В крылатом легком экипаже,
Читатель, полетим, мой друг!
Ты житель севера, куда же?
На запад, на восток, на юг?
Туда, где были иль где будем?
В обитель чудных, райских мест,
В мир просвещенный, к диким людям
Иль к жителям далеких звезд
И дальше — за предел Вселенной,
Где жизнь, существенность и свет
Смиренно сходятся на нет![1]
И т. д.
Вам[2]
Намерение. Решительность. Европа. Выезд. Предисловие. Быстрота. Нострадамус. Прибытие в Хотин. Я. Положение Хотина. Сон. Полночные прогулки. Заря
Первый ночлег. Моя слава
Спокойствие путешествия. Замечание. Отрывок из обыкновенных предисловий. Монастырь, Берега Днестра. М. Каменка. Дорога между Черной и Сахарной. Каруцы[3]. Сытый голодного не разумеет. Страшный сон. Монтекукулли. Калейдоскоп. Солнце и Земля. Эскандер. Мысль
Подробная карта. Скала. Наводнение в Испании и Франции. Всемирный потоп, Рыбы. Монастырь Городище. Проводник. Прибытие в Кишинев. Настоящее время. Расход
Довольно справедливое заключение. Агамемнон. Вес холостого и женатого. Женатый походный офицер. Потеря времени. Молва. Приятный вечер
Лукулл. Предрассудок. Кишинев. Жиды. Еврейская мелодия. Абуб. Первый шаг на улицу. Плачинды. Экипажи. Митрополия. Куконы[4]. Пища
Я и время. Положение Бессарабии, История Бессарабии. 300 спартанцев и 300 историков. Окошко. Молдаванский бояр. Куконица[5]. Ралу. Мой товарищ. Да и нет. Новоселье. Нас было..... столько-то. Экспромт
Магомет; 7-й сад Эдема; чудные древа и удивительные ангелы. Гора Абарим. Обетованная земля. Думы вслух
Порядок. Разговор в стихах. Кишиневский сад. Кокетка; чудо, прелесть, роскошь, огонь и божество. М.
Кишиневское озеро. Переселение крылатых; Гусь-Историк. Любопытные вещи в Кишиневе. Мой конь. Хозяйка. Бендеры. Карл XII. Ложе сна
Тирасполь. Мазил; угощение; Джок. Мульт премульцимеск[6]. Разговор с милой читательницей. Г. Tupac; милетка. Вероломство читателя. Белгород; Овидий, Томи. Черное море; буря
Феб и Аврора. Права. Командировка. Поэма Эскандер. Допросы. Вавилонская башня. Аккерманские стены; немецкая колония; кофий. Кагульское поле; Измаил; Суворов; Псаметтих. Манечка. Дорога по границе. Тоска и скука. Восклицание рыцарей. Нищие. Армасар
Путь под покровительством Адеоны. Мои книги. Султанша. Черкесы. Хозары. Природа Подолии. Тульчин. Сад Хороший. Лебеди. Я гулял. Прошедшее. Няня. Купальня. С. Лозово. Манускрипт в стихах. Выписка из него. Мариолица
Постоянное место в службе. Последняя талия. Поход. М. Фальчи. Капля. Произвол. Мой друг. Он же. Заключение I тома путешествия
Наскучив сидячею, однообразною жизнию, поедемте, сударь! — сказал я однажды сам себе, — поедемте путешествовать! — Как? куда, каким образом, с чем? — отвечал я, лежа на широком диване, и с глубокомыслием затянулся дюбеком[7], — нужны деньги! — Нужна голова, нужны решительность и воображение; поверьте, что с этими способами можно удовлетворить самое мелочное любопытство; не сходя с места, мы везде будем, все узнаем. Разница между нами и прочими путешественниками будет незначительна: они самовидцы, а вы ясновидец. Что пользы все видеть и, подобно Пиррону и его последователям[8], во всем сомневаться; не лучше ли ничего не видеть и ни в чем не сомневаться?
Кто твердо решился, тот уже половину сделал, говорит пословица. Я твердо решился путешествовать кругом света и далее, если можно; вот, от моей твердой решительности, половина света уже объехана: половина света, которая пуста и незамечательна, в которую я — и заезжать не буду.
Потрудитесь, встаньте, возьмите Европу за концы и разложите на стол... Садитесь! Вот она, Европа! Но не смотри вдруг на всю просвещенную часть земли. Занимать очи, слух или мысли в одно и то же время несколькими предметами ужасно как вредно для умственных способностей.
Как любопытный чужестранец,
И в мир любви я загляну;
То залюбуюсь на румянец,
То подивлюсь на белизну;
То засмотрюсь на все созданье,
То прикую свое вниманье
К частице общей красоты;
То в бездну погружусь мечты;
И осмотрю я в треугольник[9]
С известной точки шар земной;
А мой читатель, как невольник,
Скитаться будет вслед за мной!
Итак, вот Европа! Локтем закрыли вы Подолию... Сгоните муху!.. вот Тульчин[10]. Отсюда мы поедем в места знакомые, в места, где провели крылатое время жизни. Ступай в Могилевскую заставу! — Чу! кстати на улице зазвенел почтовый колокольчик... Бич хлопнул, прощайте, друзья! audaces fortuna juvat![11]
Я путешествую не для того, чтобы вы читали мое путешествие; но если оно попалось уже к вам в руки и вы непременно желаете видеть следы мои, от самой точки отъезда до благополучного возвращения, то по прибытии в Нубию[12] я объявлю вам цель своего путешествия и для чего я писал его; до того же времени советую прочитать книгу под заглавием: Великие дела от маловажных причин. Если же вам неинтересно будет знать, каким образом отыскана и вошла в употребление соль, то не читайте книги, довольно знать и одно заглавие.
Очень известно каждому любителю чтения, до какой степени несносно всякое предисловие, особенно когда г. Сочинитель, неуверенный еще, возьмут ли труд читать его книгу, просит уже пощады и помилования ей и извиняет недостатки ее всеми обстоятельствами своей жизни. Вот почему я не хочу продолжать предисловия.
Хоть я и не буду писать во многих местах ясно, но ни за что не соглашусь толковать настоящего смысла некоторых случайных выражений, которые на пути моем встретятся, как необъяснимые метеоры моего блуждающего воображения.
Покуда Геркулес найдет, на чем переправиться через Атлантический океан, пусть будет здесь: Nec plus ultra![13][14]
Кофе, или кофий, со славными сливками и трубка должны быть всегда заключением завтрака перед отъездом. Чухонское масло гладко стелется по белому хлебу, если это кофий утренний; и иногда кажется, что он не желудок мой, а мою душу наполняет собою.
До Могилева[15] нигде на станции мы не остановимся. Поздно сказано! Воображение уже спустилось с каменной горы, проехало без внимания город, таможню, карантин[16] и переправилось через Днестр, не двигая с места парома. Какая быстрота! Где сто десять верст?
«Торопливость носит наружность страха, небольшая медленность имеет вид уверенности», — пишет Тацит[17], и потому должно ехать медленнее, кто-нибудь скажет; — неправда, говорю я и продолжаю путь во всю прыть своего воображения. Но оно расположилось отдыхать на кружочке на Днестре, над которым выгравировано: Атаки. Покуда вы ходите по местечку и по некоторой части прошедшего времени, я, между тем, с позволения вашего, прочитаю что-нибудь из тетрадки, которая с полки упала прямо в Ледовитое море.
Заглавие оторвано, начала нет; но кажется, что это дневные записки, писанные в роде предсказаний Нострадамуса[18]. Например:
Апр. 20: Кто видел ее и меня
В минуты печальной разлуки?
Кто чувствовал жженье огня
И слышал лобзания звуки?
О друг мой! души не волнуй
Слезами, блистающим взглядом,
Мне будет медлительным ядом
Прощальный любви поцелуй!
Подобная вещь может с кем-нибудь случиться и не 20 апреля 1822 года, а 1, 4, 8 или 20 мая 1922 года; и потому все эти слова, писанные давно и сбывшиеся в следующем веке, могут считаться чудным предсказанием.
Но вы торопитесь ехать далее. От Атак Днестром, мимо с. Мерешевки, на гору, через Окницу до м. Бричан; от Бричан еще 50 верст, и мы в Хотине[19].
Смотрите пристально на карту:
Вот Бессарабия[20]! вот свет!
Я в нем, чуть-чуть не десять лет,
Как шар катался по бильярду!
Лишь иногда нелегкий черт
Меня выкидывал за борт.
Но посмотрим, что скажет Хотин. Город командует крепостью, крепостью-цитаделью, или замком. Чрез крепость проходит лощина, лощиной можно подойти к крепости. Замок древен, построили его генуэзцы. Тут же, кто-то написал, был замок греческой царевны Софьи.
Замок, скалистый берег Днестра, шум волн, тропинка в гору, густой кустарник, сад, площадка на скате, сгнившая беседка... все это сливается в романтическую немецкую древность.
Странствующие рыцари исписали внутренность беседки стихами в честь своих Розалинд, Идалид, Ид и Саломей; исписали воспоминаниями, мыслями и т. п. вещами, наприм.:
Как любовь всегда оплошна!
Здесь однажды ненарочно...
Далее стерлось.
Но, кажется, довольно на первый раз; не пора ли на ночлег? В городе душно, грязно! заедем куда-нибудь в деревеньку на Днестре; например, в Недобоуцы или в Шароуцы.
Так как по самой лучшей деревне Хотинского цынута[21] нельзя судить ни об обычаях, ни о нравах, ни об уме, ни о способностях молдавского народа, то я откладываю описание его до первого джока[22], который мне случится видеть в Орхеевском цынуте. Между тем я теперь имею все право предпочесть сон всему в мире и запеть:
О сон, о тайный чародей!
Безмолвной Леты житель!
Пришлец невидимый ночей,
Спокойствия отрадный водворитель!
Люблю тебя, ты негой дан,
Люблю твое роскошное я ложе!
Твой соблазнительный обман
Мне в жизни стал всего дороже!
Я лег, я жду тебя, скорей
Осыпь меня волшебными цветами!
И усыпленьем сладким вей,
И обнимай пуховыми крылами!
Нет, думал я, мне не хочется спать, я не буду спать, я не стану спать! Часы пробили полночь! какой знакомый час! бывало он для меня то же, что колокол к заутрене для Арины Макарьевны. Перекрестившись, я отправился и... гулял по берегу Днестра. Помните ли?
Как роза, жаркою порою
Склонив румяную главу
И пышный стебель на траву,
Ждет утоления от зною
И, упоенная росою,
Листочки распахнув, лежит...
Далее в манускрипте стерлись слова, как в Паросском мраморе стерлись некоторые оды Сафо[23].
Лежать, ждать сна и не засыпать, это ужасно!.. Быстро пронеслась она по воображению!.. кажется, прикоснулась ко всему существу моему!.. обожгла меня!.. Ах призрак, призрак!
Очаровательна, румяна,
Игривой живости полна,
В прозрачной ткани из тумана,
Пленила чувства мне она!
Не сплю я... вся душа в томленье!
Я жду ее... я весь горю!..
Ревнивцы, бросьте подозренье,
Я жду румяную зарю![24]
Дорога меня совершенно разбила; проснувшись около полудня, я чувствовал себя немного нездоровым. Кто пускается в такой дальний путь, того тревожит раздумье на первом ночлеге. Приятно путешествовать! — думает он; но для того, кто возвращается на родину, она ему кажется как берег для спасенного от кораблекрушения. Так Дон Жуан[25], пускаясь в путь, не мог отклонить печальных взоров своих от берегов Испании. Первый отъезд есть урок горестный. Он подобен чувству, которое ощущают даже целые народы, отправляясь на войну. Неизъяснимое волнение тревожит нас; сердце поражено ударом неожиданным. Как ни неприятны были люди и места оставляемые, но все нельзя не оглянуться без умиления на колокольню, возвышающуюся между пышными домами города или между мирными хижинами селения. Таким точно показался бы мне костел св. Доминика, если б я родился в Тульчине и был католического исповедания; но, увы, он не произвел во мне никакого впечатления, подобно проповеди отца доминиканца, наполненной воззваниями к благочестивым слушателям, чтоб они внимали истине, не заглядывались на стороны и не мыслили о посторонних. — Папинька! учитель мне сказал, что истина на дне колодца? — Да, друг мой, на дне колодца в долгом ящике.
Я желал бы... чтоб мое путешествие меня прославило....... и т. д.
Пора вставать, мой милый Александр, десятый час! — Нет, подожду, жаль оставить постелю и книгу... — Что это за книга? — Путешествие Анахарсиса. Г. Сочинитель аббат Бартелеми[26] также ездил по картам и книгам, объехал всю Грецию и посетил глубокую древность.
О спокойное путешествие! куда не уедешь с крылатым воображением?
Чтоб не без пользы совершить путешествие по Арктическому и Антарктическому полушарию глобуса, представляющего Землю, то должно вести подробную опись всем попадающимся в глаза предметам; например: NB. Пример здесь был; но я половину примера стер, а другую выскоблил. Мне не понравился он по своей обыкновенности; впрочем, подобные примеры можно всегда найти в старых календарях, в счетах, в отчетах, в памятных и записных книжках.
Здесь также нехудо предупредить читателя, чтоб он не требовал от меня чистого, звучного слога и изысканной красоты. Выпиши, мой друг, эту страничку; это слова Аристотеля, Дионисия Геликарнасского, Квинтиллиана, Цицерона и пр. у. м.[27]
«Как неприятно видеть почтенного Автора, который унижается, стараясь сделаться писателем звучным, сокращает искусство свое для достоинства и благовидности выражений, трудолюбиво подчиняет мысли словам, избегает стечения гласных с детскою принужденностию, округляет периоды и уравнивает члены выражениями ничтожными и неуместными красотами.»
Кому мой труд не неприятен,
Тот может раз его прочесть;
Но так как в солнце пятны есть,
То есть и в нем премного пятен.
Это клочок из обыкновенных предисловий.
Теперь можем отправляться далее; едем, едем! и вот подали... карту. От Хотина в Кишинев, Днестром, дорога по крутому берегу, в некоторых местах узка и опасна; но наш экипаж везде проедет.
Не заезжая в Нагорени, Молодову, Коршан, Высилево, Вережаны и проч., где местоположение мило, прекрасно и близко к сердцу уроженца, но далеко от моих обстоятельств и привязанностей, я несусь далее. Атаки мимо! а то опять в два месяца не вызовешь. Нет ничего хуже процесса по старому делу!
Горит вечерняя заря,
Темнеет лес... нас только двое...
Уж крест потух монастыря...
Пойдемте! подозренье злое
Стыдливость в краску приведет,
И на невинных грех падет!
Как это монастырь называется?.. позабыли? Какая досада! на карта он не подписан.
Берега Днестра красивы, круты, скалисты, покрыты лесом и кустарниками; но они довольно наскучили нам единообразием предметов. В извилины заезжать не будем.
Это древняя Ольхиония, впоследствии Сокол, а наконец Сорока. Маленький генуэзский замок, наподобие вырезываемого в гербах, вот все, что любопытно в м. Сороках. Против Сорок, за Днестром, г. Цекиновка, также ничем не замечательный.
Еще несколько десятков верст по Днестру, и вы видите на левом берегу прекрасный, очаровательный дом; за ним видите вы крутизну берега, усеянного регулярно виноградником; далее, в группах фруктовых деревьев и тополей, беседка; песчаные тропинки тянутся туда и сюда. В устье впадающей лощины местечко. Это Каменка фельдмаршала графа Витгенштейна[28], героя и любимца России. Это рай! — Семейство ангелов! — C'est un Dieu consolateur laisse aumilieu de ses enfants pour y etre une image vivante du Dieu qu'ils adorent[29]... — говорит Lacepede[30][31].
От с. Чорны к Сахарне страшно ехать по берегу Днестра; несколько верст дорога идет по скалистому скату, покрытому кустарником. Дорога так узка, что если мысленно предположить, что съехались на ней два экипажа, то все действие умственного организма головы вдруг остановится, подобно монголам пред Китайскою стеною.
Народные экипажи в Молдавии[32] называются каруцами; их два рода: конские и воловьи. — Первые так малы, как игрушки, а другие построены не на шутку и так велики, что две съехавшиеся могут загородить не только обыкновенную дорогу, но и дорогу в Тартар, которой будет сделано, со временем, особенное описание, ибо Мильтон и Данте не представили маршрута, составленного Орфеем[33].
Когда придет час обеда и донесут, что на стол подано, то всякий человек обыкновенно забывает в это время и страсти и обязанности свои безнаказанно; никто не имеет права упрекнуть его в эту минуту в равнодушии ко всему, что не касается до утоления его голода.
Принесу же и я жертву! Гладу — часть от тельца и от плодов земных; жажде — питие от лоз виноградных!
Всякий сочинитель должен предупредить обедом всех своих читателей из одной боязни, чтоб его не поняли, ибо — сытый голодного не разумеет.
Оставляя читателя на дороге, где несколько ему опасно и скучно стоять, я в оправдание представлю ему слова г. Шенье[34], который сказал, что всякий человек нуждается в снисходительности.
В начале 1828 года, после сытного обеда, я подсел было к карте, но глаза мои стали коситься на Турцию[35], и я заснул.
Послушайте, что снилось мне:
Я видел, будто на коне
Летел пред страшными рядами,
Врагов колол, рубил, топтал
И грозно землю устилал
Их трупами и головами;
Но вдруг какой-то удалой
На поединок встал со мной!
Я дал ему удар жестокий,
Он устоял, и меч широкий
Взмахнул вдруг мне над головой
И снес мне голову долой!
Я чувствовал, как улетела
Душа, и кровь как холодела,
И смерть носилась надо мной!
Я умер... ахнул, пробудился!
Как полоумный, как шальной,
Ощупал я себя рукой;
Потом за голову схватился
И с радости перекрестился,
Узнав, что умирал во сне
И голова моя на мне!
Я бы сказал здесь кое-что о наездниках турецких, о необходимости иметь во время войны, и даже во время войны с турками, добрую лошадь, хорошую саблю, верный пистолет, меткий глаз, твердую руку, небоязливую душу и тому подобные мелочи; но об этом намекал уже и Монтекукулли[36], и потому я обращаюсь к тому, об чем никто не намекал или очень мало намекали. Но есть ли подобная вещь в мире? — это только шутка! — В руках писателя все слова, все идеи, все умствования подобны разноцветным камушкам калейдоскопа. То же самое всякий перевернет по-своему, выйдет другая фигурка, и — он счастлив, ему кажется, что он ее выдумал.
Бедный мир! как все старо в тебе. Сколько лет Солнце волочится за Землей! вот платоническая любовь! вот постоянство! Что, если на старости лет Земля свихнется с истинного пути? — пропало человечество от огненных объятий Солнца!
Здесь, кстати или некстати, по известным мне причинам или совсем без причин, единственно по капризу, что очень часто на свете бывает, я должен или, все равно, хочется мне заметить следующее:
1) Александр Великий[37], по всем восточным писателям, называется Эскандер, или Искэндер.
2) По тем же преданиям, Александр не совсем признается за сына Филиппова. Некоторые полагают его сыном Дараба (Дария), который женат был на дочери Филиппа. Абдул-Фараг и Саид-Эбн-Батрик[38] думают, что отец Александра был Нектанет, царь египетский, а как говорят некоторые писатели греческие, Нестабан, родом персиянин и маг, знал Олимпию.
3) По словам Юстина[39], Филипп никогда не признавал Александра за собственного сына, что и подтвердил при смерти, по признанию Олимпии, что она приняла сей плод от Дракона.
Вот все, что я хотел сказать сего дня.
Направляя стопы свои в спальню, я подумал: верно, всякому хочется знать причину, для чего я пишу все это? —
Законная причина: моя воля; а побочная объяснится со временем. Что и будет очень натурально.
Что может быть лучше подробной, верной карты? во время войны — для стратегических соображений полководца, для дислокации войск офицеру Генерального штаба, а мне — для спокойного ученого путешествия. Люблю окинуть одним взглядом поприще, на котором был, есть и буду!
Изъяснив таким образом невольный восторг мой при взгляде на всю подвластную человеку часть мира, я сажусь в челнок и плыву по течению Днестра...
Какой ужасный берег виден там на завороте! скала нависла над рекою. Но что за поры чернеют в самой вершине? — Сей час удовлетворю ваше любопытство, хоть Гораций и велел убегать[40] от всякого любопытного, как от человека нескромного. Взберемтесь по каменистой дороге на гору. Дайте перевести дух!.. Ну, далее, вот тропинка через сад. Днестр, как ручеек, извивается под нами. Мы теперь на вершине той скалы, которая так ужасала нас снизу. Осторожнее спускайтесь по этой вырубленной снаружи скалы лестнице! держитесь за перилы! не глядите вниз, иначе голова закружится, и вы, избави бог, отправитесь к источнику сил, как говорит г. Сочинитель Метамеханики.
Видите ли... О неосторожность... какое ужасное наводнение в Испании и Франции!.. Вот что значит ставить стакан с водою на карту!.. но думал ли я когда-нибудь, что столкну его локтем с Пиренейских гор?
Таким же образом, может быть, сказал я с глубочайшим вздохом, подобным моему уважению к халдейским преданиям[41], таким же образом опрокинулся сосуд гнева Кронова[42] и пролилось Океан-море на землю!
Текут лета младенчества Природы;
Уже раздор кипит в начальных племенах;
Но взволновалися, как море, Неба своды,
Земля и племена в бушующих волнах!
О Солнце! ты тогда на ужас не светило,
Отбросило блистательность лучей!
Как туча черная, печаль тебя затмила,
Печаль о гибели Природы и людей.
Все претерпело от потопа, все гибло; только невинные рыбы хладнокровно плавали в бесконечном Океане и воображали: вот настало на земле вечное царство рыб!
Здесь очень кстати и необходимо присовокупить следующее:
...И Крон сказал Ксизутру: возьми писание о начале, продолжении и конце всего, погреби в граде солнца Сиспарисе... сооруди ковчег, предайся морю... плыви к обители богов!.. И Ксизутр соорудил ковчег в пять — стадий[45] длиною и в две шириною и, по повелению Крона, поплыл к обители богов, но, вероятно, как худой кормчий, сбился с дороги и сел на мель на горах Армении, которые по преданиям халдейским назывались Каркура.
Как ни неприятно любопытному читателю возвращаться из Армении в Бессарабию, но что же делать? По обязанности своей, для общего порядка вещей, я беру его поперек и, как орел агнца, несу на ту лестницу в скале, которая ведет в монастырь Городище[46]. Вот, с одного выдавшегося камня на другой, положена дощечка; это ход в старую церковь, вырубленную в скале. Оттуда спуск на каменную площадку. Монах встречает нас и ведет в те отверстия, которые казались нам норами диких птиц. Это кельи монахов. Вся эта скала, висящая над Днестром, есть монастырь Городище. Вновь вырубленная церковь состоит из трех отделов. В ней не поместится более 30 богомольцев. Святые мысли облекают душу в этой мирной обители. Ж. Ж. Руссо[47] сказал: «Забвение религии ведет человека к забвению всех обязанностей!»
Молдавский монах провел нас, сквозь разные скважины, в довольно пространную пещеру; наружная стена из дубовых досок с ружейными бойницами. — Это была защита от татар, — сказал он, разумеется, по-молдавански. — А это что такое? — Пушка. — Какой необычайной длины! — Повертя в руках, я положил почтительно ржавую древность опять на землю. Всякий согласится, что мне легче окинуть одним взором всю Вселенную и течение всех миров, составляющих оную (разумеется, на каком-нибудь изображений системы планетной), нежели поднять пушку, но во время великого Стефана[48] все молдаванские москали, т. е. солдаты, были вооружены пушками, т. е. ружьями.
Так как каждый проводник никогда почти не бывает нужен на обратном пути, что испытано мною на славном главном проводнике и вожатом молдаване Николае Поповиче в последнюю войну с турками, то... но здесь надобно сказать, что это было известное лицо в армии; во-первых, что за тучное животное! а во-вторых, что за деловой человек! Бывало, когда подле него едет и сам капитан над вожатыми, то кажется, едут душа и тело, а за ними течет все войско русское, как Океан-море великое!
Итак, проводник не нужен на обратном пути. Читатель как хочет и как желает, так и выбирается из монастыря Городища, по каменной лестнице на гору, и далее, по лестнице незримой, или на крыльях воображения, в обещанные Востоку Эдем и Эйрен[49]. Я же отправляюсь в Кишинев, и отправляюсь с нетерпеньем, хотя девушка Скюдери[50] и сказала, что краткость жизни нашей не стоит нетерпения.
В Кишинев! и вот меряю я циркулем по масштабу 5 верст в английском дюйме, по этой бумажной плоскости, по прямой дороге через с. Лалово, Стодольну, Лопатку, верхнюю, среднюю и нижнюю Жору, чрез Суслени и другие не подписанные на карте селения до г. Орхея, который лежит на р. Реуте и который можно проехать без всякого внимания. Таким образом мы проехали уже около 40 верст; еще столько, и мы в благополучном городе Кишиневе. Но так как дорога идет чрез хребет гор, большим лесом, и на ней, хотя очень редко, но бывают шалости, то без хлопот беру 40 верст циркулем и одним шагом совершаю путь, который для иных стоит 4 часов езды, со всеми предвидимыми и непредвидимыми трудами и опасностями. Последние слова заключают в себе, по данному им мною весу, порчу колес, осей, погружение экипажей в грязь, остановку лошадей и разные мелочные дорожные случаи, выводящие из терпения путешественников, которые не читали 20-й оды Горация[51] и не знают, что терпение облегчает самые нестерпимые бедствия.
Остановимтесь на этой горе. Вот город на скале; вот и Бык; но о чем долго думать, переедемте через него! Да не подумает кто-нибудь, что я говорю о быке, который лег на дороге и не хочет встать, — совсем нет. География есть наука, описывающая, между прочим, что в Бессарабии есть река Бык, на которой лежит г. Кишинев[52].
О Кишиневе; когда я приехал в него в первый раз, можно было много сказать; но проехав чрез него, может быть, в последний раз, я бы не сказал ни слова, если б прошедшее время часто не заменяло нам настоящего.
Что такое настоящее время? — спросит меня иной. — Настоящее время есть пища для сердца, для чувств и ума. Просим покорно, чем бог послал!.. А какая дичь!..
Здесь следовал в манускрипте моем расход на обед мой 25 июля 1830 года; но я не помещаю его, как вещь уже прошедшую, хотя никогда не худо заглянуть на прошедшие свои расходы. Подобно полному кошельку, и мы истощаемся, чахнем, и после издержек, в продолжение многих лет, на горе, чувственные удовольствия, болезни и т. п. вещи, остается на нас сухая, бесплодная земля — и только.
Когда же упадет роса,
На цвет, поблекнувший от зною?
Тогда ль, как сдвинутся с землею
Таинственные небеса?
Я года за три беззаботно,
Без дум, без ожиданий жил;
Тогда какой-то дух бесплотный
Меня без отдыха носил
От чувств к страстям, от них к желаньям,
От бездны к светлым небесам,
С небес к земным очарованьям,
От прошлых к будущим годам,
И духом был тогда я сам!
Здесь каждый понятный человек должен себе представить, что день кончился, что мы приехали на ночлег, хотя еще не известно ему, где остановились.
Если б я был женат или, лучше сказать, имел бы миленькую, хорошенькую и добренькую жену, — я ни за что на свете не решился бы расставаться с нею надолго и иначе путешествовать, как теперь, т. е. не сходя с покойного своего дивана. Вот почему: между старыми своими бумагами я нашел записную памятную книжку, а в ней следующее заключение: — «после долговременного отсутствия забвение встречает неожиданный возврат взором ненависти». —
Так после покоренья Трои
Вожди, цари и дивные герои
Чрез десять лет в отечестве своем
Холодный встретили прием.
По вожделенном возвращенье
И даже сам Агамемнон
Постель свою и царский трон
Застал в чужом распоряженье[53].
Впрочем, это ничего не значит. Агамемнон был великий полководец, но худой муж. — 10 лет! Господи боже мой! где мое терпенье! ни разу не побывать в отпуску! не подать о себе вести, и в какое же время? — за 1184 года до Р. X. У нас, просвещенных христиан, только 7 лет безвестного отсутствия уничтожают брачные связи[54], и жена свободно может отдать свою руку, сердце, все движимое и недвижимое имение другому, и поделом, и по закону! — не пропадай от жены!
Жениться прекрасно.
В домашней неге я бы плавал:
Жена, семейство — рай земной!
Хоть между мужем и женой
Почти всегда посредник дьявол!
Это также ничего: недостатки или дополнения в отношении нравственном могут тем или другим образом быть исправлены; но кроме этого к женитьбе бывают иногда невыгоды совершенно материальные. Вы вообразите, что если вы заключаете в себе вес или тяжесть единицы, а подруга ваша так легка, как ноль; если она подле вас с левой стороны, то это не беда, вам не делается от этого тяжелее; но если этот нолик стоит с правой стороны, то есть сочетан с вами по математическим и гражданским законам, то вообразите, что вам в десять раз труднее двигаться с места и в десять раз увеличиваются ваши потребности. Не правда ли? Вот что значит жениться; а вы думали, что вы да она = 2? Нет!
К тому же человек военный,
Походный обер-офицер
С своей супругой несравненной
Да с парой деток, например,
При всех его честях и званье
По мне забавное созданье!
Его какой-нибудь Лука
И пьян, и весел спозаранку,
Исправив должность денщика
И заменив жене служанку,
Идет на кухню, есть варит,
Потом в конюшню и не тужит,
Лошадку чистит да бранит
И всем равно и верно служит.
Я поздравлять их очень рад;
Все это мило и прекрасно!
Особенно, когда согласно
Они семейный мир хранят
И вместе денщика бранят.
Их счастье истинно прямое!
У них в хозяйстве все складное:
И зеркальцо, и стол, и стул,
Дорожный самовар, кастрюлька,
И даже есть складная люлька,
В которой сладко бы заснул
И сам Амур, младенец дерзкий,
Из уст супруги офицерской
Внимая: баюшки-баю
Малютку милую мою!
По недостатку и безлюдью
Она на все везде сама:
Сама ребенка кормит грудью
И учит говорить ма-ма! —
Но я завидовал бы другу,
Который в брак вступил шутя,
Имеет нежную подругу
И нянчит милое дитя!
Как часто, утомясь от службы,
В желаньях тонет мысль моя!
И кажется, изрядный муж бы
С женой хорошей был и я;
Но эту странную идею
Ласкать надеждой я не смею.
Если бы только один день я терял, заговорившись таким образом о вещах, до меня еще не касающихся; если бы только один я терял день без пользы, это было бы простительно; но и император Тит[55] почти всякий день повторял: Amici, diem perdidi![56]
— Знаете что! — вскричал вдруг вошедший ко мне приятель. — Что? — Знаете ли, что я слышал? — Что?
— Что влюблены ужасно вы! —
— В кого же?
— И скоро по словам молвы...
— Дай боже!
— Но мой совет вам подождать...
— К чему же?...
— Чем больше будем рассуждать...
— Тем хуже!..
Вскричал я, закрутил локоны, осмотрелся в зеркало, поправил галстух, налил на платок духов и оставил своего приятеля в неведении, что со мной сталось.
Я недаром торопился, други-читатели. Вечер промчался. Как милы, приятны неожиданные, заветные удовольствия! Вообразите, я в таком был веселом духе, в каком очень, очень редко бывают люди влюбленные. Я даже решился петь. Для любопытных я пропою еще раз первый и последний куплет.
Откройся мне, о друг мой нежный!
Скажи, о чем печаль твоя?
Ужель ты страстью безнадежной
Томишься так же, как и я?
Когда любви узнаешь цену,
Тогда в награду приготовь:
За сердце — сердце дашь взамену,
А за любовь его — любовь!
Но читатель! деликатным
Я теперь не в силах быть!
Тороплюсь, чтоб сном приятным
День приятный заключить.
Не небесный рай мне надо:
Сон и мягкую постель.
Пойте песни, Дид и Ладо,
Нежь меня, крылатый Лель![57]
Звуки сладостные тронут
Душу страстную во мне,
И медлительно потонут
Чувства в сонной глубине.
Лукулл уже готов был вступить в битву с Тиграном[58], как вдруг донесли ему, что по предзнаменованиям день был несчастен; тем лучше, сказал он, мы его осчастливим победой.
Мне перебежал через дорогу заяц; это добрый знак, — думал я, подъезжая к городу, — это добрый знак! здесь водится много зайцев! — и въехал в Кишинев.
Рассудок говорит: ступай вперед! а предрассудок говорит: воротись! Что же такое предрассудок пред рассудком? — Предрассудок, господа, есть тот камень, который один глупый бросил в воду, а десять умных не вытащили.
Вот таким-то образом, слово за слово, шаг за шагом, и мы уже тянемся ночью по грязным кишиневским улицам. Не зная никого в городе, самое лучшее велеть везти себя в заездный дом. — Вези меня в заездный дом! — вскричал я. — Нушти![59] — отвечал мне суруджи[60]. — В трактир! — Ла каре фатирь? — Ну хоть к Дакару. — Нушти! — отвечал мне суруджи. — Стой! проклятый Нушти![61]
В некоторых домах еще светилось; я чувствовал, что пахло жидами. — Фактора! — Фактора? Фактора? — раздалось со всех сторон. Во всех домах распахнулись двери, и вдруг какая-то магическая сила осыпала меня жидами. — Фактора вам? в трактир вам надобно? — Да! — К Исаевне, ваше благородие! лучше нет заездного дома во всем Кишиневе. — К Голде, в. б.! — кричала другая толпа. — Куда ближе, к Голде или к Исаевне, все равно! — К Исаевне ближе! — Не верьте им! к Голде ближе! Неправда, неправда! — раздавалось с левой стороны... — Ступай налево!.. — Направо! — кричали другие.
— Вот Исаевна!
— Вот Голда!
— Где же? — Вот направо! — Не слушайте их, вот налево!
Наконец с обеих сторон в один голос раздалось: здесь! вот направо! вот налево! — и я увидел, что левую пристяжную жиды тянули в вороты налево, а правую пристяжную в вороты направо, из чего я и заключил тотчас, что Исаевна и Голда обитают одна против другой. Но толстая жидовка слева предупредила толстую жидовку справа ласковым приглашением меня в комнату, и я вступил во владение Исаевны. Вещи внесли. Жиды рассеялись, как туман. На улице опять ничего не стало слышно, кроме еврейского испарения; петухи пропели полночь; дворовая собака в последний раз хамкнула; я потянулся — и заснул.
Так как сновидение есть не что иное, как бессоница воображения, то мне ничего не приснилось, потому что воображение мое успокоилось вместе со мной.
День более 6 часов уже хозяйничал на нашем полушарии, когда я проснулся. Едва я оделся, толпа жидов с товарами хлынула в мою комнату. — Что вам надо, проклятые? — А может быть, что-нибудь вам надо? — отвечали все вдруг. — Есть платки, помада, духи! может, что купите? — Полотенцы, салфетки, ножи! извольте посмотреть! — Прочь саранча! Убирайтесь к черту. — А где черт живет? — раздался умный жидовский вопрос. — Ей, проводи их к черту! — Не дождавшись проводника, все жиды пустились в дорогу, и все утихло.
Акустика, или физика, жидовского наречия поразила меня. Есть что-то в произношении оригинальное, и в подражании может быть выражено только посредством какого-нибудь инструмента; но покушение напрасно, ибо абуб[62], древний инструмент, выражавший еврейскую мелодию и хранившийся в святилище храма Соломонова[63], погиб вместе с уничтожением храма. Изобресть подобный инструмент уже трудно, ибо мнения о свойстве его так же различны, как и вообще все мнения и заключения ученых о всякой древности по одним только сохранившимся названиям. Кирхер[64] в своей Музургии говорит, что это был инструмент, похожий на трубу; Кальме[65] заключает, что абуб есть то же, что амбубайя, дуда, бывшая в употреблении у латин; по Талмуду[66] абуб есть дудочка; а по мнению всех прочих абуб есть тросточка, от которой барабан издавал тоны приятнее, нежели от обыкновенных барабанных палок.
Это очень любопытно для каждого любителя приятных звуков, или мелодии выражений, особенно издаваемых устами милых женщин; но это особенная статья, которая должна быть помещена в главе о гармонии Вселенной и о хоре гениев, когда они возносят на небо праведную душу. И это любопытно, но я уже оделся и тороплюсь осмотреть Кишинев.
Первый шаг на улицу в неизвестном городе есть минута затруднительная, в которую человек смотрит во все стороны и, обыкновенно, после короткой или долгой осмотрительности, идет невольно в ту сторону, в которую тянется более народа.
Первое, что мне бросилось в глаза, были шинки и мелочные лавки; почти во всяком доме на окошках стояли в бутылях вино и водка, а на широких опускных ставнях табак, сера, гвозди, дробь, веревки, мешти[67], кушмы[68], трубки, кочковал[69], масло... — Всемогущий! — думал я. — Здесь везде продают; где же живут те, которые покупают? — Плачинда, плачинда! — вдруг раздался позади меня дикий голос. — Сам ты плачинда, проклятый! — и точно: молдаван с поджаренным лицом, как корка пирожная, замасленный, как блин, нес на медной сковороде жирную горячую лепешку и кричал: плачинда, плачинда! — Это завтрак для прохожих.
Экипажей встречал я без счета; здесь, по большей части, все ездят в колясках, от последнего мазила[70] с обритой бородой до первого бояра с длинной бородой. Но молдаванские кони не соответствуют венским экипажам. Как тиринтиец, я лопнул со смеха, когда увидел, как две водовозные клячи
С трудолюбивым напряженьем
Тащили венскую коляску;
Цыган, в гусарском доломане,
Плачевным ходом клячей правил;
А толстый молдаван бояр
Недвижно, так, как идол древний,
Секирой сделанный из дуба,
Сидел в качуле[71], расправляя
Усы и бороду густую —
И было тяжело рессорам!
А арнаут[72], облитый златом,
Стоял смиренно на запятках
И трубку длинную держал. —
Я шагом шел, но скоро оставил далеко позади себя эту процессию переезда от нечего делать к безделью. Исполнив предписанный мне визит и отрекомендовавшись по установленной форме, я отправился потом в Митрополию[73]. Литургия совершалась самим митрополитом: глубокая старость его возвышала величие обрядов церкви.
В Митрополии много было народа; близ левого клироса стояли женщины. Взглянув на них — хорошенькие! — думал я, но опустил очи свои, вспомнив: ты не в храме древних истуканов, не языческий грешник, который засмотрелся бы, как молится юная грешница, и верно бы вскрикнул:
О, как мила! как богомольна!
Зевес, Олимпа строгий бог,
Грехи простил бы ей невольно
За обращенный к небу вздох!
Ее блистательные слезы
Обезоружили б его,
И вместо грома своего
На деву бросил бы он розы![74]
По выходе из церкви я имел все законное право рассматривать богомольцев и богомолок, но рассказ об них, без имен, был трактатом о красоте и безобразии. Я скажу только вообще, что молдаванские куконы и куконицы по наружности очень похожи на русских госпож и барышен, французских мадам и демуазелей, испанских донн, английских леди а мисс, немецких фрау и фрейлейн и так далее. Глаза их черны, быстры и зорки; взгляды спрашивают каждого: «нравлюсь ли я вам? а? что? нравлюсь? ага! пропал!» — И потом вдруг — еще один умильный взгляд, как будто говорящий что-то вроде: «не бойтесь меня — я не жестока».
Но здесь не место говорить о куконах ясным и подробным образом; притом же тот, кто жил на свете, нигде не будет говорить ясно и подробно о женщинах. Еще кстати здесь заметить, что я поставил правилом: смотреть на женщин с хорошей только стороны.
Возвратившись домой, я обратил внимание на то, чтобы дать пищу желудку, и садился за стол с намерением поискать после обеда чего-нибудь и для сердца. И это очень обыкновенно. Люди всегда заботятся, по большей части, о желудке и сердце, а ум у них голодает, он похож на немого и безрукого нищего: не попросит и руки не протянет.
После обеда пустился я снова вдоль улиц. Встречая повсюду русских, молдаван, греков, сербов, болгар, турков, жидов и пр., я не смел сделать им вопроса: «вскую шаташася языцы?»
Я полагаю, вы заметили, что в течение последнего дня прошло двое суток? Если же не заметили, то это доказывает, что или вы человек рассеянный, или......последнее или мне приятнее; но время мстительно! оно заставит забыть и меня! Далее!
Всякий ученый путешественник обязан умно и подробно отвечать на вопросы о той земле, которую он измерял растворением ног своих. Но, несмотря на это, если я буду писать, напр., о Бессарабии, что она лежит между такими-то и такими-то градусами широты и восточной долготы, что она граничит с такими-то и такими-то государствами, лесом, дорогами и т. д., что ее населяют такие-то жители, что в ней столько-то цынутов, или уездов, то, мне кажется, подобным описанием я отобью хлеб у географии — этого я не хочу делать: я скажу только, что Бессарабия лежит на земном шаре в виде длинной фигуры, склонившей главу свою на отрасль Карпатских гор и призывающей в объятия свои родную Молдавию.
История государства, существа целого, столько же любопытна и поучительна, как жизнь великого человека, но историю провинции, и провинции, подобной Бессарабии, так же трудно писать, как историю пальца, найденного после сражения. При всех затруднениях, все изыскания будут состоять единственно в следующем: по всему видимому, палец велик и хорош, хотя упругость и твердость его от безжизненности совершенно исчезли. — По сравнениям преданий Страбона, Тита Ливия, Квинта Курция, Аммиана Марцелина[75] подобный палец принадлежал к левой руке Аттилы[76], и был он палец безымянный; основываясь же на греческих писателях, он принадлежал во втором веке Децибалу[77] и, будучи мизинцем, был на работах вала, разделяющего Мезию от Певцинии[78].
Плутарх[79] очень рассудительно сказал в «Жизни Перикла», что «трудно, или, лучше сказать, невозможно познать и различить истину в истории», а С. Реаль[80] еще умнее сказал: «довольно знать, как полагают о справедливости событий такие-то и такие-то историки».
Если б при Термопилах[81] в 300-х спартанцах столько же было единодушия, сколько в 300-х историках, описавших марафонскую битву[82], — погибла бы Греция!
Отклонив внимание и любопытство читателя от Частной и Всеобщей истории, которую в настоящем веке борьбы классицизма с романтизмом не нужно знать, а иногда не должно знать, а иногда стыдно знать, — я иду по кишиневской улице.
Мне кажется, уже давно
У всех в обычай введено:
Чуть дом порядочен немножко,
Взглянуть в открытое окошко;
И иногда награждено
Бывает наше любопытство,
И как я знаю, то окно
Всегда причина волокитства.
Таким же образом и я,
Кидая взоры вправо, влево,
Увидел, точно как моя
Родная! Ангел, а не дева!
Не доходя к окну на шаг,
Невольно снял свою я шляпу,
И если б был я брат арапу,
То и тогда, как черный рак
В воде горячей, стал бы красен;
Но все пройдет! и я согласен:
Хоть крылья режь, хоть крылья рви,
Но улетит пора любви!
Ах, милый друг, какое прекрасное чувство любовь! Знаешь ли что? Она для мужчин соблазнительна, как женщина, а для женщины, как мужчина. Не правда ли?
От окошка я уже продолжал идти, как прикованный к чему-то; чем более я отдалялся, тем более мне становилось жаль чего-то, точно как будто я потерял самое лучшее из всего существа своего. Я хотел воротиться, как вдруг попадается навстречу старый приятель-товарищ. Сначала увлек он меня к себе, а потом повел знакомить с одним знатным бояром молдаванским[83].
В доме встретил я все во вкусе европейской роскоши. Проходя залу, слух мой поражен был хлопаньем в ладоши и громкими повелительными звуками: Иорги! чубуче![84] — В следующей комнате хозяин дома сидел на диване всею своею особою. Едва мы взошли, он приподнялся, снял феску и произнес важно: слуга! пуфтим, шец[85], а потом повторил снова: Иорги! чубуче! — Арнаут Георгий подал и нам трубки. После долгих приветствий, завязался разговор между товарищем моим и хозяином. По приличию, я внимательно устремил очи на бояра и слушал его плавные речи; посмотрев на меня, он обратился к товарищу моему и сказал: Молдовеншти нушти?[86] — Нушти, — отвечал мой товарищ. Тем и кончилось обращение ко мне. О приятностях выражений молдавского языка я не могу сказать ни слова, но мне всегда казалось, что хозяин рубил дубовые дрова, а щепки летели прямо мне в уши.
Так как есть меры и долготерпению, то, соскучившись слушать непонятный разговор, я неспокойно ворочался на диване, вертел шляпу, надевал перчатки, вставал с места, ходил по комнате, смотрел в окошко, кивал товарищу головой, давал знак глазами — ничто не помогло! как прикованный, сидел он на месте. Я уже... как вдруг дверь отворилась, входит дева...
То, верно, дочь была бояра;
Мы поклонились. Буна сара![87] —
Тихонько молвила она.
Казалось, бурная волна
В младой груди ее кипела
И рвалась вон! — Ралука! шец! —
Сказал ей ласково отец,
И, закрасневшись, дева села.
Товарищ мой недолго думал, свел кое-как разговор с отцом и подсел к дочери. Несколько французских слов ободрили меня; как учтивый кавалер я также подал свое мнение о погоде; но речи наши скоро прервались взаимным согласием, что день был прекрасный, и заключением, что, вероятно, будет дождь, потому что нахлынула туча и отзывался гром. Между тем я заметил, что в очах у товарища моего потемнело, уста его точили сот и мед, вся вещественность его была в каком-то конвульсивном состоянии и начинала выражать верховное блаженство души и избыток сладостного огня, похищенного Прометеем[88] с неба. Я знал, что подобное состояние продолжительно и заставляет забывать не только товарища, но и все в мире. Хозяин дома, наговорившись до усталости, предался вполне сладости молчания. Будучи вроде лишнего, я оставил хозяина в табачном дыму, товарища в чаду любви, а пышную Ралу в некоторой нерешительности, что удобнее на каждый вопрос отвечать: да или нет, хотя слова да и нет изобретены людьми решительными и для людей решительных.
Но вот, по-моему, беда:
Когда согласие готово,
Когда в душе вертится: да!
А произнесть не в силах слово.
В подобном случае, друзья,
Прелестных женщин видел я.
Им вынужденье неприятно;
Любовь имеет тьму примет,
Ее наружность так понятна,
К чему же звуки: да и нет?
Здесь должно заметить, что во время вышеозначенных приключений верный слуга мой переехал в отведенную мне квартиру. Запыхавшись, пришел я на новоселье, и, приближаясь к крыльцу, я уже мечтал, как полетит с меня платье и я погружусь в мягкую постель, как утопленник в волны. Но кто мог предвидеть новое огорчение? На крыльце встретил я хозяйку дома — молоденькую женщину в черном платье, которое к ней пристало, как весна к природе. На поклон мой я получил ласковое приветствие на французском языке. Она сама показала мне назначенные для меня комнаты и потом пригласила к себе.
Здесь продолжение описания я должен был бы начать вроде некоторых новейших поэм:
Нас было двое...
Но я начну другим образом и совершенно в новейшем вкусе. Однако же, я не имею теперь времени продолжать рассказ, и читатель, если он чересчур любопытен, должен знать, что не всегда имеющий уста да глаголет.
Занимаясь иногда мелкими стихотворениями, я всегда терпеть не мог шарад, и тем более шарад, вроде предложенной на разрешение графу Ланьёлю[89]. Самые лучшие произведения, по-моему, экспромты; в них видно искусство и резкий полет гения. Все в мире, что хорошо и умно было сделано, — сделано было экспромтум: касалось ли это до создания, до стихотворений, до военного искусства или до поднятий покрова со всего, что облечено какою бы то ни было таинственностью.
Вот один из экспромтов:
Не встретив в ней противоречий,
Я кратко кончил свою речь:
«Мой друг, игра не стоит свеч» —
И мигом потушил все свечи. —
Так и случилось:
Магомет, или Мухаммед, или Мегоммед, или по-прежнему Магомет, путешествовал на своем Альбораке[92] подобно мне, не сходя с места. Что за быстрое и решительное воображение! где он не был? Читая книгу Азар[93], я восхищался описанием поездки в Эдем. Седьмой рай мне более всех нравится; и кому бы не нравился этот блаженный сад, где вечно бьют фонтаны и текут реки млечные, медовые и винные? Там вечно цветут чудные древа, там плоды обращаются в дев, столь прелестных и сладостных, что если б хоть одна из них плюнула в море, то вода морская потеряла бы горечь свою! Это бесподобно, несравненно! Но, при всех сих наслаждениях, вообразите себе там же ангелов, имеющих по 70 000 уст, каждые уста по 70 000 языков, и каждый язык, хвалящий бога 70 000 раз в день на 70 000 различных наречиях. Это ужасно! что за шум, что за крик! Нет! беда быть в магометовом Эдеме, несмотря на прекрасный стол и вечно девственных гурий. Вы помните как на Кавказе черный ворон терзал каждый день сердце Прометея и как оно, заживая к следующему дню, готово было на новые терзания? Это все вещи понятные и возможные.
С высот Эдема спустившись на высоты Кавказские, я еще желаю с них перенестись на аравийскую гору Абарим; с ее чела взглянул бы я на обетованную мою землю, в которую приведу чрез все известные моря и пучины несколько тысяч своих читателей. Да ниспошлет небо на пути нашем манну и Земзен[94], и да осветится путь наш и луною и солнцем, — да возблестит на нас одежда славы, да опояшет нас честь и да венчает главу нашу добродетель!
Но где, где эта обетованная земля, в которой, сложив с себя тягость жизни, я узнаю, что такое истинное спокойствие, бесконечность любви и сладость дружбы?. Там должен меня встретить избранный, единственный друг мой. Так, милый добрый друг мой! до встречи с тобою я буду странником; только ты в состоянии остановить полет мой и приковать меня к блаженству![95]
. . . . . я ее люблю . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . она меня любит! . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . — Что же? — Больше ничего.
Утро и день провел я, приводя в порядок хозяйство свое. Столик под зеркалом накрылся чистой белой салфеткой, и разложился на нем весь мой necessaire: помада; духи; щетки: головные, зубные, ноготные; гребни, гребенки, гребешки; savon a la mausseline; бритвы barber; cuir de Pradier; Pate d'Amand, Pate minerale[96]; ножички, ножницы; двуличное зеркало; и т. п. в<ещи>. Стол близ дивана покрылся зеленым сукном, и по чинам расставились на нем книги, бумаги мои, чернилица и перья. Уложив все, я лег на диван и восхищался мысленно устроенным порядком, квартирой и самой хозяйкой, которую чрез окошко я видел на крыльце. К вечеру влюбленный мой товарищ пришел ко мне.
Ты весь расстроен! что с тобой?
Ну точно как ушел с кладбища!
Черт знает! я совсем не свой,
На ум нейдет ни сон, ни пища!
Помочь теперь уж трудно злу:
Тебя, друг, сглазила Ралу!
Мила!
Ты шутишь!
Кроме шуток!
Она мне нравится весьма:
Я сам на несколько, брат, суток
Сошел бы от нее с ума!
Какая свежесть!
Чудо!
Очи!
Ты видел этот блеск очей?
А как же! — время было к ночи,
А нам не подали свечей,
Не нужно было!
Ври!
Ей, ей!
Ну полно! ты чудак, насмешник,
Не испытал ты чувств святых!
Бог знает, кто из нас двоих
По этой части больше грешник!
В продолжении подобных разговоров мы собирались в кишиневский сад. Чрез четверть часа мы были уже в нем. Гуляющих было очень много. В толпах искал я того ангела, которого видел в окошке, но напрасно; прелестное видение, как светлый метеор, пронеслось и исчезло навеки! Гуляющих было много: дам, девушек — миленькие мои! Что это за душенька, которая там кокетливо смотрит на нас?
Ах, как же ей не быть кокеткой:
Ее томит врожденный жар,
К ней муж ласкается так редко,
К тому же он и дряхл и стар.
Несносны древние ей сказки,
От них хоть дома не живи,
И усыпительны ей ласки
Экономической любви!
— А это кто?
— Матильда.
— Чудо!
— А это?
— Машинька.
— Мила!
— А это?
— Пульхерица.
— Роскошь!
— А это?
— Сашинька.
— Огонь!
— А то?
— Не знаю.
— О Рафаэль! Взгляни на это существо!
Дай легкость мне свою, Азаель![97]
Лечу за ним!.. Но для кого
Земля произвела его?
Не для небес ли, не для рая ль?
Что дальше было, о друзья,
Не в силах выговорить я!
Еще я помню сон прекрасный,
Еще я помню сон ужасный!
Я знал любовь! я знал ее!
Мне божеством она явилась!
Но где ж она? куда мое
Светило счастья закатилось?
М...., милый, верный дух!
Пленяй собой мой взор и слух!
Пусть слышу твой полет мгновенный,
Пусть вижу призрак твой явленный,
Пусть призрак лишь один люблю!
Не сон ли жизнь? — я сладко сплю![98]
Может быть, преждевременная смерть есть благодеяние, ниспосылаемое небом.
Кончено о Кишиневе. Я все об нем уже сказал, что хотелось сказать. Забыл только объявить охотникам, что подле Кишинева было гнилое озеро, куда я хаживал от скуки стрелять бекасов, диких уток и гусей. Теперь это озеро для очищения воздуха спущено. Населявшая оное дичь переселилась далее на юг, в Буджак[99], частию на лиман Днестровский, на озера: Ялпух, Кагуль, Сасик и проч., а частию на нижнюю, болотистую часть р. Прута. Коренные крылатые обитатели сих вод, птицы бабы, лебеди и прибрежные цапли, приняли переселенцев с распростертыми крыльями. При перелете на новоселье чрез степи Буджакские один Историк-Гусь описал довольно подробно кочевье дроф, стрепетов, куропаток, тетеревей, цыганскую веселую жизнь журавлей, пляску их недремлющих часовых, стоящих на одной ноге и имеющих в другой вместо ружья камень. Описал он также странный обычай аистов, или черногрудов, строить огромные свои гнезды на деревенских церквах и избах и по окончании образования детей отправляться в известное время в неизвестные страны. Кроме того, исчислил он все роды виденных им на речках и ставах куликов, лысок, водяных курочек и водяных бычков. Все эти описания очень любопытны, тем более что Историк-Гусь подробно рассматривает нравы, обычаи и язык их.
Рыбы, вонючие караси, населявшие озеро, не имея средств к переселению, со делались жертвою рыболовов; лягушки же, хотя довольно тесно, но до сего времени живут еще в проведенном канале.
Таким образом, сказав все о Кишиневе, все, что не слишком занимательно, я подвергаю любопытство читателя желанию посетить лично Кишинев и увидеть здание бывшего Верховного суда, требующее починки, развалины Дибуглу, древний замок Крупенского[100], известный столькими событиями; сад, Митрополию, Марсово поле, Малину и проч.
Сбираясь в дорогу, я еще должен осмотреть свое воображение. Подобного коня должно гладить, чистить и холить, кормить мозгом, а поить жизненными соками. Зато, едва только ногу в стремя... распахнулись крылья... хлоп задними ногами в настоящее... глядишь, уж он в будущем или в прошедшем, на том или другом полюсе, на небе или под землей, везде и нигде! чудный конь!
Едемте! возлюбленный народ мой! запасись терпением на дальнюю дорогу по пустыням Гетским[101].
Ну, с богом!.. Свистнула нагайка
По ребрам быстрого коня...
Эге, постой! — еще хозяйка
Зовет, друзья мои, меня!
«Прощай, мой милый постоялец!
Ты едешь в дальний, в дальний путь!
Надень же ладанку на грудь,
А этот талисман на палец,
И Калипсицу не забудь!» —
«Нет, не забуду!» — «Не измучай!
Не забывай, не забывай!
И если только будет случай,
Мой постоялец!.. приезжай!» —
«Приеду!» — «Ну! еще прощай!» —
Как Телемака[102] в страшном горе
Столкнул премудрый Ментор в море,
Так точно, други, и меня
Мой Ментор взбросил на коня!
И вот я еду...
От Кишинева вниз по долине реки Бык, близ с. Бульбок чрез мост, на высокую гору, потом горой, потом длинным спуском... и вот в нескольких верстах видны каменные, устарелые стены и башни Тигинские. Днестр в пространной долине, между садами, лесом, под крутизнами гор извивается, как дьявол-искуситель. За рекой с. Парканы и карантин, далее г. Тирасполь[103], далее стены Херсонские. Что за картина? как далеко человек видит, если у него глаза зорки и если все пред ним открыто.
Здесь, в 3 верстах от Бендер, вверх по Днестру и по сие время есть с. Варница. Здесь сын первого драбанта[104] в мире, великий беглец с битвы Полтавской, никогда не пьющий горячих напитков и вечно нетрезвый, здесь, говорю я, в 1713 году, если кто помнит, Северный капрал, Карл XII[105] обращает свой екзерцирхауз[106] в крепость, противустает с горстию шведов всему гарнизону бендерскому; здесь сражается он pro aris et focis![107] в сей беспримерной битве теряет он часть уха, но не теряет бодрости и надежды победить 20 тыс. татар и 6 тыс. турок, осаждающих его. «Храбрые шведы, друзья мои! переносите припасы пороха и пуль в цитадель нашу — в канцелярию!» — восклицает он и тушит загоревшуюся свою крепость бочкой водки. Уже победа почти в его руках, Розен произведен уже на поле битвы в полковники, но — о проклятые ботфорты с длинными шпорами! вы были причиною падения героя!
Кончаю свой день, оставляю последователей моих размышлять о превратностях судьбы и странностях человека и, утомленный, склоняюсь на ложе сна.
«Здесь, — говорит Байрон, — здесь утихает шумная радость, здесь горе призывает сон, сладостное забвение жизни, последнее прибежище несчастному от бедствий! Здесь покоятся и мятежные надежды страстей, заботы вероломства и расчеты беспокойного честолюбия. Забвение облекает все крылами своими, и существование кажется заживо заключено в гробнице!»
Покойся, покойся мечтатель! завтра новые силы окрылят твою гордость; завтра снова ты окинешь взором природу и скажешь: все мое!
Грешно быть так близко от Тирасполя и не съездить туда, где некогда я выучился накладывать 25 различных пасьянсов, где так сладка и нежна стерлядь днестровская, где так велик, жирен и румян осетр, где так огромна белуга и зерниста икра свежепросольная! Грех было бы не заехать посетить добрых моих знакомых, добрых моих хозяев, не откушать у них русских щей, янтарной ухи и пирога, но 21 день карантина удерживает меня и читателей моих от этого невинного искушения.
От Бендер вниз по Днестру места прелестны, природа и жители богаты, долина днестровская покрыта селениями, все протяжение реки осенено фруктовыми и виноградными садами. Как жив человек там, где природа прекрасна, воздух свеж и куда не заносится заразное дыхание притеснителей и возмутителей спокойствия.
В котором-нибудь из этих селений мы остановимся. Садитесь, гости мои, под акацию; она разливает на нас благоухание свое; столетняя липа заслонила нас от солнца. Хозяин мазил уже заботится, чтоб угостить вас. Земфира и Зоица выносят приданое свое, разноцветные ковры своей работы, стелят на траву. Они не смотрят на вас, но очи их быстры и пламенны, темнорусые волосы завиты в косу, румянца их не потушит и время, груди их пышны, все они — свежесть и здоровье!
Вот несут вам кисти прозрачного винограда, волошские орехи, яблоки, сливы, груши, дыни, арбузы, едва только снятый сот, душистый, как принесенный ореадой[108] Мелиссою. Домашнее вино легко и здорово. Чу! раздались скрыпка и кобза; два цыгана запели мититику; старшие дочери-невесты собираются на джок; молодые молдаване лихими наездниками толпой подскакали к ним, слезают с коней, и все становятся в кружок. Здесь вы видите, как безмолвствуют уста их, как их взоры прикованы к земле и как движутся руки, ноги и весь кружок. Долго продолжается мититика, и наконец следуют за ней сербешты, булгарешти и чабанешти[109]. Это веселее и живее.
Но все, что продолжительно, теряет цену. Скука родилась от единообразия, и потому, не имея возможности разделять удовольствие джока и вплестись в венок румяных молдаванок, я говорю хозяину, милой Земфире и живой Зоице: мулт премултимеск! и тихими шагами иду тропинкой через холмы и лес с прелестной моей читательницей.
Не правда ли, природа здесь прекрасна?
Вы в первый раз здесь?
В первый раз.
Вам нравится жизнь сельская?
Ужасно!
Особенно, когда...
Я понимаю вас!
Но вы меня, быть может, не поймете...
Ах, как вы больно руку жмете!
Простите мне! природу так любя,
От красоты ее теперь я вне себя!
Мне сладко здесь, я счастлив на свободе!
О, как живительна, как сладостна весна!
Примите поцелуй, назначенный природе,
Вы так же хороши и милы, как она!
Незаметным образом приблизились мы к тому месту, на котором по преданиям и по карте древней истории Бессарабии[110] лежит г. Тирас[111]; время стерло его с лица земли, и трудно отыскать его могилу; может быть, с. Паланка[112] есть то место, где жила нескромная переселенка с острова Мило[113]; она прекрасна и жива, как воображение пламенного, влюбленного Анакреона[114], власы ее, как блестящий поток струящейся лавы, легкие сандалии и тонкое, прозрачное, как облако, покрывало составляют всю ее одежду.
Читатель, взор твой вероломен!
Но бог с тобой, смотри, смотри.
Ты видишь все! но будь же скромен
И никому не говори!
Гречанка юная не знает,
Зачем ты смотришь на нее,
Она от взоров не скрывает
Богатство дивное свое!
Но ты не в силах взор насытить,
Смутил тебя нечистый дух!
Злодей! ты ждешь, чтоб день потух,
Ты хочешь все у ней похитить!
Но, может быть, Тирас был там, где впоследствии славяне основали Бел-Город и где ныне Аккерман[115], это все равно для нас. Не Овидий[116] ли жил, спросят меня, за Днестровским лиманом? там виден город Овидиополь. Нет, скажу я, Овидий Назон был сослан Октавием Августом в г. Томи в Мезии, где теперь г. Мангалия; там жил 10 лет изгнанный поэт. Может быть, какой-нибудь генуэзский корабль завез надгробный его камень вместе с балластом на место нынешнего Овидиополя и неумышленно поселил в потомстве сомнение к преданиям.
Зачем нам знать, где жил изгнанник сей,
И прах его влачить с кладбища на кладбище?
Он жил, он пел, и вечное жилище
Поэта в памяти людей!
Теперь, добрые мои! перед нами Черное море. Воображению нашему представляется уже грозная стихия со всеми ее ужасами и тот корабль, который, помните вы, ветры носили в пучине, и та страшная минута, в которую все снасти лопнули, вода заструилась и бедные пассажиры воскликнули: гибель! Плач и вопли заглушили бурю, сердца облились кровью, и вы — бросили книгу из рук своих! Кто помнит из вас, милые охотники до чтения, Оберона[117] и те прелестные строфы, которые кончаются словами: Sie horen nicht?[118] Это также было на море, и в самую критическую, щекотливую минуту.
Бурю на море мне никогда не случалось видеть; должна быть ужасна! я читал путешествие капитана Кука[119]; но бурю в чистом поле мне случалось видеть. Вот как описывает ее бурный поэт![120]
Поднявшись с цепи гор огромной,
Накинув мрачный саван свой,
Старуха-буря в туче темной
На мир сбирается войной,
Стихии ссорит и бунтует!
Ее союзник Ураган,
Жестокий сорванец, буян,
Свистит и что есть мочи дует!
Что встретит, где ни пролетит,
Все ломит, рвет, крутит, вертит,
Мутит, ерошит и волнует.
С полей, с равнин, с лесов и гор,
Взвивая пыль, песок и сор,
По поднебесью тучей носит,
И солнцу ясные глаза
И золотые волоса
Он дрянью пудрит и заносит.
И вот, нахлупя капишон,
Седую бровь как лес нахмуря,
Несется черной ведьмой буря;
За ней, пред ней, со всех сторон
Крутятся тучки; Аквилон[121],
Собравши ветров хор с полночи,
Ревет в честь бури что есть мочи.
Стучит, гремит, грохочет гром;
Как льстец, змеею молнья вьется;
В земле от страху сердце бьется.
Но слабым ли моим пером...
И т. д.
Тучи прежде времени угасили день; я не виноват, внимательные, добрые мои читатели.
Окончив драку, шум и споры,
Все тучи в западные горы
Ушли. Природа в тишине.
Уж на восточной стороне
Румянец заиграл Авроры[122].
И Феб[123], оставя сладкий сон,
Зевнул, супруге скорчил маску,
Надел плащ огненный, взял связку
Лучей, сел в пышный фаэтон[124]
И на лазурный небосклон
Пустился шагом. Пусть он едет...
Однако ж, я думаю, как скучно ему ездить всякий день по одной и той же дороге. Вообразите, что эта история продолжается слишком 7 тысяч лет[125] не говоря о безначальности и бесконечности.
Всякий, кто имеет права, должен ими пользоваться, иначе, со временем, он теряет их. Вследствие сего предложения я удаляюсь на время с поприща, предписываю всем читателям отправиться немедленно в Главный штаб Александра Великого и находиться при нем во всех его походах, согласно формуляру сего героя, который можно отыскать в историках: Юстине, Ариане, Квинте Курции, Плутархе, Птоломее, Диодоре Сицилийском; в Фирдоуси ибн Ферруке[126], в Магомете бен Емире Коандшахе, в Хамдаллах бен Абубекре, в Яхиэ бен Абдаллахе, в Дахелуи[127], в Абдал Рахмане бен Ахмеде[128] и многих других древних восточных историках и поэтах. По обратном прибытии в Вавилон[129], по смерти Александра, т. е. по прочтении следующего перевода из Бахаристана Джиами... Здесь заблаговременно должно заметить, что все нижеследующее можно найти только в первоначальном манускрипте Бахаристана; как вещь не совершенно достоверную, в которой сомневался и сам Абдал Рахман бен Ахмед... По прочтении нижеследующего перевода, говорю я, я приму снова личное начальство над всеми путешествующими со мною.
Дитя мое, мысль моя! кто тебя создал? не я ли? но часто ты мне непослушна, и дерзость твою я могу наказать лишь своею печалью!
Пределом сковать можно воздух, и воды, и свет; но тебя ни границы, ни цепи свободы лишить не возмогут, и тяжесть не сдавит!
Тебе так доступны пространство, и место, и время... Как часто желаю я сбросить всю тяжесть земную, чтоб вольно лететь за тобою, от мира до мира, от бездны до неба, от века до века, от смерти безмолвной до сладостной жизни, от слез до восторгов любви бесконечной!
С гранитной душою родился Эскандер; но чей он потомок — преданья не молвят[131].
Они его встретили юношей гордым, готовым и мыслить высоко и чувствовать сильно.
Приемыш Филиппа не видел отца своего в числе смертных; он в людях рабов своих видел;
Но гордое сердце родную любовь знать хотело — и избрал отцом он владельца Олимпа![132]
Седая скала над пучиной склонилась, как старец над гробом. На ней восседает Эскандер.
На запад высокие тянутся горы, как путь, восходящий на небо.
И море шумит: Эритрейские волны[133] рядами несутся и снова всю землю хотят покорить Океану;
Но скалы гранитною грудью набеги валов отражают.
Задумчив, глядит он на даль и на море; как будто впервые он видит и прелесть и мрачность природы...
Но в тех ли очах любопытство, для коих нет дивного в мире, которым давно все знакомо?
— Чего я желаю? — сказал он. — Кого же ищу я на суше и море?
Аммона[134] я видел... В устах чудотворного Нила мой памятник вечный[135]... Мой след не засыпать пескам аравийским... Священные Гангеса волны[136] дружину мою напоили!..
Пределы ли мира мне нужны? Себя ли хочу я поставить повсюду пределом?..
Иран и Индийские царства[137] моею окованы волей; четыре пространные моря в границах победы и власти!
Я гордость сломил возносившихся слишком высоко, эфиром дышать не способных.
Цари предо мной — как пред небом титаны!
Ищу ль я покоя? — покой мне несносен: он тяжесть, гнетущая к недру земному.
Богатства я презрел; блестящие камни и злато — не солнце, не звезды!
Солнце и звезды я сорвал бы с неба, чтоб видеть их тайны и светлое море, откуда лучи истекают!
Я понял и пищу страстей, и жаждущих чувств упоенье; Я видел, как явное горе завидует скрытой печали.
И презрел я смертных!
Веселые песни невольниц мне вечно, как вопли, несносны!
Кто пел бы приятно и с чувством для чуждых восторгов над гробом своих удовольствий?
Что радость без цели высокой? — мгновенье безумства.
Но радость великих — улыбка природы в минуту восстанья из бездны хаоса!
Любовь... привязанность к праху... чувство, достойное слабых творений!
Можно простить самовластью природы, рабом быть желаний, внушаемых ею;
Но сбывчивость их у людей ли купить за постыдные чувства?
Отец мой, твой голос взывающий внемлю!
Для слуха он страшное слово твердит!
Но скоро слезой окроплю я ту землю,
В которой твой прах неспокойно лежит!
Печальные звуки! они раздирают мне душу! Но Зенда прекрасна! За Зенду мне Бел[138] не простил бы, если б жрецы были в силах и в мрамор холодный внушить свою злобу и зависть!
Их первосвященник погиб под мечом правосудным, и дух возмутителя казни земной был достоин!
Снова к стенам Вавилона! Желание девы исполнить?
Сокровища Индии ей предлагал — отказалась, и просит одно: Вавилона!
Она говорит, в сновиденьях является ей тень отца и зовет на могилу — преступную душу невинной слезой искупить...
Можно не верить, но кто же молился столь пламенно небу, как пламенно дева меня умоляла!..
Когда бы в молитве ее не заметил я страсти, не видел желанья любовь утаить к Александру;
Тогда не пустое желанье, но я врожденное чувство в себе заглушил бы!
И солнце проникнуть не может таинственной дебри Зульмата[139],
Но в мрачном лесу сокрывается светлый источник, которого волны всем жизнь обновляют.
И в Зенде есть светлое сердце — источник блаженства!
Эскандер! земли тебе мало! Взберись же к престолам воздушным и свергни богов, обладающих миром!
Взберись по могиле народов, тобой пораженных, на небо!
В ней кости отца моего! не они ль тебе будут ступенью?
Нет, гордый властитель!
О, если б ты был и добрее и ближе душой своей к Зенде...
О, если б ты не был преступник для девы, тебя полюбившей...
Тогда бы, Эскандер, ты был мне дороже владычества воли над всею Вселенной.
Дороже и цели мечтаний твоих закоснелых, наследник Олимпа!
Теперь... драгоценна мне нить твоей жизни, но так, как для Парки[140] жестокой!..
В объятьях моих ты узнаешь блаженство; но... с этим блаженством сольется конец твой!..
И я не останусь в том мире, где борются страшные чувства и где достиженье их к цели есть гибель!
Достаньте мне испить воды из Аб-Хэида[141]
Она мои все силы обновит!
Отцом оставлена в наследство мне обида,
Но клятва душу тяготит!
Эскандер! кто тебе от девы оборона?
Эскандер, полетим скорее в Вавилон!
Там упаду в твои объятья без защиты,
Там чувства мне восторгами волнуй!
И усладит вдвойне мне душу ядовитый
Любви и мщенья поцелуй!
Дева! смотри: над челом гор высоких
Звезды Таи и Азада[142] взошли!
Спой посетителям дев одиноких,
Спой им молитву из чуждой земли!
Ветры утихли, и воды уснули.
Лебеди! дайте нам крылья свои!
Как бы мы скоро и дружно вспорхнули,
Как бы мы быстро летели в Таи?
Юноши! где же вы? В храм Хаабаха[143]
В жертву снесите отсюда тельца!
Юноши! хладно в вас сердце от страха,
Легче похитить вам дочь у отца!
Еще обойми меня, Зенда! Еще я горю! На сердце растают гранитные льдины Кавказа, дыханье растопит железо и камни!
Мучительны, Зенда!... нет! сладки томленья любви!
Юпитер, отец мой, завидуй! В объятиях Леды, божественный лебедь[145], завидуй!..
О Зенда! в груди твоей солнце! желаний огонь... в объятьях твоих... я пламенем залил!
И облит я им, как дворец Истакара[146]: трудом и веками его созидали, а сильный в мгновенье разрушил!
Волнуется кровь!.. Так Понт[147] бушевал... и взбрасывал волны, чтоб сдвинуть Лектонию[148] в бездну... и сдвинул!
Мне душно под небом!.. и небо стесняет дыханье; его бы я сбросил с себя, чтобы вольно вздохнуть в беспредельном пространстве!..
Пусти меня, Зенда! Дай меч мой! Я цепи разрушу, которыми ты приковала к земле Александра!
Дай меч мой!.. но где же ты, дева? Иль призрак ты, пламень Юпитера, с неба на казнь мне упавший?
Отец, ты трепещешь, чтоб я не похитил и волю твою и державу над миром!
Своими громами меня поразил ты!.. и молньи твои вкруг меня обвилися, как змеи!..
Ты сбросил меня... в страшный Тартар!
Юпитер!.. и ты знаешь зависть... к счастливцу!..
Бессмертный!.. но вечность не благо!..
Не ожидаю вашего ответа, сподвижники мои! мне он понятен. Едемте! но что это значит? Вас и третьей части нет! О любопытство! разошлись по вавилонским улицам! иду вслед за вами! Что вы? Куда вы?.. Вавилонский столп... Вавилонская башня... Следы воздушные...
Э-э, добрые мои! опоздали! еще бы вы родились после второго пришествия! Не все оставляет след по себе. Где вы ищете ее? Она должна быть за городом, судя по эстампу, на котором представлено столпотворение; а по словам ученого путешественника Тавернье[151], эту башню должно искать в провинции Багдадской, в равном расстоянии от Тигра и Евфрата.
Гора Акеркуф, или Каркуф, как называет ее г. Тексеир[152], есть едва заметный остаток ее. Какая новость!..
Признаюсь вам откровенно, что и для вас, и для меня одинаково досадно переноситься из провинции Багдадской в Буджак.
На месте происшествий Тысяча одной ночи[153] мы бы могли зайти во дворец калифа Алмазора[154], но мы со временем опять будем там.
Где природа не улыбается мне, там и я смотрю на нее равнодушно. Только гений в состоянии и в самой пустоте отыскать что-нибудь.
О степях Аккерманских Мицкевич все сказал[155], что можно было сказать; я не прибавлю ни слова и, подобно гонимому восточным ветром перекатиполе, переношусь от Аккермана и виноградных его садов в какую-нибудь из немецких колоний Буджака. Там спрашиваю себе кофе и одновременно ставлю знак удивительный перед гостеприимной и радушной немкой, которая со словом glaig[156] черпает уполовником из артельного котла, вмазанного в печку, вечно переваривающийся и кипящий, подобно солдатской кашице, кофе! Но я с таким же вкусом выпиваю его, как походный рыцарь старый рейнвейн из бочки иоаннисбергской.
Из немецкой колонии еду я чрез Кагульское поле, где Румянцев[157] разгромил турок, еду в Измаил. Здесь Суворов[158] в продолжение 11 часов то наделал, что египетскому царю Псаметтиху[159] с 400000 войском едва удалось сделать в 254040 часов пред ассирийскою крепостью Азотом в Палестине.
1790 год после Р. X. и 670 до Р. X.; но что такое время перед гением?
Здорово, Манечка мой свет!
Здорово, миленький мой идол!
Ты замужем? — в двенадцать лет
Тебя бы замуж я не выдал!
Но ты счастлива, ты уж мать!
Как чувства радостно и звонко
Торопятся напоминать,
Как я любил поцеловать
Тебя, прелестного ребенка!
Наговорившись вдоволь о Буджаке и о всех достопримечательностях бывшей Бессарабской Татарии, я выкрадываюсь незаметно из толпы своих читателей, которые с любопытством прогуливаются еще на лодках по Вилковским каналам, воображая, что они в Амстердаме[160], рассматривают укрепления Килии и Измаила[161], посещают порт Измаильский, покупают и кушают апельсины, рахат-лукум, финики, сливы и дульчец[162], пьют греческие вина и шербет, курят табак... я выкрадываюсь из толпы их незаметно и, задумавшись, как Гваринос[163], еду трух-трух, а инде рысью, по р. Пруту, по границе бывшей Турецкой империи. Перестановка слов ничего не значит; впрочем, Кромвель[164] и запятой воспользовался...
Итак, я еду и думаю:
Лишь только б не было задержки за маршрутом;
А как его дадут,
То мы махнем и через Прут,
Лошадку подгоняя прутом.
Вдруг стало мне скучно ехать одному.
Бог наказал меня за что-то?
Такая скука и зевота,
Такая грусть, что мочи нет!
Что не родился бы на свет!
Скука есть болезнь, сказал де Леви[165]; занятие есть лекарство от оной, а удовольствие — временное облегчение.
Скука родилась от единообразия, говорит или пишет Ламотт[166], а Лабрюйер[167] проповедует, что леность ввела ее в свет. И правда:
Я скуки никогда не знал,
Когда интрижками был занят;
Так для чего ж я клятву дал,
Что женщины уж не заманят
И райской сладостью меня?..
«Самое лучшее жениться!» — сказал другой рыцарь.
Я по обычью принятому
Завелся б замком и женой,
Да вот беда, как домовой
Вдруг выжить вздумает из дому!
«Что ж делать!» — продолжал он...
Что же делать, долг свой отдадим!
Увы! мы все друг друга тешим:
Я сам не раз был домовым,
Нечистой силою и лешим!
Что за радость ехать одному и по большой дороге, и по проселочной тропинке жизни? На первой встречаешь нищих духом, а на другой нищих обыкновенных, как, например, вот этот, который молит меня о милостыне. Счастье! а что такое счастье? Глупый, нерасчетливый богач, который на бедность смотрит с презрением, сыплет деньги без пользы и без счету и, верно, подобно мне, не вынет серебряной монеты... и не скажет: прими, бедный странник!
Таким образом отправлялся я понемножку вперед да вперед. Вдруг вечноунылая скука, томная грусть и задумчивая тоска напали на чувства мои! Все во мне изнемогало, силы истощились, проклятые Хариты[169] сдавили душу мою! Но могущественный сон наложил на меня спасительный эгид[170] свой, и вот мой армасар, как животное, управляемое, кроме узды, инстинктом, сворачивает с дороги, проходит с презрением стог сена, приближается к табуну, внимательно рассматривает кобылиц, гордо подходит к одной из них, приветствует ее зубами и задними копытами и — злодей! — прерывает сладкое мое усыпление. «Ты заблудился, мой милый!» — сказал я, поворотил его на дорогу, пришпорил и — заснул опять...
Я не помню, конь ли мой привез меня в Тульчин в продолжение сна или сон носил меня по Бессарабии, только известно мне, что человек разбудил меня на той же квартире, из которой я несколько дней тому назад отправился путешествовать под покровительством Адеоны[171] по настоящему и прошедшему, по видимому и незримому, по близкому и отдаленному, по миру физическому и миру нравственному, по чувствам и чувственности и, наконец, по всему, что можно объехать сухим путем, морем и воображением, исключая только то, что и конем не объедешь.
Встретив день обыкновенным приемом кофию, я взглянул на полку. Долго взор мой, как взор султана, блуждал по гарему книг. Здесь нет ни одной, думал я, которая бы не была в моих руках. В этой много огня, но нет души; ты стара и потому стала глупа; ты слишком нежна и чувствительна; ты мечтательна, как немецкая философия; ты суха, ты слишком плодовита; ты... поди сюда... ты, изношенная, любимая моя султанша, Всемирная История! роди мне сына!
Я уже прилег с султаншей своей на диван, как вдруг входит ко мне гость.
— Что поделываете?
— Да так, ничего.
— Что почитываете?
— Да так, ничего.
Вскоре гость мой ушел; почти вслед за ним и я отправился из дому.
Природа Подолии роскошна, воздух чист, свеж, здоров, долины заселены, фруктовые сады пышны, луга душисты, ряды тополей величественны, природа цветет, а вы, добрые хохлы и хохлачки! шесть дней трудитесь в поте лица на владетелей, день седьмой господу богу, а потом в корчму. Туда, как в Керам...[172] мудрецы мои! сбираетесь вы судить и рядить, пить и плясать. Красные девушки... нет!.. нет красной девушки между вами! а все в цветах — бедные цветы!
Местоположение Тульчина прекрасно. Палац с золотым девизом: Да будет вечно обителью свободных и добродетельных. Пространный костел наполнен ксендзами, ругателями слушателей своих. Ряды заездных домов, где всякий проезжий засыпан жидами и завален товарами. Вот Тульчин. Но я забыл пространный сад, который называется Хороший.
Он был хорош, как сень богов,
Когда с Босфорских берегов
В него богиня поселилась.
Он лучше стал, когда у ней
Чета прелестных дочерей
На диво всем очам родилась!
День ото дня он хорошел,
Когда сердца двух дев созрели,
Дитя крылатый прилетел,
И девы песнь любви запели!
Теперь опустел Хороший. Кто ищет уединения — там оно. Давно ли?..
Но время не для всех равно:
Я примечал и вижу явно,
Что для счастливых все давно,
А для несчастных все недавно.
Долго ходил я вокруг прудов, смотрел на плавающих лебедей и думал:
Бывало, равнодушный, смелый,
Не знал тоски и грусти я,
И в море дней, как лебедь белый,
Неслась спокойно жизнь моя!
Подходя к дому, вправо от дорожки, ведущей к нему в гору, стоит железная клетка величиной с беседку; в ней жила сивоворонка[173]; с любопытством взглянув на затворницу, я торопился перескочить мостик и быстро пустился по дорожке.
Где некогда наедине
Я был... гулял я... что за полька!
Она в глаза смотрела мне,
Я ей в глаза смотрел... и только!
Как будто уставший от всех прогулок, которые мне в жизни случалось делать, сел я на скамейку и вспомнил прошедшее.
Почти от самой той минуты, в которую я произнес на санскритском языке громкую речь о вступлении моем в свет, от самой той минуты лет до 5-ти меня лелеяли и баюкали, лет до 10-ти нежили и баловали, лет до 15 учили и наказывали, в 16 на службе царской гремел я саблей и тешился серебряным темляком[174], в 17 нижние чины становились предо мною во фронт и без вашего благородия не смели произнести слова, сестрицы, братцы и учебные товарищи дивились и шитому воротнику и эксельбанту, учителя смотрели на меня с восторгом, как Алкмен[175] на свою статую, а красные девушки... я не скажу, как смотрели на меня — в 18, в 19, в 20 и далее, и далее, и далее, до настоящей минуты — много сбылось чудесного. Жизнь этих лет составила бы тома три с портретами и виньетками. Но если бы можно было пережить все это время... какое бы вышло прекрасное издание: revue, corrigee, augmentee et illustree[176]...
Как тяжко, грустно мне! но пусть
Томит меня души усталость!
То о прошедшем счастье грусть,
То к сердцу собственному жалость:
Дитя больное, няню ждет,
Об колыбель устало стукать,
А няня милая нейдет
Его лелеять и баюкать!
Ах няня, няня, ласковая няня сердца! что бы было с ним без тебя? ты божество его!.. В нем твой храм и жертвенники твои!.. Добрая, милая кормилица! не отходи от него!
Я в тяжких думах утонул,
Далеко все, что сердцу мило!
Сатурн[177], мне кажется, заснул,
А время крылья опустило.
Но я и сам хочу заснуть, —
Еще везде я быть успею;
Теперь, как ворон Прометею,
Тоска мою терзает грудь! Заснул.
Но вот что очень странно.
Мне вдруг приснилось, будто я,
Как злой прелюбодей судья,
Ищу, где моется Сусанна[178].
Подобный сон действительно был бы странен. Что за мысль? откуда такая идея? Но он был следствием очень обыкновенной случайности. Я сидел и заснул близ купальни; верно шум от плескания воды и звуки нежного голоса навели его на мое воображение.
Скоро очнулся я, вскочил и скорыми шагами пустился домой. Дома я заметил развернутую карту Бессарабии и вспомнил, что меня ожидают на Пруте. Быстро перелетел я туда, как звук слова от говорящего к внимающему, и потом медленно, как будто шагом, ехал я рекой, своротил направо, долиной к с. Лапушне, и потом чрез Чючюлени прибыл в с. Лозово. Оно все в садах между крутыми горами, покрытыми густым лесом. Я не знаю отчего, но после долгого пути приезжаешь в подобные места с таким же удовольствием, как домой. Остановясь подле одной касы[179], я вошел в нее. Как опрятно! Стены белы, как снег; против дверей на развешанных по стене обоях иконы, убранные цветами; полки и перекладины унизаны большими яблоками и чем-то вроде маленьких тыкв, похожих на звезды. Под образами, во всю стену, широкий, мягкий диван; перед ним чистенький столик; подле стен, на диване, сундуки с приданым дочерей хозяйских и разноцветные ковры их работы.
Покуда готовили мне обед и жарили куропатку и вальдшнепа, которых я убил дорогой, я рассматривал живопись и значение икон. Вдруг заткнутая за обои бумага обратила на себя мое внимание. Писано по-русски; однообразное окончание рифм как будто осветилось. — Ба, стихи! — вскричал я, и давай читать:
В Молдавии, в одной деревне,
Я заболел. Правдивый бог
Наслал недуг, я изнемог
И высох, как покойник древний.
Денщик мой знал, что я как тень,
А без меня смирна нагайка,
И потому и ночь, и день
Не просыпался. Лишь хозяйка,
Все целомудрие храня,
Ходила около меня.
И часто слушал я от скуки
Нескромные слова Марюки,
Интрижки давние ее
Вниманье тешили мое.
«У нас здесь полк стоял пехотный
(Она всегда твердила мне),
Меня любил фельдфебель ротный,
И выписал он на стене
Меня на джоке... погляди-ка!
Он говорил: «Вот это я,
Вот Марвелица-мититика[180],
Любезная душа моя!»
Уж кажется прошло два года:
Парентий[181] нас благословил;
И вот до самого похода
Со мной Илья Евсеич жил. -
Его ль не буду вспоминать я?
Он сшил мне ситцевых два платья!
Я много слез по нем лила,
И с горя я бы умерла,
Но думала: не будет к нам уж!
И с полгода как вышла замуж.
Мне молдаванская земля
Скучна: хоть здешняя я родом,
Но вылита я в москаля
Поручика, который с взводом
В деревне нашей с год стоял
И матушке моей сто левов[182]
Да перстень с светлым камнем дал...
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Здесь чтение поэмы прервала вошедшая женщина.
— Марьелица!
— Что? — вдруг отозвалась она.
— Илья Евсеич кланяется тебе!
Закраснелась, скрылась Марьелица, и след простыл.
После обеда я продолжал читать найденную поэму... Вероятно, вы также хотите знать продолжение и конец ее, но могу ли я печатать чужое произведение? Согласитесь сами.
Ввечеру Марьелица показалась опять. Долго она искала что-то по всей комнате; кажется, желание знать о здоровье Ильи Евсеича беспокоило ее, но я притворился спящим, а вскоре и вправду заснул.
Лет в 50 я гораздо подробнее буду рассказывать или описывать походы свои. После курьерских, поездив на долгих[183], я посвящу себя жизни постоянной, подражая природе, в которой постоянно все, кроме природы и людей, исключая из числа последних всех милых женщин, известных мне и читателям.
Это последняя талия, которую я мечу для первого тома моего путешествия; она решит, кто останется в проигрыше — я или читатель.
Проигрыш более всего заводит в игру; например, если у автора книги сорвут несколько тысяч экземпляров, то он рад заложить новый банк, а решительный книгопродавец поставит ва-банк.
Но я заговорился. Уже несколько дней, как манифест, объявляющий войну султану, обнародован. Из Лозова взор мой опять переносится в Тульчин. Между тем вьюки готовятся к походу, почтовая повозка у крыльца. Прощайте, милые мои! молитесь за меня! когда, когда опять увидимся мы? Прощайте! Но еще должно выслушать молебен. Кончен! крест поцелован, святая вода окропила, прощайте!
Таким образом простился я с Тульчином 20 апреля 1828 года; 22 был уже в Кишиневе, а 25 переправился с войсками чрез р. Прут при местечке Фальчи.
В походных записках офицера м. Фальчи произведено в крепость 3 разряда.
По мне пусть будет Фальча крепость
Без стен, без бруствера, без рвов:
В подобном смысле я готов
За правду принимать нелепость.
Здесь конец первой части путешествия! — вскричал я и ударил кулаком по столу. Все, что было на нем, полетело на пол, чернилица привскочила, чернилы брызнули, и черная капля потопила Яссы[184].
Если б человеку при создании вселенной дан был произвол избрать в ней жилище себе, до сих пор носился бы он в нерешительности, как эфир между мирами. Так и я теперь не знаю, на чем остановиться...
Дай крылья, сын Цитереиды[185],
Дай крылья мне, я полечу!
На райских берегах Тавриды
Я встретить светлый день хочу.
Усталый путник, там я сброшу
Печалей тягостную ношу!
Там легко, вольно будет мне:
Там к Чатырдагской вышине[186]
Я прикую безмолвно взоры;
Я быстрой серной кинусь в горы,
И с гор, как водная струя,
Скачусь в объятья другу я!
Кто этот друг? — спросите вы меня. Вздохните глубоко о том, что вы некогда любили больше всего в мире; взгляните на то, что для вас дороже всего в мире теперь; слейте эти два чувства; если от слияния их родится существо, то оно подобно будет моему другу.
Как все пристало, мило ей!
Когда шалит, ей шалость кстати;
В пылу младенческих затей
Она крылатее дитяти,
Который с помощию стрел
Совсем Вселенной завладел!
В ней все влечет к себе и манит;
Умен и пылок разговор;
Когда ж она потупит взор,
Стыдливость щечки разрумянит,
И вдруг задумчива, скучна,
Головку склонит, ручки сложит,
Тогда мне душу мысль тревожит,
Что замужем уже она.
В ней сердце сладкой воли просит,
Его неопытность томит;
Как терпеливо переносит
Она болезнь души! Сидит,
Молчит, как хворая старушка,
Очаровательно-слаба.
Зачем, коварная судьба!
Не грудь моя ее подушка?
Как билось сердце бы мое
Под этой ангельской головкой!
С какою нежною уловкой
Оно качало бы ее!
Как Цинциннат[187], совершив в 15 дней великий подвиг, я смиренно удаляюсь от письменного столика к дивану и предаюсь сладостному отдохновению.
Перед походом в Азию Александр раздал все, что имел. «Что же оставляешь ты для себя?» — спрашивали его. «Надежду», — отвечал он. 35-ть тысяч храбрых македонцев готовы уже были поддержать надежду его.
Lorsque quelque est place devant le substantif chose ces deux mots s'emplaient souvent comme un seul... par exemple: avez vous lu ce livre? — Non, j'en ailu quelque chose qui m'a paru bon (Gram, franc. de L'Homond, revue, carrigee et augmentee par Letellier, douzieme edition, page 128)[188][189].
Рождение мысли. Путь. Короткие сборы. Истина. Умственный капитал. Мой конь. Земное солнце. Могущество. Утро и вечер. Изуара индейский Владыко. Гум! и Ом! Санскритский язык. Байрон о путешествии; природа и откуп ее. Поход. Прощание с Россией. Ее чувствительность
Эзопка. Гений. Умно и безумно
Храмина сына странствующего. Его богатства. Пища людей. Приготовление к пиру. Природа и климат
Чертоги Кулихана. Аллаталлах. Очи читательницы. Она. Роскошный клевер; закуска; создание мира. Забывчивость. Обед и обет. Приглашение, угощение. Поэт. Акбэ. Отношения мои к ней. Занятие г. Ясс. Этерист. Халоса, халоса! Жид-колдун. Переправа войск через р. Прут. С. Мамалыга. Есаул
Определения Вселенной, жизни, человека. Что такое магнит и северное сияние. Р. Прут. Европа. Промах. Букарест. Ресторация. Обед и фэ. Сходство
Слава. Кусок мрамора. Фидий. Несчастие с 141-й главой. Букарестские красавицы. Гесперидские плоды. Уборная. Выезд на Примбарс. Посещение бояра Валахского. Новый Шагямуни
Первая встреча с неприятелем. Болдагенешти. Первый блистательный подвиг 1828 года. Разбитие турецкой браиловской флотилии. Воззвание к потомству. Остановки. Обманчивое понятие. Гармония. Лучшее сравнение. Авелианец. Я бы пел
Движение за Дунай. Прощай, Хаджи-Капитан! Военный восторг. Едет казак за Дунай. Переправа через Дунай. Дарий. Визирский курган
Ум и сердце. Глава, наполненная одним воздухом. Спор о любви. Движение войск от кр. Исакчи к Бабадагу. Императорская и Главная квартира армии при Траяновом вале в Булгарии. Взятие крепостей: Браилова, Мачина, Гирсова, Кистенджи и Тульчи. Рассказ о прошедшем. Слияние земного с небесным. Монтань
Возвращение из Гельвеции. Что значит быть счастливым. Упрек. Искренняя любовь. Определение любви. Русалка. Гора Могура. Младенчество
Продолжение определения жизни. Крайности. Лучший путь. Предметы направо и налево. Приложение к геометрии. Несогласие. Что прежде было и что теперь. Канцелярия. Поход обоза. Разделение. Солнце
Любитель чтения. Базарджик. Бесконечное кладбище. Нападение в долине Утенлийской. Мой меч. Великая армия. Поле чести. Хабрий. Ропот любви. Участие
1-е майя. Приглашение. Разговор. Ритурнель. Обманчивость. Дикие люди. Слепота. Новый Язон с аргонавтами. Путь от Галаца до рая. Где рай. Усталость читателей
Телескоп. Диспозиция. Поход от Базарджика к Козлуджи. Балканы
Мысли до восхождения солнца. Утро. Лейб-Амазонский эскадрон. Препятствия к движению вперед. Терпение. Стройность. Письмо. Заключение
По слабости, свойственной всему человеческому роду, отложив попечение о всех старых началах, я приступаю здесь к началу новому. Могу ли я равнодушно смотреть на новорожденную мысль свою? — нет. Искусно, нежно принимаю я ее из недр головы своей, как младенца, даю ей имя, благословляю ее, опускаю в купель... Увя! увя! какой восторг для чувствительного отца!
В святую веру окрестя,
Ее я нянчу и целую,
Ее лелею, образую;
Живи, расти, мое дитя,
Мой милый, добрый мой ребенок!
Не знай свивальников, пеленок,
И слез не знай! кто слезы льет,
Тот на других печаль накличет;
Мамуня песенку споет,
А котя Васька прокурнычит;
Засмейся, душенька!.. гу-гу!..
Теперь спокойно я пускаюсь в путь...
В крылатом, легком экипаже,
Читатель, полетим, мой друг!
Ты житель севера, куда же?
На запад? на восток? на юг?
Туда, где были, иль где будем?
В обитель чудных, райских мест?
В мир просвещенный к диким людям,
Иль к жителям далеких звезд?
Мне все равно, лишь было б радо
Мое возлюбленное стадо
Из мира в мир за мной летать;
Ему чтоб только не устать.
Уложим же воображение и мысли в котомку и — с богом! Паспорты, подорожные не нужны нам, мы люди свободные. Лошадей почтовых также не надо, есть свои, и какие! куда на них не уедешь? только держись! вечно несут, и вечно в гору. Там — храм славы. «Слава не может быть основана на одной истине!» — сказал Квинт Курций в один пасмурный день.
Ум, мужество, воображение и вообще все умственные богатства хороши только тогда, когда они в действии. Без движения все — мертвый капитал, и потому
Порхай, лети, мой милый конь,
Тебе не нужны хлыст и шпоры;
Неси чрез воды, чрез огонь,
Чрез дебри, пропасти и горы.
Взвивайся, мчись, не уставай;
Чем дальше, тем живей, свободней!
Ты можешь залететь и в рай,
Ты можешь быть и в преисподней;
Там темно...
Подайте свечей! Впрочем, путь наш везде ясен. Его освещает не то обыкновенное солнце, к которому мы пригляделись и которое иногда с охотою променяли бы на луну майскую; не то солнце, которое упало вместе с небом на землю и разбилось вдребезги; не то, которое погибло во всемирном пожаре; не то, которое снесено с места ветром; не то, которое взошло на небо после смерти четырех первых и которое освещает новые предрассудки и пятый возраст мира[190]; но — надежда, солнце душевное!.. надежда!.. Боже, какое богатство лучей!.. сколько затмений!.. блистательное, обманчивое светило!.. светит, светит, и все ничего не видно... Темно!.. подайте свечу!
Вот... лицо Земли перед нами... счастливой дороги!.. заяц навстречу не попадется, ось не переломится, колесо не разлетится вдребезги, и мы себе шеи не сломим... Эй! Чубукчи-паша! трубку! Итак... мы уже на диване. Взоры наши отправляются вдоль по широкой карте. Вот я вожу по ней указательным пальцем. Он могуществен, как перст времени. Хотите ли, подобно ему, я сотру с лица Земли грады, горы, границы царств!.. хотите ли, зажгу Ледовитый океан, обращу Белое море в Черное? Но вы и без доказательств верите могуществу моему и могуществу времени, хотя в разных случаях. Создавать — слава; разрушать — грех; впрочем, разрушение дает место созданию. Все стоит на развалинах.
Где же тот чудный, обещанный обед? — спросит меня любопытный, как жалкое существо, желающее быть всеведающим. Завтра удовлетворю я твое любопытство, голод и жажду; теперь вечер, утро вечера мудренее. Представь себе! однажды ввечеру, растроганный до глубины сердца, «послушайте», сказал я одному земному существу, схватив его за руку и вскочив с места, «послушайте!» повторил я и потом произнес медленно: пора почивать! и опять опустился на диван. Почему, думаете вы, это так случилось? потому что огненные слова осветили рассудок и опровергли необдуманный восторг. Проснувшись на другой день, я подумал и сказал решительно: вечер глуп!
Что же далее? Далее то, что я до сей CXXIII главы сохранил свободу сердца и переменил посвящение Странника. Вам! какое тысячемыслие! какой лаконизм! Так индейский владыко Изуара[191] сказал своей супруге: «Гум!» — «Ом»[192], — отвечала она, и Изуара создал мир в том самом виде, как он кажется индейцам; ибо мы смотрим на него совсем с другой точки.
Слово Гум! заключает в себе всю полноту прожекта, или предположения о создании, и вопрос о согласии. Слово Ом! заключает похвалу, поправки, дополнения (особенно в существовании женского пола) и, наконец, согласие, подтверждение и т. п.
Так изъясняют значение сих слов толкователи санскритских индейских слов: премудрый патер Паолино ди Санто Бартоломео[193] и Ланглес[194], восставая на филологов Виллиама Джонса[195], Вилькинса[196] и проч., которые говорят, что таинственное слово Ом! есть изображение божества и составлено из трех деванагарийских букв[197]: А И У, кои сливаясь, производят О или с прибавлением М — Ом! т. е. творителя, хранителя, рушителя.
Это понятно. Санскритский язык есть то ничего, из которого созданы все прочие земные языки; или то море, из которого истекают реки глагола.
«Пусть расслабленные, утопленники неги и роскоши назовут путешествие глупостию; пусть удивляет их смелость тех, которые, бросая пуховое ложе, преодолевают все тягости, все затруднения долгого пути. Горный воздух исполнен благовония и сладостной животворности, которых никогда не испытывала пресыщенная леность!»
Так, или подобно сему, говорил мой милый, вечно задумчивый... нет!.. вечно дымящийся, пылающий, извергающий на все предметы черную лаву вулкан Байрон-Бейрон-Бирон[198].
Со вздохом глубоким отправляюсь я вдоль по пространной карте вечно спорных участков земного шара искать этого горного воздуха и прекрасной природы. Природа только там хороша, где освящает ее довольствие человека, где он и сам равен красоте роскошной природы.
О, это истинная правда! скажет тот, кто не участвует в откупе природы и которого владения ограничены поверхностью его одежды.
Смирно!.. в колонны стройсь!.. марш, марш!.. раздавалось на юге России. Быстро, как время, войска приближались к границе.
Вот и перед моими глазами: пространная долина, зеленые камыши, болота, озера, река Прут. Мест. Фальчи на возвышенности противоположного берега. По извилистой дороге тянутся полки, обозы... Понтонный мост! до свидания, Россия!
И слезы вдруг, как у ребенка,
Ключом горячим потекли;
Прощай, родимая сторонка,
И все, что мило на земли!
Прощайте, красные девицы!
Иду!.. последний переход!
Вот... Царства русского границы;
Но их — душа не перейдет!..
Не болен я, а сердцу худо!
Пусть я военный человек,
Но во владениях Махмуда[199]
Бессонен будет мой ночлег!
Здесь ангельская чувствительность ее (но кто она?), может быть, заставит невольно вскрикнуть:
Ах, боже мой! какая жалость!
Убьет себя бессоньем он! —
Не бойтесь, душенька! усталость
Прогонит грусть, нагонит сон.
Эзопка![200] утонул во сне!
Сгони с постели Пенелопу[201],
Да шар земной подвинь ко мне,
И разложи на стол Европу!
Прекрасно!.. ну, в шкапу сыщи
Ту книгу, много что картинок.
Умен!.. Теперь ступай на рынок
И изготовь к обеду щи,
Кусок жаркова, крем да вафли...
Ступай!
— Для рифмы: к вам не граф ли
Обедать будет?
— Может быть.
Я не воображаю, а потому и вы также не воображайте, добрые мои посетители, чтоб мой эзопка был в состоянии изготовить пышный обеденный стол на несколько тысяч персон. Нет, он так еще невинен в познании поваренного искусства, что часто суп мой вкусен, как вода Асфальтского моря[202], а кусок жаркова уподобляется эбеновому дереву, из которого можно выточить все, что вам угодно. Но зато, о господа гастрономы! как жарит он дичь!.. Если бы все гаршнепы, шнепы, дупельшнепы, вальдшнепы, кроншнепы, куропатки, перепела, стрепета и дрофы, по которым, благодаря искусству Кюленца и собственному, я не сделал промаха, если б эта дичь могла чувствовать, с какою попечительностью и с какою нежностию эзопка обходился с нею, как подрумянивал ее на вертеле, на сковороде и в кастрюльке и потом подавал на стол, если б дичь эта могла чувствовать, как она услаждала вкус мой и как вкус мой ласкал, лобызал каждый сустав ее, то она встрепенулась бы от душевного удовольствия и испустила радостный крик, ибо что может быть сладостнее той минуты, когда доставляешь наслаждение другим, жертвуя какой-нибудь земной собственностию.
— Эзопка! ты гений! — сказал я ему однажды; ошибся ли я? — «Нет», — отвечал он сквозь зубы и провел кулак под носом.
Каким же образом эзопка, подобный существу, одаренному одним лишь осязанием, может быть так гениален в жарении дичи? Если не душевные способности жарят дичь, то и инстинкт животный не определит меру и время, необходимые для совершенного приготовления дичи.
Может быть, для этого нужно иметь отличное чувство вкуса? Но мой эзопка, зажмуря глаза, не отличит соли от перца.
Может быть, нужно совершенное зрение, которое проникало бы во внутренность лежащей на сковороде или в кастрюльке птицы? Но мой эзопка не для кота Васьки жарил ту дичь, которую кот Васька съел в его глазах.
Может быть, нужен слух, который бы понимал язык существ неодушевленных, издающих только скрып и треск? Но мой эзопка глух, как все, что не имеет пустоты.
Может быть, нужно тонкое обоняние, которое бы распознавало пары, исходящие от недожаренного, изжаренного и пережаренного? Но эзопка не отличит благовония от всякого другого запаха.
Что же такое гений?
Каждый человек создан обыкновенным человеком для всех и гением для некоторых. Каждый человек полон видимого или скрытного совершенства к действию, ему предназначенному. Какая снисходительность!.. далее!..
Гений ума не скажет никому: ты глуп! но скажет: ты этого не знаешь, не понимаешь, это не касается ни до чувств твоих, ни до понятий: ступай дальше, здесь не твоя сфера, не твое место, не тот воздух, которым ты можешь дышать, не тот язык, который для тебя понятен; здесь нет ни друзей твоих, ни сотрудников, ни соревнователей; ступай, эзопка! ступай дальше! ты гений там, где от гения требуют только совершенного умения жарить дичь.
Боготворите дар Вертумна[203];
Но не забудьте лишь одно:
Что кажется теперь умно,
То будет завтра же безумно.
Милые читатели и спутники мои! приветствую счастливое вступление ваше в храмину сына странствующего!
Милые читательницы и спутницы! прелестные, как непорочная дева, обитавшая, до основания Манжурского царства[204], при подошве Голминшан-ин-Алина[205]... присутствие ваше, как источник Силоальмский[206], укрепляет силы и, как уверенность, оживляет душу.
Мир и наслаждение вступающим в обитель мою... Вы здесь как дома... Все невообразимые богатства и красоты природы к услугам вашим... Храмина воображения пространна. Вы устали? садитесь в спокойный, роскошный трон, на котором восседал Ксеркс[207] и смотрел на бесчисленный флот Персии. Хотите прохлады? вот фонтан, подобный тромбу[208] Атлантического океана, касающемуся до небес. Хотите уединения? вот мир до создания первого человека. Хотите убежища от насчастия? вот небо.
Все здесь есть, все, кроме начала и конца.
Блаженные современники младенчества земного шара! Вы, обитавшие на островах очарованных, в садах солнцевых, близ сводов небесных, при истоках света!.. Вы, плоды грехопадения, дети любви, первые семейства народов!.. Смотрите, вот семена, сохраненные от потопа и рассеянные по земле, вот потомство ваше! Возрадуетесь ли вы, смотря на роскошный пир наш? Вы питались сочными плодами, а мы... мы питаемся воображением.
Но час обеда приближается. На этом поле расположимся мы. Помогите же мне перенести на него всю красоту природы.
Для окрестностей мы выберем лучшие места из всех известных и неизвестных географии гор. Отдаление должно быть величественно. В синеве Шимборазо[209], как монумент в честь создания мира. За нею, подобно светлой короне с 7 золотыми маковками, гора Сюммер — средоточие Вселенной. Подле нее Каркуф[210], увенчанный Вавилонской башнею. Посредине хребтов водопад Ниагарский. Равнина, простирающаяся от нас до отдаления, должна быть усеяна холмами Цитереиды[211], пальмы солимскими, кедрами ливанскими, тополями Эрихона[212], финиками мекскими, апельсинами мальтийскими, каштанами индейскими, гранатами алжирскими, фисташками алепскими, виноградником коринфским.
Природная беседка, образованная райской смоковницей и тамариском[213] с берегов Нила, защищает нас от солнца. Акации и розы сирийские ласкают обоняние. Вот анская восковая пальма в 200 футов вышиною. Вот баобаб с берегов Зеленого мыса, 15 сажен в окружности. Вот бальзамический тополь Северной Америки, далекармийский дуб, таврийский лавр и вечнозеленый белот.
Разнообразие природы, вкусов, климата должно быть под руками. Что может быть разнообразнее климата саннинского? «Глава Саннина[214], — говорят поэты арабские, — облечена зимою, весна украшает плечи его, осень на груди, лето покоится под стопами!»
Для того, кто привык к роскоши и неге восточной, к лени азиатской, здесь тянется долина Сирии. Вот высокий холм; на окрестностях видна улыбка природы. На него переношу я из Дели пышные, светлые чертоги Кулихана[215]. Они великолепны, как светило дня; стены покрыты золотой чешуею; потолок украшен светозарными камнями; невольно остановится на нем взор, как в темную полночь на осыпанном созвездиями небе. С одной стороны двенадцать тучных золотых столбов поддерживают своды над пространным широким диваном. Балдахин навис, как на западе румяные облака над солнцем. Мраморный пол скользок, как путь к величию. Посредине чертогов высокий фонтан падает в яшмовый бассейн и утоляет своею прохладой усталость и жажду. Сквозь прозрачные искры рассыпающейся воды видно изображение божественной Аллаталлах[216]. Это розовый мрамор; но, кажется, в волнах хочет она потушить огонь сладострастных желаний. Но что арабская Аллаталлах, персидская Аная, греческая Венера и славянская Лада перед той прелестной моею читательницей, которую любовь погрузила в размышление, а усталость склонила на диван, мягкий, как волны Евфрата, когда протекал он чрез земной рай. Нескромный взор мой навеки остановился на ней... Она заметила, вспыхнула, опустила очи — все алмазы во дворце Кулихана потухли. Ах, без этих очей нет света во всей природе!.. так, здесь и не далее...
Я высказал бы все приметы,
Я описал бы образ твой,
Чтобы найти... создать... с тобой,
С тобою быть!.. но кто ты, где ты?
В кругу ли ты живешь людей,
Земной ли шар твоя обитель?
Или из области теней,
Незримый сердца искуситель,
Какой-то глыбою огня
Ты прилетаешь жечь меня!
Последуй чудному примеру,
И девою в шестнадцать лет
Сойди, явись на белый свет,
Прими крещение и веру!
О, над купелию венцом
Сплелись бы ангелы и пели:
А я бы крестным был отцом
И принял деву из купели.
Но для того, кто, как простой сын и друг природы, любит смотреть на красоты ее, туркестанский ковер, испещренный разноцветными гиероглифами подобно египетскому дёндерахскому зодиаку[217], постлан на землю. Садитесь, гости мои! Покуда буду я хлопотать, чтоб уставить на место природу и климат, прошу вас закусить. Не венерин элей[218] и не нектар олимпийский предлагаю вам, но фиал, наполненный дыханием той, которую вы боготворите; этот напиток возрождает голод и жажду. Не маринованное небо, не амуреты и не сердце с трюфелями и анчоусами, но сладкий поцелуй свидания.
Хаос наполнял беспредельность; стихии не знали еще ни вражды, ни союза.
Казалось, что все было полно, и не было места упасть и атому без трех протяжений;
Но место являлось повсюду для воли и дум.
Хаос не раздвинув, они проницали его, находили везде для себя беспреградность, свободу.
Они истекали одна из другой и впадали друг в друга.
Они проносились повсюду, на все отражая прекрасную, светлую мысль о создании.
Окончен их путь. И стало без грохоту все разделяться на части; и строилась каждая часть по величию, образу мысли, ее наполнявшей.
И стали те части мирами.
Порыв разделения разрознил их связи в пространстве; но в то же мгновение родство повлекло их друг к другу...
— Что это такое?
— Сочиняю систему мира; послушай! «Хаос наполнял беспредельность; стихии...»
— Полно, милый! что ты бредишь.
— Как — бредишь?.. Показать истинное число стихий!.. открыть сцепление Вселенной!.. это бред?
— Бред, мой милый!.. Посмотри... тебя ожидают.
— Ах!..
Чуть-чуть не позабыл! как трудно
Все обещанья исполнять!
Иное обещанье чудно,
Другое слишком безрассудно,
А третье лучше б не давать.
Но ныне на одних обетах
Общественный вертится свет;
И в людях, точно как в скелетах,
Уже души и сердца нет.
Я хотел сказать про обед, а не про обет, и ошибся; но я уверен, что вы меня за это не казните. Кто не знает, что обеты давать легче, нежели обеды.
Я уверен, однако же, что если б вы приехали ко мне и пересыщенными наружной роскошью обыкновенных блюд света, то и тогда еще найду я новую для вас пищу, легкую и удобоваримую.
Почтенные старцы! Вам первый шаг, первое место, первое слово, вам первенство во всем. Ни порода, ни богатство, ни звание, ни достоинства не увольняют от должных вам почестей. «Опыт и время сделали вас хранителями мудрости», — говорят китайцы. Прославляю 2967 лето до P. X., видевшее основание Китайского царства[219]! прославляю императора Тай Хау-фуси[220], основателя оного! прославляю народ, у которого старость есть священное право на уважение!
Сядьте на эту скалу, с которой видно все пространство жизни каждого. Сядьте под этими липами, с которых трудолюбие сбирало соты. Я уже вижу в очах ваших вопрос: «Чем хочешь ты, молодой человек, угостить нас? Все испытали мы,.. вкусили от каждого блюда, предлагаемого человеку существованием,.. сыты мы,.. что остается нам? — остается еще раскусить эти сахарные фрукты, в которых скрыты билетики с вопросами:
«Был ли ты человеком в продолжение жизни?»
«Сколько басен написали Пильпай, Езоп[221] и Крылов на твой счет?»
«Сказал ли тебе хоть один человек от чистого сердца: ты добр!?..»
«Будешь ли ты жить в потомстве или памяти всех, знавших тебя не так, как зажигателя Эфесского храма[222], но подобно... подобно хоть приобретшему один талант на данные ему два для пользы ближних?..»
— Вот что остается нам в пищу, а в утешение — стоять на большой дороге жизни указателями пути добрым прохожим».
Честь и слава вам, почтенные старцы! ниспошли вам небо благословенное долголетие Ян-ди-шен-Нуна![223]
Теперь к вам, читательницы... гостьи... старушки!.. Но вы сами уже распорядились. Уста ваши полны речей. Вы уже призвали время настоящее на суд с прошедшим... Вы уже казните его за испорченность свойства людей нового века, за странность моды, за безобразность одежды, за чудные обычаи, за вредные привычки, за отвержение всего ветхого. Вы правы! кто против вас?.. Прошедшее и будущее всегда лучше настоящего.
С прошедшим был и я знаком,
В разладе мы друг с другом жили,
Но долго, бабушки, об нем
И сердце, и душа тужили!
Хороший хозяин должен быть движим своим гостеприимством во все стороны, как непостоянство, должен светить одинаково для всех, как солнце, должен быть рабом прихоти гостей своих, должен быть учтив, как лесть, говорить, как стоустая молва, приветлив, как любовник, терпелив, как муж.
Исполню ли я все эти условия? я, одинокий Странник! О, если б...
Как помощь одного существа может увеличить силы, облегчить труды, прояснить душу и взоры!.. Если б......эти точки могли замениться именем, то я и не заглянул бы сам в следующую главу.
Но.........может быть там в числе гостей моих...
Так, так! куда ни обращу
Свой взгляд, вниманье — забываюсь!
Кого-то я везде ищу,
И с кем-то в думах я встречаюсь.
Не знаю, кто сей тайный дух,
Владеющий воображеньем,
Одевший сердце, взор и слух
Каким-то сладким сновиденьем!
Его незримый образ мил,
Его неслышный голос звонок,
Я с ним весь мир бы позабыл
И стал бы весел, как ребенок.
Но где же это существо,
Мой ангел, мысленная дева,
С которой я вступлю в родство,
Как с звуком лиры звук напева?
Вей, дева, думы надо мной,
Я полон будущею встречей!
Быть может, будет призрак твой
Приходу твоему предтечей!
Нет ее.
Стекайтесь, стекайтесь, милые друзья! живые, огненные юноши! Что же принесу в пищу чувствам, уму и сердцу вашему?
Пища вашего ума — вся Вселенная. Пища сердца — святые обязанности и еще, еще — взаимность той, о которой вы теперь мечтаете, которой внимаете, с которой жизнь есть все и все есть жизнь.
Пища наших чувств — настоящее!
Свершен венец создания природы!
Шумят под пальмами цветы!
Где дева провела младенческие годы?
Кто возлелеял в ней слиянье красоты?
Милое потомство не ведавшей ни колыбели[224], ни объятий родительских, в которой первое чувство было любовь, а второе — раскаянье!
Вы, к которым я прикован, как Прометей к скале Кавказской!.. Вы, прелестные ничто и все!.. золотые, алмазные мои! слабые, как сердце, легкие, как мысли, нежные, как чувства, гордые, как ум!
Вас встречаю я монгольским приветствием: Амур![225]
На этом блюде перед вами сады Альциноя[227], воспетые слепцом Амуром... слепцом Омиром[228], хотел я сказать.
Послушайте, что говорит он про эти сады:
«Древа садов Альциноя вечно покрыты плодами; нежный зефир хранит живость, силу и соки их; одни поспевают, другие рождаются; за спелым гранатом и за апельсином скрываются новые, образующиеся; зрелая смоква уступает место другой; готовая маслина сменяется зарождающеюся...»[229]
Не похожи ли иногда и ваши привязанности на древа в садах Альциноя? Одно чувство созрело, другое рождается... старое уступает место новому.
Скажите мне, существа вечнолюбящие! помните ли вы прошедшее? вполне ли предаетесь настоящему? не перегоняют ли ваши мысли времени? не всегда ли вы носитесь в будущем? не разочаровывает ли вас видимое? «Это не то!» — думаете вы и — опять на крыльях! но...
Блажен, кто может испытать
Взаимность, чувство неземное,
И другу нежному сказать:
Я не один и нас не двое!
Я не одна и нас не двое!
К вам теперь обращаюсь, страдальцы и труженики мира. Вы, которым ни сладостная пища, ни песни любви и соловья не возвратят спокойствия и сна!.. Вы, которые болезнями или обстоятельствами, добровольно или против воли исключены из жизни, но еще существуете! Вы, не лишенные единственно покрова небесного!.. Для вас чаша, наполненная горьким терпением!.. Выпейте до дна!.. и вы увидите, что улыбка существует еще и для ваших уст.
Вы же, люди несчастные, но обложенные всеми средствами и способами жизни! вот источник живой воды! читайте надпись, прибитую над ним, и следуйте ей:
«В продолжение 6 недель обратите день в ночь, ночь в день, то есть спите в продолжение дня, бодрствуйте и трудитесь ночью; принимайте пищу обеденную в полночь; наблюдайте строгую диэту, предписанную медициною для пациентов, страждущих расстройством кровоносной, нервной или желудочной системы. Тело ваше укрепится, душа оживет, и вы взалкаете жизнию!»
Здесь, здесь на благовонном лугу под пространной липой засяду я с вами, тучные, упитанные тельцы-гастрономы! Лучший час дня есть переход от голода и жажды к упоению и насыщению. Люблю вашу беседу! Вы вечно веселы, как мечтательные существа, которых небо одарило бесконечною жизнию, неизнуряемыми силами, неистощимым богатством, неизменимой любовию, верной дружбою, вечным здоровьем и неувядаемою красотой!
Слова ваши звучны, как вылетающие пробки! смысл пенится, как шампанское!
Люблю кипящие бокалы!
Люблю пиров несвязный шум.
Где чист, крылат, прозрачен ум,
Где речи остры, как кинжалы!
Вот, друзья мои, блюда, которые колкостию и остротою раздражают и притуплённые нервы вкуса.
Ух! на японском зангском фарфоре лежит кроншнеп! начинен труфелями, анчоусами, устрицами! Начинен, как век событиями!
Работайте вокруг паштета!
Он жирен, он вам по душе:
Румян, как перси Аишэ[230],
Слоен, как очи Магомета!
Но... оставляю вас, друзья,
И пир, довольствием цветущий;
Одежды сбрасываю я,
Чтоб встретить с честью сон грядущий.
Если в душе, в чувствах и в словах певца есть родство с временем и семена для души, чувств и слов потомства, то завистливое невежество как Голиаф падет от руки Давида[231], а гармония усмирит громы.
Если мысли певца есть лучи светила восходящего, то они пробудят, согреют, затеплят понятную душу.
Но если певец есть отголосок произнесенных уже звуков, если он есть луч солнца заходящего, то пусть не удивляется он равнодушию и невниманию других к его холодным восторгам.
Акбэ, вождь Омара[232], покорил владычеству его калифа берберов и многих других народов; он достиг победоносно до пределов Африки, и когда Океан остановил его, он кинулся на коне в море, извлек меч и вскричал: «Бог Магомета! ты зришь его! если б не эта стихия, я пошел бы далее, я нашел бы новых народов и заставил бы их обожать твое имя!»
Так и поэт... хотел я продолжать, но обстоятельства увлекли меня в следующую главу.
Я не буду описывать странного моего положения; люди заботятся о положении людей только тогда, когда оно беспокоит их физическим или моральным образом. Но из следующих слов, которые я должен был поместить здесь, положение мое будет понятно.
В вас много чувства и огня,
Вы очень нежны, очень милы;
Но в отношении меня
В вас отрицательные силы.
Вы свет, а я похож на тьму,
Вы веселы, а я печален,
Вы параллельны ко всему,
А я, напротив, вертикален.
Совершенство мыслей и произведений зависит от счастливого расположения духа... Может ли человек постоянно быть счастлив!.. однако же...
Однако ж войско перешло уже границу. Отряд ген-лейт. барона Крейца вступил в Яссы. Бым-бешлы-ага исчез, а диван-эффенди и владетельный князь[233] предались покровительству России.
Народ обступил полки уланские, благословляя знамена русского царя. Восторженный этерист[234] в черной одежде и клобуке кричал: виват, император Николай! — Руки его подняты были к небу, в правой была развернута книга предсказаний. «Лети, России светлый ангел!» — кричал он по-гречески.
«Лети, России светлый ангел!
Твой пламенник нам в помощь дан,
То предсказал нам Агатангел,
То прорицал нам Иоанн![235]»
«Venit, venit Moscal! Venit cavaleria di Imperat! slava luy domnodseu![236] καλά ινε![237] халоса! халоса! ши ey[238] слузил государски!» — кричало одно греческое существо, тощее, как остов человеческий, служившее при 6 князьях молдавских и видевшее на своем веку много чудес, и между прочим еврея-колдуна, который вызывал заклинаниями всю нечистую силу в стакан, наполненный водою.... Пир горой в стакане., шум, визг и крики; ..., но вот является старшой... садится нечистая сила за браный стол... судят и рядят... про судьбу гадающих, про клады, про пропажу, про виноватого, про вора... Стоит еврейский колдун над стаканом с огромным Талмудом, читает молитвы, заклинания и повторяет речи нечистой силы, предсказывает и — все сбывается!..
— Ты видел это? — Видаль, видаль, сама видаль! — повторяет грекос. — Очень рад, но прощай, мой друг, мы еще встретимся с тобой.
Всякому известно, что 25 апреля 1828 года[239] переправа через границу была при м. Скулянах, при м. Фальчи и при с. Вадулуй-Исакчи, но не всякому известны затруднения переправ весной, во время разлития рек. При с. Вадулуй-Исакчи прутская долина шириною до 4 верст. Все пространство наводнено, но преодолеть все можно. В одну ночь готов мост и плотина чрез наводнение. Это селение называлось прежде Траян; вероятно, потому, что над ним, на горе, оконечность древней границы, называвшейся также Траян — via Trajani — Траянов вал.
В дополнение ко всему сказанному мною некогда о Траяновом вале[240] я должен заключить все изыскания и умствования следующим:
Бессарабия, Молдавия, Валахия, Булгария, Трансильвания и пр. и пр. изрезаны во всех направлениях подобными валами. Валы эти есть не что иное, как сухие, укрепленные границы.
В Бессарабии нижний Траянов вал отделял землю, принадлежавшую греческим колониям, лежавшим на берегу Черного моря, от народов, кочевавших в пустынном Буджаке.
Верхний Траянов вал служил границею между степями и верхнею богатою, населенною природою Бессарабии.
Г. Галац[241], бывший греческою и потом римской колонией, отделен от Гетских пустынь подобным же высоким валом.
Во всех прочих местах — та же история.
Итак, против с. Траян, почти в том же месте, где некогда была переправа постоянная и мост каменный, русские выстроили плотину и вступили в Молдавию.
Кстати о р. Прут. Волны ее родятся в горах Карпатских, гибнут в Дунае. Вообще ширина реки от 5 до 10 сажен. Вода от быстроты мутна, но здорова и имеет свойство минеральных крепительных вод.
От самой австрийской границы до м. Липкан пробирается она подле крутого, лесистого берега Молдавии. С нашей стороны долина открыта, населения часты. Так, помню я, в с. Мамалыге, объезжая пограничную цепь, заехал я на ночлег к почтенному старику эсаулу. Живо поворотил он своего калмыка, и чайник вмиг вскипел. Я предложил ему чаю с ромом ямайским. «Э, нет! — вскричал он.
— Убей меня господь бог громом,
Не будь донским я казаком,
Когда испорчу чай я ромом
Или испорчу чаем ром!
Нет! просто с чистым кипятком!
Вот пуншт! уж точно пуншт дворянский!
Да и коньяк! сшибет с коня!
А конь-то, конь-то у меня!
Во всей станице Атаманской
И в стойле графского отца
Такого нет, брат, жеребца!..
Эгэ! ин в койку, час законный:
Я вижу, ты храпка уж дал!
Я сам сегодня рано встал
И по дистанции кордонной
Верст полтораста пробежал!
Ну, доброй ночи! доброй ночи!»
Так как предыдущая глава началась переправою, то я хотел и заключить оную рассуждением о затруднении переправы смысла из главы в главу, из стиха в стих и т. д., но я должен был невольно отложить это предприятие до статьи об Архипелаге.
Иногда, вступая на поприще дня, я размышлял о Вселенной, о человеке, о жизни.
Вселенная есть . . . . . . . . . . . . . . . . . .; человек есть . . . . . . .; жизнь есть. . . . . . . . . . . . . . Подобные определения не совсем ясны; однако же время их дополнит и объяснит.
Рассматривая математически, Вселенная есть X, человек Y, жизнь Z. Дав самую огромную величину X (ибо что может быть более Вселенной в мире физическом?), мы тотчас определяем и Y и Z; но так как величина X произвольна, то и понятия о Y и Z, при различии оснований систем, столь же различны, как и степени от — ∞ до + ∞. По обстоятельствам, которые нисколько не относятся к учености и открытиям прошедших и будущих столетий, и несмотря на то, что настоящее живет на счет прошедшего, я должен определить силу магнитную.
Так как все необходимо оставляет на себе след, то сила магнитная есть не что иное, как след полета земного шара... Земной шар несется вперед полюсом южным, и потому след его остается на севере. Струи воспаленного эфира, проистекающие от постоянного разреза его полетом, есть направление магнитной силы от юга к северу... Из чего и можно заключить, что северное сияние есть видение следа быстрого полета земного шара.
Родство магнита с железом также понятно: железо есть не что иное, как струя кипения земного вещества в точке южного полюса от стеснения и воспаления эфира;.... и, вероятно, направление струй этого металла в земле должно быть от юга к северу.
Вот что! Истина везде нужна.
От м. Липкан до с. Костешты р. Прут, течет большею частию между скалистыми берегами. При Костештах в первый день течения своего встретила она непреодолимую гранитную зубчатую стену, но стена раздвинулась перед волнами Гиераза[242], как море пред народом Израильским[243].
За Костештскими скалами вершина левого берега верстах в пяти тянется параллельно реке крутым обвалом. От вершины весь скат на несколько верст усеян курганами. Это место называется Сута Можиле (Сто Могил, или Курганов). Неровность места должна бы напоминать сильное землетрясение, страшную битву, но современники их, может быть, несколько уж тысяч лет как лежат под первым слоем земли, не заботясь о том, что иной живой много бы дал иному древнему мертвецу за рассказы о современных ему событиях.
Далее р. Прут течет более по болотистой и покрытой камышом равнине. От Скулян вправо змеится за рекою дорога в Яссы, влево — в Кишинев.
На сей последней Провидение сложило с князя Потемкина[244] блеск, почести и заботы и отправило его к источнику сил по пути невозвратному.
Ниже Скулян и Цецоры, где был лагерь Петра Великого, река Прут погружается более и более в камыши. Болотистая, покрытая озерами долина расширяется.
Во время наводнений берега топки, непроходимы. Но ты, странник, ты, посланный для усиления пограничной цепи по этой стихийной змее в 740 верст длиною, проплыл благополучно верхом[245].
250 кордонных донских коней в течение 4 месяцев несли тебя по водам так же отважно, как Юпитер нес дочь царя Агенора[246] с берегов Финикии до острова Крита.
Европа на рогатом воре
Плыла верхом... Ей не до слез:
Все молится, чтоб Зевс пронес
Ее счастливо через море.
Не бойся, дева, бурных вод:
Тебя сам Зевс чрез них несет!
Кажется мне, что я сбился с дороги!.. В какой же из глав своротил я вправо или влево?.. Кажется, в самом начале предыдущей... Подобные промахи часто случаются с людьми восторженными, влюбленными, беззаботными и рассеянными... Все эти достоинства могут заключаться во мне одном: восторженность в душе, любовь в сердце, беззаботность в нраве, рассеяние в мыслях.
Но можно ли идти все прямо?
Направо храм, налево сад...
Свернул... река, болото, яма,
Стена и... тысячи преград!
Вот и ступай опять назад!
Ступай назад?.. назад! а крылья?
А самоходы?.. самолет?[247]
Какие нужны мне усилья?
Вспорхнул и полетел вперед!
Вперед!.. вслед за отрядом г. л.[248] барона Гейсмара, составляющим летучий авангард 6 корпуса... В 5 дней проносится от 228 верст равнинами Валахии и 30 апреля вступает в Букарест[249]. Митрополит, духовенство, бояре, народ встречают его как избавителя, предупредившего истребительное появление турок от Дуная.
Плоское положение Букареста не дарит любопытных взоров ни видами города, ни видами окрестностей. Приближаясь к столице Валахии мелким кустарником и молодым лесом, почти незаметно въезжаешь в Букарест...
Кривою улицей и длинной
Я ехал, ехал и — устал;
И как назло, я всех встречал
С физиогномией пустынной.
Седых бояр, старух боярш,
Их кацавейку, шубу лисью
Давно видал я... Конь мой! марш!
Марш к Антонани! шагом... рысью...
В галоп!.. стой!.. это что за дом?
В окне... как из воды наяда!..
Эгэ! я, верно, ей знаком?
Как улыбается, как рада!..
Ей лет пятнадцать!.. чудеса!..
Румянец пылок, черен локон,
Волниста грудь, горят глаза,
В ней все горит!.. но из-за окон
Ее уже не вижу я,
А кровь волнуется моя!
Устал я с дороги!.. Есть, пить, спать!.. Эй! Мой, циганешти, молдовенешти, румунешти, гречешти, формошика! ди грабе! мынкат![250]
— Да поскорей!
— Plait-il monsieur?
— Manger monsieur![251]
— Glaig, was sie wollen?[252]
— Закуску?
— Подавай ее!
Скорей!.. от голоду я болен!
— Ликер пуфтешти?[255]
— Да, не худо!
— Печатки, кольцы!
— Прочь, иуда!
— Сукно, подкладка!
— Гермисут..![256]
— Пуфтим, пуфтим![259]
— Мхазур буюрун султаным![260]
— И зу каппони кэ салатан![261]
— Султан куриный, иль эвнух[262],
Мне все равно, он весь упрятан...
Но... в нем, мой друг, нечистый дух!
— Анасына...[263] и т. д.
Таким образом, все вышеозначенные лица, купцы и разносчики, привязчивые жиды и безотвязные армяне, навьюченные тирольцы, разнонародные ресторационные служиторы и Лотхен, заставившая меня сказать по-немецки: ну, sehr gut! — каждый, в свою очередь, своею единицею измеряли мое терпение и голод. Но, наконец, первые изгнаны турецким проклятием, а последние подали мне чашку бульону, пару бекасов с салатом и бисквит, изготовленный еще в 1820 году, к ожидаемому дню вступления на диван[264] Валахии князя Каллимахи[265]. Потом выпил я, как водится, рымникского вина и стакан фе, ибо поданный кофе не стоил и названия офе.
Как человек совершенно опытный по части утоления голода и жажды, я в пять минут обработал статью: побранил прислугу за излишнюю скорость и нетерпимую медленность, сказал еще несколько слов по-немецки и отправился в свою комнату.
На бархатном диване лежа...
Постойте, сам я доскажу,
Картина на меня похожа,
Я точно так теперь лежу...
Но... спать пора...
«Как! мне гоняться за тобой!
За тенью женщины лукавой?
Нет, друг! гоняйся ты за мной,
А я не погонюсь за славой!
И что мне слава? — глупый звон,
Когда я не в нее влюблен!»
Так я вскричал сего дня утром
И вихрем полетел вперед,
Как голубь, пойманный Ксизутром[267],
Искать пристанища средь вод.
Скажите, добрые мои, не противозаконно ли думать, что для усовершенствования люди и все их отношения должны быть вылиты в одну форму? Отчего встречал я подобные идеи? — «Что тут за премудрость! — говорит недовольный. — Для чего иному жизнь награда, а другому наказание?» — Если бы я жил до жизни, я отвечал бы ему, но этого, кажется, со мною не случилось.
Бедный кусок прекрасного мрамора! ты не попал в руки Фидия[268]! как бы тебе дивились!.. ты попал в ограду, в столб, в помост на ступень!.. никто не смотрит на тебя, а все попирают ногами!.. Бедный кусок прекрасного мрамора! Но что ж делать, утешься, это для разнообразия; — а вечное движение? — для существования; — а существование? — для разрушения; — а разрушение? — для начала; — а начало? — для конца! — а конец? — для связи; а связь? — для соединения; — а соединение? — для рождения; и т. д. говорит мудрый, и очень доволен собою... Поверь, нужно только долготерпение: со временем попадешь, подобно древнему камню, в музеум, и тогда прояснится снова твоя наружность.
CLX главу я поместил для того, что ей предназначено было существовать, и именно в том самом виде, в каком она помещена. Всем недостаткам и несовершенствам ее не я причиною... Прекрасная мысль подобна мрамору; и если она попадает под руку не Фидию, а простому каменщику, то он обтешет ее против всех правил скульптуры.
Тут кто-то подкрался ко мне сзади и закрыл глаза мне руками...
Пожалуйста оставь, мой друг!
Клянусь, что ты мне надоела!
Скажи, возможно ли мне вдруг
Тебя ласкать и делать дело?
Я занят, нежностям любви
Теперь не время!.. что за скука!..
Отстань!.. ах, боже мой, не рви!..
Ага, пищать?.. вперед наука!..
Ай!.. что ты!.. Где найду слова?
Читатель! мой язык немеет!
Сто сорок первая глава,
Взгляни, взгляни, в камине тлеет!
В огне погибли не мечты,
Статья, прекрасная, как Пери![269]
Читатель, чувствуешь ли ты
Всю цену общей нам потери?
Да, потери, общей нам потери! Если бы было мне время и в сердце моем был Бахчисарайский фонтан, я бы на этом месте непременно построил бассейн и наполнил бы его слезами! но...
Здесь не в моде гулять пешком, да и невозможно гулять пешком от узких улиц, от неровности деревянной мостовой, от удушливой пыли, от грязи, от брызгов проезжающих экипажей... Зато здесь в моде гулять в бутках[270].
К вечеру букарестские красавицы в уборной перед приманчивым трюмо снимают с локонов металлические папильотки, омывают лицо девственным молоком; искусственный румянец загорается на ланитах, как стыдливость; брови чернеют; под ресницами является черта томности; талию сковывает корсет...
Далее что? — Далее... Красавицы накладывают на голову прозрачный ток; жемчужные нитки, как змеи, вьются в волосах;... на шею золотую цепь; к груди радужную бабочку; к поясу ключ; за пояс часы sotteuse[273]; на руку готическое ожерелье, эластические перчатки, лорнет; а платье... а его гарнировка... а рукава a l'ange qui vole![274] ......все так цветно, так новомодно, так придумано!
Madame la marchande de modes[275], как оживленная картинка из Journal de Dames[276], хлопочет около красавиц Юга, прикалывает, пришпиливает, стягивает, вливает в душу вкус, истинное образование тела и гармонию одежды...
Наконец туалет кончен. Арнаут входит. «Бутка гата!»[277] — говорит он, и вот маленькие ножки в атласных башмачках переносят легкую румынку в коляску венскую. Кучер в венгерской, испещренной шнурками одежде, в этеристской шапке вытянул вожжи, бич хлопнул, жеребцы встряхнула гривами, взвились, сбруя загремела, коляска заколебалась, пролетела ворота и плавно пустилась по улице в рядах других... Прелестная румынка довольна, счастлива.
Таким образом тянутся вдоль Букареста сотни экипажей, как движущиеся оранжереи. Звуки: Кали имера — сас![278] Хош — гэлдын! Сара — буна! Вечер добрый! Bon soir! Guten Abend![279] Wie befinden Sie... Sie... Sie... Sie... Sich?[280] сливаются со стуком колес и продолжаются до утомления.
Это одно из видимых наслаждений прекрасного здешнего пола.
Вечер давно уже настал, милые мои читатели! я пожелал бы вам сладкого сна; но воображение мое еще так живо, деятельно... занесло меня в гости к бояру валахскому.
Неужели, думаете вы, я буду описывать, как подъехал я к крыльцу, как поднялся на парадную лестницу, как в передней несколько арнаут подбежали ко мне и одному только удалось снять с меня шинель; как я немного приостановился при входе в залу, как вошел в нее, как обратил на себя внимание бомонда[281] букарестского, как облетели взоры мои по наружности присутствующих, как приковалось мое внимание..., как приличие отвлекло его... и как подошел я к хозяйке? — совсем нет! я просто скажу вам, что Монтескю[282] измерял деятельность людей по Реомюрову термометру[283], а Волней[284] наложил молчание на уста его. Необходимости, потребности человека есть причины движимости его скорой и медленной. И в состоянии общественности и в состоянии диком люди не деятельны, тяжелы, изнежены, если земля, которую они населяют, роскошна, богата всем, что необходимо для существования... Напротив, недостатки, скупость природы, бесплодность ее вынуждают человека к трудам, к деятельности, к изобретательности, к вечному движению.
Засеял ли бы кто-нибудь, подобно мне, чистое поле, находящееся под его десницею, мыслями, мечтами, событиями и всеми своими понятиями о вещах, если б он — довольствовался настоящим?.. но я обращаюсь к хозяину дома.
Вообразите себе бояра валахского, сидящего на пространном диване. Вот он... Одежда его пышна, разноцветна, роскошна, как на картинке в книге описания костюма народов... Положение его неподвижно, как ваятельное изображение монгольского божества Шагэ-муни[285]... Ноги, как вещь простонародную, он свернул и скрыл под благоденствием и здравием целого своего корпуса. Наружность его скопирована с важности последнего паши, на которого он осмелился взглянуть, приближаясь к нему со страхом и трепетом.
Он важен, важен, очень важен!
Усы в три дюйма, и седа
Его в два локтя борода,
Янтарь в аршин, чубук в пять сажен;
Он важен, важен, очень важен!
Оставляя вас, спутники и спутницы мои, наслаждаться всеми прелестями букарестской жизни, я извиняюсь перед вами и отправляюсь наблюдать движение войск наших.
Что может быть интереснее первой стычки с неприятелем!.. Человек добр от природы и никакого не имеет расположения, особенно в минуты рассудка, обращать довременно других и себя в землю и лишать скромную душу ее покрова; но должно видеть, как скоро наполняется он ожесточением против врага, с каким удовольствием истребляет в нем способность жить! Я не говорю уже о варварских военных обычаях и наслаждениях: о печенеге, который предпочитает драгоценной чаше череп неприятельский[286], о янычаре, который прорезывает на теле боковые карманы и вкладывает в них руки мертвеца-врага.
27 числа апреля авангард 7 корпуса достиг до деревни Болдагенешти, в 8 верстах от крепости Браилова. Здесь была первая встреча с неприятелем. Партия Атаманского его императорского величества наследника полка под командою храброго Катасонова настигла отряд турок, выехавший из крепости на фуражировку... 30 турок убиты, 18 взяты в плен.
1-го мая 7-й корпус обложил крепость. 7-го мая принял командование над осадным корпусом его императорское высочество великий князь Михаил Павлович.
В следующий день на стенах браиловских отсветилось присутствие самого государя императора Николая[287].
Первый блистательный подвиг Турецкой кампании принадлежит Дунайской флотилии под командою капитана 1-го ранга Завадовского.
О, помню я, как он нарушил спокойствие ночи на 28-е майя и сладкий сон мой в Хаджи-Капитане!.. Как туча, пронесся отчаянный Завадовский мимо крепости и разразился громами посреди флотилии турецкой... Дело сделано!.. Неприятельский адмиральский бот и 11 судов с артиллериею взяты в плен, 8 сожжены, разбиты, посажены на мель.
Лучшая награда, по-моему, есть успех в предприятии.
Друзья мои! потомство, будущие герои!.. когда-нибудь и вы насмотритесь на храбрость, на мужество, на великие дела и на слабость человеческую!.. и вы с почтением взглянете на пятипудовую мортиру, которая, как старая барыня, сидит важно в широких креслах, кашляет и на всех плюет... и вы увидите, как носится под небом бомба, днем, как черный ворон, ночью, как метеор.
Она упала в город, пробила насквозь крышу; она внутри дома; но там ей душно... вот вырвалась она на чистый воздух... и — весь дом на воздухе... Но вот летит другая вслед за ней... и т. д.
Что может быть неприятнее дорожных остановок! Выбьются из сил лошади, сломается колесо, переломится ось, трудный переезд, чертов мост, гора, переправа и все, что называется в дороге несносным, досадным, скучным, нестерпимым!
Точно такие же чувства убивают меня, когда остановится мое воображение. Бич и понукание не помогут... Вызывая ад на земле, я иду пешком по чистому полю до следующей главы и тщетно ищу места, где бы поместить всю пустоту, которая наводняет иногда мысли.
В эти глупейшие минуты жизни кажется, что все уже выдумано, все сказано, все написано.
Долго, долго иногда ждешь того времени, в которое душа повторит снова, громче прежнего: мало, мало еще выдумано, мало сказано, мало написано!.. В эти минуты так легко писать.
Итак, я беру перо и, исполняя обещание XLV главы, пишу:
Гармония, которую издают уста прелестной женщины, есть звуки согласия, подобного течению Вселенной...
Но прежде, чем стану продолжать, взгляните на эту милую, ангел-читательницу! Если б Прометей жил в наше время, — не с неба похитил бы он чудный огонь, но из глаз ее... Смотрите, она покраснела! так, при создании мира, расцвела в одно мгновение роза!.. Грудь ее вздымается... не волны ли это, одетые пеной?
Вот сравнивать пришла охота!
Скажите просто: в вас не то,
Что мило, как не знаю что,
Но в вас божественное что-то!
Итак, самые лучшие звуки есть те, которые слышатся в минуту превращения земли в небо, когда одно мгновение вечного блаженства растворяется, по Ганнемановой системе[288], в беспредельном Океане времени, ни одна капля сего духовного бальзама изливается в душу человека.
Но взгляните же опять на нее!
Какая живость, стан, румянец,
Какие очи и уста!
Душа, как пламень, в ней чиста!
А муж ее... авелианец![289]
Злодей! ты отнял жизнь у тех,
Которые бы верно жили!
Младые юноши твой грех
Своей бы кровью искупили;
Но...
Она добродетельный, непорочный ангел!..
Здесь должен я сказать и о гармонии гениев.
Их голос и слава их песен сладки;
В пример для вас запел бы я;
Но я боюсь, что нервные припадки
Во всех произведет гармония моя.
А вследствие сего, по данному мне праву,
Которое признать обязаны и вы,
Читатели, я поднял уж заставу
Для выезда из скучной сей главы.
В один из прекрасных утренников мая месяца 1828 года, согласно диспозиции движения Главной квартиры 2-й армии, встал я ранее солнца; ... казак подвел моего коня, я сел, опоясал его нагайкой и пустился по дороге в Галац.
Прощай, скромная хижина Хаджи-Капитана, в которой я вкушал первые сладкие сны под грохот осадных орудий!.. Прощай, Браилов! я описал бы, как стены и мечети твои пали от грома русского, я описал бы осаду твою по всем правилам, изложенным в Вобане, С. Поле, Фоларде, Белидоре, Кегорне, Кормонтане[290]... но обязанность и воображение влекут меня за Дунай.
Пой песню: Едет казак за Дунай...[292] и т. д., т. е. за Балканы, но до которых пор он едет, про то высшее начальство знает.
Однако ж, какая грустная дорога казаку! Во-первых, потому, что он сказал девице прощай, а во-вторых... но все прочие причины в сравнении с первою — ничто!
За 10 дней до того времени, как русский часовой на бастионе браиловском закричал в первый раз: кто идет! 3 корпус, одушевляемый присутствием мужественного и великодушного русского царя, строил плотину в пять верст длиною через топи и камыши дунайские, строил мост через реку, и как богатырь-великан, перешагнув через все преграды, пошел строить чудеса в областях Балканов.
Здесь некогда и Дарий[293] шел в противную сторону на кочующих скифов, но тогда земной шар был 2336-ю годами моложе и река Дунай называлась Истером, истекавшим из отдаленных мест, где покоится солнце.
Великие события есть ключи, заводящие механизм вечного движения.
Смотрите, как наша батарея о 24-х орудиях осыпает ядрами турецкий берег и неприятельские укрепления! Флотилия Дунайская пронеслась под огнем магометанским под самую крепость Исакчу; лодки запорожцев и баркасы, как стадо лебедей, приплыли к берегу; егерские полки нагрузились и переносятся на противоположную сторону... Но вот огонь усилился, туча дыма налегла на широкий Дунай, все скрылось от взоров, только гром пушек перекатывался по необозримому отдалению, в извилинах Дуная, между скалами, по озерам, по камышам... Но вдруг утихли раскаты грома... его заменил треск беглого ружейного огня... все прояснилось... На Дунае лежит уже понтонный мост, войска и орудия спешат по нем... Солнце пламенеет, ряды штыков блестят, Дунай спокоен, русские в Булгарии, толпы турок, разбросанные страхом, бегут в крепость... Исакча обложена.
Воин! если ты был при переходе чрез Дунай, то вспомни, как перебежал ты через понтонный мост, взглянул налево в окоп турецкий, направо в оставленный неприятелем редут с безобразными орудиями, как спешил на гору, задыхаясь взобрался на Визирский страшный курган, сел, отдохнул и потом стал смотреть кругом себя... Помнишь ли, как чудна показалась тебе природа? Прямо на север перед собою видел ты все создание переправы, за нею болотистый, покрытый камышом берег и новый проложенный путь, далее село Сатуново, далее степи Буджака и протяжные горы... Вправо — отдаленный Измаил, извилины Дуная, светлые озера, зеленые камыши, синий туман над полосою моря... Влево — дикая крепость Исакча, далее устья Прута и Серета, г. Галац и чуть заметный в дыму Браилов... За тобою — Бабадагский берег; и горы, покрытые лесом, и путь, пролегающий в столицу султана... Ты очарован, воин! ты утомил взоры, посвятил вздох прошедшему и снова перенесся в заманчивую будущность!...
Кончив день знаком восклицательным, я был доволен собою и заснул так крепко, что если б пламенный поцелуй любви обжег уста мои, я не почувствовал бы ни малейшей боли.
Когда природный ум и неиспорченное сердце нераздельно, дружелюбно владычествовали над человеческим родом, тогда был век золотой.
Настали пылкие лета мира: ум дал волю сердцу; то был век серебряный.
Наконец сердце истощилось, ум взял верх — настал век железный.
Посмотрите же, как царствует холодный ум!.. Как светит он в очах человечества;... а в груди кусок железа!.. Уж не мудрость и не чувства приводят все в движение, но расчеты ума и сила магнитная!
Силы небесные! оживите сердце!
Предыдущая глава касалась вообще до всего человечества, ибо в отношении собственного сердца я живу еще в веке серебряном.
Не знаю, что с моим мне бедным сердцем делать:
Оно болит, грустит, томится без тебя!
Возьми ж его себе, оно мне изменило
И любит лишь тебя одну, мой нежный друг!
Возьми, тебе одной его я поручаю,
Я неразлучно с ним и дружелюбно жил,
Теперь оно любовь предпочитает дружбе,
Пусть чувства в ней оно желанные найдет!
Не знаю, отчего ему так хладно стало
В моей родной груди, столь ласковой к нему:
Пусть у тебя найдет оно тот сладкий пламень,
Которым я его не в силах сам питать.
Но если нет в тебе огня взаимной страсти,
То не бери его: оно от хладных чувств
Увянет, как цветок, а я приду в ничтожность,
Как храм без идола, как без надежды жизнь!
Все ищет истинной любви; но еще вчерась встретил я одно прелестное романическое существо, которое искало ее, нашло ее и — как Езопов петух[294] — равнодушно посмотрело на найденный алмаз!
После вчерашней встречи с досады я не знаю, чем наполнить CLXXVIII главу; но вы не можете назвать ее пустою: в мире нет пустоты.
Однажды, заброшенный каким-то огорчением, лежал я в темном углу, на диване... Я бы не утонул в размышлении, если б два чудака не спасли меня против воли громким свои спором, происходившим в соседней комнате.
Не толкуй мне, не рассказывай мне!.. Возвышенная любовь!.. знаю, знаю ее!.. Это, мой друг, также обыкновенная, земная любовь, но в оковах; понимаешь!......она состоит из двух........ но часто духовная вечно свободна ........цепь желаний......... препятствия............ невозможность...... бедное сердце начинает страдать, сострадательная душа разделяет его горе, обиженное, неудовлетворенное желание гонит по крайней мере мысли к недостижимой цели... а воображение — злодейство! О люди, люди!.. но всех людей забавнее люди влюбленные!
Несносные слова! и я их выслушал! неужели непонятно тебе, что любовь есть союз Вселенной, невольное влечение однородных, односвойственных существ друг к другу... Это ли непостижимое чувство назвать стремлением прихотливых желаний к удовлетворению?.. ее ли назвать произвольной целью и игрой своенравного самолюбия?.. Я видел женщин прекрасных, милых; победа над чувствами их льстила бы и самолюбию Рошефокольда[295]; но я смотрел на них, как на существ чуждой земли, которых язык для меня непонятен, обычаи странны... Я видел прелестных, милых женщин; сближенный обстоятельствами, я привыкал к ним, и привычку можно было бы принять за любовь; я бы их любил, но не жертвовал бы для них собою!..
Понятно, не досказывай... далее следует любовь эфирная, или тоска двух существ о том, что, имея одну душу, они имеют и два сердца!..... очень понятно! — общая душа стремится сблизить их до невозможности, слить в математическую линию.
Нет, это для Земли непонятно!
Как? до какой же степени мы должны любить, например, женщину?
Если б я допустил в истинной любви безумие, я сказал бы, что должно любить белее жизни; не по рассудку, согласному с сердцем, мы должны любить избранный предмет, как жизнь свою!.. Это кажется очень ясно?
Не совсем! для меня одно только ясно: всякий, кто посвящает себя в рыцари, должен выбирать шлем по голове; потому что если он будет мал — свалится с головы; велик — закроет уши и глаза, а иногда и совсем сядет на шею. Но полно о возвышенной любви. Главный мой совет тебе, юный восторженник: не верь женщинам!
Очень благодарен! тебе остается еще сказать и всем женщинам: не верьте мужчинам!.. о, тогда люди будут счастливы, спокойны!.. Нет!.. я лучше хочу не верить собственным чувствам; вот настоящие льстецы наши, которым верит самолюбие!.. Добра и зла в женщинах столько же, сколько и в нас; нрав их...
Их нрав совсем мне не знаком,
Я все считаю лишь по пальцам;
С моим ли маленьким умом
Знать счет сердечным постояльцам?
Прощая слабостям земным,
Характер женщин бесподобен,
Я их люблю, но верить им
Я от природы не способен.
Любовь — оковы, от оков
Так натурален шаг к свободе;
К тому ж благодаря природе
Для бабочек и мотыльков
Так много создано цветов.
К чему бояться изобилья?
Перелетайте, пейте мед,
Покуда радужные крылья
С вас злое время не сорвет!
Теки, век жизни, быстро лейся!
Счастливец! радости лови!
Оковы с чувств и с сердца рви,
Люби, разлюбливай и смейся
Над долговечностью любви!
Конечно! Я с тобой не говорю!.. правила сердца развратного!.. прощай, дух возмутитель доверенности!..
До свидания!
Наскучив слушать подобный спор, я вскочил с дивана, схватил фуражку и отправился в поход; через несколько мгновений я уже был опять на Дунае.
Не говоря о подробностях пути от крепости Исакчи до г. Бабадага, я скажу только, что отдельные горы, холмы, долины, покрытые кустарником, скалы Денистепе и лес вправо, влево серебряное озеро Разельм, за ним синее море и, наконец, цветущий май, ясное небо, душистый воздух — все очаровало чувства гостей турецких: поход казался прогулкою, а область Бабадагская — эдемом, но — без гурий.
Во время движения главных сил от Исакчи к Бабадагу отряды были направлены к Тульче, Мачину и Гирсову. Покуда они исполняют свое назначение, мы последуем за императорскою квартирою и за Главною квартирою 2-й армии, через Бейдаут, Сатис-киой до Кара-су.
По занятии области Бабадагской Кара-су было назначено местом ожидания первоначальных успехов армии при обложенных крепостях.
Тут, перед Траяновым валом, на отлогом скате левого берега Кара-су, основалась походная столица императора, во всем блеске.
Город шатров с золотыми маковками был обнесен живыми оградами. Чисто было небо, облака боялись помешать солнцу играть на светлых орудиях и штыках русских.
Несколько дней это был лагерь тишины, уподобляющейся расстоянию от молнии до грома, как говорит Байрон. Но вдруг несколько сот орудий грянули в честь взятия крепостей Браилова и Мачина... Солиман-паша и Джиафер-паша первые испытали, что теперь уже не те времена для правоверных мусульман, когда они под владычеством Омара покорили 36 000 городов и крепостей, разрушили 4000 храмов и соорудили 1400 мечетей.
Вскоре на походной колокольне единственный и звонкий колокольчик возвестил молебствие о взятии крепостей Гирсова, Тульчи, а наконец и Кистенджи. В первой Ишим-паша, во второй Ибрагим-паша, в третьей Абдуллах-бей преклонили свои бунчуки[296] пред знаменами русскими, вручили их победителям и отправились оправдывать неудачи свои пред блистательною Портою.
Пред ставкой русского царя развеваются ряды цветных знамен........ Русский царь светел, окружен сынами своими, окружен очами Европы.
Только победные пороховые облака носятся в небе.
Военно-торговый народ собрался толпами; смотрит и удивляется; толки его раздаются на языках: русском, молдавском, булгарском, турецком, сербском, немецком, французском, италианском и греческом.
Представьте себе, милые мои, с каким удовольствием я вспомню на старости лет эту вековую картину! В толпе штабной, в какой-нибудь характеристической группе Бульи[297], видна и физиогномия Странника, на которой, кажется, начертаны слова: скоро ли проснусь я?
С какою гордостию, отложив перо, трудящееся над описанием будущего, я воссяду посреди добрых моих приятелей и поведаю им события прошедшего следующим образом.
«В то время, когда...» — при начале рассказа, без сомнения, понюхаю я табаку, зашиплю, как стенные часы, и громко чихну; внимающие гости скажут: желаю здравствовать!.. умолкнут... я поблагодарю и буду продолжать рассказ следующим образом:
В то время, когда по хребту Траянова вала, простирающегося в Булгарии, по берегу Кара-су до крепости Кистенджи, называвшейся некогда Истером, а потом Констаптианой, скакал я вперед...
— Это было, кажется, 8 июня 1828 г., как известно по истории, — скажет один из моих приятелей, — «о, нет! — прервет другой, — 20-го июня, я очень помню, я читал Валентини!»[298] — Из этого вспыхнет хроническо-хронологический спор, который прервется приездом новых гостей, может быть, и дам; а потому, забыв прошедшее, я предамся вполне настоящему.
По известным причинам, но не мне, углубленному единственно в стратегию собственных движений... императорская квартира и Главная квартира 2-й армии перенеслись с первой позиции на Кара-су на вторую позицию, верст около 10 выше, перед озерами... Тут лагерь разбит по всем правилам кастраметации[299].
Но ночь уже настала... ночь тихая. Какая картина!.. Лагерные и бивачные огни, рассеянные во мраке, мерцают вокруг вас; они простираются до самого неба, и звезды на горизонте кажутся продолжением огней русского лагеря.
Давно уже эхо задунайское не разносило звонкого русского отзыва!.. Перекликайтесь, недремлющие! а я... Монтань[300] сказал: Notre veillee est plus endormie que le dormir; notre sagesse moins sage que la folie; nos songes valent mieux que nos discours[301].
Ударило семь часов... Утренние лучи ждали уже возвращения моего из области внука Эребова...[302] ожидание их скоро исполнилось. Колесница, запряженная призраками, остановилась у подъезда, и я во всей красоте, как дельфин, показался из волн... пуховых.
Где, думаете вы, был я?
Близ Альпов снежных, там, где Леман
Шумит, бушует между скал;
Где друга Юлии злой демон
На гибель часто искушал[303];
Там — был и я...
Люди, удаленные от мест, где терзают род человеческий неутолимые желания и необузданные страсти, наслаждались некогда красотою природы, тишиною жизни и спокойствием души. Чисто было дыхание их, как воздух Гельвеции[304]. Не было между ними неприязни. Сердца их не уподоблялись островам, разбросанным по океану, а составляли одну землю, одну цепь обычаев, привычек, дружбы и любви.
Девы! девы, которых я вижу и встречаю! если б вы видели уборы и украшения тех дев, о которых я теперь думаю!.. Какая роскошь! сколько золота, драгоценностей! какой ослепительный блеск! И ничто не затемняет красоты природной!.. Скромность ли затемнит ее?.. Какие украшения роскошнее невинности и добродетели?
Смейтесь, смейтесь, крылатые, которых я вижу и встречаю! О, пошли святой Промысл, чтобы в душе вашей отозвалось хоть на одно мгновение то чувство, которое называется Природою!
Что остается теперь человеку в наслаждение? — одно минутное забвение вечных огорчений.
Ум поглотил сердце... а счастие земное есть удел сердца!
Если б кто-нибудь взял на себя право упрекнуть меня, что сердце мое холодно, как лед, — я не буду опровергать упрека клятвами; нет!.. пусть сердце мое будет подобно куску льда, принесенному из-за Ледовитого океана, с того места, где на севере стекаются в одну точку все умственные меридианы... пусть оно уподобляется ему!.. Может быть, полярный лед так тверд, как кремень, и удар куска об кусок произвел бы искры... но какие искры? — искры любви!.. Если кто даст мне хоть одну подобную искру — я буду доволен: что может быть лучше любви искренней?
Любовь!.. Я верю преданиям очаровательного Гезиода[305] и страстной Сафо... Их сердца знали тебя... Я верю им: ты дочь неба и земли!.. божество и демон, ясновидящая и слепая, ад и рай, блаженство и страдание!
Соблазн, предатель, искуситель,
Источник тайного огня,
Непостоянный сердца житель,
Коварный дух, оставь меня!
Минутный спутник мне не нужен,
Подобный счастью и судьбе,
Ты вечно верен лишь себе,
С собой лишь постоянно дружен.
Неси сокровища мечты
Тому, кто хочет быть обманут!
Меняй сердца, они цветы,
В них чувства скоро, скоро вянут!
Часто, и как часто... после вышеописанного, произнесенного огорченными чувствами монолога вдруг делается резкий переход в нижеследующий:
Она мутит мой дух давно,
Она меня все в омут тянет!
Взгляните... то всплывет, то канет
На очарованное дно!
Мои ли чувства не растают?
Всплывет... и воды заиграют!..
Как колыбель под ней волна!..
Вся в брызгах, как в шатре алмазном,
Лежит раскинувшись она
И возмущает дух соблазном!
О, брошусь в воду!.. пыл огня,
Быть может, холод волн потушит...
Но я боюсь... в воде меня
Русалка страстная задушит!..[306]
Подобно мне, увлекаемому пылким воображением, большая часть людей увлекается пылкими страстями и забывает свои обязанности... но я... я недолго блуждаю по произволу необузданных мыслей!.. Вот опять своротил их на большую дорогу. Совсем на землю я не хочу съезжать... Пущусь по седьмому слою воздуха... Проезжая мимо Могуры, я не могу не остановиться на вершине этой знакомой мне горы... Хребет Карпатский и отрасли, расстилающиеся по Венгрии, Галиции, Трансильвании и Молдавии, ясно вижу я перед собою как окаменевшие валы разъяренного океана, озаряемого светлым божеством Зороастра[307]; но не восклицая: «Какая величественная картина!», я очень равнодушно смотрю на необозримое пространство. Подо мною все тихо. Где же люди? Где шумное, вечное движение их и бесконечные заботы? Не видно, не слышно их! как они мирны! не нарушают спокойствия природы!.. О, если бы мне теперь было время, я взобрался бы по ступеням воздушным на первое золотообрезное облако, как Юпитер взглянул бы на землю и громовою стрелою на голубом воздухе начертал бы мысль свою о человечестве!
Младенческое состояние его... Тут невольно припомнит каждый, как лелеяла его маминька...
Что, если б вы, хоть и шутя,
Ему про котеньку запели;
Тридцатилетнее дитя
Лежал бы смирно в колыбели...
Ах, маминька! я вас люблю!
Я светел в чувствах, без оттенки!
Вы говорите: я шалю?
Так что же, поставьте на коленки!
Малютка ваш у ваших ног
Почувствовать заставит жалость;
Не принимайте за порок
В ребенке маленькую шалость...
Мамунечка!..
Как иногда приятны сумерки!.. Но, боже мой, мне не удалось сего дня пролететь с читателями и расстояния между слиянием двух математических линий!
Как приятно будет мне, добрый, милый товарищ мой, когда ты встретишь, если не меня, то, по крайней мере, мысли мои о всем и всех и воспоминания мои о тех, которых любил и люблю!.. Скажи мне, на которой ты теперь ступени лестницы, ведущей к благу?.. Куда смотришь ты — на север, на запад, на юг, на восток, на небо или в землю?.. испытал ли ты, что такое жизнь?.. Однажды мечтал я о жизни и начал писать главу CLII... Всякое начало должно иметь продолжение, и потому:
Существование есть шар; жизнь есть окружности, пересекающие его во всех направлениях; люди есть точки, следующие по этим направлениям.
Хорошо! сказал один из величайших умов неопределенного столетия, взял кусок мела, начертил на стене круг, изображающий шар, провел диаметр АВ, потом, перпендикулярно к оному, в равном расстоянии от оконечностей А и В, окружность С и начал говорить следующим образом:
Точки А и В есть крайности наших чувств и страстей. А — крайность добра... В — крайность зла... Окружность CD, находящаяся в равном расстоянии от крайностей, есть единственный путь возможной долговечности.
Человек является на свет из которой-нибудь из точек сей окружности. Если он направлен и постоянно идет по CD, то от зенита[308], или точки рождения, до надира идет он, отдаляясь, усиливаясь, одушевляясь более и более. От надира продолжение пути есть возвращение... Воображая, что удаляется от точки начала жизненного пути, он приближается к ней. Если он дойдет до нее, то это истощенное, иссохшее существо есть тот же младенец, но растянутый временем и наполненный... землею!
О, как блажен тот, кто прошел все плюсы от 0 до 1 и все минусы от единицы до ноля!
Если жизнь отклонилась от направления CD к которому-нибудь из полюсов или крайностей, то очень ясно, что этот путь короче, склонение к возврату ближе, возвращение к состоянию младенчества, или ничтожества, ближе.
— Отчего? — спросите вы... — Оттого, — ответят вам все науки и опытная премудрость, — что все основано на равновесии; что спокойствие духа, здоровье тела и счастие сердца живут в равном расстоянии от неба и земли.
Приближьтесь к одной крайности — вас сожжет излишество животворной силы; приближьтесь к другой — вас убьет излишество удушающей.
Убежденный в предположениях своих тем огнем, который упал с неба на двенадцать глав, я отправлялся ни медленно, ни быстро по той математической прямой линии, которую Галлер[309] мысленно провел от рождения до смерти. Я заметил, что она проходила в равном расстоянии от полюсов и вообще от всех крайностей... Климат был так умерен, что слова: жарко и холодно вывелись бы из употребления. Вправо видел я в разных положениях: добро, любовь, юг, душу, мечту, истину, свет, все, ум, восторженность, привлечение, оксиген, небо, утомительность от труда, всеведение и т. д.
Влево были: зло, ненависть, север, тело, действительность, ложе, тема, ничто, сердце, умение, отражение, азот, ад, утомительность от бездействия, невежество и т. д.
Но на этом пути так мало было людей, что я должен бы был томиться тоскою уединения, если б какое-то чувство душевного и телесного здоровья не заменяло мне все блестящие призраки, которыми была усеяна природа, лежащая от меня вправо и влево.
Сделав таким образом приложение жизни к геометрии и наскучив не только читателям, но и самому себе, я, однако же, сделал еще одно приложение, а именно: приложил руку к сердцу и произнес:
— О, сердце! скажи мне, я ли причина твоего страдания или ты причина страдания моего?.. будь вечно со мною согласно! соглашайся вечно со мною!
— Нет-с, соглашаться каждый раз
Меня рассудок мой не учит!
Поверьте-с, вечный отзыв: да-с!
Когда-нибудь и вам наскучит,
— отвечало мне сердце и забилось сильнее прежнего.
На это я не только ничего не сказал, но даже ничего бы и не подумал, если б восторги соответствовали степенным летам.
Я был хорош, мне говорила
Про то искательность очей;
Но похвала не обольстила
Души доверчивой моей.
Я был любим, любил нередко,
Но никогда не ревновал
И на себе не испытал,
Что значит женщина-кокетка.
Кому же в этом честь отдам?
По склонностям, природой данным,
Не бывши постоянным сам,
Мне все казалось постоянным.
Бывало.....
Но и теперь, пускаясь в путь
За ловким, ветреным народом,
Я загляжусь на что-нибудь
И полюбуюсь мимоходом,
Хотя к степенному лицу
И это несколько некстати;
Но кто ж крылатому слепцу,
Властолюбивому дитяти
Забавных жертв не приносил?
Кого в грехи он не вводил?
Кто заслужил славу истощением сил своих, терпением и временем, тот человек опытный, тот нажил богатство ума; я уважаю, люблю его... хотя и кусок дерева, сгнивая, набирается света.
Но... обязанность зовет меня в этот пространный намет[310], где, как говорит г. Нахимов[311], возвышаются горы бумажные, текут реки чернильные и стада перьев с писком носятся по пространству стола.
Бумаги с августа, а нет уведомленья
О получении! За эти упущенья
Не вам, сударь, а мне приставят длинный нос!
Я написал давно уж начерно-с
И дал переписать... что ж делать с писарями!
(Пишет, диктуя самому себе вслух),
«Уведомыть... при сем... имею честь,
Что сума денег мною за номѣрами
2-м и 5-м, пущенная вами
От 23-го июля... двѣсти шесть
Рублей... получены». Вот-с кончено!
Прекрасно! Вас не учить казенному письму!
Вы пишете так четко, кратко, ясно,
Но вместо суммы вы поставили суму,
Ѣ вместо е, еры на место иже!
Скажите мне, любезный филолог,
Вы, верно, слышали, что канцелярский слог
Тем лучше, чем он ниже?..
Но вот Бехтыр-киой!
Пробили поход!.. Взгляните, лагерная команда, как саранча, обсыпала все палатки!.. кажется, она пожирает их. Взгляните, как исчезает город шатров!.. нет его! Весь штаб на конях. Все двинулось вперед! Бесконечные обозы потянулись по извилинам дороги... так скопленная и спущенная вода катится по желобу долины.
Тут видите вы разноцветные дилижансы, дормезы[313], кареты, коляски, дрожки, брички, таратайки, повозки, брашеванки[314], телеги, кухни, фуры, ящики... За ними следуют вьюки — на лошадях, на ослах, на плечах и, наконец, известные всему походному штабу два верблюда... Они везут калмыцкую кибитку. При них отправляются два степных оренбургских уроженца, да толстый Иоган, да бывший константинопольской миссии курьер.
Все это тянется по дороге от Кара-су чрез Махмуд-киой, Муссабей, Азанлар, Гелби-киой — к Базарчику.
Соединив несколько переходов в один, я уверен, что читатель не почувствует от этого ни малейшей усталости, как гренадер суворовский, который разделил расстояние от земли до неба только на два солдатских перехода. Я уверен, что, отправясь в этот путь, он сделал его в один переход.
Но, говоря об усталости, я из снисходительности если не к другим, то, по крайней мере, к самому себе, разделяю всякий труд на несколько частей и — для каждой части предназначаю особенный день; следовательно, вы можете себе представить, что солнце отправилось уже на другое полушарие, снабдив частию своего света наместницу свою луну.
Чудак Зороастр почитал солнце богом...
К нему мольбы его текли,
Не знал он мысли сокровенной:
Пусть солнце свет и дух земли,
Но солнце ль свет и дух Вселенной?
Я сидел с книгой в руках... не помню, читал я или думал о ней... вдруг очутилось предо мной видение, светлое, как мысль об исполнении пламенных надежд и желаний.
— Конечно, любите вы чтенье?
— Люблю ли?!.. я на небесах,
Когда в твоих, мой друг, очах
Читаю чувств изображенье,
Твержу, учу их наизусть!
Их смысл так сладок и приятен!
То привлекателен, как грусть,
То вдруг, как случай, непонятен!
Скажи мне... нет, не говори!..
Но прямо в очи мне смотри!
Я прочитаю...
Взяв на себя труд Шамполиона[315], я скоро раскаялся...
— Нет! — думал я, — разобрать египетский язык дружбы и любви есть египетская работа!... и — отправился в Булгарию.
Остановись перед самым Базарджиком, на долине Табан-дере, я еще раз оглянулся назад и потом обратил все свое внимание на город.
Аджи-оглу-базар-джик значит: странствующего сына базар малый... Итак, любезный мой караван, видал ли ты когда-нибудь пустой город?.. Вот он... Мне кажется, не только люди и животные, но и все насекомые скрылись из него. Какая пустота! какая мрачность! точно как в сердце, оставленном надеждою.
Идите по улице — вам никто не встретится. Взойдите на двор — собака не хамкнет. Взойдите в дом — вас не спросят: кто вы? зачем вы? кого вам? Взойдите в гарем... о, как неприятна эта пустота!
Фонтаны не льются, они иссохли. В некоторых вода еще слезит, но она уже горька, как слезы... отравлена.
Вот высокое Джалье; но там уже не слышно: Элинин каризини арзулама![316]
Предместье города, в которое переселялись турки, армяне и булгары базарджикские на жизнь вечную, так велико, как только может себе представить испуганное воображение, не любящее ни покойников, ни кладбищ. Оконечности города и окрестности его уставлены гранитными и мраморными камнями; ...почти на каждом вырезаны разновидные чалмы, означающие звание и состояние мусульманина, отгостившего на земной поверхности.
Теперь далее, от Базарджика к Шумле!.. Но, милые спутники мои, я отвечаю за безопасность вашу и потому предлагаю вам не рассыпаться, не удаляться от меня!.. Дорога до Козлуджи идет лесом... Вот мрачная Ушеплийская долина... толпы турок скитаются по лесам, стерегут неосторожных... Чу? выстрел! пуля просвистала!.. залп!.. Турки!.. И все это мечта, воображение!.. Не бойтесь, милые спутницы мои! Под моим предводительством целы и невредимы выйдете вы из опасности! Но...
Сердце мое возгорелось духом воинственным!.. Дайте мне броню мою! шлем мой пернатый! меч мой, меч мой! на котором начертано золотыми арабскими буквами: Когда Чемидзан[317] перестанет покровительствовать мне, ты, меч мой, будешь защитником моим!..
Доблестные, воинственные читатели и читательницы! великий, бессмертный подвиг предстоит вам!.. толпитесь вокруг меня!.. Вы, юноши, готовьте пламенное воображение и лорнеты!.. Вы, старцы, опытная мудрость, надевайте очки!.. Вы, прелестные стрелометательницы, амазонки мои! девы и женщины, правое и левое крыло, дающее крепость центру, запасайтесь огненными взорами!
Предводительствуя корпусом таких волонтеров, мне легко пройти весь мир, и покорить Вселенную — перу моему! но это долго, скучно... вооруженною рукою пройдем мы по Булгарии, чрез Балканы, до Константинополя... Подобно набегу какой-нибудь орды, мы пронесемся... нет!.. разольемся, как Нил, по владениям Махмуда!.. Ожидает ли он нас? успеет ли он издать хати-шериф[318], вызывающий к восстанию на брань против необузданной толпы читателей, напавших на топографическую карту его владений, штурмующих девственную Шумлу, прогуливающихся по р. Тундже, отдыхающих в Эски-Сарае и в лавровых рощах Эдрине и, наконец, осматривающих без спросу все редкости Стамбула?
Подробная карта Турции перед нами. Поле чести открыто. Слава готовит венок Победе. — Друзья мои! «не множество, а мужество» — вот первое правило войны. — «Стадо ослов, предводительствуемых львом, страшнее стада львов, предводительствуемых ослом», — сказал греческий полководец Хабрий[319]. Итак... но сегодня уже поздно.
Скинув броню, шлем и меч, я повесил их на одно из дерев, принадлежащих Повелителю правоверных; возвратился туда, где был; надел..., разумеется, не римскую тогу... и стал сердиться...
Подле моей комнаты, за деревянной стеною, жил пылкий юноша. Часто исступления сердца его и исступления поэтической души нарушали первый сладкий сон мой. В отмщение за доставленную им мне бессонницу, подобно совести, которая подслушивает человеческие мысли, я приложил ухо к стене.
«Любить или не любить!» — вскричал он голосом Гамлета[320].
«Себялюбие! предрассудки! закон, установленный папою Григорием Девятым[321]! обязанности! общее мнение... о, сколько препятствий!» — произнес юноша с отчаянием, похожим на отчаяние Лира, когда он говорит: Громы! молнии! вы не дети мои[322]!
«О, если б ты была свободна! если б голос не умер на устах моих, я бы сказал тебе: еще до существования моего я люблю тебя! я люблю тебя теперь! я люблю тебя за гробом Вселенной!..»
— Да! — думал я, — глагол люблю был бы глаголом божественным, если б не спрягался.
«Что мне уверять тебя, — продолжал юноша, — уверения лишают доверенности. Ты прекрасна, добродетельна; ты звезда, ласково светящая на меня с неба! Два звука, согласованные самою природою! — я и ты! — некогда они были одним существом; но какая-то враждующая сила разорвала его надвое, чтоб со временем, при встрече нашей, насладиться нашим страданием!..[323]
О, долго ль сон коварный длится?
Исчез очарованья мир!
Ты не моя, но ты кумир,
Пред коим вечно мне молиться!»
Восклицания утихли... все умолкло... Я задумался... гений сна повеял крыльями...
Усни же, милый мой малютка,
Проживший десять тысяч дней
Игралищем слепых страстей,
Рабом послушным предрассудка!
Счастлив, когда в ночной тиши
Ты, как покойник, равнодушен
И сон твой кроток, не нарушен
Болезнью сердца и души!
Этот день я не намерен посвящать ни мирному странствию по Вселенной и по событиям, ни военным походам по Булгарии. Он так хорош, как 1-е майя. Но положим, что он и есть 1-е майя; и потому очень неудивительно, если кто-нибудь пригласит меня ехать вместе за город, в сад, в рощу...
Если слова: поедемте с нами! произнесены голосом, которого эхо отдается в сердце... если эти же слова повторены взором... о, тогда я еду непременно!
Если любопытство читателей следует за мною на это гулянье, то... послушайте:
— Неужели? — сказало одно кубическое существо.
— Поверьте! — отвечало другое существо, которого я и описать не умею.
Ах, боже мой, какая жалость!
Тиранить так свою жену!
Ее неопытность и шалость
Считать за грех и за вину!
Ох, эта мне понятий древность!
Вот, умолчи и не злословь
В мужьях всевидящую ревность
И безотвязную любовь!
Несносно!..
«О, это правда! — сказала одна юная дева, прекрасная, как невеста Океании. — Мужчины? — льстецы!.. мужья? — тираны!».
— Как эти речи странны мне!
Не понимаю! верно, вам уж
Не раз случалось, хоть во сне,
Влюбленной быть и выйти замуж? —
сказал я эфирному созданию, которое произнесло оскорбительные слова на весь мужской человеческий род.
Не знаю, понравился ли ей ритурнель, приделанный мною к ее песне о мужчинах, потому что, сказав, я в то же мгновение своротил на другую дорожку, остановился подле виноградного куста, сорвал зрелую, наливную, покрытую как будто инеем кисть и... вручаю ее тебе, милая, прелестная читательница! тебе, ангелу, подле которого и самое грешное существо освятилось бы новыми, высокими чувствами!
О юноша, оставь свои мечты!
Забудь коварные надежды и желанья!
Здесь радостей твоих заплетены цветы
В цепь неразрывную печали и страданья!
Оставь доверчивость и пристально смотри,
Как изменяются на всем от света краски:
Жди дня, о юноша, во время ли зари
Нам распознать любовь и непритворность ласки!
Не объясняя причины, по которой наскучил мне сегодняшний день, я предложил солнцу скорее скатиться на запад и осветить все заатлантические известные и неизвестные страны, где человек, по системе Кабаниса[324], должен был первоначально быть растением, потом полипом, потом насекомым, потом орангутангом, потом диким человеком...
Стадо диких людей, которое мирно пасется на лугах, орошаемых алмазными струями реки...
Стадо диких людей, которое живет в мире со всеми животными...
Стадо диких людей, у которых нет долгов на земле, а людей на небе...
Это стадо... но что такое счастие и спокойствие без того, что рождает несчастие и беспокойствие?
— Ты слеп!
— Ложь!
— Видишь ли ты?
— Ничего не вижу, потому что ничего не видно!
— Поди уверь, что солнце не свеча,
Что бледная луна не тусклая лампада,
Что звезды светлые не золотые блестки
И не отличия, дарованные небу!..
Впрочем, слепота не грех. Но от этого шуму, от этой ветрености сердца, от этой болтливости языка, от этих нескромных взоров, от этого века, навьюченного ношею бедствий, я удаляюсь и, подобно Язону[325], с моими аргонавтами сажусь на корабль, сделанный из зеркала.
От пристани г. Галаца я отправляюсь вниз по Дунаю, по устью прекрасному в Понт, потом в Пропонт; потом в Геллеспонт; потом, не задевая ни за один остров моря Эгейского и Средиземного, прямо к устьям Нила; Нилом к Мемфису; от Мемфиса, перенеся на плечах корабль свой, — по тому же тракту, по которому аргонавты переносили свои корабли, — на море, отделяющее земли Египетские от Обетованных, спускаюсь по оному до океана, орошающего и Аравию, и Иран, и Индию; океаном до слияния Тигра и Евфрата, и, наконец, плыву медленно вверх по последней реке до самого рая...
Я был в раю...
Тогда был вечер; — и теперь уже вечереет; а так как люди вообще привыкли полагаться на завтрашний день как на начало будущих благ, то и я обращаюсь к читателям с вопросом: вы, верно, устали?
— Ах, нисколько! — отвечают они, задыхаясь от усталости.
Благодарите же богов,
Когда не шли вы, как обозы,
Пустыней дикою стихов
Или распутицею прозы!
Итак, друзья мои, вы уже слышали, что сказал полководец Хабрий. Теперь дайте мне телескоп, я взгляну на позицию всех моих читателей... Хуже пары слепых глаз!.. обезображивает все, как критика пристрастного журналиста!.. протрите ему стеклы![326]
Хорошо! теперь слушайте диспозицию:
«10-ти тысячный отряд юного моего воинства переправляется через Дунай в Никополе. От Никополя, своротив к Систову, он должен восхититься местоположением; но не блуждать в садах фруктовых и виноградных, не срывать ни одного румяного листа с розовых кустов, украшающих горы, скаты, холмы, — не идти быстро мимо Рущука. Если неприятель сделает вылазку, то с презрением посмотреть на него и потом следовать далее чрез Разград по дороге к Шумле.
«Другой 10-ти тысячный отряд идет через Силистрию. Переправа не остановит храбрых. Напомнив сей крепости 1810 год[327], отряд продолжает идти чрез Акадапар, Эмбелер, Экизчи к правому флангу к. Шумлы.
Сам я, предводительствуя главными силами моих читателей, иду чрез Базарджик.
«Пятитысячный отряд преклонных летами и вооруженных всеми градусами очков наблюдает крепость Варну с утесов при с. Франки. В предводители сего отряда избирается старец, украшенный и царем и временем, знающий наизусть все походы Миниха, Румянцева, Суворова, Потемкина, Каменского, Кутузова[328]...»
Прочитав диспозицию, разумеется, все возвратились по местам; — несколько избранных говорливых читательниц пробарабанили устами своими поход, и все двинулись!
15 тысяч отборных юношей и прелестных воинственных красавиц со мною! — Песельники, вперед! — закричал я. — Ах, господа, у меня душа обмерла от наслаждения, когда запевальщик, прелестный, как она, перелился весь в арию: Di piacer mi belza il cor[329].
Быстро двигаюсь я от Базарджика к Ушенли чрез густой лес и хребет гор, скрывающих от Козлуджи север.
Здесь, друзья мои, под предводительством царя, шли мы в 1828 году. Спускаясь с горы, пред Козлуджи, открылись взорам нашим разновидные гряды Балканов. Сквозь лиловое отдаление и светлую будущность я уже видел тогда, как развевались на Эмосе[330] благословенные знамена русские и как русская воля подавала законы владычеству Магометову.
Покуда первые два отряда приблизятся к Шумле, мы сделаем дневку в садах Козлуджийских.
Дика наружность здесь природы!
На юг — дорога на Проводы...
Нельзя здесь, други, не вздохнуть:
Ведет далеко этот путь!
Там... древний мир гиероглифов!
Чернеет Эмоса гряда!
Там спорных праотцев и скифов
Паслися мирные стада!..
Так как рассветать будет еще в следующей главе, то до восхождения солнца я думал о Чжинд-чженской фарфоровой фабрике, о веселом взоре и ясной наружности — явных признаках мудрости, о лжи и упрямстве — пороках, которые должно искоренять с самого младенчества, о выражении Плиния[331]: ut externus alieno non sit hominis vice[332], об уме и глупости умных и о глупости и уме глупых... и т. д.
Утро было очаровательно. За завесой туманов Балканы... отдельные холмы, белеющие скалы по долине Давно... ущелья правого берега долины Проводской; высоты над Мадардой и Шумлой, освещенные солнцем... Мечеть Козлуджийская в садах... лагерь моих читателей... Какие виды!
Я вышел из своего шатра, невольно взглянул на шатер Царь-Девицы, с золотой маковкой... сердце затрепетало желанием битвы, и я вскричал:
Лейб-Амазонский эскадрон
Построить близ моей палатки!
Нельзя-с, большая часть больны.
Как!.. чем?
От действия луны...
Вот кстати лунные припадки!
Но должно им скорей помочь,
Мы выступаем в эту ночь!
Есть способ легкий, хоть старинный:
Поить водою розмаринной;
Но натуральный термин...
Ох, с амазонками беда!
Не подражать бы им Минерве![333]
Но мы оставим их в резерве —
Походный с нами гошпиталь.
Однако ж это очень жаль!..
Без них мне скучно!..
Скучно, скучно!.. нет, без них ни шагу вперед! готов отложить поход к Шумле хоть до конца 3-й части! О, чтоб совершать дела великие, нужно терпение!.. ангельское... дьявольское... думаете вы? нет, мое — т. е. среднее между ними.
Как терпелив тот, который, утолив жажду и голод, чувства, ум и сердце, ложится в пуховые волны и, уже засыпая, чувствует, что что-то ползет по лицу, но боится пошевелиться, протянуть руку, чтоб, спугнув насекомое, не спугнуть и усыпления с очей своих... как терпелив он!
Это еще не все, ибо все более целой Вселенной. Это не конец и не начало... Покажите мне в чем-нибудь начало и конец, я скажу: нет, это продолжение.
Подобные переходы уподобляются известным переходам... или, еще лучше, известному моцартовскому аккорду в увертюре Титово милосердие[334]. Разумеется, что тот, кто не знает генерал-баса чувств человеческих, не может понимать правильности резких переходов; для понятий его доступна только простая гамма... Хайдн[335], выражая создание мира, прежде всего изобразил Хаос... Во всем стройность создается из нестройности... Мысли, мнения, речи, дела, вся жизнь, все подвержено этому закону.
Дневка казалась мне вечностью... Грустен и задумчив сидел я... Беда быть без дела!.. Взяв Лаватера[336], стал я сравнивать физиогномию всех великих людей; но — умственная величина зависит от фокуса понятий и от точки, с которой мы на нее смотрим. Тут я опять задумался... Мысли мои, как прикованные, не оставляли меня; я был доволен. Но все, что имеет крылья, не создано для постоянства. Скоро мысли мои вспорхнули, понеслись быстро... Где же настиг я их? На очах, на устах, на улыбке, на румянце ланит, на персях, на задумчивости существа, которое так хорошо, как неиспытанное блаженство. Они хотели даже проникнуть в сердце его, во все изгибы сердца... Остановитесь, дерзкие! там ночь!.. тайны сердца совершаются во мраке... С трудом вывел я на свет мысли свои из подземелий, в которых они уже блуждали, — и стал писать письмо.
О ваших слышал новостях
От бывшего у нас в гостях
Товарища-приятеля!
Что вы здоровы все подряд,
Я этому сердечно рад,
Благодарю Создателя!
И то с восторгом слышал я,
Что вы, как добрая семья,
Соединились дружбою.
С пером иль с книгою в руках
Проводите часы в трудах
И занимаясь службою.
И в дополненье к похвалам,
Вы ровно к девяти часам
Приходите в чертежную;
И соблюдаете вы в ней
Со рвеньем службы долг своей
И тишину возможную[337].
— Хотелось знать бы вам весьма
И продолжение письма,
Любезные читатели.
Но продолжать нет сил и слов;
Таких уродливых стихов
Набор рекрутский к стати ли?
Мое житье, мое бытье,
Ты путешествие мое,
Моя энциклопедия!
Пусть свет тебя возьмет, прочтет
И от души произнесет:
Ей-богу — ну комедия!
Auteur de «St.....». Que pensez vous de mon livre?
Une dame... Je fais comme vous, monsieur, je ne pense pas.
Явление Странника Аполлону. Мотылек. Пучина памяти. Маре Калабалык. Умственный архипелаг. Философический камень. Пословица
Вселенная. Быть или не быть? Чистый воздух. Терпение. Середина. Pudet dicere[340]
Оракул. В чем счастье. Умственная живопись. Продолжение CCI главы. Рымник. Аталанта
Ювента-Геба. Шабас[341]
Женщины. Шатер. Царь-Девица. Диспозиция земная и небесная
Моя рать. Как счастлив тот, кому не помогают падать. Шумла. Реляция. Алэф
Варна. Владислав IV. Взятие Варны
Hippocrate. И т. далее......? Чудная беседа. Чудный скачок. Может быть и быть не может. Тоска. Русская единица. Настоящий, век и дни давние. Пленный турок Эмин. Альмэ. Итог
Заара. Не хочу я хлеба. Гоби
Свой своему невольно друг. Мы вошли в палатку. Сбитенщик. Военная зависть. Заблуждение. Дорога в Стамбул. Мангалия. Развязанный узел. Октавий Август и Овидий Назон в бане
Вечер. Его бы она расцеловала?! Бисерная и мозаичная работа. Свекла равна сахарному тростнику. Продолжение поэмы о Мариолице. Нескромность. Смотрите и внимайте! Кистенджи. Петр
Пустырь Булгарии. Карамурат-киой или Дана-киой? Покойная квартира
Правило жизни. Четки памяти. Красноречивое молчание. Пауза. Галац. В Яссы
Природа и человек. Лучшие минуты жизни. Взгляд на Яссы. Копо. Москаль и молдаванка. Математическая истина. Путевые правила. Улица-маре[342]. Жестокое внимание и насильственное убеждение. Чемодан. Человек-грек капитан Микулай. Гулянье в Яссах: дупа-обычулуй[343]
Превращение Любви во Вселенную, а Вселенной в Любовь. Эней и Лавиния. Сердечные полюсы. Кого я видел. Остров любви. Нубия. Москва
Γ τὸ μέγα εν, ἀλλα, τὸ εὔ μέγα.[344]
Источник света и лучей!
Скажи мне попросту: изгнанник![347]
Светлейшей ясности твоей
Представиться желает странник!
Теперь некстати эта честь!
Где он?
Всепресветлейший.........
Лесть!
Прошу обыкновенным слогом!..
Я — я.......
Ты — ты? Довольно, с богом!
Ah! ah! (il rit)[349]
Все встречные хотели знать цель его, спрашивали: куда идешь? Посмотрите, отвечал он, на этого мотылька, который летит по одной со мной дороге.
Мгновенный гость существованья!
Зачем и ты летишь на свет?
Ужели и тебе во тьме покоя нет,
Как пылкому уму гордейшего созданья?
Смотри, вся даль алмазами горит:
Не подлетай, златые крылья вспыхнут!
Луч таинства твой взгляд навеки ослепит,
И поздно гордые мечты твои утихнут!
И все и всех судьбы в пределы облекли,
Не преступить заветную границу!
Как рвется узник дух подняться от земли!
Как силится увлечь на небо и темницу!
Глас внутренний твердит, гремит его уму:
«Законы вечные Вселенной не случайны!»
И мысли, слабые светильники! сквозь тьму.
Хотят прозреть завесу вечной тайны!
Прошли века, пройдут века веков,
На общем кладбище улягутся народы;
Но не постигнет ум Создателя миров,
И тайны занавес не снимется с природы!
В пространной пристани Трои, нагрузив корабль (сделанный, как уже было выше сказано, из зеркала) всем невещественным, я невольно должен был подумать также и о невещественном балласте, столь необходимом для тяжести и равновесия. Всякий может понять, что я говорю про пустословие, балласт умственный; и потому, без дальнейших объяснений, я отправляюсь в Архипелаг.
Подобно мне, несомому по волнам Геллеспонта, в которых некогда отсвечивалась Ида[350] и ее подножие, украшенное паросским мрамором и садами Трои, мысли мои несутся по пучине памяти.
В ней отражается бывшее; чертоги Приама[351], высокие стены и башни, огромные храмы и тот певец, который родился в Смирне, в Родосе, в Колофоне, в Саламине, в Хиосе и в Афинах[352]; и его песни о славе Ахилла и Одиссея, и его Батрахомиомахия[353], и его Гимн Церере, погибавший в неизвестности в продолжение 2760 лет и, к счастию, отысканный в конце прошедшего столетия Христианом-Фридрихом Маттеем[354] в Патриаршей ризнице в Москве.
Continova, s. f. — continuation
Так! все прошедшее отсветилось в памяти моей!
Вот, близ мыса Сигейского, на могиле славной Трои, светятся степы Александрии. И они исчезли! — Вот на могиле Александрии, орошаемой Скамандром, чернеют хижины Бунар-баши. И они исчезнут! Инш-Алла! (будь воля божия!).
Как Солиман, сын Оркана[356], перед походом в Херсонис Фракийский взошел на груду камней, бренных останков Трои, подивился на них и отправился далее, покорять Галлиполи[357], так и я, насмотревшись на развалины истинного просвещения, отправляюсь с моим караваном в дальнейший путь по земному шару.
Маре Калабалык![358]
Счастлив тот, кого судьба отклонила от бурь морских, сердечных, житейских и от всех родов бурь, сопровождаемых громом, молниею, вихрями, словами, угрозами и ударами.
Пробираясь между попутными и противными ветрами во время поднимавшихся со всех сторон туч, я причалил к берегу, оглянулся на море. Какая картина! Представьте себе море синее, белое, красное или черное, все равно. Вот туча помрачает горизонт и предвещает близкую бурю. Вот раздаются уже громовые удары, молнии рассекают воздух. Вдали корабль — жертва бездны! Ветры сорвали с него паруса, снасти лопнули, молния ударила в мачту, мачта разлетелась вдребезги, огонь коснулся до порохового запаса, корабль взорван. Смотрите на огненную тучу! Вот рог изобилия, из которого сыплются в море люди, бочки, камни, бревны, золото, пушки, ядры и все, все, кроме нескольких сот пуд губительного состава, изобретенного Шварцем[359]. Он повис на воздухе. Где ж прежняя тяжесть его?
Страшно быть взорванным! Я это испытал:
Холодность сносна лишь при муже;
Но вдруг она, день ото дня,
Со мной все хуже, хуже, хуже...
Как это взорвало меня!
Как это взорвало меня!
Море, о море, о пространное море!
Когда буря утихла, тучи пронеслись за пределы южного горизонта, а море поглотило все, что было тяжелее вод его, я пустился далее. Корабль, управляемый своенравным кормчим, летел, как мысль; огненная борозда струилась вслед за ним. День уже скрылся, но поверхность вод искрилась и казалась обширным полем света; а волны оделись блестящею пеной. Подобно Форстеру[360] и многим другим естествоиспытателям, я хотел проникнуть в таинственность этого света; думал, думал и, наконец, решил, что не светящиеся рыбы, не черви, не мокрицы, не полипы и не икра причиною оного, а трение вод, рождающее пену, блестящую и осыпанную жемчугами мать Афродиты[361].
Wus hat Er gesakt? (Ein Jude)[362]
Быстро летел корабль мой; так быстро, что на вершине мачты показалась Елена. Нужно ли напомнить догадливому главу CLI и то, что я, как торопливый путешественник, с таким же вниманием взглянул на рассеянные острова по Архипелагу[363], как торопливый читатель на главы, рассеянные по моему Страннику. Их разделяет друг от друга пучина вод; сообщение между ними трудно, я согласен; но виновен ли я, что мое воображение произвело умственный Архипелаг? Не от понятия ли читателя зависит: в Фазосе отыскать золотые и алмазные мины; в Лемносе взглянуть на вулканы; в древней Евбее вкусить роскошных плодов и меду; в Саламине вспомнить морскую битву[364], бывшую за 480 лет до Р. X.; в Эгине поучиться у мирмидонян муравьиному трудолюбию; в Идре, или в Нио — морскому искусству; в Андросе принести жертву Бахусу[365]; в Китносе взять целебную ванну; в Делосе взойти на развалины храма Аполлонова и пожалеть, что нельзя уже вопросить оракула о судьбе своей; в гористом Микони оплешиветь; на роскошных лугах Станфалии нарвать цветов и свить венок для любимого существа... Все это зависело от читателя. На всех этих островах, и особенно на Имбро и Мило, есть много дичи... но — о господа охотники! берите ружья, снаряжайтесь! я вас заведу в такие места, где у бекасов носы длиннее, чем у всякого обманувшегося или обманувшего политика, хитреца и волокиты.
Я заметил, что одно только воспоминание пишет хорошо, красноречиво и плавно. Ему и перо в руки! Точно, ему и перо в руки! И это перо будет подобно мечу Скандер-бега[366]. Какой Магомет в состоянии владеть оным? И сверх того:
Поэтом тот себя не числи,
Кому полет на небо труд
И у кого с пера текут
Одни чернилы, а не мысли!
Гай-гай! Ион! Ион-же-ион!
Между тем как слово Счастие водит за нос своих поклонников, точно так же, как и Щастие, а они хотят сорвать с радуги золото и драгоценные камни, — я с горестию смотрю на обманчивый блеск Изиды[367], вижу, как он обращается в крупные капли дождя и мочит искателей, и — продолжаю писать о том,
Что стало злой забавой света,
Что всякий знает наизусть,
Что так приятно для Поэта
И что в него внушает грусть.
Часто душа ищет для себя пищи в разнообразии предметов. Следуя ее влечению, я отправляюсь к источнику философии, известному у одних под именем добра, а у других под именем зла; сажусь подле него на камень и смотрю на алхимическое производство обращения всего в золото. Честь, совесть, истина, дружба, любовь, все обращается в благородный, звонкий металл — и счет короток!
2 жды 2=4
«Это старо!» — скажешь ты? Но кто бы ты ни был, смертный или божество, как говорит странствующий Телемак[368], дай мне руку, умолкни на несколько мгновений, склони очи к земле и обрати ко мне слух твой!
Не верю я торговой чести,
Пословица ужасно лжет:
Какой дурак товар и вести
За что купил, за то и продает?
Завтра! завтра!
Good dawning![369]
В двадцатый день странствования своего я размышлял о Вселенной.
Что такое Вселенная?
Нет ничего труднее умного и здравого ответа; и потому с той поры, в которую человек начинает обращаться с вопросами к самому себе, душа становится грустною, небо жизни начинает покрываться тучами, рассудок, как придворный, должен хитрить пред царствующим сердцем и часто льстит любимцам-страстям, чтоб достигнуть цели своей.
Если бы вздумалось мне спросить у какого бы то ни было существа, одаренного светом разума, что такое Вселенная? посмотрел бы он на меня, как на неука, с видом удивления и, не отвечая, отворотился бы от меня, как ученик верхних классов, которого самолюбие затронули обидным вопросом: что такое грамматика? К кому же после подобного события во Вселенной обратиться мне с вопросом, как не к самому себе?
Представьте же теперь, любезные народы, что Вселенная есть не что иное, как то прелестное, совершенное существо, та дочь вечности, с которой воображение срисовало все виды и образы мечты и которая носится в пространстве, одинокая, то грустная, то радостная, то грозная, то величественная, смотря по расположению духа того, кто об ней думает.
Сбросит ли с себя когда-нибудь эта красавица все блестящие, украшающие ее разноцветные солнцы и вечно-голубую, прозрачную одежду свою?
Разве тогда только, когда предсказанный дракон пролетит в пространстве, вихрями крыльев своих смахнет с неба луну и звезды, опрокинет сосуд света и, сдавив в когтях Землю, вознесется, как орел, и с высоты опустит ее... но куда же она полетит?
Во время вышеозначенного полета Земли по неопределенному направлению сохранила ли бы она силу центровлекомости? Если нет, то, милые друзья, я не имею силы продолжать эту главу.
Le Genie (seul)
(on entend une douce symphonie)
Mais quels doux accens succendent au cris de la douleur?..
Отклонив внимание от напуганного воображения, я беру посох свой, выхожу из комнаты, схожу с крыльца, прохожу калитку и — иду глухим переулком. Темно, тихо, все спит; редко где покажется сквозь ставень луч света или отзовется из-под ворот сторожевой пес. Мысли толпятся в голове моей. Сам себе задаю я вопросы; сам разрешаю их. Да! — говорю я мысленно:
— Да, точно! жить на свете трудно!
Но что ж такое значит жить?
— Любить умно и безрассудно,
Уметь и не уметь любить.
Но кто ж не умеет любить? что за труд любить? — вскричал я и — остановился, чтоб удобнее обдумать, правду ли я сказал.
— Ложь! — отвечали в один голос все мудрецы и великие мужи, описанные Плутархом. Я покраснел и со страха бегом удалился от самого себя.
Торопливость всегда бросит что-нибудь под ноги; однако же я в совершенной целости дошел до ворот того дома, в котором сердце гадает о своей участи. Ни сфинкс, ни лев, ни дракон не сторожили подле них; и потому беспрепятственно сделал я несколько уже шагов по двору, как вдруг сердце мое забилось. И как не биться ему тогда, как я был уже там близко от того крыльца, по которому легче всходить, нежели сходить; так близко от тех стен, в которые я желал бы превратить мои объятия!
Поставив правую ногу на первую ступень крыльца, я остановился, осмотрелся кругом: не заметил ли меня кто-нибудь? — Нет... слава богу!.. тут... я выкрал сам себя и скорыми шагами пустился домой.
Подобная нерешительность есть болезнь, основанная на предчувствии, поздняя обдуманность сердца, неуместный вопрос: быть или не быть? характеристическая черта любви, каприз рассудка, нервическое расслабление, онемение чувств, раздор души с телом, животная лень и пр. и пр. и пр.
Воротясь домой, я спросил себя: зачем воротился я? Так как люди сами себе, по обыкновению, отвечают довольно медленно и нерешительно, то и я, последуя введенному обычаю, долго молчал, как будто в ожидании, чтоб кто-нибудь ответил за меня. Этого не случилось, и, следовательно, вопрос остался нерешенным, а я, наскучив сидеть дома, вышел за город, чтобы подышать свежим, чистым воздухом.
Mais il est vrai que l'air pur n'est pas fait pour l'homme, comme on le demontre en chemie.
— Терпение! А что такое терпение? — говорили 5 171 003 405 человек, входя в мою комнату.
— О, если до меня дошла очередь отвечать на этот вопрос, — сказал я, возвысив голову и голос, — то готов уверять вас на каждом шагу и в каждую минуту моей жизни, что терпение есть истинный талант гения, истинный щит против настоящих и воображаемых несчастий, лекарство от всех болезней, постоянное занятие души, истинный труд, философский камень, квадратура круга, греческий огонь, лучший признак существования...
Готов покорно перенесть
Всю тяжесть зол от Провиденья
И от людей: во мне терпенья
Довольно есть, но есть и честь!
Это значит, что для человеческого терпения необходима великая душа, а не длинные уши, крепкий хребет и твердая шкура.
Il n'y avait rien de si facile que de decouvrir l'Amerique, puisqu'il ne s'agissait que d'aller pour la rencontrer.
He зная, с которой стороны подойти мне опять к тому месту, где остановилась главная мысль моя и военные действия, я задумался, как Аристотель, о достоинстве сочинений и книг.
«Хорошая книга есть та, — говорит он, — в которой сочинитель говорит то, что должно, не говорит того, чего не должно, и говорит так, как должно».
«Добродетель придерживается во всем середины», — замечает тот же самый Аристотель[375].
И потому я совершенно прав, если пишу не совсем то, что должно, не совсем то, что не должно, и не совсем так, как должно.
Например, каким образом пропустил бы я следующую главу и не очистил воздух от шлаков злого языка?
(Pudet dicere).
Уж с год вдовой она была
И скромно с маминькой жила...
Зимою время скучно, длинно;
В кругу приветливой семьи
Часы свободные мои
Неслись так быстро и невинно.
Но что же! Злой язык сказал:
Он там дневал и ночевал!
Я там дневал?.. Я ночевал?..
Em armor Teufel sang und trallerte vom Morgen
Bis in die Nacht enlfernt von Gram und Sorgen.
Много раз слышал я, долго и сам думал, что и поэт создан для разнообразия в мире, что и он, подобно всем художникам и ремесленникам, существует для промысла, но... что же скажу я против этого холодному веку? Вопросим Оракула...
Но до Оракула далеко,
Далеко, милые друзья!
Дойти сегодня до Востока,
Мне кажется, не в силах я.
Но нет! Для вас, мои богини,
Как мысль крылатая паря,
Чрез Аравийские пустыни,
Чрез горы, степи и моря
До мест, где теплится заря,
Достигну я!.. достигну, дети!
Шалуньи!.. Вот уж пролетел
Тьму расстояний и столетий
И, слава богу, жив и цел.
А вы?.. устали?.. о малютки!..
Как жаль мне вас!.. как не пенять!
Ну для чего, зачем вам брать
С собой в дорогу предрассудки!..
Тяжелая ноша, избави бог, какая тяжелая ноша! сказал бы и Александр Васильевич[378] — русская душа, великая душа, чистая, огненная душа!
Но вот храм Аммона, вот Оракул. Слушайте ответ его:
Погибни в том остаток чувства,
Будь в жизни все ему на зло,
Кто дар считает за искусство,
А труд души — за ремесло!
Я жизни сей не раб презренный,
Я проводник того огня,
Который движет всей Вселенной
И с неба льется на меня!
Уже не то небо надо мною, которое, подобно голубому балдахину, осеняет высокие горы, глубокое море, зеленые степи, роскошные сады. Уже не то время во всей Вселенной, по которому катилась цветущая молодость моя и всего современного мне поколения. Тяготеющих слоев воздуха более уже надо мною, чувства мои стали внимательнее к жизни; но огонь в них прежний: душа — незримая весталка — сохранила его! — Блажен, кто не прожил радостей!
Кто знает цену сам себе,
Кому другие знают цену,
Тот не ищи своей судьбе
Другого счастия в замену!
Полечу зегзицею по Дунаеви!
Милые мои! с удовольствием сердца, с ясною душою и чистой совестью становитесь на плашкот[379].
Если б вместо пера явилась в руке моей кисть, а предо мною вместо чернил — палитра, вместо бумаги — полотно; и если бы поэзия — умственная живопись — преобразилась в живопись обыкновенную, — вы, верно, были бы довольнее мною и, указав пальцем на картину, сказали бы: «Вот Дунай! Вот на Дунае остров, вот плашкот, на котором мы плывем, вот турецкая крепость Гирсов! Смотрите, как каменные стены срослись со скалою! Вот плывет по Дунаю корабль! А там, там, какая цветущая даль! Как постепенно скрывается река в зелени, исчезает в тени высоких скал правого берега!».
Вот что сказали бы вы. Для вас нарисовал бы я и себя. «Вот он!» — произнес бы кто-нибудь. Чего же более?
Читатели, пробегая взорами главу CCI, могли думать, что она кончена, ибо под статьею не было подписано: Продолжение в CCXLVIII главе. Это простительно: по дальному расстоянию этих глав друг от друга я не мог видеть из CCI, что находится в CCXLVIII.
Кто слово Ветхого завета
Над мрачной бездной произнес
И искрой собственного света
Безбрежный озарил Хаос?
Не ты ли, Солнце? — Что ж сгорело?
На запад светлый взор поник?
Где храм величественный Бела[380]?
Где твой хранимый Вестой[381] лик?
О, не гордись своею силой!
Все славит ясный твой восход,
Доколь и над твоей могилой
Другое Солнце не взойдет![382]
Странная вещь! Какую точку ни избери в этой чудной Вселенной, смотри с оной двумя человеческими глазами, отвсюду видно одно и то же! Везде небо, усеянное неутихающими искрами, везде определенности и законы, во всем жизнь и равновесие, повсюду бог! — Океан существования, света, мудрости, блаженства!
О, если б рука моя была так длинна, как луч моего зрения, то... я не знал бы, что мне с нею делать!.. и особенно в это мгновение, когда сердце предлагает ее новой Армиде[383], чтоб помочь ей взойти по узкой тропинке, вьющейся между частым виноградником, на высокий холм в Карпатских горах, с которого видна вдали пустынная равнина и Матчинские скалы, а вблизи струйка славного Рымника[384].
— Ужели это тот Рымник, в котором погибла вся турецкая армия и в котором утонул сын Суворова? — это ручей!
— Точно, без прибавления.
Хоть за горами и ручей
Не хуже моря часто топит,
Но здесь, читатели, ей-ей!
Совсем преданье не эзопит.
Да, Рымник не велик поток,
Но редко кто бы в нем поплавал;
Весной он быстр, широк, глубок,
Весной утонет в нем и дьявол.
— Это удивительно! — однако ж мы отстали от прочих, где они?
— Кажется, вправо.
— Кажется, влево.
— Не заметил.
— Побежим искать их! ловите меня! — Она пустилась с горы, как серна; я вслед за ней. Луга, сады, виноградники мелькнули около нас. Быстро летела она, я за нею. До цели было уже недалеко, я отчаялся догнать ее, но...
Благодаря сетям таланта
Она ко мне попала в плен.
И стал я новый Гиппомен,
Она — вторая Аталанта[385]...
Досадно мне, очень досадно правило, что человек, по воле или поневоле, а должен оставлять места, людей, привычки, желание и пр. и пр. для новых мест, людей, привычек и желаний и т. д.! — Скажу ли я сам себе или другие мне скажут: «ты не на своем месте!», и я должен идти далее. Замечу ли я сам себе или другие мне заметят: «ты здесь не любим», и я должен идти далее. Привыкну ли я к кому-нибудь или ко мне кто-нибудь привыкнет, — и я должен идти далее, чтоб привычка не обратилась в пагубную страсть. Желаю ли я себе счастия или другие желают мне счастия, — и я должен не идти, а бежать далее, ибо счастие есть быстрая Аталанта. Таким образом, и время идет и мы идем. Но я устал идти пешком; сажусь в фургон и еду. Берка, жидок, подгоняет кляч; медленно передвигают они восемь ног своих, скука одолевает меня, я засыпаю.
Сладко спалось мне. Сладко было пробуждение мое. Тишина окружала меня. Как потерявший память, я не знал, где я. Хотел рассмотреть, приподнимал ресницы, но они опадали снова на глаза, и предметы скрывались от взоров. Сон преодолел усилие. Снова погрузился я в волны забвения. Мне казалось, что я на Олимпе, на пиру у Юпитера. Жажда томит меня, я умоляю Гебу[386]:
Лей нектар мне, Ювента-Геба!
Дай пить!.. горят мои уста!..
Как свет, как мысль о благах неба,
Струя прозрачна и чиста!..
Как сладок... взгляд твой! Что ж он томен?
Не буря ли волнует грудь?..
Постой, постой!.. я буду скромен...
Я буду пить!.. но дай вздохнуть!
Глубоко вздохнул я и проснулся. Смотрю. Где я? — Лежу в фургоне, лошади распряженные спокойно едят сено. Вправо лес; влево... шум... уединенная корчма... Где же мой Берка? мошенник!
Иду в корчму — в корчме все пьяно!
И Берка пьян! Ну как тут быть?!
Он Мардохея от Амана[387]
Не мог, бездельник, отличить!
Подобный растах[388] не был в плане!
Вот я к жиду: Впряжешь ли кляч? —
Что ж жид в ответ? — «Ни, шабас, пане!» —
О, счастлив тот, кто не горяч!
Но если б и его заставить
В корчме с жидами шабаш[389] править???
Я посмотрел бы!!!
В. в.[390], при вверенном мне посте все обстоит благополучно, нового ничего нет.
Я полагаю, что всякий помнит, на чем остановился поход мой во II части, всякий знает причину остановки; и потому, после короткого или долгого времени, я возвращаюсь в стан мой при Козлуджи.
Тихо, не рассекая воздуха, приблизился я к палатке своей. Какой беспорядок во всем лагере! Мои телохранители, мои амазонки, в утренних полуодеждах разбрелись по садам, забыли обязанности и рвение к службе!
Что, если бы во время моего отсутствия из стана толпа турок явилась в стан? — Достало ли бы во мне души и тела, чтоб отвечать за испуг, слезы, отчаяние, обмороки и за все возможные женские припадки, коим могли бы подвергнуться мои долгополые рыцари? — О!!! — заревел я, как нумидийский лев, и, сломив с головы стоявшего после меня огромного вола рог, затрубил в него тревогу и сбор.
«Женщины! — вскричал я к собравшемуся войску моему и после долгого молчания продолжал: — Ступайте! нет другого слова ни на каком языке, которое могло бы лучше выразить упрек мой.»
«Странно! — сказали несколько удалявшихся с сборного места девушек, — отчего он нам ничего не сказал!»
Приведя в должный порядок благочиние лагеря и разослав по всем частям войска диспозиции на будущий день, я подошел к шатру Царь-Девицы. Близ самого входа...
Я кашлянул и нос утер.
Потом лицо и руки вытер
И мыслил: если б в сей шатер
Дождем упал я, как Юпитер[391],
То...
Тут остановился я, вынул карманное зеркальцо и не мог удержаться от смеха.
Я так похож был на Лицо,
Шпигованное виноградом,
Когда, поднявшись на крыльцо,
Оно все занято докладом,
Когда на нем так видны: пот,
Табак, угри и тьма забот,
так похож был на него, что устрашился самого себя; но, несмотря на это, я двинулся всем своим корпусом вперед, — все забыто!
Я не заметил, что сделалось с солнцем: по обыкновению село оно или, не садясь, исчезло с неба. Скучная луна ныряла в облаках, как камбала, и, подобно холодному существу, равнодушно смотрела на всё и всех. Не удивительно: давно присмотрелась она на плутни, давно прислушалась к вздохам... пора наскучить!
Между тем, как луна плыла, а звезды строились на небе по данной им в день мироздания диспозиции, — небесного порядка ничто не нарушало, а земной... но на земле другое дело: сегодня не то, что вчера, вчера не то, что третьего дня, и т. д. по бесконечности Невтонова бинома[392].
Вот Шумла. Милые мои спутницы, привыкшие к победам, готовьтесь!
Нетрудно вам завоевать
Эдем[393], не только царство турок;
Вы научились побеждать
В кругу кадрилей и мазурок;
Ваш нежный взор, ваш страстный вздох
Ужасен, грозен и смертелен!
Ура!.. победа!.. с нами бог!..
Но кто изменит, тот расстрелян!
— Расстрелян? как! и в нас стрелять? —
По ратному раздалось полю.
— Нет, не дадим себя в неволю! —
И вот моя исчезла рать!
Как трудно войском управлять!
Как Силла при Орхомене[394], я схватил шаль Терно[395] из рук знаменосной девы и вскричал: оставьте меня, оставьте! я и один проникну Шумлинские стены, взберусь на высокий минарет Яны-Джамэ, чтобы сломить с него двурогую луну! Если я упаду с высоты минарета, то скажите всем, всем умеющим не только читать, но и разбирать по складам русские книги, что я пал, без помощи...
NB. Как счастлив тот, кому не помогают падать!
Слова подействовали. Героини мои, как озаренные жизнию цветы, собрались снова в пышный букет, и я двинулся на подвиг.
Едва только солнца... или нет... едва только Земля пришла в то положение, в котором, смотря с Буланлыкской высоты на восток, солнце стелет лучи свои, начиная от Арарата, по Черному морю, чрез Варну и потом вдоль Проводской долины, Шумлинская гора показалась мне старой турчанкой, сидящей, свернув под себя ноги, на роскошном ковре булгарской природы. Представьте же теперь свернутые ноги за фасы[396] укрепления и за этими фасами, в огромной расселине, город Шумлу[397]. Картина стоит причудливой кисти Жоаннота[398].
Итак, 8 июля назначен был приступ к Шумле. Я проснулся под светло-голубым небом Булгарии вместе со всем русским войском и с Авророй, которая, раздвинув тоненькие облачка, завесившие ее ложе, окинула с востока любопытными взорами величественный русский лагерь. Вспомнив, что 8-е июля был первым днем моей жизни, я подумал, что он же, может быть, будет и последним, вздохнул и потом, позабыв, о чем я вспомнил и о чем подумал, сел на своего гнедого Турчонка, заставил его проплясать, согнуться кольцом, стать на дыбы, закрутить по дюжине раз вправо и влево на одном месте и — пустился на сборное место, к царской палатке.
Поэты двух великих наций,
Виргилий и слепой Гомер,
Богатый подали пример,
Писали тьму в стихах реляций;
Но для чего язык богов,
Где громок смысл без громких слов.
Пред началом еще предыдущей главы большая часть моих читательниц, предвидя уже жестокую битву и льющуюся кровь и предчувствуя тот страх, который может в них поселиться от сей ужасной картины и от грома нескольких сот орудий, тихо скрылись... Не выводя их из заблуждения уверениями, что опасность не так велика, как они воображают, и что турки трусы, я опускаю, как ночь, покров на реляцию действий.
Здесь должен я уведомить читателей, что, вопреки предчувствию, изъясненному мною в CCLIX главе, Провидение не лишило меня в этот день ни одного из признаков жизни.
Около полуночи, жив как нельзя более, ехал я один-одинехонек, потому что вестовой мой казак, будь ему в укор сказано! отстал от меня: ехал я чрез поле битвы на правом фланге действий. Конь часто храпел, останавливался, отскакивал, перескакивал; может быть, его пугали те, которые залегли покоиться на сырой земле, среди поля чести. Отыскав на карте с. Майну, Майку, или Макак, на правом фланге нашей новой позиции, и отведя туда баталион 8-й дивизии, я возвращался тихо и думал о том, как бы скорее отыскать Главную квартиру, денщика, вьюк, чайник и все принадлежности военного ночлега.
Все это я нашел. Усталость убаюкала меня, и я скоро перенесся... в следующую главу, — и что же?
Быстро летел я на почтовых. Колокольчик не успевал издавать звука, облако пыли крутилось около меня и скрывало от взоров моих все предметы, кроме солнца, которое, как будто в часы затмения, казалось без лучей, но жгло безбожно.
Я торопился; непостижимое чувство влекло меня; мысли и взоры мои были устремлены на даль, которая лежала передо мною. Мне казалось, что духовный я был уже там, и нетерпеливо ожидал приближения вещественного я.
Налево показались строения. — Какое это селение? — спросил я у извозчика.
— Алеф![399] — отвечал он.
Здесь должна быть станция, думал я, ибо мы проскакали уже около 30 верст; и точно. Поровнявшись с небольшим домом, лошади остановились как вкопанные, колокольчик звякнул, я выскочил из повозки, вбежал на крыльцо, в сени, отворил двери направо и вошел в небольшую комнату.
Сухощавый бледный человек в утренней одежде, в шапке сидел подле стола, уложенного книгами и бумагами; подле него на полках, на стульях, на полу, на окошках также были разбросаны разной величины книги в деревянных, в кожаных и пергаментных переплетах.
— Господин смотритель, лошадей!.. да скорее!.. Как эта станция называется?
«Алеф», — произнес смотритель, не обращая на меня внимания.
— Послушай, дружок! Когда ты видишь перед собой на чьих-нибудь плечах мундир и эполеты, то ты должен снять свою шапку и приниматься за дело!
«Бэт!»
— Бэт? ах ты, старая дуга!
Я схватил смотрителя за грудь, шапка свалилась с головы его. «Гиммэль!» — вскричал он.
— А! теперь по-немецки! На, возьми подорожную, записывай!.. и лошадей! живо! — Он взял подорожную и молча поворачивал ее во все стороны.
— Что ты думаешь?
Смотритель посмотрел на меня и стал шептать: «Алеф, бэт, гиммэль, далэт, хэ, вув!»
— Слушай, приятель! чтоб отвязаться от глупости твоей или плутней, вот тебе на чай, на водку, на хлеб, на что хочешь, только давай мне скорее лошадей!
Взглянув на меня, потом на несколько мелких серебряных монет, положенных мною перед ним на стол, смотритель оставил подорожную и стал пересматривать деньги по одиночке, приговаривая: алеф... гиммэль... вув... хэс... куф...
Кто одарен от природы прекрасным свойством, называемым терпение, тот мог бы наслаждаться этой картиной, но я не вытерпел. Сбросив со стола все деньги на пол, я схватил подорожную и всунул ее в руки смотрителя. — Читай! пиши! и вели запрягать лошадей!... или... я...
Взяв опять подорожную, он посмотрел на нее, подумал, встал с места, подошел к полке и стащил с нее огромный фолиант. Возвратясь на место, разогнул книгу, положил пред собою и подорожную, взглянул на нее и стал перебирать листы.
Огромная книга была какой-то словарь!
— Ты, кажется, выжил из себя! на какой язык переводишь ты мою подорожную!
«Ламмэд, мэм, айн, заммэх, алль, пай, фай», — произносил вместо ответа смотритель, усиливая голос свой; но я не дал кончить ему непонятной речи.
— Демон! жид! — вскричал я и, вырвав книгу из рук его, бросил ее. Книга ударилась в полку, куча других книг посыпалась прямо на чудака. То же самое движение повалило стол. Вслед за столом повалился на землю и смотритель, повторяя: алеф, бэт, гиммэль...
С ужасом я выбежал из комнаты в сени, на двор, на улицу... Ни души нет.
По дороге раздавались редкие звуки колокольчика.
Пустая почтовая тройка ехала мимо, шаг за шагом. Ямщик спал в повозке. Я вскочил в нее; ямщик вздрогнул и проснулся.
— Послушай! — вскричал я, — вот тебе кошелек с деньгами!.. Вези меня скорее до следующей станции!.. Ни слова! мне некогда разговаривать с тобой!..
Схватив вожжи, ямщик вытянул лошадей кнутом, и они понеслись быстрее стрелы.
— Слава богу! — думал я, — по крайней мере избавился от проклятого Алефа! — и лег в сено, которое лежало в повозке. Я уже стал засыпать, как вдруг почувствовал ужасные толчки.
— Ты не разбираешь дороги! — вскричал я и выглянул из повозки. Мы ехали по вспаханной земле.
— Борода! куда своротил ты!.. где дорога?
«Алеф!» — раздалось в ушах моих.
— Опять Алеф!.. Ступай на дорогу!
«Бэт!» — продолжал ямщик.
— На дорогу, мошенник!
«Гиммэль, далэт, хэ, вув, зайн, хэв, тэт!»
— Что делается со мною!.. где я!.. в какой земле?.. откуда взялись эти проклятые Алефы! — вскричал я, взбешенный. Схватил левой рукой ямщика за ворот, хотел ударить... глядь — правой руки нет!
— Уф!.. — возопил я.
«Туф?» — произнес ямщик вопросительным голосом и вдруг остановил лошадей.
— Нечистая сила! дьявол! алеф! ступай на дорогу!
«Алеф?» — сказал ямщик, взглянув на меня, и вдруг ударил лошадей, пустился по полю во весь опор.
Я потерял и силы, и голос.
Мы неслись с горы и на гору, по камням и по грязи; то пыль взвивалась вокруг нас столбом, то обдавало нас грязью и водой. Колокольчик умолк; только отрывистые восклицания ямщика: пай, фай, айн, алль, каф, рэш, шин!.. раздавались в ушах моих. Взобравшись на ужасную гору, я со страхом взглянул на крутизну, с которой нам должно было спускаться.
В долине светилась широкая река; за рекой, против нас, было огромное здание, обнесенное садами и светлыми райскими окрестностями.
— Что это за строение? — спросил я.
«Замэх!»
— Какой замок?
«Айн, пай, фай, цадык...»
Я не успел еще кончить нескольких сердитых слов, лошади ринулись с горы...
Как оторванная от гор скала, рухнулись мы в реку.
Невозможно определить того чувства, которое наполняет душу во время неожиданного падения. Это чувство не есть страх, потому что страх есть чувство неприятное; оно более похоже на замирание сердца и чувств, когда щекотит нас леший; оно ближе к наслаждению, и человек любил бы его, если бы смерть или лишение какого-нибудь из драгоценных членов тела не было последствием падения. Это чувство есть мгновенное отсутствие мыслей, и потому я не помню, каким образом погрузился я в воду, не помню, как лошади вынесли меня на другой берег и как ямщик свалился с повозки, исчез под волнами, а я стоя правил лошадьми.
Как Асфалей, Дагон или Нептун[400] выплывает на поприще моря в раковине, запряженной дельфинами, так точно и я показался на противной стороне реки.
Вскочив на берег, кони встряхнулись и пустились в гору, как будто трезубец Нептуна вонзился в них, а лихой ямщик гаркнул, опустил вожжи и дал всю свободу порыву их. — Я еще не успел подобрать вожжей, кони внесли уже меня на гору, пролетели аллею и как вкопанные остановились подле огромных палат, пред которыми на террасе стояло большое общество. Внимание всех было обращено на меня.
Спроси меня кто хочет, на кого был я похож в это чудное мгновение, я невольно засмеюсь ему в глаза и спрошу его: на что похож несбыточный сон?
Появление мое произвело необыкновенное волнение во всех. Как окаменелый, стоял я в повозке и держал еще вожжи. Вдруг общий крик радости, страха, сожаления и удивления раздался на террасе. Все мужчины и женщины, в летах и молодые, бросились ко мне. Мне казалось, что толпы народа вылились из маскерадной залы и обступили меня с криком: Алеф!
Волосы мои стали дыбом, холодный пот прокатился по лицу.
С какой-то неистовой радостью несколько мужчин, в разнохарактерных богатейших одеждах всех веков и всех частей света, схватили меня под руки и повели к дому. Все прочие мужчины и женщины толпились вслед за мною как за чудом, от которого зависит и жизнь, и счастие их. Я потерял остальную память и не мог дать себе отчета, каким образом исчезла с меня мокрая одежда моя, мой военный сертук с перехватом и когда успели облечь меня в какую-то роскошную, покойную, ласковую одежду, кажется, похожую на восточную, потому что я не имел времени, не мог обратить на самого себя внимания.
Я несколько очувствовался, когда уже ввели меня в великолепную, торжественную залу, где все присутствующие обоих полов, похожие на представителей всех земных народов, стояли в каком-то ожидании.
В конце залы, на возвышении, сидела дева; перед нею стоял жертвенник, на котором горел пламень. Я взглянул на нее и опустил невольно глаза свои; она показалась мне божеством, пред которого ведут меня на суд. Помню, что взоры ее были склонены в землю.
Когда приблизился я к ней, она как будто опамятовалась, вскрикнула и встала с места.
Этот очаровательный звук не был похож ни на восторженное ah! французское, ни на сухое ἁ!ὶγ! или ὤ греческое, или ни на гордое iah! латинское, ни на чувствительное ach! немецкое, ни на резкое ah! итальянское, ни на глупое йох еврейское; нет, это было нежное русское ах! посреди глубочайшего молчания. Оно проникло в глубину моего сердца.
Не смея поднять своих взоров, я, однако же, заметил, что прекрасное, величественное юное создание показало мне рукою, чтоб я сел подле него. Я не смел противиться.
Все присутствующие также сели.
Я ожидал, что будет далее.
Все молчали, взоры всех были обращены на меня.
С каким-то ожиданием девушка сидела, потупив взоры, и также молчала.
Что должен был делать я в таком положении?.. молчать?.. я молчал — и все молчали.
Нетерпение подействовало на меня, — Что ж, — сказал я сам себе, — если от меня зависит вывести и себя и других из глупейшего положения, то я первый прерву молчание!
— Я не знаю, какое божество обратило на меня благосклонные взоры свои и доставило мне счастие быть здесь? — произнес я тихо, обращаясь к молчаливой, прелестной деве.
Она взглянула на меня нежно, и слово Алеф! вырвалось со вздохом из уст ее.
«Алеф! Алеф!..» — раздалось по всей зале, шепотом.
Холод ужаса пробежал по мне.
— Не понимаю таинственных слов, — продолжал я, — здесь все таинственно для меня; объясните мне или позвольте удалиться от этих очарований!
«Бэт!» — произнесла тихо девушка.
«Бэт! Бэт! Бэт!» — повторилось тихо тысячами голосов.
Я вскочил.
«Этого я не в состоянии вынести», — вскричал я.
«Гиммэль!» — вскричала девушка и бросилась в мои объятия.
Я онемел.
«Гиммэль! Гиммэль! Гиммэль!» — раздалось громко по всей зале.
Вдруг явился старец в белой одежде; из-под двурогой шапки древних жрецов снежные власы покоились по плечам. Он подошел ко мне, взял мою руку, вложил в нее руку девы и начал произносить медленно: алеф, бэт, гиммэль, далэт, гэ, вув, зайн, хэт, тэт, йот, каф, ламэд, мэм, нун, замэх, айн, пэ, цадэ, куф, рэшь, шин, таф!
Все присутствующие повторяли эти слова.
Ужас обнял меня, в глазах темнело, день исчез, все покрылось тьмою. Рука девы холодела в руке моей.
«Ваше благородие!.. Ваше благородие!»... — раздалось в отдалении.
— Уф! — вскричал я и проснулся.
Передо мной стояли вестовой и денщик; сквозь палатку светило вечернее солнце; левая рука моя с судорожным движением держала саблю.
— Боже мой! это все было во сне! — произнес я и вскочил с радостию, что отделался от Алефа, Бэта, Гиммэля и от всех букв еврейской азбуки.
Zetzt gehen wir weiter.
(Uberzengender Beweiss der Unsterblichkeit.)
1s Haup. II Abs.
Должно знать всем вообще и каждому порознь, кто не видел собственными глазами крепости Шумлы и знает ее только по сделанному мною выше сего описанию, что Шумла не есть простая, обыкновенная турецкая крепость, но укрепленная позиция, имеющая более сорока верст в окружности, а потому не Кегорн, не Вобан, не Кормонтань, не Бусмар[402] и пр. и пр., не хитрости и не подземная война помогут взять ее, а просто слова: ну, ребята! — с нами бог! — ура!
Но на приступ к этой старой бабе трудно решиться, не предложив пожертвовать хоть одним десятком тысяч закаленных в военном огне душ. Этот расчет должен был подтвердить необходимость покорить прежде Варну как надежную опору левого фланга действующих войск и покровительницу подвоза провианта морем.
Таким образом, значительная часть армии, подкрепляемая гвардейским корпусом, и обратилась с громами своими к древнему Одессу[403].
Варна, как печальная Геро, в саду, под скалами, на берегу морском сидит и смотрит на волны, ожидая Леандра[404].
Несчастный Владислав IV[405], король польский, желая избавить красавицу от ига мусульманского, нарушил торжественный мир, едва только заключенный на Алкоране и Евангелии с Амуратом, и простер к ней свои объятия. Но зверский янычар налетел на него, снес голову, венчанную на царство Польское, царство Венгерское и княжество Литовское, воткнул на джирид[406] и понес по толпам войска Амуратова. Уста, едва только поцеловавшие Евангелие в знак вечного мира с турками, долго что-то лепетали; но турки не поняли последних слов Владислава.
В 1828 году дела под Варной начались и шли иначе, нежели в прошлых веках.
В половине июля месяца Шумла была уже под караулом. 16 и 17 числа заняты высоты при д. Страже; на них оперлась правая рука войск осаждающих. Нужно было занять чем-нибудь Гуссейн-пашу с 30 т. войска шумлинского, чтоб отвлечь внимание от Варны; и потому началась по всему фронту нашему постройка редутов. Главная необходимость их состояла в том, чтобы незначительными силами удерживать фронт позиции, а остальными действовать на фланги и тыл крепости, ходить дозором к Джумаю, к Эски-Стамбулу, к Рарграду и т. д.
21-го июля государь император, сделав распоряжения, необходимые для споспешествования к взятию Варны, оставил нас на высотах пред Шумлою и, заповедав быть умными, храбрыми и осторожными, как сие надлежит солдату, стоящему на часах, — отправился к Варне, где слава готовила уже новые лавры для царя России.
Представьте себе, милые спутники мои, крепость Варну в том самом виде, в каком верная кисть живописца, циркуль и перо военного топографа могут вам ее представить на бумаге. Потом вообразите себе, что стены крепости унизаны 250 орудиями и 15-ю тысячами вооруженных с головы до ног турок; что каждый из них, в надежде на Аллаха и его пророка, пьет свой кофий, курит трубку и выпускает каждый день по нескольку тучных зарядов за крепостную стену.
В то же самое время, добрые мои читатели, представьте себе, как русские полевые полки сжали своею грудью крепость; как русская гвардия цвет мужества, силы, здоровья и красоты русского народа, расположена на высотах, в шатрах с золотыми маковками; как эскадра Черноморского флота, подобно огромному стаду гордых пеликанов, окружает и стесняет у берега турецкую Варнскую флотилию, как устрашенную рыбу... Но чтоб увенчать великое событие в летописях русской славы, русские! вы знаете своего царя, представьте же себе его, изрекающего волю свою с адмиральского корабля «Парижа» и повелевающего разгромить непокорных.
Осадная артиллерия, с вновь созданных укреплений под стенами Варны и со всех кораблей флота, сыплет 70 тыс. ядер, бомб, гранат и ракет в осажденную крепость; разгромляет ограды и домы и вынуждает капитан-пашу просить о пощаде. Пощада дана. Варна арестована[407], и победа в летописях мира начертала: «Русский царь Николай покорил Варну».
Если б воображение мое в состоянии было оставаться долго на одном месте, то подробностью описаний я наполнил бы сотни томов и книга Странник была бы величиною с монгольскую книгу Ганжур[408]. Но это несообразно с целию того, кто останавливается только там, где остановит его великое событие, любопытство, разделение пути, голова Януса[409] с двумя или четырьмя лицами или нерешенный вопрос, напр.: почему храм Януса был открыт только во время войны? Потому, отвечает он, что во время мира не о чем просить бога войны.
Но этот ответ покажется неудовлетворительным, ибо редкий ученый довольствуется чистым соображением, без комментарий, цитат и фактов.
Le metier qu'on croit particulier aux comediens et aux bateleurs, c'est le metier de tous les hommes.
Gli uomini si rendono miseri col desirare il superfluo.
.............и т. далее.
Понятно, ясно! кольми паче
Тому, кто в женской школе рос взрос;
Иной таинственный вопрос
Нельзя и выразить иначе.
Объяснив таким образом причину, по которой удалился я на время из круга военных действий, по обыкновению скакал я на почтовых. Мой суруджи, исхлопав длинный бич, дул коня, на котором сидел верхом, оставшеюся в руках палкою и в хвост и в голову. По крайней мере часом был бы я ранее на станции, если бы не разлетелось колесо в бричке моей и если б следующий разговор был менее занимателен.
Покуда чинили колесо, я прогуливался по местечку. Любопытство остановило меня против ворот госпиталя. Я заглянул в них. Два солдата несли в корзине стклянки с лекарствами; остановились подле госпитального крыльца отдыхать и стали беседовать:
Постой, брат! мочи нет! схватило за живот!
А лекаря просить не стану о лекарстве!
Нет! кто ему в рецет уж попадет,
Того пиши в небесном царстве!
Горазд морить!.. Уланского полку
Солдатик, видишь ты, был болен просто сыпью...
Что ж!.. ох, брат, вот резня!.. ей-богу не могу!..
Постой-ка, я какой-нибудь мекштурки выпью.
Как пиво!.. ну уж дрянь! насилу проглотил!
Варить декох сам дьявол, верно, учит:
Как лазаретную плепорцию хватил,
Так так, как дохлую скотину, и распучит!
— Что, брат Хадей?
— Что... лихоманка, брат!.. чуть показалась зорька,
Как учала трепать! свалила с ног, ей-ей!
Дай, брат, лекарствеца, да покислей!
— Изволь, и кисло, брат, и солоно, и горько!
На вкус аптекарь не варит.
А ты, брат, что? аль бок-то все болит?
— Какой-те бок! уж согрешил пред небом!
Ни пить, ни есть, ни спать — совсем было пропал!
Спасибо фельшеру, какой-то плаштырь дал,
Вот и поел его сегодня трохи с хлебом,
И лучше!..
— Что ты?
Вот те бог!
Пойдем, брат...
— Что это?
— Мекштура и декох.
Я хотел подтвердить справедливость всего вышеописанного всевозможною клятвою, какую только читатель в состоянии бы был придумать на сей случай, но мои кони мчатся уже быстрее вихря; предметы вправо и влево также торопятся куда-то. За пространной равниной видно только утреннее небо. Кажется, еще версты две, и — бух долой с земного шара! Какой чудный скачок!
Но...
Рассудок мудрецу поможет
Добро и зло определить:
То хорошо, что может быть,
И худо то, что быть не может.
Здесь должен я признаться всему потомству, что нет ничего грустнее стоянки под крепостью, особенно, друзья мои, в пустынной Булгарии. «Отчего, — спросит медицинский факультет, — отчего задунайский воздух был так ядовит для нас? Какого жизненного элемента недоставало в нем?» — Никто не решит вопроса.
В нем недоставало женского дыхания.
Напрасно военная музыка хотела развеселить душу, играя то русскую песню, то арии из La dame blanche[415][416], из Freischutz[417][418], то мазурку, то cadrille francaise[419]. Все это увеличивало тоску, потому что напоминало многое.
Все действия устремлены были на Варну и на посланного к ней в защитники милион-пашу. Большая половина войск, облегавших Шумлу, скрытно двинулась на левый фланг черты действия, к р. Камчику, чтоб не допустить 30 т. вспомогательных войск, приближавшихся к Варне.
В дополнение, болезни так наполняли гошпитали, что ни мудрая распорядительность, ни всевозможные средства к предохранению войск от них не в силах были остановить поток лазаретных карет, дрог и фур, который истекал из-под шумлинского лагеря. Палатки опустели. Гуссейн-паша хотел пересчитать нас двумя решительными ночными вылазками, но в оба раза встретил русскую единицу, которая, подобно палице богатыря, укладывала турецкие толпы во чистом поле на вечный сон.
Напрасно Гуссейн с крепостных стен стегал по своим низам-гедитам[420] картечью, напрасно проклинал их и грозил смертию, они бежали искать спасения от русской палицы в объятиях шумлинских оград.
С неизъяснимою досадой
В палатке я своей сидел;
Все было занято осадой,
И я был занят кучей дел.
Передо мной, как ряд курганов,
Стопы бумаг, маршрутов тьма;
Вот век! — в нем жить нельзя без планов,
Без чертежей и без письма!
Вот век! — старик скупой, угрюмый,
Окованный какой-то думой!
Как не припомнить давних дней,
Когда возил в походах Дарий[421]
Постели вместо канцелярий,
А женщин вместо писарей.
То было время! не по плану,
А просто так искать побед;
При войске был всегда поэт,
Подобный барду Оссиану[422];
На поле славы дуб горел,
А он героев пел да пел!
Но вот привели для допроса пленного.
Он был собой прекрасен, молод,
Как дева самых пылких лет;
Он по-турецки был одет
И пикою в плечо проколот.
По-русски он немножко знал,
Но очень ясно рассказал,
Как в Шумле он живал в довольстве,
Как певчим был в Чифте-Хамам[423],
Как был в России при посольстве,
Хороша дивка видел там;
Как он от дивка очень плакал,
Как возвратился в Стамбулу
И как его эмир-оглу
Чуть-чуть не посадил там на кол.
Альмэ была причиною этой беды, и вот как рассказывал Эмин[424]:
Она хорошая была,
Была такая молодая,
А! ля-иль-лях-аллах-алла![425]
Другой получше уж не знай я!
Паша любился на она,
А что такой!.. какой мне дела!
Есть многа у паша жена
В харэм[426], хорошая и бела,
А мой Альмэ ему не пар,
Как мой пистоли с твой пистоли,
Цалуй попрежде мой ханджар[427],
И видим, сила чей поболе!..
Тут молодой турок стал бранить на своем языке пашу; я не понимал. А между тем день кончился.
И расточает каждый год
Богатства жизни понемногу;
Все больше, больше наш расход,
Все ближе, ближе мы к итогу!
Celui qui n'a pas un grain de chimere dans la tete, pour se consoler de la realite, je le plains.
Настал новый день, но я, все еще грустный, как будущность безнадежного человека, не знал, в какую часть света удалиться от тоски, и — бросился в пустыню, лежащую между Сенегамбией, Нигрицией[430] и Северной Америкой.
Не боясь ни хищных арабов, ни хищных зверей, ни хищных птиц, ни бурных вихрей, вздымающих валы песчаного моря, я сел на высокую насыпь в самом центре Заары[431] и стал смотреть на медное небо.
Тут видел я все богатство солнца и неуместную щедрость его.
Сыплет лучи без меры, не позволяет пронестись над пустыней ни облаку, утоляющему жажду земли, ни ветру, разносящему прохладу. Одно хочет быть добрым и щедрым.
Кто же скажет, что излишество благодеяния не есть истинное зло?
Смотрите, может ли эта пустыня быть благодарною солнцу за то, что оно щедростию своею обращает ее в ад?
Прощай же, бедная Заара, земля бесплодная и пустынная! ты ли виновна в излишестве и в недостатках своих, которые на пространстве 5 895 760 квадратных верст не дают приют бедному человечеству: ему так тесно на земле!
Когда я еще был ребенком и, сердитый, с досады, отказывался от пищи, тогда няня тщетно уговаривала меня. Что ж сделал бы я теперь, рассерженный на медное небо Заары и в таком же расположении духа, как Ксеркс во время наказания Геллеспонта и вызова горы Атоса на бой[432]. На слова:
Милый друг, послушай,
Хоть немножко скушай!
я отвечал бы:
Не хочу я хлеба!
Дайте мне неба,
Южного неба!
Так отвечал бы я няне и всем, кто вздумал бы мне давать пустопорожнюю землю, например, посреди Гоби.
Как житель Гоби, человек может не знать наслаждений жизни, может даже не понимать, что на земле существует благополучие. Виноват ли он, что родился посреди пустынной степи? Нет лесов, нет воды, утоляющей жажду. Летом тщетные молитвы о дожде, зима грозит истреблением стад. Вода соленая, как море, ядовитая трава сули — вот украшения природы, в которой суждено обитать иногда существу, одаренному разумом.
Но это ничего. Человек, который похож на жителя Гоби, должен думать и чувствовать, как житель Гоби: «Некогда утолю я жажду из чудесного, священного ключа Арашана, сладостно журчащего посреди рая, предназначенного праведным монголам; некогда буду я нетленен, как злато, и буду сиять, как драгоценный камень; некогда перегоню я на своем тарпане[433] три тысячи скакунов и получу от Кутухтвы в награду: ружье, панцирь, 15 быков и коров, 15 лошадей, 100 баранов, одного верблюда, 1000 кирпичей чаю, 20 кусков атласу и несколько шкур лисиц и выдр!»[434]
Воображая иметь такое несчетное богатство, житель Гоби украшает им всю свою будущность, строит мысленно Жэхэ[435][436] и — счастлив.
Celui qui est assis, travaille pour se lever; celui qui est dans le mouvement, travaille pour etre en repos.
Du, lieber Benr!
Возвратясь из степей африканских, чрез пустыню Гоби, в лагерь, я был встречен объятиями доброго моего товарища.
— Что ты так пасмурен? — спросил я его.
«Проклятый жид опять насолил мне!» Понимаю!
Свой своему, к твоей беде,
Невольно друг, что же на поверку:
Разумный рок тебя преследовал везде,
А счастье глупое преследовало Берку!
Мы вошли в палатку.
А сердце бедное...
Кипит!
Монета мелкая, как женщина злодейка,
Недолго и в руках надежных наживет,
Ну, встань ребром, моя последняя копейка,
Которую берег на денежный развод!
Горячий! ходь сюды!
Вот кипяток!
Налей-ка!
Почем?
Есть в разную цену;
А сбитенек, что — чай твой, чрезвычаен!
Не черт ли сам тебя занес, брат, на войну?
Какой-те черт, не черт, Савельич, мой хозяин.
Что, борода, видал секим-башку?
А как же, вишь: с Каменским[439] мы ходили
В Силистру, под Рущук, да был в Базарчику,
Потом под Ботиным в большом сраженье были.
Эгэ-гэ-гэ! так ты, брат, послужил!
Пять лет все при одном полку был маркитантом[440],
Да при дивизии год целый; с ней ходил
Под Шумлу, крепость за Балкантом!
Уже было около полуночи. Мне должно было отправиться на левый фланг. Казак, Ермак безымянный, подвел мне коня, подал нагайку, я вскочил на седло и помчался широкою тропинкой около лагеря. Кто-то ехал передо мной рысцой и бормотал что-то про себя. Я тихо следовал за ним. Любопытство прислушивалось к словам его. Это были жалобы самому себе, военная зависть:
У нас орудий вечный говор,
Свист ядер, пуль и треск гранат,
И наши головы трещат.
А здесь на полной кухне повар
Готовит барину бивстек[441]!..
Как славно пахнет теплым супом!..
А как бурчит в желудке глупом!..
Как нежен здесь военный человек!
Под кровом парусных палаток
Приятные летают сны...
На всем здесь виден отпечаток
Довольствия и тишины,
И в неге тонет петербургство!..
Но между тем, как говорят,
Где два фонарика горят,
Найду я главное дежурство!
Отрядный офицер свернул влево, а я вправо; таким образом мы, никогда не встречаясь друг с другом, расстались. Мог ли он догадаться, что я преступным ухом подслушал те слова, которые он говорил сам себе, и выдал их в свет, приделав к ним бахрому из рифм?
Темнота ночная застлала дорогу. Призадумавшись, я ехал полем; вдруг раздался в ушах моих вопрос, на который всякий (хотя бы он был голодная собака) обязан отвечать: солдат!
Этот вопрос, сделанный мне ночью часовым на передовой цепи, я считаю за самый счастливейший и умнейший из всех тех, на которые я должен был отвечать. Без него, под покровом ночи, в предположении, что и плотный некрасовец[442], с густою бородой, в русском перепоясанном кафтане, в высокой мерлушковой, цилиндрической, перегнутой на бок шапке, стоя на турецкой передовой цепи, также не заметил бы меня, и я, блуждая между передовыми неприятельскими укреплениями, верно, ударился бы лбом обо что-нибудь, принадлежащее султану Махмуду.
Какое неприятное чувство наполнило бы душу мою, если б уроженцы Булгарии, Румилии, Албании, Боснии, Македонии, Анатолии, Армении, Курдистана, Ирак-Араби, Диарбекира[443] и всех мест и всех островов, принадлежащих блистательной Порте[444], окружили меня, воскликнули: ля-иль-лях-алла! Гяур![445] и повлекли бы в ставку Гуссейна.
Сидя на пространной бархатной подушке, сераскир[446] спросил бы меня, каким образом попал я в турецкий лагерь.
— Заблудился, — отвечал бы я.
«Не заблуждения, а путь правый ведет под кров Аллаха и его пророка», — сказал бы Гуссейн и велел бы меня отправить в Константинополь.
Снабдив по доброте души
Каким-нибудь негодным мулом,
Какой-нибудь Ахмет-баши
Меня бы вез под караулом.
И долго он меня бы вез
Чрез Карнабат, или Айдос,
Чрез Кирккилиссу, до Стамбула.
Прощай бы молодость моя!
И сколько раз вздохнул бы я,
И сколько раз бы ты вздохнула
И сколько слез бы пролила,
Но мне ничем не помогла!..
К счастию, этого не случилось; вздохи и слезы остались целы. А между тем время было отправляться на зимние квартиры. И я, вслед за историческими лицами 1828 года, скакал на почтовых от Варны чрез Мангалию... Тс! За пересыпью, между небольшим озером и морем, показался на отлогом скате к морю небольшой, пустынный азиатский городок; кроме одной или двух мечетей, из-за домов белела башенка с крестом; это была церковь.
Так вот то место, где жил изгнанный из Рима Овидий, по неизвестной потомству причине! Вот тот город Томи, где лежал надгробный камень с подписью:
Люди по большей части развязывают узлы не умнее Александра Великого[449]. И потому кто же упрекнет меня за перевод древней латинской рукописи, объясняющей тайну, важную для ученого света.
Ложись, Назон!.. распарив кости, приятно лечь и отдохнуть!
Мне кажется... что вместе с грешным телом омылись также ум и чувства и с грязью стерлись все заботы.
Читай мне новое твое произведенье; готов внимать.
Я в бане свой... вполне свободен... как мысль крылатая певца!
Здесь, отдохнув от тяжести державы, я чувствую себя...
Все говорит во мне: ты сам в душе поэт!..
О, если б не судьба мне быть владыкой Рима и прославлять отечество свое, я посвятил бы жизнь одним восторгам чистым, как огнь богов, хранимый Вестой![451]
Любить и петь любовь... вот два предназначенья, святой удел людей и жизни цель!..
О, я бы был поэтом дивным!.. мой век Октавия бы знал!
Между творцом великим Илиады... и богом песней есть довольно места!..
Наш беден век достойными названия поэтов!..
Ну что Виргилий[452] наш?.. Тибулл[453]?.. или Гораций? — Певцы ничтожные, временщики у славы. Будь сам судьей, Назон!
Им судьи время и потомство.
Нет, говори свободно!.. Ты цену им давать имеешь право... Назон живет для славы римских муз.
Таких нахлебников у славы очень много!
Виргилиевы сказки про Енея[454] я слушал, слушал и заснул.
Язык нечист, болотист и тяжел, как воздух понтипейский...
Эклога и конец шестой лишь песни — так — изрядны, сносны...[455]
Ему бы не простил я глупости народной и восторгов, когда читал на сцене он отрывок; но... кесарская честь... так шла к Виргилию, как тога к обезьяне.
Я посадил его с Горацием за стол свой...
Живые статуи!.. ничем не сдвинешь с места; но одаренные завидным мне желудком!..
Один вздыхал, другой точил все слезы[456]... Я смеялся... мне для сваренья пищи смех полезен...
Трибун Гораций, кажется, знаком тебе, Назон?.. и, верно, знаешь ты, что он бежал с сраженья?.. а трус поэтом быть не может.
Его все оды так несносны!.. надутее Эзоповой лягушки[457], и, кажется, их слава скоро лопнет!..
Да... так... но, кажется, что прежде этой славы от зависти к поэту лопнет зависть!..
Из дружбы ты к Горацию пристрастен.
Но слушай, как его Октавий проучил:
Ему и в мысль не приходило, что кесарь может быть поэтом.
Вот я шутя ему однажды предложил учить меня науке стихотворства»
Что ж? вдруг является Гораций мой ко мне с огромным свитком.
Вот, говорит, Наука Стихотворства[458], когда начнем урок?
Урок?.. садись!.. и слушал я с терпением и смехом,
Как с важностью глубокой на челе он толковал цезуру и гекзаметр и альцеический[459] глупейший свой размер.
Я обещал ему твердить все наизусть; а между тем просил на завтра же задать предмет для описанья в стихах ямбических; и хитро речь склонил к Сицилии роскошной.
Он не заметил сети, и сам мне предложил Сицилию воспеть.
Вот, на другой же день являюсь с торжеством я пред наставника как ученик успешный.
Читаю третью песнь моей Сицилиады[460][461]... Ты знаешь сам, Назон, как хороша она!
Что ж, думаешь, Гораций мой плаксивый? Не понял красоты! и вздумал мне мои высчитывать ошибки!..
А, друг! ты хлопаешь ушами,
Так отправляйся же с своей наукою в деревню! Учись сперва, потом; учи других!
Ты дал урок не одному ему.
Ну, а Табулл?.. певец любовных дел Сюльпиции с Церинтом, как нравится тебе?.. а мне так жаль его!..
Недаром он свои елегии заслюнил: мне кажется, ему Церинт из дружбы позволил сесть в ногах и списывать с натуры восторги страстные свои!..
Постой... прекрасно!.. эпиграмма!..
Увы, судьба над ним жестоко тяготеет:
Другие пьют, а он пьянеет!
Я, как Метида[462], вдруг рожаю головой вооруженную Минерву — Эпиграмму! Ну, начинай, Назон!
Что, не Искусство ли любить[463]?
О, нет, Искусство ненавидеть, трагедия.
Трагедия!.. прекрасно! мы с тобой как будто сговорились!.. и я трагедию недавно кончил и, отдохнув, тебе намерен прочитать. Названье как?
Медея[464].
Как?.. Медея?.. Назон, ты, верно, знал, что я пишу Медею... и подшутить желаешь надо мной!
Невыгодно шутить мне над тобой!.. Кто ж виноват, что Мельпомена[465] внушила кесарю и мне одну и ту же мысль!
Так ты не знал, что я пишу Медею?
Я только знал одно, что Август — император и долг его писать законы Риму!
Не хочешь ли и ты давать законы мне?.. Но полно, в стороне оставим сердце, рассудок нас с тобою примирит...
Но если ты без всякой цели свою Медею написал, то ты легко мне это и докажешь.
Курильницу, и с жертвенным пылающим огнем!
Дай свиток свой!
Зачем?
На жертву дружбе. Я состязаться с Еврипидом...[466] один хочу!
Когда бы у тебя родился сын... ужели всех чужих младенцев ты повелел предать бы смерти... чтоб не встречать нигде подобных сыну?..
Зло, колко!.. но прощу, когда исполнишь просьбу.
Я, как отец, люблю своих детей!.. на жертву и богам я их не принесу!
Смотри же на свою пылающую славу!
Смотри же и ты на казнь своей Медеи и на дымок, оставшийся от кесарских трудов!
Стража, стража!
На скифскую границу, в заточенье!
Медея!.. ты виновна!.. и я наказан небом за то, что освятить твою желал я память и оправдать тебя хотел перед потомством!
«Как он хорош, как он умен!
Как мил!.. и я того не знала!..
Ах, если б здесь явился он,
Его бы я расцеловала!»
И вот является Поэт
Нежданно, робко, осторожно.
Ей шепчут: вот он!
«Что вы!.. нет!»
— Клянусь вам честью! — «Невозможно!..
Я не поверю никогда!»
И кто поверит, в самом деле,
Что истинный талант всегда
Судьбина держит в черном теле!
О память, душу не волнуй!
Ужели в жизни все непрочно!
Увы, не отдан поцелуй,
И мне обещанный заочно!
Поэта посадили также в круговую. Он был робкого свойства.
Я с сожалением смотрел на его страдальческое положение между двумя дамами, которые по-своему экзаменовали ум и чувства его и заметно удивлялись простоте его ответов. А он — учтивец! — стягивался в математическую линию, чтоб не задеть плечами, локтем или рукою за которую-нибудь из своих соседок; но — увы! — стали рассматривать портрет глаза одной из дам; ему также предложили взглянуть; он протянул руку и — провел локтем по лицу хорошенькой соседки справа.
«Сочините экспромт на этот портрет глаза», — сказала ему соседка слева.
Бедный поэт не знал, отвечать ли ему прежде на предложение или извиняться в своей неосторожности.
Только с двух сторон он был виноват, со всех сторон заметили его неловкость.
Он краснел; казалось, что весь поэтический угар выступил ему в лице. «Пишите же экспромт!» — повторила соседка слева и придвинула к нему бумагу и чернилы.
— Что прикажете писать? я не знаю?..
«Найдите, например, ошибку в изображении этого глаза».
— Если это ваш глаз, то…
«То пишите!»
Поэт взял перо и написал:
Ошибку отыскать я рад,
Язык мой чувств моих невольник,
По мне бы, должно не в квадрат
Вписать ваш глаз, а в
Поэт задумался; дело стало за рифмой.
«Хорошо, хорошо, рифму я сама подберу, — вскричала капризная соседка; — теперь пишите что-нибудь другое, а именно: посвящение этого глаза моему другу; только по-французски».
— Не умею-с.
«Пишите, пишите! говорю вам».
Поэт не умел и не смел отговориться. Слабое существо поэт, а не женщина, подумал я.
Он написал:
Mon amie! que cet ceil vous rappele les yeux,
Qui aimaient vous chercher, contempler et com prendre;
Qu'il vous souvient toujours les regards tendres,
Et les larmes qu'ils versaient au moment des adieux[468].
«Хорошо!.. Теперь стихи в альбом, без отговорок! Для вас это легко.
— Трудно, — отвечал, запинаясь, поэт.
«Так же трудно, как нам из горсти бисера связать какой-нибудь узор. Вот вам горсть слов: Coeur, souffrir, souvenir, oubli[469]; составьте из них какой-нибудь смысл».
— Из поэзии хотят сделать мозаическую работу! — прошептал поэт и стал писать:
Deux choses qui font le coeur souffrir,
Que le tourmentent pendant le vie:
C'est d'un cote le souvenir,
De l'autre cote l'oubli[470].
«Браво, браво! и еще раз браво! Это можно поместить не только в альбом, но и в новое издание конфектных девизов!»
Поэт не обиделся этим восклицанием: он знал, что поэзия есть сладость, полезная для сварения истины, особенно для тех, которым философическая пища тяжела и неудобосварима.
— Скажите пожалуйста! — думал я, — так стихи есть не что иное, как мозаическая, бисерная работа? Нетрудная работа! Буду и я писать стихи! буду писать — и кончено! Горсть слов, немного смысла, музыкальное ухо, небольшой навык — вот и все материалы для произведения стихов.
Читатель, давайте же писать стихи! Верьте, что менее, нежели в несколько дней, мы собьем цену со всех поэм, опер, водевилей и т. д., не говоря о мелочных стишках, которые пишутся в один присест и даже экспромтум, как вы видели в предыдущей главе. Мы пособьем спеси со всех недорослей, которые величают себя поэтами.
Боже мой! как будто свекла не в состоянии заменить сахарного тростника!
Да перстень с светлым камнем дал...
. . . . . . . . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . . . . . . . .
(Странник, Часть I. Глава CVI.)
. . . . . . . . . .а он
Последний отнимал мой сон
И увеличивал недуги.
Как часто я ее услуги
Благославлял и проклинал,
А после бредил и не спал!
Однажды, утомленный, хилый,
Я, глядя на нее, алкал
Здоровья, крепости и силы;
Вдруг вижу, входит молодой
Армейский юнкер в ту же хату;
Я не позволил бы с собой
Стоять в одной квартире брату,
Где только угол есть, да стол,
Да благосклонный женский пол.
В другое время, знал бы дворник,
Что я, и ближнего любя,
Способен выйти из себя;
Но истомленный, как затворник,
Я все терпел, я все сносил
И даже денщика не бил.
Моя хозяйка серной с места
Вскочила юнкера встречать.
А он, застенчив как невеста,
Вошел, поклон и стал снимать
С бессильных плеч солдатский ранец;
Взглянул на портупейный глянец,
Потер немножко обшлагом,
Повесил кивер и потом,
Расслабленный жарою тяжкой,
Возился долго бы он с пряжкой,
Когда б хозяйка не была
Предупредительна, мила.
«Москаль сараку![471] как ты молод, —
Она сказала, — как твое
Здоровье сносит жар и холод,
Солдатский ранец и ружье!
Аштаб те![472] пряжку расстегну я!»
И вот она с него сняла
Мундир и галстух и дала
Ему три жарких поцелуя;
Потом просила его сесть.
Без благодарности за честь,
За встречу и прием приятный.
«Хозяйка, как бы что поесть!» —
Сказал ей юнкер непонятный.
А я, я — хилый и больной!
Забыл болезнь и хладнокровье,
Как будто юнкер молодой
С собой принес мое здоровье!
. . . . . . . . . . . . . . .
Ах, боже мой!.. Как вам не стыдно
Без спросу брать мою тетрадь!
Из этого поступка видно,
Что вы... умеете читать!
Совсем не то хотел сказать!
Рассерженный нескромностью соседа, прочитавшего без моего позволения продолжение поэмы, найденной мною в Лозове, о Мититике Марьиолице, я сел подле письменного стола, бросил взоры на карту, глаза разбежались: что же было мне делать без глаз? Как ученик аббата Л'Епе[473], провел я пальцем по карте и ощупал Кавказские горы. По воображению, создал я об них полную логическую идею.
Посмотрите же на эту природу, обогащенную небом, на столпившиеся горы, на светлые ручьи воды живой, на эту щедрую, девственную землю, не тронутую сошником, на эти плодоносные леса, на эти испещренные цветами скаты и покрытые густою зеленью долины; на эти громады скал, на эти слои снегов, по которым можно было бы определить возраст Вселенной; на этот воздух благовонный, как роза, распустившаяся во время создания Эввы![474] Смотрите, смотрите, гг. читатели и милые читательницы!
Солнце блистательным светом своим завистливо скрывает от взоров бесчисленные светила, плавающие в небе; в отдалении вечные снега уподобляются полотну, разостланному по вершинам цветущего Кавказа: ни волны, ни листья не ропщут на беспокойный ветр. Окруженный неведомой мне доселе тишиною, я слышу только биение своего сердца; вдруг раздается голос... какой голос! Внимайте, внимайте, гг. читатели и милые читательницы!..
Заняв таким образом слух и взоры моих спутников и прекрасных спутниц, я опять выкрадываю себя из толпы их и еду от Мангалии вверх по морскому берегу; отсчитав 300 стадий[475], по счислению неизвестного мореплавателя, по Понту Эвксинскому[476], я приближаюсь к древнему Истеру, преобразованному временем и потомками торков[477] в Кистенджи.
Там был добрый мой приятель П.П.Л.[478], человек с славною душой и приветливым сердцем. Заплатив долг климату и трудам кампании, он только что скинул с себя оковы болезни.
Отвыкнув от теплого приюта, от мягкого ложа и лакомой пищи, мне странно казалось соединение всей этой роскоши в бывшем доме паши кистенджийского, в котором жил Л.
Спокойствие мне показалось чудно,
Но я никак бы здесь не мог сказать,
Что от всего отвыкнуть очень трудно,
А ко всему труднее привыкать.
После шестимесячного непостоянного крова неба мне так хорошо было видеть над собою резной потолок бывшего харэма[479]; так хорошо показалось быть снова заключенным в стенах!.. Сон уморил бы меня, если б необходимость вставать не разорвала маковых оков, которыми я был опутан. И сердце, и воображение покоились безмятежно; пульс утих, кровь смиренно совершала обращение свое. Как трудно разлучаться с таким сном!
Так как в продолжение войны каждая крепость обращалась в гошпиталь, то и в Кистенджи любопытство могло бы взглянуть только на несколько бакалей с сидельцами жидами, греками, армянами и русскими маркитантами.
Кто имел необходимость в сале, в балыке, в маслинах, в черных булках и в кислом вине, тот мог купить все эти жизненные потребности за довольно сходную цену.
На стенах укреплений стояли еще огромные крепостные орудия, древние трофеи побед турецких в Германии и Польше[480]. Молчаливо выглядывали они из амбразур, как головы черепах из своих... как их называют?.. похожих на два щита, в которых было погребено тело Аларика[481], мужественного царя готов.
Не видя необходимости описывать, как интересно плещет Черное море о гранитные подошвы древнего, славного города Истра, я еще менее намерен уверять читателей, что некогда Дунай впадал в море близ этого города и что долина Кара-су есть древнее русло его.
Как ни теки, Дунай мой, быстро,
Но без чудес не мог ты перелить
Своей воды чрез гору, что близ Истра
Дорогу вздумала тебе загородить.
Pour ne rien laisser en arriere, je vous dirai, monsieur, que...
Я еду далее, по пустырю Силистрийского Санджака, на Гирсов. После шести часов езды лошади устали, желудок опустел, должно было искать приюта от дождя. Вот в стороне от дороги видно какое-то киой. Посмотрим на карте. Карамурат-киой, Дана-киой... Бог знает! Дана-киой или Карамурат-киой?.. Судя по расстоянию от Гирсова, должно быть Дана-киой... но Дана-киой влево от дороги, идущей из Кистенджи!.. Впрочем, и Карамурат-киой... да... не более трех верст по карте... но столько ли в натуре?.. На карту надейся, а сам не плошай! — говорит военная пословица.
Так рассуждал я, а между тем бричка двигалась вперед. Киой осталось версты две уже позади. — Стой! назад! не все ли равно, Карамурат-киой или Дана-киои? и там, и там пусто. Нужны только вода, очаг да камыш. Ступай! И вот въезжаем в деревню. Чисто, и домового нет!.. в одной трубе дымок... может быть, турки?.. нет!.. видна бричка... подъезжаю.
«Ба! В.......!» — А! Н....! что ты здесь делаешь! — «А вот взойди, посмотри».
Одна булгарская землянка уцелела от совершенного разрушения; над нею еще была крыша, внутри ее был еще очаг. Перед очагом, в котором трещал уже камыш, лежал огромный чемодан; на чемодане стояла оловянная чаша; из чаши клубился пар, как из Везувия.
Я не буду ни опровергать, ни подтверждать догадку читателя, что в чаше заключался суп, сваренный на подобие супов французских на воде, немецких на шоколаде или на пиве, английских на вине, китайских с кирпичным чаем, восточных на всякой всячине; не буду спорить о вероятности предположения, что то были щи русские или борщ польский, с свеклой; малороссийский на капустном или огуречном соке; молдаванский с виноградным листом; не скажу, справедливо или нет заключение, что в чаше была уха, столь же жирная и вкусная, как уха Демьянова[483].
И странно было бы спорить о том, чего я сам не успел исследовать, хлебнув сгоряча чего-то необыкновенно горячего. Язык мой загорелся, из глаз посыпались слезы, аппетит исчез.
Ожога лишила меня часа на три памяти и внимания, и потому в нескольких словах переношу я себя и Н.... из Дана-киой или Карамурат-киой по грязной дороге в Гирсов.
Читатель может себе представить влево от дороги темно-голубую ленту Дуная, лежащую на одичалой природе; вправо покатость гор; позади себя путь, который мы уже совершили; перед собою гласис[484] кр. Гирсова, мост чрез ров и каменные ворота в средине куртины[485]; над собою вечернее небо со всеми признаками осенней, дурной погоды.
Таким образом, проходя церемониальным маршем вместе со всею Вселенною пред Временем, мы пронеслись чрез мост и ворота и катились по гирсовской улице под гору, к комендантскому дому. Коменданта дома нет; плац-адъютанта дома нет.
Вечер держался уже на ниточке.
Какой-то солдатик взялся отводить нам приличную квартиру.
Долго водил он нас между рассеянными по крепости деревянными, полуразрушенными домами, занятыми под гошпитали и магазины; наконец, как бы случайно, нашел пустой дом.
«Господин служивый, здесь ни окошек, ни дверей! очаг и труба сломаны!»
Идем далее.
«Вот еще дом, годный под квартиру, В. в-е![486]»
Я отворяю двери, вхожу... темно... Наступив на что-то мягкое, я невольно остановился... гляжу под ноги... «Любезный друг, здесь есть уже постояльцы!.. если не живые, так мертвые!.. смотри, сколько их разметалось по полу!»
«Виноват, В. в-е! — отвечал простодушный солдатик, — здесь, верно, гошпитальный амбар для склада покойников.»
Опять пошли ходить и ездить.
Еще квартиру показал нам вожатый наш. Тепла, хороша; но в ней только что упокоился один офицер, бывший в горячке.
— Невыгодна квартира! показывай другую.
«Больше нет, В. в-е!» — отвечал наш квартиргер[487].
Положение наше было не очень приятно: ночью, под дождем, посреди грязных улиц Гирсова. Однако же оно скоро улучшилось. Узнав, что плац-адъютант уехал на несколько времени из крепости, мы расположились в его квартире, теплой, снабженной всеми потребностями, необходимыми для военного спокойствия.
Сей день должен был начинаться главами CCCVII и CCCVIII; но так как они не явились в назначенное время к своему месту, то и были арестованы мною на двадцать четыре часа.
Хотя бы нить памяти вашей и была короче расстояния между хвостом и головой Большой Медведицы, но, верно, вы не отказались бы нанизать на нее и прекрасное правило жизни:
Будь тем, что есть;
Ходи без маски;
Люби не лесть,
А только ласки.
Людей люби;
Не крась природу;
Не много спи,
Пей больше воду.
Божбе не верь;
Все весь и мерь;
Не нянчи тело
И делай дело.
Таким образом, в молодости, нанизав на память все прекрасное, все полезное, все высокое, под старость от нечего делать можно перебирать эти четки.
Как сладко воспоминание, как хороша и старость, когда она есть тихая задумчивость о прошедшем!
Жизнь наша требует того, чтоб каждому делу предшествовала мысль и новая мысль последовала за делом.
Помните ли вы... вы, которую я не знаю, как назвать... вы, которая так похожа на все, с чем поэты сравнили красоту и добродетель, помните ли вы чувства той минуты, в которую сердце вам сказало: «Ты сделала добро!», а все окружающее подумало: «Как она совершенна!».
Если бы мысль моя была так глубока, как океан в том месте, где измерял его Форстер, и так высока, как слой воздуха, до которого долетал Гай-Люсак[488], то подобная красноречивая мысль не нашла бы по себе языка, и ее пришлось бы выразить красноречивым молчанием; потому что красноречивое молчание могущественнее, выразительнее красноречия словесного. Это подтвердят вам все мои читательницы. Их тонкому, чувствительному слуху более понятна пауза между двумя очаровательными аккордами, этот сокровенный звук, слышимый только одною непорочною, чистою душою.
Не сердитесь же, что в этой главе не слышен вам скрып моего пера. Это пауза. Здесь мысль моя выражена молчанием.
После трехдневного жития в крепости Гирсове, по причине невозможности переправиться чрез бурный Дунай, наконец на четвертый день поутру солнце стало проглядывать сквозь остальные облака, и я двинулся с места.
Не буду описывать, как прибыл я в г. Галац, где первоначально предполагалось зимованье Главной квартиры действующей армии.
Галац из повести одной,
Мне кажется, уж вам известен[489];
Вы помните: ее герой,
Хотя был молод, добр и честен,
Но, убоясь гнилой тюрьмы,
Сибирской жизни и зимы,
Бежал. В невольники попался,
Гречанку спас и от чумы
В ее объятиях скончался.
И потому я не буду также описывать и картины Галаца. Это небольшой городок на скате Дунайского берега, сжатый реками Серетом и Прутом. В небольшую пристань стекаются в известное время несколько десятков, купеческих кораблей и меняют архипелагское вино, турецкий табак, маслины, апельсины, лимоны и масло на жирную пшеницу Молдавии и — отправляются куда следует.
Надежда моя оставаться в Галацо и расположиться на покойной квартире обманулась, но приятным образом.
Едва только въехал я в двор одного жителя города, как мне принесли от коменданта предписание из Главной квартиры на мое имя о назначении зимовать ей в г. Яссах.
В Яссы!..
Vulcain (a part).
Ah, nature nature! vas, je l'abandonne, a qui vondra te prendre!
Человек счастливее, спокойнее, довольнее жизнию, когда он имеет дело с самой природой, а не с людьми.
С какою благодарностию и щедротой сравнится благодарность и щедрость природы? Кто лучше вознаградит труд?
Надежный взаимодавец! верный должник наш!
Свободен, здоров духом и телом тот, кто обручился с тобою духом и телом!
Испытали ли вы, друзья мои, те минуты, в которые окружало вас земное бедствие со всеми своими видимыми и незримыми свойствами и принадлежностями; но сердце ваше было неприступно для него, как небо, и вы улыбались, как ангелы, присутствию терпения и надежды?
Это лучшие минуты жизни. В эти мгновения
Я не земной, я чем-то полон,
Для мысли места нет во мне!
И рад я, мирен! ибо мысль
Есть тайный в нас зародыш горя.
Вздох о потерянном блаженстве
Беспамятен в душе моей,
И будущность... но что мне счастье?..
По образу своих желаний
Создам и возгнушаюсь им!
Mes regards voulent penetrer dans la profondeur du passe; mais je n'y vois qu'une lucur incertaine, semblable a celle des rayons de la lune reflechis par la surface d'un lac eloigne. La brillent les flambeaux de la guerre; ici je vois une generation faible et vile, passer dans le silence, sans marquer les annees d'aucune action eclatante.
Теперь я, милые мои, на почте Борда, ожидаю с нетерпением, покуда мне запрягут четырех тощих кай[493]. Но я вижу уже речку Бахлуй и г. Яссы с его протяжной улицей-маре, с его княжеским сгоревшим дворцом, с его церквами и монастырями, которые, как отдельные древние замки, возвышаются на холмах, одетых виноградником; — вижу за городом пространный зеленый ковер...
Копо, Копо, зеленое Копо!
Где бог любви явился Мититикой!
Где кобзы зык и звуки песни дикой
И поо-поо-померани-по![494]
О сила воображения! Представьте себе, мне кажется, что я уже в толпе красавиц Молдавии, иду по полю, очарованному их прелестью! Вот та, которая всех лучше, отдалилась от общества, я преследую ее, она останавливается, я тоже, она оглядывает окрестную природу Ясс, и я также...
Как мир величествен, чудесен!
Взгляните вдаль!
Чу, в роще звук веселых песен,
А здесь... печаль!
Надежду на удел счастливый
Пришлось забыть!
(после молчания)
Вы что-то слишком молчаливы?
Что ж говорить?
Что говорить? а! это ново!
Но я пойму,
Что сказано на место слова:
Конец всему!
Не знаю, чем вы недовольны?
Ничем и всем!
Для вас... мои слова не больны,
Язык мой нем;
И потому... Но вы ласкали,
С ума свели!
Чего во мне вы так искали
И не нашли?
Быть может, чем-нибудь наружным
Не нравлюсь я?..
Иль не сходна с климатом южным
Любовь моя?
Или... пресытясь спозаранка...
Но вас мне жаль!
Понятно все: вы молдаванка,
А я москаль!
Прощайте!
Все это было не что иное, как мечта на пути к Яссам; но мысленное равнодушие красавицы так на меня подействовало, что я велел остановить лошадей, выскочил из каруцы и пошел в сторону, в лес — воображая, что удаляюсь от жестокой молдаванки.
— Как! — вскричал я, остановясь пред глубоким оврагом.
«Как!» — отозвалось в лесу.
Я оглянул все кругом себя.
«Где же она?» — Нет ее и не было, — сказало мне сердце, пришедшее в память.
— Как! — повторил я, — неужели горе, тоска, грусть, исступление могут родиться одинаково от причин истинных и от причин воображаемых?
«Да, — сказал мне Математик, — потому, что а2 происходит одинаково от (+а)×(+а) и от (-а)×(-а)».
— Понимаю.
Убежденный таким ясным доводом, я возвратился к моей почтовой каруце, сел в нее, суруджи хлопнул по лошадям бичом своим, они замялись, дернули врозь, второй удар согласил их — и я понесся.
В надежде, что капли мудрости, падающие с неба, проточат когда-нибудь камень невежества и преткновения, огромный, как твердь земная, я еду, не оглядываясь назад.
Для жизни, как и для дороги, одно правило:
Не торопись; смотри постоянно перед собою; озирай даль, чтоб не сбиться с дороги; с горы не гони, чтобы не сесть под горою; встречным кричи заблаговременно: держи право! съедешься — посторонись; лают собаки — не дразни; ползет змея — не наступи и не слушай, что она шипит; попутчикам, умному не говори, что он умен, глупому, что он глуп, — не отделаешься от них; не выказывай ни доброты своей, ни золота — обкрадут; и т. д.
Но это правило для людей обыкновенных... впрочем, кто считает себя человеком обыкновенным? Я умолкаю: люди необыкновенные, то есть гении, есть кометы, которые совершают путь неопределенный, не подлежат общим законам.
Лошади мои пристали, сбруя покрылась пеною, пар стлался над ними, как туман. Суруджи, также усталый, тщетно оббивал волосяной конец арапника и кричал: хи-мэ! мурилэ![495] Таким образом тянулся я по улице-маре, через поду Могушой[496].
Вправо и влево бросались мне в глаза то бакалеи с широкими окопчинами, то кафенэ, в которых сквозь двери и стеклянные простенки видны были прямо: черный очаг, уставленный различной величины кофейниками; посредине: жаровня; по сторонам: диваны; на диванах, в чалмах, кушмах и фесях, в фермелэ[497] и в мейтанах, усатые гости. Молча играют они в куонхину, в трик-трак[498] и, глотая кофе, обдают себя табашным дымом.
Почти из каждого окна знаменитой улицы выглядывало женское лицо и провожало Странника любопытными взорами с мыслию: москаль! Я тешился, замечая различие этих выставлявшихся не на показ головок. То в шляпке с цветами — я видел только глаза; то в платке, опутывающем черную косу — свежесть и здоровье; то в мушках, осыпанных жемчугом и обложенных золотым кованым плетешком — протяжное слово: wus?[499]; то в белом или красном фесике — следы утомления; то в огромных накладных буклях — Пентефриеву жену, когда она смотрит на Иосифа[500]; то под прозрачным покрывалом — ложную стыдливость; то с приглаженными и заплетенными в косу волосами — смиренное бездушие; то с всклокоченными кудрями — загоревшее чадо табора.
Но вот наружность улицы постепенно лучше и лучше. При повороте влево, от сгоревшего дворца господарского, встречаются совсем другие предметы.
Расцвеченные венские коляски снуют взад и вперед. Куконы и куконицы, разряженные в атлас, в мусселин, в органди, в гроденапль, в gros-de berlin, в gros-de-tour, в satin-turc, в gros d'orient, в satin de la reine, в batiste d'ecosse[501], в тюль, в кисею, в креп, в газ, в перкаль, в кашемир... в блондах, в кружевах, в шалях, в платках, в пелеринах, в шемизетках, в канзу, в шарфах, в корсажах, в вуалях, в колеретках, a la vierge, a la gardiniere, а l'anglaise[502], в перьях а l'Inca[503], в платьях с рукавами в виде берета, в виде cotesdemelon, oreilles d'elephant[504] .......... Устал!.. словом сказать, во всех изменениях орнитологии, по системе венской, парижской и лондонской, куконы и куконицы куда-то торопятся. Беззаботные, самодовольные лица с пылкими очами, с природным и китайским румянцем, с собственною и свинцового белизною сыплют взоры вправо и влево. Я еду.
Для прохожих мало места на улицах, покрытых деревянного мостовой. Только простому народу и иноземцу не стыдно идти пешком.
Qui prouve trop ne prouve rien.
Но вот направо и налево — лавки и магазины, наполненные изделиями Турции и Австрии. Штемпели Вены и Лейпцига, Стамбула, Измира ручаются за дешевизну и доброту.
Не довольствуясь тем, что необходимость и желание перевести деньги наполняют лавки и магазины покупщиками, сидельцы ловят вас на улице, уговаривают, влекут насильно в лавку, соблазняют дешевизной, уступкой, и, прежде нежели вы решились купить то, на что взглянули, товар уже отмерян, взвешен, отрезан, завернут и всунут вам в руки; — что же остается вам делать? — платить.
После этого верьте вышеозначенной аксиоме! Кто больше жида уверяет, что товар его ganz fain?[506] А вы принимаете все за чистые деньги.
К проезжающим мимо лавок — то же жестокое внимание, то же насильственное угождение.
Не успели еще усталые лошади мои сделать нескольких шагов между длинными строями лавок, и уже потомки Израиля обсыпали мою бричку и набросали в нее всего, что по догадливости своей они считали нужным мне продать. Что было мне делать? Лошади мои, как будто подкупленные жидами, стали, и я должен был выслушать цену товаров: — Батист, батист! — кричал рыжий еврей, — ganz gut, fain![507], восемь червонцев за штуку! — Голландское полотно! — кричал другой, с витыми пейсами, — ach! funf Dukaten Stuck![508] Сукно Sedan, пятнадцать левов локоть. Шаль! бур-де-суа! четыре червонца! кэртс ди вист ку карикатурь![509] опту-спре-зечи лей! кумпара, кумпара, боерь![510] Kausen Sie, kausen Sie, mein lieber Herr![511]
— Сараку-ди-мини![512]
На улице-маре, против дома Пашкана, в котором жил главнокомандующий, была отведена мне квартира. После восьмимесячной кочевой жизни в пустынях булгарских широкие диваны бояра Ионы Некульчи-Муто показались мне нежнее дружеских объятий. В одно мгновение я успел на каждом из них присесть, прилечь, свернуть под себя ноги a la turc[513], развернуть, протянуться и быть во всех положениях лени, неги и спокойствия.
Вот и чемодан мой! и он порадуется спокойствию, и ему протерли бока.
Денщик и суруджи вдвоем
Втащили в комнату мой дом.
— Хэ! маре драку![514]
— Тяжеленек!
— Да, — думал я, — не мудрено!
В нем все, что богом мне дано,
Все, кроме радостей и денег!
Ласковые хозяева приняли меня, как родного.
Вскоре явилось ко мне с вином на подносе, с дульчецом, и кофием, и с трубкою дюбеку презанимательное лицо.
«Пуфтим, боерь! — сказало оно мне, — кала краси! дульцец, кафэ ши люлэ!»[515]
— Благодарю, друг мой. Скажи, пожалуйста, ты здешний? «Еу целовек грек, капитан Микулай; ам зинка, коптел мулт![516] нам камес, нет стран![517] дают кукон си куконица стран си камее; турци мынкать со![518]
— Жаль; выпей с горя вина.
«А, халоса! кала ине краси![519] Капитан Микулай слузил государски...[520] сол антелериски, такой большой тунуруле![521] еу показит дорога: дела Хотин, на Бендерь, мерже на Измаил... Инарал командирски[522] дают на капитан Микулай эна хартия!.. такой пальсой пумаг!.. пецатлуит: и проци и проци и проци![523]... Кульерски пумаг!.. ги!.. гуляй на поцта кульерски!.. динь, динь, динь, динь! пасоль, пасоль!.. и дают инараль командирски другой пумаг... халоса!.. писит: капитан Микулай слузил государски, хал оса... дают цин капитан, халоса цин, государски!.. Сто пайдот на Царьград?»
— Пойдем.
«Си еу пайдот!.. я был на баталия ку немца![524]... на Фоксань![525] Кнезь паслот менэ с провиантски каруца на Кобурски![526]... Немца идот, идот, идот!.. так! Венгерски гусарски... так... халоса!.. Бозе мой!! Турци!!! многа, многа!! Визирь ку кавалерия, на армасарь Анатольски!![527] идот! Я лезит на карэ[528]. Бум, бум, бум! тунурулэ. А! страсна!.. я лезит на земля... Бозе мой, бозе мой! пропадит немца!.. Венит Суворов!!![529] Бум, бум, бум!!! пжи-жи-жи-жи, пжи-жи-жи-жи!!! Хи! Фужит драку турци!![530]»
Пылкое воображение целовека грека, недовольное смешением греческого, молдаванского и русского языка, дополняло слова представлением всего в лицах. Для изображения визирской кавалерии и венгерского гусарского полка указательный и средний палец правой руки седлали указательный палец левой.
При слове идот! правая ладонь плавно двигалась параллельно земле, а голова Микулая поднималась гордо вверх, как у всадника. С словом: еу[531] лезит на земля — он распростирался по полу и лежал несколько мгновений молча, неподвижно. При слове венит Суворов! весь корпус целовека грека встряхнула радость о избавлении от гибели.
Дорого бы дал иной италианский импрезарио, чтоб иметь право показывать капитана Микулая на площади.
Насмеявшись вдоволь, я прервал рассказ его о взятии Хотина, о пришествии турок в Яссы, о битве этеристов при Скулянах.
— Где тут бывает гулянье? — спросил я его.
«Гуляй?.. ни улица. Куноница мулт[532], молдаванка, грецанка, ирмэнь[533]».
— Хороши куконицы?
«Халоса? гуляй... так... Хэ! Капитан Микулай знай... Мой тата си мама зивот на Царьградски бурика[534]. Их! там девка халоса! Бозе мой! какой халоса!»
— Прощай, я иду гулять. «Бун, бун, боярилэ[535]».
Счастия миг, юность лови!
Путай себя в цепи любви!
Время, как молния, быстро летит,
Юность увянет, сердце сгорит.
С этою мыслию сел я на дрожки и пустился в Копо. Два ряда экипажей совершенно стеснили улицу, мне не хотелось тянуться в рядах, — мимо!
Кто знает московские гулянья, тот может себе представить, что в Яссах всякий день, без исключения... виноват... исключая бурные дни... подобные гулянья в экипажах составляют некоторую обязанность почти всех классов жителей. Это род моциону от засидения, от скуки; род выставки по части промышленности сердечной; род far niente[536], от нечего делать; род привычки, основанной, как большая часть постановлений и законов молдаванских, на слове дупа обычулуй[537].
Два рода экипажей тянутся от сгоревшего господарского дворца вверх и вниз по улице-маре, чрез поле Копо.
Природа красится присутствием людей,
А жизнь чистейшею любовью;
Но что же жизнь, когда должны мы в ней
Предать все чувства хладнокровью!
И потому я ехал, рассматривая внимательно все, чем движущиеся оранжереи были наполнены.
Cimmeriae tenebrae[538]
В пылкие, неопытные лета юноша горделиво воображает, что он создан разгадать тайну мироздания. «Много прошло времени от начала мира, — думает он, — может быть, еще более остается до конца его... Были великие люди, соединявшие в себе ум и чувства целых народов и целых столетий... они разгадали кое-что... Должен же родиться на свет гений, у которого зрение будет телескопическое, слух подобен фокусу эллиптическому, память велика, как книга Вселенной, ум ясен и основателен, как формула алгебраическая, а рассудок верен, как вывод... Почему знать... может быть... я...»
Таким образом рассуждая, молодой человек внезапно встречает небольшое существо, лет... но лета ничего не значат... нежное, чувствительное, полное жизни и красоты. Забыта высокая цель существования! С этого мгновения не тайну создания разгадывает юноша, а сердце чудной своей встречи. С каждым ударом пульса, с каждым словом, с каждым взглядом, шагом и вздохом она увеличивается в глазах и понятиях юноши до бесконечности и, наконец, обращается во Вселенную, а вся Вселенная, постепенно уменьшаясь, принимает на себя вид ее. Какой переворот!
Твой друг с тобой, моя Лавиния[539]!
С тобой! но ты -
Таишь следы
Какой-то грусти и уныния?
Любовь моя!
Ужели я
Покину рай мой и Италию?
Как честный грек,
Я твой навек!
Не убивай себя печалию!
Ainsi parloit Enee, les larme aux yeux: cependant sa flotte voguoit a pleines voiles...
Я не могу скрыть от вас, мои читательницы, что человеческое сердце имеет совершенное подобие с земным шаром. Так же, как и на Земле, на нем есть полюсы, а потому-то, разложив его по методе Меркатора[541] на плоскость, мы увидим, что оно имеет поясы жара и холода и что сердечные крайности, так же как и земные, никуда не годятся. Из сего что заключаете вы? То, что тогда только хорошо жить в чьем-нибудь сердце, когда занимаем в нем пояс умеренный, в котором не задушат вас ни объятия, ни проклятия.
Кажется мне, что это справедливо?
Глупо было бы думать в нынешнем веке, что молчание есть знак согласия.
Может быть, спросят меня: что я видел в Копо?
Что видел я, не помню, право:
Как на круженье колеса,
Смотрел я прямо, влево, вправо,
Ничто не бросилось в глаза!
Там, как в созвездье Козерога,
На небе, очень много звезд,
Изрядных женщин было много
И куча зреющих невест.
Скучно было мне ездить одному, без знатока в красавицах ясских. К счастию, попадается мне навстречу товарищ. — Покажи мне всех, расскажи мне все!
«Хорошо», — отвечал он. Но память его была уже потеряна в рядах экипажей. Долго еще ездили мы взад и вперед, как вдруг товарищ мой вскрикнул:
Ах, вот Елена молодая!
Соперница сирийских роз!
Не та ль, которую увез
Парис у грека Менелая?
Ах нет!.. блуждающий огонь,
Арабский своенравный конь!..
Во всем чудна, во всем примерна,
Нежна, как вздох[542], быстра, как серна,
Досадна так, как звук не тронь!
Commeun ver, qui devient chrysallide, aurelie, nymphe, et enfin papillon.
Точно так же... но... Время идет ни тише, ни скорее. Чувства, вспыхнув от радости, что встретили спокойствие и негу, оживленные новостию жизни ясской, вскоре пришли в обыкновенное свое положение. Опять отражались в них то временное довольствие, то беспокойная грусть. Все чего-то недоставало им; обманываясь желаниями, они видели одну только скуку в исполнении желаний. Однажды, отягченный думами, спустился я с террасы загородного сада Михайлаки Стурдзы[545], обошел кругом пруд, перебрался по легкому мостику на островок, скрывавший акациями пасмурную беседку...
Amore (solo sedente a pie dell'albero)
...Che bella avventura! che vergogna! cue ridicolo!...
Δός μοὶ χαρτί κονσύλι καί μελάνι![547]
Вообразите себе, друзья мои, что, засидевшись дома, вы вдруг подумаете: «Пройдусь для моциону», и велите седлать своего коня.
— Куда? — спрашивают вас.
— Так! — отвечаете вы.
Во время подобной прогулки вы Странник; впечатления ваши легки и непостоянны.
Мой конь устал, устал и я!
П РРРР/УУУУУ — молвил Странник вдруг и спешил.
Довольно, милые друзья,
Своею скачкой вас потешил.