Николай Петрович заглянул в комнату и увидел, что Валерий спит. Он лежал на тахте, по-детски подогнув в коленях ноги в синих джинсах, подложив под щеку сложенные вместе ладони.
Светланов неслышно прошел по линолеуму, тихо переставил стул, сел напротив и долго сидел так, не двигаясь, вглядываясь в лицо сына. Сейчас, во время сна, с лица Валерия сошла надменность, жестокость какая-то, так больно поразившая при первой встрече. Сейчас оно было спокойно и светло, только в уголках губ застыло что-то жалостное, и от этого у Николая Петровича жгуче защемило сердце. Он вглядывался в это худощавое, неоформившееся еще тело с острыми коленками и выпирающими из-под яркой рубахи ключицами и вспоминал, что видел сына лишь однажды, издали, крошечным, неуклюжим карапузом в черной шубейке и белой меховой шапочке…
Это случилось спустя три года после того, как они разошлись с Людой. Он получил тогда от нее то самое, злое, раздраженное письмо, в котором она язвительно поздравляла его с предстоящей женитьбой и писала, что сын растет, но никаких встреч с ним не будет. Он решил поехать сам, поговорить с ней.
Он приехал днем и сразу пошел в театр. И не ошибся. Люда была на репетиции. Он ждал ее у служебного входа, вспомнил, как когда-то стоял здесь, ожидая ее, а она выбежала, такая веселая, красивая, и жевала что-то на ходу, а потом кричала ему из автобуса, и с этого все началось.: Вспомнил, разволновался, сердце дрогнуло от нежности. Он готов был все ей простить, все забыть — ведь у них ест сын, их ребенок, их общая кровь…
И когда она вышла, в серой шубке, в вязаной серой шапочке, под руку с рослым, внушительного вида брюнетом с проседью, Светланов, не помня себя, рванулся ей навстречу:
— Люда!
Она остановилась, приветливо повернула голову, и вдруг лицо ее перекосилось от недоброй, насмешливой улыбки.
Ты иди, — сказала она своему спутнику, — я сейчас догоню.
И когда он отошел на несколько шагов, она сказала жестко:
— Что, за сыном приехал?
— Люда, — заговорил он, волнуясь, — нам надо поговорить, нельзя же вот так, на ходу…
— Ты письмо мое получил?
— Получил, потому и приехал.
Напрасно. К сыну я тебя не подпущу, я ведь тебе ясно все написала. Я выхожу замуж и не хочу, чтобы…
Погоди. Ты можешь распоряжаться своей судьбой, как хочешь, но сын ведь наш, общий, я хоть увидеть его имею право?
— Общий? — она зло рассмеялась. — Откуда ты это взял? А может, он к тебе никакого отношения не имеет? Где ты был, когда он родился?
— Но… Ты ведь сама… — он задохнулся. — Ты же сама написала…
— Мало что я написала! Может, это так, со зла, подразнить тебя хотела!
Он побледнел, шагнул к ней.
— Люда!
И, видно, такой у него был голос и такое лицо, что с нее вдруг слетела вся бравада, и улыбка вдруг задрожала, сделалась жалкой.
— Прости меня, Коля… Это все от бабства… Зло взяло, что женишься на Тамарке… — у нее слезы навернулись на глаза, но она тут же осторожно промокнула их рукавом. — Твой сын. Твой.
Они стояли посреди дороги, сыпал снег, падал большими тяжелыми хлопьями, глушил звуки, и Светланов вдруг оглох, ему показалось, что он не расслышал, что она что-то другое сказала.
— Что? Что ты сказала?
— Твой сын, Коленька… — она смотрела на него с тоской.
Он взял ее за руку.
— Люда… А может быть…
— Нет, Коля, нет… — она покачала головой. — Ты женишься?
— Собирался, но если ты…
— Вот и женись. Женись. — Она сказала это без злобы, скорей с грустью. — Ты хороший человек, а я… — Она махнула рукой. — Не получится у нас ничего, я знаю… Только намучаешься…
— Сына… — с трудом выговорил он это слово и что-то булькнуло у него в горле, — покажешь?
Покажу. Приходи в пять часов к Дому родителей, я с ним гулять выйду. Только не подходи, умоляю тебя. Для его же блага. Он уже все понимает… Может быть, и у меня еще будет семья…
Он пришел, как она велела, стоял в стороне и видел, как она вышла из подъезда с маленьким, неуклюжим человечком в черной шубке и прохаживалась с ним по заснеженной дорожке, держа его все время за руку и оглядываясь. У Светланова сердце тогда захолонуло. И он дал себе слово — никогда больше не приезжать, пока сама не попросит.
Слово-то дал, но сколько раз во сне видел лицо сына — то оно было родное, ласковое, то чужое, незнакомое, но он почему-то знал — это Валерий…
И вот теперь он сидел рядом с сыном, совсем рядом — вот он, можно дотронуться до него рукой, погладить волосы. Можно разбудить его, заглянуть в глаза…
Заглянуть в глаза… Николай Петрович вспомнил этот холодный, насмешливый взгляд и с горечью подумал, что вот сейчас, спящий, Валерий ближе ему, что не хочется будить сына.
Густели сумерки за окном, в комнате был полумрак. Николай Петрович вглядывался в лицо Валерия, ловил забытые черты Люды, не той, которую недавно видел на экране, а той, которая стояла счастливая, с букетом цветов, после премьеры «Машеньки», и сердце его переполнялось щемящей грустью и еще какой-то неведомой, неосознанной пока болью.