Быт

Мясо Шарж

Брандахлысты[46] в белых брючках

В лаун-теннисном азарте

Носят жирные зады.

Вкруг площадки, в модных штучках,

Крутобедрые Астарты[47],

Как в торговые ряды,

Зазывают кавалеров

И глазами, и боками,

Обещая всё для всех.

И гирлянды офицеров,

Томно дрыгая ногами,

«Сладкий празднуют успех».

В лакированных копытах

Ржут пажи[48] и роют гравий,

Изгибаясь, как лоза, —

На раскормленных досыта

Содержанок, в модной славе,

Щуря сальные глаза.

Щеки, шеи, подбородки,

Водопадом в бюст свергаясь,

Пропадают в животе,

Колыхаются, как лодки,

И, шелками выпираясь,

Вопиют о красоте.

Как ходячие шнель-клопсы[49],

На коротких, пухлых ножках

(Вот хозяек дубликат!)

Грандиознейшие мопсы

Отдыхают на дорожках

И с достоинством хрипят.

Шипр и пот, французский говор…

Старый хрен в английском платье

Гладит ляжку и мычит.

Дипломат, шпион иль повар?

Но без формы люди – братья, —

Кто их, к черту, различит?..

Как наполненные ведра,

Растопыренные бюсты

Проплывают без конца —

И опять зады и бедра…

Но над ними – будь им пусто! —

Ни единого лица!

Июль 1909

Гунгербург

Всероссийское горе

Всем добрым знакомым с отчаянием посвящаю

Итак – начинается утро.

Чужой, как река Брахмапутра[50],

В двенадцать влетает знакомый.

«Вы дома?» К несчастью, я дома.

В кармане послав ему фигу,

Бросаю немецкую книгу

И слушаю, вял и суров,

Набор из ненужных мне слов.

Вчера он торчал на концерте —

Ему не терпелось до смерти

Обрушить на нервы мои

Дешевые чувства свои.

Обрушил! Ах, в два пополудни

Мозги мои были как студни…

Но, дверь запирая за ним

И жаждой работы томим,

Услышал я новый звонок:

Пришел первокурсник-щенок.

Несчастный влюбился в кого-то…

С багровым лицом идиота

Кричал он о «ней», о богине,

А я ее толстой гусыней

В душе называл беспощадно…

Не слушал! С улыбкою стадной

Кивал головою сердечно

И мямлил: «Конечно, конечно».

В четыре ушел он… В четыре!

Как тигр я шагал по квартире,

В пять ожил и, вытерев пот,

За прерванный сел перевод.

Звонок… С добродушием ведьмы

Встречаю поэта в передней.

Сегодня собрат именинник

И просит дать вза́ймы полтинник.

«С восторгом!» Но он… остается!

В столовую томно плетется,

Извлек из-за пазухи кипу

И с хрипом, и сипом, и скрипом

Читает, читает, читает…

А бес меня в сердце толкает:

Ударь его лампою в ухо!

Всади кочергу ему в брюхо!

Квартира? Танцкласс ли? Харчевня?

Прилезла рябая девица:

Нечаянно «Месяц в деревне»[51]

Прочла и пришла «поделиться»…

Зачем она замуж не вышла?

Зачем (под лопатки ей дышло!),

Ко мне направляясь, сначала

Она под трамвай не попала?

Звонок… Шаромыжник[52] бродячий,

Случайный знакомый по даче,

Разделся, подсел к фортепьяно

И лупит. Не правда ли, странно?

Какие-то люди звонили.

Какие-то люди входили.

Боясь, что кого-нибудь плюхну,

Я бегал тихонько на кухню

И плакал за вьюшкою грязной

Над жизнью своей безобразной.

<1910>

Обстановочка[53]

Ревет сынок. Побит за двойку с плюсом.

Жена на локоны взяла последний рубль.

Супруг, убитый лавочкой и флюсом,

Подсчитывает месячную убыль.

Кряхтят на счетах жалкие копейки:

Покупка зонтика и дров пробила брешь,

А розовый капот из бумазейки

Бросает в пот склонившуюся плешь.

Над самой головой насвистывает чижик

(Хоть птичка Божия не кушала с утра).

На блюдце киснет одинокий рыжик,

Но водка выпита до капельки вчера.

Дочурка под кроватью ставит кошке клизму,

В наплыве счастия полуоткрывши рот,

И кошка, мрачному предавшись пессимизму,

Трагичным голосом взволнованно орет.

Безбровая сестра в облезшей кацавейке

Насилует простуженный рояль,

А за стеной жиличка-белошвейка

Поет романс: «Пойми мою печаль!»

Как не понять?! В столовой тараканы,

Оставя черствый хлеб, задумались слегка,

В буфете дребезжат сочувственно стаканы,

И сырость капает слезами с потолка.

<1909>

Служба сборов

Начальник Акцептации[54] сердит:

Нашел просчет в копейку у Орлова.

Орлов уныло бровью шевелит

И про себя бранится: «Ишь, бандит!»

Но из себя не выпустит ни слова.

Вокруг сухой, костлявый, дробный треск —

Как пальцы мертвецов, бряцают счеты.

Начальнической плеши строгий блеск

С бычачьим лбом сливается в гротеск, —

Но у Орлова любоваться нет охоты.

Конторщик Кузькин бесконечно рад:

Орлов на лестнице сказал его невесте,

Что Кузькин как товарищ – хам и гад,

А как мужчина – жаба и кастрат…

Ах, может быть, Орлов лишится места!

В соседнем отделении содом:

Три таксировщика[55], увлекшись чехардою,

Бодают пол. Четвертый же, с трудом

Соблазн преодолев, с досадой и стыдом

Им укоризненно кивает бородою.

Но в коридоре тьма и тишина.

Под вешалкой таинственная пара —

Он руки растопырил, а она

Щемящим голосом взывает: «Я жена…

И муж не вынесет подобного удара!»

По лестницам красавицы снуют,

Пышнее и вульгарнее гортензий.

Их сослуживцы «фаворитками» зовут —

Они не трудятся, не сеют – только жнут.

Любимицы Начальника Претензий…

В буфете чавкают, жуют, сосут, мычат.

Берут пирожные в надежде на прибавку.

Капуста и табак смесились в едкий чад.

Конторщицы ругают шоколад

И бюст буфетчицы, дрожащий на прилавке…

Второй этаж. Дубовый кабинет.

Гигантский стол. Начальник Службы Сборов,

Поймав двух мух, покуда дела нет,

Пытается определить на свет,

Какого пола жертвы острых взоров.

Внизу в прихожей бывший гимназист

Стоит перед швейцаром без фуражки.

Швейцар откормлен, груб и неречист:

«Ведь грамотный, поди, не трубочист!

«Нет мест» – вон на стекле висит бумажка».

<1909>

Окраина Петербурга

Время года неизвестно.

Мгла клубится пеленой.

С неба падает отвесно

Мелкий бисер водяной.

Фонари горят как бельма,

Липкий смрад навис кругом,

За рубашку ветер-шельма

Лезет острым холодком.

Пьяный чуйка[56] обнял нежно

Мокрый столб – и голосит.

Бесконечно, безнадежно

Кислый дождик моросит…

Поливает стены, крыши,

Землю, дрожки, лошадей.

Из ночной пивной всё лише

Граммофон хрипит, злодей.

«Па-ца-луем дай забвенье!»

Прямо за сердце берет.

На панели тоже пенье:

Проститутку дворник бьет.

Брань и звуки заушений…

И на них из всех дверей

Побежали светотени

Жадных к зрелищу зверей.

Смех, советы, прибаутки,

Хлипкий плач, свистки и вой

Мчится к бедной проститутке

Постовой городовой.

Увели… Темно и тихо.

Лишь в ночной пивной вдали

Граммофон выводит лихо:

«Муки сердца утоли!»

<1910>

На открытии выставки

Дамы в шляпках «кэк-уоках»[57].

Холодок публичных глаз,

Лица в складках и отеках,

Трены[58], перья, ленты, газ.

В незначительных намеках —

Штемпеля готовых фраз.

Кисло-сладкие мужчины,

Знаменитости без лиц,

Строят знающие мины,

С видом слушающих птиц

Шевелюры клонят ниц

И исследуют причины.

На стенах упорный труд —

Вдохновенье и бездарность…

Пусть же мудрый и верблюд

Совершают строгий суд:

Отрицанье, благодарность

Или звонкий словоблуд…

Умирающий больной.

Фиолетовые свиньи.

Стая галок над копной.

Блюдо раков. Пьяный Ной[59].

Бюст молочницы Аксиньи,

И кобыла под сосной.

Вдохновенное Nocturno[60],

Рядом рыжий пиджачок,

Растопыренный над урной…

Дама смотрит в кулачок

И рассеянным: «Недурно!» —

Налепляет ярлычок.

Да? Недурно? Что – Nocturno?

Иль яичница-пиджак?

Генерал вздыхает бурно

И уводит даму. Так…

А сосед глядит в кулак

И ругается цензурно…

<1908>

Жизнь

У двух проституток сидят гимназисты:

Дудиленко, Барсов и Блок.

На Маше – персидская шаль и монисто,

На Даше – боа[61] и платок.

Оплыли железнодорожные свечи.

Увлекшись азартным банчком[62],

Склоненные головы, шеи и плечи

Следят за чужим пятачком.

Играют без шулерства. Хочется люто

Порой игроку сплутовать.

Да жутко! В миг с хохотом бедного плута

Засунут силком под кровать.

Лежи, как в берлоге, и с завистью острой

Следи за игрой и вздыхай, —

А там на заманчивой скатерти пестрой

Баранки, и карты, и чай…

Темнеют уютными складками платья.

Две девичьих русых косы.

Как будто без взрослых здесь сестры и братья

В тиши коротают часы.

Да только по стенкам висят офицеры…

Не много ли их для сестер?

На смятой подушке бутылка мадеры,

И страшно затоптан ковер.

Стук в двери. «Ну, други, простите, к нам гости!»

Дудиленко, Барсов и Блок

Встают, торопясь, и без желчи и злости

Уходят готовить урок.

<1910>

На вербе[63]

Бородатые чуйки[64] с голодными глазами

Хрипло предлагают «животрепещущих докторов»[65],

Гимназисты поводят бумажными усами,

Горничные стреляют в суконных юнкеров.

Шаткие лари, сколоченные наскоро,

Холерного вида пряники и халва,

Грязь под ногами хлюпает так ласково,

И на плечах болтается чужая голова.

Червонные рыбки из стеклянной обители

Грустно-испуганно смотрят на толпу.

«Вот замечательные американские жители[66]

Глотают камни и гвозди, как крупу!»

Писаря выражаются вдохновенно-изысканно,

Знакомятся с модистками и переходят на ты,

Сгущенный воздух переполнился писками,

Кричат бирюзовые бумажные цветы.

Деревья вздрагивают черными ветками,

Капли и бумажки падают в грязь.

Чужие люди толкутся между клетками

И месят ногами пеструю мазь.

<1909>

Пасхальный перезвон

Пан-пьян! Красные яички.

Пьян-пан! Красные носы.

Били-бьют! Радостные личики.

Бьют-били! Груды колбасы.

Дал-дам! Праздничные взятки.

Дам-дал! И этим и тем.

Пили-ели! Визиты в перчатках.

Ели-пили! Водка и крем.

Пан-пьян! Наливки и студни.

Пьян-пан! Боль в животе.

Били-бьют! И снова будни.

Бьют-били! Конец мечте.

<1909>

Городская сказка

Профиль тоньше камеи,

Глаза как спелые сливы,

Шея белее лилеи

И стан как у леди Годивы[67].

Деву с душою бездонной,

Как первая скрипка оркестра,

Недаром прозвали мадонной

Медички шестого семестра.

Пришел к мадонне филолог,

Фаддей Симеонович Смяткин.

Рассказ мой будет недолог:

Филолог влюбился по пятки.

Влюбился жестоко и сразу

В глаза ее, губы и уши,

Цедил за фразою фразу,

Томился, как рыба на суше.

Хотелось быть ее чашкой,

Братом ее или теткой,

Ее эмалевой пряжкой

И даже зубной ее щеткой!..

«Устали, Варвара Петровна?

О, как дрожат ваши ручки!» —

Шепнул филолог любовно,

А в сердце вонзились колючки.

«Устала. Вскрывала студента:

Труп был жирный и дряблый.

Холод… Сталь инструмента. —

Руки, конечно, иззябли.

Потом у Калинкина моста[68]

Смотрела своих венеричек.

Устала: их было до ста.

Что с вами? Вы ищете спичек?

Спички лежат на окошке.

Ну, вот. Вернулась обратно,

Вынула почки у кошки

И зашила ее аккуратно.

Затем мне с подругой достались

Препараты гнилой пуповины.

Потом… был скучный анализ:

Выделенье в моче мочевины…

Ах, я! Прошу извиненья:

Я роль хозяйки забыла, —

Коллега! Возьмите варенья —

Сама сегодня варила».

Фаддей Симеонович Смяткин

Сказал беззвучно: «Спасибо!»

А в горле ком кисло-сладкий

Бился, как в неводе рыба.

Не хотелось быть ее чашкой,

Ни братом ее и ни теткой,

Ни ее эмалевой пряжкой,

Ни зубной ее щеткой!

<1909>

В гостях (Петербург)

Холостой стаканчик чаю

(Хоть бы капля коньяку),

На стене босой Толстой[69].

Добросовестно скучаю

И зеленую тоску

Заедаю колбасой.

Адвокат ведет с коллегой

Специальный разговор.

Разорвись – а не поймешь!

А хозяйка с томной негой,

Устремив на лампу взор,

Поправляет бюст и брошь.

«Прочитали Метерлинка[70]

– «Да. Спасибо, прочитал…»

– «О, какая красота!»

И хозяйкина ботинка

Взволновалась, словно в шквал.

Лжет ботинка, лгут уста…

У рояля дочь в реформе,

Взяв рассеянно аккорд,

Стилизованно молчит.

Старичок в военной форме

Прежде всех побил рекорд —

За экран залез и спит.

Толстый доктор по ошибке

Жмет мне ногу под столом.

Я страдаю и терплю.

Инженер зудит на скрипке.

Примирясь и с этим злом,

Я и бодрствую, и сплю.

Что бы вслух сказать такое?

Ну-ка, опыт, выручай!

«Попрошу… еще стакан…»

Ем вчерашнее жаркое,

Кротко пью холодный чай

И молчу, как истукан.

<1908>

Европеец

В трамвае, набитом битком,

Средь двух гимназисток, бочком,

Сижу в настроенье прекрасном.

Панама сползает на лоб.

Я – адски пленительный сноб,

В накидке и в галстуке красном.

Пассаж[71] не спеша осмотрев,

Вхожу к «Доминику»[72], как лев,

Пью портер, малагу и виски.

По карте, с достоинством ем

Сосиски в томате и крем,

Пулярдку и снова сосиски.

Раздуло утробу копной…

Сановный швейцар предо мной

Толкает бесшумные двери.

Умаявшись, сыт и сонлив,

И руки в штаны заложив,

Сижу в Александровском сквере[73].

Где б вечер сегодня убить?

В «Аквариум»[74], что ли, сходить?

Иль, может быть, к Мери слетаю?

В раздумье на мамок смотрю,

Вздыхаю, зеваю, курю

И «Новое время»[75] читаю…

Шварц[76], Персия, Турция… Чушь!

Разносчик! Десяточек груш…

Какие прекрасные грушки!

А завтра в двенадцать часов

На службу явиться готов,

Чертить на листах завитушки.

Однако: без четверти шесть.

Пойду-ка к «Медведю»[77] поесть,

А после – за галстуком к Кнопу[78].

Ну как в Петербурге не жить?

Ну как Петербург не любить

Как русский намек на Европу?

<1910>

Мухи

На дачной скрипучей веранде

Весь вечер царит оживленье.

К глазастой художнице Ванде

Случайно сползлись в воскресенье

Провизор, курсистка, певица,

Писатель, дантист и девица.

«Хотите вина иль печенья?» —

Спросила писателя Ванда,

Подумав в жестоком смущенье:

«Налезла огромная банда!

Пожалуй, на столько баранов

Не хватит ножей и стаканов».

Курсистка упорно жевала.

Косясь на остатки от торта,

Решила спокойно и вяло:

«Буржуйка последнего сорта».

Девица с азартом макаки

Смотрела писателю в баки.

Писатель, за дверью на полке

Не видя своих сочинений,

Подумал привычно и колко:

«Отсталость!» И стал в отдаленье,

Засунувши гордые руки

В триковые стильные брюки.

Провизор, влюбленный и потный,

Исследовал шею хозяйки,

Мечтая в истоме дремотной:

«Ей-богу, совсем как из лайки!..

О, если б немножко потрогать!»

И вилкою чистил свой ноготь.

Певица пускала рулады

Всё реже, и реже, и реже.

Потом, покраснев от досады,

Замолкла: «Не просят! Невежи…

Мещане без вкуса и чувства!

Для них ли святое искусство?»

Наелись. Спустились с веранды

К измученной пыльной сирени.

В глазах умирающей Ванды

Любезность, тоска и презренье:

«Свести их к пруду иль в беседку?

Спустить ли с веревки Валетку?»

Уселись под старой сосною.

Писатель сказал: «Как в романе…»

Девица вильнула спиною,

Провизор порылся в кармане

И чиркнул над кислой певичкой

Бенгальскою красною спичкой.

<1910>

«Смех сквозь слезы»[79] (1809–1909)

Ах, милый Николай Васильич Гоголь!

Когда б сейчас из гроба встать ты мог,

Загрузка...