Творчество Александра Андреевича Прокофьева — Героя Социалистического Труда, лауреата Ленинской и Государственной премий — одно из наиболее выдающихся явлений советской поэзии.
Родился А. Прокофьев 2 декабря 1900 года в крестьянской семье в ладожском селе Кобона — некогда неизвестном, а в годы Великой Отечественной войны ставшем знаменитым, ибо именно через него проходила в годы ленинградской блокады Дорога жизни.
С малых лет Прокофьев приучился к земледельческому и рыболовецкому труду. Как боец Красной Армии участвовал в гражданской войне, героика которой вдохновила его на создание многих примечательных стихотворений — уже в Ленинграде, с которым поэт навсегда связал свою судьбу.
Очень недолгое время ушло у него на литературное ученичество, на поиски своего собственного стиха, стиля, почерка, на то, чтобы мастерски воплотить в слове и образе свой не по годам богатый жизненный опыт, привнести в поэзию переживания, наблюдения, раздумья, рождавшиеся в небывалых по своему размаху и социально-историческому значению боях, от которых зависело будущее всего народа, дело революции.
Восстановление народного хозяйства, осуществление планов первых пятилеток, переустройство деревни на новых началах — все это стало кровно близкими поэту и жизненно важными для него событиями, какие всецело захватили его и так глубоко отозвались в его творчестве, словно поток самой жизни — могучий, клокочущий, неукротимый — ворвался в его стихи.
Конечно, на подобные темы и замыслы отзывался не один Прокофьев. Но он отвечал на них и решал их совсем по-особому, по-своему — с позиций самого рядового участника отображаемых им событий, недавнего ладожского парня, сохранившего свой говор, свой склад ума, свои характерные черты, а вместе с тем возросшего и закалившегося в духе подлинно политической зрелости, высокой гражданственности, о чем говорят даже ранние его стихи.
А. Прокофьев входил в литературу как художник, в творчестве которого органически сочетаются и взаимообогащаются две темы: революция, гражданская война, в условиях которых росли и мужали наши люди, и тема родных краев, откуда вышел поэт, — тема Ладоги, нашего Севера, образы тех родичей и односельчан, которых неизменно славил и воспевал поэт как людей великого жизнелюбия, грозных страстей и вдохновенного труда. Будь это хлеборобы, рыбаки, кузнецы — все они необычайно дороги и близки поэту. Вот почему даже и ранние его стихи отличаются возвышенной романтичностью, а вместе с тем отвечают острой зоркости того художника, который постигает новую жизнь с самых ее корней и истоков.
Поэт с малолетства был влюблен в ладожскую деревню, вырастившую и воспитавшую его, формировавшую его внутренний мир, его привычки и пристрастия, эстетические (хотя некогда он еще и не знал, что они могут называться именно так) вкусы и взгляды.
Родной ладожский край и его суровая природа, его люди и их навыки, нравы, обычаи остались для поэта навсегда родными и близкими, явились неисчерпаемым источником его творчества. Здесь он с самого раннего детства «помогал в хозяйстве — вязал мережи и сети, выезжал с отцом на рыбную ловлю, косил траву, пахал землю», как говорит он в автобиографии, и впоследствии все это глубоко и основательно отозвалось в его лирике, — так же как и то, что в родном селе «по вечерам, после работы, а в праздничные дни с полдня, звенела на улицах гармонь… С тех пор вошла в мою душу гармонь-тальянка, трехрядка, доверху набитая песнями, стихами», и к ее звучанию поэт и впоследствии никогда не оставался равнодушным.
С тех же пор он навек полюбил свое «родное море» (так поэт называет Ладожское озеро «с его низкими туманами, с его ветрами — шелонником, полуденником, меженцем, зимняком, с безбрежным, то суровым, то ласковым простором», так же как «простой быт моих родичей и односельчан. Все это позже отразилось в моих стихах», — справедливо утверждает поэт в автобиографии и прежде всего — в «Песнях о Ладоге». Сам А. Прокофьев отметил: «Начало своей литературной биографии отношу к 1927 году, когда в „Комсомольской правде“ поэтом Иосифом Уткиным были напечатаны мои „Песни о Ладоге“».
Да, именно этими песнями открывается путь А. Прокофьева в литературу, и именно они обнаружили в нем большого и самобытного художника, творчество которого составляет значительную и неповторимую главу советской поэзии.
В «Первой песне о Ладоге» передан такой безудержный восторг, какой может испытать и пережить только тот, кто вырос на ее берегах и сызмала впитывал и усваивал очарование родного края и его суровой природы, взывающей к упорству, мужеству, преодолению самых опасных испытаний, — только тогда она раскрывается во всей своей красоте и приносит людям свои дары и плоды:
У Ладоги
И камень,
И синий-синий шелк.
Он серебрит сигами
И золотит ершом…
Поэт с восхищением живописует то озеро, возле которого рос и мужал и где крепли его трудовые навыки и творческие замыслы — здесь одно неотделимо от другого!
О Ладога-малина,
Малинова вода,
О Ладога, вели нам
Закинуть невода…
И это повеление Ладоги не пропадало втуне — к нему внимательно прислушиваются те, чья судьба тесно связана с навсегда родным для них озером:
Смотри, какие ловкие
Идут в набег лихой,
Чтоб хвастаться похлебкой,
Налимовой ухой.
Эти ловкие и лихие парни — друзья и однокашники поэта — навсегда остались близкими и дорогими ему. С ними он делил свою судьбу, мужал и закалялся прежде всего в их среде; вот почему и о себе Прокофьев говорит как о поэте, выросшем на берегах Ладоги и глубоко вдохнувшем в себя ее ветер и ее свежесть, ее гордый, своенравный и крутой характер:
А я в стихах недаром
Чуть свет за слово бьюсь,
Я хвастаюсь амбаром,
Мережами хвалюсь!
А если хвалится — значит, и сам сумел наполнить эти мережи богатым и обильным уловом — в прямом и переносном смысле слова. Иной поэт на этом бы и остановился и перешел к описанию других столь же близких ему мест и пределов. Но уже во «Второй песне о Ладоге» Прокофьев говорит о том, что неодолимо и властно вторгается в издавна знакомый ему мир и преображает его, выводит нас на тот простор, какой не просто открывается перед нами, а завоеван в тяжелых и напряженных боях, истоки которых уходят в далекое прошлое:
Земля была постелькой
Под княжеским плечом,
Но поднимался Стенька,
И вышел Пугачев…
Это с ними чувствует кровную связь поэт и говорит от имени того народа, который и впоследствии не забывал их заветов и шел под их знаменем, но уже гораздо более выверенным путем — к победе.
По Ладоге, и Каме,
И по другим рекам
Мы грохотали камнем
Рабочих баррикад…
И для поэта было очевидно и неоспоримо: без борьбы на этих баррикадах крестьянство никогда не обрело бы лучшей доли; вот почему его любовь к родной деревне никогда не носила замкнутого и ограниченного характера, — как зачастую бывало у таких крестьянских поэтов, как Н. Клюев или С. Клычков, — неизменно утверждала ее нерушимую связь с городом и никогда не противопоставляла их друг другу. Мотивы городские и деревенские возникали здесь в их нерасторжимом единстве и взаимообогащающей цельности. В этом — одна из самых характерных и примечательных черт творчества А. Прокофьева, так же как и Александра Твардовского, Михаила Исаковского, Николая Рыленкова, — каждый из этих больших художников по-своему развивал ее.
Поэт воочию видел, какие просторы раскрылись перед родными ему людьми, некогда обреченными на скудную и бесправную жизнь, какая большая доля выпала им и как самоотверженно они отстаивали ее.
Мы, рядовые парни
(Сосновые кряжи),
Ломали в Красной Армии
Отчаянную жизнь…
Для поэта нет сомнения, что деяния и подвиги этих «рядовых парней» имели великое значение не только для родных им краев, но и далеко за их пределами и границами, в чем и сказывается их внутренняя широта, интернациональный размах их переживаний и устремлений, все значение их напряженной борьбы за переустройство жизни на новых началах, о чем и говорит поэт в своих «Песнях о Ладоге».
О той же самой масштабности событий, участниками которых становились «рядовые парни» — друзья и однокашники поэта, его соседи и сверстники, говорит и более позднее стихотворение «Мой братенник» (1929), сразу завоевавшее внимание широких читательских кругов своей удивительной самобытностью, неповторимостью, размахом, самим языком, словно подслушанным в говоре родной деревни, а вместе с тем раскрывающим тот большой мир, в каком отныне живут наши люди:
Вся деревня скажет: вылил пулю,
Ныне рассказал такое нам!
Мой братенник ходит к Ливерпулю
По чужим, заморским сторонам!..
Такою большою жизнью живут отныне односельчане поэта, его друзья и родные; они смело идут и туда, где командует «повелитель моря — Судотрест», и чувствуют себя уже не подневольными людьми (как в былые времена), а полновластными хозяевами своей страны и своей судьбы, — и все это передано поэтом со страстностью и неповторимостью живого, непосредственного чувства и выразительностью подслушанного в родной деревне острого и занозистого слова. Да и каким еще языком, полагал поэт, можно говорить, если речь идет не о ком-нибудь, а именно о братеннике, который поймет тебя с полуслова?!
А появлявшиеся затем за подписью Прокофьева одно за другим необычайно яркие и самобытные стихотворения свидетельствовали, что «Мой братенник» — это не случайная удача поэта, что в литературу пришел новый и большой мастер. И все последующее его творчество только подтверждало эти читательские впечатления и ожидания.
В самом начале 30-х годов поэт создает такие важные и значительные в его творчестве стихотворения, как «Мы», «Эпоха», «Страна принимает бой», «Разговор по душам», «Начало диктатуры», «Слово о матросе Железнякове», и многие другие, схожие с ними своим пафосом и характером. И тогда стало очевидным, что Прокофьев стремительно растет, говорит свое, неповторимое и властное слово В нашей поэзии от имени тех «рядовых парней», от которых зависели самые большие события нашей эпохи, дело революции.
Совсем недавно отгремели годы гражданской войны, и стремление запечатлеть ее небывалое и переломное значение в истории и судьбах всего мира, сочетать обыденную повседневность и самые суровые испытания, выпавшие на долю наших людей, с романтической окрыленностью, революционной героикой становится вдохновляющим началом многих стихов А. Прокофьева.
Примечателен самый пафос его раннего творчества. «Мы», «Эпоха», «Революция», «Бессмертие», «Сотворение мира» — даже и названия этих стихотворений говорят о том, что поэт стремился отозваться не столько на свои преходящие настроения и случайные впечатления, каких немало у каждого, сколько на те переживания, раздумья и стремления наших людей, в которых сказались творческие и героические качества, сплачивающие их воедино. Поэтому героем многих его ранних стихов было не столько «я», сколько «мы» — «мы», отзывающиеся на самые знаменательные события своего времени и принимающие в них активное и страстно заинтересованное участие.
В стихотворении «Мы» поэт славит также величие и правоту нашего дела, перед которым меркнет все остальное («Глохни, романтика мира!..»). Он страстно утверждает здесь, что бойцы Красной Армии одержали свою победу в таких испытаниях, каких никто не ведал доселе:
На тысячу тысяч верст знамена — красный бархат и шелк,
Огонь, и воду, и медные трубы каждый из нас прошел.
Эти воины — почти непременные герои ранней лирики А. Прокофьева, их она воспевает и возвышает как людей повседневного подвига и великой мечты, воплотивших ее в живую действительность, — а что может быть величественнее и прекраснее такого подвига?! Его совершили люди голодные, босые, плохо вооруженные, и в описании перенесенных ими испытаний поэт достигает предельной меры, чтобы никто не мог сказать, будто изображенная им картина является хоть несколько приглаженной и приукрашенной. Вспоминая о тех боях, каждый из которых мог стоить жизни и требовал неколебимого мужества, поэт утверждает:
Нам крышей служило небо, как ворон летела мгла,
Мы пили такую воду, которая камень жгла.
Мы шли от предгорий к морю — нам вся страна отдана,
Мы ели сухую воблу, какой не ел сатана!..
И тому «горячему пеклу», в каком побывали наши солдаты, наверно, «ад позавидовать мог».
Со всею присущей ему страстностью и пылкостью поэт почти каждый штрих доводит до того предела выразительности, за которым чувствуется дыхание романтики, трепет «лада баллад»:
От нас шарахались волки, когда, мертвецы почти,
Тряслись по глухому снегу, отбив насмерть потроха…
А далее слышится восторженный возглас, когда поэт видит в этих передрягах и испытаниях, выпавших на долю его героев, не только невероятную горечь и смертельные муки, но и такое духовное величие, сравнения с которым не может выдержать никакое иное:
Вот это я понимаю, а прочее — чепуха!
В этом — пафос поэта, воспевающего самые суровые испытания и смертельные опасности гражданской войны, без преодоления которых не вошла бы «в историю славы единственная страна».
А если бы нашлись скептики, которые усомнились бы в правдивости повествования поэта, не знавшего предела и готового дойти до края возможного, а то и хватить через край в своих сравнениях и гиперболах, подчас напоминающих сказочные или библейские («На нас налетал ежечасно многоголовый зверь»), — поэт отвечал, отлично осознавая, что условность иных его описаний отнюдь не исключает их верности самому духу и пафосу героики и романтики времен гражданской войны:
Проверьте по документам, которые не солгут…
Он утверждал тем самым, что даже и невероятные события, описанные им, отвечают реальности и характеру тех, какие пережили и испытали его герои, — иначе как бы они добились своей великой победы?!
В словах одного из солдат гражданской войны, ставшего впоследствии большим поэтом, мы чувствуем не только горечь небывалых испытаний, но и великое торжество человека, знающего, что он и его соратники отстояли «нашу советскую власть» и что отныне нам «вся страна отдана», — вот почему у этого лирического героя, поведавшего о невероятных испытаниях, какие под силу выдержать далеко не каждому, вырываются слова величайшей гордости и торжества:
И все-таки, все-таки, все-таки прошли сквозь огненный шквал.
Ты в гроб пойдешь — и заплачешь, что жизни такой не знал!
И как ни неожиданны эти слова, они не могут не захватить читателя своею искренностью, неоспоримостью, своим задором и пылом.
Но герою ранних стихов А. Прокофьева — да и самому поэту — присущи не только романтическая увлеченность теми подвигами, слава о которых идет «от Белого моря до Сан-Диего», но и вскормленное в родной деревне и воспитанное с детских лет понимание реальных условий и возможностей, острая наблюдательность, меткость языка, ироническая усмешка над любой фальшью, выдумкой, претенциозностью. Вот почему его героев никогда — даже в самых суровых и трудных обстоятельствах — не покидает трезвость мысли и точность наблюдений, занозистость языка, определяющая особую характерность их речи.
Вспомним в связи с этим «Слово о матросе Железнякове» — стихотворение о роспуске Учредительного собрания, осуществленном Железняковым и его соратниками, которым было поручено это весьма важное задание. От его успеха многое зависело в судьбах страны, и для юмора как будто совершенно нет никаких поводов. Ведь вопрос решается исторически очень важный: эсеры и меньшевики, обладающие в Учредительном собрании большинством, стремятся во что бы то ни стало подорвать власть Советов, повернуть вспять колесо истории, на что и надеялась вся контрреволюционная буржуазия; но Железняков и его товарищи знают: реальные силы — за ними, за большевиками, и матросы готовы любой ценой выполнить свою задачу, чувствуют себя полными хозяевами создавшегося положения. Но, испытывая чувство высокой ответственности за порученное им дело, они не утрачивают и присущего им юмора: слишком велико несоответствие претензий понаехавших сюда «гостей» с реальными их возможностями!
Именно от лица этих героев поэт и ведет свою речь, в которой важный и грозный смысл происходящих событий сочетается с откровенно веселой усмешкой:
На улице январь, на улице холодно,
Поземка разносит белый порошок.
Надо для гостей приготовить баню,
Попарить их веником, чтобы стало хорошо.
Хорошо ли, плохо ли… Это нам известно.
Только хозяева сошлись на том:
«Для почета времени, наверное, хватит.
Баню дадим потом…»
Как видим, в этой речи развиваются два плана: подлинно исторический, а вместе с тем и юмористический, о чем свидетельствует все острее развивающийся образ бани («надо для гостей приготовить баню…»), который всячески обыгрывается в диалоге матроса Железнякова и его соратников.
Да, здесь слышится не только патетика, но и смех поэта, «грозный смех» (говоря словами Маяковского — одного из учителей Прокофьева). И характер этого смеха говорит о том, что он принадлежит людям, с виду, может быть, самым обыкновенным, но неколебимо преданным делу революции и живущим такой полнокровной, богатой, внутренне напряженной жизнью, что они не могут обойтись без веселья, меткой наблюдательности, острого словца — даже тогда, когда обстоятельства не являются столь уж веселыми и обычными.
Но как меняется язык поэта, когда речь заходит о подлинных героях баллады («Балтийские матросы — красота!..»). Он не может, да и не хочет сдержать своего горделивого восхищения и балтийскими матросами, и спокойной и решительной речью Железнякова, предельно краткой, воспроизведенной здесь с буквальной точностью («Прошу покинуть зал заседания. Караул устал»), не претендующей ни на какие ораторские эффекты, — но именно в ней сказались дух и сила того народа, который пришел к власти и не собирался уступить ее никаким узурпаторам и демагогам, как бы они ни были искушены в области ораторского искусства. Железняков разговаривает со своими противниками именно так — по-хозяйски, властно и решительно, что и передано в его предельно лапидарной речи, перекликающейся, на слух поэта, с говором всего народа, с посвистом вьюги, разгулявшейся на всех углах и перекрестках города революции:
Ой, гуди, метелица, в дальние края.
Лучшая речь, Анатолий, твоя…
Восхищенный такой «лучшей речью», отвечающей духу и событиям великой революции, поэт и завершает ею «Слово о матросе Железнякове».
А в стихотворении «Матрос в Октябре» необычайности характера и образа того подлинного героя, который берет на себя ответственность за великое дело преобразования всего мира, отвечает резко подчеркнутая экспрессивность и лапидарность каждой черты и каждой детали, как бы готовых взорваться на наших глазах от того напряжения, каким исполнено и заряжено это стихотворение.
Мужественности, угловатости, резкости «матроса в Октябре» отвечает скупой, обозначенный предельно резкими и угловатыми штрихами рисунок, вычерченный словно раскаленным, светящимся углем:
Справа маузер и слева,
И, победу в мир неся,
Пальцев страшная система
Врезалась в железо вся!
А иначе — как можно было бы отстоять победу в те дни, когда
…Мир ломается. И ветер
Давят два броневика.
Здесь все отвечает друг другу: широта и значение подвига, какого потребовала эпоха от наших людей, и характер стиха, изображение «матроса в Октябре», передающее самое главное; резко подчеркнутые его черты и свойства, предельно четкие, круто замешенные, поразившие читателя своей страстностью, необычностью, экспрессивной выразительностью. Именно так написаны в то время многие стихи А. Прокофьева.
А потом мы увидим в его стихах этих солдат и матросов, отважных и непреклонных поборников и защитников дела революции, и на других фронтах ожесточенной борьбы с врагом, в том числе и на том, где они становились чекистами, — и именно в творчестве А. Прокофьева их образы запечатлены — если говорить о поэзии — наиболее полнокровно и реалистически зримо.
Мы видим здесь образы суровых и непреклонных людей «в кожаных куртках», которых так опасался «малохольный буржуй, чистоплюй и картежник», и опасался не напрасно. Как бы он ни был порою увертлив и ловок в сокрытии своих темных и преступных деяний, чекисты умели проникнуть в их суть, разоблачить ее:
Ты не рыба сиг,
Ты не рыпайси,
Самым круглым дураком
Не прикидывайся! —
настойчиво и насмешливо советуют они ему, и хоть их живой и острый язык далеко не всегда отвечал правилам грамматики, но в понимании правил борьбы с врагом они проявили полную политическую грамотность и зрелость, непреклонную преданность делу революции, что и подчеркнуто здесь поэтом.
Годы великого строительства, преобразование всей страны на новых началах, пафос творчества и созидания — все это требовало от поэта ответа на самые острые и насущные вопросы современной действительности, и он отзывался на эти требования во многих своих стихах.
«Я славил Красную Армию, каленую сталь штыков», — говорил он в стихотворении «Победа», признавая, что теперь необходимо утверждать и иную славу — славу героев труда, строительства, творчества.
А. Прокофьев воспевал победы на фронтах восстановления промышленности, осуществления планов первых пятилеток, вызвавших в свое время немало иронических комментариев заграничных злопыхателей. Поэт и здесь увидел огненные рубежи сражений, от исхода которых зависит судьба родной страны, увидел новых героев, которые в своих могущественных замыслах и деяниях могли даже перевернуть землю (для этого надо только одно, уверяет поэт: «…подкиньте таким рычаг!»).
А. Прокофьев обращался к ним с настойчивым призывом, словно бы раскаленным в пламени неугасимого энтузиазма:
Поднимем металл и уголь, удвоим колосья ржи.
Страна, уважай героев, почетом их окружи,
Включи в особые списки, запомни их имена…
И скоро, действительно, страна составила эти списки и запомнила имена героев, добывавших новые и великие победы, но уже не саблями и штыками, а отбойным молотком, на тракторах, у текстильных станков.
Цикл стихотворений А. Прокофьева «Перечень профессий» — название несколько суховатое, а на самом же деле очень обязывающее, ибо о каждой из отмеченных здесь профессий поэт говорит свое неповторимое и меткое слово, свидетельствующее о том, как дороги ему настоящие труженики, знакомые не только по бросающимся в глаза признакам, но и по иным, далеко не всегда приметным с первого взгляда, что свидетельствует о кровном родстве поэта с героями этих стихов — металлистами, кузнецами, шахтерами, преобразующими облик родной страны, с которыми его объединяет чувство кровной ответственности за их труд и его итоги, — в чем он и находит новые источники творческих замыслов и свершений.
Поэт, воспевая и Красную Армию, и тех, кто закаляет рельсопрокатную сталь, добывает уголь, строит корпуса новых заводов, совсем не собирался представить современную действительность как совершенную и чуждую каким бы то ни было просчетам и огрехам. Сама мысль о таком ее восприятии и изображении вызывала у него саркастическую усмешку; вот почему он и говорил в стихотворении «Страна принимает бой» после того, как утверждал — вновь и вновь! — торжество и победы наших людей на фронтах борьбы и труда:
Пусть ветер наводит тень на плетень,
шумит ворохами лузги.
А я не желаю лакировать
огромные сапоги.
Для поэта очевидно, что «у нас неурядиц — пруды пруди», как и то, в каких трудах и испытаниях рождаются и выковываются победы его соратников и современников, какой большой ценой достаются они.
Во многих своих стихах А. Прокофьев словно бы обращается к тысячам и тысячам слушателей с такою взволнованной, ораторски-митинговой, страстно-напряженной речью, чтобы вовлечь их в свой разговор, вдохновить их на те поступки и действия, от каких зависят и судьбы революции, будущее всей земли, и это им внушает он веру в свое великое дело и свои неисчерпаемые силы:
…Не счесть, сколько громких профессий за нас:
Кузнецы,
горняки,
металлисты,
Пулеметчики,
бомбометчики,
ополченцы второго разряда за нас…
Так поэт подхватывал и развивал в своем творчестве те заветы и традиции, какие он прежде всего связывал с именем Маяковского. Здесь в широте и пафосе ораторски-митинговой интонации, в прямом и открытом утверждении дела революции, в самом стихе, «свободном и раскованном», — при всей его самобытности — нельзя не уловить влияния Маяковского, одного из учителей и наставников поэта, творчество которого особенно дорого ему.
В несколько ином ключе звучат стихи Прокофьева, посвященные родным местам и родной природе — Ладоге и ее людям, их труду и их праздникам, в описании которых поэт издавна обнаружил неистощимую любовь к ним, тонкую наблюдательность, меткость и занозистость языка, подслушанного в разговорах, шутках и прибаутках односельчан, что и определило поразительное своеобразие ладожских циклов его стихов.
Снова оказавшись «во нашей во деревне», встречаясь по-дружески и с молодыми парнями, смелыми и озорными, и с девушками, лукавыми и острыми на язык, и с их отцами, словно бы не подвластными старости, поэт выводит перед нами одного за другим своих односельчан, людей высокой и замечательной судьбы — неповторимых, трудолюбивых, страстно влюбленных в жизнь во всей ее красоте, со всеми ее испытаниями, во всей ее светоносности.
Чувство могущества и полноты жизни не изменяет им даже тогда, когда наступает последний час и смерть уже готова увести не того, так другого в свой темный предел, как это однажды и случилось со стариком Степаном Булдыгиным, который
…умирал четыре дня.
Вкруг него чадили свечи, ладан жгли во всех углах.
Несмотря на это старец всё ж не обращался в прах…
А потом ему — неугомонному и неукротимому — окончательно надоели и ладан, и свечи, и пресные молитвы,
И сказал тогда Булдыгин,
А не кто-нибудь другой:
«Душно в саване поганом!
И, чтоб мир в красе вернуть,
Дайте водки два стакана
И натрите перцем грудь!..» —
и разве может кто-нибудь из читателей остаться равнодушным к этому старику с большим сердцем, юной душой и так полнокровно чувствующему все неиссякаемое могущество подлинной жизни?!
Поэт воссоздает образы тех родных ему односельчан, для которых жизнь неисчерпаема в своей мощи И красоте, и возникающих перед ним во всем своем могуществе, словно отвечающем тому, какое некогда слышалось в северных былинах и древних сказаниях:
Ты снова, мой дядя, — что дуб на корню
И рыжее солнце берешь в пятерню, —
и этот дядя далеко не одинок в своем могуществе и неодолимом жизнелюбии; рядом с ним встает такая же великолепная родня поэта, и для ее описания он вводит в свои стихи самые грандиозные изо всех мыслимых образы и неисчерпаемо богатые краски — только они, кажется ему, могут передать властную силу и неумирающую красоту его родичей.
Это его «громадная родня» прогремела «в первоклассных песнях», это они
До ста лет стояли, как сугробы,
Падали, ликуя и скорбя, —
и разве можно представить их без этого жизненного полнокровия, без того кипения страстей, какого не могло успокоить даже приближение последнего часа?
А если поэт заводит разговор о молодежи ладожских краев, о ее делах и судьбах, то признается, что хотел бы «совсем немногого»:
Чтобы бредил новыми морями
Вкруг озер раскинутый народ,
Чтобы, милых сердцу не теряя,
Парни от приема шли во флот!
И пусть это «совсем немногое» может кому-то показаться слишком обычным и повседневным, но поэт и здесь видит столько радостного и необыкновенного, что стихи о таких, казалось бы, обычных делах и событиях обретали горделивое, романтически возвышенное звучание.
А каких девушек находит поэт в родном селении — во всей их прелести, всем обаянии, взывающем к самому восторженному, а вместе с тем непроизвольно вырвавшемуся восклицанию:
Ой, какое небо — синь одна,
Ой, какая Маша Ильина![2]
Совершенно очевидно, почему:
…за этой Машей Ильиной
Все ребята ходят белою стеной.
Но зря ходят, ибо ее любовь уже завоевана тем, кто и сам под стать ей по глубине своих чувств, стойкости характера, и на кого, стало быть, можно положиться всегда и во всем, в любом деле, в любых испытаниях; вот почему она и отвечает преследующим ее ребятам:
Бросьте, отстаньте, дайте покой,
Нету вам, ребята, надежды никакой!
У меня мальчишка просто золотой,
Из-под шапки волос вьется завитой,
А насчет характера — в батьку крутой.
Вот какие дельные и крепкие характеры достойны настоящей любви и подлинного уважения, полагает эта Маша, да и сам восхищенный ею поэт. А когда один из парней хочет завоевать любовь девушки подарками и готов обнять ее при людях, то слышит в ответ:
Ты сокол, а я дожидаю орла!
Он выведет песню, как конюх коня,
Без спросу при людях обнимет меня…
И для нас очевидно, как богат и сложен духовный мир этой простой, на первый взгляд, девушки, какой у нее гордый и независимый характер, как много требует она от жизни.
Таковы здешние девушки — ладные, работящие, смелые (так они и в таких суровых условиях воспитаны!).
А когда поэт вспоминает о том, что происходит весной в родных краях, то не может удержаться от восхищения их красотой и прелестью — даже самой неприметной на посторонний взгляд:
…Волны неумолчно в берег бьют.
На цветах настоенную воду
Из восьми озер родные пьют.
Пьют, как брагу, темными ковшами
Парни в самых радостных летах.
Не испить ее:
она большая.
И не расплескать:
она в цветах!
Здесь все охвачено и пронизано тем чувством свежести и цветения, какое так глубоко и всецело захватило поэта, что он навсегда остался верен ему в своем творчестве.
Да, много нового, а подчас и неожиданного увидел Прокофьев в облике и характере своих земляков и односельчан, вновь и вновь возвращаясь в родные места, — и с какою широтой раскрывались перед ним берега с детства знакомой ему Ладоги!
Но это совсем не значит, что и другие ее черты и приметы, идущие от прошлого, остались вне его острого и пристального внимания. Мы видим в ладожских стихах А. Прокофьева и ту деревню, какая изображена в духе едкой сатиры и броского гротеска, тех противоречий, когда новое сталкивается со старым, которое не хочет уступать ему без боя, без яростного сопротивления — и далеко не всегда безуспешного. В этих схватках и столкновениях, проницательно подмеченных поэтом в самом повседневном быту, и рождаются почти невероятные, на грани фантастики и гротеска, подчас подлинно драматические, а вместе с тем и взывающие к чувству юмора образы, сцены, конфликты, характерные для северной деревни в первые годы ее коллективизации, — и мы немало заметим их в стихах А. Прокофьева.
Поэт с едкой иронией говорит о том, как много еще в нашей деревне и у тех, кто руководил происходившими в ней переменами, пустой трескотни, бюрократических замашек, неумения практически подойти к живому делу, дать ему настоящий ход; вот и читаем мы здесь:
Возгласы идут:
— Допустим!
— Предположим, что…
— Да-да…
Протокол ведет Капустин —
Сокращенно, как всегда…
Но чувствуется по всему, что настоящее дело подменено здесь тем протоколом, от которого нельзя ожидать хоть какого-нибудь толка, — вот почему в этих веселых стихах сквозит и явная горечь. Таких ли «ясных» и «точных» протоколов ждала в то время наша деревня от своих деятелей и руководителей?!
Или вот стихотворение об отмене церковного праздника, говорящее, чего он стоит тем, кто отмечает его, — и отмечает так, как положено по старинке:
Все ли знают, что в Покров
По дешевке ходит кровь? —
спрашивает поэт, а далее от имени одного из своих героев — сельских корреспондентов — развертывает хоть и забавную, но невеселую картину того, что обычно происходит в этот день:
«Вырвано до тридцати растений,
Три ничтожные стекла
Выбиты в порядке прений…
Кровь, как водится, текла…
…Духота, смердя, парила,
Мертвое крыло влача…
И лежали, как перила,
Оба брата Лукича…»
И хотя поэт не без улыбки скажет об этом селькоре:
Ну и хват Иван Степанов,
Как он ловко записал!..—
но в этой улыбке также чувствуется и явная горечь.
Обветшалость и непригодность многих старинных деревенских обычаев и обрядов, отсутствие новых, отвечающих современным связям и отношениям людей новой деревни, — вот что определило сюжет и характер стихотворения «Свадьба», где невеста причитает (как исстари положено) над карточкой жениха:
«Ах, да ты злодей и соглядатай,
Кто тебя нашел в лесу?
Умоляю, ах, не сватай
Нашу девичью красу…»
Но все эти причитания продиктованы духом тех времен, когда у девушки и не спрашивали, за кого ей выходить замуж. Вот почему подвыпивший сват возвращает невесту на нашу грешную и прекрасную землю, разъясняя — несколько задиристо и даже грубовато — всю неуместность ее ничем не оправданных, отзывающихся стариною жалоб и причитаний. А жизнь берет свое — и побеждает в ней то удивительное и прекрасное, какое не может не отмести все устарелое и отжившее, расчищает дорогу перед бессмертным и вечно юным:
Ночь цветет своим моментом.
Всё затихло там и тут,
Только вениками в лентах
Девки улицу метут.
И как же по такой улице не пойти навстречу новой и радостной жизни, — словно зовет и приглашает нас автор стихотворения.
Поэт навсегда остался певцом и летописцем родной ему Ладоги, соратником своих земляков, сверстников, однокашников, вместе с которыми он делил и горечь неудач и радость побед, неустанный труд и напряженную борьбу, что полностью отозвалось в его стихах, как и ладожские песни, частушки, с детства любимые сказки и предания, — все это так же глубоко откликнулось в творчестве Прокофьева и никогда не замолкало в его стихах:
Развернись, гармоника, по столику,
Я тебя, как песню, подниму.
Выходила тоненькая-тоненькая,
Тоней называлась потому, —
с восхищением говорит поэт — и в собственных его стихах лад гармоники, песни и частушки, сложенные под ее ритмы, звучат задорно и полновластно, с неповторимой новизной, что также определяло характернейшие черты и особенности творчества А. Прокофьева. Поэт раскрывает еще скрытые в гармонике, не исчерпанные ею возможности и богатства, — это она
Так пела и так плакала
Про горести свои,
Как бы за каждым клапаном
Гнездились соловьи, —
и разве может когда-нибудь померкнуть в глазах поэта зарево ее «малиновых мехов», отзывающееся на неумолчное и пронзительное соловьиное пение — как и на голоса всей жизни!
Самый язык ладожской деревни привлекал Прокофьева своей выразительностью, занозистостью, непосредственностью, далеко не всегда отвечающей литературным нормам и грамматическим правилам, и именно в этом находил поэт его остроту и свежесть, что по-своему отзывалось в его стихах, хотя бы в том же «Моем братеннике» («Тырли-бутырли, дуй тебя горой!» и т. п.); такого рода словесная игра придавала иным стихам А. Прокофьева сугубо локальное, «областническое» звучание, чего мы не замечаем в более поздних его стихах.
В ладожских стихах А. Прокофьева слышится и непосредственный отклик на народные предания, былины, баллады — как старинные, захватившие его с детских лет, так и те, какие рождались на его глазах, в современной деревне. Беседуя с одной из сказительниц, своей землячкой, поэт спрашивает:
Какую запевку заводишь, старуха,
Былину какую?.. —
и она на его глазах слагает сказание о подвигах одного из героев гражданской войны (ее собственного сына!):
Всемирная песня поется о нем,
Как шел он, лютуя мечом и огнем!..
А когда белые пытались его переманить на свою сторону, он отвечал им:
Известно ль дроздовцам, что лед не сластит,
Блоха не глаголет и рак не свистит?
Что ж, даже и его бойцы подивились, услышав эти меткие, словно вырванные из-под самого сердца слова, такие живучие и неопровержимые, напоенные народной мудростью и властностью, — и еще отважнее ринулись в бой за свое правое дело…
Здесь образы подлинно современные и необычайно широкие («всемирная песня поется о нем…») выписаны тем складом, какой отвечает духу и языку уже отстоявшихся фольклорных сказов и речений («блоха не глаголет и рак не свистит…»), какие в новых житейских и исторических условиях обретают новое значение, новый смысл, новое — необычайно свежее и резкое — звучание («известно ли белым, что лед не сластит…») — и все это придает традиционному жанру неповторимую новизну и совершенно особый склад.
Или вот другая баллада, названная «Повестью о двух братьях» и также близкая духу героических сказаний. Эти братья стали врагами: один ушел к белым, а другой, младший, — к красным. Мы можем только предугадать, чем закончится их схватка, от исхода которой зависит и судьба всей земли, — не напрасно младший ударил
…шапкой светлой
В знаменитый шар земной.
Вот почему за этой борьбой пристально следят не только люди — сами стихии земли и неба словно бы вовлечены в нее, и не случайно
Сидит ворон на дубу,
Зрит в подзорную трубу, —
наблюдая за ожесточенной и непримиримой борьбой.
Этот образ, вырванный из фольклора и по-новому истолкованный, позволяет увидеть в необычайно широкой перспективе один из эпизодов гражданской войны, придает ему особую масштабность и значительность, близкую к легендарной.
Бросается в глаза и то, что, опираясь на фольклорную традицию, поэт не ограничивался ею, а по-своему развивал ее, придавал фольклорным мотивам новое и вполне современное звучание, как это мы и видим хотя бы в стихотворении «Не ковыль-трава стояла…». Здесь легко различимы типичные для фольклорной поэтики параллелизмы и противопоставления:
Не ковыль-трава стояла
У гремучих вод —
То стоял позиционно
Партизанский взвод.
Смертельно ранен один из партизан, и вот он отправляет своему отцу «письмо-грамоту» через «верного коня», согласно старинному и воспетому во множестве народных песен и преданий обычаю, в духе которого он воспитан. Вместе с тем он чувствует неотъемлемую принадлежность своему времени, вот почему в его письмо помимо традиционных мотивов и образов входят и сугубо современные, продиктованные нашими днями:
Передай скорей отцу
Письмо-грамоту.
В ней на пишущей машинке
Всё отстукано,
Что задумал сын жениться
За излукою;
Что пришла к нему невеста
От его врагов…
Как видим, баллады А. Прокофьева не растворяются в потоке произведений этого жанра, весьма распространенного в свое время и пошедшего в ход с легкой руки Николая Тихонова («Баллада, скорость голая, Романтики откос, Я дал тебе поступь и рост…»), а обладают теми качествами и особенностями, какие резко выделяют их из этого потока, сообщают им широкое значение и неповторимое своеобразие. В них слышится непосредственная и издавна знакомая народная речь, с ее идиомами, пословицами, поговорками, образной выразительностью, поразительной своей точностью, емкостью, предметностью. Но в этих стихах они обретают и новое звучание, отвечают духу нашей современности, тем балладам и легендам, какие рождались на глазах поэта и отвечали новой героике, захватившей внимание и потрясшей воображение наших творцов и сказителей своей значительностью и масштабностью.
Если первая книга избранных стихов Прокофьева называлась «Сотворение мира» (1931), то это название далеко не случайно: сотворение, о котором говорит здесь поэт, обретало в его глазах не какой-то абстрактный и фигуральный смысл, а самый что ни на есть буквальный, ибо именно так и в такой масштабности воспринимал и рассматривал поэт все то, что происходило в окружающей жизни и в чем он сам — так же, как миллионы и миллионы его сверстников и современников, — принимал самое активное участие. Это и порождает то чувство единства с ним, когда поэту представлялось, что не только он участвует в преображении мира, но и этот мир отзывается на всю область его переживаний, раздумий, стремлений и так же принимает в них самое непосредственное и деятельное участие, несет на себе их отсвет.
Той широте и неоглядности, какая раскрылась перед нашими людьми, отвечает и широта их внутренней жизни, где все может наполниться неповторимыми и многоцветными красками, звучаниями, голосами, как мы читаем в стихах, посвященных любимой:
Не приснилась мне она,
А явилась в радуге, —
и ради нее можно отважиться на все, даже и на то, что кажется неисполнимым:
По любому повеленью
Я достать тебе готов
Зори красного цветенья
И других еще цветов…
В таких необычайных масштабах, охватывающих просторы и стихии всего окружающего мира, раскрывал перед нами поэт свои чувства, даже и те, какие носят сугубо личный характер.
Когда он славил свою «огненно-раздольную страну», то и самые восторженные восхваления и гиперболы не были для него излишними и чрезмерными, ибо полностью отвечали его живому чувству, его внутренней широте, его радостному утверждению победы, рожденной на полях великих сражений. Это полновластно воплощалось в его стихах, определяло их внутреннее горение, безудержный в своей широте и смелости размах, все средства художественной выразительности, призванные передать всецело захватившие поэта переживания и помыслы, их высокий подъем. Вот почему, восторженно воспевая свою землю, поэт от одних, нарушающих все пределы внешнего правдоподобия, образов и сравнений сразу переходит к другим, еще более размашистым и беспредельным, — только так, полагал он, можно передать весь накал захвативших его страстей.
Обращаясь к своей земле, он задает один за другим неотступные вопросы:
Разве ты не огненная,
разве
О тебе не думают цветы:
Кто такая, красная, как праздник,
В музыке и громе?..
И отвечает на захватившие его вопросы, настойчиво стучавшиеся в сердце:
Это ты!
Выше туч, раскинутых над морем,
Молодых коней твоих дуга,
Триста тысяч дорогих гармоник
Выбегают утром на луга, —
выбегают с тем, чтобы подхватить и возвысить хор голосов, воспевающих родную страну.
Только такие крайние гиперболы могут передать и выразить чувства, переполняющие поэта и рвущиеся через все края и пределы. А если даже этого мало, поэт обращается к еще более широким и безудержным сравнениям и гиперболам:
…И тогда под ветром, бьющим
Камни, глину, мелкие леса,
Грудь морей, великих и поющих,
Поднимает к небу голоса…
К самому небу!
А если и этого недостаточно, чтобы полностью запечатлеть красоту и величие нашей страны, поэт обращается к еще более смелым образам, сравнениям, описаниям, доводя их до того предела, когда в его стихи вторгаются все стихии земли и неба — во всей их безудержности и неоглядности:
Мало? И тогда, в чаду туманов,
Никогда не видящие снов,
Не моря уже, а океаны
Потрясают землю до основ…
Вот такая «огненно-раздольная страна» возникает в стихах А. Прокофьева, чтобы покорить и захватить нас своим невероятным размахом и непобедимой красотой.
Это и определяет одну из наиболее характерных особенностей лирики А. Прокофьева, который во всем любил доходить до края, а то и хватить через край — лишь бы полностью высказать захватившие его чувства и переживания.
Само утверждение красоты и радости бытия во всей его яркости, красочности, полнозвучности стало темой и пафосом А. Прокофьева. Нельзя сказать, что у других современных поэтов мы не находим схожих тем и мотивов, но именно в стихах А. Прокофьева они воплощаются и прославляются с особенной страстностью, безудержностью, увлеченностью, что отзывается и на всем его творчестве.
Для него была очевидной и несомненной связь той эпохи, какая взывает к людям, обладающим «великолепным мужеством», с самыми основами и характером того стиха, который призван ответить ей, как это и утверждается в стихотворении «Товарищ»:
Коль ветер — лавиной и песня — лавиной…
А без этого кровного их родства и единства поэт не признавал и подлинно современного искусства. Вот почему он с такой остротой полемизировал с теми собратьями по перу, стихи которых казались ему слишком спокойными, уравновешенными, «камерными» по своему звучанию и даже по самой сути, во многом чуждой запросам и требованиям наших читателей. Разве таких произведений ожидали они в эпоху великих битв и творческих преобразований? С этим поэт никак не мог согласиться.
Для него было очевидно, что, «отдавая дань уютцу», иные поэты забывают о том, что
…перед нами — день огромный
И каменщики строят дом.
А если так, то надо смелее входить «в мир песнопений и страстей», от чего кое-кто явно уходил в сторону, с ними-то А. Прокофьев и спорил со всей присущей ему страстностью и решительностью, как и с теми, кто за всякими бытовыми неурядицами не видел самого главного и основного в жизни наших людей:
У них несчастная эстрада
Стоит, как мертвая вода,
А на моей земле Отрада
Не отцветала никогда!
Вот почему так жалки и бесплодны, утверждает поэт, попытки подменить эту Отраду, отвечающую духу жизни и творчества наших людей, какою бы то ни было «мертвой водой».
Охваченный пафосом созидания и борьбы, поэт клянется
…отрезком суши,
Держащим камни-валуны,
Что вышибу кривую душу
Окрест лежащей тишины…
И не напрасны были эти клятвы. Он и в самом деле заострял прицел своей полемики против всего, что несло в себе преждевременную успокоенность, мещанскую ограниченность, стремление уклониться от борьбы за будущее.
С присущим ему чувством ответственности за всю область современной литературы, поэт не мог не заметить и того, что, наряду с подлинно новаторскими, в нее проникают — с претензией на некую идейную непогрешимость и новое слово в творчестве — и весьма надуманные, чуждые реальной действительности и подлинному искусству тенденции, стремление подменить необычайно богатый и сложный мир переживаний и стремлений нашего человека заранее сконструированными догмами и схемами, выдаваемыми за нечто подлинно современное и идейно безупречное. Авторы и создатели подобных схем и конструкций пытались бесцеремонно вмешаться даже в область сугубо личных чувств и переживаний наших людей, давали влюбленным свои непрошеные рекомендации касательно того, как им встречаться «у проходных ворот» и заводских контор, что говорить и что делать, дабы высказать свои чувства — в духе иных убогих «производственных романов».
В стихотворении А. Прокофьева «В защиту влюбленных» жених («уже не верящий удаче») с тоскою спрашивает у своих непрошеных советчиков, вообразивших себя его учителями и наставниками, но совершенно чуждых чувству подлинной жизни, ее реальным требованиям и неистощимому многообразию:
«Неужели вы, смеясь и плача.
Не любили в жизни никогда?
Неужель закат, что плыл над городом,
Красоты великой не таил?»
Но, глухие ко всем зовам настоящей жизни,
«Нет!» — сказали стихотворцы гордо
И ушли к чернильницам своим…
Так поэт неустанно полемизировал с теми, кто подменял подлинно художественное творчество догматическими измышлениями и сугубо чернильными схемами и конструкциями.
Конечно, не один Прокофьев выступал против мещанской ограниченности и преждевременной успокоенности, против того стихотворчества, какое только имитировало, а то и явно оказенивало захваченную в нем и подчас весьма значительную тему. Против такого стихотворчества активно и непримиримо выступали и Маяковский, и Асеев, и Тихонов, который в своей сатирически-заостренной «Общедоступной истории стихотворцев» с язвительной меткостью раскрывал манипуляции имитаторов от искусства и давал им необходимый и непреложный совет, словно соболезнуя тем, кто брал на себя в области поэзии явно непосильную ношу:
Нельзя же делать приемный покой
Из самой веселой профессии!
Вот против подобных гробокопателей от поэзии, способных, при всех своих претензиях, только нанести ей ущерб и скомпрометировать ее в глазах читателей, по-своему, исходя из своего житейского и творческого опыта, А. Прокофьев выступал с присущей ему решительностью и непримиримостью.
Острая полемика поэта подчас не оставалась безответной. Следует напомнить и о том, что ему приходилось выслушивать в свое время немало весьма едких и далеко не всегда справедливых нареканий в свой адрес. Так, один из критиков находил у него (как сообщается в стихах самого Прокофьева) даже «правую опасность» и другие «уклоны».
Но если мы перечитаем полемические стихи А. Прокофьева, то увидим, что, при всей их запальчивости, а иногда и явных «перехлестах», главное в них определяется не личными его пристрастиями или антипатиями, а чувством ответственности за всю область современной литературы, за ее будущее.
Кровь свою из всех живых артерий
Снова выливаю на стихи, —
восклицал поэт, отстаивая только такое страстное и жизнеутверждающее творчество, и сам в своих стихах стремился ответить этому завету и призыву, — не только потому, что полагал его истинным и неоспоримым, а потому, что не мог и не умел писать иначе: уж если творить, то со всею полнотой жизнелюбия, всепоглощающей увлеченностью, только так! — утверждал он с полемическим пылом и задором. Поэт обращался к своим собратьям по перу с одним настойчивым напоминанием:
Перед своей Страной Советов,
Перед землей горящих уст,
Мы все ответственны, поэты,
За песенный, тяжелый груз —
тяжелый именно потому, что иным он не может быть, если стихи обращены не только к некоторым любителям, а и ко всей «Стране Советов», к ее народу — требовательному и взыскательному, ждущему ответа от художников слова на свои самые большие вопросы и раздумья.
Воспевая нашу «огненно-раздольную страну», поэт восклицал:
В Прионежье, Ладоге и Вятке
О тебе, страна моя, поем,
И скрестились руки, как на клятве,
На железном имени твоем…
Верные и нерушимые клятвы родной стране, гимны, посвященные ей, и впоследствии не затихали в лирике Прокофьева, звучали в ней гордо и полновластно, прямо и открыто.
Словно подводя итоги недавним деяниям и событиям, засвидетельствовавшим стойкость и упорство наших людей в преодолении любых трудностей и испытаний, поэт утверждал:
Мы знали наше воинское дело,
И с твердостью, присущей нам одним,
Мы нагрузили сердце до предела
Великолепным мужеством своим…
А то, что это было не только словами, а ответило самой сути наших людей, их высокому духу и героическому характеру, засвидетельствовали и те грозные события, участниками которых стали миллионы и миллионы наших людей, а среди них и Александр Прокофьев.
Великая Отечественная война не застала и не могла застать его как гражданина и поэта врасплох: он был полностью подготовлен к ней, и героический пафос его творчества стал метким и надежным оружием в борьбе с ожесточенным врагом.
Во время войны, с первого ее дня до последнего, поэт, «мобилизованный и призванный:» в ряды Советской Армии, никогда не откладывал своего оружия — острого и словно бы раскаленного пера, и не было того жанра в области поэзии — от патетических и торжественных од, славящих и воспевающих нашу державу, ее настоящее, ее славную и героическую историю, и вплоть до частушек, откликающихся на происшествия текущего дня, или фельетонов, разоблачающих врага и обнажающих его отвратительный облик, полную безнадежность и обреченность его захватнических потуг, — от какого бы отказался А. Прокофьев, как свидетельствует его книга «Атака» (1943).
Та «атака», какую вел А. Прокофьев на врага, примечательна и тем, что каждое его слово, точное и разящее, остается неповторимо своеобразным, сохраняющим те черты и приметы, по каким нельзя не узнать и особый склад его характера — резкого, порывистого, удивительно непринужденного.
В авторе «Атаки» мы видим и испытанного солдата, и того бывалого труженика, для которого война — это не одно пламя боев. Вникая в повседневный быт наших солдат, он внушает — особенно тем, кто еще не понял, — что война требует не только беззаветного мужества, но и умения, кропотливой повседневной работы. Поэт напоминал нашим бойцам, как важно правильно окапываться:
Пуля мимо, бомба вбок, если твой окоп глубок.
В этих словах виден бывалый человек, на своем личном опыте постигший: ничто ни в мирной жизни, ни в ожесточенных боях не дается без самого напряженного труда.
Так изо дня в день А. Прокофьев в годы Великой Отечественной войны упорно и самоотверженно вел свою «атаку» присущими именно ему средствами, осуществлял свою боевую и творческую деятельность, отвечающую и самым повседневным нуждам и потребностям нашего солдата и вдохновлявшую его на завоевание полной и окончательной победы над врагом.
Все это и придает внутреннее единство военным стихам поэта, ту прямую, страстную направленность, какая подобна точному, прицельному огню: ни одной пули мимо, ни одного выстрела в сторону от намеченной цели.
Конечно, иные произведения А. Прокофьева, написанные в те дни, ушли вместе с породившими их событиями, но лучшее из написанного поэтом в это незабываемое время живет и поныне, ибо здесь глубоко и полно передана та никогда не затихавшая и навеки бессмертная любовь к России, какая лишь крепла и мужала в огне великих испытаний, в горечи невосполнимых утрат, в торжестве великих побед.
Товарищ, сегодня над нею
Закаты в дыму и крови.
Чтоб ненависть била сильнее,
Давай говорить о любви, —
восклицает поэт в дни войны в обращенных к Александру Фадееву стихах о России, — и здесь любовь, обжигавшая и закалявшая сердце поэта, находила такое неповторимое и страстное воплощение, что они и в наши дни не могут оставить равнодушным своего читателя.
А самым значительным и вдохновенным из родившихся и опубликованных в годы войны произведений А. Прокофьева является поэма «Россия» (1943–1944). Немало ее строк посвящено бесстрашным солдатам — братьям Шумовым, «богатырям-минометчикам» одного и того же полка. «Мне, — рассказывает поэт в автобиографии, — довелось познакомиться со своими героями на одном из участков Волховского фронта, опять же в моих родных местах».
В поэме перед нами встает вся семья Шумовых, начиная от старого и заслуженного в великих трудах Фадеича, который расставаясь со своими сыновьями, «держит речь» из «давно продуманных» семи слов:
«Я нынче Родине сдаю
Полроты братьев Шумовых…» —
и кончая образом их юной сестренки Настеньки, словно бы воплотившей всю красоту и прелесть родных краев, над которыми нависла зловещая тень врага. И разве может поэт оторвать свой взгляд от этой дорогой ему Настеньки?
Сколько щеп среди двора,
Так на Насте серебра!
Как вбежит она домой
С нашей русскою зимой,
С шуткой-прибауточкой,
Чтоб в ней души не чаяли,
Чтоб на ней в минуточку
Пушинки все растаяли!
Вот на защиту этой Настеньки, на защиту многих миллионов таких Настенек, на защиту всей Родины и встали, как один, братья Шумовы, образы которых возникают перед нами во всей своей живости и неповторимости, ибо в каждом жесте и слове этих мужественных и неустанных тружеников поэт видит издавна знакомых ему земляков. В суровых и жестоких условиях войны, потребовавшей готовности к самым великим жертвам и испытаниям, братья Шумовы — не выдуманные, а взятые из реальной жизни герои — оказались такими же бесстрашными и трудолюбивыми, неунывающими, какими и прежде знал поэт своих земляков:
Мины выли зло, точнее — люто,
Как всегда, зловещ был их полет.
Харкал восемнадцать мин в минуту
Шумовский тяжелый миномет.
Всюду немцев жгли предсмертным страхом
Мины в пуд, но бог здоровья дал,
Их Василий Шумов прямо с маху,
Как картошку, с маху в ствол кидал!
Видно, даже и такое дело, как метание мин, стало для него чем-то похожим на повседневный труд работящего и ловкого крестьянского парня. Тут главное в том, чтобы все делать умело, точно, вовремя, а о том, что на фронте, на переднем крае борьбы с врагом, это работа героическая, — об этом братьям Шумовым даже и подумать некогда.
Воспевающая несокрушимую стойкость простого русского человека, поэма звучит и как вдохновенный гимн родной земле. Каждый ее уголок, каждое живое деревцо прочувствованы и показаны поэтом как драгоценные частицы народной души. Таков образ русской березы, возникающей перед нами во всей своей бессмертной красоте и берущей за сердце прелести:
В беленом сарафанчике,
С платочками в карманчиках,
С красивыми застежками,
С зелеными сережками…
И пусть на эту березу, как и на всю нашу страну, обрушиваются бури и грозы, она
Под ветром долу клонится,
И гнется, но не ломится!.. —
и в этом поэт видит те черты и приметы русского характера, какие особо дороги и близки нашим людям.
Поэма «Россия» и некоторые стихотворения А. Прокофьева были в свое время удостоены Государственной премии как одни из наиболее примечательных произведений литературы времен Великой Отечественной войны.
Многие годы спустя поэт снова и снова возвращается к великим испытаниям и героическим подвигам времен войны, чтобы поведать о тех днях, когда вовсю бушевала непогода и когда
…лишь огнем
Полыхали метели,
И немцы домой
Уходить не хотели…
Не хотели — а пришлось!
И те метели, от которых леденело лицо и сводило губы, еще словно бы врываются в эти стихи, диктуют их резкий, обрывистый строй, их конкретную точность и лапидарность.
Перед нами и здесь, как и во многих других послевоенных стихах А. Прокофьева, возникает суровое и грозное поле войны, такое, каким оно видится с позиции «блиндажа в три наката», в дни лютой стужи и великих испытаний, которые только закаляли упорство и мужество наших солдат.
Поэт стремился передать и высказать дивную красоту отвоеванной нашим народом земли, какая стала словно бы еще прекрасней в его глазах — даже и в самых простых и привычных ее приметах, как мы видим хотя бы в стихотворении «Фиалка», о скромном и едва различимом в разнотравье цветке, поднявшемся среди грохота взрывов и орудийных залпов:
…так на окопе когда-то
Анютины глазки цвели,
И не было краше солдатам
Клочка этой бурой земли!
Для поэта особенно дорого и то, что некогда безвестное село Кобона, где он рос и мужал, стало знаменитым в годы Великой Отечественной войны, — ведь именно с него начиналась та, пересекавшая Ладожское озеро, Дорога жизни, какая так много значила в судьбах блокированного Ленинграда, являлась крепким и необходимым звеном, соединившим его с осажденным городом. Когда поэта впоследствии спрашивали, что это за Кобона, — сколько больших и неизгладимых воспоминаний влекло за собой ее имя! Само время, кажется поэту, вспыхивает перед ним и обретает зримый и дорогой каждой своей чертою облик «в моей Кобоне на моем лугу» —
В моей рыбацкой рядовой деревне,
Где я услышал первый русский стих,
Где Русь была, как говорится, древле
И где могилы праотцев моих!
Все это исстари сочеталось здесь воедино и подготовляло многих и многих к подвигу и героике, что с особенной очевидностью сказалось в годы войны:
Когда мой Ленинград узнал блокаду,
Моя Кобона думала о нем,
Она, чтоб билось сердце Ленинграда,
Не раз, не два стояла под огнем…
Стояла — и выстояла!
И с какою любовью и гордостью говорит поэт о своей родной, самой рядовой в ряду таких же, казалось бы, рядовых, а ныне прославленной рыбацкой деревне, — как ее прямой наследник, воспитанник, ее неотъемлемая частица, полностью разделившая ее долю и ее высокое назначение и призвание.
Родная страна осталась в глазах поэта навсегда прекрасной и бессмертной, какие бы жестокие раны ни нанесли ей враги. Воочию видя эти раны, поэт горестно спрашивает, как спросил бы и родительницу, подвергшуюся тяжкой и несправедливой обиде:
Неужель тебя железом били,
Мать моя, сыра земля моя?!.
И, по-сыновнему соболезнуя ей, готовый помочь восстановлению всех ее утрат, поэт создает новые стихи о России, где ненависть к врагу сочетается со вспыхнувшей, с новой и неизреченной любовью к ней.
В открывающем удостоенную Ленинской премии книгу «Приглашение к путешествию» цикле «Стихи о России» поэт признается перед нами в такой всепоглощающей любви к отчизне, какую нельзя и высказать до конца.
Ее нельзя сдержать, и она не может не хлынуть через все края, не может остаться безмолвной (вопреки тому, что утверждают иные критики, именно в безмолвии находящие высшее ее проявление):
Мне о России надо говорить,
Да так, чтоб вслух стихи произносили,
Да так, чтоб захотелось повторить,
Сильнее всех имен сказать «Россия»!
И не случайно первый и самый обширный раздел этой книги так и называется «Признание в любви» — в той любви к России, какая навсегда оставалась для поэта неутоленной и не высказанной до конца, сколько бы признаний ни срывалось с его уст!
Это слышится нам и в стихотворении «Наследство» (как и во множестве других!):
Не отец, не мать в далеком детстве,
А мои друзья в родном краю
Всю Россию дали мне в наследство,
Всю мою любовь, судьбу мою…
Это великое наследство поэта безмерно обогащает весь его внутренний мир, область его самых глубоких раздумий и сокровенных переживаний, сугубо личных, выстраданных долгими и трудными годами, а вместе с тем — роднящих с миллионами и миллионами:
Враг хотел отнять наследство это,
И не раз мы в яростном бою
Бились за весенний край Советов,
а стало быть, и «За свою любовь, Судьбу свою…». Одно неотторжимо от другого, и личная, Неповторимо-своеобразная судьба является здесь неотъемлемой частью того общего, чем живут наши люди, что и определяет их внутреннюю широту, масштабность их переживаний и устремлений.
Само имя нашей отчизны звучит для А. Прокофьева несравненной музыкой, о чем и говорит его стихотворение, открывающееся есенинским эпиграфом «О Русь, взмахни крылами!»:
Да, есть слова глухие,
Они мне не родня,
Но есть слова такие,
Что посильней огня!
В честь слова «Россия» и, главное, всего того, что оно значит для наших людей, поэт и слагает горделивый гимн:
Наполненное светом,
Оно горит огнем,
И гимном слово это
Гремит в стихе моем…
И таким гимном отчизне, восторженным и вдохновенным, звучат многие и многие его стихотворения. Одно из них поэт снова открывает эпиграфом из Есенина («О Родина, в счастливый и неисходный час…») и, словно продолжая его, возглашает:
О Родина, ты в сердце
Любого из солдат.
О Родина, ты в сердце
Давно несешь набат.
И поэт, повинуясь этому набатному зову, высказывает свою любовь к Родине непосредственно, прямо, открыто, не стремясь хоть в чем-либо умерить пылкость своего чувства, силу гордого и торжественного звучания посвященных ей стихов.
Во многих стихах А. Прокофьева мы угадываем и то, как дороги поэту и те города, края, селения родной страны, ее великие просторы, с какими столько связано в его жизни, что нельзя всего и пересказать! Тут особое место в творчестве А. Прокофьева занял Ленинград, ставший навсегда дорогим и близким ему за те несколько десятилетий, какие поэт прожил в нем, и с которым связана вся его творческая биография. Поэт посвятил ему и его людям множество вдохновенных стихов, и без них нельзя составить достаточно полного представления о его творчестве. Даже сама земля Ленинграда, кажется поэту, — это особая земля, ибо необычайно много означает она в судьбах и истории родной страны, да и в его собственной судьбе, как он признается перед нами:
Вечно ощущать хочу отраду
Вашу,
перелески и поля,
И твою —
родного Ленинграда
Революционная земля.
И к этой земле, словно бы вобравшей в себя самый дух великого города, вновь и вновь припадает поэт, чтобы воспринять ее закалку, ее мужество и вольнолюбивый задор.
И как же поэту не гордиться тем, что его труды и его борьба, его самые большие устремления также порождены и вскормлены этой землей, посвящены ей, составляют в ее истории особые и неповторимые строки!
Он и Сибирь воспевал, встретившись с нею, словно захлебнувшись от переполняющего и рвущегося через все края восторга, которому не знал — да и не хотел знать — никакой меры, ибо ее бескрайности и беспредельность словно бы ответила его внутренней широте, перекликнулась с нею.
Сибирь — страна бессонная,
Бетонная,
Кессонная!
Сибирь — страна-громада.
Такую нам и надо!..
Немало стихов, пронизанных радостью и гордостью за эти края и их людей, творческие деяния которых отвечают их внутреннему размаху, посвятил поэт «стране зеленой», «морозами каленой», полюбившейся ему с первой встречи с нею.
А сколько еще и других краев и областей нашей родины воспел поэт, восхищенный их свершениями, их красотой и неповторимым многообразием! Среди них он особо сроднился с тем, какой был родиной Есенина, творчество которого было необычайно близко ему, по-своему отозвалось в его стихах, а потому и ставшим для Прокофьева навсегда дорогим и любимым:
…краса моя,
Краса и свет… —
тот свет, какому никогда не дано померкнуть в его душе и каким нельзя не поделиться со всеми теми, кто жаждет его, как делился некогда и сам Есенин.
Приглашая своих читателей к путешествию по всем областям и краям нашей родины, поэт возглашал:
Нет в России города без славы,
Местной, повсеместной, мировой.
На своих птенцов глядит держава,
Видит их с горы сторожевой…
И сам он стремился увидеть воочию любые наши селения и города, молодые и тысячелетние, раскинувшиеся где бы то ни было — у подножья гор или среди степных просторов, в Заполярье или в дальних сибирских краях.
А с наибольшей увлеченностью и всепроникающей прозорливостью запечатлен им, пожалуй, тот ладожский край, чья жизнь знакома ему с самых малых лет во всей ее основе и подноготной. В каких бы краях ни побывал поэт и где бы он ни был, он признается:
Я вижу волн сердитых глыбы
И небо, слитое с водой.
Мне всюду мнится в блеске молний
И электрических огней
Кусок земли, идущей в волны
Бессонной Ладоги моей!
И сколько важного и значительного он сумел сказать о ней, как много открыть и увидеть, как полно и многообразно передать ее безудержную удаль и суровую красоту, повседневный быт людей, вскормленных и вспоенных на берегах того же озера и словно воспринявших крутизну его волн, их широкий и вольный размах!
Крайне характерно и примечательно здесь стихотворение «Чем знаменита Ладога?», где поэт словно бы одним взглядом окидывает любимое им озеро и его побережья.
А знаменита Ладога многим, и прежде всего —
…водою
Холодною, крутою,
Прозрачною, седою!..
…Еще травою донником,
Да резкими ветрами,
Меженцем и шелонником,
Да блеклыми утрами…
Под гул и посвист этих резких ветров росли и закалялись люди на ее берегах, мужали и крепли их характеры — вот почему Ладога знаменита не только водою, рыбой, шелонником, но и обживающими ее людьми и их делами и подвигами, их «сильными, советскими, широкими шагами».
Завершается это стихотворение знаменательным и многозначительным утверждением:
Идут деды с внучатами,
Идут деды и внемлют
Своим садам, посаженным
И ждущим совершенства,
Большим шагам — по сажени,
Своим ветрам-меженцам!
Здесь перед нами возникает удивительно богатый и внутренне цельный мир, где все взаимно и полнозвучно перекликается — и резкий ветер, и крутые, прозрачные волны, и широкие, властные шаги отцов и сыновей, знающих, что посаженные дедами сады — да и не только сады — ждут приложения сильных и работящих рук, и все это слагается во властный и цельный гимн Ладоге и ее людям.
Поэт с гордостью говорит о своей трудовой родословной, о крестьянской и рыбацкой «династии» — начиная с ее основателя. Если он и вспоминает старших в своем роду, то именно с тем, чтобы воздать им честь как великим труженикам и мастерам своего дела, дух и традиции которых усвоены их детьми и внуками:
Дед мой Прокофий
Был ростом мал,
Мал, да удал,
Да фамилию дал!..
Эта фамилия, оказывается, в своей рабочей знатности и доблестной «геральдике» ничем не уступит любой геральдике старых времен, которою некогда так гордились иные аристократы:
Дал, как поставил
Печать с гербом!
А что на печати?
Да дед с горбом!..
С непреходящей гордостью говорит поэт о своем деде, чья песня и дума идет по всей стране и чье сердце лежит в земле отцов, обретает бессмертие. Так жизнь простого рабочего человека, который ничего не нажил, кроме горба, но любил и славил труд и воспитал в духе этой любви все свое потомство, становится легендой, о которой поэт говорит так же пылко и торжественно, как о любом другом с детства полюбившемся ему героическом сказании.
С такою же гордостью и увлеченностью, а вместе с тем с подлинно народным и удивительно самобытным юмором, издавна усвоенным Прокофьевым и берущим свое начало в «шутейных сказах» старых времен, поэт говорит и о потомстве этого деда — родоначальника целой «династии» рыбаков, в изображении которых поэт достигает необычайной выразительности, яркости, живописуя каждого из них. Перед нами воочию, наглядно, зримо до рези в глазах предстают те «Татьянки и Юльки и прочая клюква», которые сидели «кучней за обедом» или еще качались по люлькам, даже те,
…что из люльки
Едва выползали,
Свистели в свистульки
И сети вязали!
Марфины и Настины —
Все были В династии!..
И эта «династия» — вместе со всей ее малолетней «клюквой» (до чего этот образ ярко и характерно передает тот колорит, который связан с нашими именно северными краями!), с ее преданностью рыболовецкому труду — находит в лице А. Прокофьева проникновенного, ею же и рожденного художника. Он с поразительной точностью и полнотою раскрывает самое примечательное в людях своей деревни, своего рыбацкого рода. И нам понятна гордость поэта, который представляет нам — одного за другим — членов своей «династии», которая не уступит никакой другой в своей трудовой доблести и своих славных традициях.
Поэт, снова навестив родную деревню, воочию видит и то, какие задорные, деловитые, мужественные парни выросли в ней, как широк их внутренний мир. На них можно положиться во всем, чего требует рыболовецкая сноровка, труд садовода, уход за родным полем. Да и далеко за его пределами они также находят свое достойное и верное место, никогда не теряются. Если раньше поэт говорил о братеннике, который «ходит к Ливерпулю», то и теперь он ведет разговор о тех парнях, которым так же не в диковинку ходить «по чужим, заморским сторонам», чувствовать свою непосредственную связь с народами всей земли. Они шагнули далеко за ладожские края, а песни их запевал
…там осели,
Где вышли из груди:
В Тулоне и в Марселе,
И в Лондоне, поди!
Вот как широко шагнули молодые родичи поэта и как привольно дышится им везде, куда ни пошлет их родина. Не потому ли их тянет петь везде, «где есть моря какие», — и сам поэт, снова встретившись с ними, радостно подхватывает эти гордые и несмолкаемые песни.
В его глазах сама красота ладожских девушек именно потому с особенной полнотой захватывает нас своим неотразимым обаянием, что она также сочетается с началом деятельным и мужественным, с готовностью выдержать любые выпавшие на их долю испытания и преодолеть их — чего бы это ни стоило и каких бы внутренних сил ни потребовало!
Для поэта очевидно, что новое, по-хозяйски полновластное восприятие мира, деятельное отношение к нему, присущее нашему человеку, обогащает и преображает всю область его чувств и переживаний, даже, казалось бы, и извечно неизменных. От лица одной из матерей, которая «в соку березовом доченьку купала», поэт обращается к ее дочери, которой она сулила не серебро и золото,
А сулила ей луга,
И поля и горы.
«Вот, — сказала ей, — бери
Все холмы и скаты,
Блеск и отблески зари,
Чем земля богата…»
А разве и сам поэт не из этой же семьи, не из этой трудовой династии и воспитан не в этом же духе?
Ее традиции и навыки навсегда сохранили для него свое великое значение, полновластно отозвались в его творчестве, что и побуждало поэта никогда не забывать о взрастившем его крае, особенно дорожить дружбой со своими земляками, всегда считаться с их суждениями и оценками — ведь кто же знает его лучше, чем они, чей взгляд более взыскателен и придирчив?! Вот почему так дорого ему каждое их доброе слово о нем — ведь это слово они никогда не скажут впустую!
Сердечным волнением отозвалась в нем весть о том, что земляки увидели и оценили в нем своего поэта, и совсем не случайно, как стало известно ему,
Мои стихи как песни
На Ладоге поют.
Поэт, услышавший об этом, преисполнен такой гордостью и благодарностью своим землякам, что не может не высказать их и не поделиться своими ответными чувствами:
Она меня встречала
Как будто бы в венках,
Она меня качала,
Как сына, на руках!..
А когда поэт снова возвращается — может, спустя несколько дней, а может, и через несколько лет! — в родное село, то радуется не только он и не только его родные и друзья, но, кажется ему, и все то, что встречает его по дороге и что отвечает ощущению полного единства поэта со всем окружающим миром:
Вон от радости пляшет
Целый взвод тополей;
Вон мне озеро машет
Белой гривой своей!..
Они принимают по-родственному живое и деятельное участие в его раздумьях и переживаниях, зародившихся в юности и оставшихся свежими и молодыми навсегда. Да и он также принимает самое деятельное участие в окружающем его мире и не остается безответным к нему и его потребностям.
Так, поэт не только любуется ржаными полями или белыми березами родного края, но и горделиво подчеркивает:
Почти над самым плесом,
Почти что над волной
Шумят, шумят березы,
Посаженные мной…
А разве не в этом — залог того бессмертия, какое видится поэту во всем окружающем мире:
…пускай мои деревья
Меня переживут.
Под их высокой крышей
В заречной стороне
Другой стихи напишет
И вспомнит обо мне…
И не только вспомнит, а и скажет с уважением, даже если не узнает о других свершениях поэта: «Вот Прокофьев Березы посадил».
Уже одно это дает ему подлинное удовлетворение, углубляет чувство неотъемлемой своей причастности к будущему.
Поэт издавна принимает самое непосредственное и деятельное участие в преображении всего окружающего мира — вот почему, если он и замечает возле своего крыльца безымянную речку, то не может не подумать:
Нет на нее
Ни обиды, ни жалоб…
Ей без меня
Трудно будет, пожалуй!.. —
как, наверно, трудно было бы и ему прожить без этой почти никому не известной речки, невозбранно утолявшей его жажду.
Вот такое чувство единства и взаимосвязанности всего живого, а стало быть, и своего собственного существа со всем окружающим миром, пронизывает лирику А. Прокофьева, является ее активным и динамическим началом.
В шелесте травы и листвы поэту слышались те голоса раздумья, советы, тот говор, к которому он прислушивался с обостренным вниманием; деревья в его стихах весело перекликаются и судачат между собой. А о чем же им еще говорить, как не об издавна знакомых им людях, — вот хотя бы о той девчонке, которая сейчас проходит под их кронами, розовея от солнца:
Ты в пятнадцать лет похорошела,
И об этом столько лет подряд
Сосны над тропинкою замшелой
Молодым сосенкам говорят…
И как же не заметить, что эти сосны отличаются тою внимательностью и прозорливостью, какая ни в чем не уступит людской и полностью согласна с нею!
Здесь одно неразрывно сочетается с другим — как и во многих, многих стихах поэта, пронизанных пафосом единства нашего человека со всем окружающим его миром, единства деятельного и душевного — как в той дружной семье, где все понимают друг друга с первого взгляда.
А сколько друзей у поэта в лесу — не сосчитать! И как глубоко переживает он утрату любого из них, — вот хотя бы того поверженного на землю дерева, которое уже глухо ко всему живому. И поэт по-своему передает то, что произошло, как одну из незаметных для постороннего взгляда, но великих трагедий, о какой нельзя говорить спокойно и равнодушно:
Оно ползло,
Униженное ветром
И брошенное намертво в траву!
О нем уже не помнила округа,
Ликуя, вешней свежестью дыша…
Я поднял это дерево,
Как друга.
О, как заговорила в нем душа!
Так широко распахнут внутренний мир поэта перед всеми событиями родной ему природы, вот почему так внятен ему ее язык, даже безмолвный и бессловесный.
В его стихах и сами стихии — воздуха, воды, огня — обретают удивительную жизненность, полнокровные и человеческие черты и индивидуальную неповторимость, подобную той, какая присуща родичам и соседям поэта, его сверстникам и однокашникам: если девчонка, закутанная в платок и раскрасневшаяся от мороза, идет за водой к заледеневшей речке, то даже и ветер не может остаться равнодушным к ней — так она пленительна и обаятельна!
И он с тобой, любовь моя,
Заводит кутерьму, —
Целует любушку. И я
Завидую ему…
Да и как не завидовать, если этот озорник без всякой робости делает то, о чем поэт, судя по всему, может еще только мечтать!
Вот и зима — это для А. Прокофьева не просто и не только одно из времен года, а и то живое и родное существо, с каким можно запросто поговорить обо всем без утайки, как со своим закадычным другом, который поймет тебя с полуслова:
Зима летит и видит речку.
«Да подожди ты! — говорю. —
Ее веселое сердечко
Само затихнет к январю!»
Но напрасны эти уговоры:
«Нет, нет, — кричит зима, — немедля!..»
И хотя она не послушалась поэта, но для него очевидно, что с нею можно поговорить по-свойски и она не только понимает его, но отвечает ему на своем, но вполне понятном языке.
Так же по-родственному поэт относится ко всему тому, что приносят жаркие дни, то лето, которое «смотрело братски на меня».
И эти приметы братства, родства, дружбы не подвели поэта, в очередной раз подтвердили со всею очевидностью и несомненностью свое родство с ним и свою приязнь к нему. Вот что обогащало и расширяло ту семью, непременным и деятельным участником которой всегда и неизменно чувствовал себя поэт.
Ощущение кровного родства со всем окружающим миром порождало чувство ответственности за все, что происходит в нем, той деятельной любви к нему, какая сказывается и в размахе дел, посвященных его преображению, и в заботе о самой малой птахе, если она нуждается в помощи и защите. А о том, кто оказал эту помощь, поэт скажет с уважением и любовью:
Был он человеком настоящим,
Смерть он ненавидел,
Жизнь любил…
Вот переживания и деяния таких людей, чья любовь ко всему живому является не только созерцательной, но и деятельной, заставляющей активно вмешиваться в судьбу и события всего окружающего мира, как в свои собственные, и отображены в стихах А. Прокофьева как прекрасные и примечательные, какими бы скромными они ни были на первый взгляд.
Поэт утверждал свое полное единство со всем зримым, но это не тот пантеизм, который всецело растворяет человека в окружающей природе, а нечто иное — стремление увидеть в ней и запечатлеть то деятельное и творческое начало, какое всецело усвоено ею от ее жителей и обитателей, от всех наших людей, благодаря чему она и сама становится непосредственной участницей наших дел, забот, тревог, судеб, уподобляется нам в наших деяниях и нашей борьбе. Вот поэтому и красота окружающего мира обретает в глазах поэта особое обаяние именно тогда, когда она сочетается с такими присущими нашим людям качествами и началами, как стойкость, мужество, готовность выдержать и перенести даже самые суровые испытания и одержать над ними победу, что и подчеркнуто во многих стихах А. Прокофьева.
Поэт никогда не отделял чувства восхищения своей издавна дорогой и любимой землей от сурового солдатского мужества, без какого нельзя ее ни защитить, ни отстоять. Вот почему, услышав новое название озер, возле которых наши солдаты вели кровопролитные бои, поэт подчеркивает издавна утверждаемое им родство нашего человека с окружающим его миром:
Они участвуют и действуют
В завоевании сердец.
Кто их назвал
Красногвардейскими,
Тот, безусловно, молодец!
И поэтому видится даже в соединяющих их протоке «гвардейская ленточка» — разве и он не участвовал в развернувшихся здесь боях, отзвук которых слышится поэту и посейчас?
Они гремят грозой отпора,
Героев славя имена,
Красногвардейские озера,
Красногвардейская волна!
Такие волны, словно продолжающие подвиг наших воинов и полновластно отзывающиеся на него, широко и мощно вторгаются в лирику А. Прокофьева, по-своему перестраивают и обогащают ее лад и ее характер.
Такое восприятие родной природы побуждало поэта совершать одно открытие вслед за другим, и каждое из них поражает его своею неожиданностью и неоспоримостью.
Всё в цветах! Везде я их встречаю,
Даже пробиваются как, слышу.
Куст какой-то смелый иван-чая
Смотрит на собратьев прямо с крыши, —
и как отчетливо смелость этого куста перекликается с той, какая свойственна тем людям, среди которых он вырос!
А сколько каждый раз нового мог бы рассказать поэт о той же березке — извечно неизменной в своей непостижимой красоте и вместе с тем отзывающейся на все то, что свершили и пережили наши солдаты, как это мы видим в стихотворении «Стоит березка фронтовая…»:
…Ей не от солнца горячо,
У ней ведь рана огневая,
Пробила пуля ей плечо!
Почти закрыта рана эта
Как бы припухшею корой…
И для поэта очевидно, как близка эта березка всем своим житейским и боевым опытом ему, его современникам и соратникам, а потому и наделяет ее теми чувствами и переживаниями, какими и они могли бы поделиться с нею.
Да и говорит она тем языком, какой зачастую слышался поэту в родных ему краях:
Как северянка, речь заводит,
Всё с переспросом: «Чо да чо?»
И только ноет к непогоде
С закрытой раною плечо.
Да, здесь раненая березка так похожа на девушку-северянку и военную санитарку, словно стала ее верной и неизменной подругой.
Вот и сосна по-родственному дорога и близка поэту именно потому, что и в ней он угадывает те свойства и качества, какие особенно ценит у своих боевых друзей:
Сосна гранит ломает,
Она — каменолом.
Потом стрелой взлетает
Туда, где ходит гром…
Чем глубже разламывает она толщу гранита, тем выше поднимается ее крона, и, на взгляд поэта, многие и многие могли бы позавидовать ей и взять у нее надежные уроки выдержки, мужества, упорства, преодолевающие самые тяжелые испытания, — вот чем эта сосна особенно дорога поэту. Ни в чем не уступит ей — ни в упорстве, ни в мужественности — тот дуб, о котором наши люди исстари слагали столько прекрасных и бессмертных песен:
…Он стоит, величия исполнен,
И смотрит вдаль, и видит дальний путь,
И только шрамы от ударов молний,
Как воину, легли ему на грудь.
В этом воине наши солдаты также могли бы угадать своего друга и соратника, и именно той красоте, какая словно бы углублена и безмерно умножена сопрягающимся с нею мужеством, упорством, несокрушимой внутренней силой, посвящает А. Прокофьев свои восторженные и вдохновенные гимны.
Поэт стремился вместить в своем творчестве всю родину во всей ее неизмеримой широте и несказанной прелести,
С ее колосистой
Пшеницей и рожью,
С ее голосистой
Песней дорожной…
…И сказом, и сказкой,
И древней былиной,
И речью, что я завладел,
Соловьиной!..
Иной поэт на этом и завершил бы свои любовные излияния, ибо что может быть прекраснее речи, названной здесь соловьиной? Но Прокофьев, с неизменно присущим ему чутьем творца и ратоборца, не может не вспомнить и о том, какою ценою оплачены неисчислимые богатства нашей отчизны, а потому продолжает;
…С великим народом
Ее именитым,
А также с железом ее
И гранитом.
Одно неотделимо от другого!
Так и здесь нежность соловьиной песни сочетается с железной хваткой, суровым мужеством, что крайне характерно для творчества А. Прокофьева.
Словно подытоживая все прожитое, оглядываясь на пройденный путь, такой трудный и крутой, что не каждый выдержит, поэт признается в подобных исповеди стихах:
Меня, как в море, бури закачали,
И скажем прямо:
Я хлебнул всего!
Все три войны остались за плечами
И в доле поколенья моего…
Поэт воочию видел, сколько необыкновенного и примечательного совершили люди его поколения, герои нашего времени, что и побуждало его с особенной увлеченностью и проникновенностью всматриваться в их облик, находить истоки их внутренних сил, их героизма, одержанных ими побед в борьбе и творчестве. И сколько примечательных открытий совершил он здесь, сколько образов современников и соратников со всеми присущими им навыками и особенностями воссоздано в его стихах, проходит перед нами один за другим!
Образы людей творческого труда и воинского подвига возникают в стихах поэта во всей своей жизненности, неповторимости, во всем своем внутреннем богатстве. Все творчество А. Прокофьева населено ими — и сколько же дорогих нам лиц и близких друзей, встающих перед нами с присущей им зримостью и непринужденностью, обретаем мы, знакомясь с ними! А если поэт говорит о своих сверстниках и однокашниках, открывших новую страницу истории, то он слагает им гимны, захватывающие своей страстностью, размашистостью, безмерной гордостью за них и их бессмертные подвиги, равные легендарным и даже превосходящие их, как это мы видим хотя бы в стихотворении «Первая песня»:
Мои друзья летали в бурках
Зимою в огненной пыли,
И сивки — вещие каурки
Едва касалися земли…
Это они «встречали грудью ярый шквал», не отступая перед ним и преодолевая все выпавшие на их долю испытания.
Вот каких друзей и сверстников, ни в чем не знающих предела и меры, а стало быть, и в своей преданности делу революции, как и в годы своей юности, славит и воспевает поэт — людей героической борьбы и творческого труда, отстоявших родную землю от захватчиков и неутомимо преобразующих ее. Вот почему его творчество пронизано прежде всего пафосом борьбы и труда, что отзывается и на характере его стиха.
Повторяя — вслед за Павлом Васильевым — «творящие слова», А. Прокофьев именно в них видел великую силу, неодолимое могущество, а потому и внушал своим товарищам по перу, да и не только им, но и себе самому:
…чтоб больше надежд,
Больше стало надежд, —
Дай всему
Творительный падеж!.. —
творительный не только в прямом, но и в самом широком смысле этого слова, связанном с основами всей жизни, в которой поэт прежде всего видел и подчеркивал «творительное» начало. Поэтому он отстаивал прежде всего такую песню, какая отвечает духу «творительного падежа», ту, которая
…трогает сердце и душу,
Взвивает знамена в бою,
И скалы взрывает и рушит,
Проходит в гвардейском строю.
Именно такая песня, отвечающая духу творчества и борьбы, находила в лице поэта своего страстного защитника, непреклонного заступника, полного веры в ее всемогущество и красоту. Он настойчиво стремился к тому, чтобы и его собственная лирика в полной мере отвечала этим заветам и призывам; вот почему в поэзии А. Прокофьева неизменно чувствуется тот высокий накал, без какого нельзя по-настоящему представить ее существо, ее наиболее характерные черты и особенности, — касается ли это самого существа стиха или средств его образной выразительности, какие призваны ответить этому накалу, вызваны им к жизни и дышат им, исключают все то, что чуждо ему и неспособно выразить его.
Если поэт восклицает с радостью и торжеством:
В красном блеске, в буйной силе
Встало солнце над Россией, —
то сказано это с особым смыслом и значением, ибо он стремился к тому, чтобы и его стихи были под стать такой «буйной силе» и, как прежде, по-своему отвечали ей в своей размашистости, безудержности, готовности дойти до самого края, а если нужно, то хватить и через край, — лишь бы дойти до читательского сердца и увлечь его.
Поэт утверждал, полностью раскрывая себя перед читателем и ни в чем не желая таиться от него, пролагать какую бы то ни было межу между ним и собою:
…Коль что-нибудь значу,
То всею судьбою.
Ничего не жалея,
Грудь открыв, словно дверцу,
Там не тлеет, не тлеет,
А горит жаром сердце!..
Этим горением охвачено и пронизано все его творчество, что побуждало поэта обращаться к словам и образам предельно размашистым, пылким, безудержным, а иных в его стихах мы почти не встретим; вот почему и весь окружающий мир, словно охваченный этим никогда не остывающим огнем, представал перед ним таким необыкновенным и чудесным, и здесь одно чудо следует за другим — лишь бы взглянуть на него зоркими, словно бы омытыми ключевою водой глазами!
Тогда и тот закат, к зрелищу которого мы так привыкли, становится поразительным и необычайным, если он внезапно вспыхивает в грозящих «обвалом» облаках, — и это острое столкновение стихийных и противоборствующих сил словно бы вещает об одном из драматических событий мирового катаклизма:
…в лугу
Розовый стожар горит в стогу,
Розовые сосны на снегу,
Розовые кони в стойла встали,
Розовые птицы взвились в дали,
Чтобы рассказать про чудеса…
Все обрело небывалые оттенки, краски, цвета, совершенно необыкновенные образы и очертания. И хотя эти чудеса продолжались лишь минуты, но сколько за это время высмотрел их поэт, да, наверно, и не он один!
Так он вызывает у своего читателя особую чуткость к немеркнущей красоте окружающего мира, равной чуду и рождающей чудеса, какие он открывает перед нами одно за другим, находит их даже и «в ненастный день».
Оказывается, что и этот день неповторим, сказочно хорош, если не пропустить мимо глаз его прелесть и красоту:
Всё хорошо, отрадно смолоду,
Когда плечам не страшен груз.
Вошла, и губы пахнут холодом,
Дождинкой, сладкою на вкус!..
И сколько таких дождинок — целый ливень, в свете и свежести которого словно бы преображается и расцветает весь мир, — вторгается в стихи А. Прокофьева, и каждая из них свидетельствует о чуде жизни, которое захватывает сердце даже тогда, когда день поначалу кажется пасмурным и ненастным.
Вот и ветер в его стихах возникает как один из героев волшебных сказок, который не может не вызвать удивительных событий и перемен; он проходит перед нами
…в шапке-невидимке,
Что приметить хочет, что забыть!..
Рощи и леса в зеленой дымке.
Чуда нет.
Но чудо может быть!
Таким предчувствием чуда, какое может случиться (а то и случается) на каждом шагу, — лишь бы его не проглядеть! — пронизана вся лирика А. Прокофьева, открывающего необычайное и чудесное даже в самом обычном и неприметном его обличье. А без чуда — или хотя бы его предчувствия и предвестия! — поэту просто невозможно представить себе жизнь. Везде он видит приметы и признаки чуда, и все здесь дышит чудом, тянется ему навстречу, готово к его приходу, — и не только в окружающем мире, но и в самом себе, в нарождении и смене своих чувств и страстей поэт видит нечто необыкновенное и удивительное.
Само творчество — это тоже чудо в своей всемогущей и неподвластной времени красоте; поэт с предельной увлеченностью стремился постигнуть ту тайну, когда самое простое и привычное слово становится удивительным и волшебным, что и передано в стихотворении «А у нас на Ладоге», где все так необыкновенно и чудесно:
А у нас на Ладоге —
Гром-слова:
Трын-трава,
Разрыв-трава,
Плакун-трава…
И каждое такое слово звучит в ушах поэта дивной поэзией, как и те создания народного творчества, к каким он увлеченно прислушивался еще с детских лет.
В стихотворении «По дороге в Низово» поэт словно бы нанизывает слова и на лозу, и на елки-мутовки, на осинник и на вербы; слово предстает здесь перед нами во всей своей выразительности и даже ощутимости, в своем наглядно-зримом воздействии на весь окружающий мир. А разве поэзия не призвана воспринять и передать властность и красоту такого наглядно-ощутимого слова?!
Для поэта очевидно и то, чему и кому он обязан богатством своего языка, неповторимой образностью своей речи, ее многоцветностью и самобытностью, ее звучанием:
А у нас по Заречью
Да на веки веков
Много самых сердечных
Раскидано слов.
Тех, что кружатся, вьются,
Словно птицы в лугах,
Тех, что сами смеются
У тебя на губах.
Эти слова, вторгаясь в стихи, придают им особую свежесть, выразительность, окрыленность, и если в самой действительности поэт открывает одно чудо вслед за другим, то такие же чудеса он открывает и в стихии народной речи, вторгшейся в его лирику и придающей ей особое обаяние, свежесть, меткость, удивительную выразительность.
Людям, глухим к поэзии и даже ставящим под сомнение ее возможности и ее будущее, поэт противопоставлял все кипение и все богатство живой, страстно напряженной и ничем не заменимой лирической речи:
Слова мы не на паперти
Выпрашиваем где-то,
Они у нас на скатерти
Сверкают — самоцветы.
Они у нас, они у нас…
Поэт останавливается, словно у него перехватило горло от внезапно сверкнувшего перед ним и поразившего его (в самом буквальном смысле этого слова!), неожиданного даже для него самого сравнения, чтобы воскликнуть:
…Они как молния из глаз!..
И в свете этих внезапно сверкнувших молний ему с особенной ясностью видится все то, что несет нам поэзия, безмерно обогащающая наш внутренний мир, а потому и равная чуду — что бы ни говорили на сей счет иные скептики и маловеры.
Поэт обращался к творчеству на том накале и подъеме чувств и страстей, без какого, полагал он, лирике чего-то самого нужного и необходимого может и не хватить, или, как утверждал он:
Ты сам гори, и выйдет чудо,
Коль нету чуда — не стихи!
В этом его утверждении — не отклик на случайное и преходящее настроение, а то убеждение, какое поэт отстаивал годами и десятилетиями, выступая против «школы равнодушных» (говоря словами Николая Тихонова). Это во многом определяет и полемический накал его творчества, чуждого полутонам и полупризнаниям, какой бы то ни было уклончивости или недоговоренности.
Уж если поэт и начинал разговор в стихах — и о стихах, — то со всею присущей ему откровенностью, пристрастностью, требовательностью, — а иначе, полагал он, и заводить такой разговор ни к чему! А поводов для полемики в 50–60-х годах у поэта было немало.
Положение на фронте современной литературы являлось сложным, а во многом и противоречивым. Здесь — наряду с произведениями значительными и подлинно реалистическими — публиковалось немало и таких, какие меньше всего отвечали большим задачам, стоящим перед нашей литературой. Иные критики ставили под сомнение самые ее основы, испытанные и проверенные целыми десятилетиями, метод социалистического реализма, стремились ограничить художника областью сугубо личных переживаний и преходящих настроений, никак не связанных с гражданским началом, с чем А. Прокофьев никак не мог примириться и выступал против подобных воззрений и концепций со всею присущей ему решительностью. Утверждая, что в стороне от современной действительности не может остаться ни один художник, поэт с горечью замечал:
Нам кое-что простит эпоха,
Отлюбит с нами, отгрустит.
Но что Россию знаем плохо,
То уж наверно не простит!
Не мог простить этого и сам Прокофьев, видевший, что иные поэты — и не без влияния критики и эстетики — всецело погружены в область своих сугубо личных переживаний и настроений, ограничиваются ими, не стремятся к основательному постижению современности и деятельному участию в ней — и тем самым обедняют свое творчество, лишают его подлинной глубины и значительности.
Поэт решительно выступал против стиха внутренне неорганизованного, «расхристанного», претендующего на некую смелость, но отвечающего лишь некоторым броским признакам новизны и преходящей моды, в чем бы они ни заключались! Он с иронией говорил:
Стихов подобных горы сложены.
Они-де модны, эти горы,
О них повсюду разговоры…
А. Прокофьев настойчиво спорил и с теми, кто пытался свести новаторство к самодовлеющему формотворчеству, к внешним приемам и броским эффектам; поэт не без усмешки обращался в адрес таких стихотворцев:
Поразбивали строчки лесенкой
И удивляют белый свет,
А нет ни песни и ни песенки,
Простого даже ладу нет!..
Конечно, сам-то А. Прокофьев не против «лесенки», так же как и других новых форм стиха (присущих и его творчеству), если они внутренне оправданы и необходимы, продиктованы внутренним развитием затронутой темы.
Но если иные «новаторы» в оправдание своих сугубо формальных новаций ссылались на Маяковского, весьма поверхностно осмысляя самое существо и дерзкую новизну его стиха, то поэт настойчиво напоминал им:
Ужель того не знают птенчики,
Что он планетой завладел?
Они к читателю с бубенчиком,
А он что колокол гремел.
Здесь поэт подчеркивает в стихах Маяковского тот гражданский пафос и самоотверженный труд, какого явно не хватает в произведениях тех, кто склонны считать себя самыми верными его последователями и наследниками.
С особой настойчивостью оспаривал поэт невнимательное, а зачастую и пренебрежительное отношение к великим традициям нашего искусства, а Прокофьев не мыслил без них и его дальнейшего развития. Здесь он спорил со своими оппонентами со всею присущей ему страстностью и даже ожесточенностью, отстаивая не только наследие классиков прошлого, Блока, Маяковского, Есенина, но и те клады и заветы народного творчества, какие кое-кому казались уже устаревшими и отжившими, а для него они оставались навсегда живыми и неистощимо плодотворными.
Выше говорилось о том, как весомо и своеобразно отзывались в раннем творчестве А. Прокофьева народные предания, легенды, былины, обретавшие в его стихах поразительно новое звучание — в сочетании с теми событиями и эпизодами гражданской войны, героический характер которых явился побудительным началом новых былин и преданий, на какие и откликнулся поэт, обогащая их своим жизненным и литературным опытом.
Для поэта несомненно и то, сколько возможностей для большого и страстного разговора о глубинах наших переживаний слышится в частушке, с какою проникновенностью и ясностью может она передать и запечатлеть их. И вот мы читаем в его стихах:
Ты оставь свою кручину,
Сбрось ее скорее с плеч,
Ведь кручина не лучина,
Ею печку не разжечь!..
И какая чувствуется здесь душевность и психологическая глубина! А если тот, к кому обращены стихи, не поймет этого — что ж, тем хуже для него:
Если ты ее не сбросишь,
Изведет тебя она.
Ну а впрочем, ну а впрочем,
Наше дело — сторона!..
И хоть не совсем «сторона», но поэт свое дело сделал, и если не этот его слушатель, значит, кто-то другой (и таких найдется немало!) не сможет не отозваться на его ясную и прозрачную, подобную прохладной ключевой воде, частушку, вобравшую капли и крупицы подлинно народной мудрости, той житейской зрелости, какая досталась ценою больших испытаний.
Поэт так чуток к прекрасному в народном слове, в его поэзии, что из самого непритязательного мотива умеет извлечь драгоценное зерно высокого искусства и по-своему обогащает его, сообщив присущему частушке выражению сердечности и непосредственности ту точность и виртуозность, в которой сказывается хватка испытанного мастера:
Северяночка, устюженка,
Веселые года,
Ты куда ушла, жемчужинка,
Ужели навсегда?..
И мы видим, что эта «жемчужинка» полна немеркнущим светом, который словно бы разливается и в самой частушке А. Прокофьева прозрачным, хочется сказать, жемчужным сиянием.
А если поэт зачастую обращался к такому традиционному жанру, как частушка, мог ли он умолчать о гармони, навсегда связанной с нею, хотя и знал, что иные критики рассматривают этот инструмент как слишком примитивный и чуждый духу нашей современности. Но поэт не собирался отказываться от нее, видел ее новые и неисчерпаемые в его глазах возможности. Для него гармонь — это словно волшебная шкатулка, «доверху набитая песнями, стихами», и как молодо, всегда по-новому звучит она, если попала в руки мастера, и сколько неожиданного, задушевного ему слышится в ней, когда он снова встречается со своими односельчанами:
Провожали гармониста всем селом,
Осыпали гармониста серебром:
Серебром нашей речи,
Всех частушек Заречья…
А если поэт заговорит о таком жанре, как сказка, то не сможет удержаться от восторженного воспевания ее чудесных свойств и особенностей, накрепко связанных, при всей ее фантастичности, с реальной и подчас крайне трудной жизнью, с самыми суровыми испытаниями, издавна изведанными поэтом и его родными и однокашниками:
С ней живет рыбак на льдине,
С ней легка дорожка!
Ходит сказка вся в сатине,
В лаковых сапожках, —
ходит, как наш закадычный, с детства знакомый друг и заступник в беде, на которого можно положиться всегда и во всем.
А вслед за сказкой в лирику А. Прокофьева входит песня, оживленная, бойкая, необходимая в любом труде, та, без которой и праздник не в праздник, а с нею одно чудо возникает вслед за другим:
Раньше времени
Снег растаял,
И взвилися лебеди
Белой стаей…
И не только лебеди — чувством полета охвачены все те, кто прислушивается к ней и с кем она делится своей красотой, своим вдохновением, своею властной и покоряющей силой.
Как видим, поэт не только в детстве, когда увлеченно прислушивался к сказаниям, частушкам, песням своих односельчан, но и в зрелые свои годы видел в созданиях народного творчества тот неисчерпаемый источник, какой может обогатить и современную нашу поэзию, дать ей новые и важные стимулы дальнейшего развития и совершенствования, — но и это нередко обретало дискуссионный характер, ибо далеко не все критики и поэты соглашались с таким пониманием традиции и новаторства.
То же самое можно сказать и о таких традиционных и издавна знакомых, но всегда живых и бессмертных в глазах поэта образах и мотивах, как деревья, цветы, травы, за воспевание которых ему порою весьма сурово выговаривали иные критики, в адрес которых он и замечал:
Упрекают критики всерьез
В том, что много мной посажено берез,
И не только по цветным полям, лугам,
А по песням, по частушкам, по стихам…
Что ж, поэт не отвергал этих попреков: ведь и верно, немало посадил он берез и других деревьев и злаков, и не только на лоне родной природы, но даже в стихах и песнях! Но стоит ли это тех попреков, на которые слишком тороватыми оказались иные критики? А для самого поэта очевидно: не так-то все просто, как представляется им, и те же березки, — хоть и много о них уже сказано, — могут постоять сами за себя, навеки живые и бессмертные (как бессмертен и прекрасен окружающий нас мир!). И поэт объясняет своим критикам то, что для него совершенно очевидно и без всяких доказательств:
Ну и что ж, — я отвечаю. — Ну и что ж,
Ведь красивы так, что глаз не отведешь!
Но он восхищается ими не только потому, что от них «глаз не отведешь», а и другими их особенностями и приметами, не менее прекрасными и значительными в его глазах, — их упорством, стойкостью, жизнеспособностью. Здесь одно неотделимо от другого, это они —
…проходят то суглинком, то песком,
А на Север а на Крайний — лишь ползком!
Перед ними только камень, только лед,
Мертвый холод подниматься не дает,
А березка, белой смерти вопреки,
Проползает, хоть на шаг, из-за реки!..
И разве не залюбуешься такой березкой, словно бы спрашивает поэт своего слишком придирчивого критика, разве можно остаться равнодушным к этому удивительному сочетанию красоты и мужества, отвечающего мужеству тех людей, среди которых она выросла и закалилась? Все это и является ответом тем критикам, которые «попрекают» поэта (да еще «всерьез»!) за его пристрастие к березам (да и к другим приметам и символам родной земли!). Но разве в этом не сказывается их явная нечуткость и близорукость? — утверждал поэт в споре с ними.
Бросается в глаза и то, что в своей полемике А. Прокофьев не ограничивался проблемами сугубо литературного и эстетического характера, а касался важнейших вопросов жизни и творчества. В их решении поэт также сохранял всю присущую ему страстность и непримиримость, если видел, что вопрос затрагивает те положения и основы, где какая бы то ни было уступчивость и уклончивость недопустима.
Как очевидно для любого читателя, лирика А. Прокофьева пронизана духом и пафосом героики, воодушевляющей многие и многие его стихи, но и в этом своем качестве она нередко также оказывалась полемически заостренной: ведь находились и такие критики, которые отвергали героическое начало в нашем искусстве, трактуя его как высокопарность и риторику.
Этим критикам поэт и отвечал, опираясь прежде всего на огромный опыт времен войны, изведанный миллионами и миллионами; это они
Шли суровой воинской порою,
Громом пушек всё перекричав,
Шли за власть Советскую герои,
Грозен был их путь и величав…
Эти стихи обретали не только утверждающий, но еще и иной смысл, полемически заостренный против тех, кто усердно ратовал за «дегероизацию» нашего искусства.
А. Прокофьев видел поэзию в одном ряду с другими творческими деяниями и свершениями, а потому и говорил в своих стихах:
…Можно взять иных профессий круг,
Лишь бы труд был в нашей родословной.
С ним придет поэзия сам-друг…
Она придет как родная сестра, как муза людей труда и борьбы, скажет за них и о них свое слово, и эту музу, еще не успевшую сбросить словно бы пропитанную потом гимнастерку, славил и воспевал поэт, вступая в страстную полемику с теми, кто находил такое толкование искусства слишком далеким от его сути и назначения.
Когда поэт не без гордости утверждал:
Это я прошу иметь в виду —
Все у нас рыбачили в роду, —
то здесь не просто констатация факта, а решительное и горделивое утверждение, полемически заостренное против любого, кто усомнился бы в нем и недооценил всей его значительности, как в жизни, так и в творчестве, кто сводил суть лирики к изъявлению субъективных настроений самого художника.
«Прошу иметь в виду» — так решительно и требовательно говорят только о самом важном, без чего нельзя осмыслить и оценить суть затронутого вопроса, иначе и все остальное может показаться чем-то сомнительным и ненадежным.
Поэт неизменно отстаивал великое значение и непреходящую красоту любого подлинно плодотворного труда, без какого он не представлял и нашего внутреннего богатства, а стало быть, открывающего перед художниками слова те обширные возможности, мимо которых иные из них проходят слишком равнодушно и незаинтересованно. С ними-то поэт и вступал в острый спор.
Исполненный чувством внутреннего горения, постоянной готовности к труду и борьбе, служению самым высоким целям и устремлениям нашего века, поэт именно с этих позиций отвечал и тем, кто пытался усмотреть (были и такие!) некую неодолимую преграду меж различными поколениями наших людей, меж нашими «отцами» и «детьми»:
Ты веди меня, Русь.
Я еще молодых затыкаю за пояс,
Ничего не боюсь
И о смерти не беспокоюсь!
Я, как многие, видел ее не однажды,
Коченея от холода,
Изнывая от жажды…
И хотя это сказано не без «перехлеста» («затыкаю за пояс»), характерного для поэта, отвергающего в своей страстности и запальчивости какие бы то ни было меры и пределы, но разве и в этом не чувствуется его неиссякаемая молодость и задорность во всем, чего бы это ни касалось!
Как известно, книга «Приглашение к путешествию» открывается циклом романтически окрыленных и возвышенно-горделивых «Стихов о России». Иному читателю может представиться, что поэт, создавая эти торжественные стихи и величальные гимны, чуждые, казалось бы, какой бы то ни было спорности и дискуссионности, утихомирил с годами свой полемический пыл и задор. А на самом деле это не так, и даже его стихи о России совсем не чужды духу полемики, что станет нам особенно очевидным, если мы вспомним, какие дискуссии кипели в литературной среде в 50–60-х годах, когда кое-кто в критике и вообще оспаривал значение большой общественной темы в нашей поэзии.
Эти полемические мотивы в творчестве А. Прокофьева не утратили своей актуальности и поныне. Можно напомнить, что не только в то время иные критики высказывали сомнение в необходимости величальных гимнов России, но и совсем недавно в одном из весьма популярных журналов утверждалось, что «всякие же модные биения в грудь и клятвы перед Русью (в стихах. — Б. С.) — один маскарад, не больше!»[3]
А вот такое пренебрежительное отношение к этим клятвам было в корне чуждо А. Прокофьеву, и поэт резко и решительно полемизировал с ним, опровергая его во многих и многих своих стихах, где говорил о коммунистах:
Они несут знамена боевые,
Благоговейно осеняют Русь.
Они клялись беречь тебя, Россия,
И я под их знаменами клянусь!..
И поэт в своем творчестве утверждал и свидетельствовал незыблемость этих клятв, верность им в любых боях и испытаниях. Он полагал, что только тот, кто видит в окружающем его мире главное и основное и говорит именно о нем, может стать достойным художником нашей эпохи.
Страна моя воистину прекрасна,
И никому ее не превозмочь!.. —
восклицал он в посвященных России стихах, но даже и этому утверждению, незыблемому в глазах поэта, он придавал полемически заостренную направленность, задавая настойчивый вопрос:
Согласны с этой истиной, согласны?
И тут же резко и даже гневно отвечал тем, кто мог бы поставить под сомнение эту истину, неопровержимую в его глазах:
Кто не согласен — пусть уходит прочь!
Как видим, если вопрос касался святых и нерушимых в глазах поэта убеждений и верований, он ни в чем не мог уступать, защищая свои позиции со всею присущей ему страстностью и даже запальчивостью.
Если он исповедовался перед нами в своей всепоглощающей и страстной любви, словно бы преображающей в его глазах весь окружающий мир:
Я только то и делаю, что славлю
Самозабвенно Родину свою, —
то тут же добавлял, придавая своим стихам откровенно полемическую заостренность:
…Мои друзья,
Я никогда веснушек не считаю,
И в этом тоже заповедь моя!
Конечно, не всякий читатель и критик согласится с такою «заповедью». Можно, а подчас и необходимо взглянуть на окружающий мир и по-иному, не пропуская и мелочей, соринок, «веснушек», что также вполне отвечает духу и закономерностям подлинно реалистического искусства.
Как видим, страстная увлеченность порою настолько захватывала поэта, что заставляла его отстаивать даже и те положения, с какими трудно согласиться. Читатели и критики могли бы поспорить с иными полемическими стихами А. Прокофьева, — и порою не без оснований.
Но если кто-либо и стремился отвергать те позиции и утверждения поэта, какие он полагал несомненными — и не только для своего творчества! — то в резком споре со своими оппонентами он не чувствовал себя одиноким, ибо видел в себе представителя той семьи и того рода, которые не уступают, если верят в свою правоту. Недаром, когда нужно,
…давали сдачи
Наши деды-рыбаки,
Бабки-рыбачки.
А уж если в этой семье даже и бабки могут дать сдачи своим обидчикам, то мог ли уступить им в этом запале сам поэт? Исполненный неугасимым творческим пылом и задором, он требовал от жизни таких верных и надежных слов, каких не смогли бы размыть ливни и сжечь грозы, он требовал их
…по главному,
По кровному родству,
Крутому, своенравному,
Которым я живу!..
Поэт не случайно подчеркивал в этом родстве с жизнью «крутость», «своенравие» как отличительные черты и самой жизни и своего характера, гордого, неуступчивого, страстного, что полностью отозвалось в его лирике и в его полемике, да и не только в полемике!
Но даже и тогда, когда поэт в своем полемическом задоре и запале нарушал необходимую меру объективности и многосторонности, нельзя не видеть, что и в этих случаях он исходил не из сугубо личных пристрастий или антипатий, а из чувства неотъемлемой ответственности не только за свое творчество, но и за всю современную литературу и ее дальнейшее развитие. И если здесь что-то вызывало его заботу или тревогу, он издавна высказывал их со всею присущей ему прямотой, откровенностью, страстностью — уж такова была его натура! Он готов был пойти на любые трудности и испытания, самые острые споры, если видел, что именно так можно отстоять свои верования и убеждения.
До самых последних лет своей жизни поэт оставался таким же неистовым борцом, жизнелюбом, как и в прежние годы. Его всегда сжигала неутолимая жажда активной и напряженной деятельности, посвященной самым великим целям и устремлениям наших людей, что и являлось тем вдохновляющим началом, без какого нельзя представить его творчество.
Нетрудно убедиться, что многое в нем — и самый его пафос, его романтическая устремленность, верность большой гражданской теме, пристрастие к «буйной силе», отзывающейся во всех средствах образной выразительности, — свидетельствует о цельности поэта, внутреннем единстве всего созданного им за несколько десятилетий. Вместе с тем бросается в глаза и то, что с годами его творчество менялось, обретая все большую реалистическую весомость, зримость, верность фактам и обстоятельствам самого повседневного быта, вытесняющую былой гиперболизм, а то и фантастичность, не считающуюся с условиями окружающей действительности.
В стихи последнего периода его творчества уже не вторгается «многоголовый зверь», а если мы вспомним такое характерное раннее стихотворение о деде, который, подобно мифологическому герою, «рыжее солнце берет в пятерню», и сопоставим его со стихотворением «Дед», созданным многие годы спустя, то увидим, как изменился почерк поэта.
Образ деда отвечает тому же духу героики и романтики, какому поэт никогда не изменял, но воссоздан он в ином ключе. Здесь дед — родоначальник большой рыбацкой семьи, внешне ничем не примечательный — разве что своим горбом, — предстает перед нами во всей обыденности, а вместе с тем и в своем непобедимом обаянии и величии, да и его горб, нажитый огромным и бессонным трудом, обретает большой и почти символический смысл.
А разве не отличаются такою же жизненностью и живописностью те «Татьянки да Юльки» рыбацкой семьи, которые, едва выползши из люлек, «свистели в свистульки и сети вязали»?
Вырванные из народной гущи, образы этих людей возникают перед нами во всей их характерности и доподлинности, верной обстоятельствам и подробностям самого повседневного быта, и зачастую именно в этой верности, не требующей никаких преувеличений и приукрашений, находит художник реалистическую полнокровную живописность, поэзию и романтику воссоздаваемых им образов его героев, неотделимых от пафоса мужества, борьбы, творческого труда, что с наибольшей увлеченностью и настойчивостью подчеркнуто поэтом в зрелый период его творчества.
С годами во многом изменился и язык поэта. В более поздних его стихах уже нет акцента на сугубо локальные, может быть и не совсем понятные за пределами данной местности и данных обстоятельств речения и идиомы («Тырли-бутырли, дуй тебя горой…» и т. п.), в каких он некогда находил особую свежесть стиха, его неповторимое своеобразие. А в последних книгах поэта его язык, не утрачивая своей локальной выразительности, вместе с тем становится прозрачней, яснее: в нем нередко сочетаются особенность и и непосредственность говора ладожской деревни («…Татьянки да Юльки и прочая клюква» и т. п.) с традициями и нормами литературного языка, что и определяет особое звучание стиха, присущего именно А. Прокофьеву и придающего ему подлинное своеобразие.
Перед своим читателем поэт предстает как большой и самобытный художник, мастерски владеющий стихом. Но особо следует подчеркнуть и то, что за каждым его словом — не просто искусство большого и опытного мастера, а и весь его характер, весь его жизненный опыт, годы и десятилетия борьбы и труда, что полностью отозвалось и в его творчестве.
Поэт справедливо утверждает: «Вся моя биография Разошлась по стихам», и далее, перебирая события, ставшие переломными в его жизни, а стало быть, и в творчестве, подчеркивает, что здесь одно неотделимо от другого. Вот что придает такую весомость и значительность его стихам. За каждым из них мы угадываем опыт всей его жизни, напряженной борьбы.
Поэт не только повествует в своих стихах о родной ему рыбацкой семье и тех исторических событиях, в каких она являлась непременным участником: он с гордостью скажет и о себе самом как об одном из тех, кто принадлежит к исконной рыбацкой «династии» и делит с нею на равных началах все ее труды и заботы, деяния и подвиги: «Я не только рыбачил, Я и землю пахал!» И без этой трудовой и солдатской закваски, пафоса плодотворного труда и неустанного, преобразующего мир творчества нельзя представить и лирики А. Прокофьева во всей ее полноте и многогранности, во всех ее особых и крайне характерных чертах и приметах.
А. Прокофьев никогда не забывал и о том, кому обязан он — выходец из почти никому не известной, а потом ставшей знаменитой деревни Кобона, сын ладожского крестьянина и рыбака, обреченный на скудное житье и беспросветную нужду, — тем, что в корне изменилась вся его судьба, неотделимая от судеб Родины, кровно связанная с нею, и это чувство настолько поглощало и захватывало поэта, что в его выражении и воплощении он всегда находил нечто новое и дотоле невысказанное.
Страна моя прекрасная,
Я выстрадал ее, —
читаем мы в его стихах. А о том, что это именно так, о том, что уже и с самых малых лет он призван был «выстрадать» ее, свидетельствует поэма «Юность», где явственно угадываются автобиографические мотивы, и они говорят о том, что поэт обращался к ним далеко не случайно.
«Юность» — поэма о неповторимо личном и крайне знаменательном жизненном пути ее автора, а вместе с тем — о самом главном и основном, что в корне изменило его судьбу и судьбы множества таких же, как и он, некогда бесправных и обездоленных, ныне ставших полновластными хозяевами своей могучей и прекрасной страны.
Жизненный опыт А. Прокофьева вместил в себя множество черт и примет, характерных для выходца из старой ладожской деревни, а вместе с тем явился необычайно важным, социально-весомым, неотъемлемым от судеб миллионов, что и позволило поэту раскрыть этот опыт во всей его индивидуальности и неповторимости, а вместе с тем подчеркнуть его нерасторжимую связь с судьбами всего народа. Это и придало особо важное значение творчеству Александра Прокофьева, определило его весомость и масштабность. В нем неповторимо личное сочетается с большими раздумьями, с патриотическим пафосом, с чувством высокой ответственности за судьбы родной страны и ее будущее. Все это и слагается в то единое и внутренне неразрывное целое, какое составляет суть и характер всего творчества А. Прокофьева, являющегося одной из самых примечательных глав советской поэзии. Поэт видел и в себе представителя и неотъемлемую часть того народа, который
Велик своей душой отрадной,
Животворной, истинно живой, —
и поэт восторженно говорит о том необычайном и удивительном, что открывалось ему, и с годами все очевидней и несомненней:
Он широк в плечах, широк душою,
Слова зря не молвит по уму.
И веселье у него большое, —
Малое зачем ему, к чему?
Прокофьев стремился полностью перенять у народа все эти великолепные черты и качества в своем творчестве. Лирика его —
Как русская песня с хорошим зачином,
С которою жить веселей…
Действительно, с его лирикой «жить веселей» — столько в ней радости, душевной широты, молодого и деятельного задора, восторга перед родной страной и ее людьми.
Радость жизни, жажда творчества, готовность к борьбе, к преодолению любых испытаний, великая вера в будущее, в человека, который стремится открыть и утвердить прекрасное во всем окружающем нас мире, — вот что составляет пафос лирики А. Прокофьева.
Конечно, особого внимания заслуживает и его творчество как одного из активных деятелей дружбы народов, во вдохновенных переводах которого многие выдающиеся создания поэтов братских республик находят точное и художественно полнокровное воплощение. Чтобы убедиться в этом, достаточно перечитать «стихи товарищей» А. Прокофьева — Павло Тычины, Максима Рыльского, Владимира Сосюры, мастерские переводы белорусских, эстонских, латышских и многих других поэтов, творчество которых находило и здесь свой верный и сердечный отклик.
Обращаясь к очень широкому кругу читателей, поэт не забывает и самых малых из них, чем и вызвано создание детских стихов, ярких и своеобразных, насыщенных фольклорными мотивами, а вместе с тем и острым чувством современности, готовности говорить с детьми о том, что не может не увлечь, не захватить их и сегодня. Но эта область творчества А. Прокофьева заслуживает особого разговора.
За многие годы своей литературной деятельности Александр Прокофьев создал выдающиеся произведения, являющиеся значительным вкладом в нашу поэзию и составляющие яркую и неповторимую страницу ее истории.
В сентябре 1971 года «большого поэта России» (так называлась посвященная его памяти статья Николая Тихонова[4]) не стало. Он ушел из жизни, но его самобытное творчество живет и поныне, активно участвует в борьбе за будущее, в эстетическом и нравственном воспитании нашего человека и навсегда останется в благодарной памяти многих и многих его читателей.
Борис Соловьев