Не удовлетворенный городской жизнью, которую вел последние девять весен и осеней, переезжаю в окрестности Фукагава.324
Восхищаюсь человеком, сказавшим некогда: «Чанъань всегда был городом богатства и славы. Труден путь того, кто с пустыми руками, без денег».325 Не потому ли, что и сам я беден?
К хворостяной лачуге
Вихрь горстку листьев подбросил —
Воды вскипячу для чая.
<1680>
Сплел себе травяную хижину в Фукагава неподалеку от речной развилины: вдали виднеется снежная вершина Фудзи, вблизи — качаются на волнах корабли, из чужедальних приплывшие стран.326 Провожая глазами белопенный след, на рассвете оставленный ими»,327 слушая, как в сухом тростнике шумит ветер, уносящий былые сны,328 коротаю день, когда же склонится он к вечеру, присяду полюбоваться луной — и вздохну о пустом кувшине, прилягу на изголовье — и посетую на тонкое одеяло.
Весла, скрипя,
Бьют по волнам — душа леденеет.
Ночь, слезы.
<1681>
В книге, которую называют «Каштаны», есть строфы на четыре вкуса.
Одни, потягивая вино поэтического духа Ли и Ду,330 хлебают кашу поучений Ханьшаня.331 Такие строфы не доступны обычному взгляду и обыкновенным слухом не уловимы.
Другие выделяются особой отрешенностью и утонченностью — частые гости в горной хижине Сайгё, они, что каштан с червоточиной, какой и не подберет никто.
Некоторые выражают сполна любовное чувство. Говоря о старинном, вспоминают прелестные черты Си Ши,332 прикрывшейся длинным рукавом, или чеканят на золотых монетах лицо Комурасаки. Сюда же можно отнести и обвитые плющом вешалки для платья в спальне обитательницы покоев Шаньян.333 В худших упоминается юная дева, живущая под крылышком у попечительных родителей, или постоянно бранящиеся невестка и свекровь. Чувства, предметом которых являются монастырские послушники или юные актеры театра Кабуки, тоже не обойдены вниманием. Простыми словами передавая содержание стихов Бо Лэтяня,334 приходят на помощь неискушенным.
Есть же строфы подвижные, не признающие различия между ложным и истинным, они шлифуются на драгоценных треножниках,335 знаки закаливаются в Драконьем ключе.336 Их берегут как свое самое заветное сокровище, никому, кроме тебя, не принадлежащее, и трепещут, поджидая похитителей из будущих поколений.
<1683>
Когда задержался на несколько дней в Ямато, в селении под названием Такэ-но ути, местный староста ежеденно навещал меня, стараясь, как видно, отвлечь от мыслей о тяготах пути. Человек он истинно незаурядный. Душа его воспаряет высоко, плоть же с теми, кто помышляет о сене, хворосте, фазанах и зайцах: взвалив на плечо мотыгу, входит он в сады Юаньмина,337 ведя за поводья быка, сопутствует отшельнику с горы Цзишань.338 К тому же, имея должность, он служит и в службе не знает устали. Дом его беден и, похоже, бедность ему по душе. И кто, как не этот человек, умеет, урывая минуты отдохновения у городской суеты, достичь душевного покоя?
Хлопковый гребень.
Чем не лютня? Ласкает слух
В бамбуковой чаще.
<1683>
Все это — не более чем досужие речи, невзначай сорвавшиеся с недостойных уст, подобно травам без корней, они не цветут и не плодоносят.
Так вот, в тот год, когда Кикаку340 обрел пристанище под столичным небом, он свел короткую дружбу с господином Керай из рода Мукаи, вместе пили они вино, вместе беседовали за чашечкой чая, и раз за разом Кикаку наставлял его, открывал сокровенные тайны пресного, соленого, терпкого, невесомого, начиная с того, что лежит на поверхности, и кончая тем, что прячется в глубинах — по одной капле воды познал тот характер сотни рек.
Нынешней осенью, взяв с собой младшую сестру, Керай отправился в Исэ. Оставив позади продуваемую осенними ветрами Сиракаву,341 продвигались они вперед, ночами стелили на ложе стебли прибрежных мискантов, и все, что трогало их души, оба запечатлевали на бумаге, запечатлев же, отправляли «почтительнейше» в мою травяную хижину. В первый раз, увидев, восхитился, во второй раз, произнеся вслух, забыл обо всем. В третий же раз, прочтя, ощутил, сколько в этом покоя. О да, он достиг всего, чего только можно достичь на этой стезе.
Восток ли, запад —
Одной печалью пронзает
Осенний ветер.
<1684>
Зайдя как-то навестить одного человека в его убежище, обнаружил, что хозяина нет дома, — как мне сказали, он отправился в паломничество по монастырям, — хижину же охранял какой-то старик. Рядом у изгороди пышно цвела слива. «Вот кто чувствует себя здесь хозяином!» — невольно воскликнул я, старик же ответил: «Но ведь изгородь эта не наша…» На это я сказал:
<1686>
Некий Сора поселился по соседству с моей хижиной и с тех пор ни утра, ни вечера не проходит без того, чтобы мы не сообщались: то он меня навестит, то я его. Когда я готовлю еду, он помогает мне собирать хворост и разводить огонь в очаге, вечерами же, когда я кипячу воду для чая, он приходит и стучит в мою дверь. По натуре это человек, склонный к затворничеству, и нас с ним связывает несокрушимая дружба. Однажды вечером, когда он пришел ко мне, падал снег…
Огонь разведи,
Я же порадую взор твой —
Снежный скатаю шар.
<1686 >
Ну и разленился же этот старик! В последнее время даже гости стали докучать мне, и я многажды клялся себе: «Не буду больше ни с кем видеться, не буду никого к себе звать!» И только лунной ночью или снежным утром сердце сжимается от безмерной тоски по другу! Молча пью вино, самого себя спрашиваю, самому себе отвечаю. Распахнув дверь хижины, любуюсь снегом, пригубив вина, берусь за кисть, потом откладываю ее… Ну что за безумный старик!
Пью вино,
Но заснуть все трудней и трудней.
Снежная ночь.
<около 1688>
Я живу одиноким затворником в травяной лачуге, и каждый раз, как подует унылый осенний ветер, заимствую резец у Мекана,343 перенимаю мастерство у Такэтори344 и, нарезав бамбуковых веток, сгибаю их, имя же мне в эти дни Касацукури-но окина — Старец-Шляпочник. Мастер я никудышный, чаще всего целого дня недостает, дабы завершить начатое, я лишаюсь покоя, и с каждым днем занятие мое кажется мне все более докучным. Утром я обтягиваю шляпу бумагой, к вечеру она высыхает, и я снова обтягиваю. Затем крашу, пользуясь веществом, которое называется терпчина,345 и, наведя глянец, слежу за тем, чтобы поверхность затвердела. И вот к вечеру второго дня шляпа наконец готова. Поля шляпы закручиваются внутрь, выворачиваются наизнанку, точь-в-точь как не успевший развернуться полностью лотосовый лист. Впрочем, выглядит она куда занятнее, чем если бы была сделана по всем правилам. То ли это шляпа одинокого странника Сайге? То ли шляпа старца По, бредущего сквозь снег?346 Пойду ли взглянуть на белые росы Дворцовой равнины — Мияги,347 направлю ли свой посох к снежным вершинам горы Ушань?348 Торопя встречу с градом, дожидаясь дождя, привязался я к этой шляпе несказанно, и забавляет она меня более, чем что бы то ни было. Но забавляясь, вдруг начинаю испытывать глубокое волнение. И почувствовав, как холодный дождь Соги увлажняет мои рукава,349 сам поднимаю кисть, и пишу на готовой шляпе:
Пусть старость все ближе —
Все же мир наш служил
Пристанищем Соги.
<1686–1687>
Была у меня тыква-горлянка — не в память о той, что росла когда-то на изгороди Ян Хуэя,350 и не из семечка, подаренного Хуэйши,351 а просто так — тыква. Я отдал ее мастеру, чтобы сделал вазу для цветов, однако она оказалась слишком большой и не поддавалась мерке. Сделал я из нее кувшин и хотел держать в нем вино, но очень уж он оказался неприглядным. Как сказал один человек: «В травяной лачуге припасы надобно иметь отменные». Увы, я был чем-то вроде перепелки, «порхающей между кустиками полыни».352 Вскоре обратился я к старцу Со353 с просьбой дать тыкве имя. Слова же его я привел выше.354 Во всех строфах, им присланных, говорится о горах, потому и назвал я тыкву «Четыре горы». Есть там строфа о горе Фаньиншань, на ней жил когда-то старец Ду. и именно о ней упоминает в своем шуточном стихотворении Ли Бо.355 Старец Со от лица старца Аи превознес мою скудость за ее чистоту. Пустая же, будь, о тыква, вместилищем для всякого мусора. И один горшок, когда он у тебя есть, бывает дороже Тысячи слитков.356 Гора Тайшань, и та покажется легче, чем он.357
Одна тыква,
Да и та ничего не весит.
Вся моя жизнь.
<1687–1688>
Как-то, затворившись в своей травяной хижине, я предавался безотчетной тоске, и вдруг сложил строфу о гусеницах миномуси. Мой друг, старец Со, расчувствовавшись, предпослал ей стихи и нанизал фразы.359 Стихи переливаются парчой, фразы катятся, словно драгоценные камни. Прочтя со вниманием, ощутишь, что по мастерству стихи его сродни «Лисао»,360 есть к тому же в них новизна Су Ши361 и неповторимость Хуана.362 В начале превозносит он сыновнюю почтительность Шуня363 и Цзэн Шэня364 — призывая людей следовать их примеру. Далее сочувствует бесполезности и беспомощности миномуси,365 призывая еще раз всмотреться в сердцевину Южного цветка.366 В конце же, говоря о ветрености жемчужниц-тамамуси, предостерегает от любострастия.367 Кто, как не этот старец, познал душу миномуси? Сказано: «Если посмотришь успокоенным взглядом, увидишь — любой вещи присуще то, на что она способна».368 Именно благодаря старцу Со уразумел я смысл этих слов. Многие из тех, кто издавна балуется кистью, увлекаются цветами в ущерб плодам или наоборот — любя плоды, забывают об изяществе внешней оболочки. Читая же написанное старцем, и цветами налюбуешься сполна, и вкусом плодов насладишься. Есть один человек, его зовут Теко.369 Прослышав о том, он запечатлел все на бумаге. Истинно, краски его легки и прозрачны, чувства — насыщенно-глубоки. Если вглядеться, сосредоточив мысли, гусеницы будто зашевелятся тихонько, покажется вдруг — вот сейчас упадет желтый листок… Прислушаешься, ухо насторожив: различишь голоса гусениц, шелест прохладного осеннего ветра… Обрести покой в тишине скромной хижины, удостоиться благосклонного внимания этих двух людей — пожалуй, и мне повезло не меньше, чем этим славным гусеницам.
<1687>
Один человек,371 покинув старое жилище свое, некоторое время бродил по полям и лугам. Слуга же его тем временем, утруждая тело свое и душу доводя до изнеможения, добывал дрова и воду, тут он соперничал в усердии со слугой Адуанем из племени ляо,372 следовал примерно слуги-инородца Тао Каня.373 Истинно, правильность пути не определяется принадлежностью человека, а суть вещи не в ее внешнем обличье. Говорят же, что и среди низших по званию есть люди высокой мудрости. Поддерживай же и впредь крепость своего каменного сердца и железных кишок.374 Впрочем, и хозяину не должно забывать о добродетели.
Благопожелательное:
Грядущее славь.
Слива цветет в душе
И в зимнюю стужу.
<1687>
В Пятом году Дзёкё,375 в конце месяца Кисараги376 я отправился в Исэ. На эту священную землю ступаю уже в пятый раз. С каждым новым годом, который ложится мне на плечи, я все сильнее ощущаю ее внушающее трепет величие и святость, на этот же раз, увидев место, где когда-то пролил слезы благоговения Сайгё,377 я настолько умилился сердцем, что расстелил веер и, припав лицом к земле…378
<1688>
В провинции Мино, на берегу реки Нагара, стоит высокий дом. Хозяина его зовут Касима. Позади высятся горы Инаба, на западе — не близко и не далеко — громоздятся разновысокие вершины. Сельский храм прячется в зарослях криптомерий, разбросанные вдоль берега людские жилища окружены густо зеленеющим бамбуком. Повсюду растянуты ткани для отбеливания, справа качается на волнах паром. Местные жители во множестве снуют по дорогам, рыбачьи хижины теснятся крыша к крыше, рыбаки тянут сети, забрасывают удилища, — все это словно нарочно производится для того, чтобы развлечь взоры обитателей дома. Бывает, забываешь даже о бесконечности летнего дня, когда же наконец заходит солнце, и свет его уступает место сиянию луны, а на речных волнах — совсем близко от дома — начинают мерцать огоньки рыбаков и прямо под балюстрадой появляются ловцы с бакланами — как не насладиться столь редкостным зрелищем. Кажется, в одном дуновении прохладного ветерка заключена прелесть всех восьми достопримечательностей рек Сяо и Сян380 и десяти пейзажей озера Сиху.381 Так что, если бы мне пришлось давать этому дому имя, я предпочел бы назвать его Терем Десяти и Восьми — Дзюхатиро.
В этих местах,
Все, чего ни коснется взгляд, —
Чисто-прохладно.
<1688>
А еще, воодушевленный рассказами о Сирара и Фукиагэ,382 весь год постоянно мечтал о том, как бы полюбоваться луной над горою Брошенной старухи — Обасутэ,383 и в конце концов на одиннадцатый день восьмой луны покинул провинцию Мино, поскольку же дорога предстояла неблизкая, да и дней оставалось немного,384 то выходил в путь затемно, на закате же преклонял голову на изголовье из диких трав. Как и намечено было, достиг деревни Сарасина в ту самую ночь.385 Гора находится на одно ри к югу от селения Явата, отроги ее тянутся на юго-запад, она не поражает взор неприступно высокими вершинами и островерхими скалами, но при взгляде на нее безотчетная печаль пронзает душу. Я понял, почему об этом месте говорят: «сердцу здесь не обрести покоя…»,386 и мною овладела неизъяснимая тоска. «И зачем надо было бросать стариков?» — подумал я, и по щекам моим покатились слезы…
Плачущая старуха
Увидится вдруг, как живая.
Вместе глядим на луну.
Шестнадцатый день
Луне, а мы еще здесь —
Уезд Сарасина.
<1688>
После дорог Кисо
Никак не оправлюсь, а тут —
«Вторая луна»…
Сердце еще не успело «обрести покоя»387 с тех пор, как любовался срединной осенней луной388 у горы Обасутэ в селенье Сарасина, навевающие печаль очертания торных склонов все еще стоят перед глазами, а тем временем приблизилась Тринадцатая ночь Долгой луны. Кажется, это император Уда впервые предписал славить луну этой ночи и назвал ее «поздней» или «второй» луной. Но особую изысканность сумели сообщить ей, пожалуй, ученые и поэты. И вот я решил, что отрешившимся от мира празднолюбцам не годится пренебрегать этой луной, а поскольку к тому же еще не изгладились из памяти впечатления страннической жизни с ее блужданиями по горным тропам и ночлегами на ложе из трав,389 я пригласил друзей, постучал по тыкве-горлянке, в которой держал вино: «не пуста ли?», достал горные каштаны, которыми гордился так, как если бы они были из долины Белой вороны — Байягу.390 На стену хижины в качестве особого угощения повесил свиток с китайской песней почтенного Дзедзана391: «Круг не полон еще, двух частей не хватает ему», который со словами: «Трудно лучше выразить прелесть этой ночи» — преподнес мне сосед, старец Со.392 Один из гостей-сумасбродов начал декламировать стихи о Сирара и Фукиагэ,393 это добавило луне великолепия, словом, трудно представить себе ночь более прекрасную.
<около 1688>
Дзюдзо из Овари называет себя Эцудзином.394 Очевидно потому, что родом он из земли Эцу. Нуждаясь в просе, рисе и хворосте, он выбрал «уединение среди городской суеты»395: два дня служит, два праздничает, три служит, три праздничает. Он любит хорошее вино, а когда, захмелев, приходит в благодушное расположение духа, начинает петь «Хэйкэ».396 Таков мой друг.
<1688>
Стоит подумать: «Где, в какой стороне, застава Сиракава?»398 — и в душу повеет осенним ветром, однако ныне передо мной — зеленые поля, среди которых кое-где румянится пшеница, тут же крестьяне, в поте лица взращивающие каждое зернышко, и нет вокруг ничего достойного взора — ни прелестей весны или осени, ни луны, ни снега, — самый заурядный пейзаж четвертой луны, и хоть бы один из сотни прекрасных видов! Остается лишь, умолкнув, отбросить кисть…
Рис да пшеница…
Но вдруг над полями голос
Летней кукушки.
<1688>
Бродя по северным землям,399 однажды заночевал в провинции Этиго в местечке Идзумодзаки. Вот и небезызвестный остров Садо — лежит в море за лазурными волнами в восемнадцати ри от берега, простираясь с востока на запад на тридцать пять ри. Виден он весь ясно, как на ладони, вплоть до самых неприступных утесов на горных вершинах, вплоть до самых дальних уголков в ущельях. На острове этом добывается много золота, он служит сокровищницей для всего мира, так что место это поистине замечательное, однако, поскольку издавна ссылались туда самые опасные преступники и государевы враги, слава за ним закрепилась недобрая, что, право же, достойно сожаления — с этой мыслью я распахнул окно в надежде дать себе роздых после изнурительного пути и увидел, что солнце уже опустилось в море, и окрестности озарены тусклым лунным светом, посередине неба раскинулся Млечный Путь, сияют яркие звезды, со стороны моря время от времени доносился плеск волн. Грудь стеснилась безотчетной тоской, сердце готово было разорваться, я никак не мог обрести покоя на своем ложе из трав, темные рукава моего платья неизвестно отчего стали так мокры, что хоть выжимай.
<1689>
Старое изголовье, старое одеяло — эти слова, издавна связанные с Ян Гуйфэй, употребляют в «песнях любви» или «песнях печали».402 Ночной покров, брошенный на роскошное парчовое ложе, расшит уточками-осидори, и, на их крылья глядя, государь с тоской думал о том, к чему привела та давняя клятва.403 И изголовье, и одеяло когда-то касались тела красавицы, возможно, они сохранили ее аромат, поэтому, наверное, совершенно правы те, кто связывает эти слова с темой «любовь». А вот мое бумажное одеяло не отнесешь ни к «любви», ни к «бренности». Его сделал для меня один человек из местечка Могами провинции Дэва с мыслью, что оно предохранит меня от вшей в бедной рыбацкой лачуге и поможет скрасить мучительные часы ночлега на земляном полу какого-нибудь скверного постоялого двора. Это одеяло было со мной, когда я бродил по землям Эцу, переходя от одного морского залива к другому, в горных гостиницах и сельских домах оно служило мне изголовьем, и на него ложились блики луны, напоминавшей о том, что «до родного края две тысячи ри…»,404 в лачугах, заросших полынью, я подкладывал его под жалкую, холодную от инея циновку, и, улегшись, слушал голоса сверчков,405 днем же складывал его и взваливал на спину, — так прошел я около трехсот ри по опасным кручам, и в конце концов, поседевший, добрался до местечка Оогаки, провинции Мино. И здесь я подарил одеяло тому, кто с нетерпением ожидал меня,406 сказав при этом так: «Восприми отрешенность-покой моей души, постарайся не утратить чувств, бедняку присущих».
Однажды, воспользовавшись гостеприимством Югэна,408 я заночевал в его доме в провинции Исэ, а поскольку жена моего хозяина была полностью покорна воле мужа, и ее преданность проявлялась буквально во всем, моей душе, измученной дальней дорогой, удалось обрести в его доме желанный покой. В тот день мне невольно вспомнилась история супруги правителя Хюга, которая состригла волосы, чтобы муж мог собрать в своем доме «нанизывающих строфы»…409
Тиха и печальна
Будь, луна. О супруге Акэти
Поведем разговор.
<1689>
Рыданьям моим
Вторя, жалобно плачет у дома
Одинокая птица.
А ведь ей неведома, верно,
Неизбывная горечь разлук.
Говорят, что эта песня была сложена в те далекие годы, когда жила монахиня Сёсё.410 В мире долго судачили о том, чьи рыданья имелись в виду, сама же монахиня, состарившись, нашла себе прибежище в Сига. Недавно в местечке Мацумото в Оцу я навестил одну старую монахиню по имени Тигэцу, беседуя с ней, мы вспомнили между прочим и о тех временах, и было это так кстати, что, растроганный, я сказал:
Монахини Сёсё
Неторопливые речи…
Снег над Сига.
<1689>
Горы спокойны и воспитывают дух, вода всегда в движении и услаждает чувства.411 Есть человек, который обрел прибежище как раз посередине — между покоем и движением. Его называют Тинсэки из рода Хамада.412 Он перевидал все самые прекрасные виды, из уст его льются изящные речи, он очистил душу свою от всякой мути, смыл с себя мирскую пыль, потому и называется Сяракудо — Храмина безмятежности. Над воротами своего дома вывесил он полотнище, на котором начертал следующее предостережение: «В ворота сии не дозволено входить здравому смыслу».413 Забавно, что он добавил еще один разряд неугодных гостей к тем, что упоминаются в шуточной песне, написанной в назидание гостям Соканом.414 Жилище его состоит из двух скромных клетушек площадью в дзё,415 он следует за Кю и Дзе416 в постижении духа ваби,417 но не усердствует в соблюдении правил. Он сажает деревья, распределяет камни в саду, таким пустяковым утехам отдавая часы. Залив Омоно отделен мысами Сэта и Карасаки, словно два рукава обнимают они море,418 на берегу высится гора Микамияма. Море напоминает очертаниями лютню-бива, ветер шумит в соснах, ему вторит плеск волн. Напротив своего дома наискось видит Тинсэки гору Хиэ и вершину Xира-но Таканэ, за одним плечом у него гора Отова, за другим — Исияма. Цветами с горы Нагара убирает он свои волосы, гора Кагамияма украшает вершину луной. Окрестные виды меняются с каждым днем, прекрасные «без помады, без пудры».419 И, должно быть, за ними вослед меняются ветер и облака, рождающиеся в его душе.
Со всех сторон
Слетаются лепестки.
Рябь на море Нио.
<1690>
За горой Исияма, позади горы Ивама есть еще одна гора, ее называют Кокубуяма. Название это, должно быть, перешло к ней от храма Кокубундзи420 еще в давние времена. Если перебраться через узкий поток у подножья и, поднимаясь по окутанному зеленой дымкой склону, трижды повернуть и еще шагов двести пройти, перед смиренным взором путника возникнет величественное святилище Хатимана. Говорят, божество это является воплощением будды Амиды.421 В домах, приверженных единому,422 с возмущением отворачиваются от него, те же, кто придерживается учения о двуединстве,423 почитают и того, кто умеряет свой блеск и уподобляется пылинке.424 В последнее время здесь почти не появляются паломники, а потому здешние пределы исполнены особой святости и покоя. Рядом со святилищем есть покинутая хозяином хижина, крытая травой. Ее окружают буйные заросли полыни и низкорослого бамбука, крыша протекает, стены покосились, если и живет здесь кто, то только лисы и барсуки. Называют хижину — Призрачная обитель. Хозяин, некий монах, приходился дядей доблестному Кекусую из рода Суганума, но тому уже восемь лет, как от него осталось лишь имя — Старец из Призрачной обители.
Между тем, я, человек, которому давно перевалило за четвертый десяток, около десяти лет тому назад распростился с городской жизнью и, словно сбросившая плащ гусеница плащевница-миномуси, словно покинувшая домик улитка, направил стопы свои в Оу, бродил по берегам Кисаката, подставляя лицо палящим солнечным лучам, взбирался, утруждая ноги, на сыпучие дюны у бурных северных морей, а в нынешнем году отдался на волю озерных волн.425 Уподобившись уточкам нио, спешащим вверить себя случайному тростниковому стеблю, к которому течение прибьет их плавучее гнездо, перекрыл крышу, сплел новый плетень, и, хотя не было у меня желания задерживаться в этих горах, куда забрел в начале четвертой луны, стал подумывать: «Не скоро от этих вершин оторваться сумею».426
Так или иначе, а весна совсем недавно покинула горы. Еще цветут камелии, горные глицинии цепляются за ветви сосен, иногда закричит где-то рядом кукушка, и даже сойка залетит порой; где-то рядом, ничуть не докучая мне, стучит дятел — все вокруг несказанно меня развлекает. Душа блуждает в землях У и Чу,427 на восток и на юг простирающихся, тело же остается на берегу рек Сяо и Сян у озера Дунтинху.428 Горы высятся на западе и на юге, жилища людские виднеются вдалеке, южным благоуханием веет с далеких вершин, северный ветер насыщен морскою прохладой. Гора Хиэ, вершина Хира, и дальше — сосна Карасаки в дымке, там — замок, там — мост, там — лодки, с которых ловят рыбу. Голоса дровосеков, по склонам Касатори бродящих, песни крестьян, пересаживающих рисовые ростки на полях у подошвы горы, стук пастушков-куина429 в ночном мраке, пронизанном светлячками,430 — словом, всего, что ласкает зрение и слух, здесь в избытке. Вот гора Микамияма — она похожа на Фудзи и невольно напоминает о старом жилище на равнине Мусаси431; глядя на гору Танаками, я перебираю в памяти тех, кто покинул уже этот мир. Есть здесь и другие горы — пик Сасахо, вершина Сэндзе, гора Хакамагоси. Селение Куродзу темнеет густо, совсем как в той песне из «Манъесю»,432 где говорится «охраняют сети…» Когда окоем не затянут облаками, я, вскарабкавшись на гору позади хижины, делаю себе помост в кроне сосны, стелю на него соломенное сиденье и называю все это — обезьянье седало. Я вовсе не считаю себя учеником почтенных Вана и Сюйцюаня,433 которые вили гнезда на яблонях и плели из травы лачуги на вершине горы Чжубо. Просто, став сонливым горным жителем,434 я восседаю на круче, вытянув ноги, в пустынных горах сижу, вылавливая вшей. Иногда, ежели есть желание, зачерпну чистой воды из родника в ущелье и сам приготовлю себе еду. Живу скромно, лишь тихий звон капель нарушает тишину,435 хозяйство мое скудно весьма. Тот, кто жил здесь до меня, сердцем стремился к высокому и не имел склонности к затейливому устрою. Помимо молельни, здесь есть лишь небольшое помещение, куда убирается на ночь постель.
Однажды хозяин хижины прознал, что в столице изволит пребывать настоятель с горы Кора, что на Цукуси, славный отпрыск некоего правителя провинции Каи и служителя святилищ Камо, и через одного знакомца обратился к нему с просьбой написать табличку для своего жилища. Настоятель легко, словно играючи, обмакнул кисть и, написав всего два слова: «Призрачная обитель», прислал ему. Я оставил эту табличку, дабы служила напоминанием о той скромной лачуге из трав. Тот, кто живет в горах, кто ночлег находит в поле, не должен обзаводиться утварью. Вот и я повесил на столб у изголовья лишь дорожную шляпу из кипариса, выросшего в Кисо, да плащ, плетенный из тростника, привезенного из Коси. Днем меня развлекают случайные гости, а то зайдет проведать старик-сторож из местного святилища или кто-нибудь из жителей ближайшей деревни, они рассказывают мне о своих деревенских делах, столь для меня непривычных: о том, как кабаны потравили посевы риса, как зайцы повадились на поле фасоли… Когда же солнце скрывается за горою и наступает вечер, я, в тишине поджидая луну, довольствуюсь обществом тени, затем, подвесив светильник, с полутенью436 рассуждаю о хорошем и о дурном.
При всем том я не могу сказать, что так уж люблю покой-уединение, что намереваюсь затеряться бесследно в горах и лугах. Просто мне, хворому, постепенно опостылели люди, вот и уподобился я презревшему мирскую суету. Порой, перебирая в памяти прошедшие годы и луны, размышляю о заблуждениях, в которые впадал по ничтожеству своему: бывало, завидовал тем, кто посвятил жизнь свою службе, иногда стремился проникнуть за ограду буддийского учения, войти в патриаршую келью,437 но потом претерпел немало мучений, вверив судьбу свою непостоянным ветру и облакам, истерзал сердце, воспевая цветы и птиц, мало того — надолго сделал это основным смыслом своего существования, и в конце концов, бездарный и ни к чему не пригодный, с этой одной стезей и оказался связанным. У Бо Лэтяня стихи изнурили дух пяти внутренних органов,438 старец Ду похудел.439 Люди бывают разные — мудрые и глупые, одаренные и заурядные, но разве не всем суждено жить в этом призрачном мире? — успокоенный этой мыслью, я лег спать.
<1690>
«Прохлаждаются у реки на Четвертой линии» — так говорят о людях, которые вечером, едва на небо выплывет луна, устраиваются на расставленных на берегу помостах и всю ночь до самого рассвета угощаются вином и разными яствами. Здесь и женщины, щеголяющие особенно тщательно завязанными поясами, и мужчины в длинных хаори,442 и монахи, и старцы, и даже мальчишки-подручные из бондарни и кузницы — все, наслаждаясь отдыхом, шумят, поют песни. Да, такое можно увидеть только в столице.
<1690>
Монах Унтику из столицы нарисовал какого-то почтенного наставника — уж не себя ли? — который сидел, отвернув лицо, и сказал мне: «Сделай надпись к этой картине». Ему уже за шестьдесят, да и я скоро перевалю через пятый десяток. Оба живем словно во сне, вот он и запечатлел себя спящим.445 Под стать и надпись — словно бессвязное ночное бормотанье…
Оглянись же!
И меня настигли унылые
Осенние сумерки.
<1690>
Сердечное волнение, охватившее меня в день полнолуния, все не рассеивалось, и, подстрекаемый двумя-тремя учениками, я сел в лодку и поплыл к заливу Катата.446 В тот же день в стражу Обезьяны мы оказались позади дома одного человека по имени Мохэй или, иначе, Сэйсю.447 И стали звать хором: «К хмельному старику448 безумных гостей приманила луна». Радостно удивленный хозяин поднял шторы и вытер пыль. «В огороде моем есть бататы, есть зеленая фасоль, вот только карп и караси нарезаны не слишком изящно, уж не обессудьте…» — так приговаривая, он расстелил на берегу циновки и выставил угощение. Луна, не заставив себя ждать, выплыла на небо и ярким светом залила озерную гладь. Некогда слышал я, что когда луна в день осеннего полнолуния находится точно напротив Храма На Воде, то прямо под ней оказывается гора, которую называют Зеркальной. Подумав, что примерно так же должно быть и сегодня, я прислонился к перилам храма и, устремив свой взор вдаль, стал ждать: гора Миками, холмы Мидзугуки тянутся на юг и на север, между ними — многослойные горные вершины вперемежку с невысокими холмами… Тут луна, поднявшись на три шеста, спряталась за темной тучей. И невозможно понять, какая из гор — Зеркальная. «Но в эти мгновенья лишь прекрасней луна…»449 — говорит хозяин, охваченный неодолимым желанием угодить гостям. Скоро луна снова выплыла из-за тучи, и отблески золотого ветра, серебряных волн соединились с сиянием тысячи будд.450 Человек, живший у Золотых врат Столичного предела,451 сказал однажды со вздохом сожаления: «Луна, за горой готовая скрыться, лишь досаду рождает в душе…»452 — и, вспомнив теперь эти его слова, я понял, почему именно здесь, в этом храме, он, связав небо Шестнадцатой ночи с нашим бренным миром, укрепился в мысли о тщетности бытия. «Наверное, и рукава настоятеля Эсина снова увлажнились бы,453 окажись он теперь в этом храме» — сказал я, и хозяин ответил: «Гостя, охваченного вдохновением, отпущу ли домой?»454 — и пирушка на берегу продолжилась, луна же тем временем почти достигла Екава.
Запоры сними,
Впусти поскорее луну
В Храм На Воде.
Легко-легко
Выплыв на небо, замешкалась
За тучкой луна.
<1691>
Вот сосна. Высотой около девяти сяку, нижние ветки простираются более чем на дзе, верхние нависают одна над другой многослойными ярусами, хвоя зелена и густа. Умело вторя цитре ветра,456 она вызывает дождь и вздымает волны, звуки, ею порожденные, подобны звону струн цитры-со,457 подобны трелям флейты, барабанному бою подобны, волны же доносят звучание флейты Неба.458 В наши дни те, кто любит пионы, собирают самые диковинные разновидности и кичатся ими друг перед другом, те, кто выращивает хризантемы, насмехаются над мелкими цветами, и соперничают между собой. Что касается хурмы, мандаринов-кодзи и прочего, то обычно смотрят только на плоды, никто и слова не скажет о форме веток и листьев. Одна лишь сосна великолепна и после того, как на ветки ее ляжет иней,459 во все времена года зелена ее хвоя, и при этом в каждое время года она хороша по-своему. Бо Лэтянь сказал: «Сосна удаляет из себя старое, потому и живет тысячу лет».460 Она не только услаждает взор и утешает душу своего хозяина, но и питает дух долголетия и крепости, потому-то, наверное, и поминают ее, желая долгой жизни.
<1691>
Характер вака462 изменили Тэйка463 и Сайгё, порядок же нанизывания строф был определен правилами годов Оан.464 Поэзии хайкай вот-вот исполнится сто лет. Но настоящего расцвета она достигла, пожалуй, в последнее десятилетье. Так кого же назовем «древним поэтом», какой стиль почитать станем как «древний»?
Вот Сехаку из рода Эса, он присоединился к нашему учителю Басё, поэтический стиль учителя проник в его поры, капля за каплей просочился в его сердце и кости, и в конце концов, став на путь поисков сокровенного, он достиг священных пределов. Вместе с тем, стихотворчество не стало его основным делом. Идя по стезе предков, Сехаку собирает абрикосы,465 взращивает в саду своем целебные травы и, в том преуспевая весьма, «исцеляет страну».466 Однако, сам не избежав недуга, заболел он горными ключами и скалами,467 дымкой и туманами, захворал болезнью ветра и туч, от которой язык его распух, рот искривился, возникли родимые пятна и шишки,468 лечился же он тем же прекрасным снадобьем, что и Мэйцзу.469 В нынешнем году собрал он им сочиненное воедино и, памятуя о начале, положенном одинокой сосной из Карасаки,470 назвал собрание «Забытая слива». Цюй Юань забыл сливу у реки Мило,471 я же, обретя ее на южном берегу472 озера Бива, старался донести чудесное благоухание до далекой равнины Мусаси,473 и вот однажды принесли мне от человека по имени Кикаку474 такое послание:
«Забытая слива».
О человеке, не позабывшем,
Весточка.
Истинно, эта слива, сохранив имена как совершенно чужих, так и дорогих сердцу людей,475 открыла чувства тех, кто не забыл,476 и в этом, пожалуй, нет ей равных!
Сэнна477
<1691>
Благороден, о как благороден вид ее, благородна и дорожная шляпа, благороден и соломенный плащ! Кто же донес до нас предание давних времен, кто запечатлел на бумаге сей образ? Из глубины веков призрачное видение — вот оно, перед нашими глазами… Именно в таком обличье пребывает, верно, душа. Благороден и соломенный плащ, благородна и дорожная шляпа.
Как благородна!
На ней и в бесснежный день —
Шляпа и плащ.
Написано по просьбе монаха Одзу Дзеко.
<1690 или 1691>
Не находя себе постоянного прибежища в этом мире, последние шесть или семь лет много странствовал, ночлег обретая то там, то здесь, однако затем, сумев превозмочь страдания, многочисленными недугами вызванные, и стосковавшись по теплому участию старых друзей и учеников, с которыми меня связывали долгие годы взаимной приязни, я снова вернулся в Мусаси, и теперь люди ежеденно приходят в мою травяную хижину, желая осведомиться о моем здоровье, и среди стихотворений, коими я отвечал им, было и такое:
Худо ли, бедно ли,
Но стоит посреди сугробов
Засохший мискант.
<1691>
Бродил, то там, то здесь находя приют, а на зиму затворился в доме на улице Татибана,479 и вот уже позади луны Муцуки и Кисараги.480 О хайкай решив позабыть отныне — мол, довольно с меня, — крепко замкнул уста, но неясные чувства будоражили мою душу, что-то, искрясь, мелькало перед глазами — похоже, сердцем моим овладел демон поэзии. И вот, все бросив, я снова покидаю жилище и, припрятав за поясом около сотни сэнов, вверяю жизнь свою посоху да плошке. Изящным чувствам в конце концов суждено облачиться в рубище нищего, — вот в чем я убедился.
<1692>
Хризантемы пышнее цветут у восточной ограды,481 бамбук — дружит с северным окном.482 Что касается пионов, то их алость и белизна стали предметом споров, и пылью этого мира осквернены их лепестки. Лотос не растет из обычной земли, и если вода нечиста, цветы не расцветают. Не помню, в каком году перенес я жилище свое в здешние пределы, тогда же и посадил в саду отросток банановой пальмы.483 Очевидно, местные условия пришлись ему по душе — во всяком случае, росток дал несколько побегов, листья его, разросшись, заглушили сад и даже заслонили стреху, крытую китайским мискантом. И стали люди называть мою хижину Банановой. Старым друзьям моим, да и ученикам тоже, банан полюбился, поэтому, ростки отсекая и корешки отделяя, то одному их посылал, то другому, и так шли годы.
Однажды вздумалось мне отправиться в Митиноку, и вот, опасаясь, что за время моего отсутствия Банановая хижина придет в полное запустение, пересадил я банан по другую сторону ограды и замучил живших по соседству людей просьбами стряхивать с его листьев иней и оберегать от порывов ветра, даже оставил им о том какие-то глупые записки, когда же бродил по далеким краям, неспокойно было на душе — ведь так одиноко теперь сосне,484 и в конце концов горечь разлуки с друзьями, тоска по банановой пальме и непосильные дорожные тяготы привели к тому, что по прошествии пяти весен и пяти осеней я снова окропил листья банана слезами. В нынешнем году к середине пятой луны и аромат померанцев улавливался уже где-то совсем рядом,485 и узы, связывавшие людей, были по-прежнему крепки. Вот и я, не желая более покидать здешних пределов, неподалеку от прежней хижины своей соорудил достойную моего существования лачугу в три пролета с крышей из китайского мисканта, криптомериевые столбы тщательно обстрогал, из бамбуковых веток сделал надежную дверцу, обнес прочной тростниковой оградой — вот вам и береговая усадьба с видом на пруд, обращенная к югу. Напротив — гора Фудзи, потому и ворота навесил «не прямо», сообразуясь с пейзажем.486 Оттуда, где поток реки Чжэцзян разделяется на три,487 хорошо любоваться луной, поэтому, как только народится месяц, начинаю сердиться на тучи и страдать от дождей. Желая достойно встретить ночь осеннего полнолуния, прежде всего пересадил банан. Его листья так сделались широки, что могут полностью прикрыть цитрукото. Некоторые надорваны до середины, и кажется, словно птице фэнхуан повредили хвост, словно зеленый веер, порвавшись, досадует на ветер. Хоть и расцветают иногда на банане цветы, лишены они яркости, хоть и толст его ствол, топор никогда его не коснется. Подобен он негодным деревьям,488 выросшим в горной глуши, и дух его возвышенно-благороден. Монах Хуай Су489 на листьях банана упражнял свою кисть. Чжан Ханцюй,490 глядя на новые листья, обретал силу, помогавшую ему совершенствоваться в учении. Я не собираюсь следовать примеру ни того, ни другого, просто люблю отдыхать в тени банана, люблю его беззащитность перед ветром и дождем.
<1692>
Привязав к посоху сандалии, на шляпе начертал свое имя.491 В начале месяца Яеи Шестого года эры Гэнроку492 монах Сэнгин открыл дверь моей травяной хижины в Фукагаве в восточных предместьях Эдо и написал: «Сим делаю первый шаг».493 Этот монах имеет склонность к прекрасному, он бежит городской суеты и годами бродит по свету, кормясь подаянием. В нынешнем году намеревается он совершить паломничество в Исэ и Кумано.494 Монах Сэнгин подобен белому журавлю, парящему над облаками: он полощет клюв в потоках речных,495 на холме в тысячу сюней высотой расправляет крылья, ищет отдыха в лугах, ночлега — в тучах, душа его не омрачена ни единой пылинкой. Я же давно сроднился с зарослями хмеля. И вот, за миг до разлуки вместе стоим на берегу, а перед нами вдали — горы Хаконэ. «Видишь, вон там, где клубятся белые тучи — там, должно быть, самое погибельное, самое страшное для бедного путника место. Обязательно оглянись в мою сторону. Я же буду стоять на этом берегу», — сказал я, и розняли мы рукава.
Темное платье
Из журавлиных перьев.
Цветочные облака.
<1693>
Прошлой осенью сошлись ненадолго, но вот наступила пятая луна нового года, и сердца полнятся печалью при мысли о скорой разлуке. Однажды, предвидя близкое прощанье, он постучал в дверь моей хижины, и весь день провели мы в тихой беседе. Это вместилище дарований любит живопись и питает слабость к изящным речам.497 Однажды попытался я выяснить: «За что любят живопись?»498 — и он ответил: «За изящные речи». Спросил тогда: «А чем привлекают изящные речи?» Ответил: «Живописью». Получается — два дела освоив, применить их в одном. В самом деле, раз говорят: «Слишком многих талантов благородный человек стыдится»,499 — наверное, тот и достоин восхищения, кто, совершенствуясь в двух умениях, находит им одно применение! Если говорить о живописи, то в ней он — мой учитель. Если об изящных речах — то здесь он мой ученик. Однако в живописи учителя дух проникает в сокровенное, кончик кисти творит чудеса. Глубина и беспредельность этой живописи мне недоступны.
Мои же изящные речи подобны очагу летом и вееру зимой. Они противны людским устремлениям и не имеют пользы. Лишь в словах Сякуа500 и Сайгё, даже самых пустяковых, вроде бы случайно сорвавшихся с уст, есть много такого, что пленяет людские сердца. Кажется, и государь Готоба501 писал: «В их песнях есть истинное, есть и привкус печали». В словах государевых обретя опору, иди вперед по этой узкой тропке, не теряя ее из вида. А вот что писал об искусстве кисти Великий учитель с Южных гор502: «Не ищите «следы древних», ищите то, что искали они». «То же самое можно сказать и об изящных речах», — с этими словами я зажег фонарь, проводил гостя за калитку из хвороста, и мы расстались.
Конец лета Шестого года Гэнроку.
Человек, который, пройдя по дорогам Кисо, вернулся в родные края, называет себя Керику, он из рода Морикава. Спокон веков люди, имевшие склонность к изящным речам, взвалив на спину дорожный сундучок, надев грубые, ранящие ноги сандалии, прикрыв голову рваной шляпой для защиты от инея и росы, пускались в путь и бродили по разным провинциям, доводя душу до изнеможения и радуясь, когда им удавалось проникнуть в истину вещей. И вряд ли этому человеку было по душе путешествовать с длинным мечом, напоминающим о долге его перед господином, в сопровождении молодого телохранителя, который, в черном хаори с развевающимся по ветру длинным шлейфом, с копьем в руке, вышагивал бы позади вьючной лошади.
У бедных скитальцев
Терпению должно учиться.
О, мухи Кисо.
<1693>
На седьмой день месяца Фумидзуки505 шестого года Гэнроку506 ночной ветер гонит по небу темные тучи, белопенные волны бьются о берег Серебряной реки, сваи Сорочьего моста уплыли, подхваченные потоком, у легкого листка ладьи сломаны весла,507 словом, ясно, что звезды наверняка лишились своего пристанища. «Такую ночь тем более обидно провести втуне» — с этой мыслью я зажигаю фонарь, и тут появляется человек, декламирующий стихи Хэндзе и Комати.508 Их взяв за тему, пытаюсь рассеять тоску звезд, застигнутых дождем. Басё от имени Комати:
Половодье.
Звезды ночлег обрели
На голых утесах.
Сампу от имени Хэндзе:
<1693>
Любострастие порицалось Конфуцием,511 да и Будда поместил его среди первых пяти заповедей,512 тем не менее в непредсказуемости этого неодолимого чувства так много пленительно-трогательного.513 Лежа под цветущей сливой где-нибудь на недоступной для чужих взоров горе Курабу, горе Мрака, неожиданно для самого себя пропитываешься чудесным ароматом, а если вдруг отлучится куда-нибудь страж, охраняющий заставу Людские взоры на холме Синобу, холме Тайных встреч, каких только не наделаешь глупостей! Известно немало случаев, когда человек, на ложе из волн соединивший рукава с дщерью рыбацкой,514 продавал свой дом и лишался жизни, но я бы скорее простил его, чем того, кто, достигнув старости, алчет долгого пути, сокрушает душу заботами о рисе и деньгах, не умея проникнуть в душу вещей.515 Мало кому суждено перевалить за седьмой десяток, расцвет же человеческой жизни приходится лет на двадцать с небольшим. Первая старость подобна сну одной ночи. Оставив же позади пять или шесть десятков, человек отвратительно дряхлеет, ночами его одолевает сон, по утрам же, едва поднявшись с ложа, какими вожделениями полнит он свои помыслы? Люди недалекие ко многому устремляются думами. Тот же, кто, приумножая мирскую суету,516 достигает успеха в одном-единственном мастерстве, обыкновенно превосходит других и в корыстолюбии. Сделав это мастерство своим главным занятием, он живет в мире, где правит демон наживы, сердце его ожесточается, все глубже вязнет он в топкой грязи, утрачивая надежду на спасение — должно быть, именно таких людей и имел в виду старец Южный цветок,517 говоря, что услада преклонных лет в том, чтобы избавиться от мыслей о прибыли и убыли, забыть о старости и молодости и обрести безмятежность-покой. Приходит гость, и текут бесполезные речи.518 Или же ты сам выходишь из дома и мешаешь другим в их повседневных трудах, что также достойно сожаления. Сунь Цзин519 запирал свою дверь, а Ду Улан520 держал на замке ворота — и что может быть лучше?.. Дружусь с одиночеством, в бедности вижу богатство, пятидесятилетний упрямец сам для себя предостережения пишет.
<около 1693>
Металл да кожа служат воину постелью, непоколебимая стойкость — вот к чему он стремится. Считается, что, когда естественность и воспитанность уравновешивают друг друга, человек становится благородным мужем.523 Для Мацукура Ранрана долг — это кости, верность — внутренности, учение Лаоцзы вошло в его душу, поэзия обретается где-то между печенью и легкими. Меня же свела с ним судьба, кажется, лет девятнадцать тому назад. Вот уже три года как одержим он был желанием оставить службу, и, идя по стопам древних мудрецов, удалиться в пещеры, но, обремененный престарелой матерью и связанный малолетними детьми, продолжал качаться на волнах этого мира. Однако, пребывая вне пределов хвалы и хулы, он подружился с ветром и облаками, и в этом году, вознамерившись полюбоваться луной на изголовье из волн у берегов Юи и Канадзава, на третий день второй декады срединного осеннего месяца524 взял в руки посох и направил стопы в Камакура, на обратном же пути занемог и в скором времени испустил последний вздох. Случилось это, если я не ошибаюсь, вечером двадцать седьмого дня того же месяца. Он ушел из мира, опередив семидесятилетнюю мать, снедаемый беспокойством за судьбу семилетнего сына. Он был в том возрасте, когда люди еще дорожат жизнью — ему не исполнилось и пятидесяти, и как, верно, печалился этот доблестный воин, который ради своего господина без всяких сожалений вспорол бы себе живот, какой обильной росой была покрыта трава его рукавов, поникшая под порывами безжалостного осеннего ветра…525 Друзья его горевали, даже вчуже представляя себе, каково было у него на душе в тот миг, когда пришел последний срок, когда же узнали они о том, в каком отчаянии мать, как кручинятся братья и сестры, — скорбь их сделалась столь велика, будто потеряли они самого близкого своего родственника. Помню, как в начале нынешнего года он, ведя за руку сына, пришел в мою хижину и попросил дать ребенку имя. Подумав, что у отрока такой же ясный взгляд, как у пятилетнего Оодзю,526 я, взяв знак Дзю, присоединил к нему знак «горный вихрь» — Ран,527 и получилось — Рандзю. Его радостное лицо и теперь стоит у меня перед глазами. Так уж заведено в мире, что и о человеке, не особенно близком, начинаешь тосковать, стоит ему покинуть этот мир: «но вот тебя нет, и сердце…»,528 а уж если расстаешься с тем, кто был связан с тобой долгими годами взаимной приязни, кого ты любил как отца, как сына, кто был для тебя все равно что собственная рука или нога, то при любом воспоминании о нем предаешься такой скорби, что на рукава ложится роса и кажется, еще немного — и закачается на волнах изголовье…529 Взяв в руки кисть, хочу запечатлеть на бумаге свои чувства, да только, видно, способности мои ничтожны, пытаюсь отыскать слова, но в груди теснит, и, облокотившись на скамеечку-под- локотник, я лишь смотрю и смотрю на ночное небо.530
Под ветром осенним
Сломался — и горе мое велико —
Тутовый посох.
Басё
Посетив могилу на третий день Девятого месяца:
<1693>
Старый Тодзюн532 принадлежал к роду Эноки,533 его дед был деревенским врачом из Катата провинции Оми, звали его Такэ.534 Фамилия Эноки, очевидно, перешла к нему от матери Синси.535 В нынешнем году, на свою семьдесят вторую осень, он, удрученный болезнью, любовался луной, уже не поднимаясь с ложа, однако его по-прежнему волновали цветы и птицы, по-прежнему трогала сверкающая на траве роса,536 дух его оставался чист и невозмутим даже тогда, когда приблизился его последний срок.
В конце концов, оставив на память своим близким строфу о Сарасина,537 он сокрылся в тени Сокровенного учения о Большой колеснице.538 В молодости Тодзюн овладел искусством врачевания, и это стало его основным занятием в жизни, он получал жалование от некоего князя из рода Хонда и жил, не зная лишений, выпадающих на долю тех, у кого в котелке для варки риса плещется рыба, а в кастрюлях собирается пыль.539
Однако не по душе ему было идти по дорогам этого мира, он отказался от суетных почестей, вырезал дорожный посох и отстранился от дел. Ему тогда было чуть более пятидесяти. Поменял он свое городское жилище на горную хижину и жил как душе угодно, не выпуская из рук кисти и не поднимаясь из-за стола. Так продолжалось более десяти лет, и написанного им достанет, чтобы нагрузить хорошую повозку. Возле озера Бива появился он на свет, на Восточной равнине встретил свой последний день. Таков и должен быть великий отшельник, средь городской суеты живущий.540
Закатилась луна,
Нам на память оставив стол
О четырех углах.
<1693>
В часы досуга кладу на него локти и, отрешась от всего, учусь «медленно дышать».541 В часы покоя разворачиваю свитки в надежде проникнуть в думы мудрецов и уловить дух даровитости. В часы покоя беру кисть и вступаю в сокровенные пределы Вана и Су.542 Этот превосходной работы стол один для трех нужд годится. Высота его восемь сунов,543 площадь поверхности — два сяку,544 на ножках вырезаны триграммы Неба и Земли,545 на них глядя, беру пример с затаившегося дракона и кобылицы.546 Раздельно ли брать? Или в двуединстве…
<до 1693>
Тот, кто, сосредоточив мысли на возвышенном, следует за четырьмя временами года, воистину неисчерпаем, словно песок на морском берегу. Тот, кто, чувства в слова претворяя, проникается любовью к сущему, является корифеем поэзии. И вот, творения корифеев эпохи Буммэй,548 когда поэтическое искусство достигло расцвета, стали образцом для нынешних поколений, но к истине, ими обретенной, нынешним людям мудрено подобраться. Однако веяния в изящном искусстве меняются вослед за самой Поднебесной, и почитания достойно лишь то, что не иссякает. И вот, отыскав три прижизненных изображения Соги, Сокана и Моритакэ, я попросил Керику, на этом поприще славного, утрудить свою кисть, сам же сочинил весьма неумелое стихотворение, для того только, чтобы пожелать вечного процветания этому славному искусству.
Луну и цветы
Возлюбивший — кто как не он
Истины обладатель?
<после 1692 года>
Тодзан549 в поисках средств к существованию приехал в Эдо и пробыл здесь три месяца. Все это время я будил его, если он слишком долго спал по утрам, он же расталкивал меня, если меня вдруг начинало клонить ко сну по вечерам, мы понимали друг друга с полуслова, будто всю жизнь прожили вместе. Но вот пришла пора ему возвращаться на родину, а я вышел его проводить, с трудом переставляя ноги и опираясь на посох, однако приметы уходящей осени поразили нас такой печалью…
Равнина Мусаси,
Ничего, что могло бы задеть
За шляпу твою.
<не датируется>
Эта вещица, которую называют обломком песта, удостоилась чести быть отмеченной вниманием самых высоких особ, она принадлежит к редкостным диковинам страны Фусан.550 В каких горах выросло дерево? Где, в какой бедной хижине из него вырезали валек, о котором напоминанием ты служишь теперь? В давние времена был ты деревянным молотком-колотушкой.551 Возможно, когда-нибудь тебя назовут подставкой для цветов, или благородные люди изволят переименовать тебя в висячую вазу… И с людьми совершенно так же. Когда ты высоко, не должно тебе чваниться, когда ты низко, не должно тебе обижаться. Ведь и мир наш ничем не отличается от этого молотка.
Молоток-колотушка
Чем ты в древности был —
Камелией иль сливой?
<не датируется>