Часть первая

I

В вестибюле гостиницы г-н Руасси посмотрел на себя в высокое зеркало, которое отражало всю его фигуру. Оно явило ему образ мужчины крепкого сложения, широкоплечего, с полным лицом и седеющей бородкой. Взгляд г-на Руасси оторвался от его изображения и упал на кожаный портсигар, который он вынул из кармана. Привычным движением большого пальца он ощупал сигары, лежавшие рядком; выбрал одну из них и, слегка сдавив, хрустнул ею, поднося ее к ноздрям.

С табачным ароматом смешивался еле приметный запах камфары: г-н Руасси сделал гримасу. Его платье пахло шкафом. В самом деле, живя почти безвыездно в деревне, г-н Руасси довольно редко прибегал к сюртуку и к цилиндру и только через большие промежутки времени возобновлял эти части своего туалета. Особенно смущала его шляпа: ей, по крайней мере, было два года. Это было заметно по ее слишком приподнятым полям и узкой ленте. У г-на Руасси промелькнуло движение досады. А меж тем нельзя же идти на похороны в котелке и цветном пиджаке.

Вдруг мысль о смерти — хотя дело и касалось смерти другого человека — омрачила его. Вид у него был усталый, несмотря на то, что ночь он провел довольно-таки сносно, после шести часов езды в вагоне от своего имения Онэ, в департаменте Эн, до Парижа, куда он прибыл накануне вечером. Разумеется, он не жалел, что ему пришлось выехать. Письмо молодого Марселя Ренодье, сообщавшее о смерти отца, Поля Ренодье, трогало своею простотой и краткостью. Бедный малый в горе вспомнил о старом друге своей семьи. Г-ну Руасси льстило, что люди полагались на его чувствительность и ценили те утешения, которые он в подобном случае мог принести.

Бывают обстоятельства, когда невозможно отказываться, и г-ну Руасси хотелось отдать Ренодье этот последний долг. Поль Ренодье и он знали друг друга с незапамятных времен. С тех пор, как он жил в Онэ круглый год, их встречи сделались реже, но смерть оживляет воспоминания, и он решился на поездку. К тому же он поступал благоразумно, действуя таким образом. Движение отвлекло его от волнения. Дома вечер прошел бы чересчур мрачно. Разумеется, в пути мысли его были не радостны, но все же, невзирая ни на что, парижанину, каковым был он, доставляло удовольствие приехать в Париж вечером, в суматохе большого города. Он любил прибытие на вокзал среди блеска электрических фонарей, возню с багажом, запах извозчичьей кареты, переезд по городу, устройство в гостинице — в гостинице Риволи, против Тюильри, где он всегда останавливался, когда какое-либо дело вынуждало его покинуть Онэ, откуда он иногда привозил с собой и дочь, Жюльетту, когда ей надо было повидать шляпницу или портниху.

Жюльетта, впрочем, первая советовала ему ехать. Марсель Ренодье и она в детстве играли вместе. Девочка с косой, в коротком платьице и тоненький нежный мальчик встречались в Тюильри и в саду Пале-Рояля…

Г-н Руасси глазами ответил на поклон швейцара и затянулся сигарой. Он убедился, что на вкус она тонкая и крепкая. Стоя на пороге, он ощутил горячий луч солнца на своем лице и седой бороде. Сквозь залитые солнцем аркады он увидел улицу Риволи, а за решеткой с позолоченными пиками террасы Фейльян — деревья, равнявшиеся в двойную шеренгу. Еще дальше они, посаженные косыми рядами, рисовались своими голыми верхушками на чистом небе, по которому плыли пушистые облачка.

Г-н Руасси шагнул на край тротуара. Чей-то смех заставил его обернуться. Две работницы, проходя мимо, потешались над ужимками мальчика из мясной, в лиловой блузе и белом фартуке, с точильным бруском у пояса. Их рожицы понравились г-ну Руасси; он проводил их взглядом, проходящих вдоль галереи, освещенной косыми лучами солнца сквозь уменьшавшиеся отверстия аркад. Среди грохота улицы ему казалось, что он различает стук их каблучков, и сам он сделал несколько шагов по плитам тротуара.

Выставка ювелира остановила его. На гладком плюше были разложены причудливые драгоценности: затейливые кольца, странные и нелепые пряжки, необычайные ожерелья. Г-н Руасси пожал плечами. Не среди этих претенциозных безделушек стал бы он искать подарок, который он хотел привезти своей дочери. То, что ему было нужно и что подошло бы к здоровой и свежей красоте Жюльетты, это — игра, цвет и прозрачность драгоценных камней. К несчастью, он уже не был богат; он жил в деревне и должен был даже отказаться от приездов в Париж, тот Париж, где он родился и где прожил свою долго тянувшуюся молодость.

Он покинул выставку ювелира для выставки фотографа. За стеклом Париж предстал перед ним со своими памятниками, церквами, дворцами, аллеями, фонтанами и со своими знаменитостями. Портреты актрис заинтересовали его. Ах, далеко то время, когда он, молодым человеком, бегал по театрам в обществе Поля Ренодье! Он вздохнул. Голубоватый дым его сигары поднялся, словно фимиам сожаления о прошлом, перед неподвижными лицами, улыбавшимися ему, и он снова потихоньку пошел к улице Пирамид.

На площадке, на высоком пьедестале, гордо возвышалась золоченая статуя Жанны Д'Арк. Сильная, в своих неуклюжих доспехах, она сдерживала тяжелого коня с поднятым копытом, блестевшим на солнце. На решетке, окружавшей подножие памятника, висели венки из крашеной жести, из расписного фарфора, из увядших цветов. Г-н Руасси стряхнул ногтем пепел с сигары. Скоро ему придется увидеть такие же эмблемы на катафалке бедняги Ренодье.

Г-н Руасси вынул часы. Они показывали десять. Похороны были назначены в двенадцать часов, в церкви Нотр-Дам-де-Виктуар, так как Ренодье жили на улице Валуа. Достаточно было к половине двенадцатого явиться в дом скончавшегося. А до тех пор что ему делать? Позавтракать? Он не голоден. Сегодня он удовлетворится тем, что, покинув на минуту траурное шествие, зайдет в кондитерскую. Эта остановка даст ему возможность передохнуть, так как путь будет долог, от улицы Валуа до кладбища Пер-Лашез; но, в конце концов, эта прогулка по Парижу будет не так уж мучительна, а вечером он пойдет обедать к другу своему Анатолю де Валантону.

Валантон! Если г-н Руасси дружил с беднягой Полем Ренодье в молодости, то г-н де Валантон занимал большое место в средние годы его жизни, и имя это вызывало в его уме одни лишь приятные образы. Граф де Валантон был некогда важным лицом в той небольшой компании кутил и добрых малых, членом которой состоял и г-н Руасси, когда он еще вращался в «свете», то есть когда он жил в своей прекрасной квартире на набережной Малакэ. Он возвращался туда только ночью, так как предпочитал жить вне дома — на скачках, в клубе, во всех местах, где веселятся. Г-н де Валантон был тесно связан с этим блестящим существованием, которое для г-на Руасси закончилось его отъездом в Онэ, куда он отправился, чтобы на свежем воздухе восстановить свое несколько подорванное здоровье и привести в порядок свой кошелек, из которого благодаря чересчур широкой жизни утекла наиболее существенная часть его содержимого.

Перспектива провести вечер у г-на де Валантона развеселила его, но мысль, что г-на де Валантона вдруг могло не оказаться дома, смутила его. Как не подумал он о том, чтобы известить г-на де Валантона раньше, как он это делал всегда, приезжая в Париж? Положительно, смерть Ренодье выбила его из колеи. Но почему бы до похорон не зайти пожать руку Валантону? Время есть.

Г-н де Валантон жил на улице Матюрен, в особняке, выходившем на бульвар Осман. Г-н Руасси шел бодро. Благодаря переменчивости его нрава г-н де Валантон уже занял в его уме место г-на Ренодье. Г-н Руасси был бы весьма удивлен, если бы в эту минуту ему сказали, что он приехал в Париж не для того, чтобы повидаться с г-ном де Валантоном, тем более что недели две тому назад он получил записку, где последний упоминал о некоторых планах, по поводу которых он хотел посоветоваться с владельцем Онэ. Это письмо припомнилось ему теперь. Г-н де Валантон после обеда, вероятно, разъяснит его содержание, особенно если при этом не будет Бернара д'Аржимеля.

Бернар д'Аржимель был лишь дальним родственником г-на де Валантона, который обходился с ним, как с сыном. Сирота без средств, получивший воспитание благодаря заботам г-на де Валантона, Бернар д'Аржимель был ему всем обязан. Г-н де Валантон оплачивал его содержание, начиная с расходов на образование и кончая причудами, свойственными молодости. Впоследствии он предоставил необходимые суммы на промышленные предприятия молодого человека, сделавшегося видным инженером. Бернар д'Аржимель стоял во главе общества гидравлических заводов в Дофинэ[1], в стране «белого угля», и эти труды влекли за собой довольно частые отлучки из Парижа, которые не слишком нравились г-ну де Валантону. Единственным его желанием было иметь Бернара постоянно подле себя, но он понимал, что все же необходимо предоставить ему некоторую свободу. Поэтому с осторожной деликатностью старался он избавить его от какого бы то ни было чувства зависимости. В нижнем этаже своего особняка он отвел ему отдельное помещение. Двухэтажный особняк г-на де Валантона с большими окнами высился в глубине мощеного двора. Г-н Руасси поднялся по ступенькам подъезда одновременно со звонком привратника. Слуга, распахнув перед ним дверь, встретил его дружелюбной и почтительной улыбкой.

— Здравствуйте, Жюстен! Дома господин граф?

— Так точно, сударь. Не угодно ли вам обождать в библиотеке?.. Я сейчас доложу господину графу.

Жюстен, предшествуя г-ну Руасси, ввел его в большую комнату, где и оставил одного. За решетками шкафов в стиле Людовика XVI мягко светились переплеты книг. На потолке люстра покачивала свои хрустальные подвески. Длинный стол являл изгибы бронзовых украшений в стиле Людовика XV. Над камином дремало зеркало в изгибах своей золотой оправы, украшенной гирляндами и раковинами. Г-н Руасси взглянул на себя в зеркало. Без своей старомодной шляпы он уже не имел того провинциального вида, который огорчил его утром. Довольный, он взбил себе волосы, распахнул сюртук и оправил на отвороте букетик фиалок, купленный на площади Оперы у хорошенькой и вызывающе рыжей цветочницы. Свежее утро вернуло ему здоровый вид. Он стал ходить взад и вперед по комнате. Перед подзеркальником, мрамор которого, казалось, был сделан из груды осенних листьев, он остановился. Маленькая вакханка из терракоты стояла там, хмельная и пляшущая. Пышные волосы, сдерживаемые повязкой, венчали ее лицо, нежное и веселое, с прямым носом и несколько пухлым ртом. Ее гибкое тело извивалось под туникой, скрепленной на боку и обнажавшей ее груди; из-под туники виднелись ноги, длинные и словно нетерпеливо ожидавшие призывного ритма, с которым она сольет свою грациозную пляску и который пальцы ее уже наигрывали на коже тамбурина, увитого виноградными листьями. Г-н Руасси взял в руки статуэтку: маленькая вакханка работы Клодиона[2] отдаленно напоминала ему его дочь Жюльетту.

— Как, это вы, мой друг! Какой счастливый ветер занес вас к нам?

Г-н де Валантон пожимал руку г-ну Руасси, который чуть было не ответил, что приехал в Париж на похороны, но ощущение мирной роскоши и прочного благосостояния, вызываемое этим местом, пьяная улыбка маленькой вакханки и нежелание углубляться в печальные мысли заставили его произнести небрежно:

— Так, случайно… Небольшое дело…

— Отлично! Вы со мной позавтракаете? А как поживают в Онэ?

Г-н Руасси был удивлен вниманием г-на де Валантона.

— Очень хорошо, дорогой мой!

— Вы не привезли с собой дочь?

— Нет, я собрался быстро, внезапно.

— Вы знаете, что я уже больше года не видел ее! В ноябре месяце, когда вы приезжали, я был в Дофинэ с Бернаром. Он во что бы то ни стало хотел показать мне свои заводы… Это при моей-то нелюбви к путешествиям!.. Итак, Париж не соблазняет мадемуазель Жюльетту? Счастливый вы человек, у вас дочь красавица и умница!

Г-н Руасси скромно согласился.

— Ничего не поделаешь, дорогой мой, мы — деревенские жители. Она обожает Онэ.

— В таком случае она немного «пастушка», как говорили в старину!.. А, вы рассматриваете моего Клодиона? Знаете, он несколько напоминает мадемуазель Жюльетту/.. Лицом, разумеется!

И г-н де Валантон слегка повернул на цоколе очаровательное по тонкости произведение.

— Я купил эту вещицу на днях на выставке у Кальбэ. Она понравилась Бернару, а вы знаете мою слабость к этому большому мальчику. Да, я выискиваю все, что может сделать для него мой дом приятным, что может удержать его около меня, но это не удается мне в той мере, как бы хотелось. Я часто остаюсь один. Вот и сегодня Бернар отсутствует; он вернется в Париж только к ночи… Какая чудесная мысль пришла вам в голову — прийти ко мне позавтракать, дорогой Руасси!

Г-н Руасси в нерешительности разглядывал кончики своих ботинок.

Надевая их сегодня утром, он боялся, как бы они не оказались немного узкими и не жали. Теперь он рассматривал их сверху на своих ногах, которые они немного стесняли. В этой обуви ему придется взбираться по крутой лестнице квартиры Ренодье, оттуда идти до церкви Нотр-Дам-де-Виктуар, потом шагать по бесконечным улицам, ведущим к кладбищу Пер-Лашез. Там ему придется ходить по земле мертвых, вязкой, липнущей к подошвам и делающей их чересчур тяжелыми, чтобы шагать через могилы. И он ощутил некоторую лень при мысли о необходимости покинуть пушистый ковер, в котором тонули его каблуки и который, при его желании, протянется под его ногами вплоть до самой столовой, где его ждет покойное кресло перед хорошо сервированным столом. Что может быть лучше вкусных блюд и душистых вин для рассеянно-мрачных мыслей, которые ему снова напомнили о приближении часа похорон бедняги Ренодье?

Г-н де Валантон заметил нерешительность своего друга.

— Итак, вы остаетесь?

— Дело в том… дело в том… — бормотал в замешательстве г-н Руасси, — что мне надо быть в полдень…

Г-н Руасси кашлянул два раза.

— Нет, дорогой мой, я должен быть на похоронах… Поля Ренодье… знаете, Ренодье…

Он омрачился. Ренодье был его сверстником — их сверстником, так как Валантон и он были приблизительно одних лет. Если г-н де Валантон доживал шестой десяток, то и он не намного отстал. Он прибавил:

— Впрочем, Ренодье был уже несколько лет так болен, наполовину парализован.

Он выпрямил свой крепкий торс и стойко уперся на прочных еще ногах, ногах охотника, которые целыми днями выносливо шагали за куропатками от одного выводка к другому. Г-н де Валантон смотрел на него насмешливо и снисходительно. Он хорошо знал своего Руасси, знал его страх смерти, его эгоизм. Позавтракать вдвоем с ним будет менее грустно, чем сидеть одному против пустого стула Бернара д'Аржимеля, а Руасси, в сущности, искал только предлога, чтобы избавиться от тягостной повинности. Поэтому г-н де Валантон сказал небрежно:

— Ну, в таком случае для Ренодье это было избавлением!.. Впрочем, я читал его книги, он ненавидел жизнь. Он провозглашал тщету всего существующего: он жаждал уничтожения. Теперь он его достиг!

Г-н Руасси согласился:

— Да, это правда; я редко встречал столь глубокого пессимиста! Но все же ради его сына…

Г-н де Валантон поднял брови:

— Его сына! Да неужели он заметит ваше присутствие? Вы зайдете к нему днем, после его возвращения с кладбища. Именно в эту минуту люди и нуждаются в утешении.

Г-н Руасси колебался:

— Вы думаете?..

— Я в этом уверен.

— Но я писал молодому человеку, что приеду…

— Ба! Скажете, что опоздали на поезд… Что там такое, Жюстен?

Слуга подал на подносе телеграмму, которую г-н де Валантон разорвал по пунктиру.

— От Бернара… Ах, он вернется только завтра.

В голосе г-на де Валантона был легкий оттенок грусти, а на лице выражение досады. Он помолчал с минуту. Г-н Руасси рассматривал маленькую вакханку из терракоты. Г-н де Валантон подошел к нему.

— Ох, уж эти старые холостяки, дорогой мой Руасси! Вы счастливы, около вас есть юное личико, которое вас не покидает!

Он вздохнул. Г-н Руасси усмехнулся и не ответил. Пляшущая и нежная фигурка из хмельной глины изгибалась над мрамором, красноватым и с прожилками, словно виноградный лист осенью.

II

В галереях Пале-Рояля начинали зажигаться огни, когда г-н Руасси вышел из магазина кожаных изделий, куда зашел купить дочери подарок. Он выбрал портмоне, так как Жюльетта как раз потеряла свое несколько дней тому назад. Г-н Руасси, опуская в карман покупку, поднял глаза. Человек с помощью длинной палки зажигал газовые фонари, висевшие под каждой аркой, и в каждом фонаре заставлял вспыхивать золотой огонек.

В саду сумрачные аллеи были пустынны. В грабиновых аллеях женщина устанавливала в ряд соломенные стулья, которые она сдавала за плату. Цветники за решетками расстилали зелень газонов, которая резко отделялась от темного чернозема клумб. Белые статуи, расположенные симметрично, высились на своих цоколях. Резкий ветер морщил воду в бассейне, где еле слышно журчал приспущенный фонтан. От всего веяло грустью, свойственной местам, из которых уходит жизнь. Только что продавец кожаных изделий сетовал перед ним. Он говорил, что лавки закрываются одна за другой, что покупатели редки, что торговля замирает, что то место гулянья, некогда блиставшее и столь посещаемое публикой, стало теперь в самом центре Парижа заброшенным уголком провинции.

Г-н Руасси смутно думал об этих вещах с сигарой во рту, которую он хотел докурить раньше, чем зайти к Марселю Ренодье, на улице Валуа. Окна квартиры Ренодье выходили в дворцовый сад. В то время, как г-н Руасси смотрел, есть ли в окнах свет, позади него раздались шаги; г-н Руасси обернулся. Господин, завидев его, сделал движение тростью. Кто бы это был? Прыгающая походка, развевавшийся галстук, шляпа набок, вид актерский и в то же время элегантный, квадратное лицо с закрученными кверху усами, монокль под нервной бровью…

— Ну, что же, господин Руасси, — произнес голос, слегка в нос, — вы меня не узнаете?

Мужчина уронил монокль на широкой черной ленте. Затем продолжал резким голосом:

— Ну да, это я, Сириль Бютелэ!

Г-н Руасси пожал своей рукой жесткие и худощавые пальцы, протянутые ему художником.

В былые времена они изредка встречались у Ренодье, когда Сириль Бютелэ писал портрет Ренодье. Г-н Руасси уже жил тогда в Онэ, но наезжал часто в Париж, от которого не успел еще отвыкнуть и куда его влекли неоконченные дела. То было лет семь тому назад. Ренодье испытывал тогда первые приступы болезни, которой суждено было мало-помалу разрушить его. Г-н Руасси припомнил тесный рабочий кабинет Ренодье, уставленный сверху донизу книгами, письменный стол, заваленный бумагами, портреты Шопенгауэра[3] и Флобера[4], рисунок, изображающий Генриха Гейне, кресло с удобными ручками красного дерева, за которые хватались пальцы Ренодье, когда, в промежутки между двумя его сарказмами по адресу его старого врага — жизни, острая боль заставляла откидываться на спинку кресла, с закрытыми глазами и судорожно сведенным лицом. Он припомнил все это, как и розу, постоянно свежую, менявшуюся каждый день, с колючим стеблем, в высоком хрустальном бокале, и маленькую скляночку с беловатой жидкостью, рядом с которой покоился в футляре благодетельный и гибельный шприц для впрыскивания морфия.

— Вы, вероятно, возвращаетесь от Марселя Ренодье, господин Бютелэ? А я иду к нему. Я опоздал на похороны, но хочу сегодня же, не откладывая, обнять бедного мальчика.

Г-н Руасси внезапно растрогался. Его душа, поверхностная и легкомысленная, поддавалась быстро разным впечатлениям, хотя приятные задерживались в ней дольше тех, которые не были таковыми. Бютелэ слушал его, не отвечая. Как и г-н де Валантон, он хорошо знал Руасси. Ренодье также не обманывался насчет своего друга. Бютелэ помнил, как Ренодье, проницательный в своей мизантропии, часто с горечью определял характер этого милого эгоиста.

Г-на Руасси беспокоило молчание Бютелэ. Он продолжал:

— Бедный мальчик! Он, вероятно, в таком состоянии, что его нельзя не жалеть.

В голосе г-на Руасси слышались и вопрос, и опасение. Мысль остаться наедине с плачущим Марселем смущала его. Он жалел теперь, что не пошел на похороны. Он воспользовался бы суматохою изъявляемых сочувствий, между тем как сейчас он, наверное, растрогается, преувеличит, сам того не желая, горе, которое естественно было испытать при смерти Ренодье. И он робко спросил:

— Скажите, господин Бютелэ, есть ли кто-нибудь у Марселя?

Сириль Бютелэ иронически улыбнулся. Он читал в мыслях г-на Руасси, как человек, привыкший угадывать по выражению лица каждого его тайные помыслы. Но зачем убивать в г-не Руасси порыв, который недешево обошелся его эгоизму? К тому же, быть может, Марсель рад будет повидать друга своего отца. Поэтому правильнее было успокоить г-на Руасси.

— Сейчас у него один из его товарищей, по имени Антуан Фремо, которого я несколько раз встречал в Венеции.

Г-н Руасси вздохнул с облегчением.

— Хорошо!.. Ах, ведь вы и в самом деле проводите там часть года!..

— Да. Палаццо Альдрамин, на улице Оньисанти, в Сан-Тровазо. Если когда-нибудь вам случится… Добрый вечер, дорогой Руасси.

И художник углубился в пустынный сад, который размерами и архитектурой своих крытых галерей и освещенных арок слегка напоминает площадь Сан-Марко и над которым сейчас в потемневшем небе, словно в Венеции, пролетали три запоздалых голубя.

Подходя к дому Ренодье, г-н Руасси застегнул сюртук и бросил букетик фиалок, который он утром, идя к г-ну де Валантону, приколол к отвороту. Перед ним, одна за другой, поднимались ступеньки лестницы, стертые и неровные. На площадки выходили двери, выкрашенные желтой краской. Положительно, дом выглядел небогато. В Онэ, по крайней мере, есть свет, воздух, приволье, и там можно пользоваться некоторым деревенским раздольем. Если жизнь не весела, то надо, по крайней мере, устраиваться так, чтобы жить в приемлемых условиях, а обстановка, в которой прожил жизнь Ренодье, способна была усилить его пессимизм. И г-н Руасси подумал, что и он стал бы ипохондриком, если бы ему надо было ежедневно подыматься по такой лестнице и дергать за шнурок звонка, подобный тому, который он держал в руке.

Звук шагов прервал его размышления. Старая служанка отворила дверь. Она узнала г-на Руасси и отерла глаза фартуком.

— Да, это я, бедная Эрнестина. Ах, какое у вас несчастье!

Эрнестина сказала, плача:

— Ах, господин Руасси! Какое горе!.. Не говоря уже о том, что Марсель заболеет от слез. Он ничего не ест, отказывается даже от чашки бульона, и, придя с кладбища, он не захотел даже переодеться. Пожурите его, господин Руасси; я совсем потеряла с ним голову.

Она шла впереди г-на Руасси по узкой прихожей, где на столе, среди нескольких визитных карточек, горела лампа, которая пахла керосином и фитиль которой она завернула, проходя мимо.

В гостиной, у камина, Марсель Ренодье сидел в кресле, опустив голову, подавленный. При появлении г-на Руасси он встал. В черном костюме, он был очень худ; он закрыл лицо своими длинными руками. Плечи его вздрагивали от рыданий, и он повторял надтреснутым голосом:

— Ах, господин Руасси, господин Руасси!..

В эту минуту смерть Ренодье показалась г-ну Руасси непоправимою потерею. Он упал на стул против Марселя и простонал:

— Сорок лет дружбы с таким дивным человеком!.. Расстаться навеки, не сказав прости, и потом не поспеть даже на похороны!..

Его слова гулко отдавались в комнате, и по мере того, как г-н Руасси говорил, он успокаивался. Он видел ботинки Марселя, испачканные глиной. В камине упало сгоревшее полено. Г-н Руасси машинально собрал в кучу угли. В глубине гостиной он увидел друга Марселя, скромно сидевшего в отдалении.

То был молодой человек небольшого роста, тщательно выбритый, с тонкими чертами, бледным цветом лица, большими серо-голубыми глазами, слегка оттененными синевою, и светлыми гладкими волосами. Его хрупкий стан был затянут в узкий жакет. На пальце у него был широкий перстень, и он часто этим отягощенным пальцем прикасался к, виску движением усталым и мечтательным.

— Вы, сударь, должны помочь мне убедить Марселя в том, что ему нельзя здесь оставаться. Ему необходимо куда-нибудь поехать… Да, Марсель, поверьте мне, поверьте моему опыту…

И безусый юноша принял вид человека, познавшего все горести жизни, и закрыл свои прекрасные глаза, окаймленные синевою, меж тем как пламя камина сверкнуло в камне его перстня.

Он говорил несколько протяжно и торжественно, делая ударения на некоторых словах. Г-н Руасси утвердительно кивал головой и собирался ему ответить, когда Марсель Ренодье предупредил его:

— Нет, нет, Фремо. Я хочу остаться здесь, в этом доме. Я не хочу избегать воспоминаний о моем отце. Нет, это невозможно.

В его отказе слышались испуг и нетерпение, и он обернулся к г-ну Руасси, как бы прося его о помощи.

Антуан Фремо меланхолически приложил к виску указательный палец и вздохнул, как человек, утонченность которого толкуют превратно.

— Но, дорогой Марсель, кто говорит вам о забвении? Вы уедете не один, а увезете с собой таинственного спутника. Вы отправитесь вместе с ним в один из тех умерших городов, где можно всецело предаться своим мыслям и имена которых дороги страждущим душам. Это — города снов. Они смягчают наше горе, но не излечивают его. Вам следовало бы поехать в Венецию, дорогой Марсель, ибо в зеркале венецианских вод можно всего яснее увидеть любимые тени.

Он умолк и смотрел вокруг себя. Марсель, тоже молча, помешивал в камине уголь. На часах пробило шесть. Марсель откинулся на спинку кресла. Слезы снова потекли у него из глаз.

— Он скончался в шесть часов, в ту минуту, как шел к столу. Он упал, проходя по передней… Умер, умер, умер…

Он повторял это слово глухим голосом, меж тем как Фремо перемещал с пальца на палец свой тяжелый перстень, а г-н Руасси думал о том, что его ждет г-н де Валантон. Это рассеет его после печального зрелища, свидетелем которого ему пришлось быть. Бедный Марсель! Его придется пожалеть, если он останется в этом угрюмом доме, таком одиноком, таком пустынном! И в самом деле, почему он не хочет послушаться друга? Путешествие развлекло бы его. Горе изживается от прикосновения к действительности. Не прав тот, кто позволяет съедать себя тоске! Но все же он, Руасси, не хотел покинуть беднягу, не выразив ему своей дружбы. Он взял со столика свою шляпу и почистил ее рукавом сюртука.

— Ну, дорогой мой Марсель, мне надо распроститься с вами… Должен спешить на поезд… Да, жизнь жестока! Ваш отец был прав.

Физиономия г-на Руасси выражала искреннее отвращение к жизни. Он прибавил:

— Я понимаю вашу скорбь, дорогой Марсель, понимаю также, сколь трудно вам последовать совету господина Фремо; но все же, если бы вы когда-либо ощутили потребность переменить обстановку, то не забудьте, что у вас есть друзья в Онэ, которые всегда будут рады принять вас там. Я говорю вам это не только от своего имени, но и от имени дочери моей, Жюльетты. Моя дорогая девочка поручила мне передать вам ее искреннее сочувствие.

При имени Жюльетты грустное лицо Марселя просветлело. Г-н Руасси, смущенный, продолжал чистить свою шляпу.

— Итак, решено. Стоит вам написать словечко, и вам приготовят комнату… О, не сейчас, разумеется. Вы еще слишком страдаете. К тому же и ради самой Жюльетты, не правда ли?.. Молодые девушки так впечатлительны: для нее было бы тяжело увидеть вас таким… Но позже… Мужайтесь, дорогой Марсель… Добрый вечер, сударь!

Марсель проводил г-на Руасси до прихожей. Он смотрел, как тот надел свое пальто, тщательно застегнув его. Две слезы блестели в глазах молодого человека, и дрожащим голосом он произнес:

— Поблагодарите от меня мадемуазель Жюльетту.

Дверь за г-ном Руасси закрылась, поколебав своим дуновением пламя керосиновой лампочки.

Когда Марсель вернулся в гостиную, Антуан Фремо смотрел на себя в зеркало над камином.

— Он кажется превосходным человеком, этот Руасси! Почему бы вам не поехать к нему?

Марсель сделал неопределенный жест. Фремо провел рукой, украшенной перстнем, по своим гладким волосам.

— Мне надо уходить. Вы нуждаетесь в отдыхе, и я также. Я очень устал сегодня к вечеру. Да, я хворал лихорадкой прошлой осенью, в Венеции, а после этих лагунных лихорадок всегда испытываешь состояние такой чувствительности, такой нервности…

Он с удовольствием рассматривал в зеркале свой образ, беспечный и романтический. Он добавил:

— Завтра я должен еще проститься с графиней Кантарини, которая уезжает в Италию… Это мой итальянский друг, мой бесконечно дорогой и прекрасный друг…

Оставшись один, Марсель Ренодье снова сел. Его взгляд упал на его ботинки, испачканные грязью. Глина, приставшая к ним, была землею умерших, землею, которая покрывала теперь останки того, кто некогда был Полем Ренодье, — и он принялся долго и горько плакать…

III

Дни, последовавшие за кончиною отца, были полны скорби для Марселя. Горе его слилось с безграничным утомлением. Началось оно в тот послеполуденный час, когда, идя за гробом Поля Ренодье, он поднимался в гору по многолюдным улицам, ведущим к кладбищу Пер-Лашез. С тех пор ему казалось, что он не перестает взбираться без конца по этой зловещей дороге. Он ощущал во всех членах тяжесть и разбитость. Обессилев, он сидел дома, погруженный в какую-то мрачную сонливость. Порою в эти дни изнеможения Марсель покидал свой уголок перед камином, где он грезил, охваченный внезапным беспокойством и неясным страхом, и подходил к окну. Оно выходило в сад Пале-Рояля. Он простирал наискось свой прямоугольник, окаймленный равными галереями, временами то грязный, то сухой, то пустынный, то оживленный игравшими детьми. Струя фонтана била над бассейном прямо вверх, среди брызг, или же изгибалась под ветром. Марсель, с минуту созерцал этот привычный пейзаж.

Он был ему слишком знаком. Он не помнил времени, когда бы он жил в другом месте, чем на улице Валуа. Он играл в этом саду… Позже он проходил через него по нескольку раз в день. Он знал его во всех видах: знал его одинокую зимнюю печаль, его зябкое весеннее очарование, его летнюю пыль, его осеннюю сырость, его воскресные дни, когда в нем гремела военная музыка. В галереях он знал каждый магазин. Он видел, как они приходили в упадок, один за другим, как они переходили от роскоши к плохой дешевке. Рестораны закрылись по очереди. Выставки фруктов и первых овощей, перед которыми он некогда так часто останавливался, любуясь персиками на мохе или ананасами среди листьев, опустели. В этой обстановке своей отроческой печали и юношеских волнений он испытал первую тревогу за здоровье отца, здесь он плакал, когда врач сообщил ему, что г-н Ренодье поражен неизлечимой болезнью, против которой наука признает себя бессильной.

Все это вставало в его памяти, когда он отодвигал занавеску узкого окна. Потом он возвращался к своему креслу и снова погружался в грезы, которые внезапно прерывались вспышками страдания. Смутное вначале, оно становилось все отчетливее, все яснее и сводилось неизменно к мысли, что отец его умер, и к уверенности, что никто и ничто не могут сделать так, чтобы этого не было. Только это его и занимало, только это и представлялось ему действительным, окончательным, вечным: отец умер. Об этом же говорили и письма, которые ему изредка приносила старая Эрнестина. Поль Ренодье скончался. Какое значение имели чувства — искренние или притворные, — которые могло внушить другим это событие? Это событие имело смысл, имело значение лишь для него, Марселя, для него одного. И он снова погружался в горе, прислушиваясь к тому, как скребли по цинковой кровле лапки голубей, прилетевших из сада и ворковавших слабо и глухо за закрытым окном…

Более недели провел он в изнеможении и в одиночестве. Он не хотел никого видеть и приказал говорить посетителям, что он болен. Фремо, придя на другой день после похорон, настоял на том, чтобы его впустили, но более он не показывался. Прошла еще неделя, и однажды утром Марсель получил письмо из Италии. Фремо сообщил ему, что он находится в Виченце[5], на вилле графини Кантарини.

Вместе с той же почтой ему подали номер «Французского Биографа». То было периодическое издание, которое обычно присылали г-ну Ренодье. Марсель разорвал бандероль и раскрыл книгу. Буквы прыгали у него перед глазами. Но мало-помалу они делались устойчивее. Марсель дивился тому, что умеет еще читать, и тому, что люди пишут. Он бегло просмотрел несколько листков; в начале одной страницы он прочел имя Поля Ренодье.


Поль-Луи Ренодье родился в Руане 27 марта 1839 г. в доброй буржуазной семье. Начав ученье в родном городе, он поехал заканчивать его в Париж. Став кандидатом прав и причисленный к министерству юстиции, он не замедлил принять участие в различных передовых газетах. Хроники и фантазии, подписанные псевдонимом Ги де Вальвиль, привлекли к нему внимание публики. Семейные связи помогли ему завязать личные отношения с Гюставом Флобером. Влияние знаменитого писателя было для него решающим и отдалило его от легкой литературы. После попытки в области романа он обратился к драматургии и написал двухактную комедию «Веревка», поставленную в театре Одеон[6] в 1868 году и имевшую успех среди ценителей литературы; но лишь после войны известность его достигла широкой публики. В 1872 г. театр Жимназ[7] поставил «Школу Глупцов». Успех ее был значителен. Острая наблюдательность и жестокая ирония делают из «Школы Глупцов» одно из любопытнейших произведений современного театра. Ранее Анри Бека Ги де Вальвиль вступил на новый путь. Завязалась полемика. От Ги де Вальвиля зависело занять положение главы школы, но молодой драматург предпочел остаться в стороне от борьбы. Пока длились споры по поводу его произведений, он женился на девице Элен Дивон, очаровательной артистке, с таким талантом создавшей роль Клементины в «Школе Глупцов».

В течение последовавших лет молодой писатель хранил молчание. В 1874 г. у него родился сын. Ги де Вальвиль, по-видимому, отказался от литературы. Поэтому когда в 1883 г. вышла в свет книга, озаглавленная «Человек и Жизнь», — произведение сильное и суровое, полное мрачного пессимизма, род обвинительного акта против существования и положения человека, произведение, составленное с железною логикою и необычайною горечью, притом оставшееся незамеченным, — то никто не вспомнил, что автор этого философского и морального памфлета, Поль Ренодье, — не кто иной, как остроумный и смелый Ги де Вальвиль, и что то самое перо, которое начертало безнадежные афоризмы «Человека и Жизни», дало и блестящие диалоги «Школы Глупцов». Публика не отождествила эти две личности. Поль Ренодье напечатал еще два сборника — один в 1887 г., другой в 1891 г. — «Правила и Размышления». После этого Поль Ренодье умолк окончательно. Тяжкий недуг обязал его к полному уединению. Он сохранил всю тонкость анализа, всю остроту ума, он изощрял их лишь для себя, так как жил в самом строгом одиночестве. Внезапная смерть положила конец его страданиям 17 февраля 1898 г…


Статья заканчивалась несколькими библиографическими сведениями: первое издание «Школы Глупцов» было редкостью; другого портрета Поля Ренодье, чем написанный в 1892 г. художником Сирилем Бютелэ, не имелось.

Марсель Ренодье уронил брошюру с глазами, полными слез, и бьющимся сердцем. Так вот в каком виде предстало пред равнодушными взорами то, что было жизнью его отца! Как, только всего! Несколько чисел, несколько фактов и больше ничего!.. Но он-то сам, как много мог бы он добавить к тому, что сообщала заметка! Между строк биографа он мысленно видел то, чего они не могли передать: историю о мучительной тайне беспокойной и страждущей души.

Он не мог забыть того дня, когда ему исполнился двадцать один год и когда Поль Ренодье позвал его к себе в кабинет. Он видел отца, сидевшего за письменным столом, с лицом искаженным и постаревшим, с дрожащими руками. Футляр и склянка стояли возле хрустальной вазы, в которую был опущен колючий стебель свежей розы. Писатель долго сидел молча, склонив голову на грудь, потом заговорил; он говорил много, торжественно, сурово…

Поль Ренодье в тот вечер рассказал сыну свое детство, свою юность… Его родители не любили друг друга и относились совсем без любви к нему, а пребывание в коллеже было тяжелым для чувствительности нежного ребенка.

Тем не менее годы сделали из него юношу, пылко жаждущего счастья. Его первые столкновения с житейской посредственностью и людской злобой не могли рассеять его юношеских иллюзий. Свои разочарования он принимал весело и добродушно. Мелкие парижские успехи, которые выпали на его долю в эту эпоху жизни, забавляли его, несмотря на то, что некоторые лица попытались вскоре испортить ему это удовольствие. Скрытое соперничество, лицемерная вражда не замедлили дать ему почувствовать свои ядовитые стрелы. Сначала он сумел нейтрализовать этот яд, но мало-помалу он подпал под его воздействие. Он начинал, понимать. Зрение его обострилось, слух утончился, и на губах он ощутил вкус горечи.

Как раз тогда он встретился с Гюставом Флобером. Он описывал толстого человека, с голубыми глазами, с ярким цветом лица, с длинными свисающими усами, стоящего с трубкой в зубах перед своими перемаранными страницами, с сильным и сочным голосом, с шумным юмором, с размашистыми движениями. Из всех речей учителя Поль Ренодье усвоил только его отвращение к человечеству, его ненависть к уродству, его презрение к пошлости; он поддался влиянию его пессимизма, угрюмого и безнадежного. Громовое слово учителя потрясло в нем те части его существа, которые были втайне подточены и теперь рассыпались в прах. Перед ним раскрылся путь, голый, сухой, каменистый, по которому ему приходилось отныне идти. Если у него не хватало сил подбирать с дороги камни и бросать их в лицо своему веку, то он хотел, по крайней мере, заставить его вдохнуть горький запах цветов придорожных откосов. И он написал свою первую комедию, к аромату которой он примешал несколько листьев с терпким запахом.

Он, быть может, остановился бы на этом, на пессимизме, к которому примешивались ирония и сожаление, если бы не разразилась война 1870 года[8]. В течение долгих месяцев, среди ужасной близости катастроф, ему пришлось быть свидетелем всего эгоизма, всей низости, всей глупости и гнусности, которые таит в себе человек. Он наблюдал открыто, в циничной обнаженности то, что остается обычно скрытым в тайниках души. Он видел, как люди лгали, воровали, грабили, убивали. Он слышал, как произносили речи, как пустословили. И он вышел из всего этого с чувством омерзения. Он проверил на живой действительности отвлеченные истины философов и моралистов, наиболее строгих к человеку. Но он не был в силах подняться до них. Тем не менее он хотел высказать на свой лад, в меру своих сил, все то, в чем он чувствовал себя с ними заодно, высказать это доступными ему средствами: бывают удары кнута более жестокие, нежели удары дубины. И он написал «Школу Глупцов»…

Марселю хотелось заткнуть уши, чтобы не слышать этого голоса, саркастический оттенок которого преследовал его. Ах, зачем его отец не остановился на этом? К чему за разочарованиями ума захотел он поведать ему и разочарование своего сердца? И последнее из них, самое ужасное, осталось для него кровоточащей раной. Оно унесло его последнюю надежду на счастье, оно погасило последний огонек, еще мерцавший ему в глубине будущего…

Да, он, Поль Ренодье, поверил на миг, что жизнь среди мировой скорби может еще дать нечто прекрасное! Он захотел быть счастливым… В день первого представления «Школы Глупцов» он встретился с девицею Дивон. Она дебютировала в роли Клементины. Прекрасная, робкая, нежная, очаровательная… Он влюбился в нее без ума. Женился на ней. Ах, что значили для него отныне злоба и уродство всего мира! Он любил, он был любим! У них родился сын… Однажды вечером, когда он вернулся домой, он застал ребенка кричащим в кроватке. Дом был пуст. Ничего, ни слова прощания или сожаления. Он никогда более не слыхал о беглянке… Позже, гораздо позже узнал он, что она погибла при пожаре в одном из театров Чикаго, где она служила горничной при актрисах.

Марсель Ренодье снова видел отца, вскочившего в припадке гнева и боли и шагавшего взад и вперед по кабинету дрожащей поступью, меж тем как в хрустальной вазе осыпалась ночная роза, лепестки которой, казалось, соединились на столе в лужу темной крови.

Марсель Ренодье провел рукой по влажному лбу и огляделся вокруг: вещи стояли на тех же местах, как и раньше. Старая Эрнестина бродила в прихожей. Голуби царапали лапками по кровле и ворковали за окном. Но, тем не менее, все как-то изменилось. Отца не было. Его не было в спальне, той комнате, где сын находил его по утрам, с глазами, открытыми после бессонной ночи, или с веками, отяжелевшими от услужливого яда, который дарил ему немного сна. Его не было и за запертой дверью кабинета. Один лишь портрет его смотрел там на розу, засохшую в хрустальной вазе, без воды. Кончено! Отныне Марсель — один, один в этом доме, один в Париже, чью грозную и шумную протяженность он видел с мрачной высоты кладбища Пер-Лашез, — один в целом мире, этом мире, которого он не знал и к которому он был полон чувства отвращения, недоверия и ужаса.

IV

С тех пор как скончался Поль Ренодье, Сириль Бютелэ не показывался на улице Валуа. Желал ли он дать понять этим отчуждением, что он, знаменитый художник, богатый и избалованный, не хочет поддерживать отношений с молодым человеком, от которого он не ждет никакого удовольствия и никакой выгоды? Чувство это — из тех, которые можно нередко встретить, так как оно является естественным следствием эгоизма. Если Бютелэ относился всегда дружески к г-ну Ренодье, то это потому, что он находил удовольствие в беседе с ним; но чего он мог ожидать от юноши, застенчивого и молчаливого? Марсель понимал эту разницу и мирился с тем, что им не интересуются. А между тем ему было бы приятно послушать об отце от кого-нибудь другого, кроме старой Эрнестины. Поэтому он отважился пойти сам к нему, решив, что если визит этот покажется докучливым, сделать его кратким и более не возобновлять.

Так думал он, переходя площадь Карусель. Дойдя до набережной левого берега, он замедлил шаги. В былое время он часто приходил сюда смотреть, перебирая книги на стойках, как течет река. Иногда он приносил отцу какой-нибудь том, истрепанный и запыленный. Это воспоминание омрачило его. Он быстро отошел от ящиков с книгами и направился по улице Бак.

Бютелэ занимал там, в доме 117-bis небольшой и низенький особняк, расположенный в конце длинного сводчатого коридора. У двери, выкрашенной в ярко-синий цвет, блестела медная ручка. Он позвонил. Появилась служанка. Это была худощавая особа, бледная, с прекрасными волосами, закрученными в пышные узлы. Он прошел за ней в прихожую; сделав ему реверанс и улыбнувшись своими белыми зубами, она указала ему лестницу, которая вела в мастерскую. Марсель постучал. Бютелэ крикнул, чтобы он вошел, между тем как до его слуха донесся заглушенный смех молоденькой служанки, которая следила за ним снизу, поправляя один из узлов своей прически. Он стоял в нерешительности, когда увидел Бютелэ, показавшегося на пороге с палитрой в руке. Позади художника, в глубине комнаты, на фоне протянутой драпировки выделялось тело нагой молодой женщины. Завидя Марселя, женщина убежала и спряталась за колеблющейся тканью… Марсель в затруднении не знал, что ему делать; голос Бютелэ успокоил его:

— Как, черт возьми, это вы, дорогой Марсель? Я думал, что это Беттина. Но вы мне совсем не мешаете. Я кончил свою дневную работу и рад вас видеть… Да нет же, нет, вы пришли вполне кстати… Вас направила сюда проказница Беттина, не так ли? Это не беда. Я писал этюд нагого тела. Мило, не правда ли?

Он указал на мольберт, где стоял подрамок. На холсте Марсель узнал только что виденное мельком тело, воспроизведенное с его красками и формой, но преображенное таинственным очарованием, очарованием столь своеобразным, что оно являлось как бы подписью мастера.

Пока Марсель восхищался, Бютелэ соскабливал с палитры краски гибким ножом, наблюдая в то же время за драпировкой, складки которой шевелились и за которой слышалось порой шуршание ткани. Он продолжал:

— Мило, не правда ли?.. Да… Когда я скучаю и у меня нет модели, я зову Аннину или Беттину. Они красивы, эти две малютки… Я привез их из Венеции в прошлом году. Они забавляют меня своим венецианским жаргоном. Они напоминают мне их страну, которую я обожаю. Когда они щебечут, то мне кажется, что я там. К тому же они недурно служат мне: Беттине очень удаются пирожные, у Аннины же нет особых талантов… Аннина — это та, что одевается… Ну, скорей же, Аннина!

Занавеска заколыхалась. Бютелэ продолжал:

— Единственное неудобство — это то, что они не ладят между собой и не переставая ссорятся и устраивают друг другу разные штуки. Конечно, чтобы отомстить Аннине за какую-нибудь тайную обиду, несносная Беттина провела вас в мастерскую в то время, как та позировала… Сейчас они будут драться и таскать друг друга за волосы: это жаль, потому что волосы у них прекрасные, — как грациозна, не правда ли, эта прическа с большими узлами… Ну вот и мадемуазель Аннина.

Она подняла занавеску и подошла, опустив глаза, высокая, с телом гибким и стройным. У нее было несколько удлиненное лицо с нежными и мягкими чертами, тонкий нос, немного пухлые, словно вздернутые улыбкой губы. На шее у нее было стеклянное ожерелье из зеленых шариков; она остановилась перед художником, который спросил у нее что-то по-итальянски, между тем как она искоса поглядывала поочередно то на Марселя, то на полотно, где была изображена ее нагая красота. Когда Бютелэ умолк, она ответила ему несколькими словами, одернула на шее зеленое ожерелье и вышла с достоинством, не оборачивая головы, на которой кокетливо вздымались тяжелые узлы ее волос. Бютелэ отложил палитру и нож.

— Я сказал ей, что случившееся очень полезно для нее и что это отучит ее мучить Беттину. Впрочем, будьте уверены, — в глубине души она очень довольна тем, что ее застигли врасплох; она отлично знает, что сложена на диво, негодница… Ах, юный Ренодье, что за чудесная вещь прекрасное тело! Я мог бы писать его сто лет. Жизнь, понимаете ли, чересчур коротка!

Он вздохнул, подошел к зеркалу, висевшему на стене в мастерской, пригладил прядь седых волос, закрутил усы и с минуту рассматривал себя молча, затем вернулся и сел в качалку против Марселя, который стоял возле мольберта. Наступила минута молчания. Лицо художника стало печальным. Он скрестил обе руки на колене и сказал медленно, обращаясь к молодому человеку:

— Благодарю вас за то, что вы пришли, дорогой Марсель; если я не шел к вам, то не из равнодушия, будьте в том уверены, а из осторожности. Я знал, что вы очень несчастны, и боялся быть навязчивым в вашем горе. Лучшие друзья в таких случаях должны быть сдержанны. Только позднее они могут пригодиться…

Он остановился на мгновение.

— Я очень бы хотел, дорогой Марсель, для вас что-нибудь сделать и думаю, что могу быть вам полезен в одном отношении, но это очень деликатный вопрос, и об этом трудно говорить… Но я все же решусь… Я очень любил вашего отца, но я опасаюсь, что он чересчур прочно внушил вам свою манеру мыслить и чувствовать, слишком глубоко внедрил в вас свое отношение к жизни. Я не раз беседовал с ним на эту тему. Он раздражался моими возражениями. Он думал предостеречь вас таким образом от обманчивого призрака счастья и избавить от разочарований, которые он за собой влечет. Ваш отец считал своим долгом дать вам возможность воспользоваться его опытом: без этого, думалось ему, он оставляет вас безоружным и беззащитным. Он хотел, формируя ваш ум по образцу своего, остаться в вас и после смерти, и я боюсь, очень боюсь, что он в этом вполне преуспел.

Марсель Ренодье слушал художника, опустив голову. Он признавал истину его речей. Бютелэ продолжал:

— Смерть любимого существа — минута страшная. Он умирает для наших глаз, но возрождается в нашей памяти. Он овладевает в ней своим местом, проявляет в ней свое лицо, утверждает свою власть. С этой минуты определяются отношения, которые установятся между ним и нами. Как видите, это — минута решительная: минута, когда то, что будет нашей жизнью, отделяется от того, что было его жизнью… Себя или его будем мы продолжать? Ах, я хорошо знаю, что любовь, уважение, привычка побуждают нас подчиниться ему. Итак, пусть он управляет нашими мыслями и нашими поступками. Так! Но ведь это значит отказаться от самого себя и отстраниться от жизни… И вот к этому вы сейчас пришли.

Сириль Бютелэ оживился.

— Вы мне скажете, что вы заранее достаточно хорошо знаете, что такое жизнь, что вы не стремитесь попытать в жизни счастья, что вы подчиняетесь лишь тому, что в ней необходимо, и что вы не любопытны к ее возможностям… Это ваше право, ограничивать ваше соприкосновение с жизнью, но подумайте прежде, чем пользоваться этим правом, которое вы считаете отчасти как бы обязанностью и почти долгом чести. Не решайте своей судьбы, руководясь лишь одной чувствительностью или голосом совести. Не будет неблагодарностью по отношению к самому дорогому прошлому — отвести ему его место в вашей памяти, ограничив его участие в ваших поступках и мыслях… Вот то, что я хотел вам сказать и что сказал бы в присутствии вашего отца, если бы он был здесь.

Марсель Ренодье поднял голову.

— Я не философ, дорогой Марсель, и не собираюсь доказывать вам, что жизнь плоха или хороша в целом. Разумеется, я знал тяжелые минуты, страдал, стремился, сожалел. У меня были поводы жаловаться на людей, и все же меня огорчает, что я старею. Что бы там ни было, природа всегда с нами, с ее формами, красками, ароматами.

Сириль Бютелэ смотрел прямо перед собой, и лицо его утратило выражение усталости. Он подошел к мольберту. Стекло монокля приподнимало дугою его нервную бровь. Большим пальцем своей худой и ловкой руки он коснулся на полотне сладострастного образа. Марсель смотрел на него, помолодевшего и выпрямившегося, меж тем как снизу, сквозь полуоткрытую дверь мастерской, вместе с молодым смехом доносились солнечные звуки итальянского говора, подобные радостному щебетанью птиц…

Возвращаясь домой от Бютелэ, Марсель Ренодье вошел в сад Пале-Рояля. Стояли первые дни апреля. Несколько нежно-зеленых листочков распустились на ветках. Голуби перелетали и садились. Марсель опустился на скамью. Слова Сириля Бютелэ смущали его. Как, ему надо освободиться от влияния отца! Разве мало было разлуки через смерть? Отец учил его не доверять людям, и вот явился человек, советующий ему не доверять тому, кому он обязан этим недоверием. Нет, это было бы предательством, да еще предательством по отношению к умершему. Как осмелился Бютелэ дать ему подобный совет? К тому же разве отец его не был прав? Жизнь дурна. Тщетно, в образах людей и вещей, предлагает она нам видимость счастья и иллюзию наслаждения. Конечно, тело той нагой девушки было нежно и восхитительно; конечно, сладок был этот час в саду, уже почти весеннем, под этим чистым и затуманенным небом, по которому тихо проносились в наклонном полете тяжелые и блаженные голуби, — и тем не менее он чувствовал себя охваченным грустью, которая подымалась из самых недр его существа и которая была, как он ощущал, глубока, непобедима и бесконечна.

V

Солнечный луч, упавший на комод, медленно передвигался. От него темный лак старинного пузатого комода становился прозрачным, как черепаха, и оживлялась красноватая позолота китайских фигурок, корчивших странные гримасы. От мандарина с гибкой косой подвижный луч перешел на воина, потрясающего кривой саблей, заблестел на спине черепахи, потом осветил дерево с узловатыми ветвями и загнутую кверху крышу пагоды.

Марсель Ренодье полузакрытыми, заспанными глазами наблюдал передвижение солнечного луча, как вдруг комната наполнилась ярким светом. Полуприкрытый ставень только что был открыт снаружи концом длинной жерди, которой мелкими сухими ударами постукивали по стеклу, между тем как снизу доносились взрывы смеха.

Марсель Ренодье откинул одеяло. Жердь появилась снова, с легкой соломенной корзинкой на ее вилообразном конце, и одновременно веселый голос назвал его по имени:

— Марсель, Марсель!

Он поспешно набросил пиджак.

— Марсель, ленивец! Уже девять часов. Так как вы не спускаетесь вниз, то приходится посылать вам завтрак… Подойдите, по крайней мере, чтобы взять его… скорее, скорей!.. или я уроню…

Он подбежал к окну и распахнул его. Корзинка покачивалась в лучах солнца. В то время как Марсель протягивал руку, крупный персик, лежавший поверх других фруктов, покатился и упал. Смех еще более усилился. Молодой человек схватил корзинку, откидывая со лба спутанные за ночь волосы.

— Ни к чему вас спрашивать, хорошо ли вы спали… Боже, до чего вы смешны!

Марсель перегнулся за подоконник.

— Благодарю вас, Жюльетта… А вы как себя чувствуете?

Стоя внизу, м-ль Руасси смотрела на него. Белая стена, освещенная солнцем, заставляла ее слегка щурить глаза под широкой соломенной шляпой. Марсель видел ее прелестное веселое лицо, чудесные его краски, прямой и тонкий нос, полные губы. Лукавство и молодость делали ее еще прекраснее. Это нежное лицо дышало радостью жизни. Марсель любовался также круглой шеей, стройными плечами, высокой грудью; кожаный пояс стягивал гибкую талию.

— Марсель, я прошу вас обратить внимание на сливы.

Она прищелкнула языком с выражением лакомки.

Она была очаровательна, стоя на солнце. Вокруг нее сверкал песок аллеи, и тень ее лежала на нем, словно бархатная. Цветы на клумбах благоухали. Две бабочки летали над нежными петуниями. Слышалось журчанье речки, протекавшей за кустами сирени, а на другом берегу высокие тополя, стоявшие в ряд, трепетали, показывая серебристую изнанку своих листьев. М-ль Руасси угрожающе помахивала своей длинной жердью, резавшей нагретый уже воздух своим прохладным свистом.

— Одевайтесь же, Марсель! Стыдно долго лежать в постели в такое утро, как сегодня! Вам давно уже следовало выйти на воздух и гулять. Уже больше месяца, как вы живете в Онэ, а все еще не научились жить по-деревенски!.. Я уже успела сделать множество дел; я встала, когда еще не было шести часов… Да, да!.. Я выкупалась у старого моста. Вода холодная-прехолодная! Это было чудесно…

Перед Марселем промелькнуло видение этого купанья в прозрачной воде, заглушенное журчание которой слышалось за деревьями вместе с трепетом тополей, словно посеребренных ее отблеском.

— Да кушайте лучше ваши фрукты, бедный Марсель, вместо того чтобы слушать мою болтовню. Я ухожу… Ах, жалко оставить такой чудный персик!

Она нагнулась и подняла персик, выпавший из корзинки. Несколько песчинок впились в его бархатистую кожицу: она осторожно удалила их кончиком ногтя, повертела плод между пальцев и решительно закусила его округлость. Сочная мякоть растаяла под ее белыми зубами, потом, когда осталась одна лишь косточка, Жюльетта со смехом бросила ею в Марселя. Стекло зазвенело от удара. Молодой человек нагнул голову. Когда он поднял ее, м-ль Руасси исчезла за углом дома.

М-ль Руасси была права, рекомендуя Марселю лежавшие в корзинке сливы. Они были сочные и сладкие. Он нашел их превосходными и с грустью отметил, что, вкушая их, испытывает удовольствие. Что же означали эти внезапные затишья в его горе, которые он замечал в последнее время? Откуда эти кратковременные перерывы в воспоминаниях? Не были ли началом забвения эти повторные исчезновения скорбной мысли? Сегодня, проснувшись, он не думал ни о чем, забавляясь игрою солнца на старинной лакированной мебели и на позолоте китайских уродцев. Теперь его внимание привлек вкус плода. Ему стало стыдно. Он упрекал себя за то удовольствие, которое доставила ему внешность м-ль Руасси. Иное лицо должно бы было занимать его мысль! Ах, тоскующее лицо отца! Оно должно было стать для него навсегда лицом всего мира! Он чувствовал себя виновным в какой-то душевной грубости. Но тогда к чему было бежать одиночества, к чему было ехать в Онэ?

С середины июля он гостил у г-на Руасси, так как ему поневоле пришлось покинуть Париж. Он не мог больше выдержать. Уже в последние дни мая, перед отъездом в Венецию, Сириль Бютелэ, прощаясь с ним, нашел его до того изменившимся, что прислал к нему доктора Сарьяна. Доктор Сарьян, лечивший г-на Ренодье, осмотрел Марселя. Не было ничего серьезного, но не мешал бы свежий воздух, деревня. Ему следовало бы поехать в палаццо Альдрамин к Бютелэ, который его уже приглашал к себе. Рассеяние, связанное с путешествием, было бы ему полезно… Марсель твердо решил не слушаться советов доктора Сарьяна. Он не хотел удаляться из Парижа, не хотел отказываться от гнетущих воспоминаний перед портретом отца, от печальных паломничеств на кладбище Пер-Лашез.

После прихода доктора его уединение сделалось полным. Фремо, который исчез, наслаждался, вероятно, счастливой любовью с итальянской графинею… Однообразная и вялая жизнь длилась, не причиняя Марселю страданий от такого полного затворничества. Почтение к воле отца поддерживало его. Между тем здоровье его пошатнулось. В квартире на улице Валуа становилось жарко, а лето было крайне знойное. Сад, сожженный солнцем, издавал запах сухой пыли и горелых листьев. Деревья уже теряли свою листву, словно осенью. Голуби, воркуя, точно задыхались.

В начале июля он получил письмо от м-ль Руасси. Она повторяла приглашение г-на Руасси в письме кратком и радушном, написанном крупным почерком, открытым и смелым… Жюльетта Руасси! Он был тронут этим милым призывом к товарищу детства, которого она могла бы давно забыть… Но письмо оставалось на столе без ответа. Он как сейчас видел его голубоватый конверт, который держал в руках доктор Сарьян несколько дней спустя, приказывая ему на этот раз уехать немедленно из Парижа куда угодно. Он выслушал доктора Сарьяна с немым раздражением. По какому праву доктора своею волею подменяют нашу волю? Почему с таким упорством стремятся они заставить нас жить вопреки нашему желанию? Конечно, он не последовал бы его предписаниям, если бы как раз в это время старая Эрнестина не попросила разрешения поехать отдохнуть на месяц к родным. Положительно, все сговорились, чтобы выгнать его из дома. Но почему он выбрал именно Онэ?

Надо было проехать деревню, чтобы добраться до имения г-на Руасси. Крестьянские домики тянулись по бокам улицы до церкви, где надо было свернуть в крутой переулок, в конце которого шумела мельница. Оттуда надо было дойти до высоких ворот с остроконечной шиферной крышей и через них пройти во двор, поросший газоном и замыкавшийся с одной стороны стеной из битой глины, а с другой — зданием конюшни, над которым возвышалась голубятня. Прямо была решетка, отделявшая двор от дома, стоявшего наискосок. Дом состоял из двух флигелей, одного очень старого, из красноватого кирпича, где находилась кухня, и другого — более нового, каменного и одноэтажного. Перед домом была лужайка с цветными клумбами и огород с тремя площадками; к нему вел деревянный мостик, переброшенный через канаву. Канава соединялась с рекой, протекавшей за домом, и это кольцо воды замыкало собой рощу великолепных деревьев, которая была главной усладой Онэ, прохладной, зеленой и таинственной. Остальная часть имения состояла из лугов и нескольких участков пашни. Окружающая местность изобиловала дичью. Г-н Руасси любил охоту. Низенькая коляска и маленькая лошадка позволяли ему являться на приглашения соседей. Он охотно принимал их приглашения, приберегая для себя своих куропаток и зайцев и предпочитая истреблять в приятной компании чужую дичь.

Эта коляска была первым предметом, который увидел Марсель Ренодье, выйдя из вагона на станции Крез. Лошадь была привязана к забору. Молодой человек оглядывался вокруг себя, как вдруг он заметил м-ль Руасси. Он тотчас узнал ее. В смущении, он не знал, как заговорить с нею, когда она протянула ему руку со словами: «Здравствуйте, Марсель. Ваш поезд опоздал. Надеюсь, хорошо доехали, несмотря на жару? Дайте мне вашу багажную квитанцию…» И она быстро передала листок возчику: «Карлье, надо, чтобы сундуки этого господина были доставлены в Онэ до обеда… Идемте скорее, Марсель, можно спечься здесь на платформе…» Он покорно последовал за нею.

Выйдя со станции, девушка сама отвязала лошадь и поправила на сбруе застежку. Когда Марсель уселся рядом с ней, она спросила: «Удобно ли вам?» и они поехали рысью. Ехать надо было около часа. Несколько минут спустя она снова спросила: «Я вам не мешаю?» — «Нет, мадемуазель». Она стегнула по блестящему крупу лошади. «Мадемуазель? Вы с ума сошли, Марсель? Разве так говорят подруге по Тюильрийскому саду? Извольте называть меня Жюльеттой, или я опрокину экипаж!»

Довольно крутой подъем заставил лошадь идти шагом. Он припомнил это место. По сторонам дороги, в полях, изгибали свои ветви узловатые яблони. Теперь она заговорила с ним тихо, нежно, печально. Она говорила ему о смерти его отца, о том горе, которое он должен был испытывать. Г-н Руасси был также ею опечален. Он не мог приехать на станцию… Все в Онэ будут ему рады; он найдет здесь чистый воздух, отдых, тишину и свободу, какой только пожелает. Пока она говорила, малорослая лошадка подергивала ушами. Мухи жужжали. С высокой яблони упало яблоко средь шелеста листьев и веточек и глухо ударилось о сухую землю.

Жюльетта говорила правду. Г-н Руасси проявил радушие и гостеприимство, но совсем не упоминал о печальном событии, имевшем место в феврале: он избегал грустных разговоров. Г-н Руасси был милым эгоистом. Таким считал его г-н Ренодье. Г-н Руасси не скрыл от него в былое время причины своего переезда в Онэ: состояние его, сильно расшатанное, требовало от него этой жертвы. Не имея уже возможности вести в Париже ту жизнь, какую ему хотелось, он предпочел деревню, где ему должно было хватать его сократившихся доходов. К тому же он достиг возраста, когда приличествует быть благоразумным. О прошедших годах он сохранил слишком приятные воспоминания, чтобы по своей вине укорачивать то время, которое ему оставалось, чтобы перебирать их. Что касается его дочери, бывшей в то время еще в монастыре, то у нее, по выходе из Сакре-кёр, тоже найдется развлечение — разыгрывать хозяйку дома. Разве мало в этом занятия и забавы для особы, обладающей веселым нравом и превосходным характером? И г-н Руасси рассудил, вероятно, правильно, так как Жюльетта казалась вполне счастливой.

Марсель Ренодье сразу же оценил в молодой девушке ее природную склонность быть всем довольной, ее дар извлекать из всего приятное для себя. Это выражалось у нее тысячью способов, из которых самым обыкновенным был этот чудесный звонкий и веселый смех, который эхо разносило по дому и по саду. Она проявляла способность всецело отдаваться всему, что делала, какую-то исключительную пылкость. Если она читала, то читала со вниманием, которое ничто не могло нарушить; если работала, то работала с ожесточением; если она сидела, то сидела с наслаждением, готовая, казалось, навсегда так остаться. Она проводила иногда целые дни, причесываясь на разные лады, и тогда ничто не могло оторвать ее от зеркала. Она по двадцати раз переделывала букет или убирала вазу с фруктами, словно судьба всего мира зависела от этого соединения цветов или подбора плодов. Вместе с тем это постоянство и интерес к незначительнейшим вещам отнюдь не происходили от посредственности или мелочности ее ума. Она была умна, образованна, чувствительна, остроумна, с несколько, быть может, нарочитой податливостью к веселью, которое, однако, перемежалось у нее то неожиданным молчанием, то внезапной мечтательностью, что не было ни грустью, ни печалью, но какой-то немой и неподвижной сосредоточенностью, во время которой лицо ее принимало выражение необычной серьезности и особенной красоты… В эти минуты, — во время которых г-н Руасси старался всегда развлечь ее какой-нибудь шуткой, — молодая девушка больше всего нравилась Марселю; он чувствовал, как симпатия, робкая, скрытая и таинственная, сближала его с ней.

Тем временем Марсель Ренодье, размышляя обо всем этом, оделся. Тщательно умытый, хорошо выбритый, он посмотрел на себя в зеркало. И в самом деле, здоровье его поправлялось. К нему вернулись и аппетит, и сон. Загорелые щеки округлялись. Как, неужели этот Марсель Ренодье был тем самым, что и несколько месяцев тому назад? Неужели это лицо было тем лицом, которое орошалось слезами отчаяния? Неужели эти шаги, которыми он тихо бродил по аллеям рощицы в Онэ, были теми же шагами, что попирали жирную почву Холма Усопших? Внезапно он омрачился. Он снова увидел перед собой могилу отца, длинную белую плиту, словно страницу, вырванную из книги, вырезанное на ней имя, печальную дату… Ах, отец никогда не покидал его мыслей! Даже тогда, когда они, казалось, были отвлечены от него, они оставались все же втайне привязанными к памяти того, кто был их вдохновителем. Он не последовал жестокому совету Сириля Бютелэ. Воля, дорогая для него и чтимая им, постоянно направляла его волю. Его связывала с умершим боль утраты, которую он ощущал в глубине души так же остро, так же нестерпимо, как в первый день.

Он тихо притворил дверь своей комнаты и спустился по лестнице. Ему хотелось быть одному. Он не желал бы встретить ни г-на Руасси, ни Жюльетты. Он слышал ее голос в столовой: она предупреждала кухарку, что г-н Руасси будет завтракать сегодня ровно в полдень, так как днем ему предстояла поездка. Марсель, не показываясь, ускорил шаги и вышел. Очутившись на воле, он поспешил добраться до рощи. Сумрак тенистых аллей и шепот листвы успокоили его мало-помалу. Он стал ходить, наблюдая колеблющиеся листья. Он следил взглядом за прямой линией стволов до разделения их на ветви. Он вдыхал разные запахи и старался различить, исходят ли они от земли или от растительности, он видел цвета и отмечал их оттенки, он узнавал звуки. Бессознательная деятельность чувств мало-помалу заменила в нем определенные мысли. Так дошел он до старого моста. Расширение реки образовывало здесь водоем, в котором м-ль Руасси любила купаться. У воды был сооружен шалаш из кругляков и моха, где укрывалась молодая девушка, сбросив с себя Одежды. Сколько радости доставила бы такая хижина ему и Жюльетте в те времена, когда они строили дома из стульев в саду Тюильри! Он лег на траву в виду прозрачной воды. Одна из картин Сириля Бютелэ, некогда вызвавшая общее восхищение на выставке, изображала купальщиц резвящихся в таких же струях. Марсель покраснел и спросил себя: не было ли то хитростью его ума, чтобы свободнее думать о Жюльетте? Эти таимые мечты показались ему нескромными и грубыми, и он продолжал испытывать за них легкий стыд, когда за завтраком очутился рядом с молодой девушкой, в обществе г-на Руасси.

Г-н Руасси был шумно весел в это утро, кушал с аппетитом и торопливо опустошал свой стакан. Внезапно он поперхнулся. Жюльетта не могла удержаться от смеха. Г-н Руасси спросил, чему она смеется.

— Тому, что ты особенно волнуешься сегодня. Сразу видно, что ты после завтрака едешь в Корратри.

— Жюльетта, ты просто дурочка!

Он весело пожал плечами. Он казался еще молодым, несмотря на седеющую бороду. Жюльетта продолжала:

— Нисколько!.. Это повторяется каждый раз, когда ты едешь к госпоже де Бруань… Марсель, разве вы не замечаете, что папа разоделся в пух и прах?

В самом деле, г-н Руасси принарядился: изящный пиджак, новый галстук, цветок в петлице.

— Надо же время от времени проветривать свое тряпье… А потом, мне надо переговорить с госпожою де Бруань по поводу отца ее смотрителя охоты.

Г-н Руасси, смущенный и в то же время фатоватый, сиял своей манишкой. М-ль Руасси улыбнулась:

— Ну да, ну да… все знают, что ты влюблен в госпожу де Бруань… Впрочем, ты прав: она очень умна и еще очень красива.

— Это, пожалуй, правда… А какое меткое ружье! Никогда не промахнется. Это будет настоящий партнер для Валантона, когда он приедет в сентябре… Вы не знаете моего друга, графа де Валантона, мой юный Марсель: это — очаровательный человек. Он вам понравится. Он большой поклонник произведений вашего отца… Ах, бедняга Ренодье!

Наступило молчание, которое было прервано м-ль Руасси:

— Пустяки! Господин де Валантон каждый год обещает к тебе приехать. Это закоренелый парижанин. Он довольствуется стрельбой по голубям.

Она в сомнении покачала головой. Г-н Руасси с лукавым выражением поглаживал свою седую бороду и сказал:

— Та-та-та! На этот раз Валантон приедет, я в этом уверен.

М-ль Руасси небрежно положила локоть на скатерть и притянула к себе вазу с фруктами. Она выбрала персик и подбросила его в руке с деловитым видом, причем сдвинулись ее прекрасные брови и сжались алые и свежие губы.

Завтрак подходил к концу.

— Итак, папа, ты отказываешься от коляски?

Г-н Руасси предпочитал ехать в Корратри на велосипеде.

— Тебе будет жарко.

— Да нет же!

— Нет, будет!.. Ты предпочитаешь велосипед, потому что это тебя молодит.

Г-н Руасси выпрямился:

— Но ведь я еще не старик, черт побери!.. К тому же мне необходимо немного тренироваться. Недалеко уже открытие охоты, а у Валантона железные ноги: он способен загнать Бернара д'Аржимеля, а этот житель гор ведь не мокрая курица!

И г-н Руасси, стоя, выгибал грудь и напрягал икры, закуривая сигару.

— А вы, дети мои, что будете делать?

— Я хочу разрешить себе сегодня полениться, поваляться на траве. Купанье в зелени после речного купанья утром… Что вы на это скажете, Марсель?

М-ль Руасси обернулась к Марселю Ренодье:

— Я приглашаю и вас. Я хочу посвятить вас в прелесть послеобеденного отдыха на лугу. Это вас не манит? Тогда захватите с собой книгу. Вы будете охранять мой сон!.. Да, да, именно так, и вы меня разбудите, если увидите на мне муравьев… До свиданья, папа.

Она поцеловала г-на Руасси в обе щеки, подтолкнула дружески Марселя и вышла с ним из столовой, меж тем как г-н Руасси покусывал зубочистку, глядя внимательно на конус пепла своей сигары.

VI

Пройдя мостик, перекинутый через канал, Жюльетта Руасси и Марсель Ренодье срезали угол огорода и вышли в решетчатую калитку, которая вела в луга. Трава здесь была густая, и по берегу канала, где они шли, она становилась все гуще и выше. Они уходили в нее почти по колена. Она смыкалась за ними с шелестом, и задеваемые ими зонтичные растения качались на гибких стеблях. На противоположном берегу канала деревья рощи склонялись, простирали свои ветви и рисовали в воде линию тени, неровную и зубчатую. Некоторые из них разрушили своими корнями штукатурку каменной набережной, они сплелись с волокнистыми водорослями, тянувшимися со дна и образовавшими на поверхности воды острова зелени. По воде плавали большие ярко-зеленые круги водорослей — нитчаток. Между ними вода была черная и прозрачная.

Они шли довольно долго. Платье Жюльетты словно оставляло борозду в траве. Так дошли они до шлюза, отделяющего канал от речки. Высокое дерево бросало тень на траву, которая была еще гуще в этой части луга. В канале дремали красноватые карпы. Где-то очень далеко сталь косы пела под камнем точильного бруска. С минуту они молчали, прислушиваясь.

— Это старик Дрюэ, сын которого заведует охотой у госпожи де Бруань, и о котором за завтраком упоминал папа. Старик совсем впал в детство и часами точит свою косу об этот «челнок»… Так называют они здесь точильный брусок… Но бедняга кончит тем, что порежет себе палец. Папа хочет предупредить его сына.

М-ль Руасси умолкла. Далекая сталь уже не звенела. Воздух, которого не освежал больше прохладный звук металла, сделался жгучим.

— Как здесь хорошо; я люблю это местечко.

М-ль Руасси потянулась. Ее лицо приняло выражение блаженной лени.

— Ах, как здесь сладко будет уснуть!

Ее лицо уже казалось сонным. Ее обычная живость сменилась какой-то томностью. Веки опустились, словно перегруженные. Она ощупью искала в волосах шпильки, которыми была приколота ее шляпа. Она говорила дремотным голосом, глядя на Марселя сквозь полусомкнутые ресницы:

— Как жаль, что вы презираете послеобеденный сон!.. Захватили ли вы с собой, по крайней мере, книгу?.. Ах!

Тихонько, мягко, словно внезапно отяжелевшая и поникшая, она опустилась на траву. Вытянулась. Оперлась локтем о землю, поддерживая рукой голову. Марсель Ренодье вынул из кармана книгу.

— Я боюсь, что надоедаю вам, сопровождая вас повсюду, Жюльетта!

Она засмеялась с закрытыми глазами. В этом незрячем смехе было что-то сладострастное и обессиленное.

— Нисколько вы мне не надоедаете. Я вас очень люблю… Только скажите, не видите ли вы муравьев? Это мой ужас… Нет? Ну прощайте.

Она скрестила руки под головой. Она уснула не сразу. Порой она произносила несколько слов. Она сказала что-то о жужжании пчелы, о плеске карпа в воде. Потом мало-помалу тело ее ослабело. Пальцы, игравшие стебельком травы, перестали двигаться. Дыхание сделалось глубже и ровнее меж полураскрытых губ. Она в самом деле спала.

Марсель Ренодье смотрел на нее с Внезапною робостью. Он осторожно перелистывал страницы. Его мысль блуждала. Он пытался заставить ее сосредоточиться: она ускользала от него. Залетевшая оса вползла в чашечку цветка и долго оставалась там. Легкий стебель дрожал под зыбкою тяжестью насекомого; наконец оно стремительно вылетело оттуда, задев волосы Жюльетты.

Не просыпаясь, она повернулась. Теперь щека ее покоилась на руке. Одно из ее колен, приподнявшись, натягивало ткань ее платья. Тень от ресниц опускалась очень низко. Прядь волос ласкала нежное ухо. Инстинктивно Марсель наклонился над ней. Он жадно смотрел ей в лицо и при этом испытывал какую-то смутную тревогу, какую-то душевную тоску. Что зарождается в нем? Какая мысль способна возникнуть в его мозгу? Какой образ готов явиться перед глазами? Он чувствовал около себя присутствие чего-то таинственного и беспокойного. Она пошевелилась: он вскочил с бьющимся сердцем и, подобно ей, закрыл глаза.

Когда он снова открыл их, все показалось ему изменившимся: свет — потускневшим, небо — бесцветным, предметы — отдаленными. Ужасная печаль сжала ему сердце. Она поднялась из глубины его существа, как нездоровое испарение. Снова склонился он над спящею. Ах, теперь он знает! Да, Жюльетта прекрасна; да, она молода, но годы пройдут. Это свежее лицо, это гибкое и крепкое тело — время их постепенно разрушит. Оно отяжелит члены, покроет морщинками кожу, выбелит волосы, навеки сомкнет эти закрытые глаза. Та земля, на которую она ложилась так доверчиво в дни молодости, когда-нибудь покроет ее, холодную и обезображенную, смешает ее с собой, уничтожит ее в себе. Отчетливо, под тем телом, которое он угадывал, он увидел последние очертания скелета. Ледяной пот выступил у него на лбу, и он обеими руками зажал рот, чтобы не закричать от страха и отчаяния. Привычные слова отца припомнились ему во всей их горечи. Жизнь дурна, так как все в ней тщетно, бесполезно и тленно, кроме унижения и страдания. О, отцовское учение вкоренилось в нем глубоко и прочно! Зрелище этой спящей девушки вызывало в нем не желание, не любовь, а ощущение безысходных страданий человечества. Еще сегодня утром в плодах, которые она принесла ему в корзинке, он ощутил привкус праха, а теперь в этом очаровательном лице, под маскою сна, ему предстал образ самой смерти…

Он оставался долго погруженным в размышления, не замечая того, что м-ль Руасси, проснувшись, смотрела на него. Не двигаясь, она следила за чертами лица молодого человека, болезненно искаженными его душевной мукой. Она понимала, как он страдает, и испытывала к нему нежное сочувствие. Ей хотелось помочь ему. Она желала, чтобы он был счастлив. Она любила, чтобы все были счастливы вокруг нее, не как г-н Руасси из эгоизма, а по природной доброте и великодушию. Медленно, бесшумно она приподнялась и своей рукой легко коснулась руки Марселя; он вздрогнул.

— Увы, мой бедный Марсель, опять мрачные мысли!..

Она смотрела на него своими прекрасными глазами, ставшими печальными.

— Я знаю это выражение. Когда я вижу его на вашем лице, оно разрывает мне душу. Я хотела бы вас утешить, но как это сделать?..

Она вздохнула.

— К тому же в вас есть нечто, меня беспокоящее… Смерть вашего отца была ужасной, жестокой утратой, но мне кажется, что в вашей печали есть еще нечто большее. Почему вы не откроете мне причины? Кто знает, быть может, я вас пойму?.. Я не совсем дурочка.

Она раскрыла книгу, которую Марсель Ренодье принес с собой.

— К тому же зачем вы читаете такие книги? Я на днях мельком пробежала ее. Эти «Бувар и Пекюшэ» нагоняют тоску, два дурака с их идиотскими затеями!..

Марсель Ренодье покачал головой:

— Увы, Жюльетта, такова жизнь!

Он остановился. Зачем смущать молодую девушку своим пессимизмом, своим отчаянием? Лучше молчать.

— Но, Марсель, жить уж вовсе не так плохо и не так трудно, и…

Она умолкла. Она поправила локон своей прически и на миг остановилась, слушая живую тишину. В высоте листья деревьев трепетали шелковистым шелестом. Вода в шлюзе журчала тихо и нежно, словно шепча признанье. Где-то далеко на ферме пропел петух. Осы жужжали.

— Да, Марсель, я знаю, что жизнь пуста и что все умрут; но это чувство сильнее меня: я люблю жизнь.

Она продолжала медленно, точно говоря сама с собой:

— Да… Я знаю, что жить значит стариться, умирать, что все умирает и что умру и я… но я люблю жить. Ах, засыпать, пробуждаться, ощущать себя, видеть все кругом себя, слышать, смотреть, действовать! Самые обыкновенные движения дают мне это ощущение жизни… Вы мне скажете, что жизнь, которою я здесь живу, плоха? Это правда, но что из того? Существует не только настоящее, существует также и будущее, Марсель!

Марсель Ренодье сделал жест, выражающий отчаяние. Она продолжала более громко:

— Конечно, и будущее! Жизнь не для всех бездейственна и плоска. У нее есть свои сюрпризы, свои неожиданности. Почему не получить и мне своей доли из того, что она предлагает другим? О, я не требую ничего особенного! Вы знаете, я не собираюсь сделаться королевой Франции.

Их взгляды встретились на миг, потом он опустил глаза. Она сорвала пучок травы и разбросала ее, почти с досадой, нервно смеясь.

— Видите ли, дорогой мой, я не героиня. Нет, совсем нет! Я девушка практичная. Впрочем, приходится такой быть… Но не презирайте меня, по крайней мере, за то, что я говорю с вами откровенно!.. Итак, я люблю жизнь, и вдобавок люблю не самые высокие из ее благ!.. Да, я люблю удовольствия, удобства, роскошь. Это вас удивляет в такой деревенщине, как я? Но это так: несмотря на мои грошовые платья и шляпы, я люблю туалеты, уборы, драгоценности, словом — все!

Она покраснела.

— Вы не знаете, какую власть имеют над женщинами эти вещи, которые кажутся вам пустяками, бедный мой друг. Для нас существует на свете только две вещи: деньги и любовь.

Впервые произнесла она перед ним это слово: любовь. Ее белые зубки закусили пухлую губу. Она сказала резко:

— Я люблю деньги. С деньгами можно достать все.

Выражение пылкого желания залило румянцем ее красивое лицо. Веки затрепетали. Длинные ресницы то опускали, то поднимали свою тень. Усталым жестом она опустила руки и, почти шепотом, добавила:

— И, однако, я охотно отказалась бы от этого всего…

Порывисто, гибким движением тела она вскочила. Она отряхнула травинки, приставшие к юбке. Закинув руки, она снова воткнула в прическу свои шляпные шпильки и сделала несколько шагов по направлению к каналу. Металлический блеск юркого линя оживил сонную воду. Марсель поднял книгу. Толстый том оттягивал его руку своей безнадежной тяжестью.

— Марсель!..

Он обернулся. Жюльетта звала его, как зовут на помощь. В ее голосе было что-то молящее. Он подошел. Когда он очутился рядом с ней, она сказала:

— Что бы вы подумали, если бы узнали в один прекрасный день, что я сделала что-нибудь нехорошее?

Она спохватилась.

— О, не совсем уж гадкое, но почти…

— Жюльетта…

Она настаивала:

— Предположите, что это случилось.

— Вы неспособны сделать дурное, Жюльетта.

Она грустно улыбнулась:

— Я привязана к вам, Марсель, и мне хотелось бы, чтобы вы не сомневались во мне, что бы ни случилось. Вот и все!.. А теперь вернемся домой. Я уверена, что сейчас уже пять часов по крайней мере. А мне надо еще скроить себе платье. Господин де Валантон, папин друг, приезжает через две недели, и мне надо не слишком испугать его своим видом.

Она засмеялась отрывистым смехом и спокойно добавила:

— Не застегнете ли вы на моей блузке пуговку, которая расстегнулась, на спине?.. Я не достану.

Он пытался, неловко, держа книгу под мышкой. Будучи слегка близорук, он придвинулся ближе. Из-под прозрачного батиста просвечивала кожа плеч и рук. Он вдохнул их жаркий и молодой аромат. От Жюльетты пахло травой, тканью и кожей.

Медленно направлялись они снова по дороге, по которой шли раньше. Трава была позолочена солнцем. Шаги их тонули в мягкой и шуршащей гуще. Когда они дошли до калитки огорода, Марсель сделал движение, чтобы открыть ее, в ту же минуту, что и Жюльетта; руки их встретились на ивовом плетне. М-ль Руасси прошла первая. На мостике Марсель остановился: Жюльетта направилась к дому, меж тем как он остался склоненным над перилами. Ласточки прорезали воздух над водой, которая отчетливо отражала воздушный серп их острых крыльев.

VII

«Действительно схожими являются только те портреты, которые писаны не с нас, но которые в силу какого-то таинственного случая сделались нашими. Так, у меня есть терракотовая фигурка Клодиона, головка которой словно вылеплена с мадемуазель Руасси»…

Произнеся эти слова в вечер своего прибытия в Онэ, г-н де Валантон взглянул на молодую девушку. Огонь свечи, о который он зажигал папиросу, освещал его тонкое и умное лицо; он был обаятелен, г-н де Валантон, и с первой же минуты он бесконечно понравился Марселю Ренодье своей изысканностью и вежливостью. У него были на все свои утонченные и оригинальные взгляды, и он высказывал их с изящной небрежностью. Он думал о людях не хорошо и не дурно и воплощал в себе тот род здравого скептицизма, который относится к жизни не слишком доверчиво, но и не слишком враждебно.

Он завоевал расположение Марселя Ренодье, беседуя с ним о его отце. Он знал, что Ги де Вальвиль и Поль Ренодье были одним лицом. Он присутствовал на первом представлении «Школы Глупцов» и был одним из первых читателей «Человека и Жизни». Он равно восхищался в Поле Ренодье и блестящим драматургом, и острым мыслителем. Марсель испытывал глубокое удовольствие, слушая, как тот оценивал произведения его отца. Гордясь творчеством отца, он сам иногда подумывал о писательстве, но что он мог сказать о жизни такого, чего не сказал уже о ней его отец?

Г-н де Валантон в своем друге Руасси весьма скоро открыл слабое место: поэтому он не уставал расточать похвалы по адресу г-жи де Бруань, к которой г-н Руасси повез его с визитом. «Она поистине изумительна! Господину де Бруаню, вероятно, было горестно умирать, оставляя после себя столь привлекательную вдову. Это замечательная женщина». Г-н Руасси расцветал. Разумеется, он был счастлив таким соседством. Сношения между Онэ и Корратри завязались только три года тому назад, после смерти несносного г-на де Бруаня, бывшего при жизни самым сварливым из соседей. Вдова не походила на него, поэтому между нею и Руасси установились наилучшие отношения. И г-н Руасси фатовато поглаживал свою седеющую бородку с таким видом, что Марсель Ренодье спрашивал себя, нет ли чего-нибудь серьезного между г-жою де Бруань и г-ном Руасси. Сдержанная улыбка г-на де Валантона, казалось, свидетельствовала об отсутствии у него на этот счет сомнений, что приводило в восторг г-на Руасси. Г-н де Валантон всем нравился…

М-ль Руасси пользовалась, разумеется, значительной долей его забот и его предупредительности; но по отношению к нему поведение молодой девушки было весьма странным. Марсель еще лучше отдавал себе отчет в этом теперь, когда она вернулась к своему обычному состоянию. Во время пребывания г-на де Валантона Жюльетта вела себя своенравно. Она казалась озабоченной. Порой она исчезала на все послеобеденное время; ее искали и не могли найти. Тогда Марсель видел, как г-н де Валантон и г-н Руасси долго ходили по огороду, оживленно о чем-то совещаясь, или же углублялись в рощицу, идя рядом, с видом самым таинственным. Приехав в Онэ ради охоты, г-н де Валантон охотился всего два раза за две недели; он проводил время с г-ном Руасси, Марселем и Жюльеттой, когда она не ускользала из их общества под предлогом писания писем монастырским подругам или ухаживания за стариком Дрюэ, который в конце концов порезал-таки себе палец, оттачивая косу.

Г-н де Валантон обращался с м-ль Руасси запросто и в то же время почтительно. Он разговаривал с нею в тоне дружески-игривом, придумывал, чем бы ее позабавить или насмешить, и старался заставить ее забыть разницу их лет. Несколько раз они совершали довольно далекие прогулки в рощицу. Но нередко она подчеркнуто избегала его или резко от него отходила. Марсель отметил эту неровность в ее обращении. Он замечал, что м-ль Руасси по отношению к г-ну де Валантону то проявляла кокетство, почти вызывающее, то выказывала холодность, почти презрительную. В обоих этих случаях г-н де Валантон не расставался со свою снисходительной улыбкой, между тем как г-н Руасси был, казалось, в восторге от игривых выходок своей дочери и сердился на ее строптивость.

Эта перемежавшаяся игра длилась до самого отъезда г-на де Валантона. Марсель помнил обстановку его отбытия: нетерпеливую лошадь, бившую копытом на переднем дворе, где она пугала кур, щипавших траву; г-на Руасси, который собрался провожать на станцию г-на де Валантона, застегивающего перчатки. Марсель, простясь с г-ном де Валантоном, удалился из скромности, оставив их втроем стоящими около коляски, так как м-ль Руасси была также там. Он из приличия, уходя, смотрел на голубей, влетавших и вылетавших в окошко голубятни. Он думал о тех, которые несколько месяцев тому назад ворковали за стеклами его закрытого окна. Он также должен был скоро уехать, чтобы вернуться в свое печальное жилище. Он не мог злоупотреблять до бесконечности гостеприимством хозяев Онэ. Скоро та же коляска будет запряжена для него. И он ощутил чувство тоски. Придется покинуть Жюльетту.

Закрывая за собой калитку, он увидел, как г-н де Валантон целовал руку молодой девушки. Г-н Руасси волновался и казался недовольным, г-н де Валантон был словно смущен. Жюльетта ласкала шею лошади. Г-н Руасси говорил. Марсель слышал голос, но не различал слов.

Потом г-н Руасси и г-н де Валантон заняли места в коляске. Стоя на пороге дома, Марсель увидел Жюльетту, которая шла по мостику канала, направляясь в поле. Не смея следовать за нею, он поднялся наверх, в свою комнату… Выдвинутый ящик комода обезглавливал мандарина и отрезывал угол пагоды. Китайская физиономия, золоченая, среди черного лака, иронически усмехалась.

VIII

Несколько дней спустя после отъезда г-на де Валантона м-ль Руасси и ее отец поехали с визитом к г-же де Бруань. Вечером, после обеда, во время которого молодая девушка казалась озабоченною, она сослалась на легкую усталость и ушла наверх в спальню. Когда дочь удалилась, г-н Руасси закурил сигару, помолчал с минуту, счищая ногтем хлебные крошки, и наконец предложил Марселю Ренодье пройтись по саду.

Стоял чудесный и уже прохладный осенний вечер. Близились последние дни сентября. Г-н Руасси увлек Марселя в сторону огорода. Сквозь неплотно сколоченные доски мостика песок с их подошв посыпался в спокойную и черную воду канала. Г-н Руасси шел медленно; Марсель следовал за ним. Влажные бордюры и клумбы благоухали в ночном воздухе. Огород поднимался тремя обработанными площадками, соединенными дорожками по косым склонам. Последняя из этих площадок оканчивалась у высокой стены, вдоль которой тянулись шпалеры плодовых деревьев. Здесь поспевали великолепные персики, составлявшие гордость Онэ. Груши, равным образом, процветали здесь. Отсюда сверху был виден темный дом. Окна столовой были еще освещены, так же как и окна в комнате Жюльетты. За домом луна серебрила тополя, окаймлявшие реку. Она уже готова была подняться из-за них и засиять в вышине неба.

Г-н Руасси ходил взад и вперед вдоль шпалерника. Марсель ощущал крепкий дым его сигары, который смешивался с запахом земли и листьев. Вдруг он обернулся:

— Чудесная ночь, не правда ли, дорогой Марсель?

Он затянулся и смолк, потом опять вдруг решился:

— Послушайте, мне надо с вами поговорить, и, честное слово, я предпочитаю прямо перейти к делу, так как я уверен, что вы не истолкуете в дурную сторону то, что я имею сказать вам. Я вас очень люблю, я был другом вашего отца, и эта двойная привязанность позволяет мне с более легким сердцем подойти с вами к теме несколько щекотливой.

Он нащупывал под листвой шпалеры холодную и скрытую мякоть груши, меж тем как другой рукой он стряхивал пепел сигары.

— Да, дорогой Марсель, я вас очень люблю; скажу больше: вас в Онэ все очень любят…

Он остановился. Марсель хотел ответить, он искал слов признательности и благодарности, но мог лишь пробормотать:

— Я был бы весьма неблагодарным, дорогой господин Руасси, если бы…

Он запутался. Г-н Руасси не дал ему кончить:

— Да нет же, нет!.. То, что мы сделали для вас, пустяк, и мы были искренно рады видеть вас у себя.

Его каблуки ушли в мягкий песок дорожки, словно для того, чтобы утвердить за ним его право владельца. Он был у себя дома. Этот сад был его садом; эти плоды были его плодами; этот дом был его домом. Марсель ясно почувствовал, что принятое им гостеприимство поставило его в некоторую зависимость от г-на Руасси. Г-н Руасси продолжал:

— Итак, дорогой Марсель, вас очень любят в Онэ. Вас здесь оценили, и я надеюсь, что вам здесь нравилось и что вы уедете отсюда менее несчастным, чем вы сюда приехали.

Марсель начал понимать: г-н Руасси находил, что его гость зажился у него. Г-н Руасси продолжал:

— Разумеется, вы не исцелились — я это хорошо знаю — от того удара, который поразил вас, но вы не так уже подавлены, не так печальны: вот почему я не хочу, чтобы что-нибудь могло испортить прекрасные результаты вашего пребывания здесь. Да… я не хочу, чтобы вы увезли отсюда повод к какому-нибудь горю, чтобы вы сохранили какую-нибудь надежду, которая не может осуществиться и которая внесла бы ненужное разочарование в вашу законную печаль. Не правда ли? Молодые люди иногда забирают себе в голову планы, опасные, призрачные… Словом… это немного трудно выразить. Ну да, Жюльетта молода, красива, очаровательна, и, черт возьми, в качестве отца я принужден говорить с вами откровенно.

Луна поднялась над тополями. Она освещала сейчас весь сад и блестела на шиферной крыше дома. Марсель все еще смотрел на окно, в котором виднелся свет. Наконец он оторвал от него взоры. Г-н Руасси улыбался в бороду:

— Вы мне не отвечаете, юноша; признайтесь, что я попал в точку!

Марсель сделал жест отрицания. Г-н Руасси перебил его:

— Нет?.. Я ошибся? Тем лучше, тем лучше! Превосходно, я могу теперь говорить с вами еще свободнее. Так вот, мой дорогой, брак между вами и Жюльеттой был бы глупостью, в которой вы оба раскаялись бы… Ах, вы очень хороший человек, бесспорно, но у вас нет состояния, а приданое моей дочери весьма легковесно. Потом, вы не сошлись бы характерами. Вы по природе меланхолик, разочарованный. Ваш бедняга отец передал вам частицу своего пессимизма. Это очень печально, на мой взгляд, но это так. Жюльетта, наоборот, унаследовала мой характер: она оптимистка; она любит жизнь так, как любил ее я, как люблю до сих пор… как ее следует любить.

Он глубоко вдохнул холодный ночной воздух и продолжал:

— Я всегда старался привить ей любовь к жизни… Это вас удивляет? Вы говорите себе: «Гм! гм… А между тем он отдал дочь в монастырь; потом запер ее, почти на круглый год, в Онэ»… Но, дорогой мой, подумайте только, какое обаяние среди этого долгого уединения должны были приобрести в ее мыслях те удовольствия, которых она лишена, — блестящая светская жизнь в Париже, празднества, наряды! Как жадно должна она стремиться насладиться всем этим! И какое будет счастье для меня — видеть ее когда-нибудь богатой, элегантной, окруженной поклонниками, так как дочь моя создана для роскоши… и она получит ее, даже против ее желанья, если это будет нужно!

Г-н Руасси оживился:

— Стойте, я увлекся; я болтаю с вами, как с другом… Но скажите по совести, разве справедливо было бы запереть молодую, свежую, красивую девушку в захолустной деревне, превратив ее в домашнюю хозяйку или в торговку цветами, или выпустить ее отсюда с тем, чтобы она впала в самую пошлую посредственность? Да она сама бы упрекнула меня за это впоследствии. Нет, нет, ни за что! Она создана для блестящего брака. Таково мое убеждение… По-вашему, это не так-то легко осуществить, не правда ли? Ну так дело в том, дорогой мой, что случай уже представился… Так неужели я его упущу?

Г-н Руасси бросил на землю докуренную сигару, которая рассыпалась искрами. Он ухватил Марселя под руку.

— Это так, как я вам говорю, дорогой мой. Брак великолепный, неожиданный: имя, положение, богатство, все! Париж, свет, все!.. И она еще колеблется, уклоняется… Черт побери, я отлично знаю, что в этом деле нет места для любви! Но разве это причина отказываться от такой партии?

Марсель задрожал. Беспомощно он возразил:

— Но, может быть, мадемуазель Руасси тяжело выходить, несмотря на все эти выгоды, за человека, которого она не любит…

Г-н Руасси выпустил руку Марселя и усмехнулся.

— Та-та-та!.. Любовь? Но ведь она всегда найдется, дорогой мой! Жизнь долга.

Он на минуту умолк, словно сожалея о словах, которые только что произнес.

— Вы находите меня безнравственным? Ба! Ведь мы болтаем по-товарищески, не правда ли? Вы питаете к Жюльетте дружбу, не больше! Вы только что подтвердили мне это. А если бы было и иначе, я поступил бы точно так же. В обоих случаях вы бы помогли тому, что в ее же интересах… Итак, я не поручусь, что моя дочь не питает к вам легонького чувства, и, честное слово, я боюсь, что, пока вы будете жить здесь, она не решится… порешить! Это лестно для вас, но это может повредить ей, и от этого моя задача не станет легче… Она не всегда сговорчива, моя дочь. Так, например, на днях она была почти дерзка с госпожою де Бруань, когда та отважилась намекнуть ей на то, что меня занимает. На обратном пути, Жюльетта почти упрекала меня в том, что я приношу ее в жертву моему эгоизму… Я эгоист?.. Бог мой! Я, который только и забочусь что о ней!.. И потом, если бы даже я и подумал немного о себе, то разве это эгоизм?

Марселю вспомнилось то, что Жюльетта говорила ему о г-же де Бруань: она вдова, богата, а г-н Руасси…

— Вот к чему, в конце концов, сводится положение, дорогой мой. Вы не захотите повредить будущности моей дочери. Поэтому лучше всего было бы вам покинуть Онэ. К тому же мы и сами едем в октябре в Париж. Как только мы очутимся там, все трудности улетучатся. В Париже на вещи смотрят иначе; моя дочь станет благоразумнее, а у вас будет приятное сознание, что вы помогли ее счастью. Приятно оставить по себе такое воспоминание в уме красивой женщины.

Г-н Руасси закурил новую сигару. Спичка осветила его. Он посмотрел на Марселя, прищурив глаза.

— Я еду завтра, дорогой господин Руасси; я желаю, чтобы Жюльетта была счастлива.

Голос Марселя дрогнул. Г-н Руасси бросил спичку, которая с минуту горела на песке дорожки, и сказал просто:

— Я не ждал от вас меньшего, Марсель.

Наступила минута молчания. Луна блистала, круглая, в звездном небе. В саду пахло осенью и ночной сыростью. Внизу две жабы перекликались свирельными звуками. Г-н Руасси продолжал:

— Ну прощайте, я пойду спать… А вы?

— Еще немного погуляю.

Г-н Руасси протянул ему руку:

— Не простудитесь… Ах, какая чудесная луна!

Марсель слышал, как раздавались шаги г-на Руасси, пока он сходил с площадки на площадку, как они прозвучали на мостике. В воздухе стоял легкий запах табака. Луна отражалась в воде канала. Еле слышно кричали жабы… Внезапно свет в окне м-ль Руасси погас, и он ощутил чувство одиночества и отчаяния, от которого затрепетал с ног до головы.

На другой день, за завтраком, Марсель Ренодье сообщил о своем отъезде на следующий день: в виде предлога он сослался на письмо, которое его вызывало. Г-н Руасси произнес проклятие по адресу всяких обязательств, которые никогда не оставляют человека в покое. М-ль Руасси ничего не сказала.

После обеда Марсель поднялся в свою комнату, чтобы уложить чемодан. Китаец на комоде в последний раз состроил ему гримасу; на мраморной крышке комода персиковая косточка, которую со смехом бросила ему в лицо Жюльетта в солнечное утро, являла свое покрытие, сухое и жесткое. Обед прошел, как всегда. Подали прекрасные груши. Марсель вспомнил ночной разговор у шпалеры. Г-н Руасси в присутствии дочери не обмолвился ни словом о предстоящей поездке их в Париж. Прежде чем удалиться, Марсель простился с хозяевами. Коляску должны были подать рано утром, к шести часам; г-н Руасси будет еще спать: он вставал рано, только выходя на охоту.

Марсель проснулся с зарею. Он открыл окно. Речка журчала за тополями, на которых золотились первые желтые листья. Солнце показалось под покровом тумана. Когда Марсель спустился вниз, он нашел завтрак готовым в столовой. Старая кухарка пришла разделить его одиночество. Когда он допивал свою чашку, слуга пришел доложить, что коляска подана. В доме было тихо; он вышел.

На дворе в голубятне ворковали голуби. Жюльетта была здесь, она ласкала лошадь, ноздри которой дымились в утреннем воздухе. На Жюльетте была широкая накидка. Меховое боа обвивало ее шею.

— Как! И вы здесь, Жюльетта?

Она засмеялась. На холоде щеки ее покраснели.

— Ну да!.. Ведь я ездила вас встречать; почему же вы не хотите, чтобы я вас проводила?

Она пригласила его сесть в коляску и сама села возле него. Она взяла в руки вожжи.

— Ну!

Лошадь выехала из ворот. Вода бурлила у мельничной плотины. Петух пропел, сидя на куче навоза. Коляска свернула на дорогу. Они проехали мимо домика старика Дрюэ, который, стоя на пороге, приветствовал их; рука у него была забинтована. Марселю вспомнился далекий звук косы, которую старик оттачивал в тот летний день, когда они лежали в траве, на берегу канала. Жюльетта правила молча, сдвинув брови и закусив свою алую губу. Марсель ощутил запах меха. Распаханные поля чернели вокруг узловатых яблонь. На одном из подъемов Жюльетта вдруг спросила:

— Что вы думаете о госпоже де Бруань?

Он ответил банальной фразой. Она покачала головой:

— Папа влюблен в нее, и она его любовница. Ему очень хотелось бы жениться на ней… Вас это удивляет? Папа заперся в деревне, вообразив, что он старик; но в деревне он помолодел и теперь скучает. К тому же он считает, что мужчина в шестьдесят лет еще молод!

Она пожала плечами и хлестнула лошадь. Уже виднелись полотно железной дороги, сигнальные круги и станция.

Когда они подъехали и она остановила лошадь, она вдруг сказала:

— Знаете, Марсель, тот дурной поступок, о котором я говорила вам в тот день, на лугу, я его скоро сделаю… Ведь вы обещали, несмотря ни на что, сохранить вашу дружбу ко мне…

Она протянула чемодан молодому человеку, который стал ногой на подножку.

— Идите сдавать ваш багаж… Я не хочу заходить внутрь.

И став вдруг серьезной, она добавила вполголоса:

— Я была бы способна сесть также в поезд!

Она смотрела на него. Мех, охватывая ее шею, закрывал нижнюю часть лица. Марсель стоял перед нею; тяжелый чемодан оттягивал ему руку и заставлял его склоняться. Вид у него был слабый и жалкий. В ее глазах мелькнуло выражение участия и вместе с тем иронии:

— Бедный мой Марсель, успокойтесь! Что бы вы стали делать со мной?

Она распахнула мех. Она была прекрасна — сильная, созданная для жизни, между тем как он… Он опустил голову.

— Ну, прощайте, мой бедный друг. Я очень хотела бы поцеловать вас, но что скажет начальник станции?..

IX

Марсель Ренодье одним пальцем перелистывал толстую книгу, лежавшую на перилах набережной Малакэ. Страницы с сухим шелестом переворачивались под его большим пальцем и одна за другой проходили перед его глазами. Но палец Марселя постепенно коченел. Было холодно. Стоял конец ноября. Резкий ветер дул с солнечного неба, которое своим слегка затуманенным светом возвещало близость парижской зимы.

Марсель Ренодье опустил одну руку в карман; другой он продолжал перелистывать книгу. Но если бы букинист, бродивший за его спиной, спросил его о заглавии сочинения, или о чем оно трактовало, Марсель не знал бы, что ему ответить, так как взгляд его был рассеян и мысли блуждали. За парапетом виднелась Сена, по которой навстречу друг другу бежали пароходики. У шлюза Монэ свистел буксирный пароход. На противоположном берегу, видневшемся сквозь голые деревья, высилась сероватая громада старого Лувра.

Марсель вспомнил, что он хотел зайти в музей, но найдя его закрытым, так как дело было в понедельник, он продолжал свою прогулку по мосту Искусств. Вот почему, праздный и не имея перед собой цели, он стоял перед этим фолиантом, потертый и пыльный переплет которого он держал еще в руке. Машинально приподнял он верхнюю крышку, которую перед тем только что захлопнул. Заглавие, начертанное великолепными черными и красными буквами поверх роскошной марки издательства и расположенное в виде надписи или эпитафии, обозначало какой-то труд по медицине XVII века.

Разве не была поучительна эта древняя книга, заброшенная на ветру, на этих перилах? Старинный трактат, содержавший, наверное, результаты долгих исканий, плод труда целой жизни! Автор его некогда портил себе глаза, утомлял пальцы, чтобы оставить потомству этот памятник своих знаний. Быть может, даже в силу этого стремления он заслужил некогда уважение своих современников. Его предписания передавались из уст в уста, открытая им истина стала общею истиною, потом были высказаны и утвердились другие мнения, а его теории превратились в нечто нелепое, смешное, шутовское, способное своею глупостью позабавить самого невежественного из современных коновалов.

Таковы комичные результаты человеческих усилий. Эта забракованная книга служила печальным тому доказательством. Печальная улыбка скользнула на губах Марселя Ренодье: отец его, как всегда, был прав… Воспоминание об отце омрачило его, и он сгорбился, словно под внезапной тяжестью. Он зябко приподнял воротник пальто и продолжал путь. Беспокойство, острое и неопределенное, томило его. Его угнетали не только горе и ощущение тщеты жизни: к этим тяжелым ношам он стал уже привыкать. Он чувствовал, что его печаль имеет другую причину, неясную и возвышенную, в которой он сам не хотел себе признаться, и он нервно ускорял шаги.

Вдруг он почти остановился. Он снова подошел к перилам. Вода текла, неторопливая и бледная. Он смотрел на нее, не видя. Он видел церковь, освещенную и полную народа. Орган гудел; швейцар стучал по плитам своей алебардой. Двигалось шествие, м-ль Руасси под руку с г-ном де Валантоном. Бракосочетание их происходило сегодня в церкви Сен-Луи д'Антен. Сегодня был понедельник, понедельник 29-го ноября. Он вдруг отошел от парапета. Ветер леденил ему лицо. Марсель повернул обратно, желая избежать северного ветра, и зашагал снова. Г-н Руасси написал ему в начале октября, извещая его об этом событии и извиняясь в том, что не мог заехать сообщить о нем лично, но в подобных случаях бывает так много беготни и забот! Марсель Ренодье лишь вполовину удивился этому событию. Некоторые фразы г-на Руасси и его дочери подготовили его к нему. Жюльетта сначала колебалась, но в конце концов согласилась. Г-н де Валантон был стар, но богат, и его состояние обеспечивало м-ль Руасси тот образ жизни, к которому она стремилась. Г-н де Валантон мог быть, несмотря на свои годы, еще приятным спутником. Его элегантная старость могла нравиться. Без сомнения, Жюльетта не любила его, но взамен любви она получала роскошь и все удовольствия широкой и веселой жизни. Что касается г-на де Валантона, то он поступал, как эпикуреец: Жюльетта своим свежим лицом украсит последние годы мужа, оживит его домашний очаг своей нарядной грацией. Оба, по всей вероятности, были согласны относительно того, чего им ожидать друг от друга. И Жюльетта Руасси согласилась стать г-жою де Валантон. Тем не менее в ней все же происходила борьба между выгодой и чем-то иным… В этом месте своих размышлений Марсель Ренодье останавливался, но образы заменяли собою его мысли. Он припоминал Жюльетту, лежавшую в траве, на берегу канала, он припоминал ее в коляске, когда она отвозила его на станцию. Разве не видно было, что она хваталась за последнюю надежду, чтобы спастись от самой себя, что она умоляла о помощи, просила пожалеть ее юность? Ах, как она была прекрасна!.. И Марсель Ренодье снова видел перед окном своей комнаты в Онэ корзинку с фруктами, протянутую ему, в потоке солнечных лучей, на конце колеблющейся жерди. О, эти летние плоды в утреннем сиянии солнца… Но он не сумел насладиться ими, и Жюльетта была права, когда бросила в него косточкой от персика, сопровождая ее насмешливым хохотом!..

Он перешел через улицу и теперь шагал вдоль лавок антиквариев и продавцов гравюр, думая о м-ль Руасси и г-не де Валантоне. А этот Бернар д'Аржимель!.. Его положение вследствие этого брака становилось щекотливым. Его правам преднамеченного наследника был нанесен удар. М-ль Руасси, ставшей г-жою де Валантон, придется считаться с г-ном д'Аржимелем, и их отношения при всей учтивости рисковали оказаться не особенно сердечными… Марселю эта мысль доставила легкое удовольствие. Г-н д'Аржимель внушал ему инстинктивную антипатию.

Марсель Ренодье остановился перед выставкой продавца древностей. Он увидел себя в старинном зеркале. Каков мог быть собою этот г-н д'Аржимель? Был он безобразен? Или красив? Марсель взглянул на себя. Усы у него были черные, тонкие, а в его темных глазах светилась кротость. Он походил на отца.

Траур, который он носил, послужил ему предлогом, чтобы не присутствовать на сегодняшней церемонии. В письме к г-ну Руасси, объясняя причину своего отсутствия, он просил передать поздравления и наилучшие пожелания Жюльетте и г-ну де Валантону. К письму был приложен подарок для м-ль Руасси: офорт Сириля Бютелэ, изображающий вид Zattere в Венеции. Это была редкая вещица. Он сам лично отнес ее в гостиницу Риволи, которою было помечено последнее письмо г-на Руасси, но г-н Руасси жил на улице Матюрен, у г-на де Валантона. Он отправился туда. Огромный двор и внушительные размеры здания поразили его, и, передавая пакет швейцару, он осмотрел фасад дома. Здесь будет отныне жить Жюльетта Руасси…

Сюда вернулась она сегодня из церкви. Ее белое платье скользнуло по толстому ковру подъезда. Она отвечала на поздравления, улыбаясь и стоя на пороге этой новой жизни, роскоши и удовольствий которой она захотела. Вдруг Марсель Ренодье вспомнил маленькую вакханку Клодиона, о которой упомянул г-н де Валантон однажды вечером в Онэ и которая, по его словам, походила на м-ль Руасси. Не так ли, вроде изящной вещицы, ввел он в свой дом и эту молодую женщину, как живую статуэтку, чьи нежные плечи и стройную шею он, забавляясь, будет украшать драгоценностями? И Марсель закрыл глаза перед этим видением, которое давало ему почувствовать все его одиночество и покинутость. Открыв глаза снова, он увидел в маленьком зеркале свое траурное платье. Отныне он всегда будет одеваться так.

Он сделал несколько шагов, опустив голову. Теперь он вызывал в своем воображении другую чету. Они также обменивались кольцами. То было в весенний день. Тогда одевались иначе, чем сейчас; платья носили по моде 1872 года. Поль Ренодье, блестящий писатель, вступал в брак с Элен Дивон, восхитительной драматической артисткой. Они встретились, полюбили друг друга, повенчались… В старых газетах, которые хранятся в Национальной Библиотеке, передавались подробности торжества, и Марсель не раз читал их. Там были указаны час, место, туалеты и имена как присутствовавших, так и свидетелей, одним из которых был Постав Флобер. Весь художественный и литературный Париж того времени явился принести свои поздравления остроумному «Ги де Вальвилю» и очаровательной Элен Дивон.

Элен Дивон, его мать!.. Марсель имел о ней представление только по одному из ранних офортов Сириля Бютелэ, на котором художник изобразил ее в роли Клементины в «Школе Глупцов». Сколько раз в кабинете эстампов требовал Марсель папку, заключающую в себе гравюры Сириля Бютелэ! Когда ему ее выдавали, он на минуту сосредоточивался, потом открывал ее и перебирал драгоценные листы, медленно-медленно, до тех пор пока с бумаги ему не начинало улыбаться одно лицо. Тогда он долго в него вглядывался, вглядывался в большие глаза, маленький рот, тонкий нос, вглядывался в прелестное лицо, такое нежное, такое кроткое, лицо той, которая была его матерью. Какая слабость, какая хрупкость в этой молодой женщине! Как, должно быть, немногого она желала! Как, должно быть, мало ответственна была она и за себя, и за те несчастья, которые она причинила и которые сама претерпела!.. Дрожавшими пальцами продолжал Марсель перелистывать волшебную папку, уже не видя тех изящных произведений искусства, которые она в себе заключала: силуэтов, запечатленных смелой иглой, пейзажей с изображением деревьев, воздуха, камней и воды, ликов Лондона, уголков Парижа, видов Венеции, бесчисленных фантазий своеобразного, кропотливого и утонченного искусства…

Марсель Ренодье, снова остановившись, вздрогнул среди своих мечтаний. За стеклом магазинной выставки на него смотрело знакомое нежное лицо, так тонко выгравированное Сирилем Бютелэ. Да, это был чарующий и страдальческий образ той, которая заставила пролить так много слез. Она была в костюме ее роли из «Школы Глупцов», такой, как Поль Ренодье увидел ее впервые и полюбил: платье с четырехугольным вырезом, легкая ткань которого с таким терпением и любовью была передана художником! Игла гравера обласкала волнистую линию обнаженных плеч и рук, из которых одна держала гибкий стебель розы, той розы, которую она в конце второго акта обрывала с томной грацией, и каждый лепесток которой, падая, вызывал взрывы аплодисментов. Марсель Ренодье продолжал грезить. Он мысленно сближал этот цветок из пьесы с тем свежим цветком, который Поль Ренодье приказывал менять каждое утро в хрустальном бокале, стоявшем перед ним на письменном столе… Не находилась ли там эта роза для того, чтобы беспрестанно напоминать несчастному о его безумии? Ибо безумие — верить в счастье и любовь. Разве она не была благоуханною и усеянною шипами эмблемою его минутной иллюзии, и, осыпаясь на его глазах, не говорила ли она ему о свежем еще заблуждении его жизни? Не давала ли она ему немого урока своим преходящим и благоуханным обманом?.. И внезапно Марсель Ренодье почувствовал, как в душе его крепнет суровое стремление к одиночеству и отречению. Нет, он не будет, подобно отцу, пытаться сорвать коварный цветок. А между тем он казался весьма соблазнительным, колеблемый небрежным движением изящной женщины, смотревшей на него из-за стекол так же, как смотрела она на того, кто поддался обаянию ее красоты. Звук магазинного звонка заставил его очнуться. Машинально Марсель отворил дверь. Продавец сделал шаг к нему навстречу. Марсель услышал себя, спрашивающего о цене офорта Сириля Бютелэ. Сердце его билось от страстного желания обладать портретом матери, унести его с собой, иметь его навсегда.

Продавец достал с выставки эстамп. Сдвинув очки на лоб, он приблизил к глазам широкий лист голландской бумаги и назвал цену.

— Это недорого, сударь. Вещь редкая. Мы не так часто имеем в продаже «Даму с Розой».

В то время, как Марсель Ренодье давал свой адрес с тем, чтобы ему прислали офорт на дом, — так как у него не было при себе нужной суммы денег, — продавец записывая, обернулся, чтобы сказать приказчику, проходившему по магазину со свертком под мышкой и с шляпой в руке:

— Скажите, Анатоль, вы не забыли двух Каналетто[9] для господина Антуана Фремо? Хорошо!.. «Дама с Розой», сударь, будет у вас сегодня вечером.

Марсель Ренодье поклонился и вышел. Упали несколько капель дождя; он быстро пошел к улице Валуа.

X

Марсель Ренодье, позавтракав у Сириля Бютелэ, на улице Бак, возвращался к себе домой. Сириль Бютелэ пригласил его к себе тотчас по возвращении своем из Венеции, где он провел конец лета и всю осень. На зиму он оставался в Париже: это время года было для него периодом напряженной работы. Он тогда писал портреты, которые дорого оплачивались, но бывали сделаны с необыкновенным мастерством и стоили тех больших денег, которые он за них требовал. От этой работы, интересовавшей его, но порой слегка надоедавшей, он отвлекался изредка этюдами нагого тела. Стоя перед моделью, он снова делался прежним Бютелэ, более свободным, более смелым, Бютелэ эпохи офортов, установивших его известность. Бютелэ — жителем Лондона, где, после нескольких юношеских работ в манере прерафаэлитов, он написал те пейзажи с лондонской Темзой, с которых началась его слава.

Теперь же Сириль Бютелэ только в Венеции снова становился пейзажистом. Из каждой своей поездки туда он привозил несколько небольших досок или полотен, на которых он, забавляясь, запечатлел карандашом или красками виды этого необыкновенного города. Прославленные образцы он предоставлял воспроизводить другим, а сам довольствовался тем, что бегло зарисовывал некоторые более скромные живописные уголки. Эти сдержанные наброски, таинственные и в то же время правдивые, говорили об интимной жизни города, о его тайном очаровании. Небольшой мелочи достаточно было Сирилю Бютелэ, чтобы сделать из нее чудо искусства. Ступеньки лестницы, краешек колодца, выставка лавки, желтая занавеска в мраморном окне с завитками, выступ балкона, воздушная площадка террасы, какая-нибудь дымовая труба, выделяющаяся на фоне неба, — этого было ему довольно. Чтобы теснее связать себя с любимым городом, он кончил тем, что купил себе там особняк, палаццо Альдрамин в Сан-Тровазо, соблазнившись красотой его старинного облика и изяществом задумчивого сада.

Впрочем, эта покупка завела его далеко. Палаццо Альдрамин держался каким-то чудом, и вскоре оказалось необходимым переменить в нем сваи. Сириль Бютелэ охотно рассказывал все подробности этого дела. Оно обогатило его тысячью забавных анекдотов об итальянских архитекторах и об итальянских рабочих, столь ловких и столь легкомысленных, о каменщиках, о печниках и о торговцах редкостями, с которыми ему пришлось иметь дело, когда после укрепления дворца Альдрамин возник вопрос о том, чтобы меблировать его в духе, достойном его огромных зал и его ломбардского[10] фасада, на котором красовались кружки розового и зеленого серпентинного мрамора. В тот день, когда Марсель Ренодье завтракал на улице Бак, художник получил письмо от своего венецианского архитектора, синьора Карлоцци, по поводу старинной лестницы, которую Сириль Бютелэ хотел перенести во дворец Альдрамин. Эта лестница принадлежала нескольким владельцам, так как право собственности в Венеции весьма часто дробится, и эта общность владения была источником затруднений, по-видимому неразрешимых, нелепость которых весьма забавляла Сириля Бютелэ. За столом он рассказал Марселю Ренодье все свои злоключения приобретателя.

Столовая была самой приятной комнатой в квартире Сириля Бютелэ. Стены ее с бирюзовым бордюром были покрыты белым лаком. На обоих концах комнаты на подставках высились две китайские вазы, синие с белым, тонкие и округлые, изгибавшиеся вверх сначала с легкой грацией, потом с изящной грузностью. Японская люстра свешивалась с потолка. Ее бронза изображала рыболовную сеть, которая поднималась, полная водорослей, раковин и рыб. Паркет был покрыт необыкновенно тонкой циновкой. В этой комнате было очень тепло, так как Сириль Бютелэ боялся холода. На дворе, за широкими стеклами, голые ветви садовых деревьев рисовались в небе, мерзлые и иссохшие до хруста.

Во время завтрака, за беседой Сириль Бютелэ заметил грусть и озабоченность Марселя, отсутствие у него аппетита, усталый, рассеянный вид; он дружески пригрозил молодому человеку прислать к нему доктора Сарьяна, но ввиду явного неудовольствия Марселя более не настаивал и переменил разговор. В половине второго у него назначен сеанс… С тех пор, как он пишет портреты, он заметил, что вынужденная неподвижность во время долгого позирования делает болтливыми самых молчаливых людей. Непреодолимая потребность говорить о других и о себе овладевает людьми, наиболее сдержанными. Это было, в самом деле, любопытное явление, необъяснимое для него. Сколько странных признаний выслушал он во время этих сеансов, когда ему предоставляли себя на целые часы мужчины или женщины, с глазу на глаз в расслабляющей праздности! Надо сознаться, что не всегда красиво было то, что он узнавал таким образом…

— Да, жизнь безобразна! — сказал Марсель Ренодье.

— Нет, любезный Марсель, жизнь не безобразна! — возразил Сириль Бютелэ, вставая из-за стола. — Безобразно то, что из нее делают большинство людей… Несчастные! И подумать только, что существуют в мире краски, звуки, линии, запахи, формы живых существ и вещей… Ради всего этого стоит жить, молодой Марсель!

Он шагал своей неровной походкой по тонкой циновке вокруг стола, покрытого полотном, фарфором, хрусталем и серебром, и его быстрый взгляд с искры на грани графина переходил на блеск кубка, в то же время охотно задерживаясь на гибкой Аннине, ставившей на поставец поднос с кофе, и следя искоса за Марселем Ренодье.

— Видите, дорогой мой, я снова привез в Париж Аннину, а также и Беттину. Это последняя попытка. При первой же ссоре я отсылаю их обратно в Венецию, без всяких возражений… До сих пор они довольно благоразумны. Не правда ли, Аннина?

Венецианка лукаво засмеялась, встряхнула пышными узлами прически и исчезла с легкостью птицы. На поверхности чашек сахар поднялся пузырьками, которые на темной жидкости соединились в цепи крошечных жемчужин. За оконным стеклом по сухой древесной ветке прыгала птичка. Бютелэ допил свою чашку и вынул часы. Он вздохнул.

— Ничего не поделаешь! Двадцать минут второго: надо приниматься за работу!.. Какая досада, что парижские дамы не желают ездить в Венецию, чтобы позировать мне там… До свиданья, Марсель, до скорого свиданья!

XI

Однажды, когда Марсель Ренодье, гуляя по набережной Малакэ, остановился у выставки продавца эстампов, где он купил «Даму с Розой», чья-то рука коснулась его плеча.

Он обернулся.

Антуан Фремо улыбнулся ему своими слишком красными губами, чересчур подведенными глазами и всем своим женственным обликом. Марсель не видел его со дня смерти г-на Ренодье. Фремо написал ему два или три письма из Италии, полных намеков на его страсть к красавице графине Кантарини. Марсель испытывал к Антуану Фремо легкое любопытство, какое часто вызывает тот, кого только что страстно любили: ему пришлось разочароваться.

Антуан Фремо ничуть не изменился. Его хрупкое тело было заключено в широкую меховую шубу, из-под которой виднелись только руки в перчатках и тонкое бритое лицо с томным взором. Он говорил все тем же голосом, тихим, вкрадчивым, жеманным, но еще более глухим, чем прежде. Его вид, небрежный и презрительный, был к лицу героя необыкновенного похождения. Его большой перстень натягивал лайку перчатки.

— Ах, дорогой Марсель! Я часто вспоминал вас.

Он сказал это, словно вменял себе в особую заслугу, что отвлек на мгновение свои мысли от предмета, который был бы достоин того, чтобы поглотить их до конца, и продолжал:

— А вы, дорогой мой, что вы поделывали?

Марсель Ренодье вкратце описал свой образ жизни. Антуан Фремо слушал с соболезнованием. После минуты молчания Марсель добавил, что он часто встречался с Сирилем Бютелэ. При имени художника Антуан Фремо сделал движение.

— Но, дорогой мой, ведь это истинный варвар, Бютелэ! Вообразите себе, он принялся ремонтировать палаццо Альдрамин, несчастный! Имея его, он располагал восхитительным жилищем, дошедшим до той степени очаровательной ветхости, которой каким-то чудом достигают строения этого города, и вдруг он приказывает переделать его, он пожелал иметь лифт и центральное отопление! Он хочет жить в Венеции так, как живут в Лондоне или Париже. Повторяю вам: это — истинный варвар. Фи!

И все маленькое тонкое лицо Антуана Фремо приняло презрительное выражение; он поднял свои глаза с утомленными веками:

— Я знаю одну настоящую венецианку… я могу вам назвать ее… впрочем, я, кажется, уже называл ее в моих письмах: это — графиня Кантарини. Но она не допустила бы, чтобы к ее дворцу даже прикоснулись. Она предоставляет ему стариться, разваливаться камень за камнем, ветшать, не опасаясь за чудеса, которые он содержит, за драгоценные ковры, фамильный хрусталь, портреты ее предков-дожей, не заботясь о себе самой. Она для своей красоты не желает иной могилы, чем эта знаменитая развалина, под которою она, быть может, когда-нибудь будет погребена… Ах, дорогой мой, героическая душа в божественном теле, вот что такое графиня!

Он сладострастно закрыл глаза, словно перед слишком ослепительным видением.

— Но ваш Бютелэ, нет!.. И он не один таков. Я знаю других, которые поступили так же, как он. Они хотят жить в Венеции. Но в Венеции не живут. Там человек является лишь собственной тенью. Когда я хожу по волшебным плитам ее улиц, я уже не чувствую своего тела. Когда я ношусь по ее водам, я — плавающий дух. Иметь собственный палаццо в Венеции, какое безумие! Ведь это значит разрушить главное очарование пленительного города! В Венеции человек обитает в своей душе, пребывает в любви, в грусти, в грезах.

Он схватил Марселя за руку.

— В Венецию, друг мой, следовало бы запретить доступ всем живым, и не только тем, которые превращают ее в обитель своей праздности и своего снобизма, но также и тем, которые там родились по воле случая. Следовало бы выгнать оттуда всю человеческую гниль, которая в ней множится, прозябает, нарушает ее тишину своим шумом, зачумляет ее своим запахом, торгует, бродит по ней, загрязняет ее своими отбросами, бесчестит ее воды и ее воздух… ах, друг мой, я желал бы видеть мою Венецию одинокою, среди разваливающихся дворцов, прибежищем грусти и наслаждения. Я желал бы, чтобы по ее каналам, затягиваемым песком, плавали пустые черные гондолы. Она была бы изъята как город запрещенный из числа реальных городов: в ней не было бы ни духовенства, ни городских властей, ни полиции, ни торговцев, ни туристов. Она была бы вычеркнута на всех картах. Она более не была бы частью какого-то королевства, но сама стала бы себе королевой, в кружевах своего мрамора, опоясанная своими каналами, в переливчатом одеянии своих лагун. Да, и тогда был бы сломан даже, в знак освобождения, тот мост, который, подобно рабской цепи, соединяет ее с землей. Она сделалась бы столицей страны Грез, кубком молчания, чашею одиночества, из которой приходили бы пить только редкие избранники!

Он оправил на себе шубу и следил, на лице Марселя, за действием своих заученных фраз.

— Порою, однако, великий поэт или чета прославленных любовников имели бы право посетить Покинутый Город. В течение целого дня, в возвышенном волнении, они исчерпывали бы ее молчаливые наслаждения. Только от них мы узнали бы, что Венеция еще существует. Поэт говорил бы нам об этом в своих песнях, любовники ездили бы туда, чтобы зачать там прекрасное дитя, в котором навсегда удержалась бы божественная душа Города. Эти избранники отныне стали бы единственными свидетелями ее запретной славы. Путешествие туда было бы высочайшею наградою, которую в этом мире могут стяжать Гений, Красота и Любовь!

Он замолчал. Марсель Ренодье сказал тихо:

— Вы несправедливы к Сирилю Бютелэ, дорогой Антуан; уверяю вас, что он также любит Венецию, хотя и по-иному, нежели вы.

Антуан Фремо улыбнулся. Он посмотрел на часы на здании Института.

— Два часа! Мой друг, я вас должен покинуть; но мы еще увидимся, не правда ли? Я, быть может, обращусь к вам с просьбою. Я думаю, что запишу некоторые из мыслей, которые только что высказал вам… О, маленькая книжечка в несколько страниц… Я пришлю вам мой новый адрес… Да, я расстался со своей квартирой на Берлинской улице. Я снял в Отейле маленький домик. Сейчас я занят тем, что обставляю его на венецианский лад… А пока… до свиданья… до скорого свиданья!

И жестом руки, обтянутой перчаткой, удаляясь, он послал Марселю покровительственное и дружеское приветствие.

XII

— Итак, вашему другу хотелось бы получить от меня рисунок, чтобы поместить его в начале сочиняемого им словоизвержения о Венеции?.. Хорошо, он получит этот рисунок, так как, по-видимому, это доставит вам удовольствие, Марсель… А теперь взгляните на это!

Сириль Бютелэ указал Марселю Ренодье на рисунки, разложенные на столе. Марсель подошел.

Каждый рисунок представлял собой этюд обнаженной женщины, причем одни из них были совершенно закончены, а другие были простыми набросками, но все они были исполнены смелого или мягкого движения, все были интимны и в то же время благородны. Все эти фигуры в отдельности являлись как бы частями разбитого барельефа. Казалось, что они были взяты с Парфенона и Танагре[11]. Они связывали Помпею с Монмартром. Там были Психеи с подсвечником в руке, и Амариллисы[12], снимавшие с себя чулки; Мими Пенсон[13] закусывала гранатом Прозерпины[14], а Мюзетта[15] жеманилась перед зеркалом Венеры.

Сириль Бютелэ рассмеялся;

— Черт возьми! Не из этих штучек, однако, должен я выбрать что-либо для господина Фремо… Ничего не поделаешь, над ними я отдыхаю от больших портретов!.. Как раз сегодня я должен начать один из них, портрет вашей приятельницы, госпожи де Валантон, дочери господина Руасси…

Он быстро, словно игральные карты, складывал рисунки.

— Да, она действительно красива, госпожа де Валантон! Они были у меня с неделю тому назад, ее муж и она. Господин де Валантон тоже очень приятен, это — человек редкого ума! Но все же между ними большая разница лет… Ба! Быть может, он относится к ней, как к дочери?.. Но нет! Он, по-видимому, влюблен и пошел на последнее безумие… Бедняга меня растрогал: дело в том, что я приближаюсь к тому возрасту, когда такие поступки делаются понятными… Часто ли вы видите эту красавицу, Марсель?

Марсель Ренодье ответил, что его траур и светский образ жизни г-жи де Валантон удаляют их друг от друга. Он также не виделся и с г-ном Руасси с самой свадьбы его дочери.

— Руасси! Я смутно припоминаю, что мне рассказывали, будто он женится… Но останьтесь и позавтракайте со мной, вы увидите госпожу де Валантон, сеанс назначен на час дня.

Марсель, смущенный, извинился: Фремо ждет его в половине первого в ресторане.

— Обещайте ему, что я отыщу для него что-нибудь… Но почему бы вам не выбрать самому?

С этими словами Сириль Бютелэ раскрыл папку.

Венеция оживала на этих легких листах, та подлинная Венеция, которая скрывается за ее пышной и праздничной декорацией, Венеция покинутых дворцов и темных calli[16], Венеция бесчисленных мостов и пустынных campi[17], та Венеция, где можно заблудиться, преследуя накинутую на узкие плечи шаль, где белье развешено на окнах, где клетки качаются на балконах, где сады, поверх красноватых стен, показывают остроконечную вершину кипариса или лиловую гирлянду глицинии… Время от времени художник наклонялся и шептал какое-нибудь название.

— Вот это — уголок Кьоджи!..

И Сириль Бютелэ стал описывать морской город, с его широкой улицей, вымощенной мраморными плитами, грязной и в то же время великолепной, с героически выгнутою дугою его моста, на котором балюстрада заканчивается двумя сидящими львами, с его портом, где сушатся сети и плавают верши; Кьоджу, которая по всей лагуне рассылает свои странные пузатые барки с желтыми парусами, украшенными черными или красными рисунками, рисунками кабалистическими, наподобие тех, что видишь на крыльях у некоторых бабочек; Кьоджу, которая вместе с Маламокко сторожит выход в открытое море, Кьоджу…

Марсель Ренодье слушал. Он смотрел, как художник скручивал папиросу своей нервной и тонкой рукой, умевшей передавать лики действительности, к которой глаза его были так утонченно-чувствительны, — той рукой, которая так недавно с готовностью писала сладострастное нагое тело и которая сейчас должна была на полотне, послушном и верном, передать прекрасные черты Жюльетты де Валантон.

XIII

— Дома господин Бютелэ?

Привратница, толстая женщина, поливавшая на столе горшок с чахлым папоротником, издала утвердительное ворчание.

Марсель Ренодье закрыл дверь швейцарской. Обернувшись, он вдруг очутился лицом к лицу с г-жой де Валантон.

Она возвращалась от художника. Одетая вся в белое, она опиралась на ручку сложенного зонтика. Лицо ее улыбалось в тени широкой шляпы. Счастливым и удивленным голосом она воскликнула:

— Ах, это вы, Марсель!.. Здравствуйте!

Рука, которую она ему протянула, была без перчатки. На одном из пальцев сверкал огонь крупного изумруда. Нежное, гибкое и долгое пожатие этой руки усилило его волнение. Он сделал движение, чтобы высвободить свою руку.

— Ага, дикий человек, я вас поймала и больше не пущу! Вы опускаете лицо? Да, вам есть чего стыдиться!

Жюльетта де Валантон смеялась. Ее губы приоткрывали белый и ровный ряд зубов. Это была прежняя Жюльетта; только щеки ее стали полнее, подбородок своевольнее. Марсель что-то пробормотал.

— Можете говорить, что вам угодно, но вы все же дикий человек и неверный друг! Знаю, ваш траур… Но это не извинение: стоило вам только дать мне знать; у меня не всегда бывают люди… Но вы не захотели видеть меня… и даже сейчас вам неприятно, что вы меня встретили.

— О, нет, дорогая госпожа де Валантон! Я очень счастлив вас видеть, уверяю вас; но я живу уединенно, совсем один… Я знал, однако, что Бютелэ пишет ваш портрет…

— Мой портрет плохо подвигается… Это моя вина: я плохая модель и часто пропускаю сеансы. О, господин Бютелэ очень снисходителен. Однако он не очень доволен мной, так как я предупредила его, что не могу позировать всю эту неделю. Первые весенние дни утомляют меня. Сегодня я не была бы в состоянии сидеть на месте… Будьте добры, проводите меня хотя бы до коляски; я оставила ее на бульваре Сен-Жермен: ненавижу эту улицу Бак, вечно запруженную народом… Эта погода невыносима, вы не находите? Я чувствую себя совсем разбитою. Ах, я уже не прежняя деревенская обитательница Онэ!..

Они пошли рядом, молча, по тротуару. То была действительно она, и то был в самом деле он, все с тем же грустным и унылым видом. На бульваре она раскрыла зонтик. Марсель, стесненный контрастом этого светлого платья с его траурным одеянием, пропустил ее вперед. Она обернулась:

— Марсель, я так рада, что вижу вас снова! Мне хорошо! Поедемте ненадолго в Булонский лес… Не отказывайте мне в этом. Вы пойдете к господину Бютелэ завтра. Тем хуже для вас, вы теперь мой пленник… А, вот и коляска!

Кучер, завидя г-жу де Валантон, подъехал. Стоя за нею, Марсель в смущении колебался.

— Но я не знаю, могу ли…

Но уже сев в коляску, она оправляла платье, чтобы освободить для него место. Он вспомнил маленькую лошадку в Онэ и свое прибытие на станцию.

— Чего вы не знаете? Ну же, садитесь!.. Неужели это из-за моего мужа?

Она засмеялась слегка принужденно, меж тем как лошади пошли рысью; потом она лениво прислонилась к подушкам. От свежего ветерка затрепетал локон ее волос около уха. Она сложила зонтик, подставив лицо солнцу, и слегка прищурила глаза.

— Как хорошо! Ах, в Булонском лесу будет чудесно!

Марсель Ренодье молчал. Она коснулась его руки кончиком пальца. Он вздрогнул. Она сказала с улыбкой:

— Успокойтесь, Марсель. Я свободна в моих действиях, и господин де Валантон не тиран. Неужели вы думаете, что я не могу поехать на прогулку с кем мне захочется?.. Мой муж находит весьма естественным, что я выезжаю с Бернаром… Вы его знаете?.. С Бернаром д'Аржимелем… Тогда почему бы и не с вами?

Она выпрямила смелую грудь. Ее ноздри маленькой клодионовой вакханки затрепетали, и она закусила свою полную прекрасную губу: к натянутой коже прилила кровь; потом упрямым тоном она добавила:

— А главное, мне так хочется!

Марсель не возражал. Коляска, проехав площадь Согласия[18], въезжала на Елисейские поля, вместо того чтобы ехать по Кур-ла-Рен и достигнуть Булонского леса через Пасси. Г-жа де Валантон поглядывала на Марселя Ренодье с выражением лукавства и дружбы.

— Не дуйтесь же, Марсель! Прежде у вас не было дурного характера… Ну же, спросите меня, по крайней мере, как поживает папа. Я уверена, что вы не знаете большой новости; он женится… Он помешался вообще на браках, и, не довольствуясь тем, что выдал замуж меня, женится сам на госпоже де Бруань. Годы, проведенные им в Онэ, так омолодили его, что он вступает в законный брак. Ничего не поделаешь, дорогой мой, нет больше старых мужчин: в шестьдесят лет они все еще молоды!

Выражение горькой иронии в последних словах молодой женщины поразило Марселя Ренодье. Его смущение улеглось. Он отдавался чувству смутного благосостояния… По дороге г-жа де Валантон кланялась знакомым. При въезде в Булонский лес лошади ускорили бег. Поравнявшись с решеткой, г-жа де Валантон сказала кучеру:

— Не так быстро, Жюль! Мы не спешим… Не правда ли, Марсель?

Небольшие часики, вделанные в кожу коляски, показывали пять часов. В первый раз с тех пор, как он находился рядом с Жюльеттой, Марсель заметил ее утонченное изящество. Он вспомнил об изумруде у нее на пальце. Ожерелье из крупных и очень круглых жемчужин мягко светилось на ее шее. Как шли к ней эти драгоценности! То были внешние знаки той роскошной жизни, которой она жаждала и которая теперь была ее жизнью. Счастлива ли она, по крайней мере? Он не смел расспрашивать ее и только отвечал на вопросы, которые она предлагала, о нем, о его занятиях, о друзьях, о Сириле Бютелэ, который очень любил его.

Он спросил ее об Антуане Фремо; она должна была встречать его в свете.

Фремо? Антуан Фремо… Нет… Она слушала рассеянно, погруженная в созерцание деревьев, света, маленького серо-голубого озера. Он понял, что в этот миг зрелище это совершенно поглощало ее. Она была прежняя: она умела наслаждаться минутою. Она была все той же Жюльеттой, которая в Онэ могла вся уйти в убранство вазы с плодами и которую воспоминание об утреннем купаньи освежало целый день. Есть, значит, существа, которым предмет, пейзаж, ощущение, чувство помогают забыть их жалкий удел человека, существа, которым жизнь позволяет забывать о смерти!.. Откуда у них это таинственное уменье жить? Какая прихоть природы делает или не делает людей такими?.. И эта молодая женщина, сидевшая с ним рядом, принадлежала к числу этих избранниц. Охваченный внезапной робостью, он не смел прямо взглянуть на нее. Его любопытство отыскивало ее образ в памяти. Он находил ее там, красивую, здоровую, пылкую, сознавая в то же время свою собственную слабость, свою грусть, свою печаль, все то, что так откровенно говорили о состоянии его души черты его лица и манера держаться. В человеческом ли организме или в его воспитании следует искать глубокую причину психологических типов? Дело ли это темперамента или вопрос окружающих обстоятельств? Непоправимый рок или игра случая? Он так углубился в размышления, что внезапная остановка коляски заставила его вздрогнуть.

— Пройдемся немного, хотите?

Г-жа де Валантон легко спрыгнула на землю. Этот уголок Булонского леса был пустынен; узкая дорожка тянулась вдоль большой аллеи, отделенная от нее полоской газона. Никаких звуков, кроме сдержанной рыси лошади, глухого шума коляски, резкого звонка велосипеда или отдаленного свистка буксира на Сене… Они шли в молчании, пока не достигли ручейка, через который был перекинут деревенский мостик.

— Марсель, вспоминалось ли вам когда-нибудь Онэ, его старый канал, луг? И тот день, когда я спала там в траве?..

Марсель опустил глаза. В ушах у него снова раздалось жужжание пчелы, влетевшей в цветок, всплески карпов в речной воде, шепот листвы, звон косы, которую точил старик Дрюэ.

Жюльетта де Валантон умолкла. Концом зонтика она чертила по песку дорожки. Казалось, она колебалась. Внезапно она решилась:

— Я должна вас упрекнуть, Марсель. Вы дали мне обещание и не сдержали его.

Теперь она смотрела на него серьезно.

— Да, в тот день вы обещали сохранить ко мне вашу привязанность, что бы со мной ни случилось.

В ее голосе была легкая дрожь.

— В таком случае почему вы с самой моей свадьбы не попытались увидеться со мной? Почему вы ни разу не пришли к Сирилю Бютелэ, когда я позировала и вы знали об этом? Почему сейчас, когда я вас встретила, вам захотелось исчезнуть на месте?.. Разве это не правда?

Он протестовал жестами, не отвечал. Она нервно сжимала рукой круглую ручку своего зонтика.

— О, я хорошо знаю, я поступила так, что вы можете осудить меня. И не вы один склонны так думать обо мне. Да, то, что я сделала, может вам казаться поступком плохим и даже низменным. Я его не защищаю. Я чувствую, что вы меня слегка презираете, Марсель, я допускаю это, и, в сущности, для меня это безразлично; но что меня огорчает, так это то, что вы меня больше не любите!

Она перевела дыхание, красная, с надутыми губами, словно готовая заплакать.

— Вы можете судить меня строго, это ваше право… Но великодушно ли это? Ведь я только женщина: я поступила по-женски… Я была одинока, без совета, без поддержки. На меня оказывали давление. Я уступила. Неужели это всецело моя вина? Вы в этом уверены, Марсель?

Марсель Ренодье, в свою очередь, взволновался:

— Вы ошибаетесь, Жюл… госпожа де Валантон!.. Я питаю к вам прежнюю дружбу, но чтобы делал я около вас, красивой, изящной молодой женщины, окруженной поклонением, богатой и счастливой?

Она иронически пожала плечами.

— Что бы мог я делать, кроме как досаждать вам зрелищем моей духовной нищеты, моего пессимизма, ибо так, кажется, называется тот страх, который я испытываю перед жизнью… Меж тем как вы…

Он любовался этим нежным лицом под мягкой тенью весенней шляпы. Жемчужины блестели на молодой гордой шее. По ту сторону полоски газона, отделявшей дорожку от широкой аллеи, коляска, ожидавшая их, подъезжала. Уздечки лошадей позвякивали легким серебряным звоном… С грустью он повторил:

— Меж тем как вы…

Он смотрел на нее с удивлением, словно она была существом особой породы: ему захотелось дотронуться до нее, взять ее за руки, прислушаться к ее дыханию, чтобы постичь тайну, которая в ней была, чтобы узнать, благодаря какой скрытой силе она была такою — способною к желанию, надежде, радости, ко всему тому, что для него было опасной иллюзией, миражом, таящим западни, от которых нас хранит лишь горькое сознание их опасности. Она покачала головой:

— Я, я…

Она не договорила и перешла через полосу газона. Широкая аллея расстилала свою гладкую, убитую песком землю. В конце ее, меж деревьев, поднимался легкий туман. Г-жа де Валантон, сидя в коляске, наклонилась, чтобы взглянуть на маленькие часы:

— Мне пора возвращаться. Куда вы хотите, чтобы я вас завезла, Марсель?

Он ответил наугад:

— На площадь Согласия… или все равно куда…

— Отлично.

Лакей укутал им колени широким пледом.

— Укройтесь. Становится свежо.

Лошади тронулись быстрой рысью, и они оба оставались молчаливыми до выезда из Булонского леса. Когда проезжали мимо решетки, она спросила:

— Вам не холодно?

Он сделал отрицательный знак. Оба погрузились в молчание.

Триумфальная арка рисовала на еще светлом небе свою героическую громаду. Аллея спускалась прямым склоном. Прямо против них виднелось сломанное острие обелиска. Мало-помалу Жюльетта придвинулась к нему. Под пледом Марсель Ренодье ощутил руку, сжимавшую его руку.

— Я рада, что снова увидела вас, Марсель! Я часто о вас думаю…

Она выпустила руку молодого человека и придержала плед, готовый скатиться.

— …думаю о вас и о том страхе перед жизнью, который живет в вас… Я хотела бы взять от жизни все, что она может дать… О, не то, чтобы счастье, это было бы чересчур много, но наслаждение, любовь, — не знаю, что еще, — дружбу…

Она откинулась на подушки коляски, которая остановилась на углу Елисейских полей и площади Согласия; Марсель Ренодье вышел из экипажа и простился с молодой женщиной. С минуту он простоял один на тротуаре, потом сошел на мостовую. Он следил взглядом за коляской г-жи де Валантон, удалявшейся в направлении улицы Рояль. Внезапно он отскочил назад: его едва не задел какой-то экипаж! Кучер, сворачивая, осыпал его бранью. Двое прохожих у фонарной площадки, куда он вбежал, взволнованно говорили:

— Вот так именно и давят людей!..

«Давят»… Мысль о смерти мелькнула у него в голове. Умереть! Мысль эта показалась ему горькой. В самом деле, ведь он едва не попал под колеса экипажа! Он невольно вздрогнул. Против него, на каменном пьедестале, дыбился один из коней Марли. И ему представилось, как копыта топчут его тело, дробят его кости. Сердце забилось тяжелыми ударами. На днях, подымаясь по крутым улицам, ведущим к кладбищу Пер-Лашез, он уже испытал то же ощущение удушья. Быть может, он болен. Следовало посоветоваться с доктором Сарьяном.

XIV

Инструкции Антуана Фремо были точны. Задержавшись в Виши около больной тетки, которую он не мог покинуть, он просил Марселя Ренодье оказать ему услугу, с просьбой о которой он не хотел обращаться ни к кому другому. Антуану Фремо было крайне необходимо получить пачку писем, хранившихся у него в Отейле. Привратник виллы Монморанси, где находился занимаемый им павильон, был предупрежден. Марсель получит по почте ключи от дома и от стола, в котором лежали указанные письма: то было маленькое бюро, стоявшее в простенке между двух окон, в комнате нижнего этажа. Пачка, перевязанная шелковым шнурком, лежала во втором ящике налево. Марсель перешлет ее тотчас в Виши заказным пакетом. Что касается ключей, то Марсель будет любезен сохранить их у себя до возвращения друга. Антуан Фремо заканчивал письмо извинением за причиняемое беспокойство и благодарностью за выполнение этой исключительно важной услуги. Все письмо, нарочито подробное, носило печать того жеманства и той таинственности, которые Фремо любил придавать каждому слову и которые шли к его позе романтика и утонченного молодого человека.

Марсель Ренодье твердил мысленно текст этого письма, подъезжая к вилле Монморанси. Она состояла из нескольких небольших особнячков, выстроенных среди палисадников, где росли высокие красивые деревья. Место было спокойное и приятно уединенное. Павильон, выбранный Антуаном Фремо, был выстроен из красного кирпича в стиле, смутно напоминающем англо-саксонский. Марселю Ренодье было жарко: этот июньский день был одновременно и мягок, и зноен. Птицы тихо щебетали. Свисток паровоза, раздавшийся совсем близко, не спугнул их, но заставил вздрогнуть Марселя. Малейший шум волновал его, и на улице Валуа он должен был держать свои окна закрытыми, чтобы не слышать звуков с улицы…

Марсель Ренодье вложил ключ в замочную скважину. Входная дверь вела в узкую прихожую, из которой была дверь в гостиную. Когда он вошел туда, ему пришлось подождать, пока глаза его не привыкнут к полутьме от закрытых ставней.

Вскоре он начал понемногу различать окружавшие его предметы. На стене большие зеркала в рамах стиля рококо изгибали свои золоченые завитки. Купленные Антуаном Фремо, вероятно, в Венеции, они производили в этой парижской квартире странное впечатление и казались в ней не менее чуждыми, чем остальная мебель, которая, будучи того же происхождения и предназначенная для просторных зал какого-нибудь палаццо, не отвечала своими размерами высоте и площади комнаты, загроможденной золочеными креслами, огромными столами, пузатыми витринами, где хрусталь стоял рядами на стеклянных полочках и смутно светился словно фосфорическим светом. С потолка свешивалась люстра из Мурано[19], текучая и сложная, словно готовая капля за каплей пролиться в тишине. Странный запах исходил от этих старинных вещей, запах гнилого дерева, выцветших тканей, запах пыли и запустения, в котором упорно держались испарения крепких и тонких духов; эти духи особенно любил Антуан Фремо, и они так гармонировали с его эксцентричными одеяниями, с его перстнями, украшенными крупными драгоценными камнями, и с его тонким бритым лицом, слегка тронутым на скулах и губах румянами.

Марселю Ренодье было не по себе в этой причудливой обстановке. Здесь, в этом пустынном, казалось бы, доме, он не чувствовал себя одиноким: у него было ощущение, точно он мешает здесь чьему-то невидимому присутствию. Ему захотелось скорее выполнить взятое на себя поручение. Комната, где он должен был найти эти письма, была смежной с гостиною.

В ней было так темно, что пришлось отдернуть занавески и распахнуть ставни, чтобы что-нибудь увидеть. Наружный свет озарил теперь обтянутые старинным шелком стены, на которых висели зеркала в рамах накладной работы, с выгравированными на стекле гирляндами и рисунками. Виднелась кровать, низкая и широкая, под гипюровым покрывалом. Диван, обитый шелковой тканью с разводами, стоял рядом с деревянным мозаичным столиком, на котором находились два стеклянных светильника. Между двух окон помещался указанный письменный стол.

То был причудливый маленький пузатый столик красного лака, усеянный золотыми цветочками, соединявшимися в арабески и медальоны, в которых выступали персонажи Итальянской Комедии и маски в венецианских костюмах. Марсель смотрел на них, поворачивая в замке крошечный ключик. Показались ящики. В левом из них Марсель нащупал перевязанный пакет. Ему оставалось только положить его в карман, замкнуть бюро, закрыть ставни и уйти. А он оставался на месте, задумчивый и нерешительный.

Письма! Эти письма могли быть только от той самой графини Кантарини, о которой Антуан Фремо упоминал постоянно и которая, казалось, занимала в его жизни такое большое место. Для Марселя эта любовь Антуана Фремо до тех пор была чем-то далеким и романтическим, связанным с его высокопарными речами о Венеции, а теперь она внезапно превратилась в реальность. Эта женщина со звучным именем, напоминавшим о любви, наверное, была любовницей Фремо. В этих письмах были слова любви, какие пишут друг другу любовники. В них назначались дни, места и часы свиданий. Она должна была не раз отдаваться ему даже здесь, чужеземка, в этом доме, убранном для нее Антуаном Фремо по обычаю ее страны. Она сидела, должно быть, на этом диване, смотрелась в эти зеркала, искала среди потускневших зеркал то, которое лучше других отражало ее красоту. Она лежала на этой кровати!

Мысль об этом взволновала его. Если он никогда не был любим, то все же помнил некоторые минуты чувственных забав. Ему припоминались отдельные мгновения из его молодости. Подобно всем молодым людям, из любопытства он отведал тела женщины. Он требовал от него лишь более или менее приятного удовлетворения инстинкта. Эти мимолетные приключения оставляли в его памяти лишь беглые и грубые образы. Он никогда не испытывал чрез женщину того, что должен был испытать Фремо благодаря своей гостье, приносившей тайну, нежность и страсть в это убежище любви, созданное для ее забав.

Вдруг он провел горячей рукой по влажному лбу. Почему замешкался он здесь, подобно незваному гостю? Чего он ждет? На что он надеется? С утра у него было ощущение лихорадки. Тяжелые ноги едва поддерживали его. Усталый, он охотно отдохнул бы на этой низкой кровати, в этой тихой комнате, закрыл бы глаза, ни о чем не думая. А меж тем его мучила неясная мысль, которой он не давал проявить себя. Сквозь полуоткрытые ставни виднелась ветвь каштана в саду. Почему бы вместо того, чтобы жить на улице Валуа, не поселиться ему в Отейле, в этом зеленеющем, мирном, таком спокойном квартале, в двух шагах от Булонского леса? Внезапно он увидел перед собой длинную аллею, остановившуюся коляску, молодую женщину в светлом платье: Жюльетта!

Он не видел ее со дня их прогулки в Булонском лесу, а сегодня утром он получил от нее записку, дружескую и несколько грустную. Она жаловалась на то, что он не сдержал своего обещания навестить ее, и сообщала ему, что, чувствуя себя не вполне здоровой, она целый день будет дома, что дверь ее будет закрыта для гостей и что она будет одна… Он уклонился от приглашения под предлогом неотложной поездки… Ей, наверное, уже подали его телеграмму; она уже не ждет его, а меж тем в эту минуту он мог бы быть у нее!

И сразу при этой мысли его охватило безумное желание видеть ее. Оно было так сильно, так бурно, что ему почти показалось, что она здесь, подле него. Она смотрела на него, в том же платье, как в последний раз, в том же ожерелье, жемчужины которого нежно обвивали ее шею… То была, в самом деле, она; и он продолжал смотреть пристально на маленький пузатый столик красного лака, где золоченые цветы соединялись в медальоны вокруг маскарадных фигурок, но та, кого он видел, была она, она, она! Сняв перчатки, она грациозным движением рук снимала шляпу и бросала ее на кровать. Теперь она расстегивала крючки своего корсажа и пряжку своего пояса. Жемчужины блестели ярче на ее обнаженной шее. Подобно им, плечи и грудь ее отливали перламутром… Он следил за каждым ее движением и дрожал от страха и вожделения, от желания охватить ее руками и обнять ее, нагую, свежую, белую, на этой широкой кровати, в этом уединенном домике, где все дышало молчаньем, тенью и любовью!

Изнемогая, он все еще стоял, как бы зачарованный этим видением. Снова провел рукой по лбу, влажному от пота. Что это, галлюцинация или безумие? Почему распоряжается он так этой молодой женщиной? По какому праву раздевает он ее образ? У него было ощущение, словно он совершил нескромность и грубость. Жюльетта де Валантон никогда не высказывала ему ничего, кроме дружбы, участия и симпатии… Правда, г-н Руасси в тот вечер в саду Онэ на что-то ему намекал! Но Жюльетта всегда была для него лишь товарищем детства, вновь обретенным в минуту испытания и облегчившим его горе… Правда, на лугу, близ канала, в летний день она говорила с ним свободно и интимно; правда, она увезла его в Булонский лес в своей коляске! Она в тот день, по всей вероятности, располагала временем, не зная, чем его заполнить! Но никогда не подавала она ему вида, что любит его!.. Любить его! Но что мог он внести в жизнь этой богатой и изящной молодой женщины? Что стала бы она делать с человеком, как он, угрюмым, разочарованным, лишенным вкуса к жизни, чуждым тому обществу, в котором жила она? И даже если бы, утомленная роскошью и пустотою, она и жаждала занятной интриги или опасной страсти, то она обратилась бы уже, конечно, не к Марселю Ренодье! Он — любовник, какое безумие! Любить и быть любимым суждено не ему, а другим!..

Он опустил в карман связку писем: пальцы его дрогнули от прикосновения к шелковому шнурку, которым они были перевязаны. Замок красного столика скрипнул. Марсель в последний раз оглядел все вокруг: смутная печаль охватила его. Эта кровать, манившая к долгим объятиям, эти хрустальные светильники, словно созданные для того, чтобы освещать бессонные, страстные ночи, этот пузатый столик, хранящий любовные тайны, на котором среди золотых цветочков резвились крошечные герои Комедии Чувства и Наслаждения, — к чему все это, и к чему сама Любовь! Зачем давать себя увлечь ее обманчивой иллюзии, ее лживому обаянию? Напрасно является она к нам под покровом красоты; ее улыбка — не что иное, как маска, которая спадает и из-за которой видно ее страдальческое лицо, трагическое и жестокое. Нет, он не рискнет ради подобного приключения своим жалким покоем и своим убогим одиночеством. И ему захотелось скорее уйти из этой коварной комнаты, вернуться домой, отделаться от этих писем, которые жгли ему руки. Его бедное жилище, со скорбями и смертью в прошлом, по крайней мере, защитит его от этих грез, которые волнуют ум и заставляют биться сердце, а на стене он там увидит суровое лицо отца, чьи глаза, за отсутствием голоса, повторят ему жестокий урок страха и недоверия к жизни и любви, грустным и горестным воплощением которого казалась «Дама с Розой», в раме черного дерева и с колючим цветком в руке.

XV

— Сударь, вас спрашивает дама.

И старая Эрнестина прислонилась спиной к двери, которую она притворила за собой, словно чтобы помешать незваной гостье проникнуть в гостиную. Марсель Ренодье быстро встал и бросил на стол книгу, которую читал.

— Дама? Попросите ее войти, Эрнестина!

Старуха перестала защищать дверь.

— Это я, Марсель. Я вам не мешаю?

К нему навстречу шла г-жа де Валантон. Ее платье из легкого батиста, с широкими развевающимися рукавами, слегка открывавшими голые руки, обнажало шею, на которой блестели крупные жемчужины, ровные и частые. Шляпа, убранная розами, оттеняла нижнюю часть лица. Она протянула молодому человеку руку.

— Почему у вас такой удивленный вид? Если вы не хотите прийти ко мне, я пришла к вам… и вот я здесь!.. Надеюсь, вам не надо сейчас уходить? По какому-нибудь из ваших неотложных дел?

Марсель предложил ей кресло. Она медленно сняла перчатки. Минута прошла в молчании. Марсель Ренодье казался смущенным и натянутым. Она улыбалась, трогая два ключа, большой и маленький, лежавшие на столе у нее под рукой. Марсель Ренодье глядел на нее. Она была совершенно такая, какой он так лихорадочно представлял ее себе в тот день, в опустелом жилище Антуана Фремо. Он видел, как эти руки снимали тогда эту шляпу с цветами. Эта обнаженная шея переходила в грудь, перламутровой белизны которой он мысленно жаждал. А сейчас, когда сама Жюльетта была перед ним, он смотрел на нее холодно и почти равнодушно. Она казалась ему далекой и нереальной до такой степени, что голос молодой женщины заставил его вздрогнуть.

— Какой вы забавный, мой милый Марсель! Это все, что вы находите сказать мне?.. Положительно, вы могли бы дать мне повод подумать, что я вам надоедаю; но женщины, к счастью, тщеславны!

Она засмеялась. Ключи, которые она перебирала, зазвенели. Он сделал движение протеста против того, что она сказала. Она продолжала:

— И вдобавок еще любопытны!.. Ну, что ж, тем хуже! Когда я думаю о людях, мне чего-то недостает, если я не знаю, где они живут и как они живут… У вас здесь хорошо, Марсель… Но в такую жару зачем запираете вы окна? Они выходят в сад Пале-Рояля, не так ли?

Она встала и подошла к окну. Внизу под ясным небом расстилался сад, окруженный рамкою аркад, с его лужайками и рядами грабин. Среди бассейна сверкал водопад. Бегали дети. Сквозь оконные стекла, мешавшие слышать их голоса, они походили на автоматов, движения которых казались непонятными. Г-жа де Валантон сказала об этом Марселю.

— Как смешно! Можно подумать, что мы все такие, отделенные друг от друга чем-то прозрачным. Мы видим поступки, но не понимаем друг друга.

С минуту она думала. Голубь, прилетевший из сада, задел окно своим тяжелым крылом. Она добавила:

— Да, и так продолжается до тех пор, пока один из двух не разобьет стекло… А между тем, Марсель, мы вместе играли здесь, когда были маленькими. Я вас отлично помню…

Он также отлично помнил ее. Волосы у нее были светлее, чем теперь, и они были заплетены в косу за спиной. Она не любила сада Пале-Рояля, слишком замкнутого, слишком тесного, где ей недоставало привычных игр и друзей. Она предпочитала Тюильри, особенно одну поперечную аллею, которая идет вдоль цветников и заканчивается на одном конце статуей Юлия Цезаря, а на другом Дианой-Охотницей. Здесь встречался он с ней иногда, приходя вместе с г-ном Ренодье, который прогуливался взад и вперед, созерцая обугленные развалины дворца Тюильри, в то время еще стоявшие там.

— Ах, эти красноватые развалины! Они были для него свидетельством вечной грубости и вечного варварства человеческого… И с какою горечью смотрел он на меня, когда я бегал по аллее! Он уже замечал, что я не создан для жизни и буду страдать от нее, что я не сумею охранить себя от людского эгоизма и людских желаний, с которыми она нас сталкивает. Уже тогда я имел жалкий вид среди моих товарищей по саду Тюильри, Жюльетта! Я был застенчив, связан, неловок. И каким страшным казался мне уже тогда этот мир в миниатюре, этот мир, шумный и задорный, в который я вмешался вместе с вами!.. О, эти дни в Тюильри! Я почти боялся их; я жалел о своих одиноких послеобеденных прогулках в Пале-Рояле, когда я уходил от других детей… И вы сами внушали мне легкий страх, Жюльетта, — бы были резки, прихотливы и своенравны.

Он говорил с непривычным оживлением. Он пытался этим образом прежней девочки отвлечь свои взоры от молодой женщины, стоявшей рядом с ним в своей живой прелести. Ему казалось, что между нею и самим собою он создает искусственное расстояние. Так, он уже думал меньше об ее обнаженной шее в ожерелье из теплых жемчугов; он менее вдыхал тонкий и легкий аромат, исходивший от нее, и, чтобы забыть ее присутствие, он устремлял взор в этот квадратный сад, суровый, несмотря на листья и цветы, в этот сад, который некогда, в дождливые дни, он так часто обходил по окаймлявшим его галереям, вместе со своим отцом, усталый профиль и исхудалое лицо которого он видел отраженными в зеркальных окнах магазинов.

Внезапно он отошел и сел в кресло, повернувшись спиной к окну. На стекле пальчики Жюльетты выстукивали гамму. Звук оборвался. Молодая женщина дружески оперлась о спинку кресла.

— Признайтесь, Марсель, что, в сущности, я вам всегда надоедала девочкой, как надоедаю и сейчас. Я была веселым ребенком, а вы угрюмым мальчиком, так же, как сейчас я — легкомысленная молодая женщина, а вы — серьезный молодой человек.

Она нежно положила руку на плечо Марселя.

— Ваша жизнь была печальна, я знаю; но поверьте мне, Марсель, не вся жизнь такова, быть может. Почему вы упорно не хотите ничего принять от нее? Почему вы замыкаетесь в ваше нездоровое одиночество? Есть на свете чудесные вещи: солнце, красота, любовь!

Он поднял на нее глаза, так как она стояла во весь рост перед ним. Их взгляды встретились. Она коснулась пальцем своего жемчужного ожерелья, словно оно душило ее и словно ей хотелось его распустить. Голос ее слегка дрожал.

— Мне так хотелось бы, чтобы вы были счастливы, Марсель, чтобы вы получили свою долю от жизни!

Он продолжал молчать и грустно качал головой с выражением неистовой горечи, которого она за ним не знала. С минуту она колебалась.

— Вы, значит, ничего от нее не желаете, ничего не хотите?

Он глухо ответил:

— Ничего.

Они стояли друг против друга, он — недвижный и мрачный, она — опершись рукой о край стола. Медленно краска залила все ее лицо. Цвет его был так ярок, что молочные жемчуга на ее шее показались еще белее. Вполголоса она повторила:

— Ничего, Марсель, ничего?.. Ни даже?..

Она не договорила. Все ее тело, казалось, поникло в безграничном томлении. Можно было подумать, что одежды сейчас соскользнут с нее и она предстанет нагая. За стеклами заворковал голубь. Один из двух ключей, лежавших на скатерти, упал. Марсель Ренодье машинально нагнулся, чтобы поднять его.

Он думал, что никогда не будет в силах подняться, — так сжимало ему виски и так шумело в ушах. И ему казалось, что эта минута длится долго, без конца, длится всю жизнь…

Когда он выпрямился, Жюльетта де Валантон стояла все еще на том же месте. Она натягивала одну из перчаток, которую сняла, входя. Голосом робким и слабым он спросил, почему она уходит так скоро. Она ответила, что не торопится и охотно останется еще немного. С лицом спокойным и ясным под широкою шляпою, покрытою розами, она даже улыбнулась в ответ на сказанную им фразу. Она снова села в то же кресло, как будто между ними ничего не произошло. Они заговорили о Сириле Бютелэ. Художник отложил свой отъезд из Парижа из-за некоторых работ, которые ему хотелось кончить, и, между прочим, из-за ее портрета, начатого весной. Он просил у нее еще несколько сеансов. Она, наверное, согласится, несмотря на то, что у нее сейчас много званых обедов и приглашений. Г-н д'Аржимель должен сопровождать ее сегодня вечером на праздник охотников на голубей. Потом она спросила, кто заботится о голубях Пале-Рояля и много ли их там. Какая жестокость убивать этих бедных птиц ради забавы! Она говорила тихо, размеренно. Потом она натянула перчатку на обнаженную руку. Порою она прикасалась к своему ожерелью. У нее был утомленный вид. Встав, она зашаталась. Проходя по гостиной, она поглядела вокруг себя. В прихожей она протянула ему руку. Было слышно, как в кухне служанка наливала воду из крана.

Когда дверь захлопнулась, он вернулся в гостиную, поправил на столе скатерть, уголок которой свешивался вниз, потом подошел к окну. Стекло показалось ему мокрым от дождя, так как глаза его были полны слез. Пролетел голубь… Г-н д'Аржимель для забавы убивает этих бедных птиц… Тогда он вспомнил набросок Сириля Бютелэ, изображавший серую голубку на краю колодца из красного мрамора, и он ощутил жажду, такую жажду, что направился в спальню налить стакан воды из графина, стоявшего на комоде. Потом он ничего уже не помнил, а очнувшись, он увидел себя лежащим на полу среди осколков разбитого стакана, один из которых слегка порезал ему кисть руки.

XVI

Марсель Ренодье сложил письмо, только что полученное от Антуана Фремо; последний извещал его о том, что приедет завтра за ключами от дома и от маленького красного столика. Сложив письмо, он закрыл глаза и стал ждать. Он ничего не видел, кроме мрака. В нем не выступало никакого образа. Жюльетта не появлялась. Разве розы растут на пепле? Его сердце было не более как прах, недвижный и лишенный грез. Ему оставалось лишь окончательно затоптать его и ожесточить… У него явилась горькая уверенность, что судьба его определилась навсегда.

Он подумал о портрете отца. Суровое лицо, перед взглядом которого он на днях упал без чувств, должно было теперь выражать удовлетворение: понятие о жизни, внушенное г-ном Ренодье сыну, оставалось в нем незатронутым и укрепилось. Испытание, в общем, оказалось менее жестоким для сына, чем для отца. Марсель почувствовал себя в тесном общении с дорогим усопшим. Он не изменит своему духовному наследию. Теперь он уверен в себе.

Он подошел к окну. День обещал быть прекрасным. Под ярко-синим небом фонтан разбрасывал радужные брызги. С пьедестала статуи тяжело поднялся голубь. Мысль о Жюльетте де Валантон соединилась в уме Марселя с мыслью о Бернаре д'Аржимеле. Он отметил эту ассоциацию идей и нашел ее механической и естественной. Он не ощутил ни сожаления, ни страдания и взглянул на часы: он хотел пойти на Пер-Лашез.

Там, высоко, на Холме Усопших, кипарисы и буксы разливали горький аромат. К нему примешивались благоухания цветов, нежные, слегка приторные, но крепкий запах темной зелени преобладал. Марсель Ренодье долго вдыхал его. Смолистый и терпкий, он укреплял его и вливал в него словно самую сущность черной неподвижной листвы.

Загрузка...