2

После родов цыганка долго не могла окрепнуть. Да и окрепнув, не спешила уходить.

— С малым-то дитем куда податься! — сказала она. Потом объяснила, что табор на лето разбился, семьи кочуют, где хотят, не скоро своих найдешь. Но был уговор осенью собраться всем на озере Уткуль, есть такое возле Бийска. К зиме цыгане намеревались по железной дороге перебраться куда-нибудь на юг, а куда — это уж таборный сбор решит.

— Тогда оставайся здесь, Руфа! — обрадовалась Марька.

Как всякий наскучавший в одиночестве человек, она быстро привязалась к Руфе. Даже убогая землянуха с появлением цыганки и ребенка, казалось, обрела по-настоящему жилой дух, стала будто и светлее и уютнее.

Матвей Борщов не раз наведывался, чтоб проверить, все ли в порядке в свином стаде. Но в землянуху не заглядывал. А дед Петрован, явившись после нездоровья на ночное дежурство, вроде ничуть не удивился. Только и сказал:

— А, тут приблудная овечка с ягненочком.

Когда же выслушал торопливый рассказ Марьки и просьбу не гнать цыганку, которой некуда деться, добавил:

— А чего мне гнать? Хоть судьба у цыган, погляжу, собачья, да душа, поди, человечья. — И хитро подмигнул девчонке: — В тебе, слыхал я, тоже ведьму признали. Так неужто и от тебя открещиваться?

— Спасибо, дедуня, хоть ты не чураешься. А то тяжко жить.

— Глупая! Приглядись-ка, многие только силу признают. Добрая сила, знамо, хороша. Но коль в тебе узрили хоть злую — все едино будет лучше: не всяк решится обидеть.

Верно сказал Петрован. Марьку многие стали обходить стороной. Через ворота поскотины проезжали побыстрее, медяки за услугу бросали щедрее. И то, что у Марьки поселилась цыганка, — это лишь добавляло таинственности.

Хотя на первых порах Руфа не показывалась на глаза людям, все равно вскоре вся Сарбинка знала, кто обитает у ворот поскотины. И цыганка перестала таиться, иногда ходила по окрестным деревням, гадала, «зарабатывала» пропитание. Изредка случалось даже, что баба или девка по срочной надобности «приворожить» муженька или парня сама прокрадывалась в землянуху. Но настороженность по отношению к Марьке ничуть от этого не уменьшалась. Наоборот, кто-то углядел, что будто Марька варит цыганке приворотное зелье, кто-то разнес слух, что якобы прилетела к ней вещая птица, которая говорит человечьим голосом.

А птица эта была обыкновенным вороненком, с подбитым крылом, которого нашла Марька в березнике. Руфа же забавы ради научила его хрипло выкрикивать два слова: «Мар-ка, вед-ма!» И «зелье» Марькино было самым простым настоем подорожника, употреблявшимся дедом Петрованом «от бурчания в животе». Да только уж если прилипнет к человеку напраслина, так потом легко приклеивается и другая, и третья.

Осенью Руфа уехала в табор с какой-то цыганской семьей, державшей путь мимо землянухи. Осталась Марька одна со своей славой колдуньи. И жить от этого, как предсказывал дед Петрован, стало и легче и труднее. Легче потому, что даже мальчишки не смели теперь дразнить Марьку: боялись, как бы она не посадила им типун на язык, килу, «редьку» или какую-нибудь иную ведьмину штучку. А труднее оттого, что сама Марька очутилась словно в заколдованном кругу, через который не в силах была выйти к людям.

Даже зимой, когда Борщов отправлял свиней под закол и Марька возвращалась в деревню, в ее жизни мало что менялось. Собираясь на посиделки, молодежь не приглашала ее к себе. Многие парни и девчата, наслушавшись суеверных рассказов, в самом деле опасались колдовства, порчи. Другие не хотели знаться с гольтепой. А третьих отпугивала замкнутость Марьки, ее диковатый настороженный взгляд.

Самой Марьке, хотя и желала она сблизиться с девками, войти в их беззаботную компанию, гордость не позволяла доказывать, что на нее возвели напраслину. Она предпочитала сидеть дома за прялкой или уходила с дедом Петрованом на охоту. Петрован купил себе берданку, а ей отдал шомполку. Старая шомполка, в которую заряд пороха и дроби насыпался через дуло, а пыж вгонялся тонким черемуховым прутом, заставляла старательнее целиться. Промахнулся — второй раз скоро не выстрелишь. Но рука у Марьки оказалась твердая, глаз верный. Ни лиса, ни куница, ни глухарь, ни косач не уходили от нее. А когда Марька однажды первым выстрелом сразила вымахнувшую из подлеска рысь, Петрован отдал ей свою берданку, а себе взял шомполку.

— Ты подобычливее, половчее меня стрелок — тебе и берданку носить. А мне уж, видно, на печь пора.

На печь Петрован, правда, не забрался, по-прежнему ходил с Марькой на охоту. «За кумпанию», как он говорил. Только не стрелял теперь, а ставил капканы, плашки, силки.

Зато Марька стреляла за двоих, по-прежнему не зная промахов. Берданка — это не шомполка: выстрелил, щелкнул затвором, выбросил пустую гильзу, вогнал новый патрон — и стреляй опять. И все мигом. Раз, два, три — пли!.

Так жила Марька до семнадцати лет.

Загрузка...