Я убежден, что Исаак Ньютон
То яблоко, которое открыло
Ему закон земного тяготенья,
Что он его,
В конечном счете, — съел.
То яблоко — дитя Земли и Солнца —
Родилось,
Выросло из завязи,
Созрело
(А перед этим пчелы прилетели,
И дождь прошел, и теплый ветер дул)
Не столько для того, чтобы упасть
И доказать движеньем по прямой,
Что тяготенье вправду существует,
Но главным образом, чтоб стать красивым, сладким,
И сочным, и прохладным, и большим,
Чтобы его, любуясь, разломили
И аромат услышали
И сладость
Вкусили чутким человечьим ртом.
1960
Не прячьтесь от дождя! Вам что, рубашка
Дороже, что ли, свежести земной?
В рубашке вас схоронят. Належитесь.
А вот такого ярого сверканья
Прохладных струй, что льются с неба (с неба!),
Прозрачных струй, в себе дробящих солнце,
И пыль с травы смывающих,
И листья
Полощущих направо и налево,
Их вам увидеть будет не дано.
Смотреть на дождь? Какая ерунда!
Сто раз я видел море на картинах,
А толку ни на грош.
Где запах моря?
Где бархатная ласковость его?
Где мощь его, когда волну прибоя,
Сто тысяч тонн дрожащей синевы,
Она поднимет кверху, как в ладонях,
И понесет,
И выплеснет на берег,
И с ног сшибет, и в пене погребет…
Где соль его?
Итак, долой картины!
Долой
На дождь гляденье из окна!
Жить надо всем.
Глазами жить — убого.
Жить надо кожей, ртом, и нервом каждым,
И каждой клеткой, что пока жива,
Пока способна слышать влагу моря.
Жить надо всем.
Уже дождя мне мало.
Я в сад бегу, и тонкие деревья —
Рябину,
Вишенье,
Цветущую сирень —
Стряхаю на себя, усиливая дождь.
Деревьев мало мне!
Пульсируя упруго,
То льющаяся в звонкое ведерко,
То ветром относимая капель
Мне рушится на голову и плечи.
Капель, даешь капель!
Она мне заливает
Глаза, и нос, и рот,
Глаза, и нос, и рот…
Но сквозь капель я все-таки хватаю,
Вдыхаю, как могу лишь, глубоко
Дождем промытый, пахнущий сиренью
И чуточку железом ржавой крыши
(Ведь все же с крыши падает капель)
Большой
Земного воздуха глоток.
1960
Профаны,
Прежде чем съесть гранат,
Режут его ножом.
Гранатовый сок по ножу течет,
На тарелке красная лужица.
Мы
Гранатовый сок бережем.
Обтянутый желтою кожурой,
Огромный,
Похожий на солнце плод
В ладонях медленно кружится,
Обсмотришь его со всех сторон:
Везде ль кожура цела.
А пальцы уж слышат сквозь кожуру
Зерна —
Нежные, крупные,
Нажмешь легонько
(Багряна мгла!),
Кровью брызнули три зерна
(Впрочем, брызгаться тесно там —
Глухо и сочно хрупнули).
Теперь осторожно мы мнем и мнем
Зерна за рядом ряд.
Струи толкутся под кожурой,
Ходят, переливаются.
Стал упругим,
Стал мягким жесткий гранат.
Все тише, все чутче ладони рук:
Надо следить, чтоб не лопнул вдруг —
Это с гранатом случается.
Терпенье и нежность — прежде всего!
Верхние зерна — что?!
Надо зерна
Суметь
Достать в глубине,
В середине размять их здорово…
И прокусить кожуру,
И ртом
Глотками сосущими пить потом,
В небо подняв драгоценный плод
И
Запрокинув голову!
1960
Летаем мы во сне. Я говорю
Про ощущенье сладкое полета.
Конечно, современный самолет
Поднимет вас на десять тысяч метров
И тотчас унесет куда-нибудь
В Ташкент, в Пекин, в Сахару, в Антарктиду…
Но это все — езда, а не полет.
Вы в мягком кресле. Лампочка над вами.
В руках журнал, к примеру, «Огонек».
Вам девушка приносит на подносе
Лимон и чай. И кучу леденцов
На случай, если вскорости начнутся
Воздушные ухабы. Все предметы,
Что окружают вас, вполне спокойны
И неподвижны…
Где же тут полет?
Я помню, в юности, когда я жил в деревне,
Ходили мы за вениками в лес.
Сейчас найдешь березу постройнее,
Повыше,
Поупружистей,
Погибче,
Чтобы вполне ладони обхватили
Ее, как тело, розоватый ствол.
Сначала сучьев нет. И по стволу,
Подошвами босыми упираясь,
С коры стирая белую пыльцу,
До онеменья натруждая руки,
Стремишься вверх, где жесткой нет опоры,
А только зыбкость,
Только синева,
Что медленно колышется вокруг.
Тогда опустишь ноги
И повиснешь,
Руками ухватившись за верхушку,
И длинная, упругая береза
Начнет сгибаться медленно к земле.
Там было ощущение полета!
Пусть десять метров, пусть одно мгновенье,
И вот уж я валяюсь на траве,
Березу все из рук не выпуская,
Лицо уткнувши в нежную листву.
Хочу и отпущу.
Она обратно
Стрельнет стремглав и гордо отряхнется,
Как если бы обидевшись чуть-чуть…
Что ж приближает нас всего полнее
К полету птицы?
Белый склон горы.
Сверкает снег. Кусты внизу по речке
Игрушечными кажутся отсюда.
Я чувствую,
Как много между мною
И ими, там стоящими внизу,
Морозного прозрачного пространства.
Как много просто воздуха меж нами,
Через который надо пролететь.
И я лечу.
Я ничего не помню,
Как было там, на середине склона,
Как было там, на самой крутизне.
Но ветер, пробивая толстый свитер,
По телу разливается прохладой,
Потом срывает шапку и бросает
Ее в сугроб. И слезы высекает
Из глаз, смотрящих ветру вопреки…
Стою внизу.
И вот уж нет полета,
Хотя еще дрожат слегка колени.
Что ж это было?
Что же это было?
Как сладко! Как протяжно! Как свободно!
Почти как птица. Или как во сне.
1960
Вы проходите мимо слона?
Подождите.
Рассмотрите вплотную это чудо, увиденное наяву.
Он умеет такое, что никто на земле не умеет.
Например… он берет траву,
Сочную (после дождя) или пыльную (лишь бы еда),
Свежей воды добавляет из близ текущей реки
(Впрочем, может из лужи браться слоном вода),
Все смешает потом
И спит себе в холодочке
С набитым травой и водой животом,
Там, где тропиков солнце леса пробивает вкось.
Это кажется только, что спит, а на самом-то деле
Из зеленой, мягкой травы
(Вы подумайте только — из мягкой травы)
Без особых усилий (но где?!)
(Где пробирок, и колб, и спиртовок ряды?
Где приборы?
Где задумчивость профессорской головы?)
Создает слоновую кость!
Вы-ра-ба-ты-вает слоновую кость,
Тяжелую, плотную, желтую, с глянцевым блеском
Из мягкой, совсем не похожей на кость травы!
Вы проходите мимо цветка?
Наклонитесь,
Поглядите на чудо,
Которое видеть вы раньше нигде не могли.
Он умеет такое, что никто на земле не умеет.
Например… Он берет крупинку мягкой черной земли.
Затем он берет дождя дождинку,
И воздуха голубой лоскуток,
И лучик, солнышком пролитой.
Все смешает потом (но где?!)
(Где пробирок, и колб, и спиртовок ряды?),
И вот из одной и той же черного цвета земли
Он то красный, то синий, то сиреневый, то золотой!
Мало этого! Семечко сделает он
Из земли, из воздуха и воды.
Такое, что взять-то никак не возьмешь.
Раскусишь, поищешь — ничего не найдешь.
А между тем все заранее спрятано там,
Что присуще живым цветущим цветам:
И корни, и стебель, и лепестки
(И краска припрятана для лепестков),
И способность вырасти именно возле реки
Или именно вдалеке от ее берегов!
Вы проходите мимо прохожих людей,
Их расталкивая на тротуаре?
Остановитесь!
Поглядите на чудо
Из всех возможных и сущих чудес.
Человек,
Он умеет такое, что никто на земле не умеет,
Например… он берет говяжьего мяса кусок,
И луку пучок
(Иль иное земное растенье),
И воду берет, и воздуха светлый глоток,
И рыбу, и дыню, и свеклу, и грецкий орех,
Бездумно берет, безотчетно берет, наудачу.
И вдруг
Из всего, что взял,
Что вдохнул, и выпил, и съел…
Слово человеческое создает!
И загадку,
И песню,
И смех (человеческий смех!),
И а-риф-ме-ти-ческую задачу!
Так разве же можно подойти и ударить его по голове?
Подойти и отнять кусок хлеба?
Не дать ему воздуха или воды?
Или солнца, солнца ему не дать?!
(Подозреваю, что именно из солнца
Сотворяется в человеке смех.)
Подумайте. Повремените.
В нем,
В одном человеке (если только он человек)
Прошедших туманных веков
И грядущих туманных веков
В узел связаны нити, —
Не оборвите!
1960
В пыли, перед нашим домом,
Валяется птичья голова.
Совершенно ненужный предмет.
Я шел и почти наступил на нее,
Но с брезгливостью ногу отдернул
И палкой
Кровавый комочек
Отбросил поближе к помойке.
Ибо именно там ее место…
Именно там? Ты уверен?
Жара… Мозг, наверное, уж стал высыхать.
Сколько сот миллионов столетий
Вся природа,
Все лучшие,
Все кропотливые силы земли
Создавали те несколько граммов
Самого тайного,
Самого тонкого,
Самого точного вещества,
Что сейчас высыхает
В изящной удобной коробке из кости
И что люди условно назвали созвучием: «мозг».
Все он мог.
Даст приказ — и вздымаются крылья у птицы,
Даст приказ — и поет и щебечет она.
Даст приказ — из гнезда за добычей стремится,
Даст приказ — возвращается, долгу верна.
У жизни,
Распространившейся во времени и пространстве,
Блестяще выдержанный экзамен —
Это маленькая,
В пестрых перышках,
Бесконечно красивая голова.
Триста тысяч машин, размещенных в гигантском зале,
Не заменят пятнадцати граммов
Невзрачного мягкого вещества.
Кто-то мне говорил: в Институте мозга
Изучают, делают срезы, разглядывают в микроскоп…
Да, четырнадцать миллиардов клеток,
Да, фосфора (допустим) полпроцента,
Но разве только это
Вмещает мой человеческий лоб?!
Загляните туда —
И развернутся синие бездны,
Вся вселенная там: Андромеды туманность видна.
Сколько зорь и цветов,
И стихов и морей — я не бедный, —
А какие мечты,
А какие горят имена!
Так что если когда-нибудь вам попадется
Моя
Валяющаяся на дороге
Снарядом ли,
Просто ли оторванная голова, —
Не пинайте ногой, пододвигая поближе к помойке.
Не говорите,
Что именно там ее место…
Даже относительно птичьей
Я обратно беру
Безобразные, безответственные слова.
1960
Солнце разлито поровну,
Вернее, по справедливости,
Вернее, по стольку разлито,
Кто сколько способен взять:
В травинку и прутик — поменьше,
В большое дерево — больше,
В огромное дерево — много.
Спит, затаившись до времени: смотришь, а не видать.
Голыми руками можно его потрогать,
Не боясь слепоты и ожога.
Солнце умеет работать. Солнце умеет спать.
Но в темные зимние ночи,
Когда не только что солнца —
Звезды не найдешь во вселенной
И кажется, нет управы
На лютый холод и мрак,
Веселое летнее солнце выскакивает из полена
И поднимает немедленно
Трепещущий огненный флаг!
Солнце разлито поровну,
Вернее, по справедливости,
Вернее, по стольку разлито,
Кто сколько способен взять.
В одного человека — поменьше,
В другого — гораздо больше,
А в некоторых — очень много.
Спит, затаившись до времени. Можно руку смело пожать
Этим людям,
Не надевая брезентовой рукавицы,
Не ощутив на ладони ожога
(Женщины их даже целуют,
В общем-то не обжигая губ).
А они прощаются с женщинами и уходят своей дорогой.
Но в минуты,
Когда не только что солнца —
Звезды не найдешь вокруг,
Когда людям в потемках становится страшно и зябко,
Вдруг появляется свет.
Вдруг появляется пламя, разгорается постепенно, но ярко.
Люди глядят, приближаются,
Сходятся, улыбаются,
Руке подавая руку,
Приветом встречая привет.
Солнце спрятано в каждом!
Надо лишь вовремя вспыхнуть,
Не боясь, что окажется мало
Вселенского в сердце огня.
Я видел, как от травинки
Загорелась соседняя ветка,
А от этой ветки — другая,
А потом принималось дерево,
А потом занималось зарево
И было светлее дня!
В тебе есть капелька солнца (допустим, что ты травинка).
Отдай ее, вспыхни весело,
Дерево пламенем тронь.
Быть может, оно загорится (хоть ты не увидишь этого,
Поскольку отдашь свою капельку,
Золотую свою огневинку).
Все умирает в мире. Все на земле сгорает.
Все превращается в пепел.
Бессмертен только огонь!
1960
Сколько их пролетело за сорок-то дней,
Облаков над нашим селом.
Над селом, над бугром, над зеленой землей,
Над полями, где рожь,
Над садами, где яблони,
Над картошкой,
Над гречей,
Над клеверами,
Над гороховыми,
Над льняными полями —
Облака… облака… облака…
Не хватает им музыки полковой,
Барабана, кидающего в озноб,
Ибо ветер — полководец всех облаков —
Развернул их могущественно, как войска.
С дочкой смотрим мы вверх
С зеленой земли
На белые цепи,
На цепи полков,
На цепи без края и без конца,
На цепи штурмующих синеву облаков
Белых, но с легким налетом свинца.
— Папа, угадай, а почему облака
Не бывают из молока?
— Потому, что для этого было бы нужно
Очень много вкусного молока.
И к чему? Хорошо, если б были они
Из простой, из прохладной воды дождевой.
Из золотой прозрачной воды.
Вся б трава напилась, все б цветы напились,
Все б грибы напились, колоски б налились.
И картошка,
И греча,
И клевера,
Ну, а также леса и сады.
Но который уж день над землей облака
И не из воды, и не из молока —
Совершенно бесплодны,
Совершенно пусты
Облака… облака… облака…
— Папа, а видишь, за тем леском
Стало черным-черно.
Наверно, дождик сейчас придет
Из золотой, из прозрачной воды,
Чтоб трава напилась, чтоб цветы напились.
Чтоб грибы напились, колоски напились,
И картошка,
И греча,
И клевера,
Ну а также леса и сады.
— Что ты, девочка! Туча-то видишь где?
Там, куда летят облака.
Ветер ее далеко унесет,
Ветер се в клочки разорвет.
Разве может туча встречь ветра идти.
Нет сюда этой туче пути.
Видишь, движутся к ней, окружают ее, как войска,
Облака… облака… облака…
А сосед проходил — закурить не прочь.
Да и выпить тоже всегда не прочь.
Встанет,
Взглядом прищуренным взглянет
И прикинет точно,
Как метром:
— Ты девчонке голову не морочь.
Разве не видишь — гроза идет?
Туча-то эта, что за леском,
Идет своим ветром!
— Как же так?
Как же может такое быть?
Как же может туча встречь ветра плыть,
Против ветра встать,
Белый фронт прорвать
И господствовать в небе?
Где там…
— А я говорю, что ей наплевать,
Сейчас придет и начнет поливать.
И-де-ет
Своим ветром!
Еще спину щекочет горячий зной.
Пылью еще порошит, как золой,
А в лицо уж летит прохлада.
Все кипит вверху, как в большом котле,
Тонет белая рать в черно-синей мгле
Над полями. Над лесом. Над садом.
1960
Звезда упала — загадай желанье!
Звезда упала… Звездные дожди…
Звезда упала?
Прямо наказанье
С таким народом.
Слушай, подожди,
Ты что, не знаешь? Это ж метеоры —
Куски железа мечутся в ночи.
А звезды те далеко,
И не скоро
К нам долетают звездные лучи.
Когда б звезда действительно упала,
Вернее, мы упали б на звезду —
Песчинкой бы упали самой малой,
Как, скажем, вишня падает в саду,
Конечно, все сгорело бы мгновенно!
В один момент не стало бы Земли!
Мы отнимаем тайны у вселенной,
Уж мчатся к звездам наши корабли,
А ты, как будто грамоты не зная,
Твердишь:
Звезда упала…
Звездопад…
Молчала бездна, звездами пылая,
Деревья спали около оград.
Молчала ночь, и слово прорастало,
И шла любовь, как если бы беда…
И в этот миг
С небес
Звезда упала.
Звезда упала.
Слышишь ты?
Звезда!
1952
Ветле,
Что за картофельным загоном,
Из всех деревьев нашего села
Не повезло —
Устроили там свалку.
Ну да: во-первых, неизвестно чья.
И кто и для чего ее сажал там, —
Не знаем.
Если вкруг других
Вполне домашних и вполне приличных ветел
Всегда разметено и чисто, как в избе,
То там, у бесхозяйственной ветлы,
Навалено неведомо чего.
Несут туда железные обрезки,
Несут туда калоши и ботинки,
Что, значит, никуда уж не годны
(Когда б хоть чуть годились — не несли бы),
Издохнет кошка — выбросят к ветле.
Так окружили бедную ветлу
Рваньем тряпичным, падалью кошачьей,
Что лучше уж сторонкой обойти.
А между тем, когда приходит май,
Она, в грязи увязнув по колени,
Вдруг начинает тихо золотеть.
Ей наплевать на рваные калоши,
На банки на консервные, на ветошь,
Она цветет, как все земные сестры
Ее цветут,
Застенчивым цветеньем,
Чистейшими, невинными цветами,
Их первозданно солнцу открывая.
И светится. И пахнет медом вся.
И, между прочим, пчелы к ней летают,
На мусор у подножья невзирая,
И людям, что деревья обижают,
Прозрачный мед с цветов ее неся.
1960
Я наблюдал с высокого холма,
Как лугом, потонувшим в майском солнце,
Шли в школу дети. Четверо мальчишек
И с ними рядом девочка одна.
Ее опрятный фартучек так ярко
(Как бы большая свежая ромашка)
Светился средь весенней желтизны!
И вот они обидели ромашку,
Забрызгали ее водой из лужи,
Наляпали на фартук грязных пятен
И довели до горьких-горьких слез.
Она от них отстала, повернулась
И потихоньку побрела домой.
Светило солнце. Жаворонки пели.
Земля дышала утренним теплом.
Но шла девчонка, солнышка не видя,
Не слыша пенья жаворонка в небе,
Тепла земли не чувствуя на коже,
Добра земли не слыша под ногой.
Обида злая черною заслонкой
Все от нее мгновенно заслонила,
И только горечь, только чернота
Кипели в добром, маленьком сердечке.
О, зло людское! Как бы мне придумать
С тобой сразиться в страшном поединке,
Чтоб изрубить твои глухие корни,
Чтоб истребить твое глухое семя,
Чтобы убить твое глухое сердце,
Наполненное мерзостью и смрадом.
Ты солнце застишь!
Как убить тебя?
1960
В зеленой лесной траве, в трех шагах от тропинки,
Выросла ягода, вызрела до красноты.
Сорвать бы… да мало ли ягод в лесу,
Не за этим пришел… Три шага… да еще нагибаться…
Пусть висит. Брызнет дождик — на землю собьет
Или птица склюет.
А ягода мне говорит:
— Не ленись, подойди, наклонись, избалованный жизнью,
Не ценящий мгновенья,
Сорви меня
И
Насладись.
Я мала, это правда. Но запахи летнего леса,
Солнца утренний лучик, упавшая в землю дождинка —
Все в меня воплотились, во мне воедино слились.
Положи меня в рот. Языком разомни меня нежно.
Через зубы меня, прохладную, процеди.
Равнодушно идущий, на солнце глядящий небрежно,
Сколько ягод осталось еще у тебя впереди?
Говорят, умирая, все прошлое перебирают:
Что видали, где были, в чем были правы-неправы.
Меж событий других,
Затемняя их и отстраняя,
Может, я-то и вспомнюсь, кивну из зеленой травы.
Может, вспомнив меня, ярко-красную, с пятнышком белым,
Перед тем как обрушится мрака последний обвал,
Не о том пожалеешь, что где-то чего-то не сделал,
А о том, что сегодня
Меня не сорвал.
1960
Вон с этой женщиной я долго целовался.
Я целый день с ней жадно целовался.
И вот живу. И вот гляжу, скучая,
На небо в однотонных облаках.
А на душе пустынно и неярко,
Как будто я совсем не целовался.
И пресно. И умыться не мешало б.
А душу сполоснуть горячим спиртом,
Граненый опрокинувши стакан.
Вон с этой женщиной мы шли вечерним лесом,
Я за нее руками не хватался.
Я с ней совсем, совсем не целовался,
Лишь на руках пронес через ручей.
Она ко мне доверчиво прильнула,
В мои глаза туманно заглянула
И щеку мне дыханьем обожгла.
И вот живу. И грудь полна восторга,
И легкое кружение, как будто
Я выпил спирт и тут же захмелел.
А на щеке горячее дыханье
Еще живет. Боюсь рукой коснуться,
Чтоб не стереть его. Не уничтожить.
Так что ж такое женская любовь?
1960
Ждет семени земля.
Взрыхленная плугами,
Слегка дымясь,
Слегка на срезах лоснясь
И пахнущая, будто бы
Вино.
Чтоб прорасти.
Чтобы ее хмельную,
Земную, беспокоящую силу,
Захлебываясь, выпило
Зерно.
Ждет женщина любви.
Раздетая бесстыдно,
Вся жаркая,
Вся в чутком трепетанье,
В избытке юных,
Самых светлых
Сил.
Чтоб прорасти.
Чтоб розовый младенец
Хмельную, беспокоящую силу,
Ее парную, трепетную силу,
Безжалостно захлебываясь,
Пил.
Страница жаждет слов.
В медовом освещенье,
Вся чистая,
Слегка от света лоснясь,
Заманчивая. Каждый раз
Нова.
Чтоб прорасти.
Чтобы мою хмельную,
Земную, беспокоящую силу
(Дымится кровь!), мою парную силу,
Захлебываясь, выпили
Слова.
1957
Я ремонтировал дом, и все уже было готово,
Как вдруг приходит сосед:
— А красить снаружи?
А разукрасить наличники?
Как? Вы не будете красить наличники?
Невозможно!
Значит, каждый день я буду глядеть из окна
На ваш некрасивый, неразукрашенный дом? —
Он начал меня уговаривать, то настойчиво, то осторожно,
Видя, что я задумался, но поддаюсь с трудом.
Он заставил меня пойти в магазин
И купить зеленой и белой краски
(Голубая и вишневая у меня уж была).
Он принес малярную кисть и высокую лестницу.
Кисть в ведро окунул и провел по стене без опаски.
По свежему тесу голубизна поплыла.
Три дня по утрам (до колхозной работы)
Занимался он творчеством как таковым.
Немного покрасит,
Отойдет на пятнадцать шагов,
Потом отойдет на другую сторонку села,
Все заметит, прикинет и снова покрасит —
Готово!
Вишневая краска горела. Голубая краска сияла.
Белая краска цвела.
Зеленая просто ложилась, как трава по земле,
Как основа.
Значит, все эти дни,
В то время как наши соседи
Просто, скажем, копали картошку,
Просто спали и ели
И глядели на небо, не будет ли нынче дождя,
Он один создавал красоту.
Каждый день по утрам (до колхозной работы)
Он дышал красотой, выводя завитульки любовно.
(Хоть была и корысть — заработать пятнадцать рублей.)
Дом стоит на земле украшением улицы,
Словно
Только этого дома всегда не хватало
На ней.
Все пятнадцать рублей мой сосед, безусловно, истратил,
Но еще и теперь он гораздо богаче других,
Просто спящих и просто из окон глядящих:
Соберется ли дождь или снова не будет дождя?
Каждый день он глядит на мои разноцветные окна,
Словно что-то забыл он в моем разноцветном дому.
Выйдет утром — посмотрит.
На работу пойдет — обернется.
Ненароком вокруг обойдет — улыбнется…
Позавидуем, люди, ему!
1963
Новые качели во дворе.
Ребятишки друг у дружки бойко
Рвут из рук качельные веревки,
Кто сильнее, тот и на качелях.
Все же
Все почти что побывали.
Все же
Все почти что полетали
Кверху — вниз,
Кверху — вниз,
От земли и до неба!
Шум и смех,
Шум и смех,
Не надо мороженого, не надо конфет,
Не надо и хлеба!
Лишь девчонке одной не досталось качелей,
Оттерли, оттиснули, отпугнули,
А она — застенчива.
Отошла в сторонку, приуныла, пригрустнула,
Смотрит на веселье и смех,
На веселье и смех,
На веселье и смех,
Да делать нечего!
Вечером затихло все во дворе.
Посмотрел я во двор из квартиры своей, из окна.
Все ребятишки по домам разбрелись,
Все ребятишки спать улеглись,
А девочка на качелях
Кверху — вниз,
Кверху — вниз!
(Никто не мешает.) Кверху — вниз,
Качается потихоньку одна.
1960
От меня убегают звери,
Вот какое ношу я горе.
Всякий зверь, лишь меня завидит,
В ужасе,
Не разбирая дороги,
Бросается в сторону и убегает прочь.
Я иду без ружья, а они не верят.
Вчера я стоял на краю поляны
И смотрел, как солнце с сумраком спорит:
Над цветами — медовый полдень,
Под цветами — сырая ночь.
На поляну бесшумно, легко, упруго,
Не ожидавшая столь интересной встречи,
С клочьями линючей шерсти на шее
Выбежала озабоченная лиса.
Мы посмотрели в глаза друг другу.
Я старался смотреть как, можно добрее
(По-моему, я даже ей улыбнулся),
Но было видно, как наполняются ужасом
Ее звериные выразительные глаза.
Но ведь я не хотел ее обидеть.
Напротив.
Мне было бы так приятно,
Если бы она подошла и о ногу мою потерлась
(О ногу мою не терлась лиса ни разу).
Я пригладил бы ее линючую рыжую шерсть.
Но она рванулась, земли под собой не видя,
Как будто я чума, холера, проказа,
Семиглавое, кровожадное чудовище,
Готовое наброситься, разорвать и съесть.
Сегодня я нагнулся поднять еловую шишку,
Вдруг, из хвороста, из прохладной тени,
Выскочил заяц. Он подпрыгнул, замер
И пустился, как от выстрела, наутек.
Но ведь я не хотел обидеть зайчишку.
Он мог бы запрыгнуть ко мне на колени,
Верхней губой смешно шевеля и ушами,
Подобрал бы с ладони корочку хлебца,
В доброте человека разуверившийся зверек.
Белки,
Завидев меня, в еловых прячутся лапах.
Ежи,
Завидев меня, стараются убежать в крапиву.
Олени,
Кусты разрывая грудью,
От меня уносятся вплавь и вскачь.
Завидев меня
Или только услышав запах,
Все живое разбегается торопливо,
Как будто я самый последний беспощадный
Звериный палач.
Я иду по лесам, раздвигая зеленые ветви,
Я иду по лугам, раздвигая зеленые травы,
Я иду по земле, раздвигая, прозрачный воздух,
Я такой же, как дерево, как облако, как вода…
Но в ужасе от меня убегают звери,
В ужасе от меня разбегаются звери.
Вот какое горе. Вот какая беда!
1970
Я как бы под дамокловым мечом.
Тяжелый меч,
Готовый оборваться со слабой нитки
И пронзить насквозь,
Лежи под ним.
Уж грудь обнажена.
Душа обнажена, чтобы одежды,
Чтобы иная крепкая броня
Не помешали острию вонзиться
Туда, где сердце бьется,
Только кожей
Да крепостью ребра защищено.
Висит дамоклов меч,
Незримый, непонятный,
Но знаю, что висит.
А я читаю книги, хожу в кино
(О, детская наивность!),
Купаюсь в речке, бегаю на лыжах,
Люблю цветы. И пчел. И звезды в небе.
Люблю…
О, безответственность моя!
Висит дамоклов меч.
Ты не считай секунды
(Не трать на это золотых секунд),
Но говори.
Но говори, что знаешь,
Что накопить успел в уме и сердце.
И свет во тьме.
И права не дано
Бездельничать, пока дамоклов меч
Твой огонек, сорвавшись, не погасит.
Сорвется меч,
Ведь нитка так тонка,
Сорвется меч.
Но пусть он не во сне
И не в объятьях женщины, не в неге,
Не под веселым праздничным хмельком
Найдет тебя, в живую ткань вонзаясь.
Полслова ты успел уже сказать,
И меч летит.
Но все же есть надежда,
Что, если ты уже успел сказать полслова,
Вторая половина не умрет
И люди догадаются о том,
Какой была вторая половина
Последнего,
Неконченного слова,
Разрубленного тягостным мечом.
Висит дамоклов меч.
Он каждую секунду
Велит тебе лишь то произносить,
Что нужно обязательно успеть.
Хотя б не все,
Хотя б до половины.
Вот меч летит.
Но из-под острия
Выпархивает легкий огонек
Живого недосказанного слова.
И не успеть железному мечу
За ним угнаться.
1969
Я слушал музыку, следя за дирижером.
Вокруг него сидели музыканты — у каждого
особый инструмент
(Сто тысяч звуков, миллион оттенков!).
А он один, над ними возвышаясь,
Движеньем палочки, движением руки,
Движеньем головы, бровей, и губ, и тела,
И взглядом, то молящим, то жестоким,
Те звуки из безмолвья вызывал,
А вызвав, снова прогонял в безмолвье.
Послушно звуки в музыку сливались:
То скрипки вдруг польются,
То тревожно
Господствовать начнет виолончель,
То фортепьяно мощные фонтаны
Ударят вверх и взмоют, и взовьются,
И в недоступной зыбкой вышине
Рассыплются на брызги и на льдинки,
Чтоб с легким звоном тихо замереть.
Покорно звуки в музыку сливались.
Но постепенно стал я различать
Подспудное и смутное броженье
Неясных сил,
Их шепот, пробужденье,
Их нарастанье, ропот, приближенье,
Глухие их подземные толчки.
Они уже почти землетрясенье,
Они идут, еще одно мгновенье —
И час пробьет…
И этот час пробил!
О мощь волны, крути меня и комкай,
Кидай меня то в небо, то на землю,
От горизонта
И
До горизонта
Кипящих звуков катится волна.
Их прекратить теперь уж невозможно,
Их усмирить не в силах даже пушки,
Как невозможно усмирить вулкан.
Они бунтуют, вышли из-под власти
Тщедушного седого человека,
Что в длинном фраке,
С палочкой нелепой
Задумал со стихией совладать.
Я буду хохотать, поднявши руки,
А волосы мои пусть треплет ветер,
А молнии, насквозь пронзая небо,
Пускай в моих беснуются глазах,
Их огненными делая из синих.
От горизонта
И
До горизонта
Пускай змеятся молнии в глазах.
Ха-ха-а! Их усмирить уж невозможно
(Они бунтуют, вышли из-под власти).
Как невозможно бурю в океане
Утишить вдруг движением руки.
Но что я слышу…
Нет…
Но что я вижу:
Одно движенье палочки изящной —
И звуки все
Упали на колени,
Потом легли… потом уж поползли…
Они ползут к подножью дирижера,
К его ногам!
Сейчас, наверно, ноги
Ему начнут лизать
И пресмыкаться…
Но дирижер движением спокойным
Их отстранил и держит в отдаленье
Он успокоил,
Он их приласкал.
То скрипки вдруг польются,
То тревожно
Господствовать начнет виолончель.
То фортепьяно мощные фонтаны
Ударят вверх и взмоют, и взовьются,
И в недоступной зыбкой вышине
Рассыплются на брызги и на льдинки,
Чтоб с легким звоном тихо замереть…
. . . . . . . . . . . . .
Все правильно. Держать у ног стихию
И есть искусство. Браво, дирижер!
1960
Мне навстречу попалась крестьянка,
Пожилая,
Вся в платках (даже сзади крест-накрест).
Пропуская ее по тропинке, я в сторону резко шагнул,
По колено увязнув в снегу.
— Здравствуйте! —
Поклонившись, мы друг другу сказали,
Хоть были совсем незнакомы.
— Здравствуйте! —
Что особого тем мы друг другу сказали?
Просто «здравствуйте», больше ведь мы ничего не сказали.
Отчего же на капельку солнца прибавилось в мире?
Отчего же на капельку счастья прибавилось в мире?
Отчего же на капельку радостней сделалась жизнь?
— Здравствуйте! — был ведь когда-то обычай такой,
Мы его в городах потеряли,
Потому что нельзя ж перекланяться всем,
Кто ходит по улице Горького,
В ГУМе толпится
И даже кто вместе с тобой приходит в театр, на спектакль.
— Здравствуйте! —
Был ведь, был ведь прекрасный обычай у русских
Поклониться друг другу при встрече
(Хотя бы совсем незнакомы)
И «здравствуйте» тихо сказать.
«Здравствуйте!» — то есть будьте в хорошем здоровье,
Это — главное в жизни.
Я вам главного, лучшего в жизни желаю.
— Здравствуйте! Я вас встретил впервые,
Но я — человек, и вы человек —
Мы люди на этой земле. —
Поклонимся же друг другу при встрече
И тропинку друг другу уступим
(Если даже там снег,
Если даже там грязь по колено).
— Здравствуйте,
Как я рад,
Что могу вам это сказать!
1962
Человек пешком идет по земле,
Вот сейчас он правую ногу
Переставит еще на полметра вперед.
А потом — еще на полметра вперед
Переставит левую ногу.
Метр — расстояние.
Километр — расстояние.
Шар земной — расстояние.
Человек пешком по земле идет,
Палкой стучит о дорогу.
Человек на коне — врывается ветер в грудь.
На гриве — ладонь.
Но не грива стиснута — воля.
Земля струится.
Земля стремится.
Про землю теперь забудь,
Только грива коня, только ветер в грудь,
Только скорость — чего же боле?!
Человек — за рулем, между ним и землей — бетон.
В моторе — сто двадцать дьяволов, шины круглы и крепки.
Шуршанье встречного воздуха переходит в протяжный стон.
Воля — в комке. Прямизна — в руке.
В точку смотрят глаза из-под кожаной кепки.
Видят глаза — стрелка дальше ста.
Видят глаза — поворота знак.
И летящий бетон, без конца и без края летящий.
Он летит сквозь глаза и сквозь мозг, который устал.
Хорошо, если б мир мелькать перестал.
Но мелькают деревни,
Леса мельтешат,
Виадуки,
Мосты,
Человек,
Забор,
Корова,
Барак
Все чаще мелькают, все чаще, все чаще, все чаще.
Человек — пилот. Человек, так сказать, — крылат.
Десять тысяч теперь над землей
(Над рекой, над сосной, над поляной лесной) — высота.
Ничего не мелькает. Земля почти неподвижна.
Земля округла, земля туманна, земля пуста.
Нет земли — пустота!
Десять тысяч теперь над землей высота:
Ни тебе петуха,
Ни тебе на работу гудка,
Ни пенья,
Ни смеха,
Ни птичьего свиста не слышно.
А человек между тем идет пешком по земле.
Вот сейчас еще на полметра вперед
Переставит он правую ногу.
Он глядит, как травинка дождинку пьет.
Он глядит, как пчела цветоножку гнет.
Он глядит, как домой муравей ползет.
Он глядит, как кузнец подкову кует.
Он глядит, как машина пшеницу жнет.
Как ручей течет.
Как бревно над ручьем лежит.
Жавороночья песня над ним дрожит.
Человеку тепло. Он снимает кепку.
Он куда-то идет по зеленой и доброй земле.
Вот сейчас еще на полметра вперед
Переставит он левую ногу…
Метр — расстояние,
Километр — расстояние,
Шар земной — расстояние!
Человек пешком по земле идет,
Палкой стучит о дорогу.
1964
Сегодня утром я заканчивал стихотворение
И долго мучился над словом, которое не хотело приходить.
Я брал слова и пробовал их:
На вес,
На вкус,
На запах,
На цвет,
На прочность,
На оттенки вкуса, цвета и запаха
(Почти неуловимые оттенки, но в том-то и состоит
Вся прелесть и вся соль
Необыкновенного нашего ремесла),
На остроту.
Как лезвие ножа или топора,
Я пробовал слова на пальце.
И что же?
Сегодня мне не годилось ни одно из слов.
Все в мире для меня исчезло: все цели, все задачи,
Стремления, интересы, радости, заботы, планы, люди,
Осталась одна задача, одно-единственное дело:
Найти слово и поставить его на место,
Ибо без него стихотворение не хотело жить.
Мало того, мне стало казаться, что и всем другим
Живущим на свете людям — до зарезу нужно это слово,
Что им не хватает именно
Только его,
Хоть они, возможно, и не догадываются об этом.
А иначе какой же смысл
В ужасных поисках слова,
В так называемых муках творчества
И во всем поэтическом ремесле?
Вдруг за стеной, у соседей
(Ветх и зыбок наш деревенский деревянный дом),
Я услышал разговор между восьмидесятилетним кузнецом Никитой
И его дочерью Марьей, пришедшей Никиту будить.
— Вставай! — сказала она. — Самовар стоит на столе.
Мне надо бежать на работу. Девятый уж час, вставай!
— Погоди, — ответил Никита-кузнец. — Не трогай меня.
Помираю. —
Тогда я вспомнил, что третий день, как кузнец хворает,
И понял, что это серьезно. И она поняла.
— Подожди, я тебе молочка… Погоди, я сейчас разогрею
(Что — погоди? Погоди помирать?)…
Я тебе горячего молочка… —
Итак, кузнец Никита произнес то слово,
Которое было для него самым важным и нужным в эту минуту.
«Помираю»!
Не пойти ли спросить,
Сколько времени он это слово искал?
Сколько слов перебрал он прежде,
Чем нашел единственное, заставляющее содрогнуться,
Великолепное по своей простоте.
Не пойти ли спросить,
Какие муки творчества пришлось ему испытать?
Как он их проверял, слова, отбирая:
На вкус?
На цвет?
На запах?
На вес?
На прочность или остроту?
Какими сложными путями,
В результате
Каких отчаянных попыток
Пришел он к самому важному для себя слову?
Надо ли говорить, что в это утро
Я так и не закончил своего стихотворения.
1960
Я их как собирал?
Колокольчик чтоб был к колокольчику,
Василек к васильку
И ромашка к ромашке была.
Мне казалось, что будет красивей букет,
Если только одни васильки,
Или только одни колокольчики,
Или только ромашки одни
Соберутся головка к головке.
Можно стебли подрезать и в воду поставить в стакан.
Постепенно я понял,
Что разных цветов сочетанье
(Ярко-желтого с белым,
Василькового с белым и желтым,
Голубого с лиловым,
Лилового с чуть розоватым)
Может сделаться праздником летних полуденных красок,
Может сделаться радостью. Надо немного условий:
Просто капельку вкуса
Или, может быть, капельку зренья —
И букет обеспечен. Хватает в июне цветов!
Так я их собирал. Но
(Во всем виновата незрелость)
Я наивно считал,
Что простые, невзрачные травы
(Это кажется нам, будто травы бывают невзрачны)
Недостойны приблизиться
К чистым, отборным и ясным,
Собираемым мною в букет, удостоенным чести цветам.
Обходил я пырей,
Обходил я глухую крапиву,
«Лисий хвост» обходил, и овсюг, и осот полевой,
И пушицу,
И колючий,
Полыхающий пламенем ярым,
Безобразный, бездарный татарник.
Им, конечно, хотелось. А я говорил с укоризной:
«Ну, куда вы?
Вот ты, щавеля лопоухого стебель,
Полюбуйсь на себя, ну куда ты годишься?
Разве сор подметать?
Ну, допустим, тебя я сорву…»
И затем,
Чтоб совсем уж растение это унизить,
Я сорвал
И приставил метельчатый стебель к букету,
Чтобы вместе со мной все цветы на лугу посмеялись
Сочетанью ужасному розовой «раковой шейки»
И нелепой метелки.
Но…
Не смеялся никто.
Даже больше того (что цветы!), я и сам не смеялся.
Я увидел, как ожил, как вдруг засветился букет,
Как ему не хватало
Некрасивого, в сущности, длинного, грубого стебля.
Я крапиву сорвал,
Я приставил к букету крапиву!
И — о чудо! — зеленая, мощная сочность крапивы
Озарила цветы.
А ее грубоватая сила
Оттенила всю нежность соседки ее незабудки,
Показала всю слабость малиновой тихой гвоздички,
Подчеркнула всю тонкость, всю розовость «раковой шейки».
Стебли ржи я срывал, чтоб торчали они из букета!
И татарник срывал, чтоб симметрию к черту разрушить!
И былинник срывал, чтобы мощи косматой добавить!
И поставил в кувшин,
И водой окатил из колодца,
Чтобы влага дрожала, как после дождя проливного,
Так впервые я создал
Настоящий,
Правдивый букет.
1963
Жить на земле, душой стремиться в небо —
Вот человека редкостный удел.
Лежу в траве среди лесной поляны,
Березы поднимаются высоко,
И кажется, что все они немножко
Там, наверху, друг к дружке наклонились
И надо мной смыкаются шатром.
Но чист и синь просвет
Между берез зеленых,
Едва-едва листами шелестящих.
Я вижу там то медленную птицу,
То белые, как сахар, облака.
Сверкает белизна под летним солнцем,
И рядом с белизной — еще синее,
Заманчивее, слаще глубина.
Жить на земле, тянуться в беспредельность —
Вот человека радостный удел.
Лежу в траве
(Иль на песке в пустыне,
Иль на скале, на каменном утесе,
Или на гальке, там, где берег моря),
Раскинув руки, вверх гляжу, на звезды.
Мгновенья в жизни выше не бывает,
Мгновенья в жизни чище не бывает.
Ни труд, ни бой, ни женская любовь
Не принесут такого же восторга.
О глубина вселенского покоя,
Когда ты весь растаял в звездном небе,
И сам, как небо, потерял границы,
И все плывет и кружится тихонько.
Не то ты вверх летишь, раскинув руки,
Не то протяжно падаешь.
И сладко,
И нет конца полету (иль паденью),
И нет конца ни жизни, ни тебе.
Жить на земле, душой стремиться в небо…
Зачем стремиться? Брось свои березы,
Лети себе в заманчивую синь.
Купи скорей билет. С аэродрома
Тебя сейчас поднимут в небо крылья.
Вот синь твоя. Вот звезды. Наслаждайся.
Вон облако. Его с земли ты видел.
Оно горело, искрилось, сверкало.
Оно, как лебедь, плавало по небу.
Мы сквозь него спокойно пролетаем.
Туман, вода. А в общем — неприятность:
Всегда сильней качает в облаках.
Гляжу я вниз, в окошечко, на землю.
Лесок — как мох.
Река в лесу — как нитка.
Среди поляны точка —
Человечек!
Быть может, он лежит, раскинув руки,
И смотрит вверх.
И кажется красивой
Ему сейчас заманчивая синь.
— Хочу туда. Хочу скорей на землю!
— Постой. Сейчас поднимемся повыше.
На десять тысяч. Там еще ты не был.
— Пусти!
— Ты сам мечтал. Ты жаждал: Ты хотел!..
Жить на земле. Душой стремиться в небо.
Вот человека сладостный удел.
1964
Что же нужно, чтоб дерево начало петь?
О, поверьте, для этого нужно немало условий,
Если даже его древесина красна и звонка, как медь.
Допустим,
Что деревце проросло сквозь тяжелую, плотную сырость суглинка.
Но корова пройдет — слизнет языком,
Пешеход пройдет — разомнет каблуком,
Потому что деревце, растущее рядом с цветком,
Само как тоненькая и жиденькая травинка.
Как будущий Паганини
Или будущий Моцарт был похож
На своих однолетних сверстников,
Будущих лавочников, монахов или матросов,
Так оно похоже на соседний пырей,
Так оно соседней былинки слабей,
Никто не поверит, что тень от его ветвей
Накроет тысячи трав, широко раскинувшись по откосу.
Опасно
Все время жить вровень с травой,
Которую могут скосить
Косари.
Но гораздо опасней
Подняться над травами двухметровым ростом.
Срубит мужик, чтобы заступ себе насадить,
Срежут мальчишки, чтобы мячик резиновый бить,
Удар топором — и уже ни дождя, ни дрозда, ни росы на заре,
Ни зари.
Удар топором — это очень и очень просто.
Но дерево крепнет.
Поверх кольца другое, как обруч, ложится кольцо.
Древесина темнеет,
Золотеет, стареет смола, пропитавшая древесину.
Еловые иглы теперь грубы и остры.
Вся в шрамах плакучих шершавая крепость коры.
Не дрогнут замшелые ветви, черны и стары,
Еловый шатер — не болтливая крона осины.
Что же все-таки нужно, чтоб дерево начало петь?
Нужна биография дереву. Это бесспорно, бесспорно!
И память про теплый,
Про первый, сладчайший дождь,
И от раны саднящей
Протяжная, зыбкая дрожь,
И жестокое лето, что мучило жаждой его,
И железный январь, что свирепо морозил его,
И скудность той глины, где корни во мгле пропитания ищут упорно.
Ель годится теперь, чтобы стать золотистым бревном.
В сруб положат бревно.
Можно сделать телегу и шкаф платяной,
И фанеры наделать упругой и гибкой.
Можно дров напилить.
Можно гроб сколотить.
Хоть куда древесина — душиста, созрела давно,
Хоть куда древесина. Но еще не годится на скрипку.
Черт возьми!
Что же нужно, чтоб дерево начало петь?
Биография? Есть.
Руки мастера? Здесь.
Постучи топором: как звенит налитое смолистое тело!
Расколи, погляди: волокно к волокну.
Прокали, натяни золотую струну,
Чтобы спелая плоть, на струну отозвавшись, запела.
Нет, досада берет.
То глуха древесина, как вата,
То слишком звонка, как стекло.
Где же медь, где же мед?
Где же голос ветров и рассветного солнца улыбка?
Но вошел поставщик:
— Господин Страдивари, вам опять, как всегда, повезло
Я нашел.
Опаленная молнией ель. Это будет волшебная скрипка!
Вот что дереву нужно, чтоб начало петь!
Редкий жребий.
Чтоб горний огонь снизошел.
Чтобы вдоль по волокнам, тугим до корней, прокатилась гроза,
Опалив, закалив,
Словно воина сердце в бою.
Синей молнии блеск. И громов голубых голоса.
Я созрел. Я готов. Я открыто стою.
Небывалую песню я людям спою.
О, ударьте в меня, небеса!
1963
Спросили про цветок любимый у меня.
Вы что, смеетесь?
Будто бы возможно
Из тысячи любимейших предметов
Назвать наилюбимейший предмет.
И вообще,
Задумывались вы
Над сущностью цветка?
Что за идея,
Какому (языком собранья говоря,
Писательского нашего собранья),
Скажите мне, какому содержанью
Придал художник форму василька?
Для нас, людей, — любовь,
А для травы иль дерева — цветенье.
То, что для нас
Томление в присутствии любимой,
Волненье от ее улыбки, взгляда
(Ожог на сердце от ее улыбки!),
Бессонница, свиданье, поцелуи,
Тоска, желанье, грусть и ликованье,
То, что для нас почти что крылья птицы,
То, что для нас перерастает в слово
И в музыку,
То у травы — цветок!
Толпа однообразна, как трава (или листва),
И жизнь, как луг весенний, — однотонна.
И вдруг
То тут, то там на ровном этом фоне
Любовь.
Цветы,
Ромашки, незабудки,
Кроваво-полыхающие маки.
Любовь — и та, что вовсе откровенна,
И та, что в тихом сумраке таится
(Допустим, ландыш).
И ночной фиалки
Таинственное пряное цветенье,
И крепкое до головокруженья
Роскошество магнолии в цвету.
Да, жизнь цветет, как луг,
Она уже красива.
Она ярка.
Она благоухает.
Она цветет… бывает пустоцветом
(О, иногда бывает пустоцветом!),
А иногда цветами материнства,
Но все равно цветет, цветет, цветет!
У трав иных цветенье каждый месяц.
У кактуса — единожды в столетье.
Чудовище. Колючка! Квазимодо!!
Как ждет, наверно, он своей поры,
Сладчайшего великого мгновенья,
Когда внутри раскрытого цветка
(Пылинка жизни упадет на пестик)
Завяжется пылинка новой жизни.
Цветы — любовь. А как любить любовь?
Да, как любить?
Но если непременно,
Но если с повседневной точки зренья
Вы все-таки меня спросить хотите,
Какой цветок я больше всех люблю, —
Пожалуй, назову я одуванчик.
А как же ландыш? Василек во ржи?
Черемухи душистое соцветье?
Кувшинка? Георгины? Белых лилий
Надводно-надзеркальное дрожанье?
И розы, наконец?
Постойте. Погодите.
Не рвите сердце. Я люблю, конечно,
Кувшинку, ландыш, синенький подснежник,
И клеверную розовую шапку,
И розовую «раковую шейку»,
И розу, и купальницу. Конечно…
Но чем-то
Мне одуванчик ближе всех цветов.
За то, во-первых, что вполне подобен солнцу.
Как будто солнце четко отразилось
В бесчисленных осколочках зеркальных,
Разбросанных по ласковой траве
(Как только солнце скроется за лесом,
Хоть бы один остался одуванчик
Раскрытым и цветущим — никогда!).
Но это к слову. Вовсе не за это
Люблю я скромный маленький цветок,
За то его люблю, что вечно жмется к людям,
Что он растет у самого порога,
У старенькой завалинки, у прясла
И самый первый тянется к ручонкам
Смеющегося радостно ребенка,
Впервые увидавшего цветок.
За то, что сам я сорок лет назад,
Когда пришла пора увидеть землю,
Когда пришла пора увидеть солнце,
Увидел не тюльпаны, не нарциссы,
Не ангельские глазки незабудок,
Не маков сатанинское горенье,
А одуванчик,
Полный жизни, солнца,
И горечи, и меда, и тепла,
И доброты к крестьянскому мальчишке.
Срывал я солнце голыми руками.
Легко сдувал пушистые головки.
И опускались легкие пушинки
На землю,
Чтобы снова расцвести.
Мой старый, добрый друг,
Наивный одуванчик…
1962
В храме — золоченые колонны,
Золоченая резьба сквозная,
От полу до сводов поднимались.
В золоченых ризах все иконы,
Тускло в темноте они мерцали.
Даже темнота казалась в храме
Будто бы немного золотая.
В золотистом сумраке горели
Огоньками чистого рубина
На цепочках золотых лампады.
Рано утром приходили люди,
Богомольцы шли и богомолки.
Возжигались трепетные свечи,
Разливался полусвет янтарный.
Фимиам под своды поднимался
Синими душистыми клубами.
Острый луч из верхнего окошка
Сквозь куренья дымно прорезался.
И неслось ликующее пенье
Выше голубого фимиама,
Выше золотистого тумана
И колонн резных и золоченых.
В храме том, за ризою тяжелой,
За рубиновым глазком лампады
Пятый век скорбела Божья Матерь,
С ликом, над младенцем наклоненным,
С длинными тенистыми глазами,
С горечью у рта в глубокой складке.
Кто, какой мужик нижегородский,
Живописец, инок ли смиренный
С ясно-синим взглядом голубиным,
Муж ли с ястребиными глазами
Вызвал к жизни тихий лик прекрасный, —
Мы о том гадать теперь не будем.
Живописец был весьма талантлив.
Пятый век скорбела Божья Матерь
О распятом сыне Иисусе.
Но, возможно, оттого скорбела,
Что уж очень много слез и жалоб
Ей носили женщины-крестьянки,
Богомолки в черных полушалках
Из окрестных деревень ближайших.
Шепотом вверяли, с упованьем,
С робостью вверяли и смиреньем:
«Дескать, к самому-то уж боимся,
Тоже нагрешили ведь немало,
Как бы не разгневался, накажет,
Да и что по пустякам тревожить?
Ну а ты уж буде похлопочешь
Перед сыном с нашей просьбой глупой,
С нашею нуждою недостойной.
Сердце материнское смягчится
Там, где у судьи не дрогнет сердце.
Потому тебя и называем
Матушкой-заступницей. Помилуй!»
А потом прошла волна большая,
С легким хрустом рухнули колонны,
Цепи все по звенышку распались,
Кирпичи рассыпались на щебень,
По песчинке расточились камни,
Унесло дождями позолоту.
В школу на дрова свезли иконы.
Расплодилась жирная крапива,
Где высоко поднимались стены
Белого сверкающего храма.
Жаловаться ходят нынче люди
В областную, стало быть, газету.
Вот на председателя колхоза
Да еще на Петьку-бригадира.
Там ужо отыщется управа!
Раз я ехал, жажда одолела.
На краю села стоит избушка.
Постучался, встретила старушка,
Пропустила в горенку с порога.
Из ковша напился, губы вытер
И шагнул с ковшом к перегородке,
Чтоб в лоханку выплеснуть остатки
(Кухонька была за занавеской.
С чугунками, с ведрами, с горшками).
Я вошел туда и, вздрогнув, замер:
Средь кадушек, чугунков, ухватов,
Над щелястым полом, над лоханью,
Расцветая золотым и красным,
На скамье ютится Божья Матерь
В золотистых складчатых одеждах,
С ликом, над младенцем наклоненным,
С длинными тенистыми глазами,
С горечью у рта в глубокой складке.
— Бабушка, отдай ты мне икону,
Я ее — немедленно в столицу…
Разве место ей среди кадушек,
Средь горшков и мисок закоптелых!
— А зачем тебе? Чтоб надсмехаться,
Чтобы богохульничать над нею?
— Что ты, бабка, чтоб глядели люди!
Место ей не в кухне, а в музее.
В Третьяковке, в Лувре, в Эрмитаже.
— Из музею были не однажды.
Предлагали мне большие деньги.
Так просили, так ли уж просили,
Даже жалко сделалось, сердешных.
Но меня притворством не обманешь,
Я сказала: «На куски разрежьте,
Выжгите глаза мои железом,
Божью Матерь, Светлую Марию
Не отдам бесам на поруганье».
— Да какие бесы, что ты, бабка!
Это все — работники искусства.
Красоту они ценить умеют,
Красоту по капле собирают.
— То-то! Раскидавши ворохами,
Собирать надумали крохами.
— Да тебе зачем она? Молиться —
У тебя ведь есть еще иконы.
— Как зачем? Я утром рано встану,
Маслицем протру ее легонько,
Огонек затеплю перед ликом,
И она поговорит со мною.
Так-то ли уж ласково да складно
Говорить заступница умеет.
— Видно, ты совсем рехнулась, бабка!
Где же видно, чтоб доска из липы,
Даже пусть и в красках золотистых,
Говорить по-нашему умела!
— Ты зачем пришел? Воды напиться?
Ну так — с богом, дверь-то уж открыта!
Ехал я среди полей зеленых,
Ехал я средь городов бетонных,
Говорил с людьми, обедал в чайных,
Ночевал в гостиницах районных.
Постепенно стало мне казаться
Сказкой или странным сновиденьем,
Будто бы на кухне у старушки,
Где горшки, ухваты и кадушки,
На скамейке тесаной, дубовой
Прижилась, ютится Божья Матерь
В золотистых складчатых одеждах,
С ликом, над младенцем наклоненным,
С длинными тенистыми глазами,
С горечью у рта в глубокой складке.
Бабка встанет, маслицем помажет,
Огонек тихонечко засветит.
Разговор с заступницей заводит…
Понапрасну ходят из музея.
1961
Мы сидим за одним,
Пусть не круглым, столом,
Англичанин, русский, немец, француз
(Как в каком-нибудь анекдоте).
Мы говорим про одни и те же вещи,
Но странно (мне это, правда, кажется странным)
Произносим разные,
Непохожие друг на дружку слова.
— Э тейбл, — говорит англичанин.
— Ля табль, — уточняет француз.
— Дер тыш, — возражает немец.
— Стол, поймите же, стол, — русский им говорит. —
Как же можем мы все же понять друг друга?
Что же все же общего есть между нами,
Если один говорит:
— Э брет. —
Другой уточняет:
— Дас брот.
— Ля пэн, — возражает третий.
— Хлеб, поймите же, хлеб, — четвертый внушает им. —
Но в это время кошка, пробиравшаяся по крыше,
Прыгнула, чтобы поймать воробья,
Промахнулась и упала в кадку с водой.
— Ха-ха-ха! — на это сказал англичанин.
— Ха-ха-ха! — ответил ему француз.
— Ха-ха-ха! — подтвердил им обоим немец.
— Ха-ха-ха! — согласился русский с тремя. —
Официант, поклонившись вежливо, сообщил нам,
Что будет подано
Самое лучшее,
Чуть не столетней выдержки,
Уникальное, фирменное вино.
— О! — на это сказал англичанин.
— О! — француз отозвался мгновенно.
— О! — охотно включился немец.
— О! — согласился с ними и я. —
Официант, торжественно несший бутылку,
Вдруг споткнулся,
И столетняя красная влага
Превратилась в драгоценную липкую лужу
На каменном ресторанном полу.
— Ах! — всплеснул англичанин руками.
— Ах! — француз сокрушенно воскликнул.
— Ах! — огорчился с ними немец.
— Ах! — едва не заплакал я. —
Так я понял, почему, говоря по-разному,
Мы все же в конце концов понимаем друг друга:
Англичанин…
Русский…
Немец…
Француз…
1961
Что нам надо уметь? Дрова колоть?
Исколол я их сто поленниц.
Еловые, как бы из янтаря,
Пронзенные черными сучьями
До сердцевины наискосок;
Осина — синенькая древесина
Распадается с легким щелчком
И опрокидывается на желтый песок.
Клен — хорош. Сосна — неплоха.
Царские дровишки — сама ольха
(Горячи изразцы с мороза!).
Но лучше всех, конечно, береза.
Плохо колется — только клинится,
А как в печь-то она подкинется:
Уголь мелкий, да не угарный.
Все березе мы благодарны.
Что нам надо уметь? Железо резать?
Обучал меня мастер обращенью с железом.
Сопротивленье металла преодолевая
(Умеет сопротивляться металл),
Вгрызаешься понемногу зубилом,
Напильником лишнее убираешь,
Керном бьешь его,
И сверлишь, и строгаешь,
Зажав покрепче, чтоб не убежал.
Ну а если сталь, что так крепка, —
Не останется даже и метки,
Вхолостую напильник скользнет, соскочит зубило
И в сторону отлетит?
Учил меня мастер: на каждую крепость
Найдется другая крепость,
Ступай в кладовку — выпиши «победит».
Что мы делали с ней, со сталью крепчайшей!
В сущности, делали все, что хотели,
Вернее, все, что нам было нужно, —
И ласкали ее наждаком, и калили в огне…
Были искры, жара, цвета побежалости,
Но не было робости,
Не было жалости,
Ах, как эта работа нравилась мне!
Что нам надо уметь? Слово схватить
Из тысячи самое точное?
И кинуть в огонь, и зажать в тиски
Или положить его на наковальню?
И делать с ним все, что я захочу,
Вернее, все, что мне только нужно,
Чтоб оно, граненное, заблистало?
Я уж вам говорил: не похлопывая по плечу,
Обучал меня мастер обращенью с металлом.
Главное в жизни — не щадить ладоней,
Не воспитывать жалости
К чувствительной, ласковой коже их.
Смотрите,
Меняет цвета побежалости
Мой
Постепенно раскаляемый стих.
Дрова ли колоть, стога ли метать,
За другое ли браться дело,
В каждой работе должна прилипать
Рубаха к горячему телу
От первого пота,
От третьего пота,
От седьмого пота…
А иначе… какая же это работа!
1960
Все было в жизни в первый раз.
Вкус молока (грудного мы не помним)
Коровьего
Из белой доброй чашки,
Парного,
С легким милым запахом коровы,
Ледяного,
Из погреба, из запотевшей кринки
В июне, в сенокосную жару.
И вкус воды. Сначала из стакана.
Из чайника (тянуть ее сквозь носик),
Потом в припадке жажды из ручья.
И это тоже было в первый раз —
Дурная,
Отчаянная огненная горечь.
Огонь и смрад из горлышка бутылки
Украдкой, за углом (ведь мы подростки),
А после легкость — море по колено:
Хотите, дуб сейчас с корнями вырву?
Хотите, дом кирпичный сворочу?
И в первый раз расплата за веселье —
Рассветное, холодное похмелье,
Угар, свинец, осадок в голове.
Все было в жизни в первый раз.
Однажды
Впервые я сорвал земной цветок.
То был всего скорее одуванчик,
А может быть, ромашка,
А может быть,
Во ржи крестьянской сирый василек.
Однажды
Впервые я да звезды загляделся,
И беспредельность бездны над собою,
Таинственной, бездонной и манящей
Вселенской бездны, звездами горящей,
Впервые я сознанием постиг,
Так, что восторгом захлебнулось сердце.
И море…
Дело в том, что было время,
Когда я (странно!) моря не видал.
И, значит, в жизни было суждено
Мне счастье несравненное —
Увидеть
Стихию моря в самый первый раз.
В конце корявой улочки приморской,
Над черными домами, над забором,
Над проволокою ржавой и колючей,
Оно стояло — синяя стена.
Так мой дальнейший путь земной по жизни
Коснулся моря, морем окропился,
Чья голубая бездна солона.
О первая прочитанная книга!
О первые прочитанные книги —
Окошко в мир,
Ворота в мир,
Пролом в стене в огромный мир
Из темной
Избы крестьянской,
В мир, где острова
Туманятся в далеких океанах,
Где города из камня громоздятся.
Где люди ищут правду, бьются насмерть
И умирают, правды не найдя.
И любят женщин…
Поздно или рано
Я должен был узнать тебя, волненье,
При виде одноклассницы-девчонки,
Вчера обычной, даже некрасивой
(Другим-то ведь казалась же она
Совсем обычной, вовсе не красивой),
А сегодня…
Ее лицо волшебно и прекрасно.
Как бы кругом и тьма, и пустота,
И лишь лицо волшебницы-девчонки
Горит во тьме и затмевает все.
Все было в жизни в первый раз когда-то:
И первая, наивная любовь.
И первое к любимой прикасанье.
И первая, огромная, святая
Ночь брака,
Ночь зачатья новой жизни.
И первый детский лепет, и впервые
Два слога «па-па» — это про меня.
Работа.
Да, и первая работа.
Допустим, сноп овса или пшеницы,
Который кинул я отцу на дроги.
Или охапка дров, которую я внес
С мороза в избу.
И первый пот труда
(Копали землю, дерево пилили, косили клевер,
Молотили хлеб…).
Рубаха стала волглой и горячей,
А мышцы разогрелись, расходились,
В азартную, веселую, хмельную,
В неистовую ярость приходя.
Пусть будет больше дров!
Пусть будет больше хлеба!
Я все могу (пьянеют сладко мышцы).
Всю землю я один перекопаю,
Весь хлеб земной один обмолочу!
Но там, где труд, — усталость неизбежна.
Я помню в жизни первую усталость.
Раскинешь руки в стороны и ляжешь
На ласковую летнюю траву.
И смотришь вверх. На облако. На птицу,
Что плавно кружит около него.
А тело ноет, тело натрудилось
И льнет к земле.
Теперь всего дороже
Не двигаться,
Пусть тело льнет к земле.
Все было в жизни в первый раз…
Но как же
Нам быть теперь?
Из радостей житейских,
Из радостей великих не осталось,
Пожалуй, ни одной, чтоб не встречалась,
Которая была бы в первый раз.
Конечно, есть леса, где не бродил я,
Но Лес я знаю, с ним встречаюсь вновь.
Есть женщины, которых не любил я,
Но не нова мне к Женщине любовь.
Я все моря увидеть не успею,
Но Море, безусловно, знаю я.
Вино то золотистей, то краснее,
Но суть Вина известна нам, друзья!
А если так, то что же нам осталось:
Твердить зады?
Приятная усталость?
Сомнительная радость повторенья?
Гниенье нам осталось иль горенье?
Барахтанье во прахе иль паренье?
Вопрос наивен, — отвечаю я.
И радость не сомнительна ни капли.
Мои глаза и руки не ослабли.
И знаю я, что в Мире повторенья
Приходит к людям радость предвкушенья.
Я предвкушаю:
Завтра будет солнце.
И теплый дождь.
А вечером от речки
Парной туман потянется над лугом.
Я предвкушаю:
Скоро будет встреча.
Мы с ним зажжем костер. Иль просто будем
Лежать в траве. Молчать. Смотреть на звезды.
Почти что год не виделся я с другом!
Я предвкушаю:
Вкус молока,
Стук молотка,
Цвет моря. Запах моря. Бурю моря.
И молнию, змеящуюся в небе.
И радугу, светящуюся в небе.
И истину, родившуюся в споре.
Топор в руке.
И мед на хлебе.
Соленость горя…
Всю неприступность выбранной задачи.
Все ликованье в случае удачи.
А если (вдруг) не выиграть сраженья,
Я предвкушаю горечь пораженья.
И вечный бой.
Как много нам осталость!
(А вовсе не
Приятная усталость.)
1960
Сорок звонких капелей,
Сорок зимних метелей,
Сорок черных осенних ночей,
Сорок радужных летних дождей.
Сорок лет.
Сорок раз предвкушал я весну.
Сорок лет.
Сорок раз отходила природа ко сну.
Сорок лет.
Не жалею ли я, что их сорок уже, а не двадцать?
Нет.
Предлагайте мне двадцать. Или даже семнадцать.
Соблазняйте!
Не буду меняться.
Если завтра машина задавит в московском бензинном чаду,
Если сам я, схватившись за сердце, подкошенный, упаду,
Если в поле февральском во время метели застыну,
Если вор в переулке сунет ножик отточенный в спину,
Если (сотни дорожек на тот не заманчивый свет)…
Мне не страшно. Вернее, не очень уж страшно:
Было.
Прожито.
Выпито.
Сорок ненастных и солнечных лет!
Конечно,
Когда пожилому, в сущности, человеку
Предлагают снова семнадцатилетний возраст,
Очень трудно не соблазниться.
Но меня не обманешь.
В семнадцать лет передо мной лежало
Мое собственное туманное будущее.
Оно зависело, в равной степени, от меня
И от сцепления миллионов не зависящих от меня
Случайностей и обстоятельств.
Семнадцать лет — ни одного написанного стихотворения.
Семнадцать лет — в будущее, которого я не знаю,
Уводят тысячи разнообразных дорог.
(А вдруг я не попаду на эту
На единственную, правильную, мою?)
Я мог бы стать хорошим колхозным бригадиром.
А потом меня, возможно, выдвинули бы в председатели.
Но из-за горячности и обостренного чувства справедливости
Я не очень долго задержался бы на этом посту
(Будущее тонет в туманной дымке).
Я мог бы стать помощником мастера цеха
(Как раз в семнадцать я защитил соответствующий диплом),
До поста директора завода мне, конечно, никогда бы не дорасти,
Помешали б стихи, которые я все-таки, по-видимому, писал бы
И которые охотно помещала бы цеховая стенная газета.
Да и просто не хватило бы технического и административного таланта.
Не хочу я сказать ничего плохого
Про тысячи разных и нужных людям дорог.
Но что же делать, если мне теперь полюбилась
Та, на которую я так счастливо попал
И по которой пройдено сорок,
Сорок все-таки лет.
Все пути хороши.
Но спросите у шахматиста,
Когда он выигрывает на международном турнире,
С трудом, упорно, но все-таки выигрывает
Партию, которая и решает все, —
Спросите,
Согласится ли он переиграть ее снова, сначала?
Партия выиграна (или выигрывается),
Смешно и бессмысленно рисковать.
Единственно,
Для чего стоило бы вернуться в минувшие годы, —
Чтобы не сделать несколько досадных, постыдных ошибок
В отношении с людьми,
В отношениях с вещами,
В отношениях с самим собой.
Но кто мне скажет, что, исправляя эти ошибки,
Я не наделаю новых,
Еще грубее и хуже?
Сорок лет.
Футболист сказал бы: середина второго тайма.
Игра, как говорится, сделана.
С решающим счетом в нашу пользу.
Будущее, которое представлялось тревожной тайной,
Осуществилось и наступило. Чего же больше?
Но послушайте,
В том-то и дело, что в этой игре нипочем
Не бывает выигрышного, победного счета.
На каждый успех
Жизнь немедленно отвечает равняющим счет мячом:
Время бросить табак,
Сердце бьется не так,
Нету сна — порошок,
Боль в ноге — посошок, —
Это в наши, мой друг, в беззащитные наши ворота.
Вся задача лишь в том,
Чтобы с поля уйти, накидавши побольше мячей.
В сетку времени,
В сетку проклятую века.
Вот скончался бездельник.
Ноль — ноль.
Нет позорнее этой «ничьей»,
Дант не зря посылал несодеявших в самое чертово пекло.
Несодеявших — в ад. Несодеявших — в ад!
Сорок звонких мячей. О, достоинство быть человеком.
40:40 — мне так представляется
Нынешний мой результат.
Извините меня. Я отнюдь не футбольный болельщик.
Просто ради наглядности.
И потом действительно — вторая половина игры.
О, приветствую вас,
Побежденные мною и меня победившие вещи,
Стихи, поэмы, туманные реки, женщины,
Океаны, звезды,
Сердец человеческих пламенные костры!
«Сорок — сорок». Железное время, не жди поблажки.
Пятьдесят? Пятьдесят.
Шестьдесят? Шестьдесят!
Впрочем, что я? До этого не дойдет.
Отцветает сирень. Осыпаются наземь ромашки.
Желтых листьев кружится медленный водоворот.
Время голову красит чем-то зимним, спокойным, белым.
Что ж,
Спокойное сердце
Вернее и четче стучит.
Умереть за Россию. Вот чего я пока что не сделал.
Умереть за Россию.
Это мне, вероятно, еще предстоит!
1964