Снова, как и прошлые годы, сродный брат Иван не дождался меня из города, а подвалил травы на своем покосе тракторной сенокосилкой. А как хотелось походить с литовкой по взгоркам и ляжинам у родимой речки Крутишки; зримо явить не только сенокосную пору, когда сам я был молод и отец был одногодок мне, теперешнему, но и вспомнить себя белоголовым парнишкой, что на пару с бабушкой ползал здесь на еланках и пустошах — обирал ежелетно урожайные клубничники. И тут, где отведен покос брату, мы всегда отдыхали с Лукией Григорьевной у круглой омутины. Помнится, бабушка окрестила ее калачиком: речка до поворота ворковала ручьем, а дальше раздваивалась округло и посреди глубокого омута возвышался пятачок суши с тремя березами и кустом калины.
— Чем не калач, Васька? — щурилась Лукия Григорьевна, запивая водой из омутины жестко-зеленые кобыляшные лепешки. — Сколь ни кусай его, а он и не убывает, хоть бадейками черпай.
Вода в речке вкусно-запашистая, студеная, под стать ключевой, и… родная. Стоит сполоснуть жар с лица или глотнуть самую малость, и видишь наяву свое село Юровку — в тополях и ветлах на вольном юру вдоль смиреной летом речки Крутишки. И где бы ты ни находился — выше по течению или здесь, на Песковских землях, — всюду речка напахивала домашней стороной…
— Выкосил, опять-таки выкосил без меня, — упрекнул я брата, когда на том же невеликом колесном тракторе с ласковой кличкой «топ-топ» приехали мы грести и метать сено.
— Выкосил, — согласился Иван, спрыгивая с трактора мимо духмяного валка высохших трав. — Извини, привычка. Сам знаешь, на кого надеяться было? Жена хворала, Володьша в техникуме учился. Пусть я агроном-семеновод, но и летом забот хватает. Сколько бы дней махался литовкой вручную, а на «топушке» сенокосилкой за вечер после работы управляюсь с покосом. И мне хорошо, и колхозу выгодно. А посенокосить нам еще придется, вот как смечем сено в зарод…
Иван тарахтел на тракторе, сгребая сено боковыми граблями, а я деревянными вилами-трехрожками отметывал его в копны. Июльская жара не угнетала — рядом под лобастым бугорком была та самая омутина-калач. Ну прожарит-прокалит меня солнышко, раздетого по пояс, что из того? Скину босоножки и ахну с бугорка в омутину — она свежа и прозрачна, как сорок лет назад; словно живой водой смоет не только зной и сенную труху, а и… годы с сединой.
…Солнце еще не закрыли березы и осины на песковских увалах, а мы с братом стаскали копны — опять же «топ-топ» выручил! — к березовой вершине: на нее вместе с сучьями начали раскладывать зарод. Осенью подцепит братан тросом вершину и гусеничный трактор, притащит зарод в остожье за конюшней. Это не на корове или быке «маять» сено по копешке за день, как возили мы в войну и после нее…
— Хорош, добер зарод! — очесывая деревянными граблями наше «изделие», наговаривал Иван. По всему видать, доволен мужик и спорой работе, и ведреной погоде, и хлебами на полях, мимо которых уркал наш тракторишко.
К омуту мы не бросились, а осторожно прокрались сбоку и выглянули из-за шиповника-свороба: не терпелось узнать, есть ли рыба ныне у его покоса? Вода с первого взгляда кажется буро-темной, но так именно кажется, а приглядишься и видишь, как она глубоко просматривается, и вон, вон они красавцы-чебаки! Черноспинные, широкие, с глазами цвета спелой красной смородины — точь-в-точь с тех самых кустов, что нашли мы когда-то с бабушкой чуть повыше омутины…
— Видишь? — шепчет Иван и светлая печаль в глазах. Я-то знаю, о чем он сейчас думает: вспоминает, как с сыном Володьшей угодили они на клев и удочками самой бесхитростной оснастки надергали ведро отборной плотвы. Тем летом сын окончил техникум, защитил диплом по механизации в своем колхозе и вернулся домой. И теперь бы он был с нами, если бы не страшная, не поддающаяся медицине болезнь…
Играет, гуляет косяк рыбы и взблескивает чешуей, словно высекает искры из нашей памяти. Вот ведь все так, как четыре десятилетия было, лишь постарели березы и намного раз обсыхал и омолаживался калиновый куст; а за четыре года после кончины племянника и подавно ничего не изменилось.
Неслышно спятились мы за шиповник, молча спустились к речке, ниже «калача» снова узкой, молчком умылись и перекусили у зарода. И когда «вернулись» из давнего и недавнего прошлого к самим себе, Иван бодро поднялся на ноги и досказал недоговоренное давеча:
— А сейчас за то, о чем твои руки истосковались, — за литовки!
— Да ну, неужели покосим?
— Досыта намашемся! И не беспокойся, литовки у меня есть, загодя припасены у Козлиной еланки.
— Что-то я о таковой не слыхивал, вроде бы все тутошные названия знаю? — удивился братовым словам.
— Мало ли что бывает, идет жизнь, появляются новые названия. А ты не сиди, вставай и двинем косить.
…Через ляжины и ракитники, за лесным болотцем и дружно вымахнувшим березняком открылась некошеная еланка. Сюда можно было пробраться только пешим ходом, даже на мотоцикле-«козле» не проскочить зыбко-водянистую низинку между бугорком и лесом. Иван сунулся в таловый куст и вернулся с литовками и оселками.
Я, конечно, радуюсь, но…
— Ты что, бычка решил, Ваня, в зиму пустить? Говорил: зарода до свежей зелени довольно?
— А и не догадываешься? — начиная оберучник, произносит Иван. — Еланка-то Козлиной зовется! Вот для них, козлов, и накосим стожок. Да, да, для косуль, для наших лесных овечек!
— Фу ты! — смеюсь я и шлепаю себя по плешине. Полвека прожил, а до простого не додумался.
На еланке разнотравье густое, мягкое и до того пестрое — залюбуешься! И зверобой с душицей, и ромашки с козлобородником, и клевер с вязилем, и лабазник с журавельником, и чистец лесной с мягкими листьями еще весной отцветших медунок… Не еланка — настоящая зеленая аптека.
С приближением вечера пожаловали к нам и комары, днем «прижатые» жарой, а следом за ними вылетели и стрекозы. Мы с братом в поту «добиваем» еланку, а вокруг нас звонко стригут крылышками неутомимые охотницы. Вот и «свалили» траву, отпотевшую с росы, и присели передохнуть к березам. Иван глянул на часы и поднял указательный палец:
— Тихо, сей момент явятся хозяева принимать работу!
— Учетчик бригадный, да?
— А ты не смейся! Точно покажутся козлы, как по расписанию.
Закатное солнце ушло, как я догадываюсь по сумеречному свету на еланке, за село Пески, и озеро сейчас такое же малиновое, как и вчерашним вечером, когда мы ходили с братом проверять ловушки. Я стоял на бело-песчаном берегу, а Иван в болотных сапогах брел по мелководью, и червонные волны неслышно тревожили озерную тишину. «Гольянов, поди, опять налезло», — успел подумать я, как ощутил легкий толчок Иванова локтя:
— Пришли, видишь?
Я пошарил глазами возле красноталины за еланкой и с трудом заметил красновато-серых козлов — матерого рогача, козлушку и рядом с ней нынешнего подростка. Вся семья в сборе, а не многовато ли сенца на троих? И тут же, словно ответом на мои вопросы, за спиной у нас в березнячке во все легкие рявкнул козел — глава второго семейства. Эхо зааукалось по рощам и затихло далеко у подножья увалов. Та первая троица исчезла в кустах, а из леса с топотком выбежала на кошенину другая троица — впереди козел, за ним мамаша с козленком. У вожака был такой боевой вид, будто бы он собирался повоевать за будущий стожок на затерявшейся в лесу еланке.
— Брысь! — неожиданно созоровал брат, и мы разом расхохотались. С испуга козел споткнулся и, подломив передние ноги, упал на колени. Но мгновенно взлетел в воздух и не перебежал, а пролетел еланку, и туда, где он затрещал тальником, махом последовали козлуха и сеголеток.
— Все, айда к «топтыжке»! — весело заторопил Иван, пряча литовки под валок травы. — Козлов здесь не пересчитать, а по убродине зимой им не до дележки станет, одним табуном собьются к стожку.
— И как же ты нашел Козлиную еланку? — расспрашивал я дорогой брата.
— Да как-то мы с покойницей Валентиной, тогда еще вручную косили, пошли искать траву. На своем покосе тем летом мало накосили сена. Места много спознали и уж совсем было обратно повернули, вдруг потянулась она в низину за смородиной. Поманили ее ягоды, но кусты кончились, а за ними-то она и наткнулась на еланку в лесу. Крикнула меня.
Конечно, обрадовались и давай косить. Травешка подходящая наросла, пущай и не более стожка среднего наберется сена. Темнеть начало — домой засобирались, и пока я литовки прятал, у еланки жена и увидала козлов.
Ну, подивились на живность и — домой. Управляться дома некому, теща как раз занемогла. Торопимся в гору дорогой от Васильева озера, а наперед то и дело козлы бегут. Сам знаешь, жалостливая была Валентина, — вздохнул брат. — Ночью ворочалась-ворочалась и говорит: «Козлов-то больно много, чем они зиму прокормятся? Давай, Ваня, оставим сено им, а корова наша до новотелу на соломе перебьется».
Не стал я с ней спорить, сам о том же думал. Так и прозвали еланку Козлиной, а с тех пор ежегодно ставим для козлов стожок. Тогда с Валентиной и Володьшей, теперь тоже не попускаюсь. А то совсем разучусь литовкой косить.
— И никто не трогал стожок?
— Что ты! Конечно, нет! Сперва не знали, чье сено, а после, как я леснику рассказал, он всех мужиков предупредил. Не трогают.
Подвернули попить к омутине — потемневшей и притихшей. В скрытности не было необходимости, как днем, из нее в ручей, давясь испуганным криком, ринулась с выводком кряковая утка.
И в то же время у нашего берега гулко плеснулась крупная щука.
— Эх, Володьшу бы сюда с жерлицами!.. — в который уже раз сегодня вспомнил Иван своего сына. Он долго смотрел на запад, где за увалом было село Пески, а я туда, откуда текла-струилась речка Крутишка. Оттуда моя память звала и бабушку Лукию Григорьевну, и отца Ивана Васильевича; с той стороны, из соседнего села Уксянки, показалось мне, глядела сюда мама. А может, она сердцем чуяла нас с братом здесь, на своей родине, на земле своего давнего-давнего детства.