Алмазные копи. — То, что произошло там. — Я теряю своего друга Инграма и другого знакомого, но оба они оставляют мне ценные наследства.
Пробыв около двух часов во дворе, мы услыхали шум запоров у дверей, и, так как начало уже темнеть и надвигалась ночь, то явившиеся сторожа загнали нас в большой сарай или подвал, — не знаю, как более точно назвать это помещение без окон, с неимоверно толстыми каменными стенами, каменным плиточным полом и низкими давящими сводами над головой. Промышлять о бегстве из такого места не представлялось никакой возможности. Таких ужасов тесноты, зловония, убожества и грязи я никогда еще не видел в своей жизни.
Во всем этом громадном помещении, переполненном донельзя, не было ни одного крошечного местечка, где бы можно было не замараться так или иначе; и эта масса негров с присущим им запахом едкого пота, эта теснота и мрак, при полном отсутствии вентиляции, создавали здесь атмосферу, во сто раз худшую, чем в любом трюме невольничьего судна. Я прислонился спиной к стене и никогда во всю свою жизнь не чувствовал себя столь пришибленным, столь глубоко несчастным, как теперь. Я думал об Эми, о всех моих радужных надеждах на будущее, теперь безвозвратно погибших; я думал о капитане Левин и о брате Филиппе, которые теперь несутся по волнам, вольные, как ветер; я думал о бедной Уине, о ее горе и отчаянии, видя, что я не возвращаюсь в Англию, и что она одна в этой чужой, незнакомой ей стране. Я измышлял сотни планов, как бы дать знать друзьям о моем положении, о постигшей меня участи, но все эти планы при ближайшем рассмотрении оказывались непригодными. Еще не вполне оправившись после болезни, я был слишком слаб для таких испытаний и я чувствовал, что не вынесу долго этой зараженной атмосферы; не будучи в состоянии совладать со своими надорванными нервами, я расплакался, как ребенок. Наконец, рассвело; тогда сторожа распахнули тяжелые, обитые железом двери и выпустили нас опять во двор; все кинулись к большим бакам с водою, и вскоре эти баки оказались пусты; возмутительные сцены ругани, ссор и драки происходили около каждого бака; все хотели раньше других дорваться до воды, всех мучила и томила жажда.
Час спустя нам стали раздавать пищу, самую грубую и самую скудную пищу, какою обыкновенно наделяют в тюрьмах и других местах заключения. Затем нам заявили, что нас сейчас же будут отправлять в копи, и эта весть была встречена всеми с восторгом, даже и мной. Радоваться отправлению на вечную каторгу кажется странным, не правда ли? Но всякое несчастье условно, и я вполне сознавал это, предпочитая лучше все, лишь бы мне не пришлось провести еще одну ночь в этой ужасной, зловонной черной дыре.
Через какой-нибудь час явился отряд грязного вида неряшливых солдат, и всех нас стали приковывать за руку по двое к длинной цепи, с промежутками приблизительно в два фута между парами; когда на цепи было, таким образом, нанизано определенное число пар, в числе которых был и я, нас вывели в сквер, где мы должны были ожидать остальных.
Мой внешний вид, выдававший во мне англичанина, и мое платье изящного покроя привлекали ко мне внимание или, вернее, любопытство прохожих; они указывали друг другу на меня и делали замечания по моему адресу. До сего времени мы не видели никого из властей или высшего начальства этой ужасной пересыльной тюрьмы, так что я не имел возможности потребовать объяснений; впрочем, если бы я имел эту возможность, едва ли это к чему-нибудь привело бы. В сквере мы прождали более часа, пока всех остальных приковали к их цепям. Всех цепей оказалось пять, и на каждой из них по 40 человек образовали живые грозди. По бокам нас обступили шпалерами человек 30 солдат, вооруженных ружьями с примкнутыми штыками, которые они держали наперевес, на расстоянии нескольких футов от нас, и мы тронулись в путь. Спустя час мы были уже вне черты города и шли по дороге, обсаженной дикими грушами и разновидным мелким кустарником.
К великому моему удивлению, спутники мои были все весьма весело настроены: они разговаривали, шутили и смеялись и между собой и с конвойными солдатами и, по-видимому, мало думали о своей судьбе. Что же касается меня, то я был оскорблен, унижен и пришиблен возмутительным поступком Оливареца. Сердце мое было полно обиды и горечи, и я хотел лечь на землю и умереть, чтобы не подвергаться всему этому и предстоящему мне далее унижению; тем не менее где-то в глубине души во мне еще тлела слабая искра надежды, что мне, быть может, представится случай дать знать о моем положении и вернуть себе свободу.
Я не стану останавливаться на подробностях пути — чрезвычайно однообразного; в полдень ровно мы останавливались и получали для утоления голода плоды, маис и воду, но ни днем, ни ночью нас не освобождали от наших наручников и не размыкали цепи. В самое непродолжительное время меня постигла та же участь, как и всех остальных: мы все были облеплены паразитами и дорожной пылью. Я сам был себе противен и отвратителен; так шли мы недель пять или шесть, пока, наконец, не достигли места своего назначения в округе Теджюко; местность, где находились сами копи, называлась Сиерра-де-Эспинхоко.
Эта сиерра, или горы представляли собою хребет неприступных скал, пропастей и обрывов по обе стороны узенькой долины, по которой протекала небольшая речка, носившая название «Текветинхонха». В этой узкой долине реки и находились алмазные копи, на которых нам надлежало работать до скончания дней наших.
Когда мы вступили в это первое ущелье, я увидел, что бегство отсюда совершенно невозможно даже в том случае, если бы человек хорошо запомнил весь путь и не рисковал заблудиться. На протяжении десятков миль дорога представляла собою узкую тропу, по которой можно было едва идти двум человекам в ряд. Тропа эта была высечена на всем протяжении в скате скал на весьма значительной высоте; под нею открывались зияющая пропасть с одной стороны и отвесная неприступная скала — с другой. Мало того, эта узкая тропа была преграждена на расстоянии каждых двух миль блокгаузом с небольшим гарнизоном солдат; чтобы следовать дальше по этой тропе, приходилось каждый раз проходить через спускную решетку каждого такого блокгауза.
Кроме того, надо не забывать, что мы здесь находились на тысячи миль от цивилизованных стран, от ближайшего городка или селения, в самом сердце ненаселенной страны, где встречались лишь случайные отряды бродячих индейцев-кочевников.
Наконец, миновав спускную решетку последнего блокгауза, мы вступили в более широкую часть долины, пестревшей мелкими зданиями. Нас привели к дому директора копей, и здесь письмоводитель занес в книгу наши имена, приметы и национальность. Когда пришла моя очередь, меня спросили по-португальски, кто я такой. Я покачал отрицательно головой и сказал: «Инглезе», т. е. англичанин. Тогда призвали переводчика, и я сказал ему мое имя, мое социальное положение, мое звание и просил, чтобы управляющий меня выслушал. Но главноуправляющий отрицательно закачал головой на мою просьбу, и после того как письмоводитель записал мои приметы, мне приказали уйти.
— Почему вы не захотели передать мои объяснения главноуправляющему? — спросил я после того переводчика.
— Потому, что он знаком головы дал мне понять, что не желает слушать; если бы он стал слушать, то каждый из прикованных к цепи стал бы доказывать, что он сослан сюда по ошибке, безвинно. Со временем вам, вероятно, представится случай говорить с ним, когда вы научитесь объясняться по-португальски и пробудете здесь год или два; но какая вам от того будет польза? Ведь он ничего сделать для вас не может.
В продолжение всего пути я был разлучен с Инграмом и вот теперь впервые мог пожать ему руки с самого момента выступления из стен тюремного двора. Трудно сказать, как я был счастлив при виде моего доброго друга, моего товарища по несчастью; единственное, чего мы оба теперь опасались, чтобы нас опять не разлучили. Однако наши опасения были напрасны; здесь были выстроены общие бараки для каторжан; так как считалось, что бежать отсюда нет никакой возможности, то всякому, желающему поставить свой собственный домик или избушечку, это не возбранялось. Рабочее время было строго распределено по часам; нас разбивали на партии, которым отводился определенный участок реки или береговой полосы, на котором данная партия должна была работать; работать нам приходилось с рассвета и до заката, с перерывом всего только в один час, во время самого сильного зноя, когда все мы поголовно предавались сиесте. Над каждой партией в двадцать человек был поставлен надсмотрщик, следивший за ними. Над этими надсмотрщиками было еще высшее начальство, контролирующее, в свою очередь, действия и поступки надсмотрщиков; это были инспектора, имевшие наблюдение над четырьмя или пятью партиями и их надсмотрщиками и относившие главному инспектору каждый вечер по окончании работ все, что было добыто подведомственными им партиями в течение всего дня.
Работа была простая и очень несложная: песок и наносная почва на берегу реки лопатами кидались в небольшие корытца, дно которых представляло собою мелкое сито; через сито высыпался чистый мелкий песок, тогда как более крупные» камешки и комочки оставались в корытце и промывались речной водой, после чего их тщательно осматривали; и каждый найденный здесь алмаз тотчас же отбирался и передавался надсмотрщику. Надзиратели относили эти алмазы к себе домой, у них были особые, построенные для них самим правительством дома, в которых они жили, а вечером каждый инспектор нес все добытые за день алмазы директору или главноуправляющему копями.
По прошествии некоторого времени я узнал, что надсмотрщиком и даже инспектором мог стать каждый из каторжан, зарекомендовавший себя хорошим поведением и добросовестным отношением к своему делу, и что все наши надсмотрщики и надзиратели или инспектора были такие же бессрочно-каторжные, как и все мы. Меня первое время очень удивляло, каким образом можно было прокормить в такой отдаленной и пустынной местности такое множество людей, так как в общей сложности нас было свыше 700 человек, но впоследствии я узнал, что правительство имело специально для этой цели большие фермы и многочисленные стада скота на расстоянии нескольких миль от копей, обрабатываемые такими же пожизненными каторжанами и вольнонаемными индейцами и поставлявшие нам все наше продовольствие.
Наш рацион был довольно скудный и однообразный, но нам разрешалось, по желанию, возделать лично для себя любой клочок земли на бесплодном склоне скалистых гор и развести на нем сад или огород. И многие из каторжан, которые находились здесь уже не первый год, достигли того, что с течением времени у них образовались небольшие клочки плодородной земли, на которой они разводили и выращивали всевозможные овощи, плоды и даже цветы.
К великому моему удивлению, здесь оказалось не менее двадцати человек англичан среди каторжников; один или два из них были инспекторами и чуть не десять надсмотрщиками, что, без сомнения, говорило в пользу моих соотечественников. Их добрые советы смягчали для меня тягость моего настоящего положения, но, с другой стороны, я узнал от них, что всякая надежда когда-нибудь вырваться отсюда есть безумие, и что все мы, сколько нас ни есть, сложим свои кости здесь, под скатом гор. Нечего и говорить, что Инграм и я были всегда неразлучны; мы работали всегда в одной партии и в скором времени построили себе отдельный домик, в котором и поселились, а Инграм тотчас же стал разводить сад. Это было дело нелегкое здесь; ему приходилось сдвигать тяжелые камни, иногда целые глыбы, чтобы наскрести хоть горсточку земли и мшистой почвы и разровнять небольшое местечко на скате горы подле нашего домика. Он радовался, как дитя, когда ему случалось насобирать полный платок земли; но это случалось нечасто; однако он утешался тем, что лучше мало, чем ничего. Он бил ящериц, чтобы они служили ему удобрением, собирал, где мог, опавшие листья и клочки травы в горах и делал маленькие кучки удобрения, которые поливал водой для усиления процесса разложения; мало-помалу ему удалось приготовить таким образом грядку в пять-шесть квадратных аршин, которые он тотчас же засадил. Отбросы его посадки ушли на удобрение и с примесью наносной почвы, получавшейся после промывки алмазов, смешанной с пометом, он по прошествии нескольких месяцев неустанного труда и заботы создал достаточное количество производительной почвы, чтобы развести весьма приличный огород. Семена мы достали и стали выращивать для себя овощи, как и некоторые другие; эти овощи приятно разнообразили нашу казенную пищу.
Мои мысли и думы были, однако, далеко отсюда; Эми Треваннион постоянно жила в моем сердце, ее милый образ ни на минуту не покидал меня, и я незаметно впал в глубокую меланхолию. Я работал с чрезвычайным усердием, и мне посчастливилось найти несколько довольно ценных алмазов даже в течение первого года моего пребывания в копях. Изучив за это время португальский язык, я вскоре получил повышение и был назначен надсмотрщиком; теперь я уже не работал, а только надзирал за другими с длинной тростью в руке, чтобы наказывать ею тех, кто зевал по сторонам, ленился или вообще не исполнял своих обязанностей. Но не скажу, чтобы меня радовала эта перемена моего положения; мне было легко, когда я сам работал, но и эту новую возложенную на меня обязанность я исполнял старательно и добросовестно. Инграм был в моей партии, а также один старичок-англичанин, лет семидесяти; он рассказал мне, что служил матросом на английском торговом судне; под пьяную руку, в драке был убит какой-то португалец, и он и еще двое его товарищей были приговорены за это к пожизненной каторге; но товарищи его уже давно умерли, и он остался один доживать здесь свой век. Спустя какой-нибудь месяц после того, как я был назначен надсмотрщиком, этот старичок, к которому я относился с величайшим снисхождением ввиду его преклонного возраста, не требуя с него больше работы, чем сколько он был в состоянии сделать, вдруг заболел, и Инграм, который был весьма сведущ в медицине, сказал мне, что он должен умереть. За несколько часов до своей смерти старичок прислал за мной, и когда я пришел в его домик, прежде всего стал благодарить меня за мою доброту к нему, за мое человечное и ласковое обращение с ним, затем сказал, что он желает оставить мне все свое имущество (что разрешается правительством и начальством). Это значило — его сад, лучший на всей сиерре, его дом, также один из самых лучших и по местоположению, и по постройке; наконец, он засунул руку под свою подушку и вытащил из-под нее старую засаленную, со следами пальцев книгу; сказав, что это Библия, он подал ее мне.
— Первое время я читал ее для того только, чтобы скоротать скучные часы, но в последние годы, мне кажется, я читал ее с большей пользой для себя!
Я поблагодарил старика от всей души за этот столь ценный здесь подарок и простился с ним. Через несколько часов он умер; мы с Инграмом похоронили его под горой, где хоронили всех умерших на копях. Вскоре после него совершенно неожиданно умер наш инспектор, и я был назначен на его место, к превеликому моему изумлению и недоумению всех остальных надсмотрщиков. Я положительно не мог понять, почему я так быстро двигался по службе, постоянно получая повышения, но впоследствии узнал, что я был обязан этим расположению ко мне старшей дочери директора, которую видел лишь мельком.
Теперь у меня стало еще меньше дела, чем прежде, но мне постоянно приходилось сноситься с директором, приходить к нему каждый вечер с дневным отчетом и иногда приходилось даже разговаривать с ним о посторонних вещах. Раз как-то я рассказал ему, каким образом я попал сюда. На это он ответил, что верит мне, но при всем желании сделать ничего не может, после чего я, конечно, никогда более не возвращался к этому вопросу. Имея много свободного времени, я опять принялся за Библию, подаренную мне покойным старичком-англичанином, и в тихом уединении моего домика мог спокойно предаваться чтению и размышлению.
Месяца три после того, как я был назначен инспектором, Инграм вдруг заболел; первоначально он жаловался на расстройство желудка, а по прошествии нескольких дней появилось воспаление, перешедшее в гангрену. До начала гангренозного процесса он ужасно страдал, но затем наступило как бы омертвение тканей, и он почувствовал облегчение.
— Милый мой мистер Месгрев, — сказал он, когда я наклоняясь над ним, стоял подле его кровати, — через несколько часов я покину эти копи навсегда и перестану быть каторжником. Я знаю, что пойду за нашим добрым старичком, завещавшим вам все, что он имел; и я тоже хочу завещать вам все, что имею; но так как у нас здесь нет письменных принадлежностей, чтобы писать завещание, то уж позвольте сделать мне его устно.
— Неужели, Инграм, вы и в такой момент не можете быть более серьезны? — сказал я.
— Почему вы думаете, что я не серьезен? Я говорю совершенно серьезно, поверьте; я вполне сознаю, что через несколько часов меня уже не будет в живых, и потому-то, мистер Месгрев, должен сообщить вам мою тайну. Знаете ли, что явилось причиной моей смерти? Я, промывая алмазы, нашел один алмаз совершенно необычайной величины. Камень этот, несомненно, представлял собою громадную ценность, и мне не хотелось, чтобы король португальский получил такой огромный вклад в свою сокровищницу от меня. Чтобы скрыть этот алмаз, я сунул его в рот, не зная еще, как быть дальше с этой драгоценностью. Я стоял и обдумывал, как мне поступить, когда проходивший мимо инспектор соседней партии, тот грубый, угрюмый португалец, которого вы знаете, видя, что я не работаю и стою, глубоко задумавшись, так ловко ударил меня своей длинной тростью по спине, что не только вывел меня разом из задумчивости, но и заставил мой алмаз проскочить в горло, чего без его содействия я, конечно, не смог сделать. Вот причина моей смерти, Месгрев! Алмаз застрял у меня в желудке и произвел закупорку канала, отчего явилось воспаление и, наконец, гангрена. Я и сейчас ощущаю здесь этот алмаз; дайте сюда ваш палец; вы можете его ощупать, да? Ну так вот, когда я умру, взрежьте вашим карманным ножом вот это место, достаньте алмаз и закопайте его где-нибудь. Говорю вам, — а вы знаете, что умирающие часто обладают даром предвидения, — что вы будете освобождены и вернетесь с копей, и тогда этот алмаз пригодится вам. Прошу вас, сделайте, что я вам говорю, обещайте исполнить мою последнюю волю, и я умру спокойно; если же вы не дадите мне этого обещания, то я умирая буду очень несчастлив, поверьте мне!
Мне ничего более не оставалось, как обещать ему исполнение его воли.
Менее чем через час бедного Инграма не стало. Я был страшно опечален потерей этого неоцененного, доброго друга, который за свою преданность мне должен был разделить мою ужасную участь и идти на вечную каторгу. Когда он скончался, я вышел из его хижины и направился в мой дом, обдумывая по дороге этот странный случай и мысленно спрашивая себя, на что мне этот алмаз? У меня нет никаких шансов, ни малейшей возможности выбраться когда-нибудь отсюда; впрочем, как знать? Инграм пророчил мне перед смертью… во всяком случае я должен сдержать данное ему обещание!
Доложив директору о его кончине, я опять отправился в хижину моего усопшего друга. Он лежал спокойный, улыбающийся, и я долго смотрел на него, мысленно спрашивая себя, не счастливее ли он меня в настоящее время, и не лучше ли ему там, за пределами жизни, чем мне здесь, на земле. Но решиться исполнить его желание я никак не мог! Мне вовсе не нужен был этот алмаз, я не хотел его, и хотя я в молодости не задумываясь крошил и резал в бою живых людей, теперь содрогался при одной мысли о том, что надо сделать разрез в мертвом теле, в безжизненном трупе. Однако нельзя было терять времени; согласно обычаю, всех умерших здесь хоронят после заката, т. е. по прекращении работ, а время уже клонилось к закату. Я взял бамбуковую палочку, согнул ее наподобие щипцов для сахара, затем, ощупав пальцами то место желудка, где находился алмаз, быстро, почти не глядя, даже отвернувшись, сделал глубокий надрез своим большим карманным ножом и, взяв бамбуковый пинцет, извлек им после двух неудачных попыток злополучный алмаз. Не разглядывая, я кинул его в лоханку с водой, стоявшую подле кровати усопшего, и прикрыв тело, как подобало, тут же сделал яму в полу хижины и зарыл в нее свой нож, так как после этого, конечно, никогда не мог бы больше пользоваться им.
Выглянув после этого из хижины, я увидел двух каторжан, на обязанности которых лежало погребать умерших, направлявшихся к хижине Инграма, чтобы унести тело. Я приказал им нести его завернутым в простыню и одеяло и пошел за ними следом. Когда могильщики ушли, я еще долго молился на его могиле и плакал над своим верным другом, затем вернулся в его хижину, взял лохань с водой, где лежал алмаз, и пошел к себе. Я положительно не был в состоянии дотронуться до этого драгоценного камня, но, с другой стороны, боялся оставить его в лоханке и потому, слив воду, выкатил алмаз на пол, который, как и во всех здешних домах и хижинах, был глинобитный. С первого же взгляда я увидел, что это алмаз громадной ценности, весящий не менее 40 граммов, и превосходной, чистейшей воды. Он имел форму октаэдра, т. е. восьмигранника, совершенно прозрачного. Затем я поспешно выбил в углу кусок глины пола и, закатив в эту выбоину алмаз, заделал ее размятой и смоченной глиной. «Здесь ты можешь лежать до страшного суда или до тех пор, пока кто-нибудь другой не найдет тебя! Мне ты не нужен!» — говорил я. Мой взгляд случайно упал на мою потрепанную и засаленную старую Библию, и я подумал: «Ты мне более ценна, чем все алмазы в мире!», и в этом я был искренне убежден.
Долгое время я оплакивал своего друга Инграма, но совершенно забыл думать о роковом алмазе, завещанном им мне.
Прошло еще три месяца; в общей сложности я находился уже полтора года на алмазных копях, когда к нам явились вдруг посетители, — и кто же? Один из главарей иезуитского ордена с несколькими португальскими сановниками, составлявшими, так сказать, его свиту. Иезуит этот был командирован к нам самим португальским королем для инспекторской ревизии, как это называлось, а в сущности для того, чтобы вникнуть в самую суть положения дела и изучить, каким образом собираются доходы короля, и нет ли каких тайных злоупотреблений, которых нельзя обнаружить по донесениям и отчетам. За последнее время, как говорили, было столько хищения со стороны различных правительственных чиновников, что нашли нужным произвести самую тщательную ревизию и обнаружить сложную махинацию этого хищения.
С год тому назад был командирован с подобным же поручением высокопоставленный португальский сановник, но он умер вскоре по прибытии в эти края. Было основание думать, что он был отравлен в расчете избежать ревизии и допросов. Теперь вместо него явился этот иезуит, вероятно, ввиду того, что португальцы, соглашающиеся, не задумываясь, отравить или заколоть мирянина, если он им мешает, не решатся поднять руку на столь священную особу, как высокое духовное лицо. Имея полномочия, он бегло ревизовал различные правительственные учреждения и департаменты, затем явился к нам в копи, чтобы удостовериться, насколько доставляемое в королевскую казну количество алмазов соответствует количеству сбора их здесь в копях, т. е. количеству добываемых здесь алмазов. Эти копи доставляли ежегодно от миллиона до полутора миллионов дохода, и этот источник считался в Португалии весьма важным. Наш директор чрезвычайно взволновался, когда услышал о приезде этого лица от посланного с первого блокгауза. Хотя его известили немедленно, но у него оставалось не более часа времени на все приготовления до приезда иезуита и его свиты, состоявшей приблизительно из 20 человек и 50 или 60 мулов и запасных верховых лошадей. Мы все были вызваны для встречи Его Преподобия, т. е. все инспектора; я явился на парад, как и все остальные, с полнейшим равнодушием, но вскоре во мне проснулись совсем иные чувства: в сановном иезуите я с первого же взгляда узнал того самого католического патера, который навещал меня в Тауере и благодаря которому я был освобожден из него. Отвечая на поклон директора и всех остальных, иезуит пристально вглядывался во всех, и вот, наконец, его взгляд остановился на мне. Он тотчас же узнал меня и обратился ко мне со словами:
— Вас ли я вижу, сын мой? Здесь? Какими судьбами?
— Благодарю небо, Ваше Преподобие, что оно послало вас сюда! Ваш приезд даст мне возможность оправдать себя и доказать мою полную невинность!
— Да, да, конечно, расскажите мне все…
В нескольких словах я рассказал ему всю свою печальную историю.
— И вас бросили в пересыльную тюрьму, не дав вам возможности оправдать себя?
— Да, святой отец, я даже не видел никого, кроме простых сторожей; никто не допрашивал меня, никто не обвинял ни в чем, и после одной ночи, проведенной в тюрьме, меня и моего товарища на другой же день отправили на каторгу.
— Отчего же вы не заявили о своем положении директору этих копей?
— Я это сделал, как только мне представилась к тому возможность, но он сказал, что верит и жалеет меня, но сделать не может ничего.
— Так ли это, г. директор? — строго обратился к нему иезуит.
— Да, Ваше Преподобие, — отвечал директор, — все это совершенно верно, и я не раз уже докладывал губернатору о подобных случаях, казавшихся мне возмутительными и ужасными по своей несправедливости; на это мне было сказано, что я чересчур назойлив и вступаюсь в то, что меня не касается; что вообще не может быть и речи об изменении приговора. Все это я могу подтвердить Вашему Преподобию своими исходящими журналами, а также и полученными мною ответами!
— Позвольте мне, с моей стороны, прибавить, святой отец, что доброта, ласка и справедливость директора ко всем находящимся здесь на каторге в значительной мере смягчают безотрадную и ужасную участь несчастных, и потому можно смело сказать, что это великое счастье, что такой человек поставлен правительством во главе управления копями! — продолжал я.
— Весьма рад услышать от вас подобный отзыв, мистер Эльрингтон, — сказал Его Преподобие. — Г. директор, этот джентльмен — мой близкий друг; прикажите немедленно, чтобы он был вычеркнут из списков каторжан и предоставьте ему полную свободу. С этого момента он — ваш гость, как и я, и моя свита. Мои приказания и распоряжения, как вам, вероятно, уже известно, не могут быть оспариваемы даже и самим вице-королем, согласно воле Его Величества короля Португалии.
С этими словами Его Преподобие обнял меня дружески и сказал, что я совершенно свободен и вернусь вместе с ними в Рио. Можете себе представить мою неописуемую радость и мою глубокую благодарность. Я кинулся на колени перед моим спасителем и целовал его руки, а он преподал мне свое пастырское благословение и поднял меня с колен.
— А где же ваш товарищ по несчастью? — спросил он.
— Увы, Ваше Преподобие, он умер! — сказал я.
На это иезуит покачал головой и добавил:
— Я расследую это дело основательно, как только мы вернемся в Рио!
Затем он проследовал вместе с директором в контору, где пожелал ознакомиться с книгами и отчетами, и пригласил с собой своего секретаря, остальных же слуг и свиту оставил во дворе. Все инспектора, мои сотоварищи и другие присутствующие стали подходить ко мне с поздравлениями, а я, как только смог уйти от них, поспешил в свой домик и здесь, пав на колени, горячо, искренне благодарил Бога за свое неожиданное спасение и освобождение. Затем я предался самым сладким мечтам о возможном будущем и снова возносил благодарность небу.
Вечером, после того как Его Преподобие отпустил его от себя, наш директор прислал за мной, и когда я явился к нему, сказал:
— Прежде всего позвольте мне поблагодарить вас за хороший отзыв обо мне; вы этим оказали мне поистине большую услугу, и я вам чрезвычайно признателен!
— Напрасно вы меня благодарите, — возразил я, — ведь я, в сущности, только воздал вам должное, г. директор.
— Да, но многим ли воздают должное на этом свете?! — сказал он. — Его Преподобие поручил мне сказать вам, что он желает, чтобы вы помещались вместе с лицами его свиты; и так как этикет не дозволяет ему допускать кого бы то ни было к столу, то он желает, чтоб вы кушали вместе с остальными господами; что же касается меня, то позвольте мне услужить вам, чем могу, а именно: предложить вам более соответствующее вашему званию платье, что я могу сделать, совершенно не обижая себя.
Взяв меня под руку, директор провел меня в свою гардеробную, раскрыл большой платяной шкаф, где было много хорошего, дорогого платья, и выбрав два красивейших костюма, шпагу и шляпу, просил меня принять все это от него в знак моего к нему расположения. Затем он позвал своего слугу, приказал все это уложить в небольшой чемодан и отнести в мое помещение.
— Если я могу еще что-нибудь сделать для вас, скажите прямо, буду душевно рад служить вам! — сказал директор, пожимая мне руку на прощание.
— Нет, г. директор, — отозвался я, — я приму это платье от вас, потому что, как вы знаете, здесь ничего достать не могу, а оставаться в одежде каторжника мне тоже неудобно; но по приезде в Рио я сумею приобрести все, что мне нужно. Поэтому позвольте мне поблагодарить вас за это платье и пожелать вам всего лучшего!
— Я пришлю к вам моего лакея; он подовьет и причешет ваши волосы, как подобает джентльмену, поможет вам одеться; прошу вас располагать им, как вашим личным слугою, все время, пока Его Преподобие пробудет здесь.
— А вы полагаете, что он пробудет здесь несколько дней? — спросил я.
— Да, я в этом уверен! Дело в том, скажу вам по секрету, что Его Преподобие при первом беглом просмотре моих книг и отчетов и полученных мною расписок увидел огромную разницу между количеством ценностей, препровожденным мною в Рио, и количеством, показанным в Рио португальскому правительству; судя по всему, это будет дело серьезное. Там, в Рио, никто не ожидал, что Его Преподобие решится предпринять столь трудное и утомительное путешествие и отправится лично на копи; там все теперь в ужасной тревоге. Однако вам пора идти к себе и заняться вашим туалетом, а то вас будут ждать к обеду!
Поблагодарив его еще раз, я пошел в свое помещение, где застал его слугу, приставленного ко мне на время моего пребывания здесь. Он вполне прилично причесал меня, даже слегка напудрил мои волосы, после чего я надел один из красивых костюмов, подаренных мне директором, который оказался мне вполне впору, так что даже не пришлось перешивать, — и вот я снова преобразился в джентльмена, вопреки моим ожиданиям.
Окончив свой туалет, я отправился в помещение, отведенное свите Его Преподобия, и эти господа, увидя меня в ином наряде, стали относиться ко мне, как к равному, стали поздравлять меня с счастливым исходом моего несчастья и радушно пригласили меня разделить с ними только что приготовленную для них трапезу.