— Ла-ди-да-ди-да! — вальсировал я в ночи, направляясь к Анниному дому несколько раньше, чем обещал прийти. Через пару дней должна была выписаться Саксони, но мне все так же не хотелось беспокоиться преждевременно.
Чуть не доходя до Анниного дома, я увидел, как над крыльцом зажегся свет, а входная дверь отворилась. На крыльцо вышла Анна вместе с Ричардом Ли. Они смеялись, и ее рука лежала у него на плече. Он смотрел в сторону, но в последний момент развернулся к ней и обнял. Они стали целоваться прямо под лампой. Это длилось и длилось. Ричард Ли. Боже мой — Ричард Ли! Когда они оторвались друг от друга, он положил обе руки на ее белую блузку и что-то сказал, а она рассмеялась, поднесла его ладонь к тубам и поцеловала. Он спустился по ступенькам. Нагелина по пятам следовала за ним до его грузовичка, стоявшего перед самым домом.
— Значит, завтра? — проревел он Анне.
Она кивнула и улыбнулась. Он радостно хлопнул рукой по крыше кабины и газанул с места, оставив на асфальте след жженой резины.
Когда через несколько минут «прибыл» я, она вроде бы даже обрадовалась, что я так рано. И щеки ее вроде бы горели огнем. Я затащил ее наверх в спальню и дрючил, как борцовский манекен. Мы закончили, но не прошло и двух секунд, как я уже снова был на ней и работал еще усерднее, чем прежде. Мы редко разговаривали, когда трахались, но на этот раз я спросил, спит ли она с другими мужчинами.
Она дергалась и выгибалась подо мной, сжимая меня своими крепкими пальцами, награждая щипками где попало. Глаза ее были зажмурены, рот открыт в нежной чувственной улыбке.
— Да. Да. Да, — простонала она мне в ухо, сжав мою шею, как тисками. Глаз Анна не открывала, но продолжала улыбаться. Я знаю, потому что смотрел на нее.
— С кем? — Я грубо теребил большими пальцами вишневые соски, мял ее груди. Не знаю, чего я хотел — покалечить ее, затрахать до смерти, убежать куда глаза глядят…
— Да. Да. Да. — Она дергалась, кивала и говорила в едином ритме. Слова звучали в такт движениям бедер.
— С кем?
— С Ричардом Ли. — Ее глаза были по-прежнему закрыты. — С-тобой-и-с-Ричардом. О! С-тобой-и-с-Ричар-дом!
Черт возьми, ну почему именно с ним? На что ей сдался этот остолоп в бейсбольной кепке? Это для нее он купил тогда огромную коробку «троянов»? Сотня дешевых презервативов — чтобы запихнуть в нее?
Анна больше ничего не сказала, но я не сомневался, что она ответила бы на любые мои вопросы. Эта откровенность лишь сбивала меня с толку. Впервые я остался там на всю ночь.
— Снова дома! Ты на седьмом небе?
Она ковыляла на древних деревянных костылях. Лицо ее хранило больничную бледность. Дохромав до кровати, Саксони положила на нее костыли и тяжело села. Со стоном прогнулись пружины.
— Можно стакан воды? Нагель, ты бы успокоился, а?
С тех пор как она вошла, он приплясывал по комнате не переставая. Сначала его ликование рассмешило и тронуло ее, но это чувство быстро сменилось крайним раздражением, поскольку он вечно путался под ногами. Я ничего не сказал, хотя мне показалось, что она несколько перебарщивает. Он же просто не мог сдержать радости.
— Я купил тебе томатного соку, Сакс. Может, хочешь «Деву Марию»[87]? У нас есть немного вустерширского соуса и перца.
— Я чувствую себя такой уставшей. Боже, как глупо! Вышла из больницы минут десять назад, а такое ощущение, что сейчас рухну.
Я подошел и сел рядом. Моя рука легла на ее колено, где нога переходила в твердый гипс.
— Знаешь, так всегда бывает, когда долго не встаешь с постели. Просто твое тело привыкло к горизонтальному положению. Не беда, оклемаешься. Тебе же не Бостонский марафон[88] бежать.
— Ой, как интересно. А то я-то не знала! Как будто и не провалялась в больнице половину моей несчастной жизни.
— Успокойся, Сакс. А то, чего доброго, еще инфаркт хватит.
При первой же возможности я смылся из комнаты, и Нагель устремился за мной. Я не видел Саксони такой взвинченной с нашей самой первой встречи, когда я хотел купить у нее книгу Франса.
Кухню заливало солнце. Снаружи стоял адский холод, но в доме было тепло и уютно, яркие лучи внушали уверенность и бодрость.
Я извлек стакан и посмотрел на свет — у Саксони было табу на грязную и серебряную посуду. Стакан благополучно прошел инспекцию по Эбби, и я направился к холодильнику взять банку томатного сока — ее неизменно любимого напитка.
Стук-стук-стук в соседней комнате — и в дверях уже стоит Саксони, тяжело опираясь на костыли.
— Томас!
— Что, подруга? — Я проткнул донышко консервным ножом и перевернул банку, чтобы сделать отверстие с другой стороны.
— Я еле вынесла эту больницу. Извини, что раздражаюсь и веду себя глупо, но я так рада снова оказаться здесь, с тобой и Нагелем, что несу какую-то чушь. Прости за стервозность.
Я положил консервный нож и взглянул на нее. Дверной проем казался большой белой рамой вокруг Саксони в хвойно-зеленом платье. Лицо ее выглядело усталым и в то же время настороженным. Высверком представилась Анна, голая, под Ричардом Ли.
— Сакс, хочешь заняться любовью? Ну то есть, может, тебе полегчает? Расслабишься немного… Вдруг это лучший способ сломать лед. Не говори больше ничего, просто ложись в постель, хорошо?
— А ты сможешь — с этой штукой на мне? Мешать разве не будет? Насчет этого я тоже места себе не находила, в больнице. — Она уставилась в пол и качнула головой. — Там столько времени было, я столько всяких глупостей передумала, столько всего себе навоображала… Я боялась, что придется ждать еще несколько месяцев, пока у меня на ноге эта штука.
Я взял ложку и, держа ее в руке, как сигару, выгнул брови на манер Гручо Маркса[89]:
— Мой маленький одуванчик, единственная моя трудность — сдерживать себя, когда танго уже началось! — Я снова выгнул брови и стряхнул пепел с сигары. Желания заниматься любовью у меня не было. — Скажи заветное слово, и прилетит птичка, заплатит тебе пятьдесят долларов!
Я подошел, пригнул колени и взвалил ее себе на плечо. Она была теплая, тяжелая, мягкая и пахла прачечной. Издав клич Тарзана, я добрался на слегка подкашивающихся ногах до нашей спальни.
И как оно потом? Нормально. Хорошо. Прекрасно. Нет, было бы точнее сказать, что получилось неплохо. Очень неплохо. И гипс тут был совершено ни при чем.
Вдруг все в Галене стали очень милы со мной. Не знаю уж, то ли они все знали, что Анне понравилась моя первая глава, или все знали, что я Аннин любовник (вернее, один из ее любовников)… Во всяком случае, миссис Флетчер точно была в курсе, так как после возвращения Саксони из больницы она часто предоставляла мне возможность улизнуть из дому и навестить Анну.
И вообще они проводили много времени вместе. Глядя, как они порой трогают друг друга, как смеются, можно было подумать, что это мать и дочь. Саксони давала старушке уроки резьбы по дереву, а та учила ее готовить «сельские блюда». Я не мог не ревновать — но также испытывал облегчение. Со старшим поколением я никогда не чувствовал близости, даже со своей матерью — натурой доброй, но уж слишком нервной и властной, чтобы с ней можно было общаться более-менее долго. Но Сакс и Гузи хихикали вместе, стряпали, вырезали по дереву и часто напоминали двух секретничающих крох — как они играют в уголке в свои глупые девчоночьи игры. Я знал о девчоночьих играх, так как частенько подглядывал за своей сестрой и ее подругами, когда они что-то затевали. У них всегда был такой радостный и довольный вид, что я в бешенстве топал от замочной скважины или дверной щели, вопя как оглашенный, что я все видел и нажалуюсь обязательно. Хотя ничего особенного они и не делали.
Между тем Анна, со своей стороны, предоставила мне беспрепятственный доступ к архиву Франса, и я просиживал там дни напролет за письменным столом, изучая его ранние бумаги, заметки, наброски и т. п.
Постепенно из тумана слов у меня начал вырисовываться истинный портрет этого человека. Факты, раскопанные нами в самом начале, делались пустыми и несущественными. Где он родился, чем занимался в 1927 году, куда его семья ездила в отпуск… Я должным образом фиксировал их, но начал относиться к этим подробностям, как к одежде, — а мне хотелось проникнуть внутрь и коснуться кожи. Мне хотелось так хорошо узнать его, чтобы понимать, о чем он думал, когда ему было двенадцать, двадцать пять или сорок лет. Хотел ли я стать им? Иногда. Пожалуй, думал я, так бывает со всеми биографами. Как можно желать погрузиться в чью-то жизнь — и не хотеть, пусть даже в глубине души, самому стать этим человеком?
Что привлекало меня в Маршалле Франсе? Его фантазия. Его способность создавать один за другим миры, которые безмолвно околдовывают тебя, страшат, изумляют, заставляют поминутно оборачиваться, прятать взгляд или хлопать в ладоши от восторга. И так — раз за разом. Однажды я рассказал все это Анне, и она спросила, какая разница между книгами ее отца и хорошим кино, которое, по сути, делает то же самое. В некотором роде она была права, но для меня разница заключалась в том, что ни один фильм не хватал меня за живое до такой степени, как любая из книг Франса. Этот человек мог быть моим психоаналитиком, лучшим другом, исповедником. Он знал, что меня смешит, а что пугает, и какой финал единственно правилен. Он был поваром и точно знал, какие я предпочитаю приправы. А когда осознаешь, что твои чувства разделяют сотни тысяч людей во всем мире, остается лишь дивиться чуду, сотворенному этим человеком.
Иногда во второй половине дня, когда я приходил домой, Саксони там не было. Я никогда не спрашивал, куда она уходит, но предполагал, что проводит время с миссис Флетчер. В доме обычно было холодно и темно, и лишь тоскливейший, по-октябрьски серый свет устало лился из окон на пол и близлежащую мебель. Мне сразу делалось зябко и очень печально. Чтобы побороть пустоту, я лихорадочно метался по комнатам, зажигая везде свет. Я обижался на Саксони за то, что ее нет, но ловил себя на лицемерии. Особенно после насыщенного рабочего дня; вернее, наполовину рабочего, наполовину — постельно-акробатического.
Да, половая жизнь протекала крайне насыщенно. Может, я хотел наказать Анну за Ричарда или же стремился продемонстрировать ей, что я лучше. Впрочем, я начал воспринимать его словно тень, чьи руки тянутся из темноты. Так мне казалось, что она ласкает меня в ответ на ласки этой тени, стонет и движется ему в такт, хочет его. И стоило мне подумать о ней, как эта мысль пронизывала мое воображение раскаленным шипом.
Как раз в один из таких дней, отмеченных печатью пустоты и печали, я узнал кое-что про Нагеля. Мы с Анной дотрахались до изнеможения в самом буквальном смысле слова. Дым стоял коромыслом, оргазм вышел фантастический, но работа в тот день не задалась, и я чувствовал себя усталым и подавленным. Я предвкушал, как проведу вечер с Саксони. Мы собирались посмотреть по телевизору классический фильм с Рональдом Кольманом[90], которого ждали всю неделю. Я решил сделать ей сюрприз и по пути домой заехал в супермаркет купить все компоненты для пломбира с сиропом, орехами, ягодами и сливочной помадкой.
Поднимаясь по ступенькам, я увидел, что свет в нашей части дома выключен. Я поморщился и поддернул на груди сумку с продуктами. Катя домой, я представлял себе милую, идиллическую сцену: распахнув дверь, я бросаюсь к Саксони, где бы она ни была, и велю ей бросить все, потому что «прибыл Великий Томас». «Сокровища с таинственного востока, леди!» — и появляются чищеные грецкие орехи. «Фимиам и мирра из пещер Занзибара!» — за орехами следуют вишни в ликере. Потом еще какая-нибудь идиотская реплика — а вот, мол, и сливки общества — и я выгружаю сироп к мороженому. Я даже заехал в два места, разыскивая именно такой, как Саксони любит.
Теперь-то какая разница, все равно Саксони нет. Я отпер входную дверь и тихо закрыл за собой. В доме пахло теплой пылью с батарей, а пол, как обычно зимой, подванивал сырым деревом. Я зашарил по стене в поисках выключателя, и тут до меня донеслось неразборчивое бормотание из спальни. Ага! Саксони прилегла вздремнуть.
На цыпочках я пробрался из кухни в спальню и снова услышал бормотание. Голос вдруг показался незнакомым. Как будто чересчур высокий для нее, и бессвязный. Медленно-медленно, чтобы не скрипнула, я отворил дверь. Шторы были полностью опущены. На кровати валялся лишь призрачно белый, до боли знакомый обрубок. Нагель, спиной ко мне. Очень мило — но как замена Саксони он в данный момент совершенно не подходил.
Лапы его были вытянуты перед собой. Вот пес несколько раз вздрогнул и щелкнул челюстями. Я подумал, ему снится какой-то кошмар. Но тут он забормотал:
— Шерсть. Да. Дыши через шерсть.
По спине у меня пробежали мурашки, снизу вверх. Чертов пес говорит. Чертов пес говорит. Я окаменел. Хотелось услышать еще, хотелось бежать со всех ног.
Я лихорадочно обшарил глазами спальню. Мы были одни. Я был один.
На ночном столике лежали воспоминания Вилли Морриса о Джеймсе Джонсе[91], рядом с дверью чулана стояли мои старые кеды, на кровати валялась собака.
— Томас. Да, Томас.
Я взвизгнул. Услышав свое имя, я не подпрыгнул, но по спине у меня пробежала судорога, и я — тявкнул.
Короткий белый вихрь, отрывистый лай — и вот он стоит на кровати и глядит на меня, виляя хвостом. Старый добрый Нагель, тупорылый, как всегда.
— Я слышал тебя!
При всем испуге, я чувствовал себя полным идиотом, разговаривая с собакой. Нагель продолжал вилять белым кнутиком хвоста. После моих слов виляние на долю секунды замедлилось, но потом вернулось к прежнему резвому ритму, туда-сюда, как автомобильные дворники.
— Ну хватит, Нагель. Говорю тебе — я все слышал!
Черт, что я делал? Он очень убедительно изобразил виноватого пса: хвост между ног, уши прижаты.
— Черт побери! Черт тебя побери, пес! Я все слышал. Хватит мне мозги парить! Я слышал, что ты сказал. «Дыши через шерсть».
Я хотел что-то добавить, но он повел себя странно — надолго зажмурился, сел на задние лапы, как лягушка, и принял покорный вид.
— Ну? Что дальше? Валяй, скажи что-нибудь еще. Только не пытайся меня дурить! — Я плохо соображал, что говорю.
Нагель открыл глаза и посмотрел на меня в упор.
— Они уже дома, — проговорил он. — Через минуту будут здесь.
Его голос звучал ясно и отчетливо, но напоминал лилипутский — такой же высокий и сдавленный. Но пес оказался прав. Хлопнула дверца машины, с улицы донеслись неразборчивые голоса. Я взглянул на него, и он моргнул.
— Кто… кто ты такой?
Но больше — ни слова. Щелкнула входная дверь, и через несколько секунд дом наполнился коричневыми бумажными пакетами, холодными щеками и лаем Нагеля.
Я хотел кому-нибудь рассказать, но стоило мне набраться храбрости поговорить с Саксони — я тут же вспоминал рассказ Джеймса Тербера[92] о единороге. Робкий маленький человечек обнаруживает у себя в саду единорога и рассказывает об этом своей мегере-жене. Она поднимает его на смех, как и всегда. Единорог все приходит — но только к нему. А человечек, в свою очередь, все рассказывает мегере о новом закадычном приятеле. В конце концов ей надоедает, и она вызывает парней в белых халатах со смирительными рубашками. История на этом не заканчивается, и в конце мегеру-то и увозят в белой карете, но я все думал о первом этапе: муж слишком часто рассказывает жене про единорога, а она берет трубку и набирает номер психушки.
Если не Саксони, то уж Анне-то я всяко не собирался ничего рассказывать. Хватит того, что я поделился с ней историей о воздушном змее на лице Шарон Ли. Оставалось только добавить к списку Нагеля-говорящую собаку — и мои дни как биографа Маршалла Франса сочтены.
Но после этого случая Нагель держался от меня подальше. Он не вскакивал больше на кровать по утрам, не бродил за мной, как приклеенный. Когда мы оказывались вместе в одной комнате, я буравил его орлиным взглядом, но на его рассеянной, тугой, как барабан, морде ничего не было видно — лишь собачьи глаза да розовые, словно жевательная резинка, десны, и то мельком, когда он ел или чистился. Собака как собака.
Дельфины разговаривают, не так ли? И разве не открыли пару слов из языка обезьян? А та женщина в Африке, Гудалл[93]? Так что же странного в говорящей собаке? Эти и другие попытки разумно объяснить случившееся лихорадочно кружились в моей голове на бесперых крыльях. Я стал свидетелем одного из величайших чудес на земле и все же задумывался, не так ли начинали свой путь обитатели дурдома. Женщины-воздушные змеи, говорящие собаки… Все мои маленькие странности привстали, отвесили поклон и понеслись в хороводе: чрезмерная привязанность к коллекции масок, настолько частые разговоры об отце, что явно попахивает наваждением… И далее в том же духе.
Через два дня Нагель погиб. Каждый вечер миссис Флетчер кормила его и выпускала погулять на сон грядущий. Закон о поводках и намордниках был писан явно не для Галена, и собаки бродили по улицам в любое время дня и ночи.
В тот вечер все затянул густой зимний туман, немногие просачивавшиеся с улицы звуки доносились приглушенно. Саксони трудилась на кухне над своей марионеткой, а я перепечатывал наброски к третьей главе, когда раздался звонок в дверь. Я крикнул, что сейчас открою, и, ударив напоследок по клавише, встал со стула.
На веранде в свете тусклой лампочки стояла хорошенькая молодая девушка, которую я никогда раньше не видел. Лицо ее озаряла безудержная радость.
— Здравствуйте, мистер Эбби. Миссис Флетчер дома?
— Миссис Флетчер? Думаю, да. — Дверь наверх была закрыта. Я поднялся по ступеням и постучал. Наша хозяйка вышла в халате и шлепанцах.
— Привет, Том. Что случилось? Я только досмотрела «Коджак»[94] до середины.
— Там, внизу, девушка хочет вас видеть.
— В такую позднятину?
— Да. Она ждет у двери.
— В такую погоду? Дайте я на вас обопрусь, а то еще, чего доброго, ногу сломаю на этой лестнице.
Когда мы спустились, девушка стояла все на том же месте.
— Кэролайн Корт! Чем обязана, в такой час? — Она порылась в карманах халата и извлекла футляр для очков, потертый, розовой кожи. Нацепив очки на нос, миссис Флетчер шагнула к девушке. — А?
Кэролайн Корт с улыбкой тронула старушкин локоть. Она переводила взгляд с миссис Флетчер на меня и обратно. На мгновение я испугался — а вдруг она из этих, «друзей Господних», или еще каких-нибудь свихнутых проповедников, вышла обращать язычников среди ночи.
— Миссис Флетчер, вы не поверите. Нагель погиб! Машина сбила в тумане!
Закрыв глаза, я потер подбородок, губы. Я чувствовал, как туман забирается мне в нос, и в горле першило. Мои глаза так и были закрыты, когда старушка подала голос — визгливо, возбужденно:
— Какой сегодня день? Это правильно, Кэролайн? Не могу вспомнить!
Я услышал нервный смешок и открыл глаза. Кэролайн с улыбкой до ушей кивала:
— Точно, Гузи! Двадцать четвертое октября.
Я посмотрел на миссис Флетчер. Она тоже улыбалась, с не меньшим усердием, чем Кэролайн. Старушка прикрыла рот ладонью, но улыбка выползла из-под ее руки и каким-то образом сделалась еще шире.
— Кто его задавил?
— Сэм Доррис! Как и полагалось!
— Слава Богу!
— Потом Тимми Бенджамин сломал палец, играя с братьями в футбол!
— Младший? Сломал пальчик? — Миссис Флетчер схватила Кэролайн за рукав.
— Да, да, мизинчик на левой руке.
Они повисли друг на друге и стали исступленно целоваться, как будто настал конец войны. Миссис Флетчер взглянула на меня полными слез глазами. Форменное сумасшествие.
— Том, вы именно тот! Теперь снова все налаживается. — Ее лицо сияло. Ее пса убило, а она так сияет.
— Можно вас поцеловать, мистер Эбби? Ну то есть, если не возражаете.
Кэролайн горячо клюнула меня в щеку и, трясясь от возбуждения, опять сгинула в тумане, а я не мог понять, где жутче — там или здесь.
Миссис Флетчер снова бросила на меня восторженный взгляд:
— С тех пор как вы начали работать над книгой, Том, все здесь наладилось. Анна знала, что делает, мой мальчик. — Она сжала мою руку своими двумя.
— Но как же Нагель, миссис Флетчер? Его же задавило. Он умер.
— Я знаю. Увидимся утром, Том. — Поднявшись по лестнице, она махнула мне рукой и закрыла дверь, отгородив свой мир от нашего.
Я вернулся к себе и молча притворил дверь. Нагель умер. Говоривший со мной пес умер. Ничего хорошего (или ничего плохого — смотря как подойти), но эта радость на лицах обеих женщин, когда Кэролайн сообщила новость…
Я ничего не понимал, но, с другой стороны, мне вспомнился отрывок из «Страны смеха», когда Королева Масляная говорит одному из своих детей:
Вопросы — это опасность.
Не трогаешь их — и они спят.
Но разбуди их, задай — и проснется
Больше, чем ты мог предполагать.
— Томас! Ты там? Что случилось?
Я увидел льющийся из кухни желтый свет и услышал, как радиоприемник Саксони натужно извергает новую рок-песню, которую в те дни крутили постоянно. Саксони называла ее «Песня китайской пытки водой».
Когда я вошел, она оторвалась от своей резьбы и пожала плечами:
— Ну и что это было?
— Анна!
Она откинула волосы с глаз и заложила голую руку за голову:
— Да?
— Ты знаешь, что случилось с псом миссис Флетчер?
Я смотрел на ее груди. Маленькие темные соски были еще твердые в холодной спальне.
— Да, я слышала, что прошлой ночью его задавили. Печально, правда? — Особой печали в ее голосе не слышалось. Я не знал, хочу ли я видеть ее лицо, когда задам следующий вопрос. Окна были зашторены, в спальне стоял полумрак. Пахло любовью и старой деревянной мебелью, выставленной на зимний холод. Я впервые обратил внимание на этот запах — и на то, что он не очень мне нравится.
— Я был там, когда она услышала об этом. — Пальцами правой руки я забарабанил по одеялу в районе талии, ее и моей.
— М-м-м?
— Я говорю, я был там, когда она услышала новость. И знаешь, что она сделала?
Анна медленно повернула ко мне голову:
— И что же она сделала, Томас?
— Она обрадовалась. Она была в восторге. Как будто это была лучшая новость за долгие годы.
— Она сумасшедшая старуха, Томас.
— Я знаю, ты все время это говоришь. Но ведь Кэролайн Корт не сумасшедшая?
— А что Кэролайн Корт? Откуда ты ее знаешь? — раздраженно спросила Анна.
— Это она пришла сообщить новость миссис Флетчер. И она тоже улыбалась. Даже поцеловала меня при уходе. — Я собрал одеяло в горсть и крепко сжал.
— Черт бы их побрал! — Анна резко села и потянулась за лежавшими на полу рубашкой и джинсами. Я не знал, подвинуться или лежать, где лежу. Не хотелось ей мешать, когда она злилась.
Через две минуты она оделась, встала у кровати руки в боки и угрюмо уставилась на меня. На мгновение я подумал, что сейчас она отвесит мне оплеуху, словом, даст волю рукам.
— Нагелина! — выкрикнула она не своим голосом, продолжая буравить меня взглядом. — Нагелина, ко мне! — Мы продолжали смотреть друг на друга. Я услышал стук когтей по деревянным ступеням, потом лапы зашлепали по ковру в прихожей. Анна подошла к двери спальни и открыла ее. Нагелина протрусила в комнату, бросила на меня беглый взгляд, села на Аннину ногу и прислонилась к ней.
— Нагелина, скажи Томасу, кто ты такая.
Собака посмотрела на нее той же каменной, ничего не выражающей мордой.
— Давай скажи! Все в порядке — пора. Надо ему рассказать.
Собака заскулила и повесила голову. Потом протянула лапу, словно для рукопожатия.
— Скажи ему!
— Виль… Вильма Инклер.
Я начал вылезать из кровати. Голос был такой же, как у Нагеля. Голос лилипута, только еще более жуткий или, не знаю, порочный, что ли, так как был явственно женским. Где-то там внутри таилась женщина. Лилипутский или бультерьерский, но это был громкий и ясный женский голос.
— Скажи ему, как звали Нагеля по-настоящему.
Собака закрыла глаза и тяжело вздохнула, словно в великой муке:
— Герт Инклер. Это был мой муж.
— Мать-перемать! Парень из книги с вокзалами! Который всю землю обошел!
Я разговаривал с собакой.
— Я что, свихнулся? Говорю с чертовой собакой!
— Я не собака! Пока еще собака, но с нынешнего дня все будет иначе! Для меня все кончилось! Кончилось! Навсегда! — неистовствовала Нагелина. Морда ее по-прежнему ничего не выражала, но голос стал выше, непреклонней. Не спрашивайте, о чем я тогда думал, все равно не смогу объяснить. Сижу это я, голый, на кровати у Анны Франс и беседую с бультерьером, который утверждает, что с нынешнего дня больше не будет бультерьером.
— Вильма, выйди ненадолго, нам надо поговорить. Через несколько минут я тебя позову.
Я проводил собаку взглядом. Казалось, у меня в голове начал разматываться тугой клубок. Я думал, что, когда встану, меня поведет, — однако не повело.
— Ты так и не понял, Томас?
Я снова сел на кровать, побежденный. Дойти я сумел лишь до своих белых трусов.
— Чего не понял, Анна? Что ты развела здесь говорящих собак? Нет. Что ты знала, что мальчик умрет? Нет. Что люди тут радуются, когда задавит собаку? Кстати, говорящую собаку. Нет. Еще вопросы есть? Ответ все равно будет «нет».
— Как ты узнал про Нагеля?
— Он разговаривал со мной незадолго до смерти. Чисто случайно… Я вошел, когда он дремал — и говорил во сне.
— Ты испугался?
— Да. Где мои штаны?
— Ты не выглядишь испуганным.
— Если я замру хоть на секунду, меня паралич разобьет. Где мои чертовы штаны?! — Я вскочил и заметался по комнате. Я был до смерти перепуган, до изнеможения затрахан и снедаем дьявольским любопытством.
Она схватила меня за ногу и притянула к себе:
— Хочешь, чтобы я тебе все объяснила?
— Что объяснила, Анна? Может, все-таки отпустишь меня? Какого черта тут еще объяснять?
— Про Гален. Про папу. Все от начала до конца.
— Ты хочешь сказать, что все это время лапшу мне вешала? Просто чудно. Черт, где моя рубашка?
— Пожалуйста, перестань, Томас. Я говорила тебе правду — но не всю правду, а только часть. Пожалуйста, хватит мельтешить. Я хочу рассказать тебе все, и это важно!
Я заметил, что край моей рубашки торчит из-под подушки, но голос Анны звучал так твердо и настойчиво, что извлекать ту я не стал. Рядом с кроватью стояло большое старое кресло «миссия»[95] с откидной спинкой и съемными подушками, и я сел. Я не хотел, чтобы Анна трогала меня, пока не выговорится. Уставившись на свои босые ноги, я ощутил, как холодит пятки деревянный пол. Смотреть на Анну я не хотел. Я даже не знал, смогу ли на нее посмотреть.
Снаружи раздался автомобильный гудок. Возможно, старина Ричард Ли приехал составить нам компанию. Мне подумалось, что-то сейчас делает Саксони.
Анна прошлепала к шифоньеру, всегда напоминавшему мне «железную деву», открыла дверцу и частично скрылась в его недрах. Я боялся прямо смотреть на нее, пока не убедился, что она не может меня видеть. Посыпались одежда и обувь. Вылетела сандалия, следом — тяжелые деревянные плечики. Чуть позже появилась Анна с серым металлическим сейфом размером с портативную пишущую машинку. Она открыла его и вытащила голубой блокнот на железной спирали. Поставив сейф на пол, Анна пролистнула первые страницы блокнота.
— Да, вот. — Она еще раз глянула и протянула блокнот мне. — Страницы пронумерованы. Начинай примерно с сороковой.
Я начал — и снова увидел знакомый странный почерк, наклонный и размашистый, бурые поблекшие чернила из авторучки. Дат на страницах не было. Один непрерывный текстовой поток. Никаких рисунков или абстрактных каракуль. Только описания Галена, штат Миссури. Гален с востока, Гален с запада — со всех сторон. Каждая лавочка, каждая улочка, имена людей, и чем они зарабатывают на жизнь, кто кому кем приходится, как зовут детей. Очень многих я знал.
Порой описание занимало десять, а то и двадцать страниц. Изгиб бровей такого-то мужчины, цвет едва проступающих усиков над женской губой.
Пролистав блокнот, я убедился, что ничего другого он не содержит. Франс провел инвентаризацию всего городка, если такое возможно. Я с подозрением перевернул последнюю страницу. В самом конце было написано: «Книга вторая». Наконец я поднял взгляд на Анну. Она стояла спиной ко мне, глядя в окно.
— И сколько всего таких книг?
— Сорок три.
— И все такие же? Перечни и описания?
— Да, в первой серии только перечни и мелкие детали.
— Что такое «первая серия»?
— Галенская первая серия. Так он это называл. Он знал, что прежде чем браться за вторую серию, надо составить что-то вроде Галенской энциклопедии. Город и все в нем, как он их воспринимает. На это у него ушло два года с лишним.
Я положил блокнот на колени. В комнате стало холоднее, так что я достал из-под подушки рубашку, надел и застегнулся.
— Но тогда что такое вторая серия?
Анна продолжала говорить, будто не слышала моих слов:
— Он прекратил писать «Анну на крыльях ночи», чтобы посвятить все свое время этому. Дэвид Луис хотел, чтобы он переписал кое-какие места, но к тому времени книга для отца уже ничего не значила. Единственное, что выяснилось из нее существенного, — насчет кошек.
— Минутку, Анна, постой. Кажется, я что-то упустил. Что за кошки? Они-то тут при чем? — Я взял блокнот и принялся водить пальцем вдоль металлической спирали.
— Ты читал «Анну на крыльях ночи»? Здешнюю, галенскую версию?
— Да, она длиннее.
— Восемьдесят три страницы. Помнишь, чем кончается наше издание?
Смущенный, я помотал головой.
— Старушка, миссис Литтл, умирает. Но прежде она велит своим трем кошкам уйти после ее смерти к ее лучшему другу.
Я начал припоминать:
— Верно. А потом, когда она умирает, кошки выходят из дома и идут через весь город к ее другу. Они понимают все, что случилось.
По крыше барабанил дождь. Снаружи мерцал уличный фонарь, и я видел прорезающие мерцание косые струйки.
— Отец написал эту сцену в день, когда умерла Дороти Ли. — Она умолкла и поглядела на меня. — В книге он изменил фамилию Дороти на миссис Литтл. Дороти Литтл. — Она снова умолкла. Я подождал, но тишину заполнял лишь шум дождя.
— Он сочинил эту сцену в день ее смерти? Ну ничего себе совпадение!
— Нет, Томас. Мой отец сочинил ее смерть.
Мои руки похолодели. В свете фонаря косо падал дождь.
— Он написал про ее смерть, и через час кошки Дороти пришли к нам рассказать об этом, как он и написал. Вот так все и выяснилось. Я услышала их и открыла дверь. Они стояли на нижней ступеньке крыльца, и в их глазах отражался свет из прихожей, как расплавленное золото. Я знала, что отец терпеть не может кошек, и попыталась их прогнать, но они не уходили. Потом они стали орать и визжать, и в конце концов он спустился из кабинета посмотреть, что за шум. Увидев их горящие глаза, услышав визг, он мгновенно все понял. И тогда сел на ступеньку и тоже заплакал — он понял, что это он ее убил. Сидел и плакал, а кошки забрались к нему на колени.
Я сидел на краешке кресла и тер озябшие руки. Снаружи зашумел ветер, пригибая деревья, меча дождевые залпы. И вдруг утих так же внезапно, как налетел. Я не хотел понимать, но понял. Маршалл Франс обнаружил, что, когда он что-то пишет, это тут же сбывается, — это уже явь, это стало реальностью. Раз — и готово.
Я не стал ждать, пока она еще что-то скажет:
— Анна, это смешно! Брось! Чепуха же!
Она села на подоконник и засунула руки под рубашку, погреться. Перед моим мысленным взором блаженно и неуместно полыхнула ее нагая грудь. Анна стала стучать коленями, одно о другое, и все стучала, пока говорила:
— Отец понял, что после «Страны смеха» в нем что-то переменилось. Мама говорила мне, что с ним чуть не произошел нервный срыв, так он был тогда взвинчен. Закончив «Страну», он почти два года ничего не писал. Потом мама умерла, и это чуть не свело его с ума. Когда книгу издали, она так прогремела, что он мог запросто стать большой знаменитостью. Вместо этого он… работал, как говорится, в супермаркете на прежнего хозяина, а иногда ездил в Сент-Луис и на озеро Озарк.
Я хотел сказать ей, чтобы перестала болтать невесть что и отвечала на мои вопросы, но понял, что рано или поздно она и так ответит.
— К тому времени я училась в колледже. Я хотела стать концертной пианисткой. Не знаю, вышло бы из меня что-нибудь, но я стремилась к этому всеми силами. Дело было сразу после смерти мамы, и я порой чувствовала себя виноватой, что он остался в Галене один, но когда говорила ему, он смеялся и велел мне забыть эти глупости.
Она отпрянула от подоконника и, крутанувшись, посмотрела в дождливую ночь. Я старался не стучать зубами. Когда Анна заговорила снова, ее голос, отражаясь от оконных стекол, звучал несколько иначе:
— Тогда я встречалась с парнем по имени Питер Мексика. Правда, смешная фамилия? Он тоже был пианист — но настоящий талант, и мы все это знали. Мы всё не могли взять в толк, зачем он торчит в Америке — ему бы ехать в Париж, учиться у Буланже[96], или в Вену к Веберу. С первой же минуты знакомства мы больше не разлучались. А всего через неделю стали жить вместе. И не забывай, что в начале шестидесятых такое еще не было принято… Мы были полностью поглощены друг другом. Грезили жизнью в какой-нибудь мансарде — с застекленной крышей и двумя роялями «Бёзендорфер» в гостиной.
Отвернувшись от окна, Анна подошла к моему креслу, села на деревянный подлокотник и, положив руку мне на плечо, продолжала говорить в темноту:
— У нас была ужасная тесная квартирка, да и ту мы едва могли позволить. Мы оба имели по комнате в общежитии, но квартира была нашим тайным приютом — после занятий, по вечерам, всегда, когда мы не упражнялись. На выходные мы выписывались и скорее летели туда. Квартира была совершенно пустой. Мы купили две койки в лавке армейских неликвидов, связали их за ножки, и получилась двуспальная кровать.
Пауза.
— Однажды утром я проснулась, а Питер был мертв.
Представляете себе тон, каким произносят объявления на вокзале или в аэропорту? Абсолютно монотонный голос: «Поезд отправляется с седьмого пути». Вот такой был и у Анны.
— Приехала полиция, провели свою дурацкую экспертизу и сказали, что это сердечный приступ… Сразу после похорон за мной приехал отец, и я вернулась домой. Мне не хотелось ничего делать. На все было наплевать. Я сидела в комнате и читала толстые книги — «Процесс» и «Сердце тьмы», Раскольникова… — Она рассмеялась и сжала мое плечо. — Я была такой экзистенциалисткой в те дни. Перечитала «Постороннего» раз десять[97]. Бедный отец! Он только отходил от своей беды, а тут приехала я со своей… Но он был просто ангел. В таких случаях отец всегда был ангелом.
— И что он делал?
— Чего он только не делал! Готовил и убирал, слушал мои бесконечные жалобы, как жестока и несправедлива жизнь. Он даже дал мне денег, чтобы я купила себе целый шкаф черных платьев. Ты читал Эдварда Гори?
— «Арфа без струн» [98]?
— Да. Так вот, я была как эти его темные женщины, которые стоят в сумерках среди поля и смотрят на горизонт. Просто клиника. Ничто не могло вывести меня из этого состояния, и отец от отчаяния взялся за «Анну на крыльях ночи». Это задумывалось как полный уход от того, что он делал раньше. Главной героиней выступала я, но в романе должны были смешиваться правда и вымысел. Он говорил, что в детстве, когда я просыпалась от какого-нибудь кошмара, он рассказывал мне истории, и теперь ему подумалось, что, если напишет что-нибудь специально для меня, это может оказать тот же эффект. Он был удивительный человек… Этот козел Дэвид Луис все долдонил, пора, мол, написать что-нибудь новое. Услышав, что отец начал новую книгу, он написал ему, что хочет к нам приехать, глянуть, что получается. И вышло так, что он приехал через два дня после смерти Дороти Ли. Можешь себе представить, что это было!
— Анна, это просто невероятно! Ты говоришь, что твой отец был Бог! Или доктор Франкенштейн!
— Ты мне веришь?
— Ну знаешь! И что я должен, по-твоему, ответить, а?
— Не знаю, Томас. Не знаю, что бы я сказала на твоем месте. Ничего себе история, верно?
— Гм, да. Да. Так бы ты, наверно, и сказала.
— Хочешь еще доказательств? Погоди минутку. Нагелина! Нагелина, ко мне.
В ту ночь я вышел из дома Анны убежденный. Я видел книги, документы, журнальные вырезки. Даже заходила Нагелина и рассказывала о своей «прошлой жизни» в человеческом обличье Вильмы Инклер.
Можете себе такое представить? Вы сидите в кресле, а собака у ваших ног смотрит вам прямо в глаза и начинает рассказывать о своей собачьей жизни высоким сиплым голосом — как у баумовского жевуна. А вы сидите себе да только киваете, будто с вами такое каждый день случается.
Доктор Дулиттл в Галене. Доктор Дулиттл в дурдоме. Один хрен.
Как-то я преподавал своим оболтусам литературное творчество. Все они как один писали зверские истории про отрубленные головы, изнасилования, наркотики и передозировку. Выбраться из кровавой трясины, которую сами нагородили, мои «авторы» могли одним-единственным способом: «Кейт повернулся в постели и тронул шелковистые белокурые волосы Дианы. Слава богу, это был лишь сон».
Говорящие собаки, современный Прометей с оранжевой авторучкой вместо глины и его милашка-дочь, которая зубы чистит — и то до ужаса эротично, спит с тобой и с элмерами фалдами в бейсбольных кепках[99], а также, не исключено, доводила своих предыдущих дружков до инфаркта. «Томас повернулся в постели и тронул бультерьера. „Дорогой, это был лишь сон“, — сказал тот».
Но что же мне, спрашивается, делать? Продолжать биографические изыскания? Писать биографию дальше? Я одолел полпути до дома, когда это начало сводить меня с ума.
— Что же, черт возьми, мне теперь делать? — Хлопнув ладонью по не успевшей согреться черной баранке, я свернул на бензоколонку, где был телефон.
— Анна?
— Томас? Привет.
Мне подумалось, не там ли Ричард. То-то было бы чудесно.
— Анна, что же мне теперь делать? Теперь, когда я все знаю? Чего ты от меня хочешь?
— Как «чего»? Книги, разумеется!
— Но зачем? Ты же не хочешь, чтобы кто-то узнал об этом. Слушай, даже если книга у меня получится и ее напечатают, все же так и лягут! Ваш Гален превратится в… ну, не знаю… в натуральную мекку для психов. Твоего отца на смех поднимут, никто же в это не поверит. Кроме всякой совсем уж шизанутой братии.
— Томас! — В телефонной будке голос ее доносился словно с другой планеты. Тепло от моего тела начало затуманивать стекла, а подсвеченные часы с рекламой пепси-колы за окном заправочной подсобки остановились на десяти минутах пятого.
— Что?
— Все гораздо сложнее. Мне еще надо многое тебе рассказать.
Я помассировал висок:
— Сложнее? Еще многое? Но откуда?
— И причем самое важное. Завтра расскажу. Сейчас уже поздно, так что езжай домой, после поговорим. Спокойной ночи, дружок. И еще, Томас! Все будет хорошо. Самое потрясающее ты уже знаешь. Остальное — это так, постскриптум. Увидимся завтра утром.
Стекла запотевали выше и выше. Как только я повесил трубку — мимо проехала машина, набитая ребятней. Один парень высунул за окошко бутылку и помахал мне. Ленточка пенной жидкости вылетела из горлышка и повисла в воздухе замерзшим вымпелом, прежде чем упасть на землю и разбиться вдребезги.
— Томас, я знаю, что между тобой и Анной.
Я корпел над желудевой кашей, посыпанной нерафинированным сахаром и дочерна подгоревшей в духовке. Саксони и Джулия Чайлд[100]. Я притворился, что жую, но вспомнил, что желудевую кашу не жуют, а лишь мнут деснами разок-другой и глотают. Стараясь производить как можно меньше шума, я отложил вилку на край желтой тарелки.
Саксони вытащила из хлебницы рогалик и разорвала пополам, затем взяла нож и изящно намазала пухлую половинку маслом. Длилось молчание. Хотелось зажмуриться и заткнуть уши. Сейчас рванет. Громко. Оглушительно. Она взяла вторую половинку рогалика и очень хладнокровно подтерла с тарелки остатки каши.
— Думаешь, я не знала?
Мое сердце заколотилось.
— Нет… ну, не знаю… Плохой из меня тайный агент.
— Из меня тоже, но, знаешь, я, кажется, узнала обо всем почти сразу: Честное слово. Веришь? Я ведь не просто так говорю.
— Да нет, верю. Очень даже верю. Моя мама всегда знала, когда отец… что-нибудь затевал. Наверно, если изучил человека хорошо, не так уж трудно заметить, что он ведет себя странно.
— Именно, — Саксони отхлебнула «севен-ап», и впервые после ее термоядерного заявления мне удалось поднять на нее взгляд. Лицо ее слегка разрумянилось, но, возможно, просто в комнате было душновато. Моя-то физиономия наверняка была как у вождя краснокожих.
— Ты ее любишь? — Она приложила стакан к щеке, и я увидел пузырьки, вскипающие вдоль прозрачной стенки.
— Ой, Сакс, не знаю. Теперь все вверх дном. Я говорю это не в оправдание, ни в коем случае. Просто иногда такое ощущение, будто я только что родился — и в то же время сразу менопауза.
Она со стуком поставила стакан и отодвинула от себя.
— И потому кинулся к ней?
— Нет-нет, я действительно ее хотел. Я не перекладываю свою вину ни на кого.
— Очень мило с твоей стороны.
В ее голосе послышался яд, и я был чертовски рад этому. До того она была спокойна и рассудительна. Я слышал последнюю родительскую ссору, после которой мама сделала папе ручкой и забрала меня с собой в Коннектикут. Все проходило так хладнокровно и спокойно… с тем же успехом они могли бы обсуждать ситуацию на фондовом рынке.
— Чего ты от меня хочешь, Сакс? Хочешь, чтобы я ушел?
Она заморгала и стала водить пальцем по скатерти:
— Томас, можешь делать что хочешь. Ты свободный человек.
— Нет, пожалуйста, скажи. Чего ты хочешь?
— Чего я хочу? Теперь-то что толку спрашивать? Я хотела тебя, Томас. И no-прежнему хочу тебя. Но сейчас-то какая разница?
— Хочешь, чтобы я остался с тобой? — Я скомкал салфетку и уставился на комок. Каждый раз, когда мы ели, Саксони любила пользоваться настоящими льняными салфетками; она стирала их вручную и гладила раз в неделю. Она купила две зеленые, две бирюзовые, две кирпичного цвета и соблюдала строгую ротацию. Я чувствовал себя полным дерьмом.
Я поднял голову — и она смотрела на меня во все глаза. Глаза, полные слез. Одна слезинка перелилась через край и поползла вниз по розовой щеке. Саксони поднесла к лицу салфетку и опять посмотрела на меня. Я не смог встретить ее взгляд.
— Томас, я не вправе чего-либо от тебя требовать. — Она дышала глубоко и неровно. Начала предложение, остановилась и больше не пыталась. Уткнула взгляд в колени, мотнула головой, затем поднесла салфетку к глазам и в сердцах выплюнула: — Вот ч-черт!
Я расправил свою салфетку и попытался аккуратно сложить по прежним сгибам.
В дверях меня встретила какая-то улыбающаяся женщина. Она схватила меня за руку и крепко ее сжала.
— Э-э, здравствуйте, гм, как поживаете?
— Вы меня не узнаёте?
Оскал ее был каким-то не совсем нормальным. «Где же Анна?» — подумал я.
— Нет, извините, не узнаю.
Я попытался изобразить обворожительную улыбку, но не сумел.
— Гав-гав! Ву-у-у! — Она схватила меня за плечи и повисла на мне.
— Нагелина?
— Да, да, Нагелина! Я несколько изменилась, вам не кажется?
— Боже мой! То есть вы действительно…
— Да, Томас, я же говорила, что все кончилось. Та жизнь позади, я снова стала собой. Собой, собой, собой. — Она хлопала себя по полной груди и не могла сдержать сияющей улыбки.
— Не знаю… Господи Иисусе! Не знаю, что и сказать. То есть, гм, поздравляю, я действительно рад за вас. Я просто, гм…
— Понимаю, понимаю. Входите же. Анна в гостиной. Она хотела, чтобы я вас встретила. Сделать вам сюрприз.
Я глотнул и прокашлялся. Мой голос напоминал скрип мела по школьной доске:
— Да… да, гм, да уж, в самом деле сюрприз.
Анна сидела на диване и пила кофе из тяжелой фаянсовой кружки. Она предложила и мне кофе, я согласился; она глянула на Нагелину, точнее на Вильму — и та пританцовывая отправилась в соседнюю комнату за второй чашкой.
— У тебя еще никак не уляжется в голове то, что я рассказала?
— Саксони знает про нас, Анна. — Я сел в кресло лицом к ней.
Она взяла отставленную кружку и, двумя руками поднеся ко рту, глянула на меня поверх края:
— И как она отреагировала?
— Не знаю. Как и следовало ожидать. И хорошо, и паршиво — пополам. Через какое-то время расплакалась, но… без истерики. По-моему, она довольно крепкая.
— А ты как себя чувствуешь? — Анна потягивала кофе, не сводя с меня глаз. Парок над чашкой колебался от ее дыхания.
— Как я себя чувствую? Дерьмово. А ты думаешь как?
— Вы неженаты.
Я скривился и забарабанил пальцами по подлокотнику:
— Да, понимаю — мы неженаты, у меня перед ней никаких обязательств, все кругом свободные люди… Я повторил это себе раз, наверно, тысячу, но чувствую себя таким же дерьмом.
Она пожала плечами и лизнула край чашки:
— Ну хорошо. Я просто хотела…
— Слушай, Анна, не беспокойся об этом, хорошо? Это мое дело, и улаживать его мне.
— Отчасти и мое, Томас.
— О'кей, прекрасно, оно наше общее. Но давай не будем спешить, подождем, что там дальше и как, хорошо? И без того целую ночь лаялись, так давай замнем пока эту тему. Хорошо?
— Хорошо.
Мы сидели и молчали, пока не прибыл мой кофе. Тогда я вспомнил, что женщина, которая принесла его, еще прошлой ночью якобы была собакой. Когда это до меня дошло, я украдкой принюхался, не пахнет ли от нее псиной.
Анна сказала что-то, чего я не разобрал.
— Что такое? — переспросил я, бросив принюхиваться.
— Вильма, — поглядела на нее Анна, — дай нам поговорить наедине, ладно?
— Конечно, конечно. Мне надо приготовить все для обеда. Нет, но как это забавно — снова стряпать. Никогда не думала, что скажу так! — Она ушла, но удаляющийся стук ее высоких каблуков напомнил мне цокот собачьих когтей по деревянному полу.
— Неужели это правда, Анна? Насчет Вильмы?
— Да. Много лет назад отец рассердился на Инклеров — за то, что они плохо обходились со своими детьми. А жестокости к детям он не переносил ни под каким видом. Обнаружив, что они бьют своего сына, он превратил их в собак. Томас, не смотри на меня так скептически. Он их создал и мог с ними делать все, что хотел.
— Значит, он превратил их в бультерьеров?
— Да, и им суждено было оставаться такими, пока Герт Инклер не умрет. Тогда Вильма должна была снова превратиться в женщину. Отец не хотел, чтобы они снова были человеческой парой. Что собаками они оставались вместе, его не волновало. Собак он терпеть не мог. — Она хихикнула и аппетитно потянулась, хрустнув косточками.
— Так все животные в Галене — люди?
— Многие. Но говорить умели только Нагель и Нагелина. Папа сделал так специально. Собаки же могут ходить туда и делать то, чего людям нельзя. Это одна из причин, почему, когда вы приехали, Нагель жил у Гузи Флетчер. Обычно они оба жили у меня. Ты, наверно, не заметил, но Нагель долгое время шпионил за вами.
Мне вспомнились все те случаи, когда он вскакивал к нам утром или всю ночь спал на нашей постели, был в комнате, когда мы занимались любовью…
— Все бультерьеры в городе — люди. Отец считал, что эта порода наиболее приемлемая, — уж больно комично выглядит. Еще он говорил, что пусть хоть на них будет интересно смотреть, раз уж все равно никуда не денешься.
Потерев рукой лоб, я удивился, какой он холодный. Мне многое хотелось сказать, но слова не находились. Я отхлебнул кофе, и только тогда ко мне худо-бедно вернулся голос:
— Ладно, но, если он не любил их, почему было просто не взять и не стереть? Старым добрым пятновыводителем: раз — и готово? Боже, я уже сам не соображаю, что несу. Какого хрена ты послала собаку шпионить за нами? — Я вскочил с кресла и, не глядя на Анну, подошел к окну.
За окном девочка в желтом плаще каталась на вихляющемся разбитом велосипеде. Мне подумалось, кем она была — канарейкой? Карбюратором? Или всегда девочкой?
— Томас!
Велосипед скрылся за углом. Мне не хотелось с ней говорить. Мне хотелось вздремнуть на дне океана.
— Томас, ты меня слушаешь? Знаешь, почему я позволяю тебе все это? Почему я разрешила тебе писать биографию? Почему рассказываю об отце?
Я обернулся — и тут зазвонил телефон, и между нами словно опустился бренчащий занавес. Брать трубку Анна не стала. Мы ждали: пять, шесть, семь звонков. Наконец телефон умолк. «Не Саксони ли это вдруг звонила?» — подумал я.
— Там, на моем столе, лежит черная тетрадь. Возьми ее и открой на странице триста сорок два.
Тетрадь была не похожа на ту, что я видел накануне. Эта была гигантская — наверное, дюймов четырнадцать в длину и толщиной страниц в шестьсот. Я пролистал, начиная с конца, — все подряд было исписано почерком Франса. Страницы под моим левым пальцем перескочили с 363 на 302, и я остановился, чтобы отлистать обратно.
Цвет чернил в тетради разнился. На 342-й странице ядовито-зеленым было написано: «Главная проблема в том, что все созданное мною в Галене — возможно, всего лишь плод моей фантазии. Если я умру, то, быть может, все они умрут со мной, поскольку порождены моим воображением? Интригующая и страшная мысль. Я должен рассмотреть эту возможность и подготовиться к ней. Но сколько тогда усилий зазря!»
Заложив тетрадь указательным пальцем, я взглянул на Анну:
— Он боялся, что, когда умрет, исчезнет и Гален?
— Нет, не физический Гален, а только те люди и животные, которых он создал. Он придумал не город, а только жителей.
— Значит, в этом он ошибся? Все же остались, так?
Где-то вдали прогудел поезд.
— Так, да не совсем. Прежде чем отец умер, он написал историю Галена года до три тысячи…
— Три тысячи?
— Да, до три тысячи четырнадцатого. Он и дальше написал бы, но умер. Совершенно неожиданно. Прилег вздремнуть как-то днем — и умер. Это было ужасно. Все ведь боялись, что немедленно исчезнут, как только он умрет, — так что, когда после его смерти все осталось по-прежнему, мы ликовали.
— Анна, ты знаешь этот рассказ Борхеса «Круги руин»?
— Нет.
— Там один парень хочет создать во сне человека, но не воображаемого, а самого настоящего человека. Из плоти и крови.
— И как, получилось? — Она провела рукой по спинке дивана.
— Да.
Порой даже губка достигает насыщения и не может больше впитывать воду. Слишком сильный раздражитель, слишком много всего происходящего сразу, и настолько невероятного — мой мозг лихорадочно разыгрывал партию в пятимерные шахматы.
Анна похлопала по соседней подушке на диване:
— Давай, Томас, иди сюда, присядь рядом.
— Спасибо, я лучше постою.
— Томас, я хочу, чтобы ты узнал все. Попробую быть с тобой до конца честной. Хочу, чтобы ты знал обо мне, о Галене, об отце — обо всем. Знаешь почему? — Она постепенно извернулась на сто восемьдесят градусов и смотрела на меня теперь поверх диванной спинки. Примостила свою чертову грудь, как на мягкой полке.™ Еще пару лет назад как отец написал, так все и происходило. Если кто-то должен был родить мальчика в пятницу, девятого января, так и случалось. Все шло, как он записал в своих «Галенских дневниках». Это была утопия…
— Утопия? Неужели? А как насчет смерти? Разве люди тут не боятся смерти?
Закрыв глаза, она покачала головой. Тупой ученик снова задавал свои тупые вопросы.
— Вовсе нет, потому смерть — это небытие.
— Ох, Анна, брось. Только всей этой схоластики мне сейчас и не хватало! Просто ответь на вопрос.
— Нет, Томас, ты меня не понял. Учти, что, когда умирает кто-то из них, это не то же самое, что смерть обычного человека. Если уходим мы, есть шанс, что нас ждет рай или ад. А для галенцев отец не создал загробной жизни, и потому для них такой вопрос даже не стоит. Они просто исчезают. Пуф! — Она взмахнула руками, словно выпуская светлячков.
— Услада экзистенциалиста, а?
— Да, а поскольку они точно знают, что потом для них уже ничего не будет, то и не беспокоятся. Никто же не станет судить их или бросать в огненную яму. Они просто живут и умирают. В результате большинство их всю жизнь заняты одним лишь поиском счастья.
— И никто не восставал? Ни один не хотел пожить подольше?
— Конечно, хотели, но ведь это невозможно. Они свыклись.
— И никто не выражал недовольства? Никто не убегал?
— Если какой-нибудь галенец попытается уехать, то умрет.
— Ого! Так послушай…
Она рассмеялась и замахала на меня рукой:
— Нет-нет, я вовсе не то имела в виду. Просто отец придумал такую систему безопасности. Пока люди живут здесь, все у них прекрасно. Но если хотят уехать, если отлучаются дольше, чем на неделю, то умирают от сердечного приступа, или кровоизлияния в мозг, или молниеносного гепатита… — Ее рука снова трепыхнулась в воздухе и невесомо опустилась на диван. — Да что об этом попусту говорить! Никто никогда не пытается уехать, потому что про это не было написано…
— Написано! Написано! Ну ладно, где же этот его всемогущий оракул?
— Увидишь чуть погодя, но сначала я хочу рассказать тебе его историю, чтобы ты потом лучше все понял.
— Лучше? Ха! Держи карман шире! Я уже ничего не понимаю.
История оказалась фантастичной и запутанной, и по ходу Анна делала десятки отступлений. В конце концов я уселся рядом с ней на диване, но только после того, как целый час проторчал в неудобной позе у окна, на батарее парового отопления.
Маршалл Франс начал писать «Анну на крыльях ночи», чтобы стало легче дочери. Одним из главных персонажей книги была его добрая подруга Дороти Ли, он лишь изменил ее имя на Дороти Литтл. После того как случайно «убил» ее и кошки пришли сообщить ему об этом, Франс понял, на что способен. Тогда он бросил «Анну на крыльях ночи» и начал «Галенские дневники». Несколько месяцев Франс занимался изысканиями, писал и переписывал. Будучи педантом, он мог переделывать книгу раз по двадцать, прежде чем почувствует, что вышло правильно, — и потому нетрудно представить, как долго он работал и «готовился» к Галену.
Первый, кого он создал после Дороти Ли, был человек по имени Карл Треммель. Безобидный слесарь из Пайн-Айленда, штат Нью-Йорк, который приехал в Гален на серебряном трейлере «Эрстрим» с женой и двумя дочурками. В городе много лет не было слесаря.
Затем прибыл парикмахер Силлмен, гробовщик Лученте (шутка, понятная лишь посвященным; я попытался выдавить улыбку, но это было выше моих сил)… и начался парад персонажей Маршалла Франса.
Все они тихо-мирно жили-поживали, за исключением почтового служащего по имени Бернард Стэкхаус, который однажды вечером напился и нечаянно разрядил себе в голову дробовик.
И так далее, и так далее. Близлежащий заводик, где работали пятьсот человек, таинственным образом загорелся среди ночи, и владельцы, получив страховку, решили перенести его на сто миль ближе к Сент-Луису.
— Через несколько лет здесь остались лишь отец, я, Ричард и «люди отца».
— Почему он разрешил Ричарду остаться?
— Да потому что нам нужна была хотя бы пара нормальных людей на случай, если произойдет что-нибудь непредвиденное, чтобы кто-то мог на время уехать. Любой другой-то умер бы, уехав дольше, чем на неделю.
— А как он добился, чтобы все остальные «нормальные» уехали? Те, кто не работал на заводе?
— Отец написал, что некоторые из них — из нормальных галенцев — захотели уехать. Один вбил себе в голову, что в его доме поселилось привидение, у другого, когда он был в отпуске, взорвался газовый баллон, и он переехал в Иллинойс… Продолжать?
— И никто из них ничего не заподозрил?
— Да нет, разумеется. Отец написал так, чтобы все выглядело совершенно естественно и правдоподобно. Он же не хотел, чтобы кто-нибудь приехал и стал задавать вопросы.
— А когда-нибудь… — Я не совладал с зевком. — А когда-нибудь он использовал, э-э, насилие?
— Нет. Когда сгорел завод, никто не пострадал. Хотя, конечно, смотря что называть насилием. Это же отец устроил взрыв газового баллона, да и пожар. Но он никого не мучил, не калечил. Да и зачем ему, Томас? Все, что хотел, он мог написать.
Франс продолжал творить, но не знал, насколько долго его хватит. Вот почему Анна дала мне прочесть выдержку из тетради. Под конец он решил, что ему остается одно — описать каждого персонажа по возможности подробней, а потом развернуть все это как можно дальше в будущее. И надеяться, что после его смерти все сложится наилучшим образом.
— Может, в дневниках это и объясняется, но все-таки: до какой степени он контролировал человека? Ну, в смысле, расписано ли там, скажем: «В восемь часов двенадцать минут Джо Смит проснулся и зевнул. Зевок продолжался три секунды. Потом он…»
Она покачала головой:
— Нет, нет. Отец обнаружил, что они могут существовать вполне самостоятельно, и потом контролировал только самые важные события в их жизни — кто на ком должен жениться, сколько у кого будет детей, когда и как они умрут… Он хотел, чтобы у них была…
— Не смей только говорить о свободе воли!
— Нет, нет, я и не говорю. Но в каком-то смысле она была. Посмотри, что случилось с Гертом и Вильмой Инклерами: он не мешал им делать с их сыном, что хотят. А когда они перегнули палку, превратил их в собак.
— Господь есть Бог ревнитель и мститель, а? [101]
— Не говори так, Томас. — В ее глазах загорелись два неприятных огонька.
— Чего не говорить? Что он играл ими? Слушай, Анна, не хочу тебя злить, но если все это правда, то твой отец был самый… — Я попытался найти подходящие слова, которые выразили бы масштаб его свершений, но слов таких просто не было. — Не знаю. Он был самый поразительный человек из когда-либо живших. Я даже не говорю о художественных достижениях. Но пером и бумагой — в самом деле вызывать людей к жизни? — Я поймал себя на том, что говорю скорее сам с собой, чем с Анной, но мне было все равно. — Да нет, невозможно. — И вдруг я с беспощадной ясностью осознал, насколько в тяжелой, плотной, неимоверно клейкой залипухе позволил себе увязнуть. Ну что за идиот, поверить в этот бред? Но, с другой стороны, был же Нагель, который разговаривал со мной. И Нагелина, которая разговаривала со мной. И то немногое, что я прочел в записных книжках, совпадало с реальными событиями. И Анна знала, что мальчик умрет, когда его сшиб грузовик…
— Но, Анна, почему для всех было так важно, смеялся ли мальчик? К чему это?
— Потому что он должен был умереть в тот день, и все это знали. Он должен был быть веселым и счастливым до того самого момента, когда его собьет. Но дело в том, что за рулем грузовика оказался не тот человек. Потому Джо Джордан и все остальные так разволновались. Мальчик не смеялся, и его сбил не тот человек.
Пока все шло по плану Франса, Анна и галенцы почти не имели контактов с внешним миром. Изредка кто-нибудь ездил в соседний городок за покупками или в кино, да в галенские магазины постоянно завозили товар грузовики из Сент-Луиса или Канзас-Сити — но, собственно, и всё. Для виду в городке существовало агентство по торговле недвижимостью, но на продажу предлагались только дома в других городах. Все, что не принадлежало местным жителям, являлось муниципальной собственностью, и продавать было нечего. Сдавать внаем — тоже нечего.
— А как же миссис Флетчер? Как же…
— После смерти отца ты и Саксони — первые, кто задерживается в Галене.
— Значит, вот почему тогда, в первый день, она так упорно не возражала, что мы не женаты! Раз десять повторила, что ее подобные вещи не волнуют. Это ты все подстроила, да, Анна? Это все было частью грандиозного плана!
Анна кивнула:
— Когда я услышала от Дэвида Луиса, что вы приедете, я позвонила Гузи Флетчер и велела ей переселиться на второй этаж, дом-то большой. А потом послала жить к ней Нагеля.
— А я-то думал, она сдает квартиру ради денег!
— Гузи — очень хорошая актриса.
— Она действительно была в сумасшедшем доме?
— Нет.
— Нет — и все? Ничего не добавишь?
— Томас, ну как она могла быть в сумасшедшем доме, если она одно из отцовских творений? Ты сможешь все узнать, как только начнешь читать дневники.
Я оказался прав насчет биографа из Принстона, когда говорил, что он приехал не в то место и не в то время. Гален ревностно хранил свою тайну, и никто этому парню не собирался ничего рассказывать. По словам Анны, он пробыл несколько недель, рвал и метал, а потом сгинул в направлении Калифорнии, где, как говорил, собирался работать над академической биографией Р. Крамба[102].
Но потом началось. В последние два года в Галене все пошло наперекосяк. Один человек, который должен был дожить до девяноста лет и мирно умереть во сне, был убит током, когда проходил под линией электропередачи и на него упал провод. Ему было сорок семь. Один ребенок, который должен был обожать кукурузу, смотреть на нее не мог без тошноты. Женщина, превращенная в бультерьера, вдруг принесла помет из девяти щенят. Ни с кем из собак такого раньше не случалось — ни одна и не должна была щениться.
Засунув под мышки озябшие руки, я в энный раз зевнул:
— И что пошло не так?
Анна держала в руках пустую чашку, постукивая по ней ногтем.
— Отцовские силы начали слабеть. Выдыхаться. В одной из своих тетрадей он писал о такой возможности. Потом сам прочтешь, но в двух словах я тебе расскажу прямо сейчас. Он говорил, что после его смерти могут произойти две вещи. Одна — что все им созданное может тут же исчезнуть.
— Эту часть я читал. — Я по-прежнему держал в руке тетрадь и продемонстрировал ее Анне.
— Да. А вторая возможность — что все будет в порядке, поскольку он наполнил их такой… — Она сжала губы и на мгновение задумалась. — Он наполнил их таким жизненным духом, что они смогут существовать даже после его смерти.
— Так ведь и произошло. Верно?
— Да, Томас, так все и было до позапрошлого года. До тех пор все шло идеально. Но вдруг события пошли не так — о некоторых я тебе рассказала. Но отец предвидел и такую возможность. Он написал об этом все в той же тетради, которая у тебя.
— Просто расскажи мне, Анна. Я сейчас не в настроении читать.
— Ладно. — Она поглядела на чашку, словно не понимая, как та оказалась у нее в руках, поставила на кофейный столик и резко отодвинула от себя. — Отец был убежден, что раз он сумел создать население Галена, то, если умрет, кто-нибудь где-нибудь сумеет воссоздать и его.
— Что? — По моей спине пробежали уже не мурашки, а ледяные ящерки.
— Да, он верил, что его биограф… — Она замолкла и приподняла брови, глядя на меня, его биографа. — Если его биограф будет достаточно хорош и правильно напишет историю его жизни, то сможет воскресить отца.
— Анна, господи Иисусе, ты говоришь, что это я? Ну, ты сравнила — скипидар с яичницей! То есть Божий дар с яичницей! Твой отец был… был… не знаю. Богом. А я?
— Томас, ты знаешь, почему я позволила тебе так далеко зайти?
— Даже не знаю, хочу ли я знать. Ладно, ладно, почему?
— Потому что ты обладаешь первейшим, по отцовскому мнению, необходимым качеством — ты одержим Маршаллом Франсом. Ты вечно твердишь, как важны для тебя его книги. Его творчество для тебя почти так же важно, как для всех нас.
— Ой, Анна, брось! Это не одно и то же.
— Постой, Томас. — Она вскинула руку, словно регулировщик. — Ты этого не знаешь, но с тех пор как ты написал первую главу, все в Галене пошло по-прежнему. Все написанное в дневниках стало опять сбываться. Всё — а смерть Нагеля была просто последней по времени.
Я посмотрел на нее и уже открыл рот, но сказать было нечего. Только что меня наградили самым безумным комплиментом в жизни. Моя душа застряла в лифте где-то на полпути между блевотным страхом и тотальной эйфорией. Боже, а что, если Анна права?
Мы продолжали работать, но теперь Саксони полностью устранилась от биографии. Она вырезала трех марионеток или же читала «Змей Уроборос» Эддисона[103].
Я по-прежнему ходил к Анне, но только днем, и задерживался там не дольше, чем до полшестого. Потом собирал свой коричневый портфельчик и бред домой.
Но самая мучительная проблема — я никак не мог решить, выкладывать ли Саксони все начистоту о Франсе и Галене. Иногда мне становилось невыносимо держать это в себе, скрывать от нее. Но я знавал людей, угодивших в психушку за куда более безобидные чудачества, так что предпочитал дождаться какого-нибудь развития событий, прежде чем трепать языком.
Над городом пронеслась пурга и припорошила все толстым белым слоем. Как-то днем я вышел прогуляться и увидел трех кошек, игравших в чехарду на чьем-то неогороженном участке. Они веселились настолько самозабвенно, что я остановился посмотреть. Через пару минут одна из них заметила меня и замерла как вкопанная. Все трое повернулись ко мне, и я машинально помахал им. Едва слышным шепотом над снежной белизной разнеслось их мяуканье. Лишь через несколько секунд до меня дошло, что это они так здороваются.
Впрочем, все в городке теперь стали со мной откровенны. Несколько месяцев назад я недолго думая сбежал бы от такой откровенности куда глаза глядят, но теперь лишь понимающе кивал и пробовал очередное овсяное печенье очередной Дебби — или Гретхен, или Мэри-Энн…
Беседа неизбежно протекала либо в угрожающем ключе, либо в слезно-просительном. Будет, мол, чертовски лучше, если я напишу книгу, а то многие хлебнут лиха; или слава богу, что я заехал настолько вовремя, но как долго мне еще возиться? В зависимости от собеседника и времени суток я чувствовал себя то мессией, то телефонным мастером. Только вот вернет ли моя книга Франса к жизни, когда будет закончена, — эта мысль кружилась у меня в голове снова и снова, как завалявшийся в кармашке детских штанишек стеклянный шарик в сушильной машине. Порой я все бросал и не мог сдержать хохота — настолько это было нелепо и дико. А иногда по коже у меня сновали юркие ящерки страха, и я пытался поскорее отвлечься.
— Гм, Ларри, а каково это… гм… быть сотворенным?
Ларри неприлично фыркнул и улыбнулся:
— Сотворенным? Ты это о чем? Слушай, парень, тебя вот сляпал твой старик, верно?
Я пожал плечами и кивнул.
— Ну а я вышел из другого места. Еще пивка?
Кэтрин гладила своего кролика по шерстке так нежно, будто он был стеклянный:
— Сотворенной? Хм-м-м… Смешное слово. Сотворенный. — Она покатала слово на языке и улыбнулась кролику. — Никогда об этом не задумывалась, Томас. У меня столько всяких других забот…
Если я ожидал откровений из первых уст — то не дождался. Гален был сонный городишко в миссурийской глухомани, и населяли его работящие обыватели, которые ходили по субботам в кегельбан, любили «Бионическую женщину»[104], ели бутерброды с ветчиной и копили деньги на новую почвофрезу или дачный домик на озере Текавита.
Самый интересный случай произошел с парнем, который как-то раз по ошибке выстрелил своему брату в лицо из полицейского револьвера. Щелкнул курок, боек ударил по капсюлю, дым, гром… но с братом ничего не случилось. Ни-че-го.
Всех как прорвало. Теперь, когда я стал «одним из них», они так и сыпали всевозможными историями — о своем люмбаго, о своей половой жизни, о наживках для налима. С предметом моих изысканий это не имело почти ничего общего, но они так долго травили друг другу одни и те же байки, что теперь не могли нарадоваться на свежего слушателя.
— Знаете, Эбби, что мне нынче не нравится? Да то, что не известно ни черта! Я привык идти по улице и не думать — а вдруг мне на голову долбаный самолет рухнет. Понимаете, о чем я? Когда знаешь, то знаешь. Не нужно беспокоиться, что с тобой что-то стрясется. Взять хоть этого придурка, ну как его, Джо Джордана. Поехал купить долбаную пачку сигарет и вдруг здрасьте-пожалуйста — ребенка сшиб. Нет уж, сэр, большое спасибо, но я хочу знать, когда придет мой черед. Так мне ни о чем не нужно беспокоиться, пока час не настанет.
— И что вы сделаете тогда? Когда настанет час?
— Обмочу свои долбаные штаны! — расхохотался старик и все не мог остановиться.
Чем больше я расспрашивал, тем более убеждался, что основную массу народа вполне устраивала система Франса, а внезапная жестокая перемена, бросившая их в неуклюжие лапы судьбы, искренне страшила.
Но были и такие, кто не хотел знать, что им суждено. Оказывается, можно было и не знать. Согласно заведенному много лет назад порядку, старейший член семьи отвечал за полученную от Франса историю своей фамилии — настоящую и будущую, во всех подробностях. Всякий желающий узнать, что ему суждено, мог по достижении восемнадцати лет пойти к «старейшине» и задать любые вопросы.
Когда я спросил одного работника супермаркета, не хотел бы тот прожить дольше пятидесяти двух лет, отведенных ему Франсом, он посмотрел на меня как на сумасшедшего:
— Зачем? Сейчас я могу делать что захочу. Да за полсотни лет человек может все на свете успеть!
— Но это так… замкнуто. Не знаю… а вас клаустрофобия не мучает?
Артритной рукой он вытащил из кармана служебного комбинезона дешевую черную расческу и провел ею по таким же черным волосам.
— Вовсе нет. Послушай, Том, мне теперь тридцать девять, так? Я знаю наверняка, что через тринадцать лет умру. И никогда не беспокоюсь — о смерти там, ну и о прочем. А ты беспокоишься, правда? Иногда, наверно, встаешь утром и говоришь себе: «Может быть, сегодня я умру» или «Может быть, сегодня покалечусь». Что-нибудь в таком духе. А мы же об этом совсем не думаем. Да, у меня артрит, а умру я от рака в пятьдесят два года. Ну и кому сейчас лучше, тебе или мне? Если честно?
— Можно еще спросить?
— Конечно, валяй.
— Вот, скажем, я галенец и узнаю, что завтра утром должен умереть — что вы переедете меня на своем фургоне. А если я засяду дома и вообще не буду выходить, что тогда? Возьму и спрячусь в чулан на целый день, и вы не сможете меня переехать.
— Ну и умрешь в своем чулане в тот самый момент, когда должен попасть под мою машину.
В отцовском фильме «Саfé de la Paix» есть одна сцена, которую я всегда любил и которая то и дело вставала у меня перед глазами, пока я обходил Гален.
Ричард Элиот, он же «Шекспир», а заодно лучший английский тайный агент в оккупированной Франции, раскрыт. Через друзей-подпольщиков он отсылает свою жену, а потом идет в «Саfé de la Paix» и ждет, когда придут фрицы и арестуют его. Он заказывает себе café crèmе[105], вынимает из кармана маленькую книжечку и начинает читать. Само хладнокровие. Приносят кофе, но официант старается обслужить его как можно быстрее и смывается, поскольку знает, что сейчас должно произойти. Улица пуста, возле ножек стола очень медленно шуршат сухие листья. Режиссер понимал, что делает, и растянул эту сцену на три минуты. Когда с визгом покрышек появляется черный «мерседес», вы уже рвете на себе волосы и радуетесь — ну наконец-то. Хлопают дверцы, камера следует через улицу за двумя парами начищенных до блеска сапог.
— Герр Элиот?
Немецкий офицер — из разряда хороших плохих парней (кажется, его играл Курт Юргенс[106]); у него хватило ума выследить Шекспира, но по ходу дела зародилось уважение к человеку, которого должен арестовать.
Папа отрывается от книги и улыбается:
— Привет, Фукс.
С кровожадной ухмылкой приближается другой наци, но Фукс хватает его за руку и велит вернуться в машину.
Отец расплачивается, и вдвоем они медленно пересекают улицу.
— Элиот, а если бы вам удалось вырваться, что бы вы сделали, вернувшись домой?
— Что бы сделал? — Отец смеется и долго смотрит в небо. — Не знаю, Фукс. Иногда такая возможность пугала меня больше, чем арест. Забавно, правда? Может быть, в глубине души я все время надеялся, что вот так и выйдет, чтобы мне никогда не пришлось беспокоиться о своем будущем. А вы когда-нибудь задумывались, что будете делать, когда Германия проиграет войну?
Сколько откровенных разговоров провел я за свои годы, до трех часов ночи лихорадочно пытаясь объяснить цель жизни сонному товарищу по комнате или очередной подружке? В итоге я настолько увязал во всех этих противоречивых ответах и бесконечных возможностях, что засыпал или переходил к любовным играм, или погружался в пучину отчаяния, поняв, что ничего-то я не знаю.
А перед галенцами такой проблемы не стояло. Они исповедовали чистейшей воды кальвинизм — с поправкой на то, что им не приходилось волноваться о своем загробном житье-бытье. Кто они и что им суждено — этого они не могли изменить; но точное знание, что на выпускном экзамене они получат «хорошо» или «удовлетворительно», целиком и полностью определяло течение их будней.
Саксони наконец сняли гипс, и хотя она еще прихрамывала, поскольку нога исхудала и ослабела, однако настроение необычайно поднялось.
Листья уже в полном составе десантировались с деревьев и облепили асфальт. Дни укорачивались, стали дождливыми или пасмурными, или и то и другое одновременно. Центр жизни переместился под крышу. По вечерам в пятницу в спортзале тренировалась баскетбольная команда, и там всегда была давка. В кинотеатре, в магазинах отбою не было от посетителей. Из домов тянуло сытными зимними обедами, сырой шерстью пальто, пыльной скученностью варежек, носков и вязаных шапочек с помпонами, сушащихся на батареях.
Я думал обо всех других маленьких галенах, где тоже готовились к зиме. Цепи для колес, масло для калориферов, новые санки, птичий корм для уличных кормушек, вторые оконные рамы, каменная соль для подъездных дорожек…
Во всех маленьких галенах делались одни и те же приготовления, только «во внешнем мире» человек садился в машину и ехал в лавку, не подозревая, что на полпути его занесет и он разобьется и погибнет. Его жена несколько часов не будет ничего знать. Потом, возможно, кто-то из друзей обнаружит искореженную машину, увидит серый дымок, по-прежнему клубящийся из выхлопной трубы, растапливающий грязный снег.
Или старик в штате Мэн натянет добротный теплый кардиган и зеленые твидовые штаны, не догадываясь, что через два часа его свалит сердечный приступ, когда он будет пристегивать поводок к ошейнику своей таксы.
Миссис Флетчер выяснила, когда у меня день рождения, и испекла мне огромный несъедобный морковный пирог. Я также получил кучу подарков. Когда я входил к кому-нибудь домой, меня обязательно ждал пирог или какой-нибудь подарок. Я получил чучело барсука, десять рыболовных наживок ручной работы и первое издание «Никто не смеет назвать это предательством»[107]. Я возвращался со своих обходов, а Саксони у двери улыбалась и качала головой задолго до того, как я предъявлю очередное сокровище.
— Ты здесь пользуешься успехом, а? — Она поднесла к глазам стереоскоп от Барни и Тельмы и глянула на Доббс-Ферри, штат Нью-Йорк[108].
— Эй, послушай, Сакс, эта штука стоит немалых денег. Со стороны здешнего народа действительно очень мило…
— Томас, не будь таким тонкокожим. Я просто говорила, что это должно быть очень приятно, когда ты так всем нужен.
Я не знал, серьезно это она или в шутку, но если бы мне пришлось ответить, я бы согласился — в самом деле очень приятно. Конечно, я понимал, почему многие галенцы ведут себя так — не настолько уж я наивен, — но также понял, каково это, когда все тебя уважают, и любят, и благоговеют перед тобой: это чертовски приятно. Я на мгновение приобщился к тому, с чем моему отцу и Маршаллу Франсу приходилось жить большую часть своей жизни.
Франс сел на грузовой пароход «Артур Беллингем» рейсом Ливерпуль — Нью-Йорк. В пути он познакомился с одной еврейской парой и увлекся их девятнадцатилетней дочерью. Потом он встречался с девушкой в Нью-Йорке, но их отношения не имели продолжения. Он нанялся к Лученте и снял комнату в гостинице для проезжих, всего в квартале от похоронного бюро.
— Анна, а почему ты соврала, когда я спрашивал, как долго твой отец работал у Лученте?
Она устроилась за столом в гостиной с плошкой рисовых хлопьев, и слышалось, как они похрустывают под ее пальцами.
— Я не хочу дискутировать на эту тему, просто интересно, почему ты соврала.
Прожевав хлопья, Анна вытерла салфеткой губы:
— Прежде чем разрешить тебе начинать, я хотела посмотреть, насколько ты хороший писатель. Разумно, согласись? Вот почему я выдала тебе все о его жизни вплоть до переезда в Штаты. Тогда, если бы ты оказался хорош, я бы увидела это по первой главе. Если нет — просто выгнала бы, ничего существенного ты бы все равно не узнал. — Она запустила ложку в хлопья и снова раскрыла журнал, который читала.
— Анна, еще один вопрос: почему ты никогда ничего не говорила о своей матери?
— Моя мать была милой, тихой девушкой со Среднего Запада. Когда я была маленькой, она отдала меня в брауни[109], а когда подросла — в герлскауты. Она прекрасно готовила и всячески облегчала отцу жизнь. Думаю, он любил ее и был счастлив с ней, потому что она была полной его противоположностью — мама двумя ногами стояла на земле. Ее восхищали люди с богатым воображением или художественным даром, но, подозреваю, втайне она радовалась, что сама не имеет ни того ни другого. Однажды она призналась по секрету, что книги отца ей кажутся бестолковыми. Правда, шикарный эпитет? Бестолковые!
Дядя Франса, Отто Франк, не имел особого успеха в типографском деле. В Гален он переехал (из другого миссурийского городка под названием Герман), потому что ему понравились эти края и потому что здесь по дешевке продавалась типография. Он печатал свадебные приглашения, буклеты, афиши для церковных благотворительных базаров и сельскохозяйственных торгов. Одно время он очень рассчитывал начать выпуск окружной газеты (почему и написал своему брату в Австрию, чтобы тот прислал кого-нибудь из мальчиков), но своих денег не хватало, а привлечь какое-нибудь финансирование со стороны не удалось.
Приехал Мартин (к тому времени он уже сменил имя на Маршалл Франс — к ужасу Отто), и дядя взял его на работу подмастерьем. Очевидно, Франсу понравилось, и он работал в типографии до смерти Отто. Это случилось в 1945 году — и тогда же был опубликован «Звездный пруд».
Книга продавалась не очень хорошо, но издателю она понравилась, и он предложил Франсу тысячу долларов аванса за следующую. «Персиковые тени» продавались тоже не ахти, однако критик по имени Чарльз Уайт написал о Франсе длинную статью в «Атлантик мансли». Он сравнивал автора с Льюисом Кэрроллом и лордом Дансени[110], и это явилось поворотным моментом в судьбе Франса — можно сказать, и создало ему имя. У Анны остались почти все письма, что приходили ему в Гален, а также копии ответов. О статье Уайта Франс узнал лишь через несколько месяцев, а потом написал критику письмо с благодарностью. Они переписывались долгие годы, до самой смерти Уайта.
Через два года после «Персиковых теней» вышло «Горе Зеленого Пса» и почти сразу стало бестселлером. Уайт отреагировал очень смешным письмом: «Уважаемый мистер Франс! Никогда раньше я не был знаком ни с одним знаменитым автором. Вы теперь из этой когорты? Если так, можно мне занять у вас сто долларов? Если нет, слава богу…» Неожиданно первые две книги были переизданы, и его попросили составить антологию любимых детских сказок, а Уолт Дисней вознамерился экранизировать «Персиковые тени»… Маршалл Франс стал важной персоной.
Но он написал Уолту Диснею вежливое письмо, в котором послал его подальше. Аналогично — с издателем детской антологии. На любые предложения Франс отвечал отказом, а через некоторое время и вовсе перестал отвечать. Он заготовил открытку, где было напечатано: «Спасибо, но к сожалению…» Это напоминало стандартный журнальный бланк с извещением, что ваша рукопись отклоняется. Анна подарила мне на день рождения такую открытку — в специальной рамке и с автографом Франса (небрежный набросок бультерьера).
Предложений за эти годы скопились буквально сотни. Кто-то хотел сделать серию резиновых кукол, изображающих персонажей «Страны смеха», другие жаждали выпускать карандаши «Зеленый Пес» или радиоприемник по мотивам Облачного Радио из «Персиковых теней». По словам Анны и судя по тому, что я позже увидел сам, многие из этих компаний таки затеяли производство, несмотря на то что Франс отказал им. Анна говорила, что он потерял сотни тысяч долларов, отказавшись подать на производителей в суд. Юристы Дэвида Луиса были готовы растерзать этих бизнесменов в клочки, но Франс всегда говорил «нет». Он не хотел неприятностей, не хотел, чтобы его беспокоили, не хотел дурной (да и какой бы то ни было) славы, не хотел уезжать из Галена. В конце концов даже Луис бросил к нему приставать, но в отместку слал эти пиратские куклы, фонарики и прочую дребедень, чтобы показать, сколько Франс теряет. Мы целый день провели в подвале, перебирая заплесневелые рассыпающиеся картонные коробки с этим хламом, на долгие годы задвинутые в дальний угол.
— Если бы только Дэвид Луис знал, он бы рассвирепел. — Анна вынула из коробки книжку-раскраску «Зеленый Пес». — Половина моих игрушек в детстве были отсюда. — Она открыла книжку и продемонстрировала мне разворот. Там была картинка: Красавица Кранг и Зеленый Пес идут по извилистой дороге; бечева Кранг бантиком привязана к ошейнику Зеленого Пса. Картинка была наполовину раскрашена: пес — синий, Кранг — вся золотая, а дорога размалевана красным.
— Интересно, что бы сказал твой отец, увидев, как ты раскрасила пса синим?
— Так это он же и виноват! Как сейчас помню: я спросила, не был ли Зеленый Пес когда-нибудь другого цвета, и папа сказал, что до написания книги тот был синим, но об этом, мол, никому ни слова, потому что страшная тайна. — Она любовно провела рукой вдоль синего туловища, словно пытаясь приласкать собаку — а может, воспоминание об отце.
Взглянув на Анну, я попытался представить, что нас ждет. Ей было тридцать шесть (в конце концов я не выдержал и спросил, и она ответила не моргнув глазом), а мне тридцать один, но это не имело значения. Если я хотел ее, мне бы пришлось провести остаток жизни в Галене. Но так ли это плохо? Я мог бы писать книги (возможно, следующая была бы о моем отце), преподавать в галенской школе язык и литературу, изредка путешествовать. Нам всегда приходилось бы возвращаться, но эта мысль не казалась такой уж ужасной. Жить в доме своего кумира, любить его дочь, приобрести вес в глазах галенцев, так как не исключено, что я в конечном итоге явлюсь их спасителем.
— Знаешь, Томас, Саксони скоро придется уехать.
Туман грез развеялся, и я зашелся кашлем. В подвале было сыро и холодно, а теплый свитер я оставил наверху, в спальне.
— Что? О чем это ты?
— Я сказала, что скоро ей придется уехать. Теперь, когда тебе все известно о Галене, ты останешься и напишешь книгу, но она больше не имеет к этому отношения. Она должна уехать.
Голос ее звучал так спокойно, безразлично, она проговорила все это, листая страницы раскраски.
— Почему, Анна? — проныл я. Какого черта я разнылся? Я взял себя в руки и проговорил с должным негодованием: — Ты это вообще о чем? — Резиновую куклу, что держал в руках, я швырнул назад в коробку.
— Я же тебе говорила, Томас: здесь живут только люди отца. Ты теперь тоже можешь остаться, но не Саксони. Она больше не принадлежит Галену.
Я картинно хлопнул себя по лбу и попытался обратить все в шутку:
— Брось, Анна, ты сейчас прямо как Бетт Дэвис в «Тише, тише, милая Шарлотта»[111]. — Я перешел на шутовской диалект южной красавицы: — «Извини, Гилберт, но Жанетте пора уезжать». — Я снова рассмеялся и состроил безумную рожу. Анна мило улыбнулась в ответ.
— Брось, Анна! Да о чем ты? Просто шутишь, да? А? Ну брось, зачем? Какая, к черту, разница — здесь она или нет? Я ей ничего не говорил. Ты же знаешь.
Положив раскраску в коробку, она встала, закрыла крышку, проклеила коричневой бумажной лентой, что принесла с собой, и стала запихивать коробку ногой обратно в угол, но я схватил ее за руку и заставил взглянуть на меня:
— Почему?
— Ты знаешь почему, Томас. Так что не трать зря мое время. — И в ее глазах полыхнул тот же гнев, как тогда в лесу, с Ричардом Ли.
Через десять минут она подвела черту под дискуссией, сказав, что мне пора уходить, так как ей нужно увидеться с Ричардом.
Как только я пришел домой в тот вечер, мы с Саксони крупно поругались. И все из-за одного ее идиотского поручения, которое я забыл выполнить. На самом же деле, конечно, этот безумный гнев происходил из того, что мы так долго подавляли в себе. Через несколько минут она уже стала пунцовой, как мак, а я поймал себя на том, что сжимаю и разжимаю кулаки, будто озлобленный муж в комедии положений.
— Повторяю тебе, Томас: если тут так плохо, почему не переедешь?
— Саксони, будь любезна, успокойся. Я не говорил…
— Говорил! Если там так здорово — пожалуйста езжай! Думаешь, мне очень нравятся твои челночные рейсы на цыпочках?
Я попытался смутить ее взглядом, но надолго меня не хватило — и я отвел глаза, сыграл отбой. Но она все кипела, пусть и потише.
— Чего ты от меня хочешь, Сакс?
— Чтобы я больше этого вопроса не слышала! Ты такой беспомощный… Хочешь, чтобы я ответила за тебя, а я вот не буду отвечать. Хочешь, чтобы я тебя прогнала или сказала тебе бросить ее и вернуться ко мне. Не дождешься, Томас. Это ты все начал. Ты этого хотел, так что теперь сам решай, как выпутываться. Я тебя люблю, и ты это прекрасно знаешь. Но еще чуть-чуть — и я не смогу больше это терпеть. Думаю, тебе нужно поскорее принять какое-то решение. — Постепенно голос ее сходил на шепот, и мне пришлось наклониться к ней, чтобы уловить заключительные слова. Но тут она взорвалась, и я отскочил. — Не могу понять, как ты оказался таким дураком, Томас! Так и хочется придушить тебя! Ну как можно быть таким ослом? Ты не понимаешь, как хорошо нам могло бы быть вместе? Когда закончишь книгу, мы могли бы уехать куда-нибудь и прожить сто разных, чудесных жизней. Разве ты не видишь, что Анна делает с тобой? Она тянет тебя поклоняться этому дикому отцовскому алтарю…
— Эй, послушай, Саксони, а как же твой интерес к Фр…
— Знаю, знаю, я тоже к этому причастна. Но мне больше не надо Маршалла Франса. Я больше не хочу любить книги и кукол. Я хочу любить тебя, Томас. Все остальное — пожалуйста, но в свободное время. Погоди! Погоди минутку! — Она встала со стула и проковыляла на кухню, чтобы через две секунды вернуться с марионетками в руках. — Видишь их? Знаешь, почему я их вырезала? Чтобы чем-то занять мысли. Правда-правда. Ну не трогательно ли — целый день ковырять деревяшку, стараясь не слишком думать, где ты и чем занимаешься. А по пути в Гален — это было первый раз в моей жизни, когда мне не приходилось каждый день работать. И мне понравилось! Я не думала о куклах. С тобой было столько всего другого! Я знаю, как эта книга важна для тебя, Томас. Я знаю, как для тебя важно закончить ее…
— Сакс, я не понимаю, о чем ты.
— Ладно, хорошо. Слушай, помнишь первый день, когда мы приехали сюда? То барбекю?
Я закусил губу и кивнул.
— Помнишь, как я сразу же заговорила с Гузи о книге?
— Конечно, черт возьми, помню! Мне хотелось убить тебя. Зачем ты это сделала? Ведь мы обо всем договорились.
Она положила кукол на диван и провела обеими руками по волосам, и я заметил, насколько они отросли. Я никогда не говорил ей, как они красивы.
— Знаешь о женской интуиции? Не кривись, Томас, потому что это правда. В этом что-то есть, я много раз замечала. Еще одно чувство, что ли. Помнишь, я говорила, что знала про тебя и Анну с тех пор, как вы стали вместе спать? Так вот, хочешь верь, хочешь нет, но почти с того момента, как мы приехали, я была уверена, что, если ты возьмешься за свою книгу, между нами все пойдет не так. В тот день я пыталась добиться, чтобы они нас прогнали. Извини, но я правда пыталась. Я думала, что, если скажу им, что мы задумали, они и на три фута не подпустят нас к Анне Франс.
— Это саботаж.
— Да, саботаж. Я пыталась это дело саботировать. Я не хотела, чтобы все у нас пошло наперекосяк, после того как всего за несколько дней так хорошо наладилось. А я знала, что, как только ты здесь увязнешь, все испортится. И я оказалась права, верно ведь? — Она собрала своих кукол и вышла из комнаты. В тот вечер мы больше не разговаривали.
Через два дня у выхода из супермаркета я столкнулся с миссис Флетчер. В ее металлической тележке лежал пятидесятифунтовый мешок помидоров и с десяток литровых бутылок сливового сока.
— Ну, здравствуйте, незнакомец. Давно вас не видно. Много работаете?
— Здравствуйте, миссис Флетчер. Да, довольно много.
— Анна говорит, книга неплохо продвигается.
— Да-да, хорошо. — У меня в голове кружился миллион разных мыслей и не было желания попусту трепать с ней языками.
— Вам придется отослать Саксони отсюда, Том. Вы знаете?
Гавкнула собака, и я услышал, как завелась машина. Холодный воздух наполнился выхлопными газами.
Во мне всколыхнулись злоба и отчаяние и остановились где-то на уровне груди.
— Какая, черт возьми, разница — останется она или уедет? Господи всемогущий, кто бы зная, как мне надоели все эти чертовы приказы! Какая, к дьяволу, разница, уедет ли Саксони?
Ее улыбка погасла.
— Анна вам не сказала? — Гузи положила руку мне на плечо. — Она в самом деле ничего вам не сказала?
Тон ее голоса напугал меня.
— Нет, ничего. А что такое? Вы о чем? — Вокруг нас сновали люди и машины, как рыбки в аквариуме.
— Вы заметили?.. Нет, вы и не могли. Послушайте, Том, если я действительно расскажу вам об этом, то могу попасть в большую беду. Я не шучу. Все это очень опасно. Скажу только… — Она сделала вид, что перекладывает продукты в своей тележке. — Говорю вам: если Саксони не уедет отсюда, то заболеет. Так заболеет, что умрет. Это написано в дневниках. Так Маршалл охранял Гален от чужих.
— А как же я? Почему я тоже не заболею? Я ведь чужой.
— Вы биограф. Вы под защитой. Так написал Маршалл. И это уже не изменишь.
— Но ведь дневники больше не действуют, миссис Флетчер? То, что там написано, долгое время не сбывалось. Все разладилось.
— Нет, вы ошибаетесь, Том. С тех пор как вы начали писать, опять все сбывается, в том-то и дело. — Тыльной стороной руки она вытерла рот. — Том, сделайте так, чтобы она уехала. Послушайте меня. Даже если дневники врут и она не заболеет, Анна не хочет, чтобы Саксони была здесь. Об этом вы должны беспокоиться больше всего. Анна — сильная женщина, Том. Никогда не хитрите с ней. — Она поспешила прочь, и я слушал, как гремит ее железная тележка по асфальту автостоянки.
— У тебя найдется минутка?
Она резала сельдерей на деревянной дощечке, что я ей подарил.
— Том, у тебя какой-то больной вид. Ты хорошо себя чувствуешь?
— Да ну, Сакс, все нормально. Слушай, я не хочу больше тебя обманывать, хорошо? Я расскажу тебе, что думаю обо всем этом, без утайки, и тогда решай сама.
Она положила нож и отошла к раковине вымыть руки, потом вернулась к столу, вытирая их желтым полотенцем, которого я раньше не видел:
— Хорошо. Валяй.
— Сакс, ты для меня невероятно много значишь. Из всех, с кем я сталкивался, ты единственный человек, кто видит мир почти точно так же, как я. Раньше я никогда такого не испытывал.
— А как же Анна? Разве с ней не так?
— Нет, с ней совсем иначе. Мои отношения с ней совсем другие. Кажется, я примерно представляю, что будет, если мы с тобой останемся вместе.
Саксони медленно, аккуратно вытерла руки:
— А ты этого хочешь?
— Не знаю, Сакс. Наверное, хочу, но пока не знаю. В чем я уверен — это в том, что хочу закончить книгу. Удивительно, что в одно и то же время в моей жизни случились две настолько важные вещи. Жаль, конечно, что нельзя было иначе… И теперь я должен найти верный выход, хотя, вероятно, кончится все глупо и неправильно… Во всяком случае, пока я придумал вот что, если тебя это, конечно, устроит. Будь моя воля, я бы отправил тебя отсюда на какое-то время. Пока не закончу вчерне рукопись и не разберусь с Анной.
Саксони с ухмылкой бросила полотенце на стол:
— А что, если ты с ней так и не «разберешься»? А? Что тогда, Томас?
— Ты права, Сакс. Честное слово, не знаю, что тогда. Единственное, в чем я уверен, — что это паршивое решение. Ни тебе, ни мне не нравится, что сейчас происходит, и все эти тревоги, обиды, вся эта путаница… такой, блин, бардак! Я знаю, это моя вина. Я все понимаю, но придется действовать так, а то… — Я взял со стола полотенце и обернул свой кулак. Оно было еще влажным.
— А то что? И как придется действовать — дописывать книгу или ложиться в постель с Анной?
— Да, все так — и то и другое. Придется делать и то и другое, иначе…
Она встала. Взяла маленький кусочек сельдерея и положила в рот.
— Ты хочешь отправить меня подальше, чтобы закончить книгу и предположительно «разобраться» с Анной. Ты этого хочешь, да? Хорошо. Я уеду, Томас. Я поеду в Сент-Луис и подожду три месяца. Тебе придется дать мне денег, потому что у меня ничего не осталось. Но через три месяца я уберусь из Сент-Луиса куда глаза глядят. Приедешь ты или нет, а я уеду обязательно. — Она двинулась из комнаты. — Я в большом долгу перед тобой, Томас, но в этом деле ты проявил себя паскудно. Одна радость, что ты наконец смог хоть на что-то решиться.
В день, когда она уезжала, пошел снег. Я проснулся около семи и ошалело выглянул в окно. Солнце еще не встало, но достаточно рассвело, чтобы все окрасилось в голубовато-серые тона. Сообразив, что происходит, я так и не понял, радостно мне или грустно от того, что дорогу, возможно, занесло и Саксони не сможет уехать. Я прошаркал поближе к окну, чтобы лучше приглядеться, и заметил, сколько снега навалило на крыльцо. И он продолжал идти, но крупные снежинки падали медленно и вертикально, и мне вспомнилась примета, что, значит, снег скоро прекратится. Дом еще не выдал тайну снега — половицы под моими босыми ногами хранили тепло, и хотя на мне были только трусы и рубашка от пижамы, холода я не ощущал.
Снег. Мой отец терпеть не мог снега. Однажды ему пришлось снимать фильм зимой в Швейцарии, и от этого потрясения он так и не оправился. Отец любил зной и тропики. Бассейн у нас в саду подогревался градусов до трехсот. Отцовское представление о райском блаженстве было — тепловой удар в джунглях Амазонии.
На этот раз Саксони брала только саквояж; все остальное — заметки, куклы, ее книги — оставалось со мной в Галене. Она не говорила, чем думает заняться в Сент-Луисе, но меня обеспокоило, что она не упаковала марионеток и инструменты. Саквояж стоял на полу у окна. Босой ногой я сдвинул его на пару дюймов. Что-то будет через три месяца? Где-то буду я? А книга? А всё? Нет — галенцы будут в Галене, и Анна тоже.
Саксони еще спала, когда я стащил с кресла свои одежки и на цыпочках прошел в ванную одеться. Мне хотелось приготовить ей действительно хороший прощальный завтрак, и для такого случая я приберег сочный флоридский грейпфрут.
Сосиски, омлет со сметаной, свежий хлеб с отрубями и грейпфрут. Я извлек все компоненты из холодильника и выстроил, как солдатиков, на столе у плиты. Завтрак для Саксони. К полудню она, вероятно, уедет. Не будет больше волос в раковине, ссор из-за Анны, никаких Рокки и Буллвинкля по телевизору в четыре часа дня[112]. Так, стоп, хватит. Я начал готовить завтрак, как безумный шеф-повар, поскольку уже скучал по ней, а она ведь еще не встала с постели. Когда она вышла в кухню, на ней было надето то же, что и в первый день нашей встречи. Три сосиски я в итоге сжег.
Она попросила меня позвонить на автовокзал и узнать про автобус в Сент-Луис, не отменен ли рейс из-за снега. Я позвонил снизу, из прихожей, глядя через дверное окошко на сугробы. Снег прекратился.
— Снег кончился!
— Я вижу отсюда. Ты в восторге?
Я скривился и отбил каблуком несколько тактов.
— Галенский автовокзал слушает.
— Здравствуйте, да, гм, я хотел узнать, сегодня будет автобус на Сент-Луис в девять двадцать восемь?
— Чего ж не быть? — На другом конце провода отчаянно скрипели, как деревянный индеец у входа в табачную лавку.
— Ну, знаете, снег, и вообще…
— А цепи на колесах? Этот автобус ничто не остановит, приятель. Иногда он опаздывает — но никуда не денется.
В прихожую вошла Саксони с половинкой грейпфрута в одной руке и ложкой в другой. Зажав микрофон, я обрисовал ситуацию с автобусом. Саксони отворила входную дверь и выглянула на снег.
Я повесил трубку и не мог решить, то ли возвратиться в кухню, то ли подойти к Саксони и посмотреть, что она будет делать. Но струсил и все-таки вернулся на кухню.
Мой омлет был еще теплый, и я, положив сметаны на край тарелки, быстро с ним расправился.
— Сакс, ты завтрак доедать не собираешься? До Сент-Луиса долго ехать.
Она не ответила, и я решил, что лучше оставить ее в покое. Наливая кофе, я представил, как она ест у двери свой грейпфрут и глядит на последние снежные хлопья.
Я допил вторую чашку кофе и стал нервничать. В тарелке Саксони было полно еды, в чашке — до верху чая.
— Сакс?
Я швырнул салфетку на стол и встал. В прихожей ее не было, равно как и ее куртки, и саквояжа. На батарее у двери она оставила выеденную кожуру грейпфрута и ложку. Сдернув с вешалки куртку, я бросился к двери. Зазвонил телефон. Я ругнулся и схватил трубку:
— Алло! Слушаю!
— Томас? — Это была Анна.
— Анна, давай потом, хорошо? Саксони только что ушла, и мне нужно ее догнать, пока не уехала.
— Что? Томас, это просто смешно. Очевидно, раз она ушла, ничего тебе не сказав, то не хочет тебя видеть. Оставь ее в покое. Она не захотела прощаться. И это можно понять.
Я рассвирепел. Анниными перлами я был сыт по горло, а хотелось кое-что сказать Саксони, прежде чем она уедет. Крикнув, что перезвоню, я повесил трубку.
Холод высосал из моего тела все тепло, еще пока я спускался с крыльца, и, выходя из калитки, я стучал зубами. Мимо медленно проехала машина, позвякивая цепями на колесах и отбрасывая снег из колеи. Я знал, что до отхода автобуса еще час, но все равно припустил бегом. На мне были тяжелые теплые сапоги, и продавец гарантировал, что ноги в них не замерзнут до минус тридцати. Но бежать они позволяли лишь трусцой. Вдобавок я не взял перчаток, и пришлось засунуть руки в карманы. Шерстяную шапку я тоже не надел, отчего уши и даже щеки начало кусать.
Наконец увидев Саксони, я перешел на шаг. Я не знал, что сказать ей, но нужно было что-то сказать на прощанье.
Наверное, она услышала мои шаги, потому что, когда я уже почти догнал ее, обернулась и поглядела на меня в упор:
— Лучше бы ты меня не провожал, Томас.
Я запыхался, и глаза слезились от мороза.
— Но почему ты вот так ушла, Сакс? Почему меня не подождала?
— Могу я для разнообразия хоть что-нибудь сделать по-своему? Ничего, если я уеду отсюда так, как хочется мне?
— Брось, Сакс…
Злость в ее глазах погасла, на несколько секунд Саксони зажмурилась и так, с закрытыми глазами, и проговорила:
— Томас, мне и так достаточно тяжело. Пожалуйста, не делай еще хуже. Возвращайся домой и работай. Со мной все будет в порядке. Я взяла с собой книжку и спокойно посижу почитаю на автовокзале, пока не придет автобус. Ладно? Я позвоню тебе в конце недели. Хорошо?
Она коротко улыбнулась мне и наклонилась за саквояжем. Я даже не попытался вынуть руки из карманов. Прохромав шага два, она перехватила саквояж поудобнее.
Но в конце недели Саксони не позвонила. Я специально никуда не уходил начиная с вечера среды, но она не звонила. Я не мог понять, хорошо это или плохо, означает ли это обиду, или забывчивость, или что-то еще. Поскольку Саксони была не из тех, кто обычно забывает подобные вещи, я нервничал. Фантазии рисовали мне, как она устало взбирается по ступенькам какого-нибудь обшарпанного домишки с бурым покоробленным объявлением в окне: «Комнаты внаем». Саксони стучит в дверь, и отпетый насильник или маньяк с мясницким ножом приглашает ее на чашку чая.
Или еще хуже: сверкающее новизной здание, хозяин ростом шесть футов два дюйма, пепельный блондин и чертовски сексуален. Я был в отчаянии. Если я оставался ночевать в нашей квартире, то кровать казалась огромной и холодной, как океан. Если шел к Анне, то ночь напролет думал о Саксони. Естественно, я знал, что, будь Саксони здесь, мое влечение к ней было бы меньше и мы бы снова разругались, но ее не было, и мне ее не хватало. Мне очень ее не хватало.
Она позвонила во вторник вечером. Ее голос кипел энтузиазмом и возбуждением, и у нее была куча новостей. Раньше, в колледже, у нее был друг из Сент-Луиса. Оказывается, он до сих пор там и живет. Она даже подыскала халтурку на неполный рабочий день в одном детском учреждении. Дважды ходила в кино, посмотрела последнего Олтмена[113]. Ее друга зовут Джефф Уиггинс.
Я постарался не проглотить язык слишком быстро и вымученно улыбнулся в трубку, будто самой Саксони. Я спросил, кто такой этот Джефф. Преподает архитектуру в Вашингтонском университете. Она живет с… гм… остановилась у него, пока не подыщет жилье? Нет, нет, самое-то прекрасное — никакого жилья искать не надо, потому что Джефф предложил остаться у него-о-о…
Я взял адрес и телефон старины Джеффа и постарался закончить разговор, не теряя, по возможности, самообладания; но я знал, что звучу как гибрид ХАЛа-9000 и Дятла Вуди[114]. Повесил трубку я в полном расстройстве чувств.
Ко мне пришло письмо от одного из учеников. Имя на обратном адресе потрясло меня само по себе, но содержание добило окончательно:
Уважаемый мистер Эбби!
Как вы поживаете? Небось радуетесь, что в этом году оказались отсюда подальше. Мне это чувство пока не знакомо, ну да в июне узнаю, когда, хотите верьте, хотите нет, закончу школу. Меня заранее зачислили в Хобарт, так что теперь я не слишком напрягаюсь. Часто смотрю телевизор в общежитии и даже почитывал некоторые книги из того вашего прошлогоднего списка, ну когда вы сказали, что нам понравится.
Пока что мне больше всего понравились «Молодые львы» Ирвина Шоу, но «Превращение» (Кафка) и «Взгляни на дом свой, ангел» (Томас Вулф) — тоже неплохо. Пожалуй, поговорить о книгах — это лучший способ объяснить, почему я пишу вам. Я пробыл тут почти шесть лет (долгих лет, уж прошу поверить!) и в то или иное время учился у всех здешних учителей (или почти у всех). И вот как-то раз я пораскинул мозгами и понял, что вы были самым лучшим. Я не был в вашем классе отличником и знаю, что много шалил с Ромеро, но, поверите или нет, из вашего курса я вынес в прошлом году больше, чем из всех остальных предметов. Когда мы устраивали обсуждения, они всегда были интересными, и я не раз замечал, что, бывало, мне не нравилось читать то, что вы задавали, но потом, когда вы рассказывали об этом на уроке, то или книга начинала мне нравиться, или я хотя бы понимал, что автор хотел сказать. Когда вы задавали сочинение, то всегда просили нас подкреплять свои мысли примерами, так вот, скажем, когда мы читали «Уолдена», многим из нас казалось, что книга плохая, не обижайтесь. Но когда мы с вами прошли ее, я смог понять, что Торо пытался сказать, хотя книга мне так и не понравилась.
В этом году литературу у нас ведет Стивенсон (мы сейчас дошли до середины «Короля Лира»), и так как вас нет, то позволю себе сказать, что по сравнению с вами он зануда. Половину времени на его уроках мы спим, или же я малюю в тетрадке какие-нибудь каракули. Конечно, на ваших уроках я тоже малевал в тетрадке, но хочу, чтобы вы знали: я вас всегда слушал, и хотя вы мне ставили «удовлетворительно», это были лучшие из всех здешних уроков.
Надеюсь, у вас все хорошо. Может быть, вы успеете к нашему выпуску и сможете посмеяться, когда я встану получать аттестат. Ха-ха!
Искренне Ваш,
Том Ранкин
Том Ранкин был из тех мальчишек, которые словно только что вылезли из банки с угрями. Тощий и сутулый, с длинными сальными волосами, в жеваной одежде и толстых заляпанных очках. Я всегда знал, что он не болван, а просто совершенно лишен мотивировки. Один из тех учеников, кто может пробежать книгу вечером накануне контрольной и при этом вытянет на тройку или тройку с минусом.
Мне представился новый вариант светлого будущего Эбби: я заканчиваю биографию и вместе с Саксони возвращаюсь на восток. Учительствую на неполную ставку в какой-нибудь школе (может быть, даже в старой — после письма-то Ранкина!), а все остальное время пишу. Купим старый дом с эркерами и латунными дверными табличками, и чтобы хватило места на два отдельных кабинета. Не знаю, повлиял ли тут Джефф Уиггинс, но после того звонка я чертовски много думал о Саксони.
— Миссис Флетчер, а кто-нибудь когда-нибудь уезжал из Галена? Кто-нибудь из маршалловского народа?
Однажды вечером она пригласила меня на чашку органического какао. Уж не знаю, что это такое, но вкус был ничего.
— Уезжал? Докуда вы уже дочитали дневники?
— До января шестьдесят четвертого.
— Шестьдесят четвертого? Ну, была одна девушка, Сьюзи Дажене, но вы о ней прочтете в тетради за тысяча девятьсот шестьдесят пятый. Однако если хотите, я вам все же расскажу.
— Пожалуйста.
— Сьюзи Дажене была боевая девчонка. Из тех, о ком вы раньше спрашивали, — кто не хочет знать свою судьбу. Все время, пока жила здесь, ей было противно чувствовать себя одной из нас. Она говорила, что это не город, а какой-то ярмарочный балаган и что когда-нибудь она обязательно уедет, потому что не верит всему этому бреду о том, откуда она взялась. Вы ведь уже в курсе, а, Том? Как только ребенок начинает что-то понимать, родители объясняют ему, кто мы такие и почему особенные. Они не говорят ребенку всего, пока ему не исполнится восемнадцать, но что-то нужно объяснить раньше, чтобы дети не натворили глупостей, из дома там не сбежали…
— Да, я в курсе, но расскажите еще о Сьюзи.
— О, она была очаровашка — милая и смышленая. Мы все здесь ее любили, но она не слушала никаких уговоров. Собрала чемоданчик, села на автобус в Нью-Йорк и уехала. Бедняжка! Пробыла в Нью-Йорке всего два дня и умерла.
— Но Маршалл был тогда жив. Почему он не остановил ее? Он бы мог, если бы захотел.
— Не спешите, Том, подумайте. Да, Маршалл был жив и легко мог остановить ее.
— Но не остановил!
— Не остановил. Подумайте, Том. Почему он не остановил ее?
— Единственное, что приходит в голову: дабы показать, что слова у него не расходятся с делом. Бессердечно использовал ее как устрашающий пример.
— Верно. Прямо в точку. Но я бы не стала говорить «бессердечно».
— Конечно, бессердечно! Выдумать бедную девочку, которая с самого начала не хотела знать свою судьбу, а потом написать, что она покинула Гален и через неделю умерла? И это не бессердечно?
— Зато с тех пор никто никогда не пытался уехать, Том. А она была счастлива — она же думала, что вырвалась. И ведь она вырвалась.
— Но это он так написал! У нее не было выбора!
— Том, она умерла, делая, что хотела.
Фил Мун и Ларри Стоун вместе работали на почте. Они подружились задолго до того, как женились на сестрах Чандлер, но женитьба еще больше их сблизила.
Их страстью был кегельбан. Оба владели дорогими, сделанными на заказ брунсвикскими шарами и фирменными спортивными сумками и всего чуть-чуть не дотягивали до уровня профессионалов. А так играли по вечерам каждую среду и пятницу в клубе «Скаппис-Хармони-Лейнс» во Фредерике, соседнем городишке. Они по очереди возили друг друга на машине и делили расходы на бензин. Иногда к ним присоединялись и жены — но те, зная, как мужья ценят свои мальчишники, кутили в среду и пятницу по-своему: ходили в кино или кафе, а потом отправлялись за покупками в центральный Фредерикский универмаг.
Добраться до цели можно было двумя способами — или выехать на федеральную автостраду и свернуть на ближайшем съезде, или воспользоваться шоссе Гара-Милл, идущим плюс-минус параллельно автостраде до фредерикской кольцевой дороги с ее многочисленными съездами. Чаще они пользовались Гара-Миллом, потому что однажды засекли время, и оказалось, что так от дверей до дверей на четыре минуты меньше, хотя, конечно, на автостраде есть миля-другая, где можно как следует втопить педаль в пол.
Я знал все это, потому что однажды ездил с ними в кегельбан, и по пути они вчетвером подробно обсуждали свое времяпрепровождение по средам и пятницам.
В вечер аварии они ехали по автостраде. Ларри на своем сиреневом «форде» модели 442 свернул на съезд, не снижая скорости, и попал на обледеневший участок. Машину мотало от края до края, а у подножия холма они снесли указатель остановки и вылетели на встречную полосу, где грузовик компании «Стикс, Баэр и Фуллер» врезался им в борт и отпихал в таком положении футов на двести.
Ларри переломало все ребра с одного бока, и он чудом остался жив. Его жена, сидевшая прямо позади него, сломала обе ноги и правую руку. Фил получил тяжелое сотрясение мозга, а его жена сломала ключицу.
В дневниках ничего подобного не упоминалось.
Я узнал об этом от Анны, которая позвонила из окружной больницы и выложила все без обиняков. Ее голос звучал сухо и пугающе, и я не понимал почему, пока она не напомнила:
— Не знаю, что все это означает, Томас. — Вдали слышалась какая-то суматоха, гомон, кого-то вызывали по громкоговорящей связи.
— Что «все это»?
— Это первое непредвиденное происшествие с тех пор, как ты начал писать биографию. Я не понимаю, что происходит.
— Слушай, Анна, все это не означает ничего. Просто рано еще говорить «гоп». Ну как все может наладиться, пока книга не написана? — И я обратил внимание, как убежденно звучат мои слова, как убедительно. Будто бы нет ничего проще: только я допишу книгу, и вот, извольте — перед вами Маршалл Франс, восставший из мертвых.
Я ждал, что она ответит, и было слышно, как вызывают какого-то доктора Бредшоу.
— Анна, там с тобой кто-то есть?
— Ричард.
Она повесила трубку.
Я погрузился в работу, как одержимый. Две, три, четыре страницы за утро, копание в источниках после обеда и еще четыре страницы вечером.
Я так и не преодолел своего первого потрясения от «открытия» Галена, но, безотрывно наблюдая город изнутри, вынужден был примириться. Я чувствовал себя мотыльком, а Гален был — пламя, лихорадочно мельтеша вокруг которого, я не знал, что и поделать, кроме как работать, работать и работать.
Я жил посреди величайшего художественного произведения в мировой истории. На свой скромный манер я составлял жизнеописание человека, его создавшего. Вернет ли оно его к жизни… Нет, нет, неправда! Я хотел сказать, что мне было безразлично, вернет ли оно его к жизни, но это ерунда. Он говорил, что такое возможно, и потому его дочь остановила свой выбор на мне. Отчасти потому я и отправил Саксони из Галена. Остальной «частью» была, конечно, Анна, но после дорожной аварии мы с ней почти не спали. Подозреваю, она наверстывала упущенное со стариной Ричардом, но даже это не сильно меня заботило, потому что вся моя энергия — вся, без остатка — уходила в работу. Хотелось бы, правда, знать, зачем она с ним спит, но у меня уже возникло смутное подозрение. Допустим, Ричарду наскучило жить в Галене. Поскольку он и Анна — единственные «нормальные» люди в городе, как она могла его удержать? Очень просто: затянуть в постель. Даже в самых диких фантазиях подобный тип и мечтать не мог (не то что надеяться!) заполучить такую женщину, как Анна Франс. То есть пока она не дает ему остыть, успокоиться, пока распаляет его аппетит — он у нее в руках. И в Галене. Я подумал, знает ли об их отношениях жена Ричарда.
Я очень редко выходил из дому. Миссис Флетчер стала мне готовить, и иногда заходила Анна посмотреть, как движется дело. Пару раз звонила Саксони, но наши беседы были коротки, сухи, вялы. Я не спрашивал про Джеффа Уиггинса, она не спрашивала про Анну. К тому времени я слишком устал, чтобы хитрить, но понимал, что лучше не рассказывать, какую целомудренную жизнь теперь веду. Тем не менее однажды ее настолько утомил такой разговор, что она обозвала меня занудой и повесила трубку.
Джоанн Коллинз родила здорового мальчика, а, согласно дневникам, должна была родиться здоровая девочка.
Заявилась Анна и потребовала показать рукопись. К собственному изумлению, я проявил твердость и наотрез отказался. Она ушла, и отнюдь не в радужном настроении.
Позвонила Саксони и спросила, заметил ли я, что ее уже месяц как нет.
Я написал ответ Тому Ранкину и пообещал приложить все усилия, чтобы успеть вернуться к июню, к выпускному вечеру.
Пришло письмо от мамы, и мне стало неудобно, что с сентября не подавал о себе вестей. Я позвонил ей, и мы поболтали о том, как здорово у меня нынче идут дела.
Как-то утром Джоанн Коллинз вошла перепеленать ребенка и нашла спящим в кроватке трехнедельного бультерьера.
Решив, что на сегодня поработал достаточно, я собрался выйти пропустить стаканчик в «Зеленой таверне». Было девять часов вечера, и городок словно вымер. На мостовых чавкала слякоть, но на тротуаре снег оставался белым и хрустящим. Бесшумный противный ветер насквозь продувал темноту. Иногда он утихал, ожидая, когда ты, осмелев, высунешься из своей скорлупы, — и снова налетал со злорадным хихиканьем. Телефонные провода обледенели, и в порывах ветра с них осыпались короткие прямые льдинки. Пока брел до бара, я успел понять, что следовало сидеть дома или не полениться вывести чертову машину. Настолько было холодно.
Чтобы открыть толстую дубовую входную дверь, пришлось как следует подналечь плечом. Жаркая волна спертого воздуха, клубы табачного дыма и голос Джорджа Джонса[115] из музыкального автомата. Виляя хвостом, ко мне подошла местная собака по кличке Фанни — насколько я знал, настоящая собака. Официальный встречающий. Сняв перчатку, я погладил ее по голове, теплой и сырой.
С тусклым кабацким светом я освоился быстро, на улице ведь тоже было темно.
Большинство присутствующих я знал: Ян Фенд, Джон Эспериан, Нейл Булл, Вине Флинн, Дейв Марти.
— Как дела, Том?
Обернувшись, я прищурился. Это был Ричард Ли. Он встал из-за стола и двинулся ко мне:
— Что будешь пить, Том?
Я шмыгнул мокрым носом.
— Пожалуй, пиво и глоток чего-нибудь покрепче.
— Пиво и покрепче. Мне нравится. Джонни, два пива и два чего покрепче.
Ричард улыбнулся и подошел вплотную. Похлопал меня по плечу да так руку и оставил:
— Пошли, Том, присядь со мной. Сдались тебе эти табуреты, дырку только в жопе рассверлишь.
Я снял куртку и повесил на деревянный крючок у двери. Теперь я разобрал другие запахи — духов, хрустящего картофеля, сырой кожи.
— Ну, и как там оно продвигается? Держи бухло. Спасибо, Джонни.
Я отхлебнул пива и пригубил виски. Пиво горчило, виски скользнуло по пищеводу, как жидкий огонь. Но после улицы это было очень приятно.
— Одно я знаю наверняка, приятель. После аварии Фила Муна, держу пари, Анна не очень-то тобой довольна, а?
— Тут ты угадал. — Я снова пригубил виски.
— Да чего там гадать… А про коллинзовского ребенка слышал?
— Да. Он по-прежнему… собака?
Ли улыбнулся и допил свое пиво:
— Да уж наверно. До последнего по крайней мере момента. Но сейчас все так быстро меняется, хрен его знает, короче. — Отпив виски, он перестал улыбаться. — Скажу тебе одну вещь, приятель: это меня чертовски пугает.
Я сгорбился над столом и постарался говорить как можно тише:
— Но тебя-то почему, Ричард? Я могу понять остальных и чего они боятся, но ты-то нормальный. — Я приблизил голову вплотную к нему и перешел на шепот.
— Нормальный, мать его так! Ну да, я—то нормальный, но жена — нет, и дети тоже. Знаешь, что недавно с Шарон было? Неделю назад поворачиваюсь утром, а на подушке рядом, верь не верь, лежит чертова Кранг!
Я ничего не сказал, но поверил. Сам же тогда и видел, за ужином.
— Кроме шуток, Том! Ни с того ни с сего куда ни плюнь — сплошные маршалловы персонажи! Мало того что дневники врут, так теперь еще и все перемешивается не разбери-пойми! А Коллинзовский малец? То он ребенок, а то глядь — чертова собака! — Он схватил мою стопку виски и опрокинул себе в рот. — И что теперь, черт возьми, делать, а? Я теперь даже оборачиваться боюсь — а вдруг жена опять превратилась или кто-то из девчонок. А что, если однажды кто-нибудь так и останется черт знает кем?
— А они как к этому относятся?
— А как, черт возьми, ты думаешь? Готовы обдристаться от страха!
— И со многими уже случилось что-то не то?
Он покачал головой и перевернул стопку донышком кверху:
— Не знаю. Пока нет, но каждый боится, что следующим будет он. А меня вот что интересует: когда ты допишешь наконец свою чертову книгу?
Музыкальный автомат все играл, но разговоры вокруг смолкли.
Я подавил зевок, и мне страшно захотелось оказаться где-нибудь в другом месте.
— Я уже много сделал. Но осталось еще гораздо больше, должен признаться. Не хочу врать.
— Это не ответ на его вопрос, Эбби.
— Что я могу сказать? Что вы хотите, чтобы я сказал? Что книга будет закончена через десять минут? Нет, через десять минут не будет. Вы все хотите, чтобы получилось хорошо, как следует — и в то же время чтобы прямо сейчас. Налицо явное противоречие.
— Слышь, мудила, засунь свои противоречия знаешь куда?
— Ладно, ладно, засуну! Уже засунул. Вам-то легко говорить, не вы же пишете. Но ведь если я схалтурю, то книга ничего и не изменит. Потому-то Франс и такой великий, разве не ясно? Потому-то вы все и существуете. Он владел пером, как никто другой в мире. Ну как вы не можете понять! Кто бы ни взялся делать эту книгу, он должен постараться написать не хуже… да какое там — лучше, чем писал свои книги он… Книги, дневники и всё-всё-всё. Эта книга обязана быть лучше. Обязана.
Из темных дебрей бара донесся другой голос:
— Кончай базар, Эбби. Дописывай книгу живее, и все тут, а то сделаем тебе типель-тапель, как тому, прошлому биографу.
Открылась дверь, и вошла сияющая улыбками парочка — толстячок-мужчина и такая же полная женщина. Раньше я их никогда не видел — наверно, не здешние. Нормальные.
— Не знаю уж, Долли, как называется этот городок, — проговорил мужчина, отряхивая заснеженную шляпу о брючину, — но если для меня здесь найдется выпить, это дружественная территория. Как вы тут поживаете? Собачий холод на улице, а?
Они уселись за стойку передо мной, а я так обрадовался их появлению, что готов был расцеловать. Я собрался уходить. Ричард поднял пустую стопку и медленно крутил в пальцах. Увидев, что я встаю, он ничего не сказал. Я пошел к вешалке за своей курткой и, покосившись через плечо, увидел, что толстая пара оживленно беседует с барменом.
Когда я вышел, ветер на мне живого места не оставил, но на этот раз я пил его, как амброзию. На стоянку зарулил фургон «форд-эконолайн». Оттуда вылез Паучий Жрец из «Страны смеха» и поднял воротник драповой куртки в красную клетку. Увидев меня, он вяло махнул рукой:
— Как дела, Том? Как двигается книга? — И потрусил к дубовой двери, и так и вошел — Паучьим Жрецом.
Я остановился посмотреть, что будет дальше. Если бы не толстая парочка, все бы ничего — но они тут, и как, черт побери, объяснишь им, что это они такое видят?
Дверь распахнулась, и на улицу вылетели трое, стиснутый железной хваткой Паучий Жрец — в середке. Дверь захлопнулась, и слышалось только, как чавкает под бегущими ногами талый снег. Уже у самого фургона Мел Дуган увидел меня и замер:
— Кончай эту долбаную книгу, Эбби! Кончай, не то я отрежу твои вонючие яйца!
Я заглянул в телепрограмму — что нынче обещают для полуночников. В 23:30 показывали «Саfé de la Paix», a сейчас было 23:25. Я достал из холодильника бутылку кока-колы и купленный в супермаркете сыр с зеленым перцем.
Телевизор был старый — «Филко», черно-белый, с огромным экраном в деревянном корпусе. Вдобавок он отлично грел ноги холодными вечерами. Я пододвинул кресло-качалку, сервировал столик кока-колой и сыром и прислонил ноги в носках к боковой панели телевизора. Загремела музыка — смесь «Марсельезы», «Правь, Британия» и «Лишь о тебе, моя страна…»[116]. Нужно помнить, что фильм был снят в 1942 году.
Вид Эйфелевой башни. Медленная панорама вдоль Елисейских Полей. Повсюду фашистские флаги. Далее монтажный кадр табачного киоска: толстый коротышка в берете продает газеты мальчишке, сигареты старику, затем вкладывает пачку журналов из-под прилавка в протянутую руку, и та берет их, но ничего не платит. Лицо коротышки, когда он передает журналы. Телячий восторг. Появляется звук, и коротышка говорит «мерси». Камера медленно поднимается — рука, плечо, лицо. Его лицо. Он подмигивает и с журналами под мышкой удаляется от киоска. Его ждет кафе на углу.
Я держал в руке ломтик сыра и уже собирался сунуть в рот, когда вдруг заплакал.
Он медленно идет по улице — спешить ему некуда. Мимо громыхают танки. Мотоциклы с колясками, полными серьезного вида мужчин в немецкой форме.
Я встал и отключил звук. Хотелось только смотреть. Не хотелось думать ни о фильме, ни о сюжете. Я хотел смотреть на отца. Свет в комнате был выключен. Лишь на полу гостиной — сероватый отблеск экрана.
— Па? — Я знал, что это сумасшествие, но вдруг начал говорить с телевизором, с отцом. — Ох, па, что мне делать?
Он зашел в булочную на углу и выбрал с витрины три пирожных.
— Па, что мне, черт возьми, делать? — Я как можно плотнее зажмурил глаза. Слезы прочертили на моих щеках мокрые дорожки, которые я ощутил, закрыв лицо руками. — Господи боже!
Я надавил ладонями на глаза и смотрел, как передо мной вспыхивают цветные разводы, идеальные в своей расплывчатости. Когда стало больно, я убрал руки и поглядел на отца сквозь гаснущие цветные проблески. Он уже был в подсобке за булочной и спускался под пол. Когда осталась торчать одна голова, он помедлил и снял шляпу. Звук был выключен, но я знал, что он говорит:
— Последи за моей шляпой, Роберт. Это жена только что на день рожденья подарила и сварит меня в кипящем масле, если шляпа запачкается!
— Ну чтоб тебя! Так тебя и растак, отец! У тебя всегда все так хорошо! Твои проклятые новые шляпы, и все тебя любят. Даже погибаешь — и то образцово-показательно. Черт тебя побери! Черт тебя побери!
Я выключил телевизор и сидел в темноте, глядя, как экран блекнет и становится серым, бурым, черным…
Мои глаза распахнулись, сна не осталось ни капельки. Я глянул на зеленое мерцание циферблата и увидел, что времени — полчетвертого утра. Когда я вот так просыпаюсь, то потом долго не могу уснуть. Заложив руки за голову, я уставился вверх, в темноту. До меня доносилось только лихорадочное тиканье часов на руке и шум ветра снаружи. Потом — что-то еще. Снаружи. На ветру, в иссиня-черной ночи. Я повернул голову к окну. Оно было прямо там, его морда и лапы прижимались к стеклу, а тело мерцало, как незажженная белая свеча.
Стоило миссис Флетчер отъехать — я тотчас вытащил из чулана свой чемодан и начал сдергивать с вешалок свитера, рубашки и штаны. Одно багажное место. Какого черта мне нужно? На голову мне свалилась одна из юбок Саксони. Я сорвал ее к швырнул на пол. Спокойствие, сказал я себе, только спокойствие, у тебя еще по крайней мере час до ее возвращения; а собраться и уехать можешь за пятнадцать минут, если не психанешь. Я остановился и попытался успокоить дыхание. Дышал я, как собака во время течки.
Вопрос: что берешь с собой, когда спасаешься бегством? Зная, что все твои былые кошмары дышат тебе в затылок? Ответ: что попало. Швыряешь что попало в чемодан и захлопываешь крышку, а думать даже не пытаешься, потому что на это нужно время, которого нет совсем.
Зазвонил телефон. Я думал не подходить, но все знали, что я дома, Анна знала, что я дома, а я хотел, чтобы все выглядело как обычно, до самого последнего момента, когда вскочу в машину. Я взял трубку после пятого звонка. И это само по себе уже было плохо, так как все успели привыкнуть, что я хватаю трубку сразу.
Я прокашлялся, прежде чем сказать «алло».
— Ах, Томас, ты дома! Это я, Саксони. Я на автовокзале. Здесь, в Галене.
— О боже!
— Ну, спасибо! Извини, если я…
— Замолчи, Сакс, замолчи. Послушай, гм, вот что: я буду там через десять минут. Просто дождись меня. Стой и жди меня у входа. Никуда не уходи.
— Что с тобой? Что…
— Слушай, делай, что говорят. Стой и никуда не уходи.
Должно быть, она услышала в моем голосе страх, потому что лишь сказала:
— Хорошо, я буду у входа, — и повесила трубку.
Я завернул чемодан в зеленое одеяло и, держа перед собой, вынес на улицу. Если кто-то следит, пусть думают, что это какой-нибудь обычный сверток, ну или одежда в химчистку. Скривив губы в улыбке, я беспечно направился к машине. Поскользнулся на замерзшей луже и чуть не упал, а когда восстановил равновесие, то даже не сомневался, что со всех сторон за мной наблюдают сотни глаз. Я смотрел прямо пред собой.
— Эбби только что вышел.
— Что он делает?
— Тащит какой-то сверток.
— Не чемодан, нет?
— Нет, вряд ли. Похоже на… Черт его знает, на что это похоже. Может, сам посмотришь?
— Или лучше позвонить Анне.
Возясь у машины с ключами, я ожидал вот-вот услышать крики и топот множества ног. Я открыл дверь и со всей небрежностью сунул завернутый в одеяло чемодан на заднее сиденье.
Ключ в зажигание. В-р-р-у-у-м! Нужно подождать пару минут и прогреть мотор, потому что я всегда так делаю по утрам. Никаких сегодня больших гонок, как бы мне этого ни хотелось. Ничего подозрительного. Я то и дело косился в зеркальце заднего вида, ожидая увидеть золотисто-белый «додж» Анны или черный «рамблер» миссис Флетчер.
Когда я вывернул на улицу, колеса забуксовали, но потом обрели сцепление с дорогой, и я двинулся вперед. Это был первый из дюжины инфарктов, что я перенес по пути к автовокзалу. Один раз мне показалось, что вижу «додж». Один раз машину занесло посреди улицы. Потом дорогу мне пересек товарный состав из 768 вагонов, ползущий как черепаха.
Пока я ждал у переезда, какой-то малолетний умник запустил в мою машину снежком. Снежок попал в боковое окно, и я потянул шею, когда рывком развернулся глянуть, кто это собирается меня сожрать. Но увидел лишь крошечную презренную фигурку, улепетывающую со всех ног.
Проехал последний вагон, и шлагбаум поднялся. До автовокзала оставалось два квартала. Мой план был таков: забрать Саксони, выехать на федеральную автостраду и гнать по крайней мере часа два, прежде чем можно будет перевести дыхание.
Она разговаривала с миссис Флетчер. Перед синим зданием автовокзала. Пар у них изо ртов клубился как сигнальные дымы.
— Ну, как вам это нравится, Том? Я возвращаюсь из магазина, а тут она, стоит на морозе! Приехала утренним автобусом.
Саксони попыталась улыбнуться, но у нее ничего не вышло.
— Ну, не буду вас задерживать. Еду домой. Увидимся позже. — Она тронула Саксони за плечо, нехорошо на меня поглядела и скрылась за углом.
— Скорее! — Схватив ее чемодан, я поспешил через улицу к машине, когда сзади услышал кашель. Это был мокрый, хриплый, мучительный кашель, который длился и длился. Ей едва удалось выговорить:
— Погоди!
Я обернулся — и она была согнута в три погибели, прижав одну руку к животу, другую ко рту.
— Ты… в порядке?
Продолжая кашлять, она замотала головой.
Я обхватил ее за плечи, привлек к себе. Задыхаясь и хрипя, она навалилась на меня всем весом, и я провел ее вокруг машины, открыл дверцу. Саксони села и бессильно уронила затылок на подголовник. Кашель прекратился, но в глазах от изнеможения стояли слезы.
— Томас, я серьезно заболела. Сразу же, как мы расстались. Но недавно стало еще хуже. — Она перекатила голову на подголовнике и посмотрела на меня. — Ну прямо дама с камелиями, а?
Ее зрачки расширились, и снова начался кашель.
— Ничего не поделать. Ничего.
— Анна, ради бога, ну хватит! Ты не можешь быть такой бессердечной!
Я привез Саксони домой и уложил в постель. К счастью, она сразу уснула. Как только сумел, я взял ноги в руки и помчался к Анне.
— Томас, я тут ни при чем. Так было в дневниках. Вышло по писаному.
— Но все остальное в дневниках пошло псу под хвост! Почему бы и не это тоже? Она ведь уехала, так? Она сделала, как ты хотела.
— Ей не следовало возвращаться. — Ледяным тоном.
— Она же ничего не знала, Анна. Я ей ни слова ни о чем не сказал. Она до смерти перепугана. Ради бога, хоть раз в жизни, имей жалость!
— Томас, в дневниках написано, что если ненужные люди долго тут пробудут, то заболеют и умрут. А если уедут — то выздоровеют. Саксони, когда уезжала, была здорова, верно? Ты сам говорил, что была. Так что дневники все равно не работают. Она заболела, когда уехала. А должно было быть наоборот. Я ни на что больше не могу влиять. — Она развела руками, и я впервые заметил в ней некоторое сожаление.
Я первым осознал, что стабилизирующее воздействие на Гален оказывает либо присутствие Саксони, либо ее редактура рукописи, либо наше совместное присутствие.
Передохнув, она прочла все написанное мной после ее отъезда — и только клочки полетели. Тут неправильно. Почему я не написал здесь об этом вместо того? Это несущественно, это вообще ни к селу ни к городу… Сохранить без изменений она мне позволила от силы треть.
Через четыре дня после того, как я начал переписывать биографию с учетом замечаний Саксони, миссис Коллинз вышла на кухню покормить бультерьера и обнаружила маленькую девочку, спящую в коробке у плиты на рваной газете.
Шарон Ли, которая безвылазно сидела дома (как и многие другие, включая Паучьего Жреца), выбралась за покупками и, говорят, улыбалась так, словно выиграла на ирландских скачках.
А Саксони перестала кашлять. Я сказал ей, что больше не сплю с Анной, но про все остальное не говорил.
Поняв, насколько Саксони необходима мне для успеха книги, я целое утро пытался убедить Анну в своей правоте. Анна выслушала, но сказала, что должна убедиться сама. После случая с коллннзовским ребенком она согласилась со мной. Мы сошлись на том, что ничего не расскажем Саксони, но ей будет позволено остаться.
Больше в Галене не происходило ничего непредвиденного.
Ширх-ширх — это шаркали, приближаясь, пушистые шлепанцы, что я купил ей «У ленивого Ларри».
Не в привычках Саксони было беспокоить меня во время работы, поэтому я отложил ручку и обернулся к ней. Выглядела она куда краше. Щеки немного, но разрумянились, и аппетит вернулся. В руке у нее было надкушенное шоколадное печенье. Утром его испек ваш покорный слуга, собственноручно.
— Как продвинулся?
— На том же месте. Просто кое-что переписываю. Франс садится на поезд, чтобы ехать сюда. А что?
Она выбросила печенье в мусорную корзину и посмотрела на меня. А я посмотрел на свое печенье в мусорной корзине.
— Я должна кое-что тебе сказать, Томас. Есть две причины, почему я вернулась. Но, вернувшись, не знала, стоит ли говорить. Потом я болела… Но теперь должна рассказать. — Она подошла и села мне на колени. Раньше она так никогда не делала. — Ты когда-нибудь слышал такое имя — Сидни Суайр?
— Сидни… Как ты сказала? Похоже на какого-нибудь актера английского.
— Сидни Суайр — это принстонский выпускник, который приезжал сюда писать биографию Франса.
— Правда? Как ты это раскопала? — По части изысканий Саксони не было равных. Я убедился в этом еще несколько месяцев назад, однако не переставал изумляться, когда она извлекала на свет Божий очередной бесценный — и, казалось бы, совершенно недостижимый — клад.
— Это одна из причин, зачем я поехала в Сент-Луис. Откуда я узнала его имя, не важно.
— Уиггинс? — Я вдавился в кресло, насколько возможно.
— Томас, ну пожалуйста, хватит. Это важно! Сидни Суайр приезжал в Гален на две недели. Отсюда он собирался ехать в Калифорнию, там у него брат жил в Санта-Кларе. — Она облизнула губы и прокашлялась. — Но не доехал. Слез на первой пересадке, в Ролле, и исчез с лица земли. С тех пор никто его не видел, включая брата.
— Что ты хочешь сказать? — Добежав до середины спины, ящерки замерли, ожидая следующих ее слов, чтобы рвануть с удвоенной скоростью.
— Он исчез. Никаких следов. Ничего.
— Ну а что его брат? Что он стал делать? — Я спихнул ее с коленей и встал.
— Семья Суайров подняла на ноги полицию, а когда те ничего не нашли, поисками занималось частное сыскное агентство, полгода. И ничего, Томас.
— Любопытно, любопытно. — Я взглянул на Саксони. Она не улыбалась.
— И я там еще кое-что выяснила… Пожалуйста, не сердись на меня. Анна тебе рассказывала когда-нибудь о таком человеке — Питер Мексика?
Я плюхнулся обратно в кресло.
— Да, это был ее ухажер в колледже. Он умер от сердечного приступа.
— Нет, Томас, это был не сердечный приступ. Наша Анна и Питер Мексика были в метро, в Лондоне, когда он упал под поезд.
— Что?
— Да. Было следствие, но толком прояснить, что там и как, не удалось. Кроме какого-то пьяницы, на платформе были только они двое.
— Анна, а что случилось с Сидни Суайром?
— Сидни Суайром? — Она улыбнулась мне и пару раз быстро моргнула. Очень игриво и мило. — Сидни Суайр уехал и, слава богу, никто больше его не видел.
— И что бы это значило? — Я постарался изобразить скорее любопытство, нежели испуг.
— Он исчез. Оп — и нету! Уехал, сел на автобус до Роллы и исчез. Полиция приезжала сюда, вела это свое бесконечное следствие, вопросы задавали. Слава богу, исчез он не здесь. Для нас бы это было большой неприятностью.
— И тебя не обеспокоило его исчезновение?
— Нет, ничуть. Он был надутый осел, и хорошо, что мы от него избавились.
— Не очень хорошо так говорить о человеке, который, вероятно, умер.
— Ну и что? Я должна сказать, что мне очень жаль? Совсем не жаль. С одного взгляда было видно, что написать книгу об отце он не способен.
В качестве сюрприза я решил оставить ей копию того, что уже написал. Первая часть была вчерне готова, и я решил, что было бы неплохо дать Анне взглянуть, насколько мы с Саксони продвинулись. Вроде дополнительной страховки, чтобы Саксони осталась.
Работы предстояло еще столько, что раньше я даже не задумывался, что с нами будет, когда мы закончим. Я предвидел много возможных опасностей, но они были далеки — в туманном будущем, грозном и в то же время манящем.
Конечно, я понимал, что биография, если все получится, никогда не будет опубликована. Зачем возбуждать интерес к Маршаллу Франсу? Чтобы зеваки толпами приезжали в Гален посмотреть, где жил великий человек? Нет, книга была всего лишь средством достичь определенной цели. Мы все это знали. Кроме Саксони.
Но что будет, если у меня не получится? Что замыслила для нас Анна на случай неудачи? Заставит остаться в Галене? Заставит исчезнуть, как исчез Сидни Суайр? Прикажет убить? (Как отчетливо мне вспоминалась теперь та реплика в баре, о том, что они сделали с прошлым биографом!) Подобные мысли меня, конечно, посещали, но до конца же еще — как до луны. Месяцы и месяцы. Нельзя думать обо всем сразу. Саксони выздоровела, книга лилась из меня Ниагарским водопадом, и никакие Красавицы Кранг не порхали больше по улицам, никакие чудища не заглядывали в мое окно…
Анна протянула мне кусок кекса. Точнее, австрийского «гугельхупфа»[117]. Это было одно из немногих блюд, что ей удавались.
— Томас, а сколько тебе нужно времени, чтобы написать, как отец приехал сюда?
— Сколько времени? Да почти нисколько. Раньше я до этой сцены дошел уже, но Саксони сказала, что нужно подзатянуть немного, драматизма добавить. Сказала, что вышло недостаточно весомо.
— Да, и все-таки, сколько нужно времени?
Я откусил кусочек кекса.
— Ну, не знаю… Сегодня у нас что? Вторник? Пожалуй, к пятнице.
— А не мог бы ты… — Она улыбнулась и смущенно уставилась в пол, будто собиралась попросить о невозможном одолжении.
— Чего? Чего не мог бы? — Большая редкость — видеть Анну смущенной и оробевшей.
— А как ты думаешь, мог бы ты успеть к половине шестого вечера?
— Конечно. А что?
— Да так, суеверие. Видишь ли, он приехал на поезде в пять тридцать, и… не знаю. — Она пожала плечами и улыбнулась: — Говорю же, суеверие.
— Да нет, Анна, нет, я понимаю. Особенно здесь — я могу это понять!
— Ладно, я не думала говорить заранее, но мне хотелось устроить для вас двоих ужин, чтобы отпраздновать прибытие отца.
— Тогда лучше подожди эдак с полгодика — и все время держи пальцы скрещенными.
— Нет, я имела в виду — символически. Как только я увидела, докуда ты уже дошел, мне пришло в голову организовать для вас ужин — в тот день, когда по твоей книге он приезжает в Гален. Я хотела сделать сюрприз, но ты только притворись, что ничего не знал, когда все сбегутся к вам.
— Ты что, хочешь пригласить весь город?
Я пошутил, но ее лицо озарилось, она схватила меня за руки и усадила рядом с собой на диван:
— Да! Пора, наверно, рассказать тебе все, что я задумала… Томас, вот как я хотела бы сделать: ты пишешь главу о его прибытии, хорошо? Только скажи мне точно, когда ты ее закончишь, ладно? И тогда в этот день мы все идем в полшестого на станцию и притворяемся, что встречаем его поезд.
— Но ведь пассажирские поезда больше не останавливаются в Галене, верно?
— Конечно, конечно, это лишь игра! Здорово, правда? Это будет как праздник зимнего солнцестояния! А минут через пять-десять мы возвращаемся к вашему дому и устраиваем грандиозный ужин.
— У меня?
— Да! Ведь это ты и Саксони вернете его нам — а мы принесем вам дары. Приношения богам пишущей машинки! — Она притянула меня к себе и чмокнула в щеку. Я осознал, как давно мы уже не занимались любовью. — Разве не чудесно будет? Как старое доброе факельное шествие. Вы сидите дома и вдруг слышите, как мы всей толпой направляемся к вам. Вы тогда выглядываете в окно и видите, как сотни людей с факелами и провизией собираются у вашей двери. Чудесно!
— Чем-то мне это напоминает ку-клукс-клановскую сходку.
— Томас, Томас, ну хоть раз можно без этого жуткого цинизма?
— Извини, ты права. А… можно нам тоже пойти на станцию? Раз уж это мы его возвращаем, ну и вообще?..
Она закусила губу и потупилась. Я знал, что она скажет нет.
— Хочешь правду? Мы уже обо всем договорились, и все будут очень благодарны, если вы позволите нам собраться там самим. Нельзя так говорить, да? Я тебя обижаю?
Да, мне было очень обидно, но я понимал, почему она так говорит. Как бы ни важна была наша роль в возвращении Маршалла Франса, мы никогда не станем частью Галена. Никогда.
— Хорошо, Анна. Я все понимаю.
— Правда? Ты уверен? Не хотелось бы думать, что я…
— Нет-нет, хватит об этом. Я все прекрасно понимаю. Мы останемся дома и подождем прибытия вашей процессии. — Я улыбнулся и погладил ее по щеке. — И обещаю закончить в пятницу к половине шестого.
Саксони понравилась затея с «Вечером встречи призрака» — как она это окрестила, — за исключением того, что придет и Анна. Видеть Анну ей не хотелось. Даже в толпе. Пока что им удавалось избегать друг друга, но только потому, что Сакс давно не выходила из дома.
В конце концов мне удалось убедить ее — мол, даже если голубушка вечером и придет, народу будет столько, что они легко избегнут любого столкновения.
Я провел целый день на вокзале, досконально изучая все детали наружного и внутреннего убранства. Здание было построено в 1907 году, но сохранилось удивительно неплохо. Я вышел на перрон и покрутил головой. Ничего. Нигде ни единого вагона — хотя бы даже товарного, на запасном пути. На земле еще лежали редкие плешины грязного снега.
Но Маршалл Франс приехал сюда. И это одна из причин, почему его так увлекали железнодорожные станции. Прибытия и отправления. Начала и концы, и все промежуточное. Это из его дневников, а не моя самодеятельность.
Стоя там и глядя на тускло серебрящиеся рельсы, я думал, как бы так под конец изменить его биографию, то есть его жизнь, чтобы он не умер от сердечного приступа, а… Перенес приступ, но не умер? Куда-нибудь уехал, а потом вернулся в город? Не знаю, посмотрим. Все это еще так нескоро… Я мотнул головой и поспешил к машине.
Всю остальную неделю Гален жужжал как потревоженный улей. В магазинах яблоку было негде упасть, и все прохожие выглядели так, будто бегут с одной важной работы на другую; даже добровольные пожарные дружины выкатили свои машины на улицу и до блеска их отдраили, готовя к параду. В воздухе витало возбуждение сродни предрождественскому, и было приятно даже просто бродить по улицам, впитывая его и зная, кто является его причиной. Я.
— Здорово, Том! К пятнице-то подготовился? Эх, погудим!
— Томми, ты, главное, эту свою часть допиши, а остальное уже наша забота!
В «Зеленой таверне» меня поили бесплатно, и, в общем, я чувствовал себя героем-завоевателем.
Иногда некоторые вели себя странно — например, увидев, что я приближаюсь, кидались к своей машине и срочно захлопывали багажник, — но я предположил, что они готовят для нас какие-то особенные яства или скромные сувениры и хотят сделать нам сюрприз. И я ничуть не возражал.
Я закончил сцену в пятницу в десять утра. Она заняла одиннадцать с половиной страниц. Я принес их Саксони и стоял в углу, пока она читала. Саксони подняла голову и удостоила меня профессионального кивка:
— То, что надо, Томас. Теперь мне действительно нравится.
Я позвонил Анне и сообщил ей. Она возликовала и сказала, что я здорово рассчитал время, так как она только что вернулась с сотнями пакетов муки и, когда всех обзвонит, начнет печь «гугельхупфы». Она напомнила мне обязательно сказать Саксони, чтобы та даже не приближалась к плите, — они сами обо всем позаботятся.
Перед обедом я вышел погулять, но на улицах не было почти ни души. Воздух явственно пропитался предвкушением, однако улицы были пусты, словно в городе призраков, разве что какая-нибудь машина промелькнет иногда на полной скорости, с тайным заданием. Я отказался от своей затеи и вернулся домой.
Весь остаток дня от миссис Флетчер просачивались наивкуснейшие мясные ароматы. Вообще-то я терпеть не могу вечеринки и прочие пьянки-гулянки — но сегодняшнего мероприятия ждал с замиранием сердца.
Часа в четыре Саксони бросила вырезать голову новой марионетки — аж бультерьера — и забаррикадировалась в ванной комнате за своим шампунем и мыльной пеной.
Я попробовал почитать беттельгеймовскую «Пользу волшебства»[118], но без толку. Поразмышлял, спала ли Саксони с Джеффом Уиггинсом. Потом попытался угадать, что готовится наверху у миссис Флетчер.
В без четверти пять миссис Флетчер вышла из дома — не попрощавшись и не оставив инструкций насчет своего жаренья. Я проводил ее взглядом и, как только она скрылась из виду, понял, что больше всего на свете мне хочется оказаться в полшестого на вокзале и увидеть, что они там затевают. Я сказал себе, что у меня полное право там быть. Черт возьми, уж нас-то должны были пригласить в первую очередь!
Я встал и приблизился к двери ванной. Поколебавшись секунду-две, вошел. И моментально вспотел, такой там стоял пар.
— Сакс!
— Что? — выглянула она из-за занавески. Голову ее украшал тюрбан мыльной пены.
— Сакс, я собираюсь прокрасться к вокзалу и все-таки подглядеть, что они там делают. Я обязательно должен узнать, что они затевают.
— Ой, Томас, не надо. Если тебя кто-нибудь увидит, они так рассердятся, что…
— Да нет, никто меня не увидит. Я прокрадусь туда в четверть шестого и легко успею обратно, в самый раз к параду. Брось, Сакс, все выйдет отлично.
Она поманила меня пальцем:
— Я люблю тебя, Томас. Когда я уезжала, то все время думала о тебе. Пожалуйста, постарайся, чтобы никто тебя не увидел. Они так рассердятся! — Мокрыми руками она облапила мою шею, так что по спине у меня потек ручеек, притянула к себе и крепко поцеловала.
Через полчаса после того, как на город опустилась вечерняя тьма, я вышел из дому и, словно один из сорока разбойников Али-Бабы, на цыпочках спустился по лестнице. Первое мое ощущение было, что снова пойдет снег. Стало ощутимо теплее. Воздух был совершенно недвижен, а небо окрасилось в цвет молочного шоколада, как это бывает перед первыми снежинками.
Мне понадобилось больше трех лет, чтобы понять, почему я тут же не запихнул Саксони в машину и не удрал из Галена к чертям собачьим, пока все были на станции, готовясь к «прибытию».
Он спросил меня об этом в Гриндельвальде, когда мы сидели за столиком на залитой солнцем крыше центрального ресторана и любовались Эйгером. Я взглянул на него, но утреннее солнце светило прямо из-за его спины, и я вновь отвернулся к горе:
— Видит бог, я должен был это сделать. И это ведь было так легко! Но прикинь только: вот я в жизни не думал не гадал, что во мне кроется творческая искра. И вдруг ощутил себя чуть ли… ну, не знаю… Прометеем, что ли. Украсть огонь у богов! Моим искусством — или, вернее, нашим искусством — мы собирались воссоздать человеческое существо. И не с кем-нибудь — а с моей любимой! С которой я хотел жить долго и счастливо. Плюс куча побочных соображений. Как и всегда в таких случаях. Галенцы снова меня обожали — короче, апофеоз самоупоения. Даже Анна делала то, что я ей велел… После возвращения Саксони все тут же пришло в норму, и я чувствовал себя неуязвимым. Пока мы вместе, нам ничто не страшно. Чего бояться-то? Ведь мы вдвоем — новый Маршалл Франс! У нас та же сила! Весь долбаный городок в нашей власти!
— И тебе ни разу не пришло в голову… — Он смотрел в свою чашку «эспрессо», как будто боялся меня смутить.
— Ни в жизнь. — Я взял свою кофейную ложечку и положил в чашку.
Дома по обе стороны улицы весело светили окнами, но признаков жизни не проявляли. Все обитатели ушли на станцию, все были рады собраться ненадолго вместе, предвкушая момент, когда действительно вернется Маршалл Франс и навсегда возьмет на себя руководство их жизнями.
Всю дорогу до железнодорожного переезда, который я видел сотни раз, меня преследовал запах хвои и выхлопных газов. Я посмотрел на часы. Было пять двадцать один. Чтобы дойти до вокзала по улочке, параллельной путям, требовалось минут пять — восемь. Рискованно, совсем впритык; но я сгорал от любопытства и уже чувствовал, как сердце колотится в груди.
Я свернул направо и пошел на восток по Хаммонд-стрит, то и дело пускаясь трусцой. На тротуарах кое-где лежал снег, и я чувствовал его подошвами — словно россыпь острых камешков.
Я запыхался и вовсю работал локтями, посылая корпус вперед. Что они там будут делать? Что случится ровно в пять тридцать? Что?.. И тут послышался далекий звук. Я замер, перед глазами у меня все плыло. Два коротких гудка и один длинный. Длинный затянулся, окреп и повис в воздухе, словно зов неведомого чудища. Я соскочил с тротуара на проезжую часть. Снова грянул свисток, уже ближе, почти рядом — поезд подъезжал к платформе. Но пассажирские поезда больше не останавливаются в Галене… Улица оканчивалась тупиком, но я перескочил невысокий каменный заборчик и продолжал бежать. И лишь тогда увидел станцию. Она была так ярко освещена, что можно было подумать, будто снимается кино. Откуда этот свет? На перроне толпились сотни людей. Я был все еще слишком далеко, чтобы рассмотреть кого-либо, но слышал неумолчный шум, одновременный многоголосый гвалт. Потом послышалось: «Вон он! Там!» — и голоса стихли. Из темноты на дальнем от меня конце станции, с востока, из Нью-Йорка, с Атлантического океана, из Австрии, появился бледно-желтый свет, и, перейдя на шаг, я увидел приближающийся паровоз. Я замер на месте, дрожа всем телом. Паровоз был такой старый и черный, труба извергала клубы дыма, летели искры. Вот он въехал под навес и выкатился из-под навеса, выстроив яркие серебристые вагоны вдоль платформы.
Он затормозил. Не слышалось ни звука, только шипел пар да постукивали клапана.
Я еле успел разглядеть, как спустился по ступеням проводник и толпа прихлынула вплотную к одному из вагонов.
Потом надо всем прокатилась волна неимоверного жара. Я видел стремительную воздушную рябь, и когда волна прошла надо мной, ощущение было словно в горячий летний бриз. Не сильнее. Довольно приятное ощущение. Помню, что мне понравилось.
Люди на платформе еще ближе притиснулись к поезду. Снова поднялся гомон.
И тут позади меня раздался взрыв. Грохот расколол небо, и я машинально обернулся посмотреть, что это. Над крышами домов и деревьями расцвело и вполовину опало масляно-желтое огненное облако. Отдельные языки пламени вихрились куда выше.
Я снова обернулся к станции и увидел, что люди сгрудились вокруг чего-то на перроне. На взрыв никто не повернулся. Поезд дал два гудка и пыхтя тронулся.
Я снова бежал по Хаммонд-стрит, бежал домой. Я слышал свисток паровоза и видел в небе перед собой языки пламени.
Поезд набирал скорость и был уже у меня за спиной, когда я миновал переезд и свернул налево, на мою улицу. Я увидел огонь и теперь понял, что это за дом. Мне хотелось замереть и пусть бы только на мгновение вглядеться, осознать происходящее. Неотъемлемое право каждого, чей дом горит, жена убита, ребенок попал под колеса. Право обреченного увидеть осколок своего будущего. Но я не остановился. Дом горел посреди улицы, как бенгальский огонь.
— АН-НА! АН-НА! ТЫ ОЙ КАКАЯ ХИТРОЖОПАЯ! ОЙ КАКАЯ ХИТРОЖО-О-ОПАЯ!
Больше-то ничего и не надо было, верно? Сделать так, чтобы мы написали черновик настолько хороший, чтобы ни правки, ни переписывания уже не требовалось. Написали вплоть до того момента, как Маршалл Франс прибывает в Гален. Потом пойти на станцию и посмотреть, сработало ли, приехал ли поезд ровно в пять тридцать… приехал ли он в пять тридцать. Если нет, то она ничего не потеряла. А если приехал, осталось лишь избавиться от этих писателей, от свидетелей. Теперь они не нужны. Папочка вернулся.
С противоположной стороны улицы я смотрел, как горит дом. Я не мог подойти ближе. Повсюду были разбросаны обломки, кое-что еще горело: подушка, перевернутое кресло, книги. А у калитки валялся кусок человеческого тела. На нем были лохмотья клетчатой ярко-красной куртки, купленной «У Ленивого Ларри».
Я не знал, сколько у меня времени, но на счету была каждая секунда. Моя машина стояла в нескольких футах. Вокруг бушевало пламя. Я сидел в машине, на щитке мигали желтые огоньки. Помню свою мысль, что раз так светло, то можно пока не включать фары. Я выжал сцепление и медленно поехал прочь. Не успев свернуть, услышал еще один взрыв. Масляный обогреватель? Или еще одна динамитная шашка? Зеркало заднего вида показало мне, как в воздух над домом высоко взлетают обломки, высоко и замедленно.