Во рту — ни единого зуба. Давно искрошились они.
Но зубы — то светочи были в мои золотые дни.
Как серебро, как жемчуг они сверкали тогда,
Как перлы дождя, как светлая утренняя звезда.
Но выпали, искрошились, зияет провалом рот,
Иль в этом гнев Сатурна[1] и времени мстительный счет?
Нет, то не ярость Сатурна, не месть затянувшихся лет.
Так что же? Слушайте правду: то вечных богов завет.
Наш мир вращается вечно, природа его такова,
Таков закон вселенной: круговорот естества.
Лекарство боль усмиряет, недуг исцеляет оно,
Но станет источником боли, что нам как лекарство дано.
Становится новое старым, потом промчатся года
И старое сменится новью, так было, так будет всегда.
Песками лежит пустыня, где прежде цвели сады,
Но сменят сады пустыню, алкающую воды.
Не знаешь, мускуснокудрая, прекрасная пери моя,
Каким был раб твой прежде, в расцвете бытия.
Човганами локонов разве теперь разогнешь его стан?
А был он прежде стройным, и кудри вились, как човган.
Он радостен был и весел в те золотые года,
Хоть в золоте нехватка была у него иногда.
Он, не считая, сыпал дирхемы, когда завлекал
Тюрчанок с гранатовой грудью, с губами, как пламенный лал.
А сколько прекрасных гурий желали его и тайком
Прокрадывались ночью в его роскошный дом!
Искристые вина, красавицы, исполненные огня, —
То было для многих дорого, но дешево для меня.
Я жил, не зная печали, все блага изведать спеша,
Для радости нивой цветущей моя раскрывалась душа
Как часто песней крылатой я в мягкий воск обращал
Сердца, что были жестки и холодны, как металл.
Всегда для прекраснокудрых приветлив был мой взор.
Всегда для красноречивых бывал мой слух остер.
Ни жен, ни детей не имел я, амбары стояли пусты.
И тело было свободно, а помыслы чисты.
На Рудаки ты взираешь, о многомудрый маг,
Но ты не видал его прежде, среди веселых гуляк.
Увидев, как он чарует стихами врагов и друзей,
Ты молвил бы: «Тысячепесенный к нам прилетел соловей!»
Певцом Хорасана был он, и это время прошло.
Песней весь мир покорил он, и это время прошло...
Да, был я велик и счастлив, имел все блага земли, —
Недаром Саманиды меня высоко вознесли.
Но годы весны сменились годами суровой зимы.
Дай посох! Настало время для посоха и сумы.
(Шахид Балхи — поэт, современник и друг Рудаки.)
Он умер. Караван Шахида покинул этот бренный свет.
Смотри, и наши караваны увлек он за собою вслед.
Глаза, не размышляя, скажут: «Одним на свете меньше стало»,
Но разум горестно воскликнет: «Увы, сколь многих больше нет!»
Так береги от смерти силу духа, когда грозящая предстанет,
Чтобы сковать твои движенья, остановить теченье лет.
Не раздавай рукой небрежной ни то, что получил в подарок,
Ни то, что получил заботой и прилежаньем долгих лет.
Обуреваемый корыстью, чужим становится и родич,
Когда ему ты платишь мало, поберегись нежданных бед.
«Пугливый стриж и буйный сокол сравнятся ль яростью и силой,
Сравнится ль волк со львом могучим», — спроси и дай себе ответ.
(Из послания, приложенного к дарственному кувшину с вином)
Сначала мать вина[3] приносим в жертву мы,
Потом само дитя ввергаем в мрак тюрьмы[4].
Немыслимо дитя у матери отнять,
Покуда не убьешь и не растопчешь мать.
Но мудрость нам велит (ее закон блюди!)
Дитя не отнимать до срока от груди.
Семь месяцев ему питаться молоком
Со дня, как расцвели цветы весны кругом.
Когда же осени обильной минут дни,
Сажай дитя в тюрьму, а мать его казни.
И вот в узилище дитя заключено.
Семь дней, смятенное, безмолвствует оно;
Потом опомнится — припомнит боль обид,
Из глубины души застонет, закипит
И шумно прянет вверх, подняв протяжный вой,
И снова вниз и вверх — о стены головой.
В плавильне золото, когда кипит оно,
Не так свирепствует, как пленное вино.
Но пена наконец, как бешеный верблюд,
Взъярилась, вздыбилась и облила сосуд.
Тюремщик, пену снять настал заветный срок.
Исчезли муть и мгла — и светел красный сок.
Кипенья больше нет, — недвижность и покой!
Но укрощенное ты бережно закрой.
Вино очищено, и свет играет в нем,
И каждый род его другим горит огнем.
Как иеменский самоцвет, багров один,
Другому пурпур дал пылающий рубин.
Одни — весенних роз дыхание струят,
Другие — мускуса иль амбры аромат.
Итак — сосуд закрыт. Пусть минет Новый год,
Пускай апрель придет и полпути пройдет, —
Тогда в полночный час раскупори сосуд:
Как солнце яркое, струи вина блеснут.
И трус, его вкусив, внезапно станет смел,
Румяным станет тот, кто бледен был как мел.
Кто осушил его, возвеселится тот,
Свой разум оградив от скорби и забот,
И новой радости изведает прилив,
Десятилетние печали заглушив.
И если выдержан годами пьяный сок
И не дерзнул никто отпить хотя б глоток, —
Пир будет царственный. Укрась цветами стол,
Чтоб он жасминами меж роз и лилий цвел.
Преобрази твой дом в сияющий эдем,
Такое зрелище не видано никем.
Парча и золото, ковры, сплетенья трав,
Обилье многих яств — на всякий вкус и нрав.
Ковры цветные здесь, там чанг, а там барбут.
Там ноги стройные влюбленный взор влекут.
Эмиры — первый ряд, и Балъами средь них;
Азаты — ряд второй, средь них – дехкан Салих.
На троне выше всех сидит, возглавив пир,
Сам Хорасана царь, эмиров всех эмир.
И тюрок тысячи вокруг царя стоят,
Как полная луна, сверкает их наряд,
Пурпурный, как вино, румянец на щеках,
И волосы, как хмель, в душистых завитках.
И кравчий за столом красив, приветлив, юн,
Отец его — хакан и мать его — хатун.
Кипучий сок разлит, и царь внезапно встал
И, тюрком поданный, смеясь, берет фиал.
И возглашает царь с улыбкой на устах:
«Тебе во здравье пьем, о Сеистана шах!»