Дама пик

На свете есть город, окруженный водой, с каналами вместо улиц, с задворками, затянутыми илом, по которым могут передвигаться только крысы. Стоит сбиться с пути — что здесь немудрено — и на вас уставятся сотни глаз, стерегущих покрытый плесенью дворец из мешков и костей. Стоит найти путь — что также немудрено — и вы увидите старуху, стоящую в дверях. Она предскажет вам судьбу, написанную у вас на лбу.

Это город лабиринтов. Вы можете ходить откуда-то куда-то каждый день, но никогда не пройдете тем же путем. А если удастся, то лишь по ошибке. Чутье ищейки здесь не поможет. Умение пользоваться компасом подведет. Советы, которые вы уверенно дадите пешеходам, заведут их на площади, о которых они и не слыхивали, и заставят переходить каналы, которых нет ни на одной карте.

Хотя то место, куда вы направляетесь, всегда перед вами, двигаться прямо здесь невозможно. До кафе на другом берегу канала не пролететь по прямой даже вороне. Кратчайшим путем ходят кошки, перепрыгивая через огромные пропасти и сворачивая в переулки, которые, на первый взгляд, ведут в обратную сторону. Но здесь, в этом непостоянном городе, от тебя требуется вера.

С верой возможно все.

Говорят, обитатели этого города умеют ходить по воде. Говорят и вовсе невероятное: у них ступни с перепонками. Но не у всех. Только у потомственных лодочников.

Вот что гласит легенда.

Если жена лодочника зачинает дитя, она дожидается тихой ночи и полной луны, когда на улицах нет зевак. Берет лодку мужа и гребет к ужасному острову, на котором хоронят мертвых. Оставляет на носу лодки веточку розмарина, чтобы бесплотные души не могли вернуться вместе с ней, и спешит к могиле родственника, усопшего последним. Привозит с собой подношения: фляжку вина, прядь волос мужа и серебряную монету. Нужно оставить их на могиле и попросить чистой души, если ребенок окажется девочкой, и ступни лодочника, если дитя будет мальчиком. Нельзя терять ни минуты. Она должна вернуться домой до рассвета, после чего лодку следует покрыть слоем соли и оставить на день и ночь. Именно так лодочники хранят свои секреты и свое ремесло. Ни один чужак не может соперничать с ними. И ни один лодочник не снимет при вас обувь, что бы вы ни сулили ему. Мне доводилось видеть приезжих, кормивших рыб бриллиантами, но ни разу не доводилось видеть лодочника без сапог.

Когда-то жил на свете слабый и глупый человек, жена которого чистила лодку, торговала рыбой, растила детей и отправлялась на ужасный остров, когда чувствовала себя в тягости. В их доме было жарко летом, холодно зимой, слишком мало еды и слишком много ртов. Этот лодочник, возивший приезжих из одной церкви в другую, однажды случайно разговорился с каким-то человеком, и тот спросил его о ступнях с перепонками. Одновременно человек этот вытащил из кармана кошелек с золотом и тихо оставил его лежать на дне гондолы. Приближалась зима, лодочник был голоден и подумал: не случится ничего страшного, если я расшнурую один сапог и дам гостю глянуть на то, что внутри. На следующее утро лодку поймали два священника, шедшие к мессе. Приезжий бормотал что-то неразборчивое и теребил руками пальцы ног. Лодочника нигде не было. Приезжего отвезли в сумасшедший дом Сан-Сервело — тихое место, где заботятся о состоятельных и слабоумных. Насколько я знаю, он до сих пор там.

А лодочник?

Он был моим отцом.

Я никогда не видела его, потому что родилась после того, как он исчез.

Через несколько недель моя мать, оставшаяся с пустой лодкой, поняла, что беременна. Хотя ее будущее было неопределенным и в строгом смысле слова она больше не была женой лодочника, мать все же решила соблюсти мрачный обряд и в подходящую ночь молча переплыла лагуну. Когда она привязывала лодку, низко пролетела сова и задела крылом ее плечо. Мать вскрикнула, отшатнулась и случайно сбросила в море веточку розмарина. Какое-то время она раздумывала, не вернуться ли, но пересилила себя, пошла к могиле своего отца и положила на нее дары. Она знала, что последним усопшим был ее муж, но могилы у мужа не было. Как это на него похоже, подумала она: не было его при жизни, нет и после смерти. Совершив свой подвиг, она оттолкнулась от берега, которого избегали даже крабы, а позже насыпала в лодку таким слоем соли, что та утонула.

Должно быть, Пресвятая Дева хранила ее. Еще до моего рождения она снова вышла замуж. На этот раз — за преуспевающего пекаря, который мог позволить себе не работать по воскресеньям.

Час моего рождения совпал с солнечным затмением, и мать делала все, чтобы замедлить роды, пока оно не закончится. Но я была такой же нетерпеливой, как сейчас, и высунула головку, когда повитуха спустилась на кухню согреть молока. Хорошенькую головку с копной рыжих волос и парой глаз, что сиянием своим добавили миру недостающего света.

Девочка.

Роды были легкие, и повитуха держала меня за лодыжки вниз головой, пока я не заревела. Но когда они решили вытереть меня и положили на стол, мать упала в обморок, а повитухе пришлось открыть еще одну бутылку вина.

Ступни у меня были с перепонками.

Сколько жили на свете лодочники, девочки с такими ступнями не рождались никогда. В обмороке мать увидела веточку розмарина и прокляла себя за беспечность. Или же следовало жалеть, что она спуталась с пекарем? После того, как утонула лодка, она ни разу не вспомнила о моем отце. Впрочем, она не слишком думала о нем, и когда лодка была на плаву. Повитуха достала нож с крепким лезвием и предложила срезать непристойные части тела. Мать слабо кивнула, решив, что я ничего не почувствую или лучше вытерпеть минутную боль, чем мучиться всю жизнь. Повитуха попробовала проткнуть прозрачный треугольник между двумя первыми пальцами, однако нож отскочил от кожи, не оставив на ней ни следа. Она снова и снова пыталась разрезать перепонки, но лишь согнула кончик ножа.

— Так хочет Пресвятая Дева, — наконец сказала она, допив бутылку. — Нож здесь бессилен.

Мать зарыдала и заголосила — и продолжала в том же духе, даже когда вернулся отчим. В жизни он многое повидал, и ступни с перепонками его ничуть не смутили.

— В башмаках у нее там никто ничего не увидит, а когда дело до мужа дойдет, то он не ногами ее интересоваться станет.

После этого мать слегка успокоилась, и следующие восемнадцать лет мы прожили нормальной семьей.

Но после того, как в 1797 году Бонапарт захватил наш город-лабиринт, мы практически полностью предались наслаждениям. Что остается людям, которые гордились собой, жили вольной жизнью, но внезапно лишились и того и другого? Мы стали зачарованным островом для всех безумцев, богачей, извращенцев, скучающих и пресыщенных. Дни нашей славы миновали, зато излишества только начинались. Этот человек из каприза снес наши церкви и похитил наши сокровища. Эта его баба украла драгоценности для своей короны из нашего собора Святого Марка. Хуже того, он забрал наших живых лошадей, отлитых людьми, руки которых тянулись от Дьявола к Богу и заключали саму жизнь в бронзовые объятья. Украл их из Базилики и поставил посреди какой-то наскоро разбитой площади в Париже, этой вавилонской блуднице.

Я любила четыре церкви, что смотрели через лагуну на тихие островки, разбросанные вокруг. Он снес их ради того, чтобы разбить народный сад. Сдался нам этот народный сад. Если бы мы захотели разбить его сами, то никогда не засадили бы его рядами сосен, будто сотнями солдат в строю. Говорят, Жозефина разбирается в ботанике. Неужели не могла подыскать для нас что-нибудь поэкзотичнее? Я не испытываю к французам ненависти. Моему отцу они нравятся. Они поддержали его дело своей любовью к дурацким пирожным.

Имя он тоже дал мне французское.

Вилланель. Звучит неплохо.

Я не испытываю ненависти к французам. Просто не замечаю их.

Когда мне исполнилось восемнадцать, я начала работать в Игорном доме. На свете не так уж много профессий для девушки. Я не хотела работать в пекарне и на старости лет остаться с красными руками, толстыми, как окорока. По известным причинам, стать танцовщицей я тоже не могла, а лодочное дело единственное ремесло, которым я бы занималась с удовольствием — заказано мне, потому что я девушка.

Иногда я брала лодку, часами плавала по каналам и даже выходила в лагуну. Я изучила все секреты лодочников — помогли инстинкт и наблюдательность.

Если я видела, что нос лодки заходит в негостеприимный черный канал, то неизменно плыла в ту сторону и находила в городе город, о существовании которого знали немногие. В этом внутреннем городе живут воры, евреи и дети с раскосыми глазами, сироты без матерей и отцов, пришедшие откуда-то из восточных пустынь. Они рыщут стаями, как кошки или крысы, и охотятся на ту же добычу. Никто не знает, откуда они берутся и какой зловещий корабль их привозит. Кажется, они умирают лет в двенадцать-тринадцать, но им всегда находится замена. Я видела, как они бросаются друг на друга с ножом из-за тухлой куриной тушки.

Тут есть и изгнанники. Мужчины и женщины, выставленные из своих великолепных дворцов, окна которых смотрят на сверкающие каналы. Мужчины и женщины, которые в официальных парижских списках значатся мертвыми. С ними здесь — случайное золотое блюдо, которое они успели сунуть в мешок перед бегством. Они живы, покуда евреи принимают его в заклад, покуда золото еще держится. Когда видишь труп, плывущий брюхом вверх, то понимаешь, что золото стерлось.

В этом немом городе до сих пор живет женщина; когда-то она владела целой флотилией кораблей, стаей кошек, торговала специями. Не могу сказать, сколько ей лет: волосы позеленели от плесени, покрывающей стены уголка, в котором она сейчас живет. Она питается мусором, который оставляет на камнях вялый и склизкий прилив. У нее нет зубов. Зубы ей не нужны. Она по-прежнему одета в шторы, которые, уходя, сняла с окна своей гостиной. Закутывается в одну штору, а другую плащом набрасывает на плечи. И спит в них.

Я разговаривала с нею. Заслышав, что мимо ее уголка проплывает лодка, она спрашивает, какое сейчас может быть время дня. Но никогда не спрашивает, который час; для этого у нее слишком философский склад ума. Как-то раз я увидела ее вечером. Ее волосы упыря освещала лампа, тоже оставшаяся у нее. Она разложила на тряпке какие-то тухлые куски мяса. Рядом стояли винные бокалы.

— У меня званый обед! — крикнула она, когда я проплывала мимо. — Я бы позвала и тебя, но не знаю твоего имени!

— Вилланель! — крикнула я в ответ.

— Ты венецианка, но имя свое носишь, как маску. Берегись костей и карт.

И она отвернулась к своей тряпице. Эта встреча была не последней, но она никогда не называла меня по имени и не подавала виду, что узнает меня.

Я пошла работать в Игорный дом. Метала кости, раздавала карты и вытаскивала кошельки из карманов, когда могла. Каждый вечер здесь выпивали целый погреб шампанского, а на тех, кому было нечем платить, спускали злого голодного пса. Я переодевалась мальчиком, потому что так нравилось посетителям. Таковы правила игры: угадывать, какой пол скрывается под штанами в обтяжку и необычно раскрашенным лицом…

Был август. День рождения Бонапарта и жаркая ночь. На площади Святого Марка устроили праздничный бал, хотя непонятно, что тут праздновать нам, венецианцам. Однако по нашему обычаю, бал должен быть маскарадом; из Игорного дома вынесли на улицу столы и поставили палатки для гадалок. Город наводнили искатели развлечений из Франции и Австрии. Как всегда, было полно чудаковатых англичан. Попалась даже компания русских, настойчиво искавших удовольствий. Что-что, а удовлетворять гостей мы умеем. Цена-то высока, но удовольствие того стоит.

Я выкрасила губы киноварью и густо набелила лицо. Мушку рисовать не стала: хватало своей. Надела желтые штаны с лампасами, которые носила в Игорном доме, и пиратскую рубашку, скрывавшую грудь. Таковы требования; усы я добавила для собственного удовольствия. Или для собственной безопасности. В карнавальные ночи слишком много темных закоулков и пьяных рук.

На не имеющей себе равных площади, которую Бонапарт презрительно называл лучшей гостиной Европы, наши инженеры соорудили деревянную раму, под завязку набитую порохом. В полночь должен был начаться фейерверк, и я надеялась на богатую добычу. Когда все смотрят в небо, никто не следит за карманами.

Бал начался в восемь; я сдавала карты в игорной палатке.

Дама пик — выигрыш. Туз треф — проигрыш. Сыграй еще. Что ставишь на кон? Часы? Дом? Любовницу? Мне нравится запах азарта. Он витает вокруг самых спокойных, самых богатых. Нечто среднее между страхом и сексом. Думаю, так пахнет страсть.

Один мужчина приходит в Игорный дом почти каждую ночь, чтобы сыграть со мной. Грузный, с жирными руками, похожими на колбаски из теста. Когда он подходит сзади и стискивает мою шею, его потные ладони издают писк. Я всегда ношу с собой носовой платок. На мужчине зеленая жилетка; он снимает сюртук и остается в ней, поскольку не может не следить, как падают кости. Он богат. Должно быть, богат, потому что за секунду тратит столько, сколько я зарабатываю за месяц. И достаточно хитер, несмотря на все безумие за игровым столом. Большинство мужчин, когда выпьют, начинают хвалиться своими карманами или кошельками: хотят, чтобы все знали, как они богаты, как жирны от золота. Этот — не таков. Носит кошелек за поясом штанов и залезает в него, поворачиваясь спиной к остальным. Такой мне никогда не вытащить.

Не знаю, есть ли у него в штанах что-нибудь еще.

Он думает то же самое обо мне. Я вижу, как он то и дело косится на мою ширинку, и специально надеваю гульфик, чтобы подразнить его. Груди у меня маленькие, ложбинки меж ними нет, а для девушки я достаточно высока. Тем более — для венецианки.

Интересно, что бы он сказал, если б увидел мои ступни.

Сегодня на нем выходной костюм, усы сверкают. Я веером раскидываю перед карты, собираю колоду, тасую и раскидываю снова. Он выбирает. Недобор. Выбирает еще раз. Перебор. Плати. Он смеется и бросает на стол серебряную монету.

— Два дня назад у тебя усов не было.

— Я из волосатой семьи.

— Тебе идет. — Его глаза блуждают, как обычно, но я за столом, и ничего не разглядеть. Он достает еще одну монету. Я сдаю. Валет червей. Карта зловещая, но он так не считает: обещает вернуться и забирает валета с собой — на счастье. Зад распирает на нем сюртук. Они всегда забирают карты с собой. Я размышляю, что лучше: достать новую колоду или надуть следующего клиента. Все будет зависеть от того, кто им станет.

Я люблю ночь. Давным-давно, когда Венеция имела свой календарь и смотрела на остальной мир свысока, сутки начинались с наступлением темноты. Что нам солнце, если вся торговля, все тайны и вся дипломатия зависят у нас от темноты? Темнота — та же маска, а Венеция — город масок. В те дни (не могу сказать точно, когда, потому что время связано с солнечным светом) — в те дни мы открывали двери после захода солнца и скользили по извилистым каналам, поставив на нос каждой лодки свечу с колпачком. Тогда все лодки были черны и не оставляли следа на воде. Мы торговали благовониями и шелком. Изумрудами и бриллиантами. Занимались государственными делами. Строили мосты — но не для того, чтобы не ходить по воде. Это было бы слишком просто. Мост — место встреч. Ничье. Случайное. На мосту встретятся враги и на краю бездны покончат со ссорой. Один перейдет на другую сторону. Второй не вернется. Для влюбленных мост — возможность, метафора будущего. И где лучше сторговываться шепотом о не называемом вслух товаре, как не на мосту глухой ночью?

Мы — народ философов, мы знаем, что такое жадность и желание, мы держит за руки Дьявола и Бога. И не хотели бы отпускать чью-либо руку. Такой живой мост искушает каждого; здесь можешь либо потерять душу, либо найти ее.

А что есть наши души?

Сиамские близнецы.

В наше время тьма не так непроницаема, как прежде. Повсюду взлетают ракеты; солдатам нравятся ярко освещенные улицы, нравится видеть отражения в каналах. Они не доверяют нашей легкой поступи и тонким стилетам. И все же темноту еще можно найти; она прячется в заброшенных каналах и лагуне. Нигде нет такой темноты. Она мягка на ощупь и тяжела на вес. Можно открыть рот и вдыхать ее, пока в животе не свернется тугой клубок. В ней можно плавать, хитрить и обманывать. Ее можно открыть, как дверь.

У венецианцев прежних времен были кошачьи глаза, способные видеть в кромешной мгле; они могли пробираться непроходимыми путями, не споткнувшись ни разу. Если как следует присмотреться, даже сейчас можно заметить: у некоторых из нас при дневном свете глаза превращаются в щелки.

Когда-то я думала, что темнота и смерть — одно и то же. Что смерть отсутствие света. Всего лишь царство теней, где люди покупают, продают и любят так же, как при жизни, но не столь убедительно. Похоже, ночь — более преходяща, нежели день, особенно для влюбленных, да и не так надежна. Поэтому ночь итожит нашу жизнь, ненадежную и преходящую. Днем мы забываем об этом. Днем мы живем себе и живем. Но нас окружает зыбкий город, где дороги и лица лишь кажутся знакомыми. Именно так будет после смерти. Мы будем всегда узнавать людей, с которыми никогда не встречались.

Но темнота и смерть — не то же самое.

Первая преходяща, вторая нет.

Наши похороны — события просто сказочные. Мы совершаем их ночью, возвращаясь к нашим темным корням. Черные лодки скользят по воде, и гроб украшен крестом из черного янтаря. Однажды я видела из окна моей комнаты, которое смотрит на перекресток двух каналов, как в лагуну выплывал траурный кортеж богача из пятнадцати гондол (число должно быть нечетным). Одновременно в лагуну вышла лодка бедняка с гробом — не лакированным, а просмоленным. В ней плыла старуха, которой едва хватало сил двигать веслами. Я думала, они столкнутся, но гондольеры богача отплыли в сторону. Его вдова взмахнула рукой, одиннадцатая гондола отстала, освободив место для бедняка, на нос его лодки накинули канат, и старухе осталось только рулить. Кортеж продолжил свой путь к ужасному острову Сан-Микеле, и я потеряла его из виду.

Если мне придется умереть, я предпочту умереть одна, вдали от мира. Мне бы хотелось умереть в мае — лежать на теплом камне, пока меня не оставят силы, а потом тихо кануть в канал. В Венеции такое еще возможно.

В наши дни ночь предназначена для искателей удовольствий, и сегодня, по их мнению, — время самое лихое. У нас есть пожиратели огня, изрыгающие изо рта пену желтых языков пламени. Есть танцующий медведь. Есть труппа маленьких девочек с розовыми безволосыми телами — они разносят засахаренный миндаль на медных блюдах. Есть женщины на любой вкус — и не все из них женщины. В центре площади мастера с острова Мурано установили огромную хрустальную туфлю, которая постоянно наполняется шампанским. Нужно лакать как собака, и приезжие это обожают. Один уже утонул, но что такое одна смерть в гуще жизни?

К деревянной раме с затаившимся порохом подвешены сети и трапеции. Акробаты раскачиваются над площадью, отбрасывая на танцующих нелепые тени. Они то и дело ныряют, держась за трапецию ногами, и мимолетно целует кого-нибудь внизу. Мне нравятся такие поцелуи. Простое соприкосновение ртов оставляет тело свободным. Для хорошего поцелуя ничего больше не нужно. Ни соединенных рук, ни сбивчивых сердец. Наслаждение — губы и только губы. Страсть приятнее разбирать прядь за прядью. Разделять и снова разделять, как ртуть, которая собирается только в последний момент.

Теперь вам понятно, что в любви я не новичок.

Уже поздно — кто же придет сегодня с маской на лице? Рискнет ли она вытянуть карту?

Приходит. Держит на ладони монету, предлагая мне взять ее. У женщины теплая кожа. Я раскидываю карты. Она выбирает. Десятка бубен. Тройка треф. А затем — дама пик.

— Счастливая карта. Символ Венеции. Вы выиграли.

Она улыбнулась мне и сняла маску. У нее серо-зеленые глаза с золотистыми крапинками. Высокие нарумяненные скулы. Волосы рыжие, но темнее моих.

— Сыграете еще?

Она покачала головой и велела официанту принести бутылку шампанского. Причем не любого. «Мадам Клико». Хорошо во Франции только оно. Женщина молча подняла бокал и выпила — очевидно, за свою удачу. Дама пик — большой выигрыш, но мы стараемся избегать этой карты. Женщина по-прежнему не говорила не слова, следя за мной сквозь хрусталь, а потом вдруг допила и погладила меня по щеке. Это длилось лишь секунду. Она исчезла, оставив мне сердце, колотящееся в грудь и три четверти бутылки лучшего шампанского. Пришлось прятать и то, и другое.

Я практична в любви и получала удовольствие как с мужчинами, так и с женщинами, но никогда не нуждалась в стороже своему сердцу. Сердце — орган надежный.

В полночь подожгли порох, и небо над площадью Святого Марка разбилось на миллион разноцветных кусков. Фейерверк длился около получаса, и за это время я сумела выудить из карманов достаточно денег, чтобы подкупить подругу, которая присмотрит за моей палаткой. Я пробилась сквозь толпу к хрустальной туфле с пузырившимся шампанским, ища свою женщину.

А она исчезла. Лица, платья, маски, поцелуи и объятия на каждом шагу — но ее не было. Меня задержал пехотинец: он держал два хрустальных яйца и спрашивал, не соглашусь ли я обменять их на свои. Но настроения для флирта у меня не было; я протиснулась мимо него, и глаза мои отчаянно разыскивали хоть какой-нибудь знак.

Стол для рулетки. Стол для азартных игр. Гадалки. Чудо природы — женщина с тремя грудями. Поющая обезьяна. Быстрые домино и таро.

Ее там не было.

Не было нигде.

Время вышло, и я снова вернулась в палатку. Внутри у меня плескалось шампанское и пустое сердце.

— Тебя искала какая-то женщина, — сказала подруга. — Оставила вот это.

На столе лежала сережка. Судя по фасону — древнеримская, необычной формы, сделанная из благородного старого желтого золота, не дожившего до наших дней.

Я вдела ее в ухо, раскинула карты веером и вынула из колоды даму пик. Никто сегодня больше не выиграет. Я буду хранить эту карту до тех пор, пока она ей не понадобится.

Веселье быстро стареет.

В три часа ночи гуляки разбредались сквозь арки, окружавшие площадь Святого Марка, или кучами валялись у кафе, что открывались рано, дабы напоить их крепким кофе. Азартная игра закончилась. Крупье из Игорного дома снимали свою мишуру и обманчивое веселое сукно. Приближался рассвет; у меня был выходной. Обычно я иду прямо домой и встречаю отчима по пути в пекарню. Он хлопает меня по плечу и отпускает какую-нибудь шутку о том, сколько я заработала. Странный он человек: только пожмет плечами и подмигнет, вот и все. Никогда не удивляется, что дочь зарабатывает себе на жизнь, переодеваясь в мужское платье и продавая из-под полы срезанные кошельки. Впрочем, он не удивлялся и тому, что дочь родилась с перепонками.

— На свете есть и более странные вещи, — говорит он.

Наверное, он прав.

Но в то утро я не иду домой. Сна у меня ни в одном глазу, ноги не знают покоя. Поэтому лучше взять лодку и успокоиться на венецианский манер: на воде.

Канале-Гранде уже забит лодками зеленщиков. Кажется, на прогулку выплыла я одна, и остальные посматривают на меня с любопытством, укрепляя груз или споря с приятелем. Это свои люди; пусть смотрят, если хочется.

Я проплываю под Риальто, этим странным полумостом; его можно поднимать, чтобы одна половина города не воевала с другой. Возможно, когда-нибудь его закрепят намертво, и тогда мы все станем братьями и матерями. Но парадокс будет обречен.

Мосты не только соединяют, но и разделяют.

А теперь дальше, мимо домов, клонящихся к воде. Мимо Игорного дома. Мимо лавок ростовщиков, церквей и государственных зданий. В лагуну, где с тобой лишь ветер и чайки.

В веслах есть какая-то надежность: одно поколение за другим стояли точно так же и гребли точно так же, легко и размеренно. Этот город усеян призраками, и они опекают своих. Что за семья, если у нее нет предков?

Наши предки. Наша родня. Будущее определяется прошлым; оно возможно только потому, что есть прошлое. Без прошлого и будущего настоящее неполно. Время едино; оно вечно остается настоящим и именно поэтому принадлежит нам. В забвении нет смысла, но зато он есть в мечтах. Так обогащается настоящее. Так оно делается целым. В то утро, когда прошлое гребло со мной бок о бок, я видела, как на глади лагуны блестит будущее. Видела в воде свое искаженное отражение и понимала, какой могу стать.

Если я найду ее, как сложится мое будущее?

Я найду ее.

Страсть — нечто среднее между страхом и сексом.

Страсть — не столько чувство, сколько судьба. На этом ветру мне оставалось лишь одно — смириться с печалью и уронить весла.

Занимается рассвет.

Следующие недели прошли в лихорадочном оцепенении.

Неужели такое бывает? Бывает. Это состояние очень напоминает некое умственное расстройство. Я видела таких в Сан-Сервело. В постоянном стремлении к деятельности, как правило — бессмысленной. Тело требует движения, но разум пуст.

Я ходила по улицам, плавала вокруг Венеции, просыпалась посреди ночи; простыни скручивались невероятными жгутами, мышцы болели. Я работала в Игорном доме по две смены, днем в женском платье, вечером — в мужском. Ела то, что ставили мне под нос, и засыпала, когда тело начинало ныть от изнеможения.

Я худела.

Тупо смотрела в пространство и забывала, куда иду.

Мерзла.

Я никогда не хожу к исповеди. Господь не хочет, чтобы мы исповедовались; он хочет, чтобы мы бросали ему вызов. Но когда-то я посещала церкви, потому что их строили по велению сердец. Странных сердец, которых я раньше не понимала. Сердец, полных экстаза, что до сих пор заставляет вопиять эти старые камни. Это теплые церкви, выстроенные на солнце.

Я сидела на задних скамьях, слушала музыку или бормотала службу. Бог никогда меня не соблазнял, но мне нравятся его хитрости. На меня они не действуют, но я начинаю понимать, что в них находят другие. Разве могут быть на свете безопасные места, если внутри — такое грозное чувство, такая необузданная любовь? Где ты хранишь порох? Как умудряешься спать по ночам? Будь я хоть чуть-чуть другой, я бы превратила страсть в нечто священное — и только тогда смогла бы уснуть. Экстаз остался бы при мне, но я бы уже не боялась.

Мой тучный приятель, наконец понявший, что я женщина, предложил мне руку и сердце. Обещал содержать меня в богатстве и роскоши, если в его доме я буду, как и прежде, одеваться мальчиком. Это ему нравится. Обещал специально заказывать мне усы и гульфики, и мы будем здорово веселиться вместе — играть в кости и пьянствовать. Мне захотелось всадить в него нож прямо посреди Игорного дома, но венецианский прагматизм взял верх, и я подумала: почему б не поиграть? Как мне еще облегчить боль того, я никогда больше не найду ее?

Меня всегда интересовало, откуда у него деньги. Наследство? Или мать до сих пор оплачивает его счета?

Нет. Он их зарабатывает. Снабжает французскую армию мясом и лошадьми. Мясом, от которого, как он мне говорит, отвернется и кошка, и лошадьми, на которых не сядет ни один нищий.

Но как ему это сходит с рук?

Больше никто не может поставить такого количества товара, притом — так быстро. Едва ему поступает приказ, товар отправляется в путь.

Похоже, Бонапарт либо выигрывает битвы быстро, либо не выигрывает вовсе. Таков его стиль. Ему требуется не качество, а действие. Требуется, чтобы люди совершали многодневные марш-броски, а потом несколько дней сражались. Требуются лошади для одной-единственной атаки. Этого достаточно. Какая разница, что лошади хромают, а люди отравлены, если они продержаться, пока в них не отпадет нужда?

Стало быть, я выхожу замуж за мясника.

Я разрешаю ему поить меня шампанским. Но только самым лучшим. Я не пробовала «Мадам Клико» с той жаркой августовской ночи. Когда язык и горло ощущают вкус шампанского, во мне просыпаются другие воспоминания. О единственном прикосновении. Как может нечто столь мимолетное быть столь могущественным?

Но Христос сказал «следуйте за мной», и этого оказалось довольно.

Погрузившись в эти мечты, я не ощущала, как его ладонь касается моей ноги, пальцы ласкают живот. Но мне ярко представились кальмары, их присоски, и я стряхнула его руку, закричала, что не выйду ни за него, ни за всю «Вдову Клико», что есть во Франции, ни за все усы и гульфики, что есть в Венеции. Рожа у него всегда была багровая, поэтому трудно сказать, обиделся он или нет. Поднялся с колен, одернул жилет и спросил, хочу ли я сохранить работу.

— Я сохраню работу, потому что хорошо с ней справляюсь, а такие клиенты, как вы, приходят сюда каждый день.

Тогда он меня ударил. Не сильно — но меня это потрясло. Раньше меня ни разу не били. Я ударила его в ответ. Сильно.

Он засмеялся, подошел ко мне и крепко прижал к стене. Казалось, меня похоронила под собой куча рыбы. Я не пыталась вырваться: во-первых, он был вдвое тяжелее; во-вторых, я не героиня. Впрочем, терять мне было нечего; я все потеряла в другие, более счастливые времена.

Он оставил пятно на моей рубашке и на прощание швырнул в меня монетой.

Чего еще ждать от мясника?

Я снова вернулась к костям и картам.

Ноябрь в Венеции — начало сезона катаров. Катары — такая же часть нашего наследия, как и Святой Марк. Давным-давно, когда в городе таинственно правил Совет Трех, объявляли, что какой-нибудь предатель или просто несчастный, от которого нужно было избавиться, умер от катара. От этого никому не становилось неловко. Проклятую болезнь приносит туман с лагуны, столь плотный, что с одного конца Площади не видно другого. Тоскливо и тихо начинается дождь; гондольеры сидят под мокрыми балдахинами и беспомощно смотрят в воду каналов. Такая погода отпугивает иностранцев, и в том ее единственное достоинство. Даже разноцветная пристань у театра «Ла Фениче» становится серой.

Когда я была не нужна ни Игорному дому, ни самой себе, я заходила к Флориану выпить и поглазеть на Площадь. Нужно как-то убивать время.

Прошло около часа; внезапно, я почувствовала, что за мной наблюдают. Соседние столики пустовали, но кто-то сидел за ширмой неподалеку. Я не стала задумываться: какая разница? Либо мы следим, либо следят за нами. Ко мне подошел официант с пакетиком в руке.

Я открыла пакетик. Там лежала сережка. Парная.

Женщина остановилась рядом, и тут я поняла, что одета так же, как в ту ночь: сегодня я собиралась на работу. Я прикрыла рукой верхнюю губу.

— Ты сбрил усы, — сказала она.

Я улыбнулась. У меня перехватило дыхание.

На следующий вечер она пригласила меня поужинать. Я приняла приглашение и записала адрес.

В ту ночь в Игорном доме я пыталась решить, что делать. Она принимает меня за юношу. Но я не юноша. Может, показаться ей в своем настоящем облике, посмеяться над недоразумением и изящно уйти? От этой мысли у меня сжалось сердце. Найти и тут же потерять? Да и что такое я сама? Неужели штаны в обтяжку и мужские сапоги менее реальны, чем подвязки? Что привлекло ее ко мне?

Ты играешь, выигрываешь. Играешь, проигрываешь. Играешь.

Я была осторожна и украла ровно столько, чтобы хватило на бутылку лучшего шампанского.

Когда доходит до дела, влюбленные редко оказываются на высоте. Во рту пересыхает, ладони потеют, беседа не клеится, а сердце так и норовит навсегда вылететь из груди. Известно, что влюбленные склонны к сердечным приступам. Они нервничают, слишком много пьют и ничего не могут с собой поделать. Слишком мало едят, а когда доходит до желанного свидания, падают в обморок. Не гладят любимую кошку и небрежно накладывают грим. Но этого мало. Не так пойдет все, на что возлагаешь надежды: одежда, ужин, стихи.

Дом у нее был восхитительный — на берегу тихого канала, модный, но не вульгарный. В огромной гостиной с просторными окнами на четыре стороны и камином, в котором поместился бы ленивый волкодав. Обставлена просто: овальный стол, шезлонг. Несколько китайских безделушек — она собирала их, когда в порт заходили суда. Кроме того, у нее была странная коллекция мертвых насекомых в рамочках за стеклом. Раньше я никогда не видела таких вещей и не понимала, что в них хорошего.

Ведя меня по комнатам, она держалась очень близко, показывала картины и книги. Взяла меня за локоть и провела наверх, а за ужином посадила рядом, так что между нами стояла лишь бутылка.

Мы говорили об опере, театре, приезжих, погоде и о самих себе. Я сказала, что мой настоящий отец был лодочником; она засмеялась и спросила, правда ли, что ступни у нас — с перепонками.

— Конечно, — сказала я, и она рассмеялась этой шутке.

Мы поели. Бутылка опустела. Она рассказала, что вышла замуж поздно и не слишком охотно, поскольку всегда была упряма, а доход у нее свой. Ее муж торговал редкими книгами и рукописями, привезенными с Востока. Старинными картами с обозначениями берлог грифонов и убежищ китов. Картами с обозначенными на них кладами — они утверждали, что там захоронен Святой Грааль. Муж был спокойным, культурным человеком, и она его любила.

Сейчас он в отъезде.

Мы поели, бутылка опустела. Темы светских бесед исчерпаны; оставалось только повторять сказанное. Наступила неловкая пауза. Я пробыла у нее больше пяти часов; пришло время откланяться. Мы встали, она двинулась за чем-то, а я лишь протянула руку, только и всего, и тут она кинулась ко мне, и ладони мои легли на ее лопатки, а ее руки обхватили мою спину. Мы стояли так несколько мгновений; а потом я осторожно коснулась губами ее шеи. Она не отстранилась. Тут я набралась смелости, поцеловала ее в губы и слегка прикусила нижнюю.

Она поцеловала меня.

— Я не могу лечь с тобой в постель, — сказала она.

Облегчение и отчаяние.

— Но я могу целовать тебя.

Вот так, с самого начала, мы разделили наше наслаждение. Она лежала на ковре, я — под прямым углом к ней, встречались только наши губы. Целоваться в такой позе очень странно. Тело, жадно стремящееся к удовлетворению, вынуждено довольствоваться одним-единственным ощущением. У слепых более острый слух, а глухие чувствуют, как растет трава. Так же ведут себя губы. Они становятся средоточием любви; все — в них, все приобретает новый смысл. Сладкая и точная пытка.

Позже я выскользнула из ее дома, но не ушла, а стала следить за тем, как она переходит из комнаты в комнату, гася свет. Она поднималась наверх; позади нее смыкалась темнота, пока не остался лишь один огонек — ее собственный. Она говорила, что когда мужа нет, она часто читает перед сном. Но сегодня она не читала. Немного постояла у окна, а потом в доме стало черно.

О чем она думает?

Что чувствует?

Я медленно шла по тихим площадям. Миновала Риальто; над водой стоял туман. Лодки были накрыты и пусты, лишь кошки спали под лавками. Вокруг ни души даже нищих, что обычно заворачиваются в свое тряпье в каждом дверном проеме.

Как же это получается? Живешь размеренной жизнью, которую слегка презираешь, но в целом доволен ею, а затем вдруг понимаешь, что твердый пол превратился в люк, и оказываешься в совершенно другом месте, география которого неизвестна, а обычаи неведомы.

У путешественников, по крайней мере, есть выбор. Поднимающие парус знают, что в чужих странах все будет иначе. Исследователи готовятся заранее. Но мы, кто путешествует с током крови и оказывается во внутреннем городе случайно, подготовиться не успеваем. Мы, до того говорившие бегло, вдруг понимаем, что жизнь подобна иностранному языку. Оказываемся где-то между болотом и горами. Где-то между страхом и сексом. Страсть лежит между Дьяволом и Богом; путь к ней внезапен, а от нее — горек.

Собственные мысли удивили меня. Я молода, передо мной — весь мир, будут и другие. Впервые со дня встречи с ней я взбунтовалась. Мой первый вызов самой себе. Больше не стану к ней ходить. Приду домой, сброшу эту одежду и куда-нибудь отправлюсь. Могу вообще уехать, если захочу. Наверно, за пару услуг мясник согласится свозить меня в Париж.

Подумаешь, страсть. Плевать мне на нее.

Я плюнула в канал.

Но тут между облаками появилась луна, полная луна, и я подумала о своей матери, которая верила и плыла на ужасный остров.

Поверхность канала — как шлифованный черный янтарь. Я неторопливо развязала шнурки, ослабила их и сбросила сапоги. Между пальцами ног светились мои собственные луны. Бледные и непрозрачные. Почти ненужные. Я часто играла с ними, но не относилась к ним всерьез. Мать никогда не говорила мне, верны ли слухи, а кузенов-лодочников у меня нет. Мои родные братья уплыли.

Могу ли я ходить по воде?

Могу ли?

Я сделала несколько неуверенных шагов к темной воде и остановилась. Ноябрь, как-никак. Если уйду под воду, могу умереть. Я утвердила ступню на поверхности, и нога тотчас погрузилась в холодное ничто.

Может ли одна женщина любить другую дольше одной ночи?

Я шагнула вперед, а наутро, говорят, по Риальто бегал нищий и рассказывал о молодом человеке, который ходил по каналу, как по суше.

Я рассказываю вам байки. Верьте мне.

Когда мы встретились снова, на мне был офицерский мундир. Я его позаимствовала. Точнее, украла.

Вот как это вышло.

Я была в Игорном доме. Давно миновала полночь. Ко мне подошел солдат и предложил необычное пари. Если я сумею выиграть у него в бильярд, он подарит мне кошелек. Солдат потряс им у меня под носом. Кошелек был пухлый и плотно набитый. Должно быть, во мне течет отцовская кровь; против кошелька я устоять не могу.

А если я проиграю? Тогда придется дарить ему свой. Не понять намек было невозможно.

Мы играли; дюжина скучавших игроков подбадривала нас восклицаниями. К моему удивлению, солдат играл хорошо. После нескольких часов в Игорном доме никто ни во что уже хорошо не играет.

Я проиграла.

Мы пошли в его комнату. Солдату нравилось укладывать своих женщин лицом вниз и заставлять их раскидывать руки на манер распятого Христа. Любил он умело и страстно, но вскоре уснул. Оказалось, мы с ним примерно одного роста. Я оставила ему рубашку и сапоги, а остальное унесла.

Она встретила меня, как старого друга, и тут же спросила про форму.

— Ты ведь не в армии.

— Это маскарад.

Я начинала чувствовать себя вторым Сарпи — венецианским священником и дипломатом, который похвалялся, что никогда не лжет и в то же время никому не говорит правды. В тот вечер мы ели, пили, играли в кости, и я несколько раз порывалась все объяснить. Но язык прилипал к гортани, а сердце бурно протестовало.

— Ноги, — сказала она.

— Что?

— Я хочу погладить твои ноги.

Святая Мадонна, только не ноги.

— Я снимаю сапоги только дома. Такая у меня привычка.

— Тогда сними рубашку.

Нет, только не рубашку. Если я сниму рубашку, она увидит мои груди.

— Не стоит. Погода очень скверная. У всех катар. Смотри, какой туман.

Я заметила, что она опустила взгляд. Может, считает, что мое возбуждение окажется заметным?

Что ей позволить? Колени?

Я наклонилась и поцеловала ее в шею. Она накрыла меня волосами и так приручила меня. Я ощутила ее аромат, а потом, оставшись одна, прокляла свои ноздри за то, что они вдыхают обычный воздух и не могут навечно сохранить ее запах.

Когда я уходила, она сказала:

— Завтра возвращается муж.

Ох…

Когда я уходила, она сказала:

— Не знаю, когда смогу снова увидеть тебя.

Часто ли она так делает? Дожидается отъезда мужа и ходит по улицам, разыскивая кого-нибудь, вроде меня? У всех в Венеции есть свои слабости и пороки. Возможно, не только в Венеции. Приглашает ли она их ужинать, не сводит с них глаз и не без печали говорит, что не может лечь с ними в постель? Может, такова ее страсть. Страсть к тому, что препятствует страсти. А я сама? В каждой игре может выпасть не та карта. Непредсказуемая, дикая. Ни твердая рука, ни хрустальный шар не позволяют править миром так, как нам хочется. В море бывают свои бури, а на суше свои. Только окна монастыря безмятежно смотрят на то и другое.

Я вернулась к ее дому и постучала в дверь. Женщина слегка приоткрыла ее. Казалось, она удивилась.

— Я женщина, — сказала я, приподняв рубашку и рискуя подхватить катар.

Она улыбнулась.

— Знаю.

Я не пошла домой. Я осталась.


Церкви готовились к Рождеству. Позолотили каждую Мадонну, покрасили каждого Христа. Священники облачились в золото и пурпур, а благовония пахли особенно сладко. Я ходила на службу дважды в день, чтобы погреться за счет Господа. Мне никогда не стыдно греться. Летом я греюсь на солнышке, сидя на стене или железной крышке какого-нибудь нашего колодца, словно левантийская ящерица. Мне нравится нагретое солнцем дерево; когда удается, я беру лодку и целый день лежу на солнце. Тело расслабляется, мысли текут лениво; может быть, именно об этом говорят святые, когда рассказывают о своих трансах? Я видела святых людей из восточных земель. Их нам показывали как-то раз, чтобы возместить убытки, когда законом запретили травить быков собаками. Тела этих людей гибки, но я слыхала, что это от пищи.

Конечно, нежиться на солнышке — никакая не святость, но если результат тот же, какая разница? Не станет же Господь возражать. В Ветхом Завете говорится, что цель оправдывает средства. Мы, венецианцы, народ практичный и хорошо понимаем это.

Сейчас солнце ушло, и приходиться нежиться иначе. Греться в церкви можно бесплатно. Здесь радостно и уютно, и можно не обращать внимания на остальное. Рождество — это не Пасха. Я никогда не хожу в церковь на Пасху. Там слишком мрачно, а на улице солнышко.

Если бы мне захотелось исповедаться, в чем бы я покаялась? Что ношу чужое платье? Но то же делал Господь и до сих пор делают священники.

Что ворую? Но то же делал Господь и до сих пор делают священники.

Что люблю?

Моя любовь на Рождество уехала из города. Они всегда так делают. Он и она. Я думала, что буду переживать, но желудок и грудь у меня были набиты каменьями лишь первые несколько дней, а потом я была счастлива. Мне было почти легко. Я виделась со старыми подругами и ходила едва ли не прежней уверенной походкой. Наши тайные встречи прекратились. Больше не нужно выкраивать время. Как-то целую неделю она завтракала по два раза на день. Один раз дома и один со мной. Один раз в гостиной, второй — на Площади. А после обед превращался в пытку.

Она обожает театр, а поскольку мужу зрелища не доставляют никакого удовольствия, она ходит одна. Долгое время она смотрела только первые действия. А в антракте уходила ко мне.

В Венеции полно мальчишек, готовых передать записку в жаждущие руки. В часы, когда нельзя было видеться, мы отправляли друг другу жаркие любовные послания. В часы, когда видеться было можно, наша страсть полыхала вовсю.

Она наряжается для меня. Я всегда видела ее в новых платьях.

Сейчас я предана лишь самой себе. Думаю только о себе, встаю когда хочу, а не просыпаюсь на рассвете только ради того, чтобы посмотреть, как она будет открывать ставни. Флиртую с официантами, игроками и помню, что мне это в радость. Сама себе пою и греюсь в храмах. Может, свобода так восхитительна, ибо редка? Может, отсрочка от любви тем и хороша, что преходяща? Если бы она уехала навсегда, дни эти не доставляли бы никакой радости. Может, я наслаждаюсь одиночеством лишь потому, что она вернется?

Душа, потерявшая надежду, утешается парадоксом: тянется к любимому, но втайне облегченно вздыхает, когда любимого нет рядом. По ночам влюбленный изнывает от тоски, но к завтраку совершенно успокаивается. Жаждет определенности, верности, сочувствия, но играет в рулетку, ставя на кон все, что ему дорого.

Страсть к игре — не порок, а признак того, что мы люди.

Мы играем. Некоторые за карточным столом, некоторые — нет.

Ты играешь, выигрываешь, играешь, проигрываешь. Играешь.

Родился святой младенец. Его мать ликует. Про отца забыли. Поют сонмы ангелов, а Бог сидит на крыше каждой церкви и изливает благословения на все, что внизу. Какое чудо — слиться с Богом, потягаться с ним смекалкой, зная, что выигрываешь и проигрываешь одновременно. Где еще можно без страха стать утонченным страстотерпцем? Лежать, закрыв глаза, под остриями его пик. Где еще можно ощутить собственную власть? Уж, конечно, не в любви.

Он нуждается в тебе больше, чем ты в нем, потому что он обязан тебя завоевать и знает, что случится, если этого не произойдет. Ты же, не знающий ничего, можешь швырять в воздух чепчик и жить себе дальше. Или брести по воде — он не придет тебе на ум, ему некогда: он отмечает силу течения, омывающего твои лодыжки.

Пусть тебя греет это сознание. Что бы ни говорили монахи, вовсе не обязательно вставать рано, чтобы встретиться с Богом. Можно встретить Бога, привольно раскинувшись на церковной скамье. Лишения придумали люди, потому что человек не может существовать без страсти. Религия — где-то между страхом и сексом. А Бог? Если честно? Сам по себе, когда за него не говорят наши голоса? Он одержим, наверное, но не страстен.

Иногда нам снится, что мы пытаемся выбраться из моря желаний в это мирное место по лестнице Иакова. Но людские голоса будят нас, и мы тонем.

В канун Нового года по Канале-Гранде плывет процессия гондол со свечами на носах. У бедных и богатых одна вода и одни мечты — чтобы следующий год был лучше предыдущего. Мои мать и отец раздали буханки хлеба больным и неимущим. Потом отец напился и начал горланить вирши, которым научился во французском борделе. Его еле остановили.

Изгнанники, таящиеся во внутреннем городе, тоже устроили праздник. Каналы там так же темны, как обычно, но если присмотреться, можно заметить в какой-нибудь дыре истрепанный атлас на желтых телах, блеск хрустального кубка. Дети с раскосыми глазами украли козу и мрачно перерезали ей горло. Я видела, когда проплывала мимо. На мгновение они опустили окровавленные ножи, следя за мною взглядом.

Моя подруга-философ сидела на своем балконе — то есть, на паре ящиков, привязанных к железным кольцам в стене по обе стороны ее уголка. На голове у нее красовался какой-то круг, темный и плотный. Она спросила меня, какое сейчас может быть время дня.

— Скоро Новый год.

— Догадываюсь. По запаху.

Она нагнулась к воде, погрузила чашку в канал и сделала несколько глотков. Лишь через несколько минут до меня дошло, что ее корона — из крыс, связанных в кольцо за хвостики.

Евреев я не видела. Сегодня у них свои дела.

Стоял лютый холод. Ветра не было, но ледяной воздух кусал губы и замораживал легкие. Пальцы, державшие весла, окоченели, и я уже подумывала привязать лодку и влиться в толпу, что стремилась на площадь Святого Марка. Но в такую ночь не погреешься. Сегодня по земле ходят призраки мертвых и говорят на языках. Те, кто внемлют, поймут. Сегодня ночью она дома.

Я подгребла к неярко освещенному дому, надеясь увидеть ее тень, руку, хоть что-нибудь. Не повезло, но я представила, как она сидит и читает; рядом стоит бокал вина. Муж, должно быть, — в кабинете, разглядывает новое невероятное сокровище. Карту с Истинным Крестом или тайными ходами к центру земли, где живут огнедышащие драконы.

Я причалила ко входу, вскарабкалась на ограду и заглянула в окно. Она была одна. Не читала, а рассматривала свои ладони. Однажды мы сравнивали ладони. Мои все исчерчены бороздами, а ее, хоть она прожила на свете дольше, остались гладкими, как у младенца. Что хочет она увидеть? Будущее? Следующий год? Пытается понять значение прошлого? Как оно привело к настоящему? Или ищет линию страсти ко мне?

Я была готова постучать в окно, но тут вошел муж, и она вздрогнула. Поцеловал ее в лоб, она улыбнулась. Я наблюдала за ними вдвоем и в одно мгновение поняла больше, чем за целый год. Их жизнь ничем не напоминала ту полыхающую печь, где горели я и эта женщина. Но в ней был покой то, что вонзило мне в сердце нож.

Я вздрогнула от холода и вдруг поняла, что вишу в воздухе у окна второго этажа. Даже влюбленным иногда бывает страшно.

Огромные часы на Пьяцце пробили без четверти двенадцать. Я быстро спустилась в лодку и, не чувствуя ни рук, ни ног, выгребла в лагуну. В тишине и безмолвии я думала о собственном будущем. Неужели мы всегда будем встречаться в кафе и поспешно одеваться? Сердце так легко обмануть; оно готово поверить, что солнце может взойти дважды или что розы способны расцветать по нашему желанию.

В этом зачарованном городе возможно все. Время останавливается. Сердца бьются. Законы физического мира перестают действовать. Господь сидит на стропилах и смеется над выходками Дьявола, а Дьявол тычет в Господа хвостом. Так было всегда. Говорят, у лодочников ступни с перепонками, а нищий утверждает, что видел молодого человека, ходившего по воде.

Если ты расстанешься со мною, мое сердце станет водой и утечет прочь.

Мавры на огромных часах воздевают молоты и по очереди наносят удары. Скоро Площадь заполнят толпы людей, их теплое дыхание сгустится, и над головами поплывут облачка. Дыхание вырывается у меня изо рта, как из пасти огнедышащего дракона. От воды несется плач предков, а в соборе Святого Марка вступает орган. Меж льдом и таяньем. Меж любовью и отчаянием. Меж страхом и сексом. Вот где живет страсть. Мои весла плашмя лежат на воде. С Новым, тысяча восемьсот пятым годом.

Загрузка...