Обновившая мир Октябрьская революция призвала, как сказал бы Пушкин, «к священной жертве Аполлона» целый отряд молодых поэтов-романтиков — ярких, талантливых, не похожих друг на друга, но объединенных романтическим мироощущением. Николай Тихонов, Эдуард Багрицкий, Владимир Луговской, Михаил Голодный, Михаил Светлов. Из них наиболее «яростным» и наиболее «традиционным» был Эдуард Багрицкий. Напряженный драматизм сопутствует его поэзии в сложном и противоречивом пути развития от книжной романтики к романтике новой жизни. Революция, солдатом которой называл себя Багрицкий, стала для него датой подлинного поэтического (рождения, началом своего пути в русской поэзии. С 1914 по 1917 год им написано немало звучных стихав, не отличавшихся поэтической новизной, зато впечатлявших яркой образностью, цветистой экзотикой. Стихи эти приводили в восторг одесскую литературную молодежь и печатались в роскошных альманахах квадратного формата, на глянцевой бумаге, с вычурными названиями «Шелковые фонари», «Серебряные трубы», «Авто в облаках», «Седьмое покрывало», на деньги богатого молодого человека, сына банкира, дилетанта и мецената. Тиражи были минимальны, книги издавались для избранных и давно стали библиографической редкостью. Под псевдонимами Багрицкий и Нина Воскресенская выступал юноша атлетического сложения, со шрамом на щеке и без одного переднего зуба, что, однако, не портило его артистичного чтения, а лишь придавало, как свидетельствуют современники, особый шик. В одесских парках с эстрады и в литературных домах он с пафосом и мастерски читал стихи свои и чужие, казалось, что он знал наизусть всю поэзию. Стихи юноши Багрицкого, демонстрируя поэтическую культуру и свободное владение версификацией, порой тем не менее напоминали талантливую имитацию.
Нам с башен рыдали церковные звоны,
Для нас поднимали узорчатый флаг,
А мы заряжали, смеясь, мушкетоны
И воздух чертили ударами шпаг! —
такова строфа одного из ранних, целиком не сохранившихся стихотворений. Молодой поэт, бесспорно, обладал даром проникновения в инонациональную стихию, о чем свидетельствуют его более поздние вольные переводы из Вальтера Скотта, Роберта Бернса, Томаса Гуда. В повести «Алмазный мой венец» друг юности Багрицкого Валентин Катаев пишет об этой особенности поэта, обратившись к — истории одного из его ранних стихотворений «Дионис». В Сиракузах во время своей туристской поездки Катаев услышал голос гида: «Грот Диониса»: «…в тот же миг восстановилась ассоциативная связь. Молния озарила сознание. Да, конечно, передо мной была не трещина, не щель, а вход в пещеру — в грот Диониса. Я услышал задыхающийся астматический голос молодого птицелова-гимназиста, взывающего из балаганной дневной полутьмы летнего театра к античному богу… Я не удивился бы, если бы вдруг тут сию минуту увидел запыленный пурпуровый плащ выходящего из каменной щели кудрявого бога в венке из виноградных листьев, с убитой серной на плече, с колчаном и луком за спиной, с кубком молодого вина в руке — прекрасного и слегка во хмелю, как сама поэзия, которая его породила. Но каким образом мог мальчик с Ремесленной улицы, никогда не уезжавший из родного города, проводивший большую часть своего времени на антресолях, куда надо было подниматься из кухни по крашеной деревянной лесенке и где он, изнемогая от приступов астматического кашля, в рубашке и кальсонах, скрестив по-турецки ноги, сидел на засаленной перине и, наклонив лохматую, нечесаную голову, запоем читал Стивенсона, Эдгара По или любимый им рассказ Лескова «Шер-Амур», не говоря уже о Бодлере, Верлене, Артюре Рембо, Леконте де Лило, Эрсдиа и всех наших символистов, а потом акмепстов и футуристов, о которых я тогда еще не имел ни малейшего представления, — как он мог с такой точностью вообразить себе грот Диониса? Что это было: телепатия? ясновидение? Или о гроте Диониса рассказал ему какой-нибудь моряк торгового флота, совершавший рейсы Одесса — Сиракузы?» [Катаев Валентин Алмазный мои венец: Повести. — М.: Сов. писатель, 1981, с. 28–30.] Настоящая фамилия Эдуарда Георгиевича Багрицкого — Дзюбин. Родился он в Одессе 4 ноября 1895 г. на той самой Ремесленной улице, которую упомянул Катаев, в той самой квартире, которую он описал, в семье владельца мелочной лавки. Родители хотели дать сыну коммерческое образование и вывести его в солидные, по их представлению, люди. Увлечение литературой не только не вызывало у них сочувствия, но и встречало резкое противодействие. О своем разрыве с отчим домом, с близкими по крови, но бесконечно чужими по духу людьми Багрицкий рассказал в стихотворении «Происхождение». Перед нами не только «родословная» героя, но и происхождение его романтической мечты, защитной реакции на окружающую действительность. Романтически настроенный подросток спасается в мире иллюзий от косного, иссушающего местечкового быта.
Меня учили: крыша — это крыша.
Груб табурет. Убит подошвой пол.
Ты должен видеть, понимать и слышать,
На мир облокотиться, как на стол, —
вспоминает герой упорное стремление «своих» по крови уничтожить мечту, обескрылить, уложить в прокрустово ложе дедовских традиций вырывающуюся, «выламывающуюся» из своей социальной прослойки юную душу. В этом разладе с действительностью — корни романтического протеста, стремление уйти в фантастический мир мечты, вольных дорог и морских просторов, экзотической природы и книжной красивости. В поэтическом воображении возникают образы Летучего Голландца, пленительных креолок, веселых странников и птицеловов. За театральным реквизитом подобных стихов еще не проступало свое, выстраданное, личностное художественное видение и мироощущение, хотя жило тревожное и весомое обещание большого поэтического дарования. Уже в 1915 году в почтительно-велеречивом «Гимне Маяковскому» вдруг прозвучала удивительно трезвая в устах «изысканного декадента», как рекомендовал себя молодой поэт, оценка состояния дел в современной поэзии:
Я, ненавидящий Современность,
Ищущий забвения в математике и истории,
Ясно вижу своими всё же вдохновенными глазами,
Что скоро, скоро мы сгинем, как дымы.
И, почтительно сторонясь, я говорю:
«Привет тебе, Маяковский!»
Протягивая руку Маяковскому, Багрицкий конечно же не мог предположить, что через несколько лет бывший обладатель «желтой кофты» российский «футурист» /Маяковский и он сам, претенциозно именующий себя «сибаритом, изнеженным на пуховиках столетий», будут работать в РОСТА, один в Москве, а другой в Одессе, пером поэта и кистью художника защищая молодую Советскую Республику, помогая, как говорил Маяковский, «обороне, чистке, стройке». Такие вопросы, как искусство и жизнь, мир и художник, заново и всерьез встали перед Багрицким. И он обрел свое «место в рабочем строю» — был бойцом особого партизанского отряда имени ВЦИК, инструктором политотдела Отдельной стрелковой бригады. В ЮГРОСТА он рисует плакаты, пишет боевые листовки, призывающие на борьбу с Деникиным и Колчаком. Позже в автобиографической заметке Багрицкий напишет: «Понимать стихи меня научила РОСТА» [Отдел рукописей ИМЛИ. Фонд Эдуарда Багрицкого, ед. хр/11, 75, 370.]. Для него это были годы максимального сближения с новой действительностью, участия в строительстве новых форм жизни. После окончания гражданской войны Багрицкий сотрудничает в газетах и журналах Одессы, ведет большую культурно-просветительную работу. Его революционно-романтические стихи утверждали новую жизнь, завоеванную в боях и походах:
И, разогнав крутые волны дыма,
Забрызганные кровью и в пыли,
По берегам широкошумным Крыма
Мы яростное знамя пронесли.
Поэт с теми, кто завоевал землю, над которой теперь
Простой и необыкновенный,
Летит и вьется красный флаг.
Багрицкий, поэт романтического лада, захотел написать о том «простом и необыкновенном», что принесла с собой революция. В его стихи хлынули потоки солнечного света, земля открылась вся в утренних росах, омытая линиями промчавшихся над ней очистительных гроз:
И пред ним, зеленый снизу,
Голубой и синий сверху,
Мир встает огромной птицей,
Свищет, щелкает, звенит.
Этот поэтический образ был одновременно, и реальным миром природы, и условно-романтической страной поэзии. Революция принесла Багрицкому удивительную полноту и свежесть мироощущения:
Я встречу дни, как чаши, до краев
Наполненные молоком и медом.
Интернационалистский пафос поэзии Багрицкого определил выход его героев в огромный мир, не разделенный пограничными пестами. Почти одновременно писал поэт о веселом птицелове Диделе, проходящем «сосновой Саксонией», и о саксонских ткачах, образовавших в октябре 1923 года свое рабочее правительство. Историческая конкретика активно взаимодействует теперь с книжной романтикой, навсегда оставшейся с Багрицким уже как органическая — часть личной духовной культуры. Любимыми книгами Багрицкого были антология английской поэзии в переводах Гербеля, «Дон Кихот» Сервантеса, «Легенда об Уленшпигеле…» Шарля де Костера. Это были не источники заимствования, а источники к размышлению и вдохновенному полету фантазии — к трагическим и прекрасным судьбам героев исторических и вымышленных. Сложный мир ассоциаций связывал воедино историю и современность в поисках новой системы гуманистических и художественных ценностей, открытых революцией.
И, Перекоп перешагнув кровавый,
Прославив молот
и гремучий серп,
Мы грубой и торжественною славой
Свой пятипалый утвердили герб, —
провозглашает поэт от имени революционного народа. И конечно же не противопоставлением рождены строки: Мой герб: тяжелый ясеневый посох — Над птицей и широкополой шляпой. Но поэтический мир Багрицкого складывался в сложной внутренней борьбе. Случалось, что его упрекали в ненужности несовременности приподнятой над бытом романтической поэзии. Полемизируя с одесскими пролсткультовцами, вульгаризаторами политики партии в области литературы, Багрицкий предпослал «Сказанию о море, матросах и Летучем Голландце» вступление, объясняющее истоки его нынешней романтики:
Не я ль под Елисаветградом
Шел на верблюжские полки,
И гул, разбрызганный снарядом,
Мне кровью ударял в виски.
И под Казатином не я ли
Залег на тендере, когда
Быками тяжко замычали
Чужие бронепоезда.
В Алешках, под гремучим небом,
Не я ль сражался до утра,
Не я ль делился черствым хлебом
С красноармейцем у костра…
Итак — без упреков грозных!..
Где критик мой тогда дремал,
Когда в госпиталях тифозных
Я Блока для больных читал?..
Пусть, важной мудростью объятый,
Решит внимающий совет:
Нужна ли пролетариату
Моя поэма — или нет!
В марте 1923 года в Одессе, на квартире одного из преподавателей совпартшколы, где собрались члены губкома, журналисты и литераторы, Багрицкий прочел свое «Сказание о море, матросах и Летучем Голландце» и вступление к поэме, специально написанное к этому случаю. Как сообщала одесская газета «Известия», затронутый автором вопрос: «”Нужна ли пролетариату моя поэма — или нет!” — был решен положительно в результате пылкой дискуссии». Багрицкий много раз выступал перед рабочими и моряками, встречая неизменное одобрение. Однако «положительно решенный вопрос» не переставал его волновать. Снова и снова вынося поэму на широкий круг слушателей, поэт, по-видимому, хотел не только заручиться поддержкой, но и уяснить для себя, насколько его условно-романтическая поэзия нужна и близка времени, какие поэтические формы более всего соответствуют эпохе. Об этом сложном и драматическом периоде в своем творческом развитии Багрицкий рассказал в автобиографической заметке: «Моя повседневная работа — писание стихав и плакатов, частушек для стенгазет и устгазет — была только обязанностью, только способом добывания хлеба. Вечерами я писал о чем угодно, о Фландрии, о ландскнехтах, о Летучем Голландце, тогда я искал сложных исторических аналогий, забывая о том, что было вокруг. Я еще не понимал прелести использования собственной биографии. Гомерические образы, вычитанные из книг, окружили меня. Я еще не был во времени — я только служил ему. Я боялся слов, созданных современностью, они казались мне чуждыми поэтическому лексикону — они звучали фальшиво и ненужно. Потом я почувствовал провал — очень уж мое творчество отъединилось от времени. Два или три года я не писал совсем. Я был культурником, лектором, газетчиком — всем чем угодно — лишь бы услышать голос времени и по мере сил вогнать в свои стихи. Я понял, что вся мировая литература ничто в сравнении с биографией свидетеля и участника революции» [Отдел рукописей НМЛ И. Фонд Эдуарда Багрицкого, 11, 75, 370.]. Проблема поэта и времени встала перед Багрицким как проблема эстетическая, поскольку в сфере социальной и нравственной никаких противоречий в отношениях с эпохой у поэта, считавшего себя «солдатом революции», не было. Он ощутил необходимость художественного освоения действительности на новом уровне, ибо лучше, чем кто бы то ни было другой, понимал, что в поэзии наступает пора новых открытий. Эстетическая разобщенность со временем, о которой столь определенно сказал Багрицкий в автобиографических заметках, вызвала кризисные настроения, с наибольшей очевидностью проявившиеся в «Стихах о соловье и поэте», в стихотворении «От черного хлеба и верной жены…». Реальный мир повседневности и романтическое искусство представляются поэту несовместимыми.
Мы пойманы оба,
Мы оба — в сетях!
Твой свист подмосковный не грянет в кустах,
Не дрогнут от грома холмы и озера…
Ты выслушан,
Взвешен,
Расценен в рублях…
Греми же в зеленых кустах коленкора,
Как я громыхаю в газетных листах!.. —
обращается поэт к своему двойнику. Столь горькое поэтическое чувство развивается и нарастает на фоне нэпа. Нэповские контрасты, открывшиеся Багрицкому в Москве, — тоже мир, противостоящий поэтическому, усиливающий его эстетический конфликт со временем, который он переживал трагически: Однако поэт явно недооценивал значения своей работы в «газетных листах» для преодоления этого конфликта, считая ее работой второго сорта. Сотрудничество в ЮГРОСТА и повседневная деятельность газетчика в значительной мере способствовали ощущению пульса времени, помогали разглядеть поэтическое в «непоэтическом», преодолеть книжный романтизм, постичь романтику трудовых буден молодой Советской Республики. Два стилевых течения — условно-романтическое и гражданское, отражающее «службу» времени, то есть черновую работу в газете, — были не параллельными линиями, как то представлялось самому Багрицкому, а встречными, неуклонно движущимися друг к другу, чтобы в какой-то момент слиться, образовав качественно новый поэтический сплав. «Стихи о поэте и романтике», «Разговор с комсомольцем Н. Дементьевым», «Вмешательство поэта» продолжают волновавший Багрицкого разговор о судьбах романтической поэзии и ее назначении в жизни нового общества. Всего год отделяет «Стихи о соловье и поэте» от программных «Стихов о поэте и романтике», но как все изменилось за это время. Перед нами уже не самозабвенный певец старой романтики. Произошло своего рода «снижение» и образа традиционной романтики, и образа ее поэта. Еще недавно мы видели его самого в одеждах вальтерскоттовских разбойников, открывателей морских путей, бродячих менестрелей. Теперь поэт говорит о себе строго биографически, почти анкетно: «Сын продавца». И свидание с романтикой в садовой беседке обставлено тоже весьма прозаически.
Ведь я не влюбленный, и я не пришел
С тобой целоваться под сизой сиренью, —
предупреждает поэт, выясняя в развернувшемся диалоге отношения романтики с эпохой. Романтика рассказывает поэту о своем трудном пути от столь созвучных ей первых лет революции — «знамена полнеба полотнами кроют» — к нынешним непонятным и чуждым дням.
Пустынная нас окружает пора,
Знамена в чехлах, и заржавели трубы, —
жалуется романтика. Однако внимательно слушающий, рыцарски предлагающий ей свою руку поэт сам далеко не склонен разделять подобные настроения. Для пего бесспорно: не эпоха утратила романтическое начало, как то представляет его постаревшая возлюбленная, а традиционная романтика беспомощна перед стремительно развивающимся временем. И вместе с тем очевидно, что поэт не предаст дорогое ему романтическое искусство, что он полон решимости защитить и возродить на новой основе романтическую поэзию. Заверяя романтику в своей верности, он больше не испытывает гнетущего одиночества, определившего тональность «Стихов о соловье и поэте». С ним в союзе весь мир, само поэтическое вдохновение. «Соловьиные войска», «июльские ночи» не только финал «Стихов о поэте и романтике», но и новая творческая перспектива. Не один Багрицкий выяснял в ту пору свои отношения с романтикой. Свою «романтическую ночь» пришлось пережить и Тихонову, и Светлову, и Михаилу Голодному. Под воздействием действительности возникали новые художественные средства ее освоения, рождалась новая романтическая образность. Процесс рождения нового стиля Эдуард Багрицкий связывал с максимальным сближением поэзии и жизни, где освоение новых тем происходит нередко в мучительных пробах голоса, вызывая острое недовольство собой. Взлет поэтического и гражданского чувства вдруг сменяется инертностью или, по ироническому определению самого поэта, «бледной немочью». Его романтический герой всеми силами стремится, но пока не может найти и занять свое место в рядах «работников страны». Возникает трагическая нота — «мы ржавые листья на ржавых дубах». Но есть в этом стихотворении и другие строки: «Копытом и камнем испытаны годы, бессмертной полынью пропитаны воды…» — это память о гражданской войне. К постижению романтики современности он пошел своим путем, вернувшись к историческому периоду, хорошо знакомому по личному опыту «свидетеля и участника революции». Блестяще доказав «Думой про Опанаса», что романтика продолжает свой марш в будущее, Багрицкий впоследствии еще не раз обратится к героической памяти «боев и походов». «Дума про Опанаса», главы которой были опубликованы в «Комсомольской правде», полностью появилась в десятом номере журнала «Красная новь» за 1926 год. Приближался первый крупный юбилей в жизни Советской Республики — десятая годовщина Октябрьской революции. Советская поэзия создавала свой эпос революции. Илья Сельвинский работал над «Улялаевщиной», Сергей Есенин написал «Анну Снегину», впереди была поэма Маяковского «Хорошо!». Поэма Багрицкого «Дума про Опанаса» не только звено в этом эпосе, но и новый этап в творческом формировании ее автора. Со второй половины 20-х годов в мире колоритных образов Багрицкого происходит своего рода «перегруппировка» сил. Из самых глубинных слоев его поэзии на передний край выходит его авторское «я», как принято говорить, «лирический герой». Поэт больше не хочет оставаться в кругу дорогих и привычных, но далеких от повседневности образов. Ему необходимо теперь выразить свое личностное отношение к происходящему в конкретно-историческом мире, определить свою роль в историческом процессе, увиденном в перспективе. И он написал эпическую поэму о судьбах Родины и народа, исполненную проникновенным лиризмом. Авторская позиция, отношение поэта к событиям выражены во всей образной ткани поэмы — в ее задушевной напевности в духе украинских песен и дум, в лирических отступлениях, в одухотворенности природы, восходящей к «Слову о полку Игореве». Взволнованное повествование об отступничестве и гибели крестьянского сына Опанаса прерывается прямыми обращениями к нему: «Опанасе, не дай маху, оглянись толково… тать от совести нечистой ты бежал из Балты…» Здесь и сочувствие, и осуждение, и главное — понимание, что в революции нет третьего пути. «Хлеборобом хочешь в поле, а идешь бандитом», — сказано об Опанасе, дезертировавшем из продотряда и попавшем в банду к батьке Махно. Позже Багрицкий написал либретто к опере «Дума про Опанаса», где развил эту тему. Обращенная к недавнему прошлому «Дума про Опанаса» для самого Багрицкого явилась поэмой о современности. В процессе эстетического решения темы возникали вопросы, имеющие для поэта значение злободневное. «Дума» восстанавливала преемственность революционных традиций и поколений, утраченную было в поэтическом мировосприятии Багрицкого, например е стихах «От черного хлеба и верной жены…». В «Разговоре с комсомольцем Н. Дементьевым» уже нет противопоставления своего поколения «трубачам молодым», над ними одно большое небо их Родины:
Пусть другие дразнятся!
Наши дни легки…
Десять лет разницы — Это пустяки!
Герой Багрицкого снова в строю. «Шашка», «наган», «цейс», «конь» — здесь не просто военная амуниция, к которой Багрицкий был весьма неравнодушен. Главное, он опять «в седле» — на месте, там, где он нужен. И «цейс» — не только бинокль военспеца, и о и «увеличительное стекло» художника, помогающее видеть в действительности недоступное невооруженному глазу. В 1928 году-в Москве вышла первая книга стихотворении Багрицкого «Юго-Запад». К этому времени он уже был признанным поэтом. Переехав в 1925 году из Одессы в Москву с семьей — женой Лидией Густавовной и сыном Севой, он поначалу поселился в Кунцеве, предместье Москвы, с конкретными реалиями которого связаны многие стихи его двух последующих книг — «Победители» и «Последняя ночь». Обе вышли в 1932 году. Литературный быт писателей, до создания в 1934 году единого Союза писателей, определяли творческие литературные группы. Багрицкий вступил — в «Перевал», членом которого состоял его друг Валентин Катаев, затем перешел в Литературный центр конструктивистов, где подружился с Ильей Сельвинским и Владимиром Луговским. В феврале 1930 года одновременно с Маяковским и Луговским вступил в РАПП (Российская ассоциация пролетарских писателей). Книга «Победители» отражала результат битвы Багрицкого за навое качество романтической поэзии. Стихи, написанные в новом эстетическом ключе, отражали перемены, происшедшие за эти годы в его творческом мироощущении. Не в далекой Фландрии, не в долине Рейна — на просторах Советской страны развернулись события, вызвавшие глубокое лирическое переживание. В степи на краю пустыни встречает поэт молодого гидрографа, открывателя новых источников влаги — родников жизни. В тяжелых условиях совершает свой ежедневный рабочий подвиг рыбовод-ихтиолог, выводящий породы ценных мальков. И рядом с ними на общем фронте боев за социализм, побеждая, умирает железный рыцарь революции Феликс Дзержинский. Победители — это мужественные и суровые люди долга. Среди них живет и работает еще один полноправный герой — сам поэт, тоже осознавший себя победителем, увидевший романтическое в повседневном и будничном. Поэтическое видение мира в этих стихах как бы возвращает к поре «Птицелова». Блестящий и чистый мир, словно про. мытый дождем кленовый лист, вновь напоминает трепещущую утреннюю птицу. Но теперь это совершенно реальный мир повседневности, начинающийся сразу же за калиткой дома почта. И ему, как другу, уже издали кланяется ветеринар. Л в ответ, как товарищу по работе, обращает поэт свои убежденный призыв:
Я здесь! Я около! Ветеринар!
Как совесть твоя, я встал над тобой.
Стремление к соучастию выражено в самом заглавии — «Весна, ветеринар и я». Одновременно с поэтизацией прозаического у Багрицкого этого периода встречаются случаи как бы нарочитой дсэстетизацни природы, пейзажа. Он как бы мстит старой традиционной красивости:
Но время движется. И на дороге
Гниют доисторические дроги,
Булыжником разъедена трава.
Электротехник на столбы вылазит, —
И вот ползет по укрощенной грязи,
Покачивая бедрами, трамвай.
«Время движется», — объясняет Багрицкий причины изменений в его поэзии. Поэтизация прозаического и нарочитое снижение привычно красивого предстают как две стороны одного процесса — рождения нового романтического стиля. Эт. ч сознательная прозаизация была своего рода болезнью роста, ей на смену идет чистая и сильная романтическая струя, берущая свое начало в повседневной реальности, трудовых буднях страны. Ощутив перемены, происходящие в романтической поэзии тех лет, критика не сразу уловила закономерность и плодотворность этих тенденций. «Багрицкий романтик, начавший линять», — сокрушался один из критиков, сетуя на «кризис в современной поэзии», на «утрату поэтического мироощущения» [Октябрь, 1930, № 1, с. 204]. В своем «Ответе критику» (так называлось стихотворение «Вмешательство поэта» в его журнальной публикации) Багрицкий едко иронизирует над предъявленными ему претензиями:
Прошу, скажите за контрабандистов,
Чтоб были страсти, чтоб огонь, чтоб гром.
Чтоб жеребец, чтоб кровь, чтоб клубы дыма, —
Ах, для здоровья мне необходимы
Романтика, слабительное, бром!
Подчеркивая сознательное начало в изменении своего поэтического «оперения», он восклицает, прямо отвечая на замечание критика: «Я вылинял! Да здравствует победа!» И дальше весьма образно, с неизменной иронией в свой адрес, описывает рождение нового романтического стиля:
Приходит время зрелости суровой,
Я пух теряю, как петух здоровый.
Разносит ветер пестрые клочки.
Неумолимо, с болью напряженья,
Вылазят кровянистые стручки,
Колючие ошметки и крючки —
Начало будущего оперенья.
С чувством гордости и глубокого удовлетворения поэт постигает романтику бытия миллионов своих сограждан. И чувство товарищества с ними придает ему нравственную силу. В «Стихах о себе», представляя возможную встречу с читателем, свой разговор с ним, Багрицкий улавливает в характере и облике героя свои черты и горд этим сходством:
Сутуловат,
Обветрен,
Запылен,
А мне казалось,
Что моложе он…
И скажет он,
Стряхая пыль травы:
«А мне казалось,
Что моложе вы!»
Так, вытерев ладони о штаны,
Встречаются работники страны.
Поэт не мог перейти к большому разговору от имени своего поколения, не ощутив своего «я» неотделимой частицей слитого с народом «мы». Поэзия Эдуарда Багрицкого запечатлела мужественный и строгий лирический характер. Его герой сдержан в проявлении чувств, но за этой сдержанностью ощущается энергия, способная проявиться в нужный момент со всей решительностью. Его «победителю» как бы неведомы сомнения и колебания. Страстная, почти фанатическая убежденность ведет и вдохновляет его. Он постиг высшую правду века в суровой революционной необходимости.
О мать революция! Нелегка
Трехгранная откровенность штыка, —
признается главный герой книги «Победители» Ф. Э. Дзержинский, на диалоге с которым построено стихотворение «ТБС», обращенное к вопросам социалистической морали и пролетарского гуманизма.
История постучала в окно:
Так распахни же его, —
читаем в одной из черновых рукописей стихотворения «Итак — бумаге терпеть невмочь…». Ощутив себя победителем, постигнув суть романтики новой действительности, Багрицкий обращается в виде поэм «Последняя ночь» к лирико-философскому осмыслению коренных проблем человеческого бытия, к вопросам становления новой, социалистической нравственности. Книга «Последняя ночь» состоит из трех поэм («Последняя ночь», «Человек предместья», «Смерть пионерки»). «Последняя ночь» задумывалась Багрицким как трилогия о судьбах интеллигенции в революции. Согласно замыслу предполагалось прочертить «три разных маршрута вдаль», рассказать о трех представителях одного поколения. Замысел этот осуществлен не был. Багрицкого увлекли иные дела и планы. Он успел написать лишь первую часть и эпилог. Эпилог поэмы — мужественная лирическая декларация. В лирическом образе повествователя узнается сам поэт, умудренный опытом революции, гражданской войны, пятилеток, прекрасно знающий цену слова, «подвластного ему»:
Но если, строчки не дописав,
Бессильно падет рука,
И взгляд остановится, и губа
Отвалится к бороде,
И наши товарищи, поплевав
На руки, стащат нас
В клуб, чтоб мы прокисали там
Средь лампочек и цветов, —
Пусть юноша (вузовец, иль поэт,
Иль слесарь — мне все равно)
Придет и встанет на караул,
Не вытирая слезы.
Здесь и спокойное мужество, и горечь тяжелобольного, и неизменная ирония в свой адрес, снижающая патетику первых строк эпилога, и главное обращение к бессмертной юности, которой передается эстафета борьбы и жизни. В книге поэм «Последняя ночь» рассказ о грандиозных событиях, потрясающих мир, ведется от лица лирического героя, лирического «я» поэта. Это рассказ «о времени и о себе». О небывалом героическом времени, о своей выстраданной, насущной потребности разделить его участь рассказывает поэт. И время, пришедшее провозгласить конец старого мира в «Человеке предместья», обнаруживает черты внешнего сходства с поэтом:
И в блеск половиц, в промытую содой
И щелоком горницу, в плеск мытья
Оно врывается непогодой,
Такое ж сутуловатое, как я,
Такое ж, как я, презревшее отдых
И вдохновеньем потрясено,
Глаза, промытые в сорока водах,
Медленно поднимает оно.
Штурмуя бастион «человека предместья», последний оплот ненавистного мира собственничества, поэт ощущает плечом не только «веселых людей своих стихов» — «механиков, чекистов, рыбоводов». С ним теперь заодно и само Время. «Человек предместья» и «Смерть пионерки» связаны единым сюжетом. Пионерка Валя вырывается из родительского «благодатного» мира. Как рассказывал сам Багрицкий, поводом к созданию поэмы «Смерть пионерки» явился реальный факт смерти дочери хозяина их дома в Кунцеве, Вали Дыко, соученицы и подружки сына Багрицкого — Всеволода. Большие морально-этические проблемы времени решаются Багрицким на локальном жизненном материале, не выходящем как то может показаться на первый взгляд, за пределы предместья. Но это было бы чисто внешнее, поверхностное восприятие. Мы видим, как постепенно эти рамки раздвигаются до вселенских масштабов. «Пылью мира» покрыты «походные сапоги» друзей поэта, таких же, как он, солдат, пришедших по его зову на борьбу с «человеком предместья». «В мир, открытый; настежь бешенству ветров» вырывается юность из стен больницы, в которой умирает тоненькая, как травинка, как молодой побег, Валя. И это вновь возвращает нас к «Последней ночи» — заглавной поэме трилогии. Здесь, как это свойственно поэтике Багрицкого, где природа и человек едины, свидетелем мировой трагедии предстает вся Вселенная. Вселенский масштаб голубизны и покоя сталкивается с конкретно-бытовым мирком «маленького человека», брошенного в империалистическую бойню:
Деревни скончались.
Потоптан хлеб.
И вечером — прямо в пыль
Планеты стекают в крови густой
Да смутно трубит горнист.
Дымятся костры у больших дорог.
Солдаты колотят вшей.
Над Францией дым.
Над Пруссией вихрь.
И над Россией туман.
Поэма «Последняя ночь», как и «Февраль», исполнена антимилитаристского пафоса, обе они входят в современный контекст борьбы за мир, против империалистических войн и сопровождающей их дегуманизации личности.
Печальные дети, что знали мы,
Когда у больших столов
Врачи, постучав по впалой груди,
«Годен!» — кричали нам… —
вспоминает Багрицкий о своих сверстниках, поставленных под ружье, после убийства в Сараеве эрцгерцога Франца-Фердинанда и начала первой мировой войны. От поэмы к поэме движется, вырастая из сложной метафоры в конкретные картины жизни, образ умирающего старого мира с его насилием и братоубийственными несправедливыми войнами. На обломках старого вырастает и утверждается новая система гуманистических ценностей:
Осыпался, отболев,
Скарлатинозною шелухой
Мир, окружавший нас.
В романтический образ бессмертной юности воплощается Валентина, оттолкнувшая слабеющей детской рукой вековой мир священной собственности. Происходит скарлатинозное шелушение мира — процесс, сопутствующий выздоровлению. Романтический мотив юности, молодости поколения проходит через всю поэзию зрелого Багрицкого, вырастая в символический образ бессмертия революции молодости планеты. И этот устойчивый образ стал одним из определяющих в поэтической системе советской романтической поэзии. У Маяковского — это «весна человечества», «страна-подросток», «молодость мира», у Владимира Литовского — «вечная юность», «юность планеты», «молодость неслыханного мира», у Михаила Светлова — бессмертная «боевая юность». «Молодость», всходящая из костей и крови безымянных солдат революции, постепенно и жизнестойко произрастает из самых глубин поэзии Багрицкого.
Не дождались гроба мы,
Кончили поход…
На казенной обуви
Ромашка цветет… —
рассказывалось о гибели в грядущей войне двух поэтов — солдат одной армии революции. Бескомпромиссная, самоотверженная юность уже не покидает поэта, ведет его за собой на самые трудные рубежи.
Нас водила молодость
В сабельный поход,
Нас бросала молодость
На кронштадтский лед… —
с новой силой воскресает в поэме «Смерть пионерки» романтика «боев и походов». «Песней» назвал Багрицкий этот взволнованный лирический монолог, поднявшийся из самого сердца поэта, прозвучавший от имени поколения, совершившего революцию, от имени всех, кто за нее отдал жизнь:
Чтоб земля суровая
Кровью истекла,
Чтобы юность новая
Из костей взошла.
Через увлечение свободолюбивой, революционно-романтической поэзией Эдуарда Багрицкого проходит каждое новое поколение. Лучшее из написанного им — наша советская классика. Багрицкий умер 16 февраля 1934 года в самом начале нового творческого взлета. Он был до конца и самозабвенно предан поэзии, а подлинная поэзия, по его глубокому убеждению, не только творит мир прекрасного, но и преобразует действительность, перестраивает жизнь.
Автор статьи: Светлана Коваленко