Они ждали Валерия, не дождались и решили сесть ужинать. И как-то само собой получилось, что собрались они на кухне, как это раньше бывало по вечерам.
Кухня была маленькая, они с трудом умещались в ней втроем, а если приходил кто-то четвёртый, белый пластиковый столик отодвигали от стены, чтобы сесть вокруг него. Места свободного почти не оставалось, и тем не менее они любили сидеть вот так, в тесноте, по вечерам, примостившись на маленьких кухонных табуретках, почти прижавшись друг к другу.
Тамара Михайловна быстро поджарила картошку, залила ее яйцами, Таня нарезала хлеб — побольше черного, немного белого, выставила из холодильника масло, сыр, приготовила вилки. Они все тянули время, не садились, думали вот-вот подойдет Валерий, но его не было. Потом в дверь постучали. Николай Петрович бросился открывать, но вместо Валерия он увидел на пороге Арсения, своего «старого друга, заместителя главврача санатория. Он жил на первом этаже, под ними, иногда заходил.
Полноватый, с крупной лысеющей головой и пшеничного цвета усами, Арсений Федорович производил впечатление сурового, непреклонного человека, но глаза выдавали доброту, в них, в самой их глубине, постоянно светилось лукавство.
Вот и теперь он стоял в дверях, глядел строго, а в глазах его прыгали насмешливые искры.
Судя по всему, у Светланова был несколько растерянный вид, когда вместо Валерия он увидел своего коллегу. Арсений постоял молча, наконец сказал басом:
— Ну что, заходить или как?
Заходи, Арсений, заходи. Мой Валерка запропастился куда нервничаю немного. Ты прости. Здравствуй!
Здравствуй! С этого и начинал бы. А нервничать тебе не с чего, парень молодой, ему погулять надо, в кино сходить, на танцы. Привык ты к нашим лежачим мудрецам. А он ведь здоров, слана богу?
Здоров-то здоров. — Николай Петрович погрустнел вдруг, нахмурился, — да только неладно с ним что-то. Вот и Люда пишет: последнее время совсем чужой стал, по вечерам в подъездах торчит, учиться стал хуже, в школу ее вызывали, а она ничего сделать с ним не может…
Ясно. Оттого, значит, и прислала его сейчас? А не то, не видать бы тебе сына и по сей день? — Арсений покачал головой. — Вон ведь как выходит, пока, значит, гром не грянет…
— Чего уж там! — махнул рукой Николай Петрович. — Жаль мне ее. Одна ведь она, одна. Друга настоящего-то нет.
— На то, знаешь, хорошая поговорка есть: что посеешь…
Поговорки на все случаи жизни есть, — с горечью прервал его Светланов. — На все! Ну, ладно, давай проходи, мы тут по-свойски устроились, сейчас стол отодвинем…
Они вдвоем привычно отодвинули стол от стены.
— Вот тебе твой стул, Арсений. — Тамара Михайловна специально для гостя принесла стул, знала — на табурете он не умещается. — Садись на свое место, с той стороны.
Арсений протиснулся между холодильником и столом, поднял стул, перенес его в пространство, образовавшееся у стены, установил и с трудом протиснул ноги под стол.
Ну и народ! Иметь такую квартиру, две комнаты, мансарду, коридор и копошиться тут на крошечном пятачке… Медом, что ли, у вас тут намазано?
— Медом, медом, дядя Арсений, — весело заявила Таня, внося стопку мелких тарелок и расставляя их на столе.
— А… Это ты, пигалица…
— Я, дядя Арсений, я. Собственной персоной.
— А я думал, с братишкой время проводишь. Как вы с ним, нашли общин язык?
— Ну, как вам сказать… Ищем только.
— А, понятно… Значит, как говорят дипломаты, стороны ведут поиски взаимоприемлемых решений. Ну что ж, это хорошо, хорошо. А какие, если не секрет, основные разногласия?
— Ой, дядя Арсений, я не умею так, на вашем дипломатическом языке. — Таня оглянулась, словно ища поддержки, но Николай Петрович сидел отрешенный, а Тамара Михайловна была занята, накладывала еду в тарелки.
— Л ты попроще, по-житейски. На что взгляды разошлись? На любовь?
— На жизнь, — вздохнула Таня.
— О, это серьезно. Это…
— Арсений, дискуссию продолжите потом, — Тамара Михайловна сняла фартук, — еда стынет. Давайте!
— Куда же он все-таки подевался? — Николай Петрович глянул наверх, где был виден открытый вход на «голубятню». — Может быть, он там, Танюша? Пришел раньше нас и уснул?
— Нету там никого, папа, я смотрела.
— Николай, ешь, пожалуйста, — Тамара Михайловна положила свою большую ладонь на его руку, — ты же сам говорил: дайте ему полную свободу, пусть не чувствует себя под наблюдением.
— Да, да…
— Так чего же ты? Погуляет, придет.
— Вот и я говорю, — пробасил Арсений, — парню осмотреться надо, в кино сходить, с девочкой постоять под фонарем.
Под фонарем не стоят, — тут же откликнулась Таня, набивая рот картошкой.
— Ах, да, фонари лупят, чтоб они не мешали.
— Это вульгарно, дядя Арсений. Можно уйти в сторону, в тень.
Татьяна! — Тамара Михайловна остановила на дочери свой твердый, насмешливый взгляд. — Ты проявляешь подозрительную эрудицию.
— Нет, почему же, — усмехнулся Арсений. — Это еще весьма благородно — уйти в сторону. А то я недавно видел разбитый фонарь, а на столбе нацарапано: «Темнота — друг молодежи».
Надеюсь, ты это видел не на нашей территории? — впервые вмешался в разговор Светланов.
Успокойся, твои мечтатели на такое не способны.
— Можно подумать, что ты сожалеешь об этом.
Представь себе, сожалею! — Арсений энергично тряхнул своей массивной головой. — Не о рогатках, конечно, и не о камнях… А о том, что они лишены нормального детства, не могут бегать, резвиться, ну, поозоровать, если хочешь…
— Кто ж об этом не сожалеет, Арсений? Мы все сожалеем. Но от этого ведь им легче не станет. Лечить их надо — лечим. Воспитывать — воспитываем. Стараемся сделать все, чтобы они не чувствовали себя ущербными, чтоб интересовались всем на свете, учились, как все, мечтали, как все.
— Вот, вот! Мечтали, как все! Забил ты им головы своими мечтами. Великие открытия! Далекие миры! Выйдут они отсюда, нашпигованные мечтами, полные всяческих великих надежд и дерзаний…
— Так это же прекрасно, дядя Арсений!
Погоди, пигалица. Прекрасно-то мечтать, лежа тут в постелях, пока тебе на подносе все в готовом виде достав ля ют. А выйдут они отсюда, и там, в жизни, меж быстрых да здоровых, когда им первые самостоятельные шаги делать придется, думаешь, очень помогут им твои мечты?
— А что им поможет, по-твоему?
— Профессия — вот что!
— Какая профессия?
— Ну, ясно, такая, чтоб они могли ее в своем нынешнем положении освоить: радист, стенографистка, корректор.
— Ах, вот ты о чем! — Николай Петрович впервые улыбнулся. — Тут, ты, пожалуй, прав. Только не взамен высоких дерзаний, а наряду с ними, в дополнение.
— Это как же?
— А вот так. Ты на сегодняшнем собрании «Бригантины» был?
— Не смог, понимаешь.
— Собирался ведь?
— Собирался, — Арсений шумно вздохнул, — да разве же я себе принадлежу?! С утра в Горздрав вызвали, оттуда на базу поехал — узнал: оборудование прибыло, орал, доказывал, выдирал у них локальный рентген, манипуляторы, трубки Векслера, вернулся в девятом часу, транспорт готовил. Если завтра не довезем — все, крышка, не видать нам ничего!
— Жаль! — сказал Николай Петрович.
— Конечно, жаль…
— Арсений, — вмешалась Тамара Михайловна, — это надо было видеть. Надо было видеть их глаза, их лица… Сколько света и радости в них появляется!
— Знаю, врачи говорит — после каждой вашей «Бригантины» нервное возбуждение неделю держится, пульс учащенный, сон поверхностный…
— А настроение? Настроение, дядя Арсений, какое?!
— Ну, настроение измерять — такого прибора еще нет.
— Есть такой прибор, — сказала Тамара Михайловна, — вот он. — Она приложила пальцы к глазам. — Я вижу, как меняется к лучшему и настроение, и общее состояние, а если не веришь, поваров спроси, они тебе скажут: почти все поголовно добавки просят на следующий день. Это тебе о чем-то говорит?
— Говорит, — засмеялся Арсений, — к концу месяца не знаю как выкручиваться. Ну, да ладно, понимаю, что дело хорошее, только не очень ли вы там пережимаете?
На вот, — Николай Петрович достал конверт, — почитай на досуге письмо Павлика. Ты помнишь Павлика Решетникова?
— Это щупленький такой, беленький, очки стеснялся носить, под подушку их прятал?
— Он самый.
— Помню, как же, это ведь он тогда в схеме вибратора ошибку нашел. Мастера отказались, говорят, ничего сделать не можем, на завод отправлять надо, а он нашел. Светлая голова!
Рад слышать. Так вот, почитай, что пишет эта светлая голова, ныне доктор наук, о нашем клубе мечтателей. И не только от себя, но и от других тоже.
Арсений взял конверт, прочитал обратный адрес, покачал головой. И вдруг сказал:
— Добро, почитаю. А только в схеме вибратора ему учебник электротехники помог, а не твой клуб!
Вышло это так по-детски, что все расхохотались. И Арсений тоже.
Мы еще постояли с Сашей под деревом, потом ходили по парку, она все рассказывала мне про себя — про дом, про отца и мать, какая она была счастливая, как они все любили друг друга. Жили они в Ленинграде, отец часто уезжал надолго, уходил в плаванье. То поплывет в Австралию, то в Америку, а то в Африку, и всегда привозил ей всякие интересные вещи. Они с мамой его очень любили, он веселый, добрый, и когда приезжал, в доме у них всегда был праздник. А потом Саша стала жаловаться, что болит спина, позвоночник, трудно стало нагибаться. Сделали рентген и сказали, что надо лечить, иначе горб может вырасти. Отец не поверил, стал возить ее по разным докторам, даже в Москву повез, но и там все говорили: надо в костный санаторий, иначе плохо будет. А Саша сказала — никуда от вас не поеду. Долго они ее уговаривали, наконец уговорили, пообещали, что если ее возьмут надолго, мама переедет жить сюда, и отец, как вернется из плаванья, тоже приедет сюда: он как раз в новое плаванье собирался, в Антарктиду, везти смену для научной экспедиции.
Они привезли ее сюда, сказали, что еще неизвестно, может быть, все обойдется, класть надолго не будут. Уговорили пока остаться, мама сказала, что поедет проводить отца и потом вернется. И уехала. Саша все ждала ее, а вместо этого письмо пришло, мама писала, что отплытие задерживается и она не может сейчас приехать.
Я сразу понял, что они обманули ее, сделали так, чтобы она здесь осталась. Но говорить ей не стал, сказал, что, конечно, надо проводить отца, он ведь надолго уезжает, на полгода. И еще уговаривал, что ей обязательно надо лечиться, это совсем не страшно, я бы сам с удовольствием полежал, книжки почитал, если б меня положили. Сказал, что буду навещать ее, живу я здесь, рядом. Я показал ей дом Николая Петровича, круглое окошко наверху, железную лестницу сбоку, сказал, что по ней могу в любой момент пройти к себе через чердак, так что никто не увидит.
— Хочешь, — сказал я, — полезем, посмотрим.
Она постояла, посмотрела на лестницу, на меня, и губы ее жалостно дрогнули:
— Нет, Лерочка, я не могу…
— Как хочешь, — сказал я, — тогда идем, провожу тебя.
Мы пошли обратно, и тут я увидел, что она дрожит вся.
— Тебе холодно? — я обнял ее за плечи. — Ты замерзла?
Но она ничего не сказала, только покачала головой.
Всю дорогу она молчала, не плакала, только вздрагивала иногда. А как подошли к корпусу, взяла двумя руками мою ладонь, которая лежала у нее на плече, изо всей силы сжала ее, потом отвела в сторону, вдохнула несколькими рывками воздух, глубоко-глубоко, будто нырять собиралась, и пошла к корпусу, к входной двери. Там у них здоровенная дверь, тяжелая, резная, а на ней длинная медная труба — ручка такая. И блестит она, будто драили ее сто лет подряд. Только никто ее не драил, это от рук она так отполирована, и сверкала она в лунном свете как-то холодно и зловеще. Я еще подумал это сколько же таких ладошек трогали ее, что она вот так светится… Так вот, подошла Саша к двери, тронула эту ручку, и вдруг кинулась обратно ко мне, обхватила мою шею руками, затряслась вся.
— Н-не хочу! — судорожно всхлипывала она, — не по-о-и-ду-у!
Еле я ее успокоил, гладил по голове, как маленькую, целовал, говорил, что буду каждый день приходить к ней, что останусь здесь, что никуда не уеду, буду возле нее все время, что люблю ее… Бог знает, что еще говорил, а сам вел ее к этой проклятой двери. Потянул дверь на себя, пропустил девчонку вперед и очутился вместе с ней в тамбуре, где была вторая, стеклянная, дверь, за которой уже виден был вестибюль с красными плюшевыми дорожками и край лестницы. Я открыл и эту, стеклянную, дверь…
Потом я видел, как она шла, еле ноги передвигала. Дошла до лестницы, поднялась на несколько ступенек, оглянулась, взмахнула отчаянно рукой. И такое у нее было лицо, что я, наверно, никогда не забуду.
Я еще долго стоял, думал: вдруг вернется опять. Но она не вернулась.
«Вот и все, — подумал я, — ушла на целый год». И так муторно мне сделалось, как представил себе, что целый год лежать ей там одной.
Пошел я обратно. Иду через парк — те же деревья, та же луна светит через облака, а на душе у меня темно и пусто.
Я уже подошел к дому, вижу свет в окне на втором этаже. Значит, они уже там. Залез я по железной лестнице, пробрался через чердак, руки выставил в темноте, шел потихоньку, потом стенку нащупал и дверцу, открыл ее и в к о мл а те очутился. Только хотел зажечь свет, слышу — голоса внизу, подошел на цыпочках к люку, а они, оказывается, все трое на кухне сидят, разговаривают, и еще кто-то четвертый там, спорит с ним; говорит: ты им своими мечтами головы только забиваешь. Прошел я потихоньку к тахте, сел и слушаю. Тамара говорит: «Это своими глазами надо видеть! Какой восторг! Какие у них лица!» Таня, конечно, тоже за НЕГО горой, настроение, говорит, поднимается. Потом они насчет этого письма разговор завели: вот, дескать, что наш клуб дает, вот, дескать, какие люди у нас выходят… А меня такая злость разбирает — передать не могу. Сидят там все вместе такие благополучные, счастливые, рассуждают…
А потом этот, что басом говорил, что-то такое сказал, я не расслышал, и они захохотали все вчетвером. Хохочут все вместе — тот басом, ОН — тенором, Тамара — уж бог знает чем, а Танька аж завизжала — таким блаженным, радостным писком. И вот, честное слово, этот писк меня доконал. Ничего не слышу, только этот радостный визг в ушах стоит… И чтоб не слышать его, я уж сам не помню как, нащупал в темноте свой магнитофон, нажал клавишу и вывернул громкость на полную силу. Весь их дом аж вздрогнул, аж покачнулся, ей-богу…
Гуд дэй, Мери, ай лав ю-ю,
Вен ю э фа-а, эй вери сэд…
Я хотел тут же — через чердак, по лестнице, вниз, но Танька опередила меня. Влетела в комнату, щелкнула выключателем, стоит, таращит на меня свои сияющие глаза, свою смеющуюся, радостную физиономию.
— Так ты здесь? А я думала…
— Ты думала?! — заорал я в это счастливое, безмятежное лицо. — Ты много думала?! Ты думаешь, он твой отец — да? Ты думаешь, она твоя мать — да? Они ведь подобрали тебя в детском доме, никакая ты им не дочь, поняла?
Она так и застыла с открытым ртом. Стоит, слова сказать не может.
А потом как закричит:
— Неправда! Неправда! — И ногой топнула. И слезы прямо-таки брызнули. — Какой же ты злой! Какой же ты злой!
— Ладно, я злой, вы все добрые. А ты пойди, спроси их. Спроси! Чего ж ты стоишь?!
И вот тут я увидел ужас в ее глазах.
Она еще по привычке хотела кинуться вниз, по лестнице, к ним, к папе и маме, чтобы пожаловаться, спрятаться, чтобы они утешили ее, как всегда утешали, и вдруг остановилась, поняла, что никто в мире ее теперь не утешит.
Она, как слепая, прошла через комнату к двери, ведущей на чердак, вошла туда, в темноту, и упала там, я слышал.
И только тогда я понял, что наделал.
Наверху гремела музыка, завывал хриплый неистовый голос, ничего, кроме этого голоса, слышно не было, но Николай Петрович почувствовал неладное. Он поднялся по лестнице, заглянул в комнату и увидел, что Валерий стоит возле открытой чердачной двери, держит в руках магнитофон. Л рядом, у его ног — приготовленный чемоданчик. И гитара тут же.
И на всю комнату, на весь дом, разносится из маленького черного ящика:
Гуд дэй, Мери, ай лав ю-ю,
Вен ю э фа-а, ай эм вери сэд…
Звук оборвался, и я услышала голос Николая:
— Что случилось, Валерий?
— Ничего.
— Где Таня?
— Там.
Раздались шаги, Николай прошел на чердак, потом вернулся.
— Где Таня, спрашиваю? — он был очень взволнован, я слышала.
— Не знаю, была там. Пошла туда.
— Зачем? Что у вас тут произошло?
— Ничего… Просто я правду ей сказал.
Ка-кую правду? — голос Николая был натянут, как струна.
Я увидела глаза Арсения, и мне страшно стало. Подошла к лестнице. Наверху было тихо. Так тихо, что мне показалось — я услышала, как бьется чье-то сердце. Потом заскрипели половицы, видимо, Николай подходил к Валерию.
— Какую правду ты ей сказал?
— Ну… Что она не ваша дочь.
Как я удержалась на ногах — не знаю. Арсений схватил меня сзади за плечи.
Николай задохнулся, — сказал ей…
— Я ведь правду сказал, верно?
— Боже мой!.. Я ведь думал, что ты человек. Испорченный, но человек. А ты…
Что-то грохнуло. Я не выдержала, побежала по лестнице.
Николай стоял сгорбившись, схватившись за край стола. Рядом, на полу, валялся опрокинутый стул.
Валерий, с гитарой в одной руке, с чемоданом — в другой, пятился к двери, ведущей на чердак. Он увидел меня, и в его испуганных глазах мелькнуло что-то вроде облегчения.
— Тамара Михайловна, я…
— Замолчи, — Николай говорил тихо, но голос у него был такой, что Валерий тут же подчинился. — Поставь чемодан. Положи гитару.
Валерий, не спуская глаз с Николая, беспрекословно исполнял все, двигался он словно в гипнотическом сне, медленно опустил на пол чемодан, осторожно положил на тахту гитару, и тут же отступил на прежнее место — к двери.
Николай оторвался от стола, стал подходить к Валерию, шел он нетвердо, его пошатывало, и лицо у него было такое, что я испугалась, кинулась между ними.
— Коля, опомнись! Ведь это ребенок! Он сам не понимает, что сделал!
— Ребенок? Откуда же в нем столько жестокости, садизма?
— Нет! — закричал Валерий. — Вы же не знаете. Вы ничего не знаете…
Он закрыл лицо руками.
— Ладно. Сейчас не время выяснять… — Николай сделал шаг к двери. — Иди за мной! — приказал он Валерию.
— Куда?
— Иди за мной! — повторил он чуть громче, тем же страшным беспощадным голосом. — Будем искать ее. На берегу. И знай — если что-то случится с ней…
— Коля, остановись, подожди! — Я трясла его за плечи, я никогда не видела его таким. — Нельзя тебе сейчас, мы сами пойдем, с Арсением, а ты здесь побудь, посмотри на себя, ты же…
— Успокойся, со МНОЙ ничего не произойдет, — губы его растянулись в неестественной, похожей на гримасу, улыбке. С неожиданной силой он сжал мои руки, сбросил их со своих плеч. — Здесь останешься ты! Может, она еще придет. Арсенин пусть ищет в парке, в корпусе, на дороге… Дай фонарь.
Он осветил фонарем все углы чердака. Потом они с Валерием спустились по железной лестнице.
— Бегом! — скомандовал он внизу. И они побежали к берегу.
У самого края воды, где в лунном свете чернела на гальке полоса прибоя, Николай Петрович остановился. С шипением набегали волны, откатывались назад, оставляя пену. Она тут же всасывалась сквозь мелкие камни.
— Я влево — туда, — Светланов махнул рукой. — А ты — направо. Понял? Ищи ее. Ищи! Каждый камень осмотри, каждую лодку. И не дай бог, если…
Он вдруг присел, зачерпнул набежавшую воду, плеснул себе на лицо. И остался сидеть на валуне, тяжело и часто дыша, пытаясь еще что-то сказать.
Ну что, — проговорил он наконец хрипло, — хороша твоя правда?
— Николай Петрович, простите меня, я не хотел, я не думал…
— Беги!
Валерий побежал вдоль берега. Бежал он медленно, ноги грузли в гальке, оставляли вмятины, они тут же наполнялись водой. Ом вглядывался в каждый выступ, но все было неподвижно, только море кидалось под ноги, заливало туфли, в них уже хлюпало, но он упорно бежал именно по этой полосе, боясь отступить хоть немного вбок, на сухое, словно от этого зависело сейчас все.
— Таня! — закричал он. Но голос потонул в шуме прибоя. И от этого он вдруг почувствовал себя беспомощным.
— Таня! Таня! Таня! — в отчаянии повторял он все время и не знал, кричит он или это в уме, в нем самом, бьется все время ее имя.
Он добежал до лодочной станции, стал обходить лодки, пристегнутые цепями, а те, которые были перевернуты, старался приподнять, и кричал и плакал от бессилья, потому что не мог перевернуть их — ему казалось, что, может быть, она там, под одной из них.
Потом он вскарабкался на берег, стал смотреть сверху, не мелькнет ли где ее белое платье. Ему показалось что-то белеет внизу, за выступом солярия, он кинулся вниз, вошел в воду, пошел прямо так, в одежде, по дну, держась за бетонную стенку. Вода дошла до пояса, потом уже по грудь стало, он понял, что если сделает еще шаг, не удержится, волной потащит, Он нащупал железные крючья в стене, и по ним, перебирая руками, стал продвигаться к краю выступа. А ноги уже заносило «вперед.
Он добрался до края, заглянул и увидел, что это чье-то полотенце, оно, видно, упало сверху днем, да так и осталось висеть, зацепившись за что-то и мотаясь под ветром.
Он полез обратно, едва дотягиваясь руками до крючьев, все на нем отяжелело, тащило вниз, и в какой-то момент захотелось разжать руки, уйти от всего…
Та-а-аня! — закричал он и захлебнулся набежавшей волной. Его обдало с головой, потащило и бросило далеко от берега. И тут чьи-то руки подхватили его, перекинули в лодку.
Он открыл глаза и увидел Николая Петровича.
Нет! — закричал он. — Нету ее нигде! Пустите меня!
Он хотел снова перелезть за борт, но те же сильные руки прижали его книзу, на дно.
— Успокойся. Оглянись.
Он обернулся и увидел Таню. Она тоже сидела на дне лодки, у самой кормы, скорчившись, сжавшись в комок, прикрытая пиджаком, и дрожала мелкой дрожью.
— Таня! — кинулся он к ней и прижался лицом к ее холодным, мокрым, торчащим вперед коленям. — Таня, прости меня, это я так, со зла сказал! Мне… мне обидно стало… Я тоже хотел с вами… Там… Как вы… Все вместе…
Она выпростала из пиджака руки, обхватила его голову, с силой прижала к себе, и он услышал, как судорожно она дышит, и дрожит вся, и стучит зубами.
— В-вот, нак-к-кройся…
Она прикрыла его полой отцовского пиджака, и так, прижавшись друг к другу, они сидели, всхлипывая на дне лодки, пока она плыла, приближаясь к берегу, иод мерными и сильными ударами весел.
1979