Мне на крохотной речушке с нежным именем Ольховочка не приходится выискивать уютно-клевное место. Мягко развожу руками ольховую молодь — и вот она, сухая прогалинка, подле самой воды.
С прошлого лета не наведывался, а ничего не изменилось: все тот же справа куст черной смородины, ягодно пахнущий даже майской листвой; слева, вполводы, все та же черемуха распустила душистые белые кружева по самое течение реки. Разве что повыше выпрямились ольшинки, а старые больше ссутулились и прибавилось на них сучьев-сушинок. Взрослые ольхи как-то скупо-натужно начинают листветь, а молодняк распушился густо, словно не листики, а детские ушки вострит, чтобы слушать соловья-старожила, пересмешницу-варакушку и румяногрудых чечевиц.
Все так знакомо, будто у себя дома, и чисто — не успела вымахнуть крапива, а хмель еще только-только пытается карабкаться по гладкой кожистой коре ольшин.
И рыба, конечно, все та же — радужно-коренастые окуни и красноглазая модница-плотва. И рыба здесь по-крестьянски степенная, независимая — не чета исетской, где она нахальная голь перекатная. И мне здесь никто не мешает, и я никому поперек пути не сижу.
Подумал я так о себе и как-то приятно стало на душе. Однако, однако… Кто же зашуршал в смородине? Повел глазом, а там кургузо-бурая водяная крыса бежит. «Ну и дуй по своим заботам-делам!» — подбодрил я ее, но… на половине пути сжалась она, глаза выпукло-черные заблестели испугом.
Подобрала крыса лапки и… поползла по-пластунски вперед. А глаз между тем не сводила с меня, и страсть как ей нужно миновать меня, да вот мешаю. Нечаянно шевельнул носком сапога и… бульк крыса с берега в речку. Ну и проплыла бы под водой. Ан нет!
Вылезла снова на сушу, и снова бежит, да не одна — рыжеспинная мышка следом. Опять на полпути — по-пластунски ползет, а мышь резво обогнала крысу. Однако встретилась взглядом со мной, спятилась и поскакала обратно.
Крыса снова сбулькала в реку, а мышка с писком обогнула выше меня, сунулась в ольшинки и столбиком поднялась возле отросшей крапивы. Косит на меня глазенки, а сама жадно грызет листик крапивы. «Кушай на здоровье!» — улыбаюсь я, но справа снова крыса ползет, ужалась, голову втянула, даже глаза длиннее стали у нее. Нет, не под водой, а именно сушей надо ей пробежать.
Замер я, отвернулся, и крыса проползла возле сапог под удилища, а уж после дала деру. Видно, досыта накупалась в речной студени.
Ну, сдается мне, что некому больше мешать и пора бы рыбке отведать моего угощенья, заставить поволноваться меня, как вон переживали крыса и мышка. И верно, легок на помине своенравный ольховский окунь: кто же, как не он решительно повел поплавок и с глаз долой утопил его, наверно, до самого дна. Обарываю знобкую дрожь в теле и веду, веду его, окаянно-желанного к своему берегу. Снасть-то прочная, да как знать — выдюжит ли чудо-юдо окуня?
— Ах ты, раскрасавец ты ольховский! — восклицаю я, оглаживая шершаво-колючего богатыря. И так не хочется сразу опускать рыбину в садок: на первый улов сезона всегда охота вдоволь налюбоваться.
Но вдруг опять зашевелил кто-то прошлогодние листья справа и чуть-чуть не выкатился мой окунь обратно в реку. За смородиной под ветлой в полный рост буроватый, с палевой грудкой горностай. И вот глядит на меня вовсе без робости, а как-то дерзко-недоуменно. И правой передней лапкой довольно понятный знак подает: дескать, убирайся подобру-поздорову с моей стежки.
Я скорее сунул окуня в садок и насадку наживляю на крючок, а горностайко ни с места. Только кто же под рюкзаком копошится? Заглянул, а там мышка укрылась, о прежнем страхе напрочь забыла. А горностай в упор смотрит, и усики на мордашке сердито подрагивают, и глаза еще злее зыркают.
Что же мне делать? И мышку жалко — ведь и ей ласковый май в радость, и прогалинку-пятачок у клевного омутка ради чего уступать горностаю? А зверек-то уже возмущенно «стрекочет» и даже соловей с правобережья не заливается трелями — выкрикивает:
— Чур, чур меня! Чур, чур меня!
Как бы и что дальше, если б не плотва-сорожина: вовремя засек, как с приплясом поплавок заотдалялся вдоль речки. Рванул я удилище — и рыбина шлепнулась-сорвалась чуть не на голову горностаю. Лишь тогда живой столбик взметнулся вверх и почти по воздуху миновал мою засидку. И тут же слева звучно сбулькало, и та самая водяная крыса отчаянно поплыла на другой берег.
— Как же так? — вслух размышлял я, принимаясь за еду. — Мало, что ли, места зверькам, обязательно, что ли, посюда бегать? Эвон зелени-то сколько, и кустов полно…
Поел, успокоился и опять слышу шорох. Глядь, а та мышка аппетитно вылизывает фольговую крышку с бутылки кефира. Быстро, однако, она справилась со страхом, и нате, лакомится рядышком с моими ногами. Облизала фольгу и в смородину засеменила. А там какая-то возня затеялась, и мышка скорей всего не пискнула, а вскрикнула.
Присмотрелся и увидел юркую ласку. Эта охотница и раздумывать не стала: прыжками подле меня потащила добычу.
«Ну и ну!» — развел я руками, да тут же отца вспомнил. Он окрестные юровские леса и поля во все времена года исхаживал, наизусть знал все звериные стежки-дорожки. И мог, сидя дома за столом, как по писаному рассказать, где и покуда какой зверь ходит зимой и летом. А я что? Через год заявляюсь на Ольховочку и усаживаюсь, где мне вздумается: ни дать ни взять — царь природы! Вот давеча шел сюда — зачем пнул по куче чащи? Оттуда огненной вспышкой выметнулся колонок и ну кружить вырубкой. Ну разве не дурачина я после этого? С чего мне лезть в чужой дом?
— Чиво, чиво! — подтвердила чечевица над головой. И хорошо, что соловей больше не повторяет «чур меня», а то в пору сматывать удочки.
«Эх ты»… — рассердился сам на себя, и канула в речку, утекла вместе с водой рыбацкая азартность. А вдруг я и там, в речке, тоже кому-то мешаю?