ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

НОВЫЙ ХОЗЯИН СТАРОГО ДОМА

Стояла ранняя весна.

Снег еще не сошел с полей, хотя река уже струилась меж берегов, покрытых шершавым ледяным панцирем.

Бездонная, черная, тяжелая.

Еще — сонная, чуждая всему, что происходит вокруг. Вокруг же не происходило в эти дни ничего, что хоть как-то могло порадовать глаз и наполнить сердце предвестием возрождения.

Дни стояли пасмурные, хмурые.

А наступающая весна казалась вовсе не сияющей красавицей, облаченной в лазурный убор, богато расшитый золотом. Угодно ей было теперь явиться простоволосой девкой с унылым лицом бесприданницы. Даже с остатками снега боролась она, как обычная конторская уборщица борется с грязью присутственного места, выплескивая на пол мутную воду из ржавого ведра. С тем же тупым остервенением хмурая нынешняя весна поливала землю потоками холодного дождя.

Совсем не весенним был этот дождь.

И, зарядив однажды, все лил и лил, размывая в снежном панцире дыры — проталины.

И таяли под назойливыми струями темные сугробы.

Таким именно днем на дороге, ведущей к старому дому, появилась машина.

Она неспешно прокатилась мимо нарядных соседских заборов, с неизменными видеокамерами по периметру, и остановилась там, где свежий асфальт резко обрывался. Начиналась разбитая проселочная дорога. Параллельно ей высилась черная стена леса, насквозь пронизанного потоком бесконечного дождя. По самой кромке леса, вдоль дороги, тянулись столбы, такие же черные, как и все в этом хмуром пространстве. Прежде они служили опорой забору. Забора давно не было, а столбы — опять же! — чудом уцелели и стояли теперь, гнилые, покосившиеся, но как-то убедительно неприступные, словно пограничные — на рубеже двух сопредельных, но отнюдь не дружественных государств.

А быть может — миров.

Ибо никто толком не знал, что скрывал в своих непролазных дебрях черный лес.

Машина, разумеется, могла ехать и дальше. Дорога впереди была разбита, но вполне проходима, однако пассажир лимузина решил иначе.

Мужчина был невысок ростом и сухощав.

Одет в прямое и узкое, до самых пят, пальто.

Темно-русая голова непокрыта.

Дождь, однако, нимало не смутил пришельца. По крайней мере он не сделал того, что немедленно делают люди, попав под назойливые холодные струи: не поднял воротник своего черного пальто и не втянул голову в плечи.

Он быстро сошел с дороги, переступив невидимую пограничную линию, и устремился в лесную чащобу так уверенно, словно впереди пролегала ухоженная тропинка, ведущая в хорошо известное место.

Охранники соседних домов были единственными свидетелями этой сцены, за которой наблюдали исподволь, но с огромным вниманием.

Впрочем, человек из лимузина не собирался ни от кого прятаться. А судя по тому, что гулять по мокрому неуютному лесу отправился в одиночестве, никого не боялся.

Вечером за высокими кирпичными заборами уже знали: новый владелец черного леса появился и обходил свои владения. На вопрос хозяев, что собой представляет этот господин, разные охранники ответили одинаково и односложно: странный. Не сумев добавить к этому ничего более определенного.

Округа жила теперь ожиданием грандиозной стройки и непременной расчистки черного леса. Подразумевалось также и ни к чему не обязывающее соседское знакомство накоротке.

Ничего подобного не произошло.

Хотя некоторые изменения новый владелец дома все же произвел.

Асфальтированная дорога была подхвачена в том месте, где остановился его лимузин, впервые появившись в этих краях. Сноровистые рабочие, работая денно и нощно, протянули ее вдоль живой стены леса. Приблизительно в центре лесного массива, напротив того места, где в чаще леса виднелся призрачный дом, из русла дороги вытекала аккуратная дорожка и неприметным ручейком устремлялась в чащу.

Новый хозяин не захотел тревожить древние сосны — узкая асфальтовая лента нещадно петляла меж стволами, приводя, однако, прямо к крыльцу старого дома. По обеим ее сторонам тянулась вереница невысоких круглых светильников. Когда на лес спускалась ночь, светильники вспыхивали, и казалось, бежала сквозь кромешную тьму, мерцая сама по себе, волшебная дорога, заманивая припозднившегося странника в недра чащобы.

Забор новый хозяин ставить не стал, ограничившись узорной, литого кружева, калиткой. Решение было странным, потому что, сделав шаг в сторону от калитки, а потом еще один — обратно, можно было легко миновать ее и оказаться на тропинке, беспрепятственно следуя дальше. На калитке, однако, водружено было переговорное устройство, позволяющее гостям оповестить о своем прибытии.

Соседи недоумевали и, возможно, смеялись бы над странностями нового владельца, но черный лес, скрывающий теперь его в своих дебрях, по-прежнему был мрачен, недоступен, страшноват — смеяться никому не хотелось.

Разумеется, перемены коснулись и старого дома.

Собственно, это было совершенно естественно, потому что находиться там, ничего не меняя, было просто невозможно — а то и опасно для жизни.

Словом, еще некоторое время после того, как дорога была построена и калитка установлена, в глубине леса велись строительные работы: горели прожектора, суетились люди, работала техника.

Потом в дом бережно заносили коробки и ящики, зачехленные плотной материей, обернутые бумагой.

Но это, как выяснилось позже, были уже самые последние штрихи.

Скоро поток машин, тянувшихся к дому, иссяк, погасли дразнящие ночь прожектора, исчезли расторопные рабочие.

Зато каждый вечер, ближе к полуночи, бесшумно подкатывал внушительный лимузин, и странный пассажир покидал машину, скрываясь за причудливой чугунной вязью калитки. Некоторое время его невысокая сухопарая фигура была отчетливо видна в свете необычных фонарей. Но двигался он всегда быстро и скоро скрывался в зарослях. А через пару минут в глубине леса вспыхивали едва различимые туманные — в желтизну — огни: хозяин включал свет в доме.

Смельчаки, рискнувшие пару раз проникнуть во владения нового соседа, рассказывали после любопытствующей местной общественности, что внешне дом изменился мало, хотя, конечно, изрядно помолодел и выглядел теперь вполне стильно и респектабельно. Как старинные подмосковные дачи на картинах передвижников. Двери дома, само собой, были заперты, окна плотно зашторены, и разглядеть внутреннее убранство было никак не возможно. Хотя крайне интересно. Однако в доме, судя по антеннам и датчикам, имелась сложная охранная техника и хитрая сигнализация.

А спустя еще некоторое время тревога обуяла окрестных псов: они безошибочно учуяли появление в лесной глуши новых обитателей.

Чутье не обмануло собак.

Вездесущая охрана доложила хозяевам, что по Лесу свободно разгуливают два очень крупных черных пса неизвестной породы. Однако за пределы леса собаки не вышли ни разу.

И все успокоились.

Скоро в странном доме появился еще один обитатель — высокий, худой старик. Изредка его видели прогуливающимся вдоль пустынного берега реки.

Эта новость оказалась последней.

Более в странном доме не поселился никто.

Хозяин его демонстрировал упорное нежелание заводить какие-либо знакомства, подобным же образом вел себя второй обитатель, которого одни соседи считали престарелым отцом хозяина, а другие — старым сторожем, смотрителем и слугой.

Но как бы там ни было, на самом деле старый дом остался для окружающих почти таким же, как и прежде.

Недоступным, загадочным и немного пугающим.

ЮЛИЯ

«Юлия» звали ее теперь, красиво и протяжно. Ю-ю-лия.

А кое-кто, усердствуя в холопстве, называл даже Юлией Александровной.

Но все это было обращено наружу.

Для вывески.

Для фасада.

Для фасона.

На самом деле она как была когда-то, так и осталась ныне Юлькой. Девочкой с московской окраины, места унылого и злого.

Здесь тяжело работали по будням.

До одури пили по праздникам, а потом жестоко, остервенело били друг друга, жен, детей, родителей — словом, всех, кто в недобрый час попадался под руку.

Дочерью одинокой, немолодой фабричной работницы, затравленной своим унизительным положением матери-одиночки, вечным безденежьем и страхом за дочь.

Страх был не напрасен: Юлька росла красавицей, в самом полном, классическом понимании этого слова. В прошлом веке ее непременно называли бы «записной», а в те времена умели по-настоящему ценить женскую красоту и знали в ней толк. Хотя о длине ног тогдашних прелестниц взыскательная публика могла только догадываться.

Создавая Юльку, природа явно допустила ошибку или произошел какой-то генетический сбой. Иначе яркая и одновременно изысканная красота потомственной аристократки никак не могла достаться дочери простой, грубоватой женщины. Если, конечно, не предположить, что отец ребенка был потомком старинного дворянского рода. Но об отце Юлькином, хотя дочь не видела его ни разу, все было доподлинно известно.

Парень из далекой сибирской глубинки заехал в Москву после армии. Просто так, поглазеть на столицу, но на некоторое время задержался. Столица охотно пользовала в ту пору неприхотливую и нетребовательную рабочую силу, а потому искусно изображала гостеприимство. Иногородним щедро предоставлялись общежития.

Фабричный конвейер, однако, очень скоро стал нагонять на него смертельную скуку и даже тоску. Случайный, от скуки же, роман с тихой девчонкой, такой же лимитчицей, как и он, быстро обернулся ее внезапной беременностью. Этих двух обстоятельств оказалось более чем достаточно, чтобы несостоявшийся московский пролетарий стремительно отбыт на родные сибирские просторы и там затерялся навек.

Впрочем, безответная Юлькина мать никогда и не пыталась его разыскивать и несла бремя своего позора, не ропща и не мечтая о лучшей доле.

Жизнь ее протекала ровно и серо, расцвеченная редкими радостями, самой большой из которых было получение однокомнатной квартиры, куда она перебралась из общежития с трехлетней Юлькой.

Больших радостей в жизни не предвиделось.

Зато зрели большие проблемы.

Юлька подрастала, и мать потеряла покой. В дебрях хрущевских пятиэтажек, в заплеванных подъездах, пропитанных запахом нечистот, в лабиринтах узких грязных дворов, в темных закоулках между ржавыми гаражами и вечно переполненными помойками красивую бойкую безотцовщину ждала только одна, хорошо известная местным обитателям дорога. И окрестные мужики уже плотоядно скалились на круглые коленки длиннющих Юлькиных ног. А соседские тетки, предваряя то, что рано или поздно должно было произойти, авансом прожигали точеную фигурку испепеляющими взглядами, в которых презрение смешивалось с завистью.

Но все они, включая несчастную, запуганную мать, плохо знали Юльку.

А вернее, совсем не знали ее.

Природа между тем, возможно, по ошибке одарив девочку «чужой» внешностью, в дальнейшем решила быть все же последовательной. И в Юлькиной голове с самого раннего детства рождались фантазии, которые обитателям рабочей окраины показались бы очень странными и даже опасными.

Однако делиться ими с кем-либо Юлька не собиралась. До поры она помалкивала и… терпела.

Терпела все: убожество жилища, однообразную невкусную еду, уродливую одежду. Тергела агрессивные атаки вечно пьяных соседских парней. Некоторые из них были ее ровесниками, давно забывшими дорогу в школу. Были ребята постарше, уже отслужившие армию. Но бесспорными лидерами дворовых компаний становились, разумеется, те, кто имел за плечами несколько лет зоны или тюрьмы. С каждым годом таких становилось все больше. Все они одинаково проводили время в беспросветном пьяном угаре, добывая деньги тем, что нещадно обирали домашних и бесчинствовали в окрестностях, наводя ужас на обывателей. В сущности же, просто коротали время на воле и жили ожиданием неизбежного: ареста, суда, зоны.

Юлькина красота становилась для пьяной стаи дразнящим вызовом.

Однажды шакалы уже пытались затащить ее в грязный закуток за гаражами.

Было еще светло. Окна соседских квартир распахнуты. На балконах возились домовитые хозяйки, а в открытых гаражах копошились их мужья-автолюбители. На Юлькины отчаянные крики не отозвался никто. Все разом и намертво погрузились в свои неотложные дела. И только одна, особо нервная, мамаша истошно завопила с балкона: «Ира, домой!» — пытаясь оградить малолетнюю дочь от нежелательного зрелища.

Вырвалась Юлька чудом.

Спасли длинные, остро заточенные ногти, которые от природы были такими крепкими, что она без труда открывала ими металлические крышки на банках и бутылках. И то обстоятельство, что нападавшие, по своему обыкновению, были смертельно пьяны.

На этот раз все обошлось.

Но следующие попытки были не за горами, и тогда ногти могли уже не помочь.

В тот вечер Юлька поняла, что настало время исполнить задуманное. Эту цель она поставила себе еще в раннем детстве. Лет семи от роду Юлька твердо решила выйти замуж за миллионера. Шел год 1982-й. Увидеть миллионера можно было только в кино. О том, что миллионеры существуют и в родном советском отечестве, в Юлькином окружении даже не догадывались. «Миллионершей» местные дамы, полыхая классовой ненавистью, называли толстую Зойку, торгующую пивом в палатке возле гастронома. У Зойки рот был полон золотых зубов, а под глазом постоянно пламенел, переливаясь всеми цветами радуги, огромный фингал. Ничего даже отдаленно напоминающего истинную мечту поблизости не наблюдалось, но решение Юльки было незыблемым.

Главное же заключалось в том, что все последующие годы она не просто мечтала об этом — к этому она готовила себя сообразно своим представлениям о том, какой именно должна выйти навстречу мечте.

Ради этого не жалела она ни времени, ни денег: книг в доме было непозволительно, по представлениям местной общественности, много. Этим наблюдательные соседки непременно попрекали Юлькину мать, когда та в очередной раз приниженно просила денег взаймы до получки.

Но Юлька была упряма. И книги и дорогие журналы продолжали появляться. Память у девочки была отменной: она запоминала решительно все.

Лелея мечту, Юлька сумела отгородиться от привычек и обычаев того мира, который удушливым кольцом окружал ее с первой минуты появления на свет. Она не курила и не пила дешевой водки, пива, и вообще не пила, потому что отведать красного бургундского урожая 1993 года, о котором могла прочесть целую лекцию, понятное дело, было негде.

Внешностью же Юлька награждена была столь щедро, что никаких особых усилий с ее стороны, дабы выглядеть ослепительно, к счастью, не требовалось. И даже неизменные макароны, которые вредно не вредно, но, сильно проголодавшись, приходилось все-таки есть, не сказывались на точеной фигурке. Она была высокой, но какой-то трогательно-хрупкой. А ходить правильно, «от бедра» ставя ногу, и при этом не быть похожей на обыкновенную «вешалку» Юлька научилась сама. И ходила, красиво ставя свои умопомрачительные ноги. Свободно и вроде бы расслабленно разведя плечи, но так, что голова сама собой откидывалась слегка назад, а подбородок гордо вздергивался вверх ровно настолько, сколько требовалось от принцесс крови. При этом она каким-то неведомым образом знала, куда девать руки. Когда свободным перекрестьем уронить слегка устало вдоль туловища. Когда, сомкнув тонкие пальцы в нервный замок, прижать к груди…

Словом, в восемнадцать Юлька являла своего рода феномен человека, очень неплохо ориентирующегося в сложных перипетиях светской жизни, но никогда, ни единого дня этой жизнью не только что не жившего, но и не имевшего возможности ее наблюдать.

Даже через замочную скважину.

Это было нечто сродни пианисту, освоившему мастерство, не приближаясь к роялю.

Или автомобилисту, овладевшему искусством управления машиной при полном и категорическом отсутствии оной поблизости.

Словом, это было чудо, оценить которое поначалу было некому.

Но время, казалось, шло Юльке навстречу. Она подрастала, и вроде бы специально для нее жизнь распахивала новые двери и зажигала новые огни.

Вместо грязной Зойкиной палатки, источающей за километр запах кислого пива, стоял теперь возле бывшего гастронома (теперь — супермаркета) аккуратный павильончик с завлекательным названием «Доброе утро!». В нем также торговали пивом, только импортным, которое опего-то не прокисало. По крайней мере кислым пивом здесь больше не пахло, а пахло горячими сосисками, жаренными на гриле. Зойка куда-то пропала. А в павильоне торговал улыбчивый и довольно симпатичный блондин Боря. Возможно, когда-нибудь, воплотив американскую мечту в российскую действительность, Боря мог бы стать настоящим миллионером, но до этого было еще очень далеко. Пока же никакой разницы между ним и златозубой Зойкой Юлька не видела. И в сердце ее холодной скользкой змейкой заползала тревога.

Миллионеры были теперь где-то рядом.

По телевизору показывали неприметных мужчин, называя огромные суммы их состояний, демонстрируя виллы, личные самолеты и кортежи азтомобилей.

Последние, впрочем, наблюдать можно было не только по телевизору.

С бешеной скоростью неслись роскошные лимузины по центральным магистралям города, окутанные, как божественным нимбом, мерцанием голубых и красных огней, оглушающие диким воем сирен.

Это было еще хуже, чем в кино.

Там миллионеров демонстрировали неспешно, со всех сторон. Они говорили, пили croh вина с громкими и длинными, как имена аристократов, названиями, ели деликатесы, влюблялись и совершали ради любви умопомрачительные глупости. Эти же просто проносились мимо, словно призраки, обдавая вдобавок фонтанами холодной грязи, летящей из-под колес в ненастную погоду.

Рядом с Юлькой, не желая даже замечать ее, разворачивалась и протекала та самая жизнь, которую она придумала для себя, ночами напролет читая захватывающие романы и замирая в душных кинозалах, чтобы не пропустить ни одной яркой детали. Оказалось, что эта сладкая жизнь могла спокойно струиться параллельно с той мрачной действительностью, в которой прозябала Юлька. Их разделяла прозрачная, невидимая, но категорически непреодолимая стена.

Выходило так, «по мечта все-таки сбылась.

Только Юльку в эту жизнь сбывшейся мечты взять забыли, оставив навеки в прежнем унылом, а теперь еще и страшном мире. И это было подло, несправедливо, бессовестно, глупо и невозможно, в конце концов.

Ночами Юлька тихо плакала.

Но днем все равно ехала в центр города и до изнеможения бродила меж сияющих витрин. И чем больше бродила, тем горше плакала ночами. А думая о своем будущем, впадала попеременно то в отчаяние, то в ярость — и тогда проклинала судьбу и зло топала ногами. Но судьба на это не обижалась.

Напротив.

Она вроде бы даже устыдилась того, как обходится с Юлькой, и решила быть последовательной до конца. По крайней мере сначала могло сложиться именно такое впечатление.

Насколько страшной окажется ошибка, станет ясно много позже.

Пока же, словно торопясь загладить свою вину, судьба явила Юльке миллионера.

Однако прежде ей предстояло пережить еще одну встречу со злобной стаей пьяных скотов. На Юлькино счастье, это произошло не во дворе, где, как и в первый раз, рассчитывать на чье-либо заступничество не приходилось, а на улице, рядом с универсамом, счастливо превратившимся ныне в сияющий супермаркет.

Но супермаркет — супермаркетом, а крохотный скверик подле него, как и прежде, оставался пристанищем отребья со всего микрорайона. Спившиеся особи обоих полов вольготно размещались под сенью чахлых деревьев, прямо на загаженной траве. Иногда теплыми летними вечерами бомжей сгоняли с насиженных мест агрессивные компании местной шпаны, раздобывшей очередную порцию спиртного. Тогда скверик становился не просто отталкивающим, но и откровенно опасным местом. В числе жертв поганого скверика чуть было не оказалась и Юлька.

Стоял июль.

Лето в том году выдалось в столице на редкость ласковым.

Не было изнуряющей, пыльной городской жары, когда жирно плавится асфальт под ногами и полуденный зной растекается по городским крышам куском сливочного масла, который щедрая рука стряпухи сноровисто швырнула на раскаленную сковороду. Но и дождей, серых, частых, затяжных, с грозами и порывистым злым ветром, нещадно треплющим мокрые ветви деревьев, тоже не было. Все было этим летом на удивление мило: и ранние свежие рассветы, и солнечные, нежаркие дни, и поздние душистые сумерки. И даже дожди, если случалось им пронестись над столицей, рассыпались миллионами теплых ласковых капель, стремительно падающих с небес. Были эти дожди совсем короткими и какими-то несерьезными. Тучи даже не брали на себя труд полностью затянуть небо, оставляя большие голубые прогалины. И солнечные лучи, проникая сквозь них, расцвечивали капли радужным сиянием.

Неизбалованная городская природа немедленно благодарно откликнулась на эту неожиданную ласку. И каждая травинка утоптанного чахлого газона потянулась к небу и зазеленела.

Ожил даже поганый скверик. Поздними летними сумерками вместо привычного зловония из него потянуло вдруг ароматной свежестью мокрой травы и какого-то цветущего кустарника.

Это действовало расслабляюще.

Дурные мысли улетучивались из головы, на память приходили милые сердцу воспоминания о маленьких летних радостях. Люди теряли бдительность.

А поганый скверик коварно сторожил очередную свою жертву. Пьяной своре дела не было до нежности короткого городского лета: каждый вечер собирала она свою дань и правила под сенью ожившего сквера жестокую тризну.

Разнеженная неожиданной лаской, Юлька вместе со всеми чахлыми городскими травинками потянулась к теплу и солнцу. В эти дни дольше обычного проводила она время в центре города и неохотно, до последнего оттягивая момент возвращения, плелась к постылому дому.

Поздние летние сумерки плавно перетекали в теплый ласковый вечер, но еще не сгустилась окончательно мгла короткой ночи, и во влажном ароматном воздухе разлит был темный фиолет, отчего воздух казался густым и немного вязким.

Юлька удивлялась и радовалась этой непривычной благодати: фиолетовый сумрак скрыл убогое пространство вокруг, а пряный аромат ночи подсказал богатому Юлькиному воображению неожиданные картины.

Представилось ей вдруг, что по мановению чьей-то доброй руки перенеслась она в сказочное место южной Франции — на Лазурный берег, в Ниццу. И бредет теперь не спеша, вдыхая влажный воздух, пропитанный запахом моря и цветущих магнолий. Про магнолии в Ницце читала Юлька у Бунина, в коротком, щемящем душу рассказе и отчего-то очень хорошо представляла себе их сладковатый, немного приторный запах.

Теперь она видела себя, окутанную этим волнующим запахом, в белом легком костюме из тончайшего шелка, медленно бредущей вдоль знаменитого берега. В эти минуты Юлька совершенно органично и естественно чувствовала, что безумно устала от шумной светской жизни. Восхищенных мужских взглядов. Предупредительности лакеев и горничных. Богатства и роскоши, которые окружали ее с детства.

Ловя короткий миг одиночества, она искренне наслаждалась им под мерный шум такого же одинокого, свободного и неповторимого, как она, прибоя.

Но чудному видению отведено было сегодня мало времени.

Чей-то негромкий голос окликнул Юльку из ласковой полутьмы, но этого оказалось достаточно, чтобы мечтательная девочка вмиг возвратилась в действительность.

Возвращение повергло ее в ужас.

Голос был хоть и негромким, но очень уж страшным. Чутким слухом Юлька безошибочно определила, кому принадлежит он, и… обмерла в предчувствии неминуемой беды.

Из темноты звал ее сосед, парень неопределенного возраста, только что вернувшийся из зоны. Юлька совсем не помнила, каким он был прежде, но теперь это было существо отвратительное и ужасное, даже на фоне дворовой стаи, которая сразу почуяла и безоговорочно признала вожака.

Было во всем облике его — бледном лице, тусклых глазах, тщедушном теле, гнусавом голосе — что-то неживое, вампирское, жуткое. От него и тянуло мертвечиной: тошнотворным запахом гнилых зубов и нездорового желудка. Эта жуть порождала у окружающих ощущение силы почти запредельной, которой, казалось, никак не было места в хлипком теле. Однако ж всякий, кто имел несчастье общаться с этим страшным человеком, чувствовал безошибочно — она была!

Шайка верных шакалов, как всегда, окружала главаря, и тихий голос его обрамлен был их свистящим змеиным шипением. В нем услышала Юлька все: и твердое намерение на этот раз не упустить лакомый кусочек, и с трудом сдерживаемую похотливую дрожь, и глумливую, забегающую вперед радости торжества над очередной безропотной жертвой.

Ужас хищной холодной лапой перехватил горло.

— Что вам надо? — отозвалась Юлька помертвевшими губами. Страшная сила гниющего упыря была такова, что она не посмела промолчать.

— Шоколада, — кривляясь, ответил он из темноты, и дружный гогот стаи сотряс окрестности. — Поди сюда, что скажу.

— Мне домой надо, — совсем уж теряя рассудок, прошептала Юлька.

Новый взрыв смеха был намного громче первого: стаю ужас девчонки откровенно веселил и раззадоривал.

Говорить с ней больше не собирались.

Юлька почувствовала на своих запястьях чьи-то железные пальцы, сомкнувшиеся крепче стальных наручников. Кто-то схватил ее за руку повыше локтя. Чья-то хамская пятерня вцепилась в роскошные волосы. И все эти выпроставшиеся из темноты руки, как щупальца гигантского спрута, крепко держали ее, неумолимо увлекая за собой во мглу. Страх придал Юльке силы, и, поборов удушливый спазм, сковавший горло, она неожиданно звонко и отчаянно закричала.

Крик далеко разнесся по засыпающим окрестностям.

Услышав его в своем уютном павильоне, улыбчивый Боря выскочил было на порог, но быстро разглядел в лиловом полумраке плотное кольцо подонков, сомкнувшееся вокруг очередной жертвы, все понял сразу и только обреченно махнул рукой, поспешив убраться восвояси.

Второй раз Юлька закричать не успела.

Шершавая ладонь крепко зажала ей рот. И тут же последовал страшный удар по голове, от которого Юлькино сознание помутилось, ноги стали ватными, а тело обмякло. Не встречая более сопротивления, стая, как-то особенно страшно вдруг смолкнув, торопливо поволокла безжизненное тело в свое логово.

Очнулась Юлька быстро, и первое, что почувствовала, придя в себя, был тошнотворный гнилостный запах. Отвратительное дыхание живого покойника изрыгалось совсем близко, на лицо падали капли его слюны или пота.

Юлька ощутила себя лежащей навзничь, прямо на голой земле: в спину сквозь тонкую ткань сарафана больно впивались мелкие камешки и колючая сухая трава. Руки и ноги ее были широко разведены, кисти и лодыжки крепко зажаты грубыми руками, кто-то плотно прижимал к земле колени. Она не могла пошевелить даже головой — мерзкая пятерня по-прежнему удерживала се за волосы, безжалостно вцепившись в шелковистые пряди. Но самое ужасное из того, что чувствовала в этот страшный миг Юлька, было ощущение чужого тела, навалившегося сверху. Покрытые холодным липким потом пальцы нервно шарили у нее на груди в поисках застежки сарафана, другая рука тянула вверх его подол.

Насильника, похоже, сильно раздражала эта затянувшаяся возня, и, озверев вконец, он рванул на себя все разом. Но движения были скованны: ткань не поддалась — только сильно натянулась, больно впиваясь в распластанное Юлькино тело.

Тогда Юлька закричала во второй раз.

Этот крик уже не был призывом о помощи. Находясь в полузабытьи, девочка тем не менее понимала, что помощи ждать неоткуда. Кричала Юлька почти против воли, просто нестерпимыми стали боль и отвращение.

Кричало тело.

Душа смирилась с происходящим и готова была, вроде даже с облегчением, вырваться на свободу, чтобы навсегда покинул» этот жестокий несправедливый мир.

Огромная потная ладонь кого-то из шакалов немедленно, с силой опустилась ей на лицо, лишая возможности не только кричать, но и дышать.

Но вместе с тем произошло что-то еще. Юлька не сразу поняла, что именно.

Спрут вдруг ослабил свою смертельную хватку, а из темноты ударили несколько нестерпимо ярких, узких и острых, как клинки, полос света.

— А ну встать! — прогремел откуда-то сверху резкий окрик.

Упырь зашевелился, но остался на прежнем месте.

— Встать, я сказал! — снова громыхнуло сверху.

Щупальца, распинающие Юльку, исчезли разом, словно растворились в ночной мгле. Одновременно кто-то коротко, испуганно вскрикнул: «Клещ, у них стволы!» Раздался хруст ломающихся веток. Кто-то бежал, продираясь сквозь кусты, кто-то валился на землю с громкими ругательствами и криками боли и страха.

Клещом звали главного упыря. Услышав обращенный к нему вопль, он суетливо завозился, пытаясь подняться, но не успел.

Юлька внезапно ощутила полную свободу: вонючее тело со странным хлюпающим звуком свалилось куда-то вбок. Она не сразу поняла, что произошло, но произнесено было несколько фраз, мгновенно прояснивших ситуацию.

— Полегче, ты, ногами… — недовольно произнес тот голос, который громыхнул первым, — бабу зацепишь.

— Нормально! Я же вижу, куда бью. Прямое попадание! — весело отозвался второй.

Потом были еще какая-то возня, крики, постепенно стихающие и переходящие в стоны. Кинжальные полосы огня метались в темноте, выхватывая чьи-то скорченные фигуры.

Потом из темноты раздался новый голос, мягкий, подернутый рассеянной ленцой, но одновременно властный.

— Посветите на нее, — приказал незнакомец, и ослепительный луч света ударил Юльке в лицо. — Оля-ля! — раздалось сверху. В мягком голосе слышалось безмерное удивление, но и восхищение тоже расслышала в нем полумертвая Юлька. — Какие тут фантики под кустами валяются… Девушка! Вы меня слышите?

Юлька открыла глаза, но не увидела ничего. Только нестерпимо яркий свет, бьющий в глаза.

— Слышит, — удовлетворенно констатировал бархатный голос. — А как вас зовут?

НОВЫЙ ХОЗЯИН СТАРОГО ДОМА

Больше всего на свете он любил теперь эти минуты.

Машина мягко тормозила у калитки, и он покидал ее недра, будто это был не салон добротного лимузина, а бастион совершенно иного мира.

Мир этот простирался вокруг него и включал в себя массу необходимых, иногда даже приятных компонентов: людей, предметов, поступков, действий, бесед и еще огромное количество факторов, которые в сумме своей составляют то, что называется жизнью современного цивилизованного человека. Своим местом в этой жизни и тем, как она протекала, он был вполне доволен.

Но на этом рубеже, изящно обозначенном кружевным узором калитки, эта жизнь кончалась. Там начинался совершенно иной мир, и в этом мире он пребывал с огромным наслаждением.

Это был его собственный мир, придуманный от начала и до конца и воплощенный в действительность после долгих лет бесплодных, казалось, фантазий. Он сочинял его постепенно, по крупицам собирая детали, придирчиво отбирая где-то увиденное, но более доверяя собственному воображению.

Иногда ему казалось, что нечто подобное испытывал Создатель, извлекая из хаоса небытия свой мир, после — щедро отданный на откуп неблагодарной людской породе. В историю про короткое — за каких-то семь дней — создание Вселенной он почти не верил, считая ее легковесным мифом, придуманным теми, кто не мог даже представить, что это за гигантская, кропотливая работа — творить собственный мир.

Потом, когда картина мира полностью отразилась в его сознании, ярко, рельефно, в мельчайших подробностях, едва уловимых оттенках и полутонах, начался новый этап.

Он стал искать место, где его мир мог быть построен.

Искал долго, неустанно откликаясь на любую информацию, которая представлялась сколь-нибудь заслуживающей внимания. Спидометр его автомобиля наматывал сотни километров, потому что объезжать приходилось места весьма удаленные.

Но как часто случается с людьми, страстно ищущими чего-то, — предмет поиска обнаруживается вдруг в непосредственной близости, к тому же лежащим на виду. И остается только удивляться: отчего же не был он замечен сразу?

Так случилось и с ним.

Десятки раз бывал он в этих местах, еще в молодости, посещая дачи друзей, позже — нанося визиты клиентам. И даже историю про сумасшедшую вдову слышал как-то раз от раздосадованного приятеля, «положившего глаз» на академические гектары.

Слышал.

Но не услышал.

Так бывает. Особенно с информацией, которую очень ждешь.

Ему этот феномен известен был лучше, чем кому-либо, потому что новый хозяин дома был психологом, причем очень хорошим, что в современной России — большая редкость.

За плечами были годы учебы и работы в Европе. С экспедициями европейских коллег довелось ему побывать в самых глухих местах Африки и Латинской Америки. Выпускникам Сорбонны было чему поучиться у местных мастеров, полуголые тела которых украшали фантастические рисунки и забавные украшения, пронзающие тело в самых неподходящих местах.

Учился и он.

В итоге, после долгих лет отсутствия, в Россию возвратился профессионал высокого класса, владеющий уникальными приемами и обладающий способностями, о которых говорили много разного, но отчего-то всегда полушепотом. Проблем с клиентурой и, стало быть, финансовых, как у большинства российских коллег, у него не возникло. Известность, быстро оборачиваясь славой, следовала по пятам, рождая массу слухов, порой противоречивых и сомнительных, порой откровенно нелепых. Цепочка мифических историй тянула за собой вереницу страждущих. И каждый счастливец, удостоенный приема, потом непременно рассказывал свою, по меньшей мере удивительную, а чаще — просто невероятную историю. Истории цеплялись друг за друга, становясь новыми звеньями все более внушительной цепи. Она, словно заброшенная в воду удачливая блесна, тащила новых клиентов. Они рассказывали потом новые истории. Процесс казался бесконечным и развивался по нарастающей. Людей, чье психическое состояние требовало серьезной коррекции, в самых элитарных слоях общества оказалось очень и очень много.

Однако ж нет пророка в своем отечестве.

А хорошие офтальмологи, как правило, носят очки с толстыми стеклами.

Зная, разумеется, о синдроме «бабушкиных очков», или «очков на затылке», он в своих поисках классически воспроизвел все его составляющие.

Теперь ему казалось, что однажды, заплутав в лабиринте дачных просек, он проезжал мимо черного леса и даже мельком удивился тому, что огромный массив до сих пор не застроен. Однако по-настоящему заинтересовался этим местом, только услышав историю про дом с привидениями.

Это была обычная дачная тусовка, на которую он попал случайно, как и большинство гостей модного театрального режиссера, людей тоже известных, каждый на своем поприще. Исключение составляли разве что красивые длинноногие девицы, которые всегда в изобилии присутствуют на таких сборищах. Как правило, никто толком не знает, как их зовут и откуда они, собственно, взялись.

Днем жарили шашлыки под сенью старых лип.

В большой беседке шумело развеселое застолье, растянувшееся до самого вечера.

Приезжали какие-то новые люди.

Снисходительно, с небрежной галантностью вручали молоденькой актрисе, нынешней подруге режиссера, исполняющей роль хозяйки, дежурный букет и пакеты с бутылками, свежей зеленью, закусками домашнего приготовления и отварной горячей картошкой со знаменитого местного рынка, торгующего на потребу избалованной публике вкуснейшими разносолами. Пополнив таким образом продовольственный и питейный запасы, новые люди подсаживались к столу.

Кто-то, напротив, незаметно уходил, по-английски.

Гостей все время было много, но состав их менялся, и к вечеру, когда хозяин предложил перейти в дом, никто уже не помнил толком, кто есть кто. Собственно, это было уже совершенно не важно, потому что к тому времени общение перешло в легкую, необременительную стадию, когда универсальное «старик» легко скрывало то обстоятельство, что собеседники незнакомы.

С женщинами в подобной ситуации было еще проще.

Он и сам не знал, отчего задержался на этой даче так долго, ибо обычно уже в середине дня начинал откровенно скучать и, если не попадалась под руку безымянная девица в его вкусе, отбывал восвояси, коротко простившись с хозяевами.

Еще быстрее он покидал сборище, будучи узнан.

Тогда внимание присутствующих на некоторое время было приковано к его персоне, ему приходилось отвечать на множество одних и тех же вопросов, а после стремительно ретироваться, дабы избежать приватных консультаций, на которые явно рассчитывали как минимум три-четыре человека.

Сегодня его не узнали. Но и девицы, отвечающей вкусам, на этом празднике жизни не оказалось.

И тем не менее он остался.

Застолье тем временем как-то само собой поутихло.

Шашлыка больше не хотел никто, горка остывающего мяса уныло возвышалась в центре разоренного стола. Еще недавно оно тихо шипело, сочилось растопленным жиром и свежим кровяным соком, источало восхитительный, ни с чем не сравнимый аромат. Все наперебой тянули тарелки и, обжигаясь, срывали аппетитные куски с раскаленных шампурсв. Но промелькнуло это сладкое время и умчалось безвозвратно. Потемнев и сжавшись, застыли на неприбранном столе крохотные мумии, забальзамированные в собственном жиру.

А вместе с ними умерло недавнее безудержное и беспричинное веселье.

Стемнело, и хозяин пригласил всех в дом, где уютно полыхал камин, щедро делясь с людьми душистым теплом и мягким золотистым светом.

Зажгли свечи.

Их слабое мерцание слилось с нервным трепетом пламени в камине, отчего комната погрузилась в живой, зыбкий полумрак, невнятный и оттого — таинственный.

Разлили коньяк, подали кофе.

В большие распахнутые окна струилась уже совершенно ночная прохлада, и седой туман, поднимаясь с реки, все заметнее овладевал пространством, низко клубясь над землей. В такие часы тянет поговорить о вещах загадочных, необъяснимых, пугающих и манящих одновременно.

Этот вечер не стал исключением.

— А дом так и не купили? — спросил у хозяина один из гостей. И судя по тому, как произнесено было слово «дом», стало ясно, что сам он жил где-то по соседству, а дом — какая-то местная достопримечательность. Потому упоминание о нем никаких дополнительных определений не требовало.

— Нет. Кто ж его купит теперь? — немедленно отозвался хозяин. А еще кто-то, тоже, очевидно, из числа соседей, добавил из темноты:

— И кто продаст?

— Да-а-а! Вот коллизия, — продолжал первый сосед, которого тема загадочного дома явно увлекала. — Старик корпел над чем-то вроде квантовой физики и наверняка был убежденным материалистом. Кто бы мог подумать, что в его доме будет твориться эдакая чертовщина?

— Да нет там никакой чертовщины! — возразил из полумрака женский голос, полный сарказма и презрения к окружающим, впрочем, возможно, не ко всем окружающим, а к тому, кто говорил теперь о странном доме. С ним дама, судя по всему, знакома была давно.

Он отметил это про себя, профессионально, почти автоматически. «Вполне возможно даже, что они женаты, или были женаты, или их связывали раньше близкие отношения, — подумал он, продолжая случайную мысль, — но теперь она ненавидит его, а вернее, презирает, это точно. Бедняга, если они все-таки женаты, я ему не завидую».

История странного дома еще не заняла его всерьез, он расслабился в уютном полумраке, развлекался, набрасывая психологические портреты людей, которых не мог разглядеть, и подумывал о том, как бы незаметно ретироваться.

Время было позднее, предстояло еще возвращаться в город.

ВАДИМ

Под утро ему снова снился кошмар.

Мучительная погоня за Ириной, постоянно ускользающей именно в ту минуту, когда он почти настигал ее и оставалось только протянуть руку, чтобы коснуться рыжей шевелюры, привела в какой-то пустой полуразрушенный дом посреди пустыря, такого мрачного и грязного, что его вполне можно было принять за свалку. Вполне возможно, что это и была свалка.

И дом был под стать ей.

Убогий, с пустыми оконными глазницами, облупившейся штукатуркой, из-под которой проглядывали куски кирпичной кладки, похожие на огромные язвы, покрытые кровавой коростой.

Дом дышал запустением и гнилой могильной сыростью.

Сердце испуганно сжалось, а сознание отчаянно завопило, предупреждая о страшной опасности, которую чуяло на расстоянии, как умный пес. Но он превозмог страх и шагнул в черный провал единственного подъезда, двери которого были сорваны с петель, отчего дверной проем казался беззубым ртом, безобразно разинутым на изъеденном язвами лице.

Что-то жуткое шевелилось в зловонном сумраке подъезда…

Но удушливые объятия кошмара внезапно ослабли, откуда-то издалека, из реального мира в зловещую тишину заброшенного дома ворвались голоса. Шум становился все громче, и, еще не стряхнув с себя окончательно липкие клочья ужаса, Вадим медленно открыл глаза.

Окружающая действительность проступила нечетко, словно он взглянул на нее через окуляры бинокля, забыв при этом навести резкость. Когда же, не без труда моргнув несколько раз тяжелыми веками, он наконец смог различить открывшуюся взору картинку, то первым делом увидел себя. Зрелище было столь неожиданным, что Вадиму сначала показалось: ночной кошмар, переместившись с грязного пустыря, продолжается.

Он еще несколько раз моргнул, пытаясь отогнать видение, но оно не исчезало.

Теперь он видел себя еще более отчетливо. Двойник был бодр, подтянут и энергично говорил что-то, изредка сопровождая речь коротким, резким взмахом руки, словно разрубая ребром ладони воздух.

Жест прилепился с незапамятных времен, и когда мастера пиара начали работать над его имиджем, это импульсивное движение им активно не понравилось. Вадима долго и безуспешно пытались отучить от привычного жеста, а потом чью-то умную голову вдруг осенила идея прямо противоположная. Оказалось, что энергичный взмах руки, напротив, очень даже уместен и придаст облику героя элемент решительности и бескомпромиссности. Жест оставили в покое и стали даже всячески подчеркивать, теперь уже требуя от Вадима «рубить» воздух при каждом удобном случае. Как водится, с этой минуты делать это ему категорически расхотелось, и почти что рефлекторное движение стало даваться с трудом, как и многое другое, чего настойчиво добивались имиджмейкеры.

Двойник, однако, жестикулировал довольно активно, и, постепенно обретая ощущение реальности в полном объеме, Вадим наконец осознал, что наблюдает свое изображение на экране телевизора. Неясные звуки, разомкнувшие кольцо кошмара, медленно складывались в узнаваемые слова, теперь он расслышал и собственный голос, звучавший из динамиков:

— Любые упоминания о банкротстве компании, равно как и о тяжелом финансовом положении, не более чем откровенная ложь, которую распространяют силы, желающие подорвать не только нашу репутацию, но и веру в успех экономических реформ в России».

Сказано было неплохо. Вадим ощутил даже короткий всплеск гордости, но в этот момент картинка на экране сменилась.

Людская толпа, ощетинившись плакатами и транспарантами, бурлила на фоне внушительных железных ворот. Створки ворот медленно разверзлись. Из-за них неспешно выкатился массивный автомобиль, прокладывая себе дорогу, бесцеремонно втиснулся в живую плоть толпы. Люди отступали под напором тяжелой массы металла, но делали это неохотно. Некоторые, в порыве ярости и возмущения, стучали кулаками по глянцевому капоту, другие пытались залепить лобовое стекло развернутым плакатом.

Незнакомый голос за кадром бесстрастно комментировал:

— Однако заявления владельца холдинга Вадима Панкратова день за днем опровергала сама жизнь. Сотни рабочих вышли на улицу с требованием пересмотреть итоги приватизации. Кадры из нашего архива запечатлели митинг у проходной одного из заводов. Лимузин Панкратова с трудом прокладывает себе путь сквозь плотную толпу митингующих. Столь же проблематичным становилось и дальнейшее развитие его империи. Стремительный рост холдинга заметно сбавлял обороты и вскоре замер…»

Неуклюжие пальцы наконец нащупали на полу пульт, торопливо нажали первую попавшуюся кнопку.

Пространство вокруг немедленно заполнил грохот тяжелого рока, и яркие кадры помчались в бешеном темпе, сменяя друг друга с такой скоростью, что уловить содержание происходящего было невозможно. Несколько минут Вадим тупо смотрел на экран, оглох-нув и чувствуя, что комната вместе с ним начала кружиться, словно зацепившись за дьявольскую карусель модного клипа, и лишь потом, собравшись с силами, отыскал на пульте нужную кнопку.

Экран потух, и наступила тишина.

Комната, однако, продолжала вращаться, медленно, покачиваясь, словно и вправду подхваченная колесом невидимой карусели. Предметы плыли перед глазами, а к горлу подкатывал отвратительный ком тошноты. Он попытался подняться и сесть на диване. Попытка удалась не сразу, но когда тело приняло наконец вертикальное положение, приступ головокружения прекратился.

Вадим огляделся.

Пустая бутылка из-под водки и вазочка с орешками на журнальном столике объясняли все, без какой-либо дополнительной информации. Впрочем, ее и не было. Вчерашний вечер напрочь исчез из памяти, как исчезали из нее теперь ночи, дни, а случалось, и целые недели. Очевидно было только то, что он забылся на диване в гостиной, не дойдя до спальни, не раздеваясь и не успев даже выключить телевизор, который разбудил его теперь.

Несмотря на мерзкое состояние, Валим нашел в себе силы усмехнуться тому, что проснулся, услышав собственный голос, хотя передачи, надо полагать, начались с раннего утра.

Сейчас был уже полдень.

Делать было совершенно нечего.

Встать с дивана, дойти до ванной комнаты, умыться и вообще привести себя в порядок не было сил. Хотелось пить, но утолить жажду можно было только водой из-под крана: в холодильнике не завалялось даже бутылки минеральной воды, не говоря уже о баночке пива.

Он принялся вяло вспоминать, когда же были сняты промелькнувшие на экране кадры.

Выходило, что совсем недавно, не более года назад.

Сейчас в это верилось с трудом.

Бесстрастный голос за кадром сказал правду, и ситуация в компании уже тогда была напряженной. Промышленные гиганты, приватизированные стремительно и практически за бесценок, только сначала казались выгодными приобретениями. Очень скоро Вадим почти физически ощутил на своих плечах их свинцовую тяжесть. Гигантские, казалось бы, средства, легко заработанные в годы романтического капитализма, золотой поры русского предпринимательства, стремительно — увы! — отлетевшей, таяли, как разноцветные шарики мороженого в жаркую погоду. Не помогали ни иностранные менеджеры, ни социальные программы, ни правительственные кредиты, ни налоговые льготы. Огромные серые прожорливые монстры, окутанные удушливым туманом, покрытые коростой копоти и грязи, все перемалывали своими мощными челюстями и снова требовательно разевали жадные пасти. Впрочем, насытиться цивилизованной пищей, которую предлагали новые хозяева, гиганты не смогли бы даже при желании. Чудовища привыкли к человечине, вдоволь потребляя ее с момента закладки первого камня в их фундамент. Они и возведены были на костях и переваривали каждый год в своих утробах жизни тысяч рабов, батрачивших за миску дрянной похлебки и убогую крышу над головой. Созданные рабовладельческой империей машины работать могли только по ее законам и правилам. Наивная фантазия — приспособить их к работе в режиме свободного рынка — была сродни безумной попытке заправить лошадь высокооктановым бензином.

Когда Вадим понял это окончательно, оказалось, что огромную, совсем еще недавно процветавшую компанию уже заграбастал своей грязной лапой беспощадный гигант и неумолимо тащит прямехонько в пасть. Он ощутил на себе огненное дыхание молоха; ржавые клыки, жутко лязгнув, сомкнулись, раздирая в клочья и кроша отлаженный до совершенства механизм его детища, и немедленно вновь обнажились в голодном оскале, нацелившись уже лично на него. Но и тогда он смог бы еще переломить ситуацию через колено, что случалось ему проделывать не раз и не два за годы своей головокружительной карьеры. Вырваться из железных лап монстра изрядно потрепанным, но живым и готовым к тому, чтобы все начать сначала.

В отличие от сотен таких же отчаянных авантюристов, как и он, рискнувших на заре новой эры в России высунуть голову из теплых малогабаритных нор и поставить на кон единственное, чем располагали в ту пору — гарантированное место работы, — в погоне за эфемерным вольным заработком, он умел подниматься после падений. Даже самых головокружительных и по определению смертельных. Был в душе какой-то стержень, помогавший каждый раз собирать себя заново, соскребая с булыжников мостовой плоть и собирая раздробленные кости.

Встал бы он и теперь.

Но уже была в его жизни Ирина.

Вернее сказать, именно в тот момент она впервые выскользнула из его рук.

И все пошло прахом.

Когда три года назад Ирочка Литвак, страшно волнуясь, вошла в огромный кабинет, обставленный со всей роскошью, на которую только хватило фантазии у тридцатисемилетнего нувориша, будущий патрон даже не удосужился взглянуть на нее внимательно.

Достаточно было того, что девчонка была довольно привлекательна, неплохо, судя по документам, образованна и до смешного напуганна, а значит — скромна. Стропа, властолюбивых секретарш Вадим не любил, изрядно натерпевшись от них в своем сиром прошлом. Гладко причесанные а-ля «business woman» девочки-фотомодели в приемных отчего-то тоже не очень вдохновляли. И когда тихая и услужливая его секретарь вдруг собралась рожать, задача подыскать новую оказалась не так уж проста.

Ирина пришла по рекомендации кого-то из приятелей, кого именно — он теперь не помнил, хотя это было странно. Вадим взял ее на работу, едва пробежав глазами по анкете, заполненной аккуратным почерком завзятой отличницы, и перебросившись с ней несколькими фразами. Интуиция его и на сей раз оказалась безупречной: она не только удивительно органично слилась с интерьером приемной, но оказалась на редкость толковой девочкой. Впрочем, главное ее достоинство, которое уже очень скоро Вадим оценил в полной мере, заключалось в потрясающем умении сразу и абсолютно точно определять место человека в сложной иерархии взаимоотношений, существовавшей внутри финансовопромышленной империи.

Его империи.

Без каких-либо указаний и тем белее разъяснений она всегда безошибочно определяла, о ком следует доложить незамедлительно, а кого нужно технично выпроводить из приемной. Распознавала нужные звонки в бесконечном перезвоне множества телефонов, невозмутимо отвечая на все прочие: «Вадима Юрьевича нет в офисе. Что ему передать?»

— Скала! — со смешанным чувством восхищения и досады отозвался о ней его однокурсник Миша, регулярно наезжавший в Москву из далекого Уральска исключительно ради того, чтобы «раздавить» бутылку дорогущего виски в шикарной комнате отдыха знаменитого теперь на всю страну приятеля. А после, разомлев, в сотый раз пересказать историю про го, как, будучи в сильном подпитии, они решили заночевать в стенах альма-матер и улеглись на верхней лестничной площадке, уверенные, что там их не обнаружат. Но утром с чьей-то ноги свалился неимоверно грязный ботинок, угодив прямо на голову декану, как назло именно в этот момент оказавшемуся на лестнице.

Вадим ценил достоинства нового секретаря, но общался с ней, как и при первой встрече, все как-то вскользь, ограничиваясь короткими репликами-указаниями. Иногда скупо хвалил. И уж совсем редко удостаивал улыбкой или шуткой, брошенной на ходу.

Спустя полгода он совершенно случайно переспал с ней.

Произошло это в день рождения Ирины, по поводу которого была устроена служебная вечеринка. Он внезапно вернулся вечером в офис, чем вызвал переполох среди сотрудниц секретариата, устроивших застолье, и вдруг, неожиданно для себя, пожалел испуганных женщин, а больше всех — помертвевшую виновницу торжества.

По случаю праздника она распустила копну густых медно-рыжих волос, обычно собранных на затылке в аккуратный «учительский» пучок, и Вадим впервые залюбовался ими.

Пышная грива словно призвана была подчеркнуть хрупкость плеч и нежный овал тонкого лица. Что-то трогательно-детское было в этом невнятном еще облике, пока лишенном того неповторимого стиля, который обретают женщины в пору зрелости. Но в то же время было в нем и какое-то необъяснимое, отнюдь не детское очарование.

Сжалившись, он вдруг изъявил желание принять участие в застолье, чем смутил всех еще больше. После первых тостов и бокалов шампанского, осушенных подряд, один за другим, неловкость исчезла.

Потом он посадил ее в свою машину, искренне намереваясь отвезти домой, но, оказавшись рядом, на заднем сиденье, неожиданно велел водителю ехать на одну из городских квартир.

Ирина не проронила ни слова.

Ранним утром он был разбужен буйством грандиозной грозы, совершенно не ко времени — была середина марта — грянувшей в темном небе.

Спящий город ее не ждал.

Он еще грезил зимними снами, а в самых укромных уголках лежал, затаившись, грязный снег, свалявшийся, как старое одеяло.

Позже Вадим разглядел в неистовом буйстве природы, восставшей той ночью против законов мироздания, грозное знамение, обращенное лично к нему. Тогда же оглушительные раскаты грома стали всего лишь дополнительным поводом для отвратительного настроения, в котором он, собственно, и проснулся. Странное опьянение, в которое впал накануне, не столько от выпитого шампанского, сколько от кроткой, трепетной покорности, с которой приняла Ирина все, что случилось между ними, прошло. Теперь Вадим был зол на себя за то, что нарушил доселе незыблемый принцип: не заводить служебных романов.

Впрочем, необъяснимо раздражала его теперь и покорная женщина. Даже ее волосы, которые вчера казались чудным украшением, сейчас были неприятны, и он брезгливо отодвинул их рукой.

Резко откинув одеяло, рывком поднялся с кровати и, не оглядываясь, скрылся за дверью ванной комнаты.

Из подъезда Вадим выскочил стремительно, словно злобный чертик из табакерки, как передвигался всегда, пребывая в самом мерзком настроении или будучи сильно взволнован. На улице немедленно устроил разнос водителю за то, что машина оказалась в непосредственной близости от большой лужи, которую пришлось обходить.

Через пару часов после того, как добрался до офиса, вяло перебрал утреннюю почту и принял людей, дожидавшихся в приемной, он позвонил жене. Ничего из ряда вон выходящего в том,»гто ночь была проведена вне дома, не было. Алёна, давно привыкнув к тому, что муж ведет свободный образ жизни, научилась извлекать из этого даже некоторую пользу. Последние десять лет она жила исключительно в свое удовольствие, посвящая огромное количество времени собственной внешности и исполнению приятных светских обязанностей супруги отечественного олигарха.

Короткая будничная беседа с женой подействовала на Вадима удивительно благотворно.

Равновесие возвратилось к нему так же внезапно, как и покинуло.

На деловой обед с крупным правительственным чиновником Вадим отправился в совершенно ином расположении духа, несколько даже приподнятом.

«А что, собственно говоря, произошло?» — задал он вопрос, обращаясь к себе, утреннему, с изрядной долей иронии и недоумения.

И не нашел ответа.

Женщины никогда не играли в жизни Валима Панкратова сколь-нибудь значительной роли, хотя и увлекаться, и влюбляться даже ему случалось не раз. Он давно уже потерял счет случайным подругам и постоянным любовницам, с которыми его связывали годы нежного общения, ибо начало романтическому списку было положено в ранней юности.

Позже, когда он уверенно карабкался по отвесным склонам финансового Олимпа, неуклонно приближаясь к вершине, записные красавицы стали такой же обязательной составляющей экипировки, как лимузин, часы, костюм, галстук и еще масса всевозможных вещей и вещиц, марки и сорта которых были однажды негласно, но строго определены и приняты в его кругу.

Он легко сходился с эстрадными примадоннами, капризными и глупыми, как мартышки. На модных курортах его видели с именитыми фотомоделями, ледяными, устремленными ввысь, как неприступные горные вершины. Молоденьких актрис, отравленных параноидальной заумью андеграунда и первыми понюшками кокаина, он щедро кормил обедами в лучших ресторанах. Одновременно Вадим мог неожиданно увлечься неприметной гувернанткой дочери или вдруг приволокнуться за журналисткой, пришедшей брать интервью, умной, злой и далеко не юной.

Бесконечная череда женщин тянулась параллельно с его жизнью, никогда не переплетаясь с ней сложными путами и не оставляя памятных узелков. Порой ласково и трепетно, порой небрежно, второпях он перебирал их, в точности так же, как ловкие пальцы торговца на персидском базаре перебирают бусинки янтарных четок.

И стоило вдруг терять равновесие из-за того, что к прочим добавилась теперь еще одна, новая, не очень пока привычная на ощупь и потому, наверное, вызвавшая некоторое замешательство?

Подъезжая к ресторану, в котором была назначена встреча, Вадим был уже совершенно уверен: нет, не стоило.

НОВЫЙ ХОЗЯИН СТАРОГО ДОМА

«Злая женщина», как он окрестил про себя незнакомку, между тем продолжала:

— Криминал чистейшей воды, вот что там такое. Кто-нибудь из вас внука видел? Нет? Кому что о нем известно? То-то.

— Ну что «то-то», что «то-то»? — Первый сосед тоже не жаловал собеседницу. Холодной издевкой, с которой он передразнил ее, точно копируя самоуверенные интонации, можно было окатить целую дюжину сварливых жен. — Не видели, не знаем, но что из этого следует? Парень в молодости уехал «за туманом» — то ли БАМ строить, то ли Уренгой. Что еще тогда строили?

Дурак — это бесспорно, тогдашние возможности семьи открывали перед ним любые двери.

Но почему обязательно — криминал?

— А с чего ты взял про БАМ и Уренгой?

— Все говорили, я уж не помню… Вроде бы Софья Аркадьевна маме рассказывала… Или их домработница — нашей Милке.

— Очень точно замечено, одна баба — другой сказала. ОБС называется…

— Послушай, ты!.. Моя мать не баба, и если ты еще раз посмеешь сравнить ее с домработницей…

«Точно супруги, — уверенно констатировал он, — но, видимо, все же бывшие».

Разговор понемногу стал занимать внимание.

Перепалка «первого соседа» со «злой женщиной», уводя нить беседы в сторону, начинала раздражать. В принципе он мог легко, всего несколькими фразами примирить их, по крайней мере до конца посиделок, но решил не спешить с этим.

«Возможно, именно в их перепалке прозвучит главное», — подумал он и остался молчаливым слушателем.

— Ну, пожалуйста, только не ссорьтесь, Бога ради, — подала голос вторая женщина.

Он мысленно окрестил ее «смиренная» — голос был тихим, каким-то шелестящим. Так говорят монахини, сотрудницы библиотек и музеев, из тех, потомственных, как правило, нищих и некрасивых интеллигенток, которые работают исключительно по призванию.

— Тебя ведь тогда не было здесь, Лида, когда Роберт уезжал. А я помню, у нас дома тоже говорили, что он отказался поступать в институт и поехал на какую-то комсомольскую стройку, назло отцу. Ты же знаешь, Виктор Всеволодович был тяжелым человеком, и чего только тетя Лена не пережила из-за него.

Поэтому все получается очень логично. Мальчик взбунтовался. Изменить ничего он не мог. Тетя Лена любила мужа безумно и все ему прощала, Софья Аркадьевна была уже слишком стара, чтобы вмешаться. Вот Роберт и сбежал. На БАМ, по-моему.

— Прекрасно. Ваш Роберт, нежно любящий мать, не может смотреть, как над ней измывается подонок-отец, и бежит из дому. И не куда-нибудь, а на ударную комсомольскую стройку! Красивая история, очень в твоем стиле. Но скажи на милость, что же твой романтический мальчик Роберт не примчался сломя голову обратно, когда папашка бросил жену окончательно, та свихнулась и попыталась его убить, а потом наложила на себя руки? И несчастная старуха осталась одна в пустом доме, где повесилась родная дочь, в лесу, между прочим. Земли-то у них — если вы о таких вещах помните! — четыре гектара, так что вокруг — ни души. Каково ей там было ночами? Или мальчик Роберт об этом не знал? Но как же такое возможно? Мы же не в восемнадцатом веке живем, гонцы в степи не замерзают. В те застойные времена телеграммы доходили хоть на БАМ. Я бы даже сказала, на БАМ — тем более.

— Зачем ты задаешь вопросы, на которые никто не знает ответа, Лида? Не знаю. И никто не знает. Может, с ним тоже что-то случилось тогда? Может, узнав обо всем, он повредился рассудком, оказался в лечебнице? Может, ты права отчасти и он там натворил что-то и действительно сидел в тюрьме? Но что это меняет? Он единственный законный наследник всего: и дома, и земли. А больше, собственно, у них ничего не осталось. Картины, фарфор, библиотеку, драгоценности — все, что было в семье, Виктор Всеволодович отобрал.

— Господи, Вера, ты меня убиваешь своей «толстовщиной». «Виктор Всеволодович»! «Отобрал»! Мерзавца ты называешь по имени-отчеству, ей-богу, это ведь не смешно даже, это черт знает что такое! «Отобрал»! Да он ограбил несчастных женщин, шантажируя их тем, что заявит на тетю Лену и ее посадят за покушение на убийство. Вернее, шантажировал он тешу, а жене пудрил мозги, что вернется к ней, только расплатится с долгами. И они тайком друг от друга постепенно отдали ему все. А там было немало ценностей. Софья Аркадьевна ведь происходила из рода Валуевых, это старинный графский и, надо полагать, не бедный род, прапрабабка ее была фрейлиной Екатерины. Или Елизаветы? Я не помню. Софья Аркадьевна приходила к моей бабуле чай пить, и шепотком-шепотком они про все это говорили. Вслух все еще боялись.

«Они выросли вместе, здесь на дачах, дружат с детства, — автоматически продолжая свои наблюдения, констатировал он. — Нет, любви, даже юношеской, между ними не было, если смиренная Вера и была в кого влюблена, так это в первого соседа.

Уж слишком, для своей всепрощающей натуры, не любит она Лиду, его жену. Даже смиренные речи не скрыли неприязни.

Как она произнесла это: «Тебя ведь тогда не было здесь…»

Обычная, даже обыденная вроде бы фраза. Просто привязка ко времени…

Но сколько ею сказано!

«Тебя не было здесь» — ты не нашего круга, ты чужая, незваная и непрошеная гостья.

Впрочем, возможно, здесь та же вселенская любовь ко всему человечеству, и ей просто жаль друга детства, попавшего в лапы злобной хищнице».

Его все больше увлекала история старого дома и семьи, владевшей — или владеющей? — им и поныне.

Он даже не мыслил теперь уйти незаметно, напротив, твердо намерен был оставаться до тех пор, пока история не будет рассказана полностью. И любой ценой добиться этого.

Он знал, что бывают такие «вечные» темы в кругу давно знающих друг друга людей. Разговор, коснувшись их, некоторое время ведется весьма оживленно. Потом внезапно обрывается, едва ли не на полуслове, словно все смертельно устали постоянно говорить об одном и том же. Однако когда они собираются в следующий раз, все начинается сначала, расцвеченное свежими эмоциями.

И снова не дотягивает до финала.

Этот странный разговор, похоже, был именно из той серии.

Впрочем, у него в запасе было несколько хитрых и неуловимых приемов, которые заставят их рассказать все, что известно каждому и всем вместе. Потому что история, контуры которой были только обозначены туманными воспоминаниями, разбудила в нем странный и какой то явно нездоровый интерес.

А душа наполнилась смутным, необъяснимым волнением.

ТАТЬЯНА

Сестрами они были неродными, но росли вместе. Так случилось.

Родными сестрами были их матери, и обе одинаково несчастливы оказались в первых замужествах и, одинаково быстро оправившись от неудачи, ринулись строить новую жизнь. В ней рассчитывали они скоро обрести и новых мужей, и новое счастье. А досадное и обременительное напоминание о первом неудачном опыте — маленьких дочерей — определили на воспитание к своей матери. Благо та была еще относительно молода, крепка здоровьем и совершенно одинока: мужа схоронила уже очень давно.

Старшую внучку звали Татьяной, а младшую, совсем как у Пушкина, — Ольгой. Возможно, что обе матери именно Пушкину и следовали, поскольку воспитаны были на нем, равно с прочими классиками.

К тому моменту, когда Татьяна начала осмысленно воспринимать окружающий мир, в доме бабушки царили покой и достаток. Частные уроки фортепиано и французского, которые она начала давать после смерти мужа, чтобы хоть как-то свести концы с концами, со временем стали пользоваться спросом. Сначала они вдруг оказались чем-то вроде городской моды, потом стали хорошей традицией, которой следовал весь местный бомонд. Словом, становление Татьяны проходило в обстановке довольно комфортной, и она росла счастливым ребенком, нисколько не страдающим от своего относительного сиротства.

В школе, самой лучшей в городе, Татьяна была принята с распростертыми объятиями, потому что половина учительского коллектива когда-то чему-то училась у ее бабушки, то же можно было сказать и о родителях одноклассников, внушивших своим отпрыскам почтительное отношение к старой даме и ее внучкам.

К тому же сама Татьяна была девочкой смышленой, бойкой и довольно симпатичной, если не сказать — красивой.

Словом, окружающие ее любили и прочили ей блестящее будущее.

Верила в это и сама Татьяна, довольно рано опре-делившая, что именно должно включать в себя это емкое, но не слишком определенное понятие.

Прежде всего Татьяна не представляла иного, кроме Москвы, места на планете, где только может взойти и воссиять ее счастливая звезда. Некоторую долю уверенности вселяло то обстоятельство, что мать, вполне удачно вышедшая замуж второй раз, неплохо устроена была в столице и не раз выражала желание забрать дочь к себе, как только та закончит школу. Отчим занимал какую-то средней руки номенклатурную должность, но этого, по словам матери, было достаточно, чтобы гарантировать Татьяне поступление практически в любой из столичных вузов, за исключением разве что нескольких самых престижных. Оставалось только выбирать.

Но и с выбором профессии Татьяна определилась довольно рано, в детстве посмотрев модный тогда фильм «Журналист». Потом были другие фильмы, представляющие людей этой профессии отчаянными, дерзкими и талантливыми поборниками справедливости, а саму профессию — престижной, овеянной романтикой дальних странствий и встреч с самыми замечательными и необыкновенными людьми.

В школе о выборе Татьяны узнали в шестом или даже пятом классе и отнеслись к нему серьезно, ни минуты не сомневаясь, что все будет именно так, как задумала девочка — отличница, наизусть цитирующая «Евгения Онегина» и Блока, к тому же красавица с манерами и внешностью тургеневской барышни.

В девятом классе Татьяна послала свое сочинение на всесоюзный конкурс, получила вторую премию и право публикации на страницах любимой «Комсомолки».

Творческий процесс растянулся у нее на целую неделю, все эти дни она не ходила в школу, и никому даже в голову не пришло по этому поводу возражать.

Темой своего первого материала для центральной прессы Татьяна избрала историю городского художественного музея, основанного в прошлом веке меценатом из богатых торговцев, эдаким местным Третьяковым, которого благодарные большевики, придя к власти, не только не расстреляли, как классового врага, но даже назначили директором музея. Кульминация истории приходилась на военные годы, когда городок жил в ожидании немецкой оккупации. Мужественная городская интеллигенция разобрала наиболее ценные экспонаты по домам, дабы спасти коллекцию от разграбления, и скрывала их у себя все время, пока город оставался в руках противника. Но в день Победы все до единой картины были торжественно возвращены в музей. И только бессменный его директор не вернулся на свое рабочее место — старик не дожил до победы. Музей был назван его именем, о чем и гласила водруженная тогда же табличка.

«Теперь, — писала Татьяна в последнем абзаце, — табличка уже поблекла от времени и не сияет так ярко, как в счастливые майские дни сорок пятого. Но не тускнеет память людская. На то и дана она людям, чтобы помнить и рассказывать детям и внукам своим, чтобы и они запомнили и передали дальше..»

Бабушка, дочитав очерк до конца, прослезилась.

А в классе, когда Татьяна звонким, взволнованным голосом читала свое творение, царила благоговейная тишина: никто из одноклассников так излагать свои мысли не умел, да и не рождались в головах одноклассников такие высокие мысли.

Очерк был опубликован в «Комсомолке». Правда, после жесточайшей правки неизвестного редактора он превратился в крохотную заметку с оскорбительным, по мнению Татьяны, заголовком: «Провинциальная “Третьяковка”». Это был первый удар по ее самолюбию, доселе не ведавшему поражений и даже легкой дружеской критики.

Но окружающие будто ничего не заметили.

Газету передавали из рук в руки и, по слухам, даже зачитывали на бюро горкома партии.

В конце концов Татьяна тоже перестала воспринимать случившееся как личную трагедию и тоже прониклась общей эйфорией. К тому же очерк в полном объеме немедленно после выхода столичной газеты опубликовала местная «молодежка», а в музее, воспетом бойким пером, оба материала были вывешены на стенд, посвященный истории его создания, рядом с фотографиями основателя и лаконичной заметкой «Возвращение спасенной коллекции» в июньском, 1945 года, выпуске газеты «Советская культура».

Словом, кровоточащая и очень болезненная поначалу рана, нанесенная самолюбию, затянулась довольно быстро. Не осталось даже сколь-нибудь заметного рубца.

Татьяна снова была устремлена в свое блестящее, по общему мнению, будущее, ждать наступления которого оставалось совсем недолго.

Следует заметить, что, помимо столичной прописки, достижения профессиональных высот и широкой известности, а затем и славы, в понятие «блестящее будущее» Татьяна включала еще несколько компонентов.

Одним из них было замужество.

Образ эмансипированной, независимой и одинокой дамы, легко меняющей любовников, ей не импонировал. Давали о себе знать, наверное, бабушкин консерватизм и заложенные на уровне подсознания провинциальные стандарты женского счастья. Она собиралась довольно рано выйти замуж, причем ясно представляла себе не только образ суженого, но и весь сценарий их знакомства в мельчайших деталях, вплоть до того, во что будет одета.

Афиши кинотеатров в те времена изобиловали «производственными» фильмами. Героями их часто оказывались относительно молодые, но непременно с красивой сединой на висках директора предприятий (заводов, комбинатов, шахт…), новаторы, борцы с рутиной, косностью чиновников всех мастей и безнадежно отставших от жизни старых начальников. Эти симпатяги, технократы новой формации, не чужды были и человеческих страстей, потому непременно закручивали изматывающие души и нервы служебные романы, любили проникновенные песни при свечах, долгие интеллигентские споры, читали Хемингуэя и Вознесенского.

Таким и видела Татьяна своего будущего мужа.

Сценарий знакомства и последующего бурного романа, само собой, был тоже навеян кинематографом.

Она представляла себя известной столичной журналисткой, приехавшей писать о промышленном гиганте, возглавлял который, конечно же, молодой технократ, любитель Хемингуэя, с ранней сединой на висках и ироничными, жесткими глазами, которые неожиданно теплели (а в некоторых вариантах сценария — даже меняли цвет) при взгляде на молодую столичную знаменитость.

Дальше… Ну, дальше все было просто и понятно, хотя вариантов было множество, и она с удовольствием всякий раз придумывала новый, строго придерживаясь, однако, основной канвы.

Открытым оставался только вопрос о том, как же быть с блестящей карьерой после счастливого замужества. По логике событий, ей следовало остаться с мужем, в далеком краю, но расставаться с любимой профессией вовсе не хотелось.

Выходила некоторая неувязка, но Татьяну это не очень смущало.

Она справедливо полагала, что главное — это определить ориентиры, а там жизнь все сама расставит по местам. И в том была совершенно уверена, потому что доселе в ее жизни все именно так всегда и происходило.

Москва, мать и отчим встретили ее ласково.

Это было многообещающее начало.

Правда, жила мать с новым мужем не в центре города, как почему-то всегда казалось Татьяне, а в ближайшем пригороде — почти на городской окраине, до которой в ту пору еще не дотянулся отросток метро, и потому добираться надо было на электричке. Да и сама мать показалась здесь, в сияющей и гремящей круговерти столичной жизни, несколько иной, чем в старом бабушкином доме во время коротких наездов.

Та мимолетная женщина была «столичной штучкой», нарядной, самоуверенной, энергичной, несущей в себе заряд какой-то совершенно иной жизни. Даже пахла она так, как только по большим праздникам пахли городские модницы: польскими духами «Быть может». Мать душилась ими щедро, выплескивая на себя по утрам изрядную порцию ароматной жидкости из маленького пузатого флакона.

В Москве початый флакончик стоял на трюмо в прихожей, словно нарочно выставленный на всеобщее обозрение. Татьяна ни разу не видела, чтобы мать взяла его в руки, да и запаха духов в доме не ощущалось.

Зато остро ощущался режим жестокой экономии и полной и абсолютной зависимости от отчима.

В первый же день, едва перешагнув порог, Татьяна кинулась к телефону звонить бабушке. Ей и в голову не пришло спросить разрешения матери, а тем более отчима, которого видела первый раз в жизни. Во-первых, она считала, что теперь это такой же ее дом, каким до этого был дом бабушки, а там не требовалось спрашивать разрешения, прежде чем звонить по телефону. Во-вторых, поступок казался ей совершенно естественным и необходимым настолько, что, не схзатись она за телефонную трубку немедленно по прибытии, ей тут же напомнили бы об этом и мать, и опим.

Она говорила с бабушкой минут десять, сбивчиво отвечая на ее вопросы и спеша поделиться путевыми впечатлениями: очень смешные мама с сыном были ее попутчиками.

Мальчик называл маму на вы и все время просил есть.

— Мама, — говорил он ломким мутирующим голосом, — дайте мене колбасы.

— Так нету ж, — ласково, по-южному нараспев, отвечала мать.

— Что вы брешете, мама, у вас хе целая палка в чемодане.

— Так то ж бабушке. — Уличенная в обмане мать нисколько не сердилась, но и колбасы не доставала.

— Так чтоб ваша бабушка сдохла, — совершенно серьезно парировал толстый мальчик, — я есть хочу…

Татьяну эти диалоги смешили необычайно, и сейчас, стоя босиком в коридоре материнской квартиры, она заливисто хохотала, в точности передавая интонации прожорливого попутчика. Бабушке зарисовки тоже казались забавными и заслуживающими внимания, она искренне смеялась вместе с внучкой, но все же старалась перевести разговор в конструктивное русло: в большей степени ее волновало, как «доехали» до Москвы любимые матерью помидоры «бычье сердце», купленные на рынке за час до отхода поезда.

— Мам, помидоры «доехали» нормально? — громко крикнула Татьяна, чтобы мать, разбирающая пакеты со снедью на кухне, могла ее услышать.

— Нормально, нормально. — Та появилась в коридоре стремительно и говорила отчего-то шепотом, лицо ее при этом было испуганным.

В эту минуту, в полутемном, узком коридоре подмосковной квартирки, Татьяна очень четко осознала, какая пропасть разделяет ее настоящую мать и ту моложавую, уверенную в себе женщину, что изредка налетала на маленький домик свежим, почти что заморским ураганом.

Она растерянно положила трубку на рычаг, даже не простившись с бабушкой и чувствуя, что совершила нечто ужасное.

— Знаешь, — по-прежнему шепотом сказала ей мать, близко придвигая свое потное, красное и оттого какое-то особенно старое лицо, — я буду давать тебе деньги, ты звони бабушке с почтамта. Так дешевле, и вообще… Степа не любит, когда подолгу занимают телефон: ему могут звонить в любую минуту, сама понимаешь…

По какому такому неотложному делу могут звонить Степс, мелкому чиновнику в Министерстве жилищно-коммунального хозяйства, Татьяна так никогда и не поняла.

Через неделю, сдав документы в приемную комиссию факультета журналистики МГУ и получив на время сдачи экзаменов место в общежитии на Ленгорах, она съехала от матери, чтобы уже никогда не возвращаться в убогую квартирку, где безраздельно царил культ Степы, живущего в постоянном ожидании важного правительственного сообщения по телефону.

Разумеется, протекции с его стороны при поступлении в институт ожидать не приходилось. Это было так же очевидно, как и то, что никакого важного звонка никогда не последует, разве что кто-нибудь когда-нибудь ошибется номером.

Впрочем, на мать Татьяна почти не обиделась.

Быть может, лимит прощения, отпущенный Создателем каждому смертному, не был еще исчерпан ею. Собственно говоря, чаша эта была почти не тронута, ибо прощать до сей поры было некого. Разве что безымянного редактора из «Комсомолки», который бессердечно искромсал живую плоть ее первого настоящего очерка? Но он был прощен давно, сразу же, под гром победных фанфар, на которые не поскупились благодарные сограждане. Они-то и остудили жгучую боль первого разочарования.

Справиться с другим должно было помочь полное и абсолютное признание юной провинциалки в прославленных стенах Главного Вуза Страны. В том, что оно последует немедленно, после первого же экзамена, которым по традиции было сочинение, Татьяна ни секунды не сомневалась. Более того, в глубине души она была уверена, что уже первый экзамен поднимет ее в глазах взыскательных экзаменаторов на ступень, недосягаемую для прочих абитуриентов.

Она сразу так и повела себя в маленькой комнате студенческого общежития, куда ее поселили вместе с тремя такими же провинциальными искательницами столичного счастья.

Девчонки были простыми, неопытными и страшно напуганными. Скрывать этого они не умели, да, возможно, и не хотели, а потому бесконечно обменивались какими-то слухами, мифами, легендами, которыми непременно обрастает летопись вступительных экзаменов любого уважающего себя института, так же как корпус любого приличного лайнера просто обязан быть отягощен тяжелым наростом ракушек и прочей морской дребедени.

Словно чужие юбочки, блузки и туфельки, случайно обнаруженные в казенном гардеробе, девчонки примеряли все эти сказочки на себя, прилаживая их и так и сяк к собственным нехитрым судьбам с тайной надеждой, что какая-то из стоптанных лодочек вдруг окажется хрустальным башмачком и вмиг превратит пугливую абитуриентку Золушку в прекрасную принцессу-первокурсницу.

Еще они без устали подсчитывали свой профессиональный стаж, который успели заработать после школы или на школьной скамье — пописывая статейки для местных газет, готовя репортажи для юношеских редакций радиокомитетов. В ту пору понятие «стажник» набирало силу и широко открывало заветные вузовские двери перед теми счастливчиками, которые уже сподобились потрудиться на стезе избранной профессии.

Татьяна поглядывала на них свысока.

Первую же попытку втянуть себя в бесконечные разговоры, изматывающие душу одновременно и надеждой, и отчаянием, отвергла решительно и с таким ледяным презрением, что более с ней никто из соседок по комнате не заговорил ни разу.

— Тань, а ты как считаешься, как «стажник»? — наивно поинтересовалась в первый же вечер одна из девчонок, когда бесконечно волнующая всех тема только начала раскручиваться за вечерним чаем. У девочки был какой-то странный выговор, не южный, к которому ухо Татьяны привыкло с детства (хотя сама она, стараниями бабушки, говорила по-русски академически правильно), и не московский, который Татьяне безумно нравился, как вообще все московское, а непонятный и оттого неприятный. Слишком, что ли, провинциальный, если не сказать — деревенский. Тогда ей было еще невдомек, что более всего нетерпимы к чужому провинциализму бывают именно провинциалы, пытающиеся, пусть и бессознательно, своим надменным порицанием скрыть собственное «постыдное», по их разумению, происхождение. Словом, девчонка Татьяну раздражала и странным своим говорком, и тем, что упорно не желала замечать ее, Татьянино, превосходство, а потому бесцеремонно, как к ровне, все приставала к ней со своими глупыми разговорами. Татьяна решила положить этому амикошонству конец.

— Да, — сухо ответила она, полагая, что короткий ответ немедленно вызовет следующий вопрос, и уже зная, что и как ответит беспардонной соседке.

— Везет! — Девчонка не скрывала зависти, впрочем, это была, вне всякого сомнения, «белая» зависть. «Черной» давятся втихомолку. — А где ты печаталась, в «районке»?

— В «Комсомольской правде». — Ответ прозвучал скупо и торжественно.

В комнате наступила тишина. Но нахальная провинциалка не унималась. Похоже было, что она уловила отношение Татьяны и теперь тоже разозлилась.

— А как твоя фамилия? — В голосе звучало откровенное недоверие.

— Снежинская. — Это была девичья фамилия бабушки, и одному только Богу известно, на какие смертельные должностные нарушения пошли сердобольные регистраторы из маленького загса в далеком городке, выполняя просьбу уважаемой старой дамы, сдобренную всего-то коробкой хороших столичных конфет. Но как бы там ни было, обе девочки носили именно эту фамилию, и бабушка была счастлива.

— Что-то я не помню такую фамилию в «Комсомолке»… — Теперь девчонка уже не сомневалась, всем своим тоном она уличала Татьяну во лжи. Но именно к такому повороту событий та была готова.

— Так пойди в библиотеку и освежи память. — Это была уже откровенная грубость. Татьяна рассчитывала, что после такого от нее наконец отступятся все. Но просчиталась. Подвело отсутствие жизненного опыта и, как следствие, знания человеческой психологии. Они наверняка подсказали бы ей, что в любой, а особенно женской, компании непременно найдется милая и, как правило, незаметная поначалу «сестра-миротворица», которая всегда готова вступиться за того, кого в данный момент отторгает большинство. Признать его правоту, даже если он, и по ее мнению, тысячу раз не прав, и поверить в справедливость его утверждений, если даже грудному младенцу ясно, что они совершенно неверны, ошибочны, а то и опасны. Обнаружилась сия миролюбивая девица и теперь.

— Ой, а я, кажется, что-то читала и фамилию запомнила… Точно, Снежинская. Ты про что пишешь, Таня? — немедленно подала она свой тоненький, как и полагается по социальной роли, голосок.

— Про урожай, — невпопад ответила Татьяна и вышла из комнаты.

Возвратилась она уже перед самым закрытием общежития, мышкой проскользнув под бдительным оком вахтера.

Девочки спали.

На следующий день Татьяну уже никто не донимал никакими вопросами и разговорами. Собственно, и времени на них оставалось все меньше.

Приближался первый, самый ответственный экзамен — сочинение.

Девчонки полностью погрузились в свои учебники, конспекты, записи, сделанные на беглых консультациях, которые давали для абитуриентов студенты старших курсов и аспиранты, снисходительно отвечая на одни и те же вопросы и чувствуя себя в эти минуты наместниками если не самого Господа Бога, то уж декана факультета — точно.

Татьяна на консультации не ходила.

Целыми днями она бродила по Москве, представляя, как славно заживет в этом потрясающем городе.

Еще она готовилась к триумфу.

Верная своему обыкновению, она и на этот случай мысленно разработала целый сценарий. В нем было предусмотрено все до мельчайших подробностей. Одно событие сменяло другое, чередовались действия, поступки, отдельные фразы и даже взгляды разных людей, которые, само собой разумеется, понятия не имели о том, какие на них возложены роли и что за места отведены в спектакле, посвященном триумфальному вхождению Татьяны Снежинской в мир своей мечты.

В самых общих чертах все должно было происходить следующим образом.

Она пишет сочинение.

Разумеется, из трех предложенных тем двум скучным, программным, дана отставка, и выбор сделан в пользу «вольной». Здесь бойкое перо сможет развернуться вполне и продемонстрировать взыскательной университетской профессуре, какое дарование вверяет судьба в их руки.

Но пока истина еще никому не открыта. Просто Татьяна Снежинская пишет сочинение на вольную тему.

Все происходит три дня спустя, когда наступает день объявления результатов.

Толпа во дворе факультета… Все норовят быстрее добраться до заветной двери, на которой вывешены списки счастливчиков.

Она тоже здесь и, конечно же, тоже слегка волнуется.

Вот и список.

Глаза ее тревожно бегут по ровному столбику фамилий, а губы беззвучно шевелятся, проговаривая буквы алфавита, предшествующие заветной «С».

Но вот и она. Скользят, лишь слегка задевая сознание, Сазоновы, Семеновы, Симоновы, Скворцовы… Но что же это? Вот уже какой-то Сорокин, и Суровцев, и Сулейкина.

Ее фамилии в списке нет…

Татьяна медленно отступает от стены, с трудом разрывая кольцо напирающих сзади горячих, потных тел.

Внезапно рядом с ней оказывается та самая нахальная провинциалка — соседка по комнате. В глазах у нее откровенная издевка.

— Ну что, корреспондент «Комсомолки», пролетела, как фанера над Парижем?

Татьяна не отвечает. Вся ее воля сконцентрирована теперь на одном: не разрыдаться немедленно, прямо здесь, при всех, громко и унизительно. Но уже набухли веки предательской влагой, и слезы вот-вот хлынут по пылающим щекам.

И вдруг…

Во всех Татьяниных сценариях, чему бы они ни посвящались, непременно присутствовало это упоительное «вдруг». Упоительное потому, что всегда предваряло события, которые, согласно сценарию, происходили в самые драматические и даже исполненные высокого трагизма моменты. Тогда происходило нечто, предваренное этим спасительным «вдруг», — и ситуация разворачивалась на сто восемьдесят градусов. Трагедия оборачивалась неслыханным успехом, а безутешное горе — бескрайним и безоблачным счастьем.

Этот не стал исключением.

— Снежинская! — раздается вдруг с порога факультетского крыльца. — Есть здесь Снежинская?! — Голос секретаря приемной комиссии звучит взволнованно. — Кто-нибудь знает Снежинскую? Ее срочно требуют в деканат.

Далее следовала целая череда самых неожиданных счастливых событий, но Татьяне больше нравилось представлять драматический пик. Следующее за ним она рисовала небрежно, крупными мазками, не прописывая деталей.

В деканате ее ожидает приемная комиссия в полном составе. В состоянии сильного душевного потрясения. Звучат взволнованные слова мэтров советской журналистики о том, как их потрясло сочинение безвестной абитуриентки, какое наслаждение получили они, читая ее произведение, и далее… все в том же стиле. Главный редактор «Комсомолки» (Татьяна полагала, что он просто обязан входить в приемную комиссию факультета, ну а если это было не так, то вполне мог просто случайно оказаться в его стенах по какой-то своей редакторской нужде) немедленно предлагает работу в штате газеты.

— Не знаю, право, — лукаво отвечает ему Татьяна, — мне кажется, не всем вашим сотрудникам по нраву мой стиль…

— В чем дело?!

Татьяна некоторое время отказывается посвящать его в суть своей давней обиды (в конце концов, фискалить стыдно и не к лицу истинному таланту), но редактор настойчив, и она смеясь рассказывает ему забавную историю о том, как безжалостно обошелся кто-то с ее очерком.

Возмущение редактора не знает границ. Он предлагает… нет, он категорически настаивает на том, чтобы немедленно ехать в редакцию и там расставить все точки над i. Раз и навсегда.

Последний кадр: она садится в черную «Волгу» главного редактора «Комсомолки» и, случайно оглянувшись, видит глаза нахальной девчонки из общежития…

Сочинять дальше было уже совсем неинтересно.

Да и времени не оставалось.

Наступил день первого экзамена..

Позже, много лет спустя, анализируя некоторые особенности своей жизни, Татьяна вывела довольно любопытную закономерность.

Самые главные мечты ее жизни, сценарии осуществления которых она придумывала с особым рвением, трепетом и наслаждением, удивительным образом исполнялись. Но исполнялись с каким-то дьявольским перекосом. То есть сбывалась та, как правило первая, их часть, в которой она обрекала себя на волнения и страдания, придумывала самые вопиющие несправедливости по отношению к себе, обиды побольнее и оскорбления из числа самых страшных. То же, что, по задумке, должно было происходить после волшебного слова «вдруг», самым фатальным образом не происходило. Да и само заветное слово так ни разу и не прозвучало.

Казалось, что своим наивным мифотворчеством Татьяна сильно раздражала судьбу, посягая на ее исключительную прерогативу.

И судьба в ответ мстила без всякой меры жестоко.

Так было всю жизнь.

Но понимание этого пришло много позже, когда примеров было уже не счесть и память о каждом из них саднила душу, как незаживающая рана. Было тех ран столько, что, окажись они ранами телесными, Татьяне уже давно следовало бы переместиться в иные миры, дав отдохновение исстрадавшейся душе.

Пока же с абсолютной, пугающей точностью исполнялся сценарий ее поступления в институт.

Исполнен он был ровно до того момента, когда глазами, подернутыми пеленой страха, сна скользила по ровному столбику фамилий, шепотом проговаривая буквы алфавита, чтобы — не приведи Бог! — не пропустить заветную «С».

Она благополучно добралась до нее, и замелькали, рябя и двоясь, Савиновы, Семеновы, Симоновы и даже какая-то Снежина заставила в преждевременном восторге оборваться сердце, но сразу за ней следовал Соколов, и еще один Соколов, и еще…

Этих Соколовых оказалось целых пять, а потом ей на глаза попалась странная фамилия Спрут…

Блестящий и так любовно выписанный сценарий ее триумфа оборвался на самом трогательном, исполненном высокого пафоса месте.

НОВЫЙ ХОЗЯИН СТАРОГО ДОМА

Разговор, однако, не только не затихал, но, совершенно напротив, все более разгорался.

Не в пример огню в камине, про который все как-то забыли, и он догорал теперь, жалобно извиваясь и подрагивая маленькими язычками пламени. В комнате становилось все темнее, но и на это никто не обращал внимания. Плавясь и оплетая ручейками застывшего воска бронзовые основания подсвечников, горели свечи, трепеща от легкого дуновения ночной прохлады, струившейся в распахнутые окна.

И все это было как-то очень в пэру и к месту: и зыбкий густой полумрак, и трепетная дрожь пламени, и непроглядная темень за окнами, которая сочилась все более ощутимой сыростью и дышала запахами ночного сада — свежей землей и мокрой зеленью. Все складывалось в картину, гармонично обрамляющую странный, обрывочный ночной разговор, такой же зыбкий и неуловимый, как сизый речной туман, поселившийся в саду.

— Ты напрасно сердишься, Олежка, — отозвалась та, которую он окрестил Смиренной. На самом же деле ее звали Верой, и это имя удачно соответствовало образу, который мысленно нарисовал он, различая в полумраке только контуры тонкой женской фигуры в глубоком кресле возле окна. — Я говорю о нем так только потому, что его больше нет. А о покойниках дурно говорить, как ты знаешь, не принято. И нет никакой «толстовщины», потому что в отличие от Льва Николаевича я считаю, что зло должно быть наказуемо. И речь идет как раз о справедливой каре.

— И вот, кстати, кто же ухлопал этого мерзавца, не старушка же, которой в то время было уже за семьдесят? — из своего дальнего угла подала голос Лида.

У нее явно была своя готовая версия.

И судя по всему, ничего, кроме фактов, брать в расчет она была не приучена. А любые сомнения вопреки принципам правосудия трактовала как косвенные доказательства вины подозреваемого.

Человека по имени Роберт, которого, похоже, толком никто и не помнил. Потому что много лет назад он сбежал за тридевять земель, подальше от назревающей семейной трагедии.

— А тебе, разумеется, это известно? — Тот, чье имя еще ни разу не было названо и потому он по-прежнему называл его «первым соседом», снова не сдержался. Лида выводила его из себя одним только фактом своего присутствия.

— Доподлинно, разумеется, не известно, можешь не иронизировать. Но думаю, что мок догадки не так уж далеки от действительности.

— И о чем же ты догадалась?

— Отца убил Роберт. Потому и бабка рассказывает все эти дикие истории про призрак Лены, который бродит по дому. Призраки, если они и существуют, в чем лично я сильно сомневаюсь, убивать живых людей не способны, да еще таким диким образом. У него на теле, если помните, обнаружили потом четырнадцать страшных ран. Это какой же силы должен бил быть призрак, чтобы здоровенного мужика зарубить, как рождественского поросенка.

— Рождественские бывают гуси. И их не рубят, а режут, — неожиданно подал голос хозяин дома, и уже одной этой реплики было достаточно, чтобы понять: он тоже не жалует Лиду. Впрочем, похоже было, что никто в компании не испытывает к ней симпатии.

«Зачем тогда позвали?» — без особого, впрочем, любопытства подумал он.

Характер взаимоотношений, царивших внутри компании, с которой ему довелось нежданно-негаданно коротать вечер, занимал его все меньше.

Но все больше увлекала странная история.

— Хорошо, как рождественского гуся, хотя больше он был похож на поросенка.

— Тогда уж на свинью, вернее — на кабана.

— Ну пожалуйста, не надо. Он ведь теперь тоже покойник.

— И надеюсь, жарится в аду. Причем на самой раскаленной сковородке. Однако, Лида, все же объясни: с чего это ты пришла к такому выводу?

— Господи, да ведь он лежит на поверхности. Этот вопрос задают, по-моему, во всех детективах: кому это выгодно?

— Ну нет, если Роберт и сделал это, хотя я не могу себе представить его с топором, наносящим удары родному отцу… Но все же если ты права и это сделал он, то никак не из выгоды, то есть, я имею в виду, не из-за наследства.

Вера отвечала по-прежнему тихо и ровно, но теперь в голосе ее отчетливо сквозила задумчивость. Она размышляла и приглашала поразмышлять других. Лида же искала полемики, спора:

— Хорошо, не из-за наследства. Хотя, чтоб ты знала, вся их земля сейчас стоит около четырех миллионов. Долларов, разумеется. Но ты у нас святая, тебе такие категории непонятны. Хорошо, не за наследство. За мать. Это, по-твоему, тоже невозможно?

— Это — возможно. Но мы только что говорили, что убит этот человек — видишь, Олег, я больше не называю его по имени-отчеству — был кем-то очень сильным. Он ведь тоже был крепким мужчиной и спортивным. Очень следил за своим здоровьем: летом — теннис, зимой — лыжи, каждый день — пробежка через весь поселок.

— Помню, помню, выползаю я как-то часов эдак в семь или около того. Утра, разумеется. И разумеется, ночь проведена не в тихой благостной беседе. Словом, факты, что называется, на лице, и все прочие мысли из головы вытесняет одна-единственная: где разжиться несколькими бутылками пива? В общем, я решил, собрав волю в кулак, дойти то ли до вас, Олег, то ли — до Прокофьевых, думал, если нет пива, то хоть бутылка коньяка найдется во спасение красы и гордости советской сцены. Нас тут было человек пять-шесть, и все, как один, — начинающие гении. Словом, тащусь, еле передвигая ноги, и тут навстречу мне — он. Легкой трусцой, румяный, как младенец, поджарый, как английский лорд. Остановился. Я промямлил что-то невнятное, отдаленно напоминающее приветствие, язык, откровенно говоря, ворочался с трудом. Он, конечно, все понял. Смерил меня взглядом, полным презрения, и веско так, внушительно изрек: «На что вы жизнь размениваете, молодой человек? Вы же сыну моему ровесник, а взгляните на себя в зеркало, когда доковыляете до дома, у вас на лице отражение всех пороков человеческих. Жаль. Я полагал, у вас есть буцущее». Изрек — и дальше легкой рысью.

— И ты не съездил ему по роже? Или по крайней мере не послал куда следовало?

— Нет. Не смог. Сил у меня тогда не было совсем, ты же представь мое состояние! Я был почти что труп. И мне надо было достать пива. Остальное тогда не имело никакого значения. Это потом, когда я разжился-таки бутылкой водки и мы нашли в себе силы влить в горло по первой рюмке, самолюбие наконец проснулось. Мы решили немедленно бежать за этой сволочью и бить его всем гуртом, включая присутствующих меж нами дам. Но потом выпили по второй… И сами понимаете, началось… Тогда ведь гуляли не сутками. Неделями. И ничего… Молодые были.

— Очень показательная история, он был именно из тех мерзавцев — прости, Вера, но я привык называть вещи своими именами! — которые более всего на свете любят рассуждать о нравственности. Так все же, Лида, кроме мотива, что еще, по-твоему, указывает на Роберта?

— Я уже говорила, но вы никогда меня не слушаете. Поведение старухи. Очевидно, что она все видела и, может быть, даже помогала внуку. Софья Аркадьевна, божий одуванчик, которой опасаться было, понятное дело, нечего — ее-то точно никому в голову не пришло заподозрить, она и топор в руках не удержала бы, не то что рубить здорового мужика… Так вот, ей бы заявить, что спала, ничего не слышала, никого не видела, и вопросов бы не возникло. Так нет, она придумывает целый триллер. И рассказывает историю про призрак Лены, которая, дескать, после смерти покарала проклятого изменщика.

— Ну ты не передергивай. Софья Аркадьевна вовсе не утверждала, что его убила именно Лена. Она говорила, я это помню точно, что услышала ночью шум внизу, на первом этаже. Испугалась. Некоторое время боялась встать и посмотреть, что происходит. А там происходило что-то ужасное: до нее доносились крики, глухие удары, что-то падало. Потом все вроде бы стихло. И она собралась с духом, встала и пошла вниз. Само собой, бежать не могла просто физически, а от страха, думаю, ноги и вовсе одеревенели. Так что времени, пока добрела до лестницы, прошло достаточно. Но когда наконец добралась до первого этажа, еще с лестницы увидела страшное… Пол в гостиной был залит кровью, окно распахнуто, и, когда занавеску вдруг отбросило ветром, ей показалось, будто бы из темноты смотрит на нее покойная дочь. И вроде бы в руках у нее окровавленный топор и руки тоже все в крови. Окровавленный палец она приложила к губам, дескать, «Молчи!». И исчезла. Вот что рассказывала Софья Аркадьевна, почти дословно. Но всем вам хорошо известно, что еще задолго до убийства ей постоянно мерещилась Лена: то в саду, то в доме. Она всем подряд рассказывала про явления дочери, но все понимали, что несчастная женщина повредилась рассудком, и делали вид, что верят, и даже расспрашивали, что и как происходило.

— Не все, — неожиданно тихо отозвалась Вера.

— Что ты имеешь в виду?

— Не все считали Софью Аркадьевну сумасшедшей. Я никогда так не думала.

— То есть ты веришь, что призрак Лены по сей день разгуливает в окрестностях?

— Я не верю. Я знаю.

— Вера, всему есть передел… мы все уважаем твои религиозные чувства… неприятие материализма… и прочее, но такие утверждения, знаешь… по-моему, просто безответственны… Извини, конечно.

— Тебе не за что просить у меня прощения, потому что на твоем месте я рассуждала бы так же. Но поверь, я не настолько оторвана от реального мира, чтобы утверждать подобное, не имея веских причин.

— Господи! И какие же у тебя такие веские причины нести свой мистический бред, скажи на милость? — не выдержала в своем углу Лида.

Но смиренная Вера не возмутилась. И голос ее звучал по-прежнему, напоминая тихий шелест опавшей листвы в том самом запущенном саду, где вершились страшные дела.

— Очень простые. Я тоже видела Лену.

Еле слышно прозвучали эти слова.

Но даже догорающий огонь в камине повергли они в шок: неожиданно ярко полыхнув напоследок, он угас насовсем.

И прохладная ночная мгла, пронизанная сыростью и седыми клубами тумана, еще более сгустилась.

В комнате стало совсем темно.

АНДРЕЙ

Подача была красивой.

Мячик просвистел в воздухе, стремительно врезался в мягкое, пружинистое покрытие корта и упруго отлетел далеко в сторону, за пределы площадки.

Партнер не пытался дотянуться до мяча. Слишком уж отточенным и сильным был удар.

Андрей не спеша достал из глубокого кармана свободных шорт другой мячик. Готовясь ко второй подаче, на некоторое время застыл в картинной позе: рука с ракеткой занесена для сокрушительного удара. Пальцы другой едва касаются мяча, готовые точным броском метнуть его на лопасть ракетки.

Исход игры в принципе был предрешен еще до ее начала.

В отличие от большинства чиновников высокого ранга, схватившихся за теннисные ракетки, когда большой теннис был едва ли не официально объявлен державным видом спорта, Андрей увлекся игрой в молодости.

Справедливости ради все же следует отметить, что, помимо желания овладеть искусством красивой грациозной игры спортивных аристократов и молодящихся миллионеров, у него имелись еще и соответствующие возможности.

Первая волна теннисного бума накрыла советскую империю в начале восьмидесятых, когда железный занавес уже сильно напоминал истлевшую занавеску. Никто более не боялся демонстрировать буржуазные замашки и приверженность чуждому образу жизни.

Не те уже были времена.

Тогда и стало признаком хорошего тона воскресным утром выйти из подъезда с яркой спортивной сумкой, небрежно переброшенной через плечо. Из сумки при этом должна была демонстративно выглядывать ручка теннисной ракетки. До настоящих теннисных сумок и дорогих чехлов от «Louis Vuitton», понятное дело, было еще далеко.

Но и тогда модная игра была доступна лишь избранным.

Кортов в Советском Союзе было катастрофически мало. На них продавали абонементы. Приобрести их могли те же люди, которые приобретали колбасу сервелат, финскую мебель и автомобили «ВАЗ-2106».

То есть избранные.

Андрей Сазонов в ту пору уже принадлежал к их числу, находясь, правда, на самой низшей ступени номенклатурной лестницы, но и этого было достаточно.

В 1988 году ему исполнилось двадцать пять лет, и в этот момент жизнь его совершенно неожиданно и кардинально изменилась, совершив головокружительный поворот, из числа тех, которые могут виртуозно исполнить только прославленные мастера «Формулы-1». И те — не всякий раз.

До той поры сын скромных советских инженеров, пошедший по стопам родителей, выпускник не слишком престижного Московского института связи, жил так же, как тысячи сверстников, принадлежащих к многочисленной когорте научно-технической интеллигенции.

Окончив институт, он без особого энтузиазма переместился из учебной аудитории в научную лабораторию заштатного столичного НИИ и примостился там, выполняя работу, смысл которой был малопонятен, но исполнение нисколько не обременяло, что было само по себе неплохо. Амбициозные намерения сделать научную карьеру, став кандидатом, а потом и доктором наук, рассеялись бесследно. Кандидатские диссертации в их лаборатории со скрипом защищали лысеющие со-рокалетнис мужчины, совершая таким образом самый значительный скачок в своей карьере — из старших инженеров в младшие научные сотрудники. Следующая ступень — из кандидатов в доктора и, стало быть, из младших в старшие научные сотрудники или начальники секторов — давалась избранным и по достижении весьма преклонного возраста. Двадцатитрехлетний младший инженер мог в этой связи не беспокоиться, довольствуясь маленькими радостями, которые обеспечивало его положение, и прежде всего возможностью откровенно бить баклуши, коротая рабочий день за игрой в настольный теннис, праздным трепом в курилке и разгадыванием кроссвордов.

Конечно же, это было скучно, и более от скуки, чем в силу сколь-нибудь серьезного чувства, через год после окончания института он женился на девушке из смежной лаборатории, милой, улыбчивой, аккуратной, но какой-то совершенно пресной, словно всю ее долго-долго кипятили в отбеливателе и слегка с этим переусердствовали. Впрочем, она любила его по-настоящему, как умела, тихо и преданно, и тоже дарила маленькие радости, сродни игре в теннис и разгадыванию кроссвордов.

После свадьбы они поселились в квартире его родителей, заняв комнату, ранее принадлежавшую ему безраздельно, и жизнь потекла совсем уж тихо и размеренно, не предвещая в будущем ничего, что заставило бы сердце сбиться с ритма, а голову — закружиться в горячем бреду восторга или ужаса.

Все в этой жизни легко прогнозировалось: рождение детей, получение отдельной квартиры, покупка мебели, автомобиля, дачи…

И то, как станут проводить они отпуск.

И то даже, когда он, возможно, начнет ей изменять, трусовато, с оглядкой, не питая к любовницам никаких особых чувств, как не питал он их к жене, даже после первой совместной ночи.

Осознание этого иногда ввергало Андрея в состояние самой черной меланхолии, но еще более удручающе действовало на него созерцание чужой успешной жизни, независимо от того, где он эту жизнь наблюдал: в реальном мире или на экране телевизора.

Речь шла, разумеется, не о карьерных подвижках лысеющих сорокалетних коллег. Несносными казались Андрею только яркие успехи сверстников, которые, по его разумению, были ничуть не более достойными триумфа, чем он, а в чем-то, возможно, ему уступали. К примеру, создавая его, природа не поскупилась на внешние данные: он был высок, хорошо сложен, русые волосы отливали спелым золотом, холодные глаза поражали яркой синевой на смуглом волевом лице. Было в его. внешности что-то от викинга, сурового и гордого, овеянного всеми морскими ветрами, обожженного солнцем и закаленного в долгих странствиях и тяжких сражениях.

Что же касаемо чужих успехов, то неожиданно вывести его из себя могли и славословия в адрес именитого спортсмена, и самоуверенный монолог популярного актера, и роскошное авто, принадлежащее откормленному бармену, и назидательная речь комсомольского активиста.

Люди, на разных поприщах и самыми разными способами достигшие явного превосходства, своим появлением будили дремлющие в нем амбиции. Проснувшись, те немедленно жадно разевали голодные клювы, как уродливые птенцы, требующие корма, и, не получив его, начинали злобно клевать нежную плоть души, нанося глубокие, болезненные раны. На большее их не хватало: инерция и лень двадцать с лишним лет цепко держали Андрея в рыхлых лапах. Всякая попытка разорвать унылый круг бытия неизменно и скоро захлебывалась в вязкой тине обыденности.

И оставалась только бессильная злоба на тех, кто сумел вырваться из трясины.

Так продолжалось до той поры, когда Андрею исполнилось двадцать пять лет, а на двадцать шестом году произошло событие, не слишком значительное на первый взгляд и имевшее поначалу все основания обернуться скорее мелкой неприятностью, нежели крупным везением.

Отчетно-выборную конференцию комсомольской организации института, членом которой — опять же! — в силу инерции, а уж никак не по идеологическим соображениям или питая карьерные надежды Андрей состоял, неожиданно почтила своим присутствием первый секретарь районного комитета комсомола. Она оказалась довольно высокой, стройной девицей без возраста, облаченной в строгий темный костюм и туфли на высоком каблуке, делавшие номенклатурную даму неожиданно женственной и даже привлекательной.

Андрей нечаянно столкнулся с ней в узком коридоре, когда, традиционно опаздывая, спешил занять место в переполненном конференц-зале. Он не заметил плотной группы комсомольских активистов, в окружении которых секретарь следовала в зал, и только налетев с разбегу на чье-то тело, оказавшееся одновременно с ним в дверном проеме, остановился.

Прямо напротив его лица, так близко, что он кожей чувствовал чужое дыхание, оказалось незнакомое женское лицо.

Ничего, кроме безмерной досады, лицо это не выражало.

Одновременно он остро ощутил прикосновение ее тела, упругого и гибкого, уловил слегка пряный запах духов и сладковатый аромат помады, неуловимо поблескивающей на влажных губах.

— Черт побери! — произнесла женщина низким, хрипловатым голосом, резко отпрянула, отчего немедленно потеряла равновесие и пошатнулась на своих высоких тонких каблуках. Андрей вынужден был подхватить ее за локти, чтобы уберечь от падения, и почти насильно привлечь к себе, снова, но уже гораздо острее ощутив дразнящий аромат. Объятие длилось всего несколько секунд.

— Простите… — пробормотал Андрей, разжимая руки и чувствуя, как сзади напирают комсомольцы.

— Да ладно… — не очень уверенно отозвалась незнакомка, и их тут же разделила стена разъяренных активистов, вполне оправившихся от неожиданности и готовых растерзать нахала.

Потом он увидел ее уже в президиуме конференции.

Невозмутимая и неприступная в своем строгом костюме, с алым значком, полыхающим на лацкане, она слушала бойкий доклад институтского секретаря с отстраненным вниманием, сцепив тонкие пальцы на уровне глаз и глядя прямо перед собой.

Комсомольский лидер, развязный, самоуверенный парень, известный тем, что не пропускает ни одной новой юбки, мелькнувшей в сумрачных институтских коридорах, всегда раздражал Андрея уже самим фактом своего существования в этом мире. Теперь же, откровенно красуясь на трибуне и завираясь до неприличия, он был совершенно невыносим.

Злобные птенцы тщеславия — неудовлетворенные амбишт — немедленно проснулись, и черная злоба захлестнула душу. Неожиданный приступ был настолько силен, что зыбкая трясина инертности испуганно всколыхнулась и вдруг разомкнула удушливые объятия.

Когда объявили прения, Андрей, опережая записных ораторов, поднял руку и попросил слова.

В президиуме вспорхнула легкая паника.

Ведущая собрание девочка испуганно бегала глазами по списку выступающих, тщетно пытаясь обнаружить там новую фамилию, расслабившийся было секретарь что-то угрожающе шипел ей, перегнувшись через массивный бюст партийного босса, монументально возвышающийся в центре стола.

В эту минуту женщина в строгом костюме, стряхнув пелену вежливого безразличия, тихо произнесла несколько слов и коротким, едва уловимым движением подбородка указала в сторону Андрея.

— Пожалуйста… — дрожащим голосом вымолвила испуганная девочка-ведущая, — вы просили слова… Только представьтесь…

Андрей стремительно преодолел пространство ожившего зала, мирно дремавшего доселе, и, легко взбежав по ступеням, занял место на трибуне.

— Сазонов, — отчетливо произнес он в микрофон я заговорил, повернувшись в сторону президиума и глядя прямо в широко распахнутые темные глаза.

Ничего нового, и тем паче очень уж крамольного, он не сказал.

Говорил о том, что молодежи в институте скучно, карьерное продвижение и серьезная научная работа для нее заказаны, комсомольская организация существует только на бумаге.

Но, пребывая в состоянии странного, лихорадочного подъема» обычные слова произносил хлестко и зло, награждая институтское начальство точными, едкими эпитетами, чем немало потешил зал, проводивший его овациями.

Далее, однако, не произошло ничего.

Споткнувшись, конференция переступила через неожиданное препятствие и уверенно покатила по наезженной колее, как машина, при всем желании не имеющая возможности свернуть на бездорожье.

Женщина в президиуме, пользующаяся духами, непозволительно для бойца идеологического фронта дерзкими и многообещающими, снова отгородилась от всех стеной вежливого безразличия, и Андрей поспешил покинуть зал, как только из мощных динамиков вырвались первые звуки партийного гимна, неизменно завершавшего любое действо подобного рода.

Сказать, что он был собой недоволен, значило ничего не сказать о том состоянии, в котором пребывал теперь Андрей Сазонов. Дело было вовсе не в страхе перед неминуемыми последствиями глупой выходки. Они-то как раз не слишком волновали, ибо нынешнее его положение в институтской иерархии было сродни положению того самого пролетариата, которому, по меткому замечанию классиков, нечего терять, кроме своих цепей. И стало быть, бояться тоже было совершенно нечего.

Бесило другое.

Поддавшись странному опьянению случайной встречи с далекой, надменной и наверняка холодной женщиной, он проявил вдруг смешную щенячью прыть, глупо выскочив на трибуну с наивными разоблачениями.

И чего же добился?

А на что, собственно, рассчитывал?

Возможно, в глубине души Андрей и таил надежду на то, что выступление его будет замечено, а женщина с таким гибким и наверняка послушным телом не забудет короткого, нечаянного, на виду у всех объятия. Но даже себе не смел он признаться в этой потаенной надежде, такой наивной и несбыточной казалась она теперь. Возможно, впрочем, что надежда нашла приют в подсознании, и тогда признаваться было решительно не в чем.

Но как бы там ни было, он надеялся.

Теперь, когда все закончилось так глупо и стыдно, Андрей чувствовал себя обманутым и вдобавок выставленным на посмешище. Чувство было отвратительным, несколько сродни состоянию тяжелого похмелья, когда в воспаленном мозгу, во сто крат увеличивая физические страдания, медленно всплывают картины вчерашнего буйства и приходит беспощадное осознание того, как глуп, смешон и безобразен ты был.

Покинув институтские стены, он еще долго не шел домой, бродя по темным, пустынным в этот час улицам. Но прохладное дыхание ночи не могло остудить пылающего лица, а тишина спящих улиц не успокаивала. Напротив, темные провалы подворотен и гулкие пещеры подъездов будоражили натянутые нервы тревожными фантазиями.

Он был бы рад повстречать какую-нибудь местную шпану, фланирующую в поисках легкой добычи, и дать выход эмоциям в жестокой, тупой драке.

Но все обошлось.

Домой Андрей вернулся глубокой ночью и, не сдержавшись, впервые за год совместной жизни наорал на жену, встретившую его встревоженным вопросом.

Три последующие дня в институте дались ему нелегко.

Дело было, разумеется, не в разносе, устроенном скорее для проформы, нежели всерьез, несколькими начальниками.

И уж совершенно точно, не в долгом, нудном объяснении с институтским секретарем, который добивался от него признания какой-то скрытой, личной неприязни, называя при этом «старичком» и близко придвигая лицо, отчего мелкие брызги слюны попадали на Андрея, когда монолог секретаря становился наиболее эмоциональным.

Без особых нравственных усилий пережил бы он насмешливые реплики коллег, искренне недоумевающих, чего это вдруг вполне адекватный и в меру продвинутый парень толкнул пламенную речь на комсомольском собрании.

Причиной переживаний стала все та же назойливая надежда, затаившаяся где-то и упрямо не желавшая признавать поражение. «Да, — легко соглашалась она с тем, что комсомольская конференция и молодая женщина в президиуме никак не отреагировали на его пламенный порыв (Андрей упрямо не желал признаться в том, что всерьез его волнует только реакция женщины, и уступчивая надежда шла навстречу). — Тебе не бросились на шею и не избрали немедленно на все руководящие посты сразу. А как, по-твоему, это можно было осуществить?! Нет, голубчик, там ведутся куда более тонкие игры. Тебя не заметили? Чушь! Зачем же тогда она велела — а ведь ты сам видел, что велела! — дать тебе слово? Не знаешь? То-то. Тогда запасись терпением и не спорь с теми, кто много опытнее и проницательнее, чем ты».

Он снова малодушно поддался на ее уговоры.

И каждый день, переступая институтский порог, ждал.

Спроси кто, чего он, собственно, ждал целых три дня после злополучной конференции, Андрей не сумел бы ответить на этот вопрос и даже вполне искренне возмутился бы предположению, что он чего-то все еще ждет. На самом же деле он ждал какогс-то сигнала, знака, который ему должны были подать.

Сигнал этот означал бы, что его заметили, запомнили и только ждут подходящего момента, чтобы уведомить об этом, соблюдя все существующие приличия.

Но с каждым днем голос упрямой надежды звучал все тише, а к исходу третьего Андрей просто не пожелал ее слушать, грубо оборвав на полуслове, и приказал замолчать.

Со временем обида и разочарование постепенно улеглись на самое дно души, откуда, собственно, и взметнулись сокрушительным вихрем, но, изрядно потрепав нервы, утратили первоначальный пыл и, обессиленные, убрались восвояси.

Через месяц воспоминание об этой странной истории вызывало только слабый импульс, скользивший по лицу досадливой гримасой. И когда секретарь комсомольской организации института, воспылавший к нему после памятного разговора чуть ли не дружескими чувствами, неожиданно возник на пороге лаборатории и молча поманил Андрея пальцем, тот не почувствовал ничего, кроме привычного раздражения.

Правда, лицо у секретаря было каким-то странным — злобным и растерянным одновременно.

И слегка заискивающим.

— Сазонов! Пойдем, — неопределенно молвил он без обычного амикошонства и напора. — С тобой хотят поговорить.

— Кто? — вяло поинтересовался Андрей, понимая, что отбояриться от комсомольца не удастся.

— Увидишь, — еще более неопределенно ответил секретарь, и только тогда Андрей заметил, как тот зол.

По бесконечным лабиринтам институтских коридоров они шли молча: секретарь на полшага впереди, не оборачиваясь, Андрей лениво плелся сзади, не без удивления наблюдая прыгающую, нервную иноходь спутника.

Ни одна струна не зазвенела и даже не дрогнула в душе.

Ни одной шальной мысли не мелькнуло в сознании.

Похоже, он крепко осадил тогда взбалмошную свою надежду и теперь она обиженно затаилась.

На втором, «правительственном», этаже, где размещались кабинеты самого главного институтского начальства и, конечно же, партком, Андрей все же решил прояснить ситуацию:

— Послушай, может, все-таки изволишь сообщить, куда мы так гордо шествуем?

— Вот именно, шествуем, — немедленно отозвался секретарь, и столько неприкрытой обиды было в его голосе, что Андрей даже злобно обрадовался: комсомолец по-прежнему активно ему не нравился. — С вами желает говорить высокое начальство, персонально и конфиденциально. К нему и шествуем.

— На предмет?

— Не сказано. Видать, мордой не вышел.

Они остановились у двери парткома, и секретарь аккуратно стукнул в нее, но ответа дожидаться не стал, отворил и с шутовским поклоном пропустил Андрея вперед.

Навстречу ему из-за длинного стола заседаний быстро поднялся невысокий щуплый парнишка, совсем молоденький, как казалось с первого взгляда.

— Сазонов? — радостно полюбопытствовал он и, не дожидаясь ответа, быстро пошел навстречу с приветственно протянутой рукой. — Николай Попов, заведующий организационным отделом райкома…

Через две недели, пройдя все необходимые собеседования и заполнив немыслимое количество анкет, Андрей Сазонов сменил его на этом посту, возглавив организационный отдел райкома комсомола.

Все это время первый секретарь райкома Дарья Чернышева наблюдала за ним, сохраняя внушительную руководящую дистанцию. По существу, она всего лишь раз обстоятельно беседовала с Андреем, да и то в присутствии худощавого «парнишки», Николая Попова, разменявшего, как выяснилось, четвертый десяток. В силу чего и покидал он свою комсомольскую должность, перебираясь на щедрые партийные хлеба.

Позже они, конечно же, часто встречались наедине, но всякий раз это общение было коротко и сухо.

Андрей называл ее Дарьей Дмитриевной и обращался на вы, она говорила ему ты и звала исключительно по фамилии, вроде бы следуя старой партийной традиции, на самом же деле стремясь подчеркнуть разделяющую их пропасть.

Ее игра, однако, ничуть не задевала Андрея, ибо теперь он знал уже наверняка: женщина эта будет принадлежать ему, хочет этого и просто грамотно держит паузу.

Робкая и упрямая одновременно надежда, несправедливо обруганная и отринутая, теперь пожинала плоды своей проницательности. Она безраздельно господствовала в душе Андрея, обернувшись спокойной и слегка надменной уверенностью, что незамедлительно сказалось на его психологическом состоянии, повадках и внешности.

Инертность и лень растворились, как дым ароматных сигарет, которые Дарья Дмитриевна безостановочно курила. Смешиваясь со стойким ароматом духов, он немедленно переставал восприниматься как табачный, превращаясь в неповторимый, присущий только ей аромат тайного, обольстительного порока.

На смену природной замкнутости, которую Андрей, особо, впрочем, не задумываясь об этом, камуфлировал завесой медлительной, вялой лени, пришла совершенно особая манера поведения, пронизанная фальшивым панибратством и бутафорским обаянием, взятая на вооружение функционерами во времена Горбачева, провозгласившего курс на всеобщую демократизацию. В нужный момент она, как легчайшая бамбуковая ширма, мгновенно отодвигалась в сторону, и перед потрясенным собеседником представал сдержанный, немногословный, холодный человек, жестоко пресекающий любое инакомыслие.

Все произошло так, как он и предполагал, впрочем, как и первый подарок судьбы, этот достался ему с некоторой задержкой, когда нетерпение уже заползало в душу опасным соблазном ускорить процесс короткой кавалерийской атакой. К счастью, до этого дело не дошло, ибо, случись подобное, замок, пока еще парящий в воздухе, мог там и остаться.

Дарья Дмитриевна Чернышева была женщиной властной, не терпящей над собой насилия.

Но с некоторой оговоркой.

Номенклатурная должность обрекала ее на полное и безоговорочное подчинение воле вышестоящих инстанций и отдельно взятых товарищей. Сильной, волевой, амбициозной натуре тупая покорность давалась с трудом, обрекая на постоянный внутренний конфликт, из которого существовал только один спасительный выход: установление абсолютной личной диктатуры в собственной вотчине, благо та позволяла развернуться.

Аппарат райкома существовал в режиме вечного ожидания жестокой порки и не ведал того счастливого времени, когда ждать пришлось бы долго.

Словом, все решения в своей жизни, не отнесенные к компетенции вышестоящих инстанций, Дарья Дмитриевна всегда принимала самостоятельно.

И потому все произошло только тогда, когда она решила, что настала пора тому произойти.

Было 29 октября — день рождения комсомола. Праздник, который почитали все без исключения комсомольские функционеры, действующие и бывшие, какие бы посты они ни занимали. Забавно, но день этот был чем-то сродни древнему языческому торжеству, отменявшему на одну короткую ночь все табу, стиравшему до рассвета строгие сословные границы.

Спустя века все происходило очень похоже.

Праздничное застолье на короткое время ликвидировало строгую номенклатурную лестницу, упраздняло железную партийную дисциплину и пуританскую мораль. Оно неизменно умиляло пресыщенные души одних и будоражило честолюбивое сознание других обманчивым ощущением принадлежности к некоему чуть ли не тайному и оттого еще более могучему и сплоченному братству.

В финале праздника обязательно пели песню про комсомольцев-добровольцев, сильных исключительно верною дружбой. Глаза застилали слезы умиления, которых никто в этот день не стыдился.

Когда полуофициальная часть мероприятия была закончена, воспоминания исчерпаны, песни спеты и отяжелевшие ветераны бережно погружены в персональные машины, закаленный аппарат продолжил праздник, переместившись из райкома на квартиру одного из инструкторов, жившего в одиночестве.

Там все было уже гораздо проще и милее: пятнадцать человек поместились в одной маленькой комнате, рассевшись прямо на полу, разлили вино по бокалам, стаканам и кружкам — кому что, безотносительно должности, досталось, — зажгли свечи, достали гитару.

Грустные бардовские песни всерьез бередили души.

И маленькое золотистое пламя трепетало, подхваченное дыханием людей, поющих, быть может, и не очень стройно, но дружно и проникновенно.

Дарья пела вместе со всеми, низкий, хрипловатый голос ладно ложился на негромкие гитарные аккорды, и трудно, невозможно было представить, что эта хрупкая женщина, тоскующая о каком-то своем, никому не ведомом «лесном солнышке», уже завтра утром, сатанея, разразится площадной бранью и, не испытывая ни малейшей неловкости, швырнет бумаги в лицо человеку.

Дело близилось к рассвету, когда Дарья Дмитриевна, безошибочно определив тот предел, переступив который вместе с подчиненными она уже никакими репрессиями не сможет добиться их повиновения, резко оборвав песню, поднялась.

— Сазонов! Проводишь меня! — Это был приказ, и никому в голову не пришло удивиться ему или уж тем более усомниться в ее решении.

Выйдя из машины и направляясь к подъезду своего дома, она даже не обернулась, уверенная в том, что Андрей последует за ней.

В лифте, слегка запрокинув голову, в упор, насмешливо взглянула ему в лицо черными, омутными своими глазами и требовательно бросила:

— Ну!

Теряя этой ночью рассудок, возносясь к вершинам, которые случается открывать человеку только в жутком и восхитительном бреду, срываясь с них в раскаленную лаву тяжелой, темной страсти, Андрей постоянно ощущал присутствие подле себя сразу двух женщин.

Одну он ласкал, наслаждаясь чуткостью ее гибкого, послушного тела.

Другая странно вплеталась в их объятия, обжигая коротким, ускользающим прикосновением, сводя с ума дерзким ароматом странных духов.

Задыхаясь от нежности и восторга, он сказал ей об этом, когда, отдыхая, они пили шампанское. Она при этом курила, и огонек сигареты плыл, отражаясь в золотистом аквариуме бокала, как диковинная ярко-оранжевая рыбка.

— Две? — Дарья усмехнулась коротко и отчего-то недобро. — Две женщины? У тебя опасные фантазии, мой мальчик.

— Боже! Ты ничего не поняла?! Вторая — это тоже ты. Но та, прошлая, помнишь, которую я обнял в дверях?

— Нет, не помню, — сухо отозвалась она, но Андрей ей не поверил.

НОВЫЙ ХОЗЯИН СТАРОГО ДОМА

Долгая-долгая пауза повисла в воздухе. И была она как будто даже осязаема, как речная сырость, заполнившая комнату, и заметна глазу, как ночная мгла, совершенно уже отвоевавшая у людей пространство.

Впрочем, и не людьми вовсе казались в эти минуты обитатели этого сумеречного пространства, а соляными столбами или изваяниями древних идолов, неподвижными и безмолвными, каждый на своем месте.

Ничто, однако, не длится вечно пэд луной.

И даже сказочные персонажи, обращенные в камень волею злых сил, обретают рано или поздно прежние черты.

Что ж говорить о людях вполне земных, далеких от мистики, просто коротающих недолгую летнюю ночь под сенью старого сада!

Шок миновал. И все заговорили разом.

— Что ты такое несешь, Вера, совсем белены объелась?

— Ну, знаешь, друг милый, это ухе слишком!

— Где? Когда? И почему ты молчала об этом раньше, черт тебя побери, Вера!

— Да не орите вы! Дайте ей сказать, в конце концов!

— Что ты молчишь, Вера?!

Они еще кричали что-то, перебивая друг друга, выплескивая обидные слова и пузырящиеся эмоциями междометия, когда Вера наконец заговорила снова.

Она не повысила тона. Возможно, просто принадлежала к той редкой категории людей, которые вообще не могут кричать, что бы с ними ни происходило.

Однако первые же звуки ее шелестящего голоса были странным образом услышаны и подействовали на взбудораженную компанию более, нежели самый громкий и грозный окрик.

Все немедленно смолкли.

— Вы никогда не интересовались этим, да и не воспринимали всерьез…

— А ты вообразила, что твои бредни можно воспринять как-то иначе?!

— Заткнись ты! Тебе-то кто дал право говорить за всех?

— Я-то заткнусь, но вы, похоже, так же свихнулись, как и Верка.

— Я последний раз тебя предупреждаю: не прикусишь язык — вышвырну тебя вон…

— Прекратите вы, оба! В конце концов, это мой дом, и никто никого отсюда вышвыривать не смеет, это — во-первых! А во-вторых, ты, Лида, правда, попридержи язык. Я не хочу, чтобы в этих стенах звучали оскорбительные реплики в адрес моих друзей.

— Боже милостивый! Какой пафос! Может, тебе напомнить, милый, что звучало не так уж давно в этих стенах? Или — прости, прости! — запамятовала, и вправду: ты ведь предпочитал заниматься этим беззвучно…

— Лида, это переходит уже все границы!!!

— А что такого я сказала? И о каких границах речь? Разве не известно всем, что наш уважаемый хозяин ходил в моих любовниках? И не так уж давно все это было. С тобой, милый, мы еще состояли, так сказать, в узах законного брака. Но ведь и ты все знал, правда? Так где же, по-вашему, мы с ним прелюбодействовали? В саду под кустиком? Ну уж нет, я барышня нежная, мне нужен комфорт: чистая постель, теплая ванна…

— Уймись! Что ты за барышня, и впрямь всем хорошо известно. И не о тебе сейчас речь. Вера! Ты собираешься еще что-нибудь добавить к своему заявлению? Или оставишь всех гадать, что там тебе привиделось?

— Мне не привиделось.

— Ну хорошо, хорошо, не привиделось. Но судить об этом мы сможем, только услышав всю историю, ты согласна?

— Согласна. Я и собираюсь все рассказать, просто жду, пока прекратится вся эта… грязь.

— Ой, какие мы чистенькие!..

— Лида!!!

— Все. Умолкаю. Больше вы меня не услышите. Только кто вам будет передачи носить в Кащенко или куда там еще вас упекут рано или поздно с такими разговорами?

— Обойдемся как-нибудь без твоего милосердия. Вера, не тяни!

— Хорошо. Извольте. Вы же знаете, что я иногда рисую. Так, пейзажи, речку, лес, поселок — ничего серьезного, разумеется. Просто себя тешу.

— Не скромничай, акварели твои очень даже…

— Спасибо. Но разговор я этот завела вовсе не для того, чтобы похвалиться своей мазней Просто к слову, поскольку именно с этюдником залезла я как-то в самые дебри, там, на берегу, как раз под их забором.

Все вы знаете это место.

Мне хотелось реку написать через камыши. Камыши на переднем плане, а сквозь них река только проглядывает… Там как раз такие девственные заросли.

Был июль, но день стоял какой-то хмурый, серый, как осенью. А мне такой и нужен был… я хотела, чтобы река… вроде как в заточении, за камышовой изгородью… И потому все в миноре. Но, простите, это к делу отношения не имеет. Важно лишь то, что день был хмурый.

Словом, я с этюдником протиснулась в самые непролазные заросли и начала работать. Сколько времени прошло, не знаю: может, час, а может — гораздо больше.

Было еще светло, но летом сумерки поздние, так что, может, уже близился вечер, когда мне показалось, что кто-то стоит за спиной. Причем ни шагов, ни вообще постороннего шума я не слышала, а пробраться сквозь такие заросли бесшумно не смогла бы ни одна живая душа. Эта мысль пришла ко мне сразу же, как только я ощутила чужое присутствие. А ощутила я его очень… как бы это сказать поточнее?., остро, что ли.

То есть я точно знала, что сзади кто-то есть.

Потом мысль про то, что этот кто-то подобрался бесшумно.

Потом, помню, я еще успела подумать, что это невозможно в принципе.

А потом…

Потом меня сковал такой ужас, что уже ни думать, ни тем паче сопоставлять факты я не могла. Просто стояла, как столб, с кисточкой в руках, не смея пошевелиться. А уж о том, чтобы обернуться, не могло быть и речи.

Я, наверное, впервые испытала настоящий ступор. Это правда страшно: все чувствуешь — слышишь, видишь, осязаешь… может, даже, во сто крат острее, чем обычно, — но пошевелиться не можешь, тело словно бы не твое, и голос, наверное, тоже.

Впрочем, кричать я и не пробовала.

В общем, стою я так, сердце не бьется, дыхание остановилось, и Господу только известно, сколько эта пытка ужасом могла еще продолжаться.

И вдруг отчетливо, хотя и очень тихо, слышу я слова. Вернее, только одно слово. Мое имя.

*Вера!» — зовет меня кто-то. Голос мне незнакомый и вообще какой-то странный, не голос даже, а шепот. Непонятно, мужчина это говорит или женщина.

И тут странная вещь приключилась.

Мне бы испугаться еще больше, но ужас вдруг отступил куда-то. И я обернулась. И увидела ее.

Лену.

Она стояла поодаль, тоже в зарослях камыша, но дальше от берега. И видно мне ее не очень хорошо, хотя я и сейчас вижу все как наяву и в том, что это была Лена, нисколько не сомневаюсь. Просто, знаете, как бывает в зарослях: видишь не всего человека, а лишь фрагменты его фигуры, те, что проглядывают в зелени. Так и тогда. И оттого, наверное, что все выглядело так… буднично, страх мой, вместо того чтобы разгореться с новой силой, совсем пропал. Единственное, чего я не смогла сделать, так это ответить ей.

Стою, смотрю и… молчу.

Она тоже помолчала какое-то время, а потом снова позвала меня, так же тихо, шепотом, и губы ее при этом совсем не двигались, словно голос звучал сам по себе, независимо от тела.

«Верочка! — услышала я. — Какая ты взрослая стала, девочка…»

И все. Больше не промолвила она ни слова.

Так постояла, посмотрела на меня, вроде даже улыбнулась слегка и исчезла.

— Как это исчезла? Ушла? Взлетела? Растворилась?

— Нет, именно — исчезла. Была — и нет. Ну, знаешь, как если бы я закрыла на секунду глаза, хотя я не закрывала их даже на долю секунды.

— И все?

— Все.

— И ни о чем не просила тебя, не спрашивала, не пыталась рассказать?

— Нет. Я рассказала все подробно. Больше не было ничего.

— И что же ты сделала потом, когда она исчезла?

— А что я могла сделать? Постояла еще какое-то время, хотя говорю же: со временем у меня некоторая путаница в голове. Потому что, когда пришла домой, было уже совсем темно, а я точно помню, что после ее исчезновения сразу же стала собирать этюдник, и было светло, даже сумерки еще не опустились.

— И ты никому не рассказывала об этом?

— Почему же не рассказывала? Сразу же рассказала маме и бабушке, а на следующий день — отцу Николаю.

— И что же отец Николай?

— Велел поставить свечку за упокой и молиться о грешной душе. И сам вроде бы служил какую-то службу.

— По самоубийце?

— Я не знаю точно. Но ведь отец Николай никогда не был жестким догматиком.

— Это верно. Широкой души был батюшка и с пониманием.

— Погодите, не о том сейчас речь. Значит, ты говоришь, Вера, это было летом? А какого, собственно, года?

— Семьдесят девятого, наверное…

— А Лена повесилась в семьдесят восьмом?

— Вроде бы… Да зачем тебе это?

— Просто хочу восстановить хронологию событий.

— По части хронологии в теме — Олег. Он в отличие от всех нас нигде не странствовал, с родней не ссорился и живет здесь почти безвылазно. Так ведь, Олеж?

— Вроде так. А что касается хронологии этой истории, так это смотря с чего начинать.

— Ну хотя бы с отъезда Роберта Кстати, ты его помнишь?

— Смутно. Он ведь на даче мало жил, так, наезжал иногда на выходные, но с нами почти не общался: на площадку не выходил…

И вообще…

Мне всегда казалось, что он старше нас, хотя на самом деле, как я теперь понимаю, наш ровесник. Просто, видимо, вел себя как старший — в этом все дело. А раз ровесник, значит, школу окончил в 1976-м и сразу же уехал. В семье тогда уже было неладно. Рассказывали, тетя Лена среди ночи выбегала на трассу, ловила первую попавшуюся машину и мчалась в Москву отлавливать своего благоверного. При этом была как бы не совсем в себе. Выбегала чуть ли не в ночной сорочке.

— А отчего это вдруг, не рассказывали?

— Вроде звонил ей кто-то из города и сообщал, что муж развлекается с очередной пассией… Она и вскидывалась.

— Да, я тоже слышала про эти звонки. Мама говорила, что кто-то планомерно изводил ее звонками и чуть ли не из-за них она теряла рассудок. А он… муж ее, действительно изменял ей на городской квартире, причем с ее же подругами. Находил в этом особый шарм…

— Понятно. Он ведь из «кухаркиных детей» в люди выбился, ему, надо полагать, доставляло особое удовольствие светских дам лбами сталкивать.

— Так я продолжаю. Значит, в семьдесят шестом Роберт уехал. И с той поры о нем ни слуху ни духу. Так?

— Не совсем.

— Что, Вера, он тебе тоже являлся?.. Не сердись… вырвалось. Просто уж очень ты у нас оказалась осведомленная, прямо кладезь какой-то. Ну, прости дурака. Так что значит «не совсем»?

— Не совсем — значит, что он сначала писал.

— Кому?

— Матери с бабушкой и… мне.

Стояла уже глубокая ночь, и она чувствовала себя здесь полноправной хозяйкой.

Увлеченные страшными воспоминаниями люди, казалось, напрочь позабыли о том, что территория дома все же принадлежит им, а посему, следуя давней традиции рода человеческого, не стоило бы допускать ночную мглу и пронизывающую туманную сырость в его пределы.

Но широко распахнутыми оставались большие окна, хотя струящаяся в них прохлада заставляла обитателей дома зябко ежиться в объятиях уютных кресел и диванов.

И огонь умер в камине.

Даже малой искры, способной возродить некогда буйное пламя, не осталось в обугленных недрах.

ЮЛИЯ

Непривычно ласковое московское лето закончилось рано.

Природа, очевидно, придерживалась того расхожего мнения, что хорошего всегда полагается понемножку, и уже в конце августа зарядили серые беспросветные дожди, ввергающие особо чувствительные души в жестокие сезонные депрессии.

Сентябрь, а вместе с ним и осень наступили поэтому как-то незаметно, словно прокравшись в город под прикрытием унылой серой пелены, повисшей над мокрыми мостовыми, как грязный тюль старой оконной занавески.

Тоска и уныние первых дней осени, однако, никак не сказались на светской жизни державной столицы. Модные персонажи всех рангов и мастей — респектабельные столпы политики и бизнеса, мэтры адвокатуры, скандальные звезды шоу-бизнеса, вездесущие «золотые перья», карточные шулеры и удачливые рыцари рулетки, а также несметное количество просто фланируюших тусовщиков — возвращались в свои городские квартиры и подмосковные усадьбы.

Начинался очередной зимний сезон.

И первым заметным его событием, по единодушному мнению светской тусовки, стала блестящая свадебная церемония.

Завидный жених — известный московский плейбой и нефтяной магнат Михаил Моргулис, покрытый бронзовым океаническим загаром, — сошел с трапа личного самолета, доставившего его в Москву прямо из-под пальм экзотического острова, под руку с изысканным юным созданием.

Создание звалось Юлией.

Никто толком не знал, в каких райских кущах нашел Моргулис свою сказочную Принцессу, но все как-то уверенно и сразу заговорили о том, что удачливому выходцу из мелких кооператоров несказанно повезло и в этом. Далее суждения разделились: кто-то утверждал, что невеста Моргулиса принадлежит к младшему поколению уцелевших Романовых, кто-то рассказывал трогательную историю любви саудовского короля и русской женщины, добровольно сдавшейся в гарем и подарившей монарху дочь. Помянуты были Шаховские, Куракины, Оболенские…

Словом, тусовка восторженно всколыхнулась. И уже не смогла успокоиться вплоть до того момента, когда малиновый звон свадебных колоколов, разгоняя осеннюю хмурь, поплыл в сентябрьском небе.

Пересуды вполголоса и с оглядкой — не приведи Бог, донесут недоброжелатели до ушей могущественного магната! — шелестели и на грандиозном свадебном банкете, обставленном с небывалой даже для московских нуворишей пышностью.

Невеста взирала на толпу гостей, шелестящую, жующую, пьющую, произносящую пышные здравицы в ее честь, с царственной полуулыбкой, едва мерцающей на губах слабым бликом, который немедленно подхватывал, отражая и множа стократ, струящийся каскад драгоценных камней. Старинные украшения невиданной красы, о стоимости которых можно было только догадываться, дополняли ее роскошный свадебный наряд.

«Фамильные!» — без тени сомнения констатировала тусовка и несколько успокоилась.

Много позже, горестно размышляя о том трагическом положении, в котором неожиданно оказалась, Юлька пришла к выводу, что все началось именно с этих украшений, действительно старинных и бесценных: диадемы, колье и серег.

Она хорошо помнила тот день, когда сияющий и загадочный Моргулис, каким становился всегда, собираясь преподнести ей очередной сюрприз, вошел в комнату, бережно держа в руках небольшую плоскую коробку. Коробка была обтянута тонкой темно-зеленой кожей, очень старой, покрытой множеством мелких трешинок.

— Что это? — небрежно поинтересовалась Юлька.

Она уже привыкла к безумным сюрпризам Моргулиса, который обожал дарить подарки, один роскошнее другого.

Манто из черного баргузинского соболя.

Огненно-красный «феррари», изготовленный в единственном экземпляре специально для нее и названный ее именем, о чем сообщала золотая табличка на капоте.

Необъезженкого жеребца-ахалтекинца.

— Твое прошлое, — загадочно ответил он.

— То есть?

— Я купил тебе прошлое. Ты ведь давно об этом мечтала.

Это было правдой.

Получив неожиданно и такой полной мерой, что иногда это начинало ее тяготить, все, о чем мечтала, и прежде всего мужа, самого что ни на есть настоящего не миллионера даже — миллиардера! — Юлька вдруг ощутила дискомфорт.

По странному стечению обстоятельств произошло это именно потому, что на третий день их знакомства Моргулис увез ее за границу. Сначала на север Франции, в Нормандию, в Довиль.

Позже он всегда говорил, что влюбился в нее в ту самую минуту, когда увидел впервые. То обстоятельство, что в тот момент она была распластана на земле стаей пьяных шакалов и едва не изнасилована, по утверждению Моргулиса, этому только способствовало.

Любитель пофилософствовать, поклонник психоанализа и вообще психологии, он считал себя тонким ее знатоком и очень любил рассуждать о мотивации поступков, выстраивая целые теории, чтобы объяснить, почему человек вдруг захотел съесть персик, если ему предлагают апельсин. То странное обстоятельство, что его внезапная любовь к Юльке вспыхнула именно тогда, Моргулис объяснял просто.

— Мужчина, — разглагольствовал он, развалившись в кресле и дымя толстой сигарой, — в душе всегда рыцарь. И каждый мужик — если он, конечно, мужик — тоскует о подвиге.

У кого-то из классиков я нашел роскошный пример. Представь: двое добиваются руки одной девицы, отец которой слышать о замужестве дочери не желает. А отец — миллионер: оба парня ссориться с ним не желают. И тогда один инсценирует покушение на его жизнь и выступает в роли спасителя, а другой, напротив, делает вид, что срывается в пропасть или тонет — не помню точно, — но, в общем, гибнет, и миллионер вынужден броситься ему на помощь и спасти. И как ты думаешь, кого из них он выбрал в зятья?

Второго!

Потому что тот дал ему возможность совершить подвиг.

Так-то.

Я — не исключение. Я тебя спас. Вырвал из рук пьяной сволочи. Ты мне дорога не только как ты в собственном смысле, но и как живой свидетель и — хорошо, черт возьми, сказал! — свидетельство моего подвига. Так-то, прелесть моя…

Внешне теория была стройной, убедительной и даже красивой.

Но Юлька-то знала, что вся она, с начала и до конца, — вымысел, затейливая фантазия Моргулиса, в которую тот, вполне возможно, уверовал искренне.

На самом же деле пресыщенного жизнью, циничного прагматика сразило всего лишь одно обстоятельство, которому, как принято считать, современные цивилизованные люди не придают особого значения.

В свои восемнадцать Юлька была девственницей.

Момент «обретения» Моргулиса она запомнила с точностью необыкновенной, вплоть до самых мельчайших деталей. И никакими своими стройными теориями он не смог бы переубедить ее в этом: слишком хорошо помнила Юлька слова, обращенные к ней будущим мужем в первые минуты знакомства.

Не было в них и намека на внезапно вспыхнувшее чувство.

— Он успел тебя трахнуть? — без обиняков поинтересовался Моргулис, едва только Юлька поднялась с земли.

— Нет… — Вопрос ее шокировал. Совсем не этого ожидала она от неизвестного спасителя.

По всем приметам он принадлежал к миру, который так упорно не желал принимать Юльку в свои сияющие чертоги и вдруг смилостивился, отрядив на помощь посланца.

Это было похоже на чудо.


Но вместо слов утешения тот немедленно оскорбил ее откровенно хамским вопросом: чудо закончилось, не успев произойти. От неожиданности и обиды Юлька ответила не сразу, и голос звучал еле слышно, вдобавок предательски дрогнув.

Моргулис истолковал это по-своему.

— Понятно… — многозначительно протянул он тоном, не оставляющим ни малейших сомнений, что именно ему стало понятно: Юльке он не поверил. — Ладно, фантик. Давай все же съездим к доктору. Скажем так: для профилактики. — Не дожидаясь ответа и, похоже, нимало не задумываясь о ее реакции, спаситель уже звонил кому-то, достав из кармана крохотный мобильный телефон.

Два внушительных автомобиля — лимузин и джип сопровождения — стремительно пересекли город, почти не сбавляя скорости, влетели в ворота солидной частной клиники и пронеслись по аллее, ведущей в глубь темного парка к небольшому особняку, на фасаде которого светилось одно-единственное окно.

Впрочем, о том, что это клиника, Юлька догадалась несколько позже, когда Моргулис, коротко переговорив с каким-то мужчиной, поджидавшим их у входа в здание, открыл дверь автомобиля и коротко бросил Юльке, забившейся в угол салона:

— Пойдем, детка. Доктор тебя просто посмотрит. Не бойся.

Он бесцеремонно проследовал за ними в кабинет и по-хозяйски расположился в кресле, в то время как врач — бесстрастный молодой человек в очках, за дымчатыми стеклами которых невозможно было рассмотреть глаз — вежливо проводил Юльку за ширму и, указав на гинекологическое кресло, попросил раздеться.

Через десять минут, задыхаясь от стыда и пугаясь дрожащими руками в собственном белье, Юлька услышала из-за ширмы изумленный возглас спасителя.

— Что? — недоверчиво переспросил он у врача, который коротко сообщил ему что-то, слов было не разобрать. — Ты уверен? Нет, действительно?! Ну, дела… Вот тебе и фантик под кустом!!!

С этой минуты Моргулис смотрел на Юльку совершенно иными глазами.

Вполне возможно, кстати, что дело решили отнюдь не чувства, проснувшиеся внезапно.

Михаил Моргулис был тщеславен вне всякой меры. Впрочем, пороку этому неизбежно подвержены все люди, случайно пробившиеся в высшие слои общества. В глубине души они еще не очень-то верят в свое счастливое перемещение и постоянно нуждаются все в новых и новых его подтверждениях.

Вдобавок их постоянно терзает нестерпимый, сродни чесоточному, зуд, облегчить который можно лишь одним способом: часто и громко напоминая о себе обществу, путь в которое совсем недавно был заказан. Он и втягивает нуворишей в нескончаемую, доведенную до абсурда борьбу за обладание всем самым лучшим, что только появляется в обиходе, от моделей мобильных телефонов до породистых лошадей и красивых женщин.

В этом смысле Юлька была ценным приобретением: красавицами на любой вкус мужчины в кругу Моргулиса были пресыщены, но отыскать изысканно красивую девственницу даже при их безграничных возможностях было непросто. Юлька к тому же оказалась на удивление умна и каким-то странным способом образованна, что окончательно добило Моргулиса.

Но как бы там ни было, с этой минуты он ни на шаг не отпускал Юльку от себя и, легкомысленно забросив все дела, проводил с ней дни и ночи напролет, открывая все новые достоинства возлюбленной и все более теряя голову в сладостном опьянении запоздалой страстью.

Приняв окончательное решение покончить с холостой жизнью, Михаил Моргулис счел за лучшее увезти избранницу за границу, сокрыв ее до поры от любопытных глаз. В том, что попытки разузнать всю подноготную таинственной невесты будут предприняты многими, он не сомневался ни секунды, ибо повадки общества, к которому принадлежал, знал досконально.

Он увез Юльку в Довиль, выбрав этот тихий и почти провинциальный теперь городок на атлантическом берегу Франции не случайно.

Место было чудное и в былые времена считалось модным курортом, который особенно любила потомственная европейская знать. Но времена менялись: аристократы дряхлели, теряли состояния, уступали позиции напористым буржуа. Тех прохладная тишь Довиля не прельщала: жадные до наслаждений души искали праздной толпы, вульгарной, кричащей роскоши. И город медленно подернулся дымкой забвения, которая окутала его так же легко и незаметно, как прозрачный атлантический туман, каждый вечер опускавшийся на тихие улицы, с тем чтобы на рассвете сменить ночную мглу и раствориться в первых лучах сдержанного нормандского солнца.

Немногие потомки громких аристократических фамилий хранили верность городу, но они неумолимо старились, и вместе с ними ветшали некогда роскошные виллы, череда которых тянулась вдоль кромки моря, образуя главную улицу городка. На ней же помещались два отеля, еще хранящие былое величие, чопорные, как в лучшие времена, когда номера здесь бронировались едва ли не за год, теперь — большую часть года пустующие. По вечерам здесь распахивало двери прославленное некогда казино. Возле этих дверей красовался нежно-розовый «роллс-ройс» — кабриолет Еыпуска 1963 года, при виде которого казалось, что именитый владелец, крупно проигравшись, просто забыл машину на стоянке ровно тридцать семь лет назад.

Моргулис ехал сюда, надеясь избежать встреч с многочисленными приятелями, знакомыми и просто богатыми соотечественниками, оккупировавшими в последние годы и Ниццу, и Канны, и Биарриц. Тихий Довиль новая русская буржуазия, похоже, игнорировала в силу тех же причин, что и ее европейские предшественники: здесь упорно не признавали дурных манер и случайно нажитых капиталов.

Он поселил Юльку на небольшой, довольно скромной вилле. Стены ее были густо увиты плющом, а на зеленой лужайке за домом вместо современного бассейна бил старомодный фонтан, мраморная чаша которого, когда-то белоснежная, пожелтела и потрескалась от времени. Хозяйка виллы была русской по происхождению, дочерью эмигрантов перзой волны, которых бегство спасло от неминуемой гибели: отец ее был князь и генерал русской армии. Зинаида Николаевна родилась во Франции и удачно вышла замуж за французского аристократа, составив по тем временам неплохую партию: муж был богат, к тому же перед ним открывалась блестящая дипломатическая карьера.

Но нынче все было в прошлом: муж давно умер, не исполнив карьерных устремлений и почти полностью промотав состояние. Зинаиде Николаевне осталось громкое имя с таким количеством «des», что полностью еле-еле умещалось на визитной карточке, и старая вилла в Нормандии, которую ветреный супруг отчего-то забыл заложить. Господь не послал им детей, и она доживала век в одиночестве, обеспечивая себе сносное существование сдачей внаем большей части дома.

При всем том старушка хранила привитые с младенчества манеры. Спину держала неизменно прямо и изъяснялась на каком-то совершенно удивительном, красивом, правильном, но непривычном уху современного россиянина русском языке.

Моргулис с легким сердцем оставлял Юльку на ее попечение, когда дела требовали его личного присутствия в самых разных точках земного шара: от Швейцарии до Южной Африки.

Но именно общение с Зинаидой Николаевной породило в Юлькиной душе, доселе сладко мурлыкавшей в объятиях сбывшейся мечты, странный дискомфорт.

В отсутствие Моргулиса женщины почти все время проводили вместе, неспешно прогуливаясь вдоль моря, наслаждаясь ароматным кофе на открытой террасе отеля или отправляясь обедать в один из тех крохотных приморских ресторанов, где твари морские попадают на стол, едва покинув прохладные волы залива в смертельных объятиях рыбачьих сетей.

Вечерами они подолгу засиживались в гостиной, обставленной с галантным изыском минувшего века, уютно устроившись в огромных вольтеровских креслах, более всего напоминающих маленькие гроты, в которых при желании можно было надежно укрыться от окружающего мира.

Листая альбом с пожелтевшими фотографиями, на которых была запечатлена молодая Зинаида Николаевна, Юлька заметила однажды:

— Вы совсем не похожи на русскую…

Действительно, со старых фото томно взирала на мир жгучая брюнетка. Непослушные вьющиеся волосы, небрежно убранные назад, обрамляли худощавое лицо. Огромные черные глаза, слегка навыкате, тонкий нос с заметной горбинкой и полные чувственные губы делали его похожим на лица роковых красавиц, рожденных под знойными небесами юга: испанок, итальянок, гречанок.

— Вы правы, — грустно улыбнулась Зинаида Николаевна, — покойный батюшка намекал, бывало, в шутку на страстное увлечение заезжим итальянским тенором некой девицы. Maman страшно сердилась. Сейчас вспоминать об этом весело.

Но был случай, тоже нечаянно связанный с моим нерусским обличьем…

Его вспоминать и теперь стыдно. Однако ж, если зашла речь, покаюсь…

История эта приключилась в Ницце.

Я уже несколько лет была замужем, но впервые оказалась на курорте одна. Но скучать мне не давали. Имя и состояние мужа, положение, которое занимала его семья в свете, делали меня желанной гостьей в самых взыскательных и строгих гостиных. Приняв очередное приглашение, я оказалась в компании людей, которые совсем не знали меня прежде и, надо сказать, мало интересовались моим прошлым. Мы ужинали на открытой террасе модного ресторана, и речь вдруг зашла о России и той трагедии, которая ее постигла с приходом большевиков. Я не принимала участия в обшей дискуссии, полагая, что слишком мало для этого разбираюсь в вопросах политики, и никому из всей компании даже в голову не пришло, что я — русская. Внешность моя, как вы заметили, к этому не располагала, а говорить по-французски я начала прежде, чем выучила родной язык: таковы были каноны воспитания дворянских детей.

Словом, мое присутствие никого не стесняло, и один человек вдруг высказался о русских очень гадко. Все немедленно заспорили: кто-то горячо опровергал этого господина, кто-то, напротив, с ним соглашался, приводя для примера какие-то грязные, дикие истории.

Я же в первые минуты страшно растерялась и все не могла найти момента, чтобы вступить в разговор и сообщить всем, что я — русская.

В итоге — время было упущено.

Спор зашел уже слишком далеко, и заявление прозвучало бы теперь вызывающе. Душа моя разрывалась от стыда, к тому же я остро переживала оскорбительные суждения, высказанные о русских людях, но молчала. И Господь немедленно покарал меня за это невольное предательство.

Впрочем, быть может, как раз напротив, он давал мне последний шанс поступить достойно, но у меня недостало сил им воспользоваться. Один из спорщиков неожиданно обратился ко мне:

— А вы, madame, что думаете по этому поводу?

Сердце мое оборвалось, и такой страх вдруг сковал душу, что я едва пробормотала в ответ:

— Ничего. Я мало в этом разбираюсь.

— И правильно делаете, — неожиданно легко согласился мой собеседник, — красивым женщинам незачем забивать свои очаровательные головки такой чепухой.

Спор вдруг стих так же неожиданно, как начался.

Но в тот же миг на террасе появился высокий старик, всклокоченный, небритый, одетый в совершенно поношенный сюртук, и похоже, что пьяный. Непонятно было, как он сумел проникнуть на террасу дорогого ресторана, у дверей которого дежурил суровый швейцар, но он был здесь и явно намеревался просить милостыню.

Ужас происходящего состоял, однако, в том, что несчастный старик этот был русским и я, правда, не без труда, узнала в нем одного из бывших подчиненных отца, полковника, не раз бывавшего у нас в доме. Он тоже узнал меня и немедленно устремился к нашему столу, ступая неуверенно и на ходу пошатываясь.

— Зиночка, — обратился он ко мне по-русски и сразу же прослезился, — деточка ненаглядная, красавица… Подай, Христа ради, старому воину, верному боевому товарищу твоего батюшки…

Тут Зинаида Николаевна замолчала, заметно волнуясь и даже слегка побледнев.

— И что было потом? — робко поинтересовалась Юлька, которую эта история сильно растревожила.

— Ничего. Я встала из-за стола, вслепую нашарила в сумочке какую-то купюру, подала старику и пошла прочь. В тот же день я уехала из Ниццы. Но еще очень долго потом страшно боялась встретить ненароком кого-нибудь из тех людей, что стали свидетелями моего позора.

В ту ночь Юлька не сомкнула глаз, а когда Моргулис спустя пару дней возвратился из деловой поездки, он был неприятно поражен странной апатией, в которой пребывала теперь его веселая, смешливая и ласковая прежде невеста.

Впрочем, Юлька и не пыталась скрыть от него причину угнетенного состояния, но объяснения ее были путаны, и Михаил, привыкший оперировать предельно четкими формулировками, долго не мог взять в толк, что означает фраза «Прошлое меня никогда не отпустит», которую она без устали повторяла.

В конце концов он даже разозлился и уже рявкнул было безапелляционное:

— Ерунда! — как вдруг остановился, запнувшись о какую-то мысль, внезапно посетившую сознание. — А вообше-то… знаешь, в этом есть некий резон. Нам твое прошлое на самом деле ни к чему.

Занятая своими переживаниями, Юлька не обратила внимания на это внушительное «нам», которое он органично вплел в разговор о ее прошлом.

А спустя некоторое время Моргулис появился на пороге ее комнаты с загадочной коробкой я руках.

— Смотри! — Он бережно раскрыл коробку, и Юлькиному взору предстало восхитительное зрелище.

По тонкому шелку, которым коробка была покрыта изнутри, истончившемуся от времени, отчего в некоторых местах волокна ткани распались, образуя узкие, едва заметные прорехи, рассыпались сотни алмазов.

Крупные, размером с металлический рубль, средние и небольшие, величиной со спичечную головку, они сплетались в затейливый тонкий узор, образуя царственный обруч диадемы, сияющий водопад колье и изысканные гроздья серег.

На белом шелке подкладки едва различимы были потускневший от времени оттиск двуглавого орла и мелкие буквы, составляющие его окружье.

«…Морозовъ», — с трудом разобрала Юлька и уже без тени небрежности поинтересовалась:

— Что это?

— Гарнитур от Морозова, знаменитого русского ювелира, одного из поставщиков царского двора. Изготовлен был по заказу князя Кочубея в качестве свадебного подарка для его невесты, графини Богарне. И как ты думаешь, откуда он у нас взялся?

— Ты его купил.

— Ответ не засчитывается. Разрешаю вторую попытку. Только пошевели мозгами, я же сказал: это твое прошлое.

— Я не понимаю…

— Ну и дура, любовь моя. Объясняю популярно: этот гарнитур достался тебе в наследство от прабабушки, княгини Кочубей, которая, впрочем, наплевав на тогдашние условности, с князем развелась и стала баронессой Гревениц. Но и на том не успокоилась: еще раз сходила замуж, а потом сгинула в подвалах ВЧК. Такая вот семейная трагедия…

— Откуда ты все это взял?

— Купил, — повторил Моргулис и, чрезвычайно довольный произведенным эффектом, рассмеялся. — Не беспокойся, — уже серьезно добавил он, ласково поглаживая короткими толстыми пальцами сияющую алмазную россыпь, — история получилась чистая, не подкопаешься, я сам все проверил. В биографии у этой самой Дарьи, или Долли, как ее величали, темных пятен гораздо больше, чем достоверно известных фактов. А происхождение самое выдающееся: бабка — великая княгиня Мария Николаевна, старшая дочь императора Николая Первого, дед — герцог Лейхтенбергский, сын Евгения Богарне, внука Жозефины, супруги самого Наполеона, и так далее, и тому подобное… После всех разводов она, кстати, пожелала вернуть себе девичье имя и в памяти современников осталась графиней Богарне. Впрочем, в расстрельных списках ЧК значится другое имя. Жизнь этой дамы была более чем бурной, а смерть она нашла, как я уже сказал, в подвалах ВЧК, где и остались кое-какие документы, письма, дневники, фотографии. Но что самое главное: доподлинно известны лишь те ее дети, которых она произвела на свет в первом браке, и я, пораскинув мозгами на пару с одним грамотным человечком из Конторы, решил, что вполне могли быть и другие. Благо документы для семейного архива сохранились в целости и сохранности. Драгоценности, тоже конфискованные при аресте, понятное дело, пришлось приобретать в другом месте и за другие деньги, но тебя, моя прекрасная леди, это не должно беспокоить. Ну, теперь уяснила?

— Уяснила, — прошептала Юлька, еще совершенно не представляя, как будет жить с новым прошлым, но уже отчетливо ощущая прилив безудержного, восторженного счастья от сознания того, что оно у нее теперь есть.

С того памятного дня прошло шесть лет.

Сентябрь 1999 года в Лондоне был на редкость солнечным и теплым. Предпоследняя осень уходящего века, казалось, просто забыла по рассеянности заглянуть в столицу Туманного Альбиона. Впрочем, никаких туманов в эти сентябрьские дни здесь не наблюдалось. Небо было по-летнему прозрачным и ярким, а густые кроны деревьев в Гайд-парке, похоже, и не собирались одеваться в «багрец и золото», воспетые поэтом. Впрочем, сказано это было по поводу совсем иной осени, и леса, вдохновившие его, шелестели очень далеко от лондонской Парк-лейн.

В пять часов пополудни Юлия Богарне, супруга крупнейшего российского предпринимателя Михаила Моргулиса, покинув апартаменты, которые они с мужем традиционно занимали, спустилась в холл лондонского отеля «Дорчестер» — самого снобистского и самого стильного отеля Великобритании.

Madame Богарне, по общему мнению, была одной из самых красивых и изысканных дам российского бомонда. К тому же — и это было уже исключением из правила — Юлию Богарне хорошо принимали в европейском свете. Двери великосветских гостиных перед ней, а заодно и перед ее мужем, открывало славное и загадочное прошлое семьи, самым мистическим образом смешавшей в своем потомстве кровь русских царей, французских аристократов, их злейшего врага — Наполеона Бонапарта и, наконец, русского фельдмаршала Кутузова, разбившего мечту маленького корсиканца о мировом господстве.

О «Дорчестере» следует сказать особо.

Это не просто снобистский отель для снобов со всего мира.

Это цитадель британских традиций.

И если вся Британия, начиная с улыбчивой королевы-матери, просто чтит свои незыблемые устои, то в «Дорчестере» их чтят вдвойне.

Или втройне.

Холл отеля именуется Променадом и имеет вид длинной галереи, отделанной мрамором, уставленной мраморными же скульптурами, колоннами, а также диванами, креслами и маленькими столиками. Здесь накрывают традиционный пятичасовой чай, на который съезжаются удивительные, почти диккенсовские персонажи: пожилые леди в шляпках и джентльмены в твидовых пиджаках. Здесь же приобщаются к славной британской традиции постояльцы отеля: арабские шейхи, голливудские звезды и принцы крови маленьких европейских монархий, мужественно пересекшие Ла-Манш за штурвалами собственных самолетов. К чаю в Променаде подают обязательные «scones», маленькие сдобные булочки, выпекаемые здесь же, на кухнях отеля. А к ним — сливки, непременно девонширские, повидло, мармелад и маленькие сандвичи, в их числе — обязательный сандвич с огурцом, который англичане почему-то считают лакомством.

Михаил Моргулис часто наезжал в Лондон.

Сопровождая мужа в деловых поездках, Юлька полюбила сдержанную роскошь «Дорчестера» с его добротной, массивной мебелью и милыми неброскими цветочками, рассыпанными по обивке кресел, покрывалам и гардинам, неизменный утренний «porridge» и чинный ритуал «five o’clock» в Променаде.

Сейчас она спешила: чаепитие в «Дорчестере» собирало ежедневно изрядное количество народа, свободных мест в мраморном холле могло не оказаться.

Опасения — увы! — оправдались.

Величественная и грациозная, облаченная в костюм из последней коллекции «haute couture» дома «Шанель», баснословной стоимости, но совершенно неброский, идеально выдержанный в стиле «expensive simplicity» — дорогой простоты, любезной последнее время ее сердцу, Юлька ступила под своды Променада.

Метрдотель немедленно бросился ей навстречу, и сожаление его было так велико, что истинный британец позволил себе сдернуть с лица завесу классической сдержанности, сообщая именитой постоялице о том, что все чайные столики заняты. В душе Юлька сердито обругала себя «ленивой курицей», которая не потрудилась заказать столик накануне, но сохранила вид совершенно безмятежный. Метрдотель был одарен легкой, немного рассеянной улыбкой, и Юлька отправилась восвояси с неизменной отточенной грацией в каждом движении гибкого тела.

Метр догнал ее уже у лифтов.

— Простите, миссис Богарне, — он произнес французскую фамилию на английский лад, отчего та сразу же утратила галльскую легкость, — но один из наших постоянних и очень уважаемых гостей, его высочество герцог Александр Медичи, просит вас оказать честь выпить с ним чашку чая. Его высочество не мог просить вас об этом лично, прежде всего потому, что не был вам представлен, к тому же он не успел ничего предпринять: вы удалились слишком быстро. Я взял на себя смелость передать вам его просьбу.

Минуту Юлька колебалась, но в стенах «Дорчестера» все было так строго, чинно и респектабельно, что она сочла для себя возможным принять приглашение. К тому же именно в эту минуту ей безумно захотелось немедленно съесть парочку пышных, горячих булочек.

НОВЫЙ ХОЗЯИН СТАРОГО ДОМА

Свечи окончательно оплавились в тяжелых подсвечниках. Литые основания плотно увиты были вязкими струйками застывающего воска. И только кое-где в массивных серебряных чашечках тихо догорали, трепеща на ветру, крохотные язычки пламени. Однако им уж точно не под силу было совладать с кромешной ночной мглой, а предсмертная дрожь живого огня только подчеркивала безграничное ее господство.

Люди, продолжающие странную беседу свою в этом господстве мрака, и сейчас показались бы стороннему наблюдателю то ли гостями, то ли и вовсе — заложниками этой бездонной ночи.

Но откуда было взяться в такую пору стороннему наблюдателю!

А сами они ни на что, похоже, уже не обращали внимания.

— Ого! Значит, он игнорировал не всех. Что ж ты молчишь, если знала его хорошо? Расскажи, какой он, что за птица? А то тут некоторые ничтоже сумняшеся записали его в разбойники и убийцы.

— Я молчу, заметьте.

— Молчи, молчи.

— Так что же, Вера?

— Я не могу сказать, что знала его хорошо. Так, общались несколько раз, просто гуляли. Он очень хрупкий был. Впрочем, почему был? Он и теперь, наверное, такой же. Хотя не знаю, жизнь сильно меняет людей. Словом, тогда он был какой-то хрупкий… Причем не столько физически, хотя и физически тоже, но скорее — душевно. Изломанный, нервный. Истеричный даже. Какие-то невнятные философские рассуждения, стихи, конечно же. Тоже какой-то мистический декаданс. Знаете, он был словно откуда-то из прошлого… Мне кажется, такими были кумиры «серебряного века». Оголенные нервы, контакты с иными мирами, безумные фантазии…

— Оставь высокую риторику, Вера. Это всего лишь — кокаин, потребляемый кумирами, как ты изволишь выражаться, «серебряного века» в лошадиных дозах.

— Может быть. Не стану спорить. Но думаю, что дело не только в наркотиках. Иногда мне кажется, что им, на изломе двух веков, открылось нечто, что повергало в эти странные состояния… Но оставим «серебряный век». Я помянула его только потому, что Роберт был словно оттуда. Меня это и привлекало в нем, и отпугивало одновременно.

— Вот почему ты предположила, что он мог, как и мать, повредиться рассудком и потому пропасть так надолго?

— Да, именно поэтому. Он был, понимаешь, словно обречен на что-то страшное. Я не удивлюсь любому, самому трагическому повороту его судьбы.

— У вас был роман?

— Нет. По крайней мере не в том смысле, который мы теперь вкладываем в это слово. Он, похоже, эачис-лил меня в ряды своих поклонниц. Не знаю, правда, сколь многочисленны они были и были ли вообще. Но он стал смотреть на меня как на собственность. Нет, никаких физических поползновений, упаси Боже! Это было хуже: он стал считать меня собственностью интеллектуальной. В том смысле, что я должна была внимать ему в любое время, когда приходила ему охота говорить. О чем говорить, это было не важно, он мог говорить обо всем, но всегда непонятно и путано. Словом, любопытство мое очень скоро сменилось страхом и неприязнью. Пару раз я отказалась составить ему компанию на прогулке, еще несколько раз просила маму сказать, что я уехала в город, когда он появлялся у нашей калитки, и он все понял. Надо думать, оскорбился, по крайней мере попросту перестал меня замечать. Потом, как вы знаете, он внезапно уехал. И вдруг прислал мне письмо. Оно было какое-то странное. В том смысле, что совершенно не в его стиле. Никакой зауми, попыток казаться гением и сверхчеловеком. Наоборот. Он откровенно жаловался на неустроенность, грязь, лютые морозы, а более всего — на грубость и необразованность людей, которые его там окружали. Словно попал в другой мир. Он так и писал. Ничего не приукрашивая и не пытаясь скрыть своего бедственного положения. Очень жалобное было письмо. Я ответила ему, попыталась, как могла, утешить. Потом было еще несколько писем. Он все жаловался, правда, не так откровенно, как в первый раз. Я отвечала ему сразу же и, как могла, — тепло, но он писал все реже. А потом и вовсе перестал. И матери с бабушкой — тоже. Они беспокоились страшно. Тетя Лена даже собиралась ехать туда, на БАМ, но он вдруг прислал им короткое, очень сухое письмо. Дескать, оттого только и бежал в такую глушь, чтобы избавить себя от их мелочной опеки, и дальше — в том же стиле. Обе были буквально раздавлены. Я даже рискну предположить, что на состоянии Лены письмо сказалось самым роковым образом. Она ведь понимала, что давно потеряла мужа, хотя и пыталась бороться с этим, но узнала теперь, что от нее отрекается сын… Однако это только мои догадки, вполне вероятно, что многое из того, что происходило потом, мне не известно.

— Да, интересный вырисовывается образ… Похоже, яблочко от яблоньки действительно… Я имею в виду папашу.

— Нет, погоди, я как раз больше всего боялась, что после моего рассказа вы станете считать Роберта законченным негодяем. Вы поймите, ведь я оценивала его сквозь призму своих тогдашних идеалов, а они, как большинству из вас известно, были очень далеки от действительности. Я в молодости была девицей романтически настроенной, воспитанной все больше на книжных принципах. И потому многое могла понять и истолковать неправильно. Он был изломан? Да. Но чем? Что сделало мальчишку семнадцати лет истериком, подверженным всякой мистике? Этого ведь я не знала. И задуматься не взяла на себя труда. Так что к моим тогдашним впечатлениям сейчас нужно относиться очень осторожно.

— Что ж, это, пожалуй, справедливо. Твои принципы и сейчас, мягко говоря, не всегда согласовываются с действительностью. А уж тогда-то… Помню. Эдакая тургеневская девушка, ушедшая в «Народную волю».

— Спасибо за откровенность.

— Не на чем. Заходите еще.

— Ладно. Отвлеклись. Значит, в семьдесят шестом он уехал и… не пропал. То есть некоторое время подавал признаки жизни, а потом все же пропал. Так?

— Выходит, так.

— Правда, перед тем как пропасть, зачем-то нахамил матери с бабкой, но тут и гадать нечего: история темная. Может, просто крыша поехала от бытовой неустроенности и грубости окружающей среды. БАМ образца 1976-го? Могу себе представить… Поклонников декаданса там точно не было.

— Значит, в 1976 году исчезает Роберт. А в 1977-м Виктор окончательно бросает Лену. То есть официально объявляет ей, что подает на развод. Дальше история некоторым образом покрыта мраком, в том смысле, что подробностей происшедшего доподлинно не знает никто, а слухи ходили самые разные, один невероятнее другого. В самых общих чертах картина проступает такая. Лену это известие, видимо, доконало окончательно. И она каким-то образом покушалась на жизнь мужа. Происходило все это на городской квартире, поэтому детали никому не известны. Софья Аркадьевна вплоть до убийства Виктора молчала, а когда заговорила, оказалось, что и она не вполне здорова психически. Рассказывала она каждый раз новые истории, одну страшнее другой, но, полагаю, все они далеки от действительности. Впрочем, принципиального значения детали не имеют. Достаточно того, что мы знаем, а именно: Лена покушалась на мужа, но тот остался жив. И похоже, не очень опасался за свою жизнь, по крайней мере продолжал бывать на даче, где постоянно поселились теперь мать с дочерью, потому что городскую квартиру деда-академика «кухаркин сын» у них благополучно отобрал и жил теперь там с новой женой. Более того, каждый раз после визита на дачу эта сволочь — прости, Вера, — возвращалась в Москву не с пустыми руками. Софью Аркадьевну бывший зять крепко держал на крючке, угрожая возбудить против Лены уголовное дело и упрятать ее в психушку. И несчастная старуха отдавала ему постепенно все, что было в семье: фамильное серебро, бесценные полотна, скульптуры, экспонаты знаменитой на весь мир коллекции оружия, которую академик собирал всю жизнь; думаю, вы можете представить, чьи подарки пополняли его собрание! И так далее, и тому подобное… Полагаю, что и квартиру он заполучил тем же паскудным способом. Но подонку этого было мало. Он тайком от Софьи Аркадьевны вызывал из дома бывшую жену, и та мчалась, как девчонка на первое свидание, выпрыгивая чуть ли не из окна, чтобы не заметила мать. Для нее он припас новую сказку. Якобы оставить ее и ограбить заставила его жестокая необходимость. Он задолжал. И кредиторы потребовали, чтобы он женился на дочери одного из них, но были готовы оставить в покое, если он возместит сумму долга. Лена поверила. И начала выносить из дома драгоценности, сначала свои, а потом и материны, среди которых, говорят, были подарки какой-то из русских императриц: то ли самой Екатерины, то ли Елизаветы, чьей фрейлиной была ее прапрабабка — графиня Валуева. Словом, обе женщины, тайком друг от друга, постепенно отдавали шантажисту все, что имели. Возможно, он уже точил зубы на дом и на землю, и вполне вероятно, что рано или поздно завладел бы и тем и другим, но случилось непредвиденное. Впрочем, здесь мы опять не можем ничего утверждать достоверно, поскольку свидетелей нет. Возможно, Софья Аркадьевна уличила Лену в краже драгоценностей, а быть может, в момент просветления Лена сама все рассказала матери, но, как бы там ни было, они признались друг другу во всем. Лена, очевидно, поняла, что в очередной раз обманута самым подлым образом. И наутро Софья Аркадьевна нашла дочь в петле. Лена повесилась в своей спальне, предварительно вскрыв вены, чтобы уж наверняка… Представляю, какая картина открылась несчастной старухе! Удивительно, что тогда она выжила и сохранила рассудок. Лену похоронили. Виктор, само собой, исчез. Появиться на похоронах он не посмел, да и какая теперь была ему в том нужда? Шантажировать Софью Аркадьевну больше было нечем, а просто так она бы ему не дала и ломаного гроша: характер у старушки, надо сказать, был еще тот.

— Да, нрав у нее был воистину графский. Ведь сколько уговаривали ее после смерти Лены продать дом и переселиться куда-нибудь подальше от жуткого места! Ни в какую!

— О продаже даже речи не было. Ее и мама моя, и бабушка ныне покойная звали к нам жить: очень дружил дед мой с ее мужем-академиком, и жили они одно время как одна семья. Но и на это она не согласилась.

— Да. Ни на какие предложения не согласилась Софья Аркадьевна. И осталась жить одна в пустом доме. А вокруг ни души — несколько гектаров самого что ни на есть дремучего леса…

— И видно, сам черт занес к ней в эту глушь проклятого зятя. Я, знаете ли, далек от мистики, но иной причины придумать не могу. Если только не предположить, что этот гад дошел до того, что решил окончательно и в самом прямом смысле ограбить старую женщину. Иначе откуда бы ему вдруг оказаться в пустом доме, да еще глухой ночью, в страшную непогоду.

— Да, это верно. Гроза в ту ночь бушевала как-то особенно дико, и ливень не лил — стояла сплошная стена воды. Я хорошо это помню.

ВАДИМ

С той самой минуты жизнь Ирины превратилась в сплошной кошмар, затмивший ей белый свет на долгие четыре года.

Притом несправедливо было бы утверждать, что Вадим Панкратов желал этого сознательно. Отнюдь.

Все было просто и вместе с тем очень запутанно в их отношениях.

В сущности, истоки чувств, столь полярных, были объяснимы и легко просматривались в прошлом обоих.

Ирина выросла в семье, едва ли не исторически состоявшей исключительно из одних женщин. В жизнь каждой из них, естественно, хотя бы однажды являлся мужчина, иначе никакой семьи попросту не было бы. Но явление это, как правило, было коротким, мужчина неизменно исчезал, растворяясь в туманном прошлом, а через некоторое время на свет являлось новое поколение семьи, представленное ребенком, конечно же, женского пола.

В момент рождения Ирины семья состояла из двух женщин: пожилой матери и дочери сорока с лишним; с ее появлением женщин в семье стало три. Трудно сказать, как относились к странному року представительницы старших поколений, но маленькая Ирина отсутствие отца, деда или хотя бы брата переживала очень болезненно. Она отчаянно тянулась ко всем взрослым мужчинам, оказавшимся поблизости.

Опрометью мчалась навстречу соседу по лестничной площадке, немногословному шоферу-«дальнобой-щику», когда, вернувшись из рейса, он неторопливо шел по двору, и замирала от счастья, подброшенная ввысь грубыми обветренными руками.

Влюбленными глазами смотрела на врача-педиатра, посещавшего ее во время частых болезней, и после визита часами говорила с бабушкой, смакуя каждое слово пожилого брюзгливого доктора.

В первом классе она немедленно влюбилась в учителя физкультуры и страшно страдала из-за того, что не могла блеснуть спортивными успехами, отчего физкультурник ее попросту не замечал.

Тайная любовь эта сжигала ей душу почти пять лет, а потом была так же безраздельно и безоглядно отдана студенту театрального института, руководившему школьным театром. И снова сердце ее было разбито, потому что студент не разглядел в застенчивой рыжей пятикласснице таланта, который его артистической душе мог бы стать особенно мил и дорог, ибо это был талант искренне восторгаться и бесконечно славить его гениальность.

В пионерских лагерях, куда на лето отправляла ее мать, Ирина тоже постоянно страдала, неизменно влюбляясь то в отрядного пионервожатого, то в самого директора лагеря, и, поглощенная своими чувствами, диковато сторонилась шумных забав, которые затевали сверстники. Они в ответ платили той же монетой, отвергая ее с полной мерой детской жестокости и нещадно дразня за медно-рыжий цвет волос, мечтательность и угловатость. Впрочем, с этим Ирина мирилась легко: детское общество никогда не привлекало ее всерьез, и ни разу объектом ее перманентной влюбленности не стал сверстник. Потому и с девочками-ровесницами говорить было особо не о чем: они бы никогда не поняли ее страданий, а глупые перебрасывания записок между партами ничуть не волновали ей душу.

Так и росла, постоянно страдая от неразделенной любви, замкнутая и безмерно одинокая.

Уже в институте очередная влюбленность в немолодого желчного доцента неожиданно обернулась изнурительным романом. Доцент оказался отвратительно труслив, мелочен, сварлив. Говорить безостановочно, часами, даже занимаясь любовью, он мог только о своей гениальности, а пуще того — о ничтожности коллег, их постоянных кознях и своей борьбе с ними. Нисколько не стесняясь, доцент рассказывал возлюбленной о десятках анонимных писем, отправленных им во все инстанции и испортивших не одну научную карьеру, того же рода звонках, отравивших жизнь не одной семье, и прочих мерзостях. К тому же он был настолько жаден, что с удовольствием ужинал в ресторанах, которые любил патологически, за счет Ирины, когда, получив очередную стипендию, она располагала свободными деньгами. Когда же деньги кончались, злобствовал, «отлучал» ее от себя либо приводил домой, в холостяцкую квартиру, изводил разговорами, не предложив даже чаиь ки чая. Словом, доцент был настолько далек от образа настоящего мужчины, который долгие годы лелеяла в своей душе Ирина, мысленно отождествляя его то с одним, то с другим избранником, что даже она, исстрадавшаяся без мужской опеки и ласки, не смогла удержать при себе свою влюбленность. Однако и порвать с доцентом у нее не было сил, а быть может, не имея собственного опыта и возможности воспользоваться материнским, который обычно спасает юных женщин в сложных ситуациях, просто не знала, как это сделать. Промучившись таким образом почти четыре года, Ирина облегченно вздохнула, когда в паучьи сети доцента попалась очередная наивная первокурсница.

Вадим Панкратов стал вторым мужчиной в ее жизни, но еще задолго до этого, едва переступив порог его кабинета, она, по обыкновению, отчаянно влюбилась.

Впрочем, влюбленность эта очень скоро стала заметно отличаться от всех прочих. День ото дня узнавая Вадима все лучше, Ирина ощущала крепнущую в душе уверенность, что именно он, а никтс другой из мужчин, населявших ее грезы в прошлом, действительно соответствует образу настоящего, которого так не хватало ей с самого раннего детства.

Сначала — в роли отца, деда или брата, потом — возлюбленного: любовника или мужа — не суть важно.

Впрочем, и осознав это, Ирина вряд ли смогла бы сформулировать, что, собственно, так выгодно отличает Вадима от всех прочих. Единственное, в чем была она совершенно уверена: дело, конечно же, заключалось не в его финансовых возможностях и не в том заметном месте, которое он занимал в обществе.

На самом деле причина была проста и очевидна и потому, возможно, воспринята Ириной на подсознательном уровне. Наделенный достаточно ординарной наружностью, Вадим тем не менее обладал недюжинной внутренней силой, которую, как правило, немедленно ощущали окружающие его люди.

Для одних она оборачивалась источником скрытой угрозы.

Для других — уверенным спокойствием.

Рядом с ним Ирина впервые ощутила полную и абсолютную защищенность от любых жизненных неурядиц, что главным образом и мечтала всегда обрести, опершись на крепкую мужскую руку. Но безрадостный опыт прежней жизни, а возможно, и генетическая память семьи сыграли с ней злую шутку. Глубоко в подсознании молодой женщины, как ржавый гвоздь, заколочена была цепкая тоскливая убежденность, что эта самая надежная мужская рука не может быть с ней рядом постоянно. И ждать ее случайного прикосновения нужно терпеливо, годами, от одного счастливого случая — к другому, рассчитывая при этом только на чью-то мимолетную доброту, точно так же, как в далеком детстве — на скупую ласку хмурого шофера, чужого отца и мужа. Оттого, оказавшись в постели Вадима, о чем, конечно же, тайно мечтала, Ирина ощутила острое чувство собственной вины. Выходило так, что, воспользовавшись минутной слабостью, урвала у него частицу того, что никак не могло принадлежать ей по праву.

Чувство это, помноженное на трепетную любовь и нежность, которая застилала глаза счастливыми слезами, превратило ее в робкое, покорное, всепрощающее существо, готовое ради любимого на любые жертвы и самые тяжкие грехи.

По роковому стечению обстоятельств именно эта трогательная, ничем не заслуженная жертвенность и готовность признать вину, которой он при всем желании не мог найти, в глубине души скорее считая виноватым себя, вызывали резкое неприятие Вадима.

Он бесился, не находя повода дать волю своим эмоциям. Потом не выдерживал, срывался и совершенно незаслуженно кричал на Ирину, свирепея от ее овечьей покорности и своей вопиющей несправедливости.

Он много раз собирался уволить ее с работы или по крайней мере перевести куда-нибудь подальше от себя, что называется, с глаз долой. Но всякий раз прагматическая составляющая сознания удерживала его от этого поступка, справедливо полагая, что ее отсутствие создаст гораздо больше проблем и изрядно навредит делу: Ирина держала в своих тонких руках множество нитей, которыми виртуозно управляла, ни разу не запугав и не оборвав ни одной.

В конце концов Вадим вроде бы даже смирился с ее присутствием и постепенно все более привыкал к тому, что она постоянно рядом. Можно сказать, что он все крепче привязывался к ней, потому что Ирина оказалась единственным человеком в его окружении, в преданности которого он был абсолютно уверен.

Со временем он совершенно перестал стесняться ее присутствия даже в минуты постыдной своей слабости: тяжелых, мрачных запоев, которые обычно скрывал даже от самых близких. Потому что знал: она примет его любым, поймет и оправдает в нем даже то, чего он сам в себе не мог понять и оправдать.

Рядом с ней переживал Вадим теперь и приступы дурного настроения, которому стал подвержен все чаще, по мере того как прожорливые гиганты пядь за пядью отвоевывали территорию его империи.

По мнению большинства близко знавших его людей, в том числе жены и дочери, пребывающий в дурном расположении духа Вадим и в прежние времена становился невыносим. Приступы черной меланхолии, во время которых он святого мог вывести из себя тупым, упрямым молчанием, сменялись всплесками безудержной энергии. Тогда от всех, кто имел несчастье оказаться рядом, требовалось немедленное и активное включение в самые неожиданные и нелепые инициативы. В такие периоды он мог часами напролет слушать одну и ту же песню, включив динамики на максимальную громкость, чем доводил присутствующих до белого каления.

Словом, плохое настроение Вадима Панкратова становилось тяжким бременем для окружающих. Однако раньше оно случалось с ним не так уж часто и равномерно распределялось между ними, сокращая таким образом тяжесть психологической травмы, которую неизбежно наносило каждому. Теперь целиком и полностью легло на плечи одного-единственного человека, с которым Вадим спешил немедленно уединиться, едва только его эмоции начинали окрашиваться в темные тона.

В такие дни он выплескивал на Ирину все, что копилось в душе, бередило ее, мешало сосредоточиться на работе. Были там и слепое отчаяние, и безудержная ярость, и мстительная злоба, и длинные, путаные сентиментальные воспоминания давно минувших дней, и пьяные истерические слезы, и бессвязная мистическая заумь, и много еще всякой тяжелой, черной мути, поднимающейся со дна души.

Впадая в депрессию, Вадим мог бодрствовать сутками, и сутки напролет Ирина проводила рядом с ним, не смыкая глаз, предупреждая малейшие его желания, поддерживая беседу, когда он хотел этого, и внимая ему молча, если его обуревала страсть к пространным монологам.

Когда же тоска отпускала его душу и, осунувшийся, но исполненный новых сил, он вгрызался в работу, для Ирины начиналась другая, еще более изощренная пытка.

В ту пору Вадим еще хранил в себе изрядную долю человеческого достоинства, гордости и чувства независимости, присущего ему всегда, но теперь обострившегося до болезненного состояния. Воспоминания о душевном стриптизе, который беззастенчиво демонстрировал он во время приступов хандры и запоев, терзали душу приступами жгучего, нестерпимого стыда.

Тогда он начинал люто ненавидеть Ирину, единственную свидетельницу его позора.

Изощренное в своих попытках защитить психику от тяжких, унизительных воспоминаний подсознание начинало воспроизводить ложные ситуации, в которых именно Ирина оказывалась виноватой в том, что с ним приключился очередной приступ. Выходило так, что, пытаясь привязать его к себе, она сознательно провоцировала срыв. Далее следовали обвинения и вовсе бредовые: якобы она против его воли подглядывала за ним в минуты слабости и подслушивала его откровения, чтобы потом использовать их в своих корыстных целях.

Рассудок, еще достаточно сильный, начинал бить тревогу.

Вадим понимал, что бредит, пугался, что сходит с ума, но и в этом все равно оказывалась виновата Ирина, потому что именно вокруг нее вился мутный туман его бреда.

Ненависть, теперь уже сознательная, вспыхивала с новой, утроенной силой.

И на Ирину обрушивались самые тяжкие испытания.

Однажды, пребывая в таком состоянии, он повез ее на дальнюю дачу, расположенную на Волге, куда обычно выбирался на неделю, отключая все средства связи, отсылая машины, водителей и охрану. На сей раз, однако, традиция была нарушена в первый же день: поздно вечером Вадим неожиданно включил телефон и, выйдя из комнаты, чтобы Ирина не могла слышать содержания беседы, коротко поговорил с кем-то. Вернулся он несколько умиротворенным, позволил непривычные нежности и оставался ласковым и предупредительным еще около двух часов. Ирина совершенно расслабилась, купаясь в волнах безграничного счастья, как вдруг снаружи донесся шум подъезжающей к дому машины.

Через несколько минут отворившаяся без стука дверь впустила в спальню совсем молодую женщину, которую можно было бы назвать симпатичной, если бы не вызывающе яркая косметика и безвкусный, броский наряд. К тому же у незнакомки была непомерно большая грудь, выставленная напоказ в глубоком вырезе декольте, и очень тонкие ноги, что было особенно заметно из-за черных чулок, гармошкой сбившихся на лодыжках.

— Кто это? — Ирина еще не совсем понимала, что происходит, хотя сердце уже обреченно ухнуло в похолодевшей груди, предчувствуя страшное.

— Девушка, — беспечно отозвался Вадим.

— Какая девушка?

— Еще не знаю. Как тебя, девушка, зовут?

— Лилия. — Девица отвечала, явно следуя раз и навсегда заученной роли, но фальшивым тоном, претендующим, видимо, на то, чтобы звучать кокетливо.

— Вот так, значит. Девушка Лилия.

— Кто это? — Было уже совершенно ясно, что собой представляет девушка Лилия, но сознание Ирины отказывалось принять происходящее.

— Кто, кто… Сама не видишь? Девушка по вызову. Зовут Лиля.

— Зачем она тебе?

— Ну так, скучно что-то стало… Хочешь — оставайся, нет — иди в гостевую спальню, я тут с Лилей пока пообщаюсь…

— Но, Вадим…

— Только без истерик, ясно? А то быстро отправишься домой, машина здесь, учти.

Она осталась, ночь напролет прорыдав в гостевой спальне.

Наутро под окном снова раздался звук работающего двигателя, хлопнула дверца, и шум мотора начал медленно удаляться. Почти одновременно в дверь заглянул Вадим, был он бодр, весел и одет для рыбалки.

— Не спишь? — поинтересовался, добродушно посмеиваясь. — Хватит валяться, вставай, идем на берег. Чует моя душа, клев сейчас сумасшедший…

Когда же Вадим пребывал в добром или относительно спокойном состоянии духа, он сбрашался с Ириной так, словно между ними никогда и ничего не происходило. Иными словами, вел себя почти как в первый год ее службы, ограничив общение короткими сухими приказами и полностью исключив даже намек на похвалу и тем более шутку.

Странная их связь длилась уже четвертый год.

В глубинном ее содержании исподволь зрели перемены.

Вадим все больше привязывался к Ирине, признавшись себе наконец, что тяготится ею и любит одновременно.

Теперь его выводило из себя даже мимолетное присутствие в ее жизни других людей, будь то мать или единственная близкая подруга, не говоря уже о мужчинах, в каком бы качестве они ни были представлены. Он немедленно закатывал истерику, не обнаружив ее дома или застав в гостях соседку, заглянувшую на пару минут за какой-то мелочью. Сам же при этом мог не появляться неделями, на службе хранить вид начальственный и неприступный.

Ирина никогда не знала наверняка, когда будет востребована, но уяснила едва ли не на рефлекторном уровне, что в любую минуту должна быть готова к этому. Готовность означала в самом буквальном смысле бессменное сидение у окна, в позе ожидающей Пенелопы или царицы-матери из сказки «О мертвой царевне…».

Иногда Валим размышлял об их будущем, отдавая себе отчет в том, что существующие отношения бесконечно продолжаться не могут: Ирине шел уже двадцать седьмой год.


Но мысли всякий раз заходили в тупик.

Он полностью исключал возможность оставить семью, прежде всего полагая, что это может повредить имиджу крупного респектабельного буржуа и, следовательно, делу, которое в иерархии его жизненных ценностей всегда занимало первое место.

Но и мысль потерять Ирину уже была невыносима.

Размышления эти вселяли в душу Вадима тревогу, но при взгляде в бесконечно любящие, преданные, терпеливые глаза она немедленно рассеивалась.

«Она будет все терпеть и ждать бесконечно», — в тысячный раз не без удовольствия констатировал он и на некоторое время успокаивался, легкомысленно полагая, что рано или поздно все как-ннбудь само собой устроится.

Потом начались страшные перемены.

Впрочем, поначалу они не казались такими уж страшными, хотя Вадим полностью отдавал себе отчет в происходящем и со всей ясностью понимал, что наступают нелегкие времена.

Работа, а в тот момент уже скорее борьба за выживание, захватила его полностью, времени на длительные отлучки с Ириной не оставалось совсем. Но теперь ему достаточно было просто ощущать ее постоянное присутствие рядом, за стеной кабинета, знать, что она несет свою бессменную вахту, самозабвенно охраняя его владения.

Он стал много чаще, чем прежде, звонить в свою приемную, для того только, чтобы услышать ее ровный мелодичный голос, дежурная вежливость которого немедленно таяла, уступая место мягкой обволакивающей нежности, как только она узнавала его, а она узнавала прежде, чем он начинал говорить.

Вечерами, когда спадал поток визитеров, Вадим звал ее в кабинет и, работая с документами или набрасывая планы на завтра, изредка вскидывал глаза, любуясь чистым профилем и отдыхая взглядом.

Все чаще они стали уезжать с работы вместе, никого не таясь, и, поужинав в ресторане, ночевать ехали к Ирине.

Вадим говорил с ней теперь очень много, делясь своими опасениями и страхами, обсуждая планы очередных акций, тех, что были направлены сначала на спасение империи в целом, потом — только некоторых ее частей, и, наконец, когда полный крах был уже очевиден, лично его, Вадима Панкратова.

И наконец настал день, когда в его кабинет, обставленный с таким тщанием и любовью, должен был вселиться другой человек, назначенный временным управляющим компании, признанной банкротом.

Поздним вечером, накануне, он собирал свои личные вещи, без разбору складывая их в большую картонную коробку.

Початая бутылка водки водружена была прямо на рабочем столе, чего Вадим никогда не позволил бы прежде. Игнорируя комнату отдыха, он пил в своем кабинете, начав поминальную тризну еще в обед. Ирина отсиживалась в приемной, хотя он постоянно дергал ее разными мелкими поручениями и придирками.

Закончив сборы, Вадим последний раз оглядел кабинет, прикидывая, что бы еще забрать с собой, и, не обнаружив более ничего подлежащего отторжению, вылил остатки водки в стакан.

— Ирка! — крикнул он в распахнутые двери кабинета, и она немедленно появилась на пороге — Все. Уезжаем. — Одним глотком допил водку и только тут сообразил, что в приемной наверняка немало ее вещей, которые еще не собраны. — Помочь тебе собраться?

— Не надо, спасибо. — Голос Ирины звучал буднично, и Вадим ничего не заподозрил.

— Когда ты успела все собрать?

— Что именно?

— Вещи. Твои личные вещи. Где они?

— На своих местах.

— То есть ты решила все оставить? С чего бы такая щедрость?

— Потому, что я тоже остаюсь.

— Не понял. — В первую минуту он действительно ничего не понял, и фраза прозвучала совсем растерянно.

— Я остаюсь здесь работать. Мне предложили остаться, и я согласилась.

— Что ты несешь?

— Но у меня нет другой работы, и найти ничего приличного сейчас не смогу. Ты ведь не будешь меня содержать, у тебя есть семья…

Вадим слушал ее, но ничего не понимал.

В голове царила какая-то каша, и даже мелькнула мысль, что он просто напился до полного помрачения рассудка и теперь бредит наяву. Он действительно был сильно пьян, но не настолько, чтобы поддаться на этот спасительный обман.

Нет, происходящее было реальностью. Но реальностью такой неожиданной и жуткой, что гораздо более пристало ей быть ночным кошмаром.

Вадим дал ей пощечину, вложив в хлесткую силу удара всю ярость, взорвавшуюся где-то в глубинах сознания, отчего рассудок немедленно застил красный туман безумия. К тому же, нанося удар, он пытался действием, пусть и таким отчаянным, заслониться от совершенной растерянности, мгновенно размывшей почву под ногами.

Растерянность вкупе с яростью — странная, эклектичная и уже в силу этого ядовитая смесь — полностью захлестнула душу, искажая ее сущность до неузнаваемости.

Все, что говорят и пишут о необратимых изменениях личности, которые постепенно, в силу разных причин, подтачивают изнутри цельные и самодостаточные натуры, превращая их в истеричных психопатов, опасных маньяков и агрессивных безобразников, было опрокинуто дикой метаморфозой, которая произошла с Вадимом Панкратовым в течение нескольких секунд.

И что бы ни говорили потом сердобольные друзья и родные, пытаясь остановить его стремительное падение, и умные психоаналитики, бесстрастно отрабатывающие свои гонорары, никому из них не удалось поколебать уверенности Вадима в том, что самое страшное с ним уже произошло. И полет в бездну, и сокрушительный удар пережиты, а вернее — в том заключалось самое страшное! — пережить их на этот раз он не сумел.

Исчерпан был запас прочности.

Сгорел дотла невидимый стержень, опираясь на который душа всякий раз поднималась из руин.

И было судьбе угодно распорядиться так, что последний путь искалеченной души его, скатившейся, вне всякого сомнения, прямо в преисподнюю, оказался коротким и скорым, как мимолетное скольжение во тьме небес поверженной звезды.

А безжизненное тело, по странному стечению обстоятельств, задержалось на грешной земле и продолжало свое противоестественное существование.

То, что сломлен окончательно и бесповоротно, Вадим осознал уже на следующее утро, когда, проснувшись в тяжелом похмелье, испытал непреодолимое, жгучее желание немедленно позвонить в свою бывшую приемную, чтобы услышать голос Ирины. Где-то в таинственных глубинах подсознания, возможно, теплилась еще надежда на то, что вчерашний кошмар был всего лишь плодом болезненной его фантазии или по крайней мере дьявольским недоразумением. Но голос рассудка был тогда еще достаточно силен и уверенно опровергал эту глупую надежду.

Несколько минут он сопротивлялся, пытаясь избежать унижения, которому сам же и намеревался себя подвергнуть.

Но сил на долгое противостояние не хватило.

Мелко дрожащими руками, холодными и влажными, Вадим схватился за телефон и, сбиваясь, попадая пальцами не на те кнопки, с третьей попытки все же набрал нужный номер.

— Приемная Багрова. — Ирина произнесла это чужое, отвратительное имя точно так же, как прежде произносила: «Приемная Панкратова».

Не разразился гром небесный.

Не обрушились на землю небеса.

И даже бесстрастная телефонная трубка, с издевательской точностью передавшая все ее интонации, не расплавилась в руке, воспламененная силой его страсти.

— Это я, — сказал он в трубку и был потрясен новым звучанием своего голоса: просительным и жалким.

— Да, — холодно отозвалась Ирина. Он даже не понял, спрашивает она или утверждает.

— Нам надо поговорить. — Десятки раз в своей прошлой жизни слышал Вадим эту фразу, затертую, истрепанную до неприличия, и всякий раз досадливо морщился ее глупому, запоздалому, как правило, пафосу.

— Хорошо, — бесстрастно согласилась она. — Приезжай вечером.

Он воспрянул духом.

Совершенно, как выяснилось, напрасно.

Потом Вадим еще много раз виделся с нею, вымаливая свидания или попросту карауля возле материнского дома, в который она вернулась, но каждая новая встреча только усугубляла страдания.

Ирина была непреклонна.

С покорностью почти что прежней, которая теперь воспринималась не иначе как иезуитской, выслушивала она все обвинения в свой адрес, оскорбления и брань, которой Вадим неизменно разражался, исчерпав все аргументы. А выслушав все, тихим мелодичным голосом, из которого в одночасье улетучилась теплая нежность, терпеливо, как несмышленому и к тому же больному ребенку, объясняла ему все одними и теми же словами, что просто безгранично устала и не находит более сил любить, как прежде.

— И ты смеешь утверждать, что силы твои случайно иссякли именно в тот момент, когда я разорился? — Каждый раз, задавая этот вопрос, Вадим с трудом сдерживал слезы.

— Нет. Гораздо раньше, но ты этого не замечал, а я тянула до последнего.

— Гадина! Дрянь! — В этом месте он всегда взрывался и в зависимости от степени своего опьянения — а пьян теперь бывал практически всегда — либо спешил прочь, громко хлопнув дверью и клятвенно заверяя себя, что больше никогда не станет так унижаться. Либо пытался ее ударить, впрочем, как правило, безуспешно. Либо — если ярость успевала к этому времени утонуть в огромной луже жалости к самому себе — начинал слезно умолять Ирину о прошении. Случалось, что при этом становился на колени, хватал ее за руки и плакал.

Со временем болезненная наблюдательность алкоголика подсказала ему, что более всего действуют на Ирину именно слезы, и, окончательно отбросив стыд, Вадим начал нещадно эксплуатировать ее жалость, валяясь в ногах и заливаясь пьяными слезами.

Уловка не сработала.

Ирина стала избегать встреч, бросая трубку телефона при первых звуках его голоса. К тому же она снова съехала из материнского дома, и то обстоятельство, что кто-то теперь снимает — или купил?! — ей квартиру, терзало его особенно сильно. Несколько раз Вадим попытался проследить ее путь из офиса, хозяином которого был еще недавно, но им же и введенная некогда система безопасности не позволяла незамеченным приблизиться к подъезду, а околачиваться поблизости, зная, что все пространство просматривается десятком видеокамер, он не решился.

Поглощенный этой бесконечной погоней, он совершенно не обращал внимания на все прочее, что происходило в его жизни, если оно никак не было связано с Ириной.

А в жизни его, одно за другим, происходили события самые трагические, если не сказать — роковые.

Таяли остатки сбережений.

Разбегалось окружение.

Отступались друзья.

Последней, честно дотянув до того предела, который был негласно определен общественным мнением, его оставила жена, героически отвоевав у кредиторов ближнюю подмосковную дачу.

Все это не имело теперь для Вадима Панкратова ни малейшего значения.

Мучимый тяжким похмельем, он тупо смотрел в темный экран телевизора, где только что промелькнули картинки прошлой жизни, словно ожидая продолжения.

НОВЫЙ ХОЗЯИН СТАРОГО ДОМА

— И я помню. Это был октябрь 1979 года, пятница.

— Да, пятница, как ни странно, но я тоже помню это совершенно точно. Мы собирались в субботу, почти как теперь, жарить шашлыки, но рано утром в дом пришла милиция — опрашивали тогда едва ли не всех в поселке.

— Мы как раз не собирались жарить шашлыки, а отменили их еще накануне, как раз в пятницу, потому что погода неожиданно испортилась.

— Да, верно. — Впервые за время разговора «первый сосед» хоть в чем-то согласился с бывшей женой, которая снова подала голос из своего угла. — Мы отменили шашлыки еще в пятницу днем, потому что с погодой начало твориться нечто невообразимое.

— Непогоду я тоже помню, — поддержал их хозяин дачи. — Я как раз вез матушку на дачу, и буря, что называется, настигла нас в пути. Именно буря. Выезжали из Москвы — светило солнце, и вообще октябрь в том году был на редкость теплым. А петом вмиг, как по мановению волшебной палочки, небо затянуло тучами, причем темными такими, свинцовыми. Ветер задул страшной силы. На шоссе не упало еще ни одной капли, но открылась какая-то совершенно сюрреалистическая картина: по полю быстро двигалась серая пелена, наподобие дымовой завесы. На самом деле это ветер гнал на нас стену дождя. Прошло еще несколько минут, и нас накрыло. Это был даже не дождь, а беспросветная ревущая мгла, разглядеть сквозь которую что-нибудь на расстоянии вытянутой руки было категорически невозможно. Машины ползли еле-еле с включенными фарами… Ни дать ни взять последнее действие «Короля Лира»…

— В том-то и дело. Вернее — загвоздка. Какого черта он поперся на дату к теще именно в такую погоду?

— А может, он как раз дожидался чего-то подобного, чтобы быть наверняка уверенным, что его никто не увидит. Ни на шоссе, ни на подъезде к дому. Может, он и вправду решил окончательно разобраться с несчастной старушкой? Может, даже убить ее, чтобы завладеть остатками имущества?

— Да какого имущества, побойтесь Бога! Она после смерти Лены откровенно бедствовала. Даже обедать стала ходить по соседям. Стеснялась, придумывала всякие благовидные предлоги, но все равно приходила именно к обеду.

— Да. Голод не тетка. Она и деньги начала занимать.

— И потом, не знаю, как кто, но мы с мамой были в доме несколько раз уже после смерти Лены: там была такая нищета… Голые стены, а на выцветших обоях темные следы от картин…

— И еще. Если он решил убить старушку и при этом остаться незамеченным, то какого лешего тогда оставил машину под нашим забором? Милиция к нам первым потому и пришла наутро, что машину обнаружили рядом с нашей калиткой.

— Потому что за вашим забором в ту пору асфальт кончался, а дождь был такой силы, что он просто побоялся застрять в колее. Грунтовую дорогу, если ты помнишь, вмиг размывало.

— Ну хорошо. Он не хотел убивать старушку и грабить не хотел, просто приехал в гости. Но почему в такую пору?

— Этого теперь, вероятно, не узнает уже никто.

— И никогда.

— Почему же? Я знаю. Вернее, предполагаю. Но вы запретили мне говорить!

— Да говори ты, черт с тобой, только не брызгай своим ядом во все стороны.

— Я попробую, милый, хотя ничего обещать не смогу: это у меня процесс неконтролируемый — могу ужалить, сама того не заметив. Причем смертельно.

— Хватит, Лида. Хочешь сказать по делу — говори. Надоела до смерти ваша вечная ругань.

— Хорошо. Он приехал, потому что его позвали.

— Кто позвал?

— Бабушка и внук, который пробрался на дачу тайно.

— Почему тайно?

— Думаю, потому, что сбежал из тюрьмы. Правда, Вера Васильевна считает, что этого не может быть. Ей, конечно, виднее…

— Она считает, потому что знала его лучше всех нас, как выяснилось. А ты-то почему так уверена в том, что он сидел?

— Да так, есть кое-какие основания…

— Так говори, чего темнить-то. У нас сегодня просто вечер откровений.

— И правда. К чему бы это?

— Не к добру, уж точно. Так какие у тебя основания, Лида?

— Ну, это дело давнее, как вы понимаете… Короче, был у меня один поклонник тут на трассе, гаишник, в смысле инспектор ГАИ. Пост его был как раз на нашем светофоре. И как я еду, он меня всегда тормозил. То да се: как зовут, с какой дачи, телефончик… ну и все такое, вы понимаете.

— Понимаем, понимаем, можешь без подробностей.

— А никаких подробностей и не было, напрасно ты губы раскатал. Наше с ним общение тем и ограничивалось: «Здрасьте! — До свидания!» — и все через окошко машины. Так вот, меня в ту ночь на даче как раз не было. Я, милый, если ты помнишь, после того как днем решено было гостей не приглашать и шашлыки отменить, на ночь осталась в городе. И на дачу приехала только утром.

— Да, что-то припоминаю.

— Еще бы тебе не припомнить! Ты мне по телефону такой скандал закатил в очередном припадке ревности! И потом тоже… Но — замолкаю, замолкаю! — к делу это отношения не имеет, согласна. Так вот, еду я, значит, с утреца пораньше. Спешу, трепещу… Как там меня грозный муж встретит?! А тут этот гаишник палочкой машет. Мне в то утро, честное слово, не до галантных бесед с ним, но и он, смотрю, без обычных своих ухмылочек. Остановилась я, а он даже не поздоровался, если память мне не изменяет, а заявил сразу же: «Тут у вас ночью преступление совершено. Зятя академика кто-то зверски зарубил в доме тещи. Так вот, есть подозрение, что это дело рук сбежавшего из мест заключения его сынка, внука, стало быть, покойного академика. Преступник еще не задержан, ведутся мероприятия, но я вам пока рекомендую воздержаться от поездок в одиночестве, а тем более — прогулок». Сказал, козырнул, как посторонней, и тут же в другую сторону отвернулся. Я толком еще ничего не поняла: какой зять, какого академика? Но только вижу, в будке у моего поклонника какие-то люди в штатском мельтешат, и вместо одного его мотоцикла — целых две «Волги»: одна черная, одна милицейская, канареечная. Ну я и поспешила убраться от греха подальше…

— И никому ничего не сказала?

— А ты вспомни, дорогой, как ты меня в то утро встретил? Тут не то что про гаишника какого-то — имя свое и то позабудешь! Но это опять же к делу не относится.

— Да, история…

— А ты ничего не сочиняешь, Лида?

— А какой мне резон сочинительством заниматься? Я к этохгу делу в отличие от некоторые никакого отношения не имею. Да и проверить мои слова не так уж трудно будет, я думаю, если вас эта история так уж захватила.

— Да, действительно, уточнить это не составит большого труда.

— Так что же выходит: Роберт сбежал из тюрьмы, заманил отца на дачу, убил его там, и… что? Его так и не поймали?

— Почему — не поймали? Может, и поймали.

— Но об этом никому не известно.

— А в те времена отчеты о делах такого рода печатать было не принято. Академик-то ваш был, между прочим, из этих самых… засекреченных. Так что взяли тихо, посадили тихо, на том и успокоились.

— Ну что значит — тихо? Все же не тридцать седьмой год был, семьдесят девятый… Следствие наверняка было, потом — суд. Почему же никого из нас не потащили в свидетели?

— А чему свидетелем ты мог быть? Ты что, видел, как это все происходило? Или этого самого Роберта близким другом был? Или вообще другом семьи?

— Нет, но Софью Аркадьевну-то наверняка вызывали и допрашивали.

— Ее-то, конечно, наверняка. Только вот кто из вас помнит, когда она после всей этой истории снова дома объявилась?

— Да, очень не скоро. Месяца через полтора, а то и больше. И уже как бы не в себе. То есть истории всем рассказывала одну чуднее другой, и каждый раз — новые.

— Вера, а ты или мама твоя не проведывали ее в это время? Пока она здесь отсутствовала, я имею в виду?

— Мама сначала звонила на городскую квартиру, там отвечала какая-то их дальняя родственница. Говорила, что Софья Андреевна в больнице, но почему-то умолчала в какой. Мама тогда специально поехала в город, к ним домой, чтобы понять, что происходит. Но дверь никто не открыл, а соседка сказала, что в квартире тоже была милиция, что-то искали, и потом какие-то люди в штатском находились постоянно, вроде бы дежурили, дожидались кого-то.

— Ну! Что я говорила! Это была самая настоящая засада: они ловили вашего замечательного эстета — Роберта.

— И что же, Вера, про Софью Аркадьевну соседка тоже ничего не знала?

— Практически ничего, она тоже слыхала от кого-то, что ее увезли в больницу.

— И на этом твоя мама успокоилась? На нее не похоже…

— Нет, мама не успокоилась, ты прав, это не в ее духе. Она стала звонить в милицию, по-моему, на Петровку, 38… И там ей, правда, не сразу, но все же объяснили, что у Софьи Аркадьевны не в порядке психика и ее поместили в институт имени Сербского. Мама и туда дозвонилась. Там подтвердили, что такая больная у них находится, но посетить ее до поры нельзя. Тогда мама стала писать в Минздрав, в ЦК, в газету «Правда» и еще куда-то… Меня она в подробности не посвящала. Но кончилось тем, что ей вдруг позвонили, вроде бы снова с Петровки, попросили приехать, и она пробыла там целый день. А когда вернулась, на ней лица не было. Толком ничего нам с бабушкой она рассказывать не стала. Сказала только, что видела Софью Аркадьевну и что состояние ее самое плачевное. Вроде бы она маму даже не узнала. Однако врачи обещали, несмотря на возраст, поставить ее на ноги. И действительно, через три (а не полтора! — как вам показалось) месяца Софья Аркадьевна вернулась. Но в каком она вернулась состоянии, все уже знают.

— Да-а, Вера, умеешь ты хранить тайны…

— Это чужая тайна… И потом, никто из вас никогда прежде этой историей особо не интересовался.

— Но все же, знаешь ли, если бы мы могли предположить такое…

— Вам было проще предположить, что я лгу.

— Ладно. Ты не лгала. Ты вообще никогда не лгала, ни разу в жизни… Так, Лида?

— Нет, конечно. Не так. Не надо меня провоцировать. Правду я говорю далеко не всегда, но, как выясняется, этот гpex водится не только за иной… Но в данном случае врать не было никакого резона. Мне-то эти гектары, к сожалению, ни при каком раскладе не наследовать…

— А кому наследовать?

— Как — кому?! Роберту! Он, надо полагать, уже отсидел свое и теперь занялся продажей наследства, недаром вдруг все всполошились и вспомнили про старый дом!

— Да, черт возьми, как ни парадоксально, но похоже на правду! Очень похоже.

— Но что же он не появляется здесь?

— А зачем? Чтобы пообщаться с призраками? И потом, с чего ты взял, что не появляется? Это мы теперь бываем здесь не так уж часто, кроме Олега, разумеется. Так кто знает, приезжал он или нет? Кто из вас, включая Веру, если она, конечно, снова не хранит чужую тайну, может представить себе, как он теперь выглядит? Может, он бомж какой, грязный и нечесаный. А может, совсем наоборот, навороченный бык на «шестисотом» «мерседесе». Этих теперь в поселке полно, вон какие дворцы себе оттюхали!

— Да, и снова ты права, Лида: тихий наш, славный сельский приют теперь черт знает на что стал похож.

— Да уж ладно, тихий! Целую ночь напролет вспоминали про всякие злодейства, а под утро — на тебе! — оказывается, приют наш сельский был тихим и славным. Сейчас заплачу!

— Ты не заплачешь… Но у нас здесь правда было если не тихо, то уж уютно и мило, по-домашнему… А теперь…

— А что — теперь? Пришли новые люди и устраивают все по-своему. У них, может, свои представления о милом уюте! Причем, заметьте, они ведь не с неба свалились и не ограбили никого, не отняли землю. Вы сами по доброй воле и без принуждения продаете им спои наследственные гнезда, потому что иных заработков у вас больше нет! Так на кого же теперь обижаться? Если только на самих себя!

— Ты-то чему радуешься? Забыла, как бесилась намедни, когда один такой новый хозяин тебя вместе со старым «жигулем» чуть не на обочину сбросил своим «мерседесом»?

— Бесилась, конечно, потому что обидно. Но все равно я человек объективный и сейчас признаю: сама виновата. Он же мне мигал сзади, просил уступить дорогу, надо было посторониться. Нет, я, видите ли, решила с ним погоняться, ну решила — и получила…

— Ничего, ты не расстраивайся. Ты в следующий раз, как увидишь такого сзади, сразу сама съезжай на обочину, останавливайся, выбегай из машины и кланяйся низко, как раньше перед барами крепостные холопки поклоны били. Может, бросит какую кость с барского плеча…

— Оставьте! Еще классовых споров нам здесь не хватало. К тому же Лида, как это ни прискорбно, снова права. На кого нам теперь обижаться? Да и старо все это как мир. И было, тысячу раз было… Чехова хоть возьмите… Господь с ними со всеми: с новыми хозяевами, со старыми… Я сейчас о другом думаю… Если бы все было, как представляется Лиде, и Роберт действительно вернулся откуда-то и занялся продажей дома, мне кажется, он все же появился бы здесь и с кем-нибудь из нас попытался бы увидеться.

— Ну, давай будем говорить откровенно: не с кем-нибудь, а с тобой. Это — да. Это было бы, судя по твоим рассказам, вполне в его стиле. Что бы там ни происходило с человеком в жизни, а то, что заложено в юности, нет-нет да и проступает через панцирь нажитого. Тем более теперь, если, по-Лидиному, он вроде как победитель — богатый наследник, можно сказать, миллионер. Но ведь он не появлялся у тебя? Сейчас-то ты ничего не скрываешь?

— Нет, честное слово, не появлялся. И мне это странно…

— Погоди, может, еще объявится. На белом «мерседесе» и с букетом алых роз. Или наоборот: «мерседес» будет алым, как паруса у Грина, а розы — белыми… Как тебе такой сюжет?

— Оставь, Лида, что же ты никак не уймешься…

— Простите, Вера, а вы не знаете, случаем: в какой лечебнице находилась эта несчастная женщина? Софья Андреевна, если я правильно запомнил ее имя… — Вопрос прозвучал негромко, но все снова на некоторое время застыли, как после первого признания Веры.

* * *

Казалось, они напрочь забыли о том, что в их не слишком дружной, но явно стародавней компании случайно затерялся практически посторонний человек.

Теперь, обнаружив его присутствие в темной комнате, пронизанной сырой прохладой и седым, уже предрассветным туманом, все отчего-то сильно испугались и даже замерли на время, не в силах совладать со своим внезапным страхом.

Словно в сизых клубах тумана, потревоженные чужим голосом, вдруг явились им зыбкие тени призраков — свидетелей и участников давно минувшей трагедии.

ТАТЬЯНА

Череда последующих событий слилась для Татьяны в сплошную цепь унижений, пережить которые она сумела лишь потому, что долгое время находилась в состоянии глубочайшего шока. Пребывая в этом состоянии, она действовала как во сне, тупо отвечая на чьи-то вопросы, заполняя какие-то бумаги, куда-то шла, ехала на метро, заходила в какие-то кабинеты.

Она немного пришла в себя лишь спустя месяц, а то и больше и с удивлением, медленно перетекающим в ужас, обнаружила, что живет в грязной прокуренной комнате рабочего общежития.

Оказалось, что неудачливая абитуриентка Татьяна Снежинская была спешно устроена на работу, дающую право на временную московскую прописку и место в общежитии. Напуганная провалом дочери, а более того перспективой ее водворения в их со Степой укромную норку, мать проявила чудеса оперативности, и в кратчайшие сроки Татьяна оказалась сотрудницей Московского почтамта. По мнению матери, это было много приличнее (по крайней мере звучало благозвучнее), чем работа на стройке или на конвейере одного из промышленных гигантов. Пребывающая в ступоре Татьяна безропотно с ней согласилась.

Однако, начав более или менее адекватно воспринимать окружающую действительность, Татьяна до конца так и не сумела стряхнуть с себя пелену внезапного затмения, вмиг ослепившего подле проклятого списка, в котором оказалось целых пять Соколовых, но не нашлось места для одной Снежинской. По крайней мере еще довольно долго она видела себя как бы со стороны и, надо сказать, не всегда узнавала.

Тогда ей казалось, что настоящая Татьяна Снежинская, соляным столбом застывшая посреди университетского двора, там навеки и осталась. Оттуда, из своего остановившегося времени, с некоторым изумлением наблюдает она теперь за странным существом, носящим ее имя и даже слегка на нее похожим.

Облаченное в выцветший и сильно потрепанный сатиновый халат, существо это тупо плетется на работу в огромный цех, перегороженный замысловатыми баррикадами, сложенными из тысяч посылочных ящиков, узлов, тюков и коробок. Баррикады высоки и неприступны, опасно нависая над головами людей, они затмевают собой даже мертвый голубоватый свет, струящийся с грязного потолка.

Душно. Пыльно. Пахнет расплавленным сургучом, гниющими в посылках фруктами, пбтом множества людских тел, разгоряченных тяжелой физической работой.

Сквозь это сумрачное пространство, отчаянно громыхая и скрежеща, ползут черные ленты транспортеров. Они пронизывают цех насквозь и скрываются в небольших люках, зияющих вдоль грязных стен, как страшные темные провалы. Это окна, выходящие на улицу и распахнутые в любую погоду, оттого зимой в них струится пробирающий до костей холод, а летом полыхает удушливая жара.

Бесконечной чередой подкатывают к окнам доверху груженные почтовые машины, собравшие посылочный оброк с почтовых отделений огромного города. Вечно алые, невыспавшисся или не похмелившиеся после тяжелого запоя мужики остервенело швыряют посылки на угрюмую ленту транспортера.

Существа в выцветших халатах, бесформенных телогрейках, стоптанной обуви непонятного первоначального назначения быстро подхватывают ящики и составляют из них грозные баррикады, что смыкаются над их головами, норовя обрушиться при каждом неловком движении. Тяжеленные ящики и тюки приходится закидывать высоко над головой, на самую вершину баррикады, потому что места в огромном цехе все равно не хватает и необходимо экономить отведенное пространство. Разгрузив таким образом машину, существо едва успевает перевести дух, как к другому черному провалу подкатывает новая, на сей раз пустая, почтовая машина, которую теперь необходимо быстро загрузить, чтобы отобранные посылки вовремя попали на вокзал, к ожидающему их почтовому поезду.

Фрагмент баррикады спешно разбирается, пудовые ящики и тюки, набитые чужим добром, летят на черную ленту. Мужик изрыгает ругательства, ему кажется, что посылок отгружено меньше, чем указано в бумагах, существо пытается доказать обратное: надрываясь под тяжестью ящиков, оно все же скрупулезно их считало.

А из другого окна-проема раздается зычный рык следующего палача: новая партия посылок должна быть немедленно разоружена, посчитана и составлена в несокрушимую стену баррикады.

Так продолжается двенадцать часов кряду, с коротким перерывом на обед.

Потом обморочный, похожий на смерть сон, во время которого руки все равно судорожно дергаются, словно подхватывая на лету бесконечные ящики, а губы беззвучно шевелятся, затравленно их считая.

Впрочем, выспаться удается далеко не всегда: соседки по комнате любят принимать гостей, а шумные грузчики и хмурые водители почтовых машин иногда не прочь расслабиться — портвейн льется рекой.

Тогда существо торопливо одевается и уходит бродить по городу.

Впрочем, прогулки эти не всегда бывают вынужденными. Иногда, в выходные дни, существо идет гулять по собственной воле.

Иногда оно отправляется в кино или даже в театр, и случается, что попадает на счастливый «лишний билетик».

Бывает, что оно позволяет себе посидеть в «Шоколаднице» на Октябрьской площади, отстояв перед тем изрядную очередь, или съесть порцию восхитительно красивого мороженого в кафе «Космос» на улице Горького.

Именно во время этих прогулок происходит воссоединение.

Татьяна Снежинская, вырвавшись из своего оцепенения, сливается со странным существом и всей силой своего убеждения обрушивается на его голову, требуя немедленно и самым решительным образом взяться за подготовку к экзаменам.

Существо испуганно хватается за учебники, пылящиеся на книжной полке… но наступает время очередной смены. Проведя двенадцать часов в душном застенке, перетаскав сотни неподъемных ящиков, обессиленно валится на узкую койку, отворачивается лицом к стене и молит Бога только об одной милости: нескольких часах спокойного сна.

Так прошел год.

С матерью она виделась редко, бабушке регулярно писала длинные успокаивающие письма, лживые от начала до конца.

Потерпев неудачу во второй раз, Татьяна окончательно пришла в себя.

Ступора больше не было, и она судорожно плакала всю ночь, зажимая в зубах подушку, чтобы рыданиями своими не потревожить соседок.

Второй год добровольной каторги дался лете.

Случилось чудо, которое иногда демонстрируют представители рода человеческого, выживая в условиях, заведомо для того не пригодных.

Татьяна несколько освоилась в своем посылочном аду, научилась отключаться от изнурительного процесса. Теперь, стаскивая пудовые ящики с громыхающей ленты транспортера и сноровисто складывая их в бесконечную стену баррикады, она могла мысленно читать стихи или придумывать очередной сценарий своих грез. Работали тело, автоматически, в строго определенной последовательности выполняя серию заученных движений, и какая-то малая часть сознания, холодно и тупо ведущая посылкам счет, большая же его часть оставалась свободной и могла функционировать самостоятельно. Автоматизм процессов был доведен едва ли не до совершенства, и однажды Татьяна поймала себя на том, что методично считает яблоки, которые продавщица в овощном магазине бросает в яркую миску на весах.

Но как бы там ни было, работа уже не отнимала у нее всех физических и душевных сил, как прежде.

Она неожиданно полюбила долгие пешие прогулки после изнурительной ночной смены.

Город только вступал в будний свой день, с раннего утра задавая его стремительный, безостановочный темп.

Улица Кирова, по которой неспешно шла Татьяна, направляясь к центру, была полна людей, бодрых, энергичных и каких-то немного механических, словно с утра кто-то старательно завел их, как заводят часы.

Татьяна продиралась сквозь плотный строй оловянных солдатиков, каждый из которых дисциплинированно спешил заступить на свою вахту, наслаждаясь чувством собственной, пусть и короткой, свободы.

Потом она с удовольствием завтракала парой бутербродов с тонкими ломтиками нежно-розовой вареной колбасы, запивая их обжигающим сладким кофе с молоком из тяжелого граненого стакана. И то и другое исправно выдавал за малые деньги автомат в кафетерии большого гастронома на Лубянке, тогда еще Носящей совсем другое имя. Всей Москве он был известен как «Сороковой» и пользовался особой популярностью у гостей столицы: здесь ежедневно «выбрасывали» какой-нибудь гастрономический дефицит — копченую колбасу или красную рыбу.

Однажды, выходя из дверей гастронома, Татьяна поскользнулась на ступеньке и, не сумев сохранить равновесие, упала на одно колено, рассадив его о холодный шершавый гранит.

В ту же минуту она ощутила, что кто-то ловко и сильно подхватил ее под локоть, и, обернувшись, встретилась с соболезнующим взглядом внимательных светлых глаз.

Мужчина был еще довольно молод, однако густая русая шевелюра уже заметно серебрилась сединой. Лицо у незнакомца было самое заурядное, но пронзительные серые глаза и резко очерченные тонкие губы создавали ощущение внутренней силы. Одет он был в модную, мышиного цвета дубленку, из-под которой выглядывал уголок ослепительно белой сорочки, туго перехваченной у ворота строгим галстуком.

Сердце Татьяны предательски дрогнуло: уж очень похожим оказался совершенно посторонний человек на придуманного ею романтика-технократа, и, наверное, глаза ее сказали об этом много больше, чем могли бы сейчас вымолвить губы, потому что мужчина, собиравшийся было идти своей дорогой, неожиданно задержался.

Несколько секунд он внимательно смотрел в ее лицо, и эти секунды, похоже, были потрачены на принятие решения.

Однако чаша невидимых весов, что коротко качнулись сейчас в его душе, склонилась отнюдь не в пользу неуклюжей девчонки.

— Все в порядке? — коротко поинтересовался он, но уже сам тон, каким был задан дежурный вопрос, многое сказал Татьяне. И встрепенувшееся было сердце обреченно поникло, теряя малую толику внезапной надежды, словно последнюю каплю собственной крови.

— Да, спасибо. — Голос ее предательски дрожал, но обладатель пронзительных глаз этого не заметил или предпочел не заметить.

— Не за что. Больше не падайте! — Еще миг — и серая дубленка бесследно растворилась в бездонных недрах гастронома, благоухающих острым колбасным ароматом.

Кому-то, быть может, покажется странным, однако ж, если вдуматься, всякий и в своем личном опыте найдет немало подтверждений тому, как часто чрезвычайно важные решения, кардинально меняющие dck> их жизнь, люди принимают под впечатлением какого-нибудь совершенно незначительного события. Случись оно при иных обстоятельствах, о нем забыли бы немедленно, а то и вовсе не обратили внимания.

Нечто подобное произошло с Татьяной.

Мимолетная встреча с незнакомцем, только тем и приметным, что рано поседел и глядел на мир пронзительными ясными глазами, вдруг показалась глубоко символичной.

Будто не случайный прохожий, а в самом деле воплощенная мечта явилась ей на скользких ступенях гастронома и, взглянув внимательно, растворилась в толпе, не пожелав остаться.

Затем последовал печальный вывод: сокровенные мечты оказались капризны, своевольны и, похоже, не намерены были сбываться, по крайней мере в этой земной жизни. Так стоило ли посвящать им, неблагодарным, ее драгоценные крупицы: дни, месяцы и целые годы?

Летом Татьяна подала документы на библиотечное отделение института культуры и, с удивительной легкостью сдав вступительные экзамены, была зачислена на первый курс.

Осенью она перебралась из рабочего общежития в общежитие студенческое и довольно быстро привыкла к новому своему окружению — трем вежливым, интеллигентным девочкам, как на подбор умненьким, добросердечным и некрасивым. Они быстро сошлись и скоро привязались друг к другу, общими усилиями пытаясь придать относительный уют кахнному жилищу, и, надо сказать, весьма преуспели в этом.

Началась новая жизнь: тихая и размеренная, с частыми походами в театры и музеи, посещением литературных вечеров и почти семейными ужинами в складчину.

Татьяна добросовестно посещала лекции и семинары, писала рефераты и курсовые работы, но однажды вдруг постигла весьма странную истину: учеба была для нее лишь отдохновением от посылочной каторги, и ничуть не более того. Однако и она, занимая некоторую часть сознания, нисколько не волновала душу и, уж конечно, не наполняла ее тем упоительным восторгом, который охватывал Татьяну всякий раз, когда чистый лист бумаги ждал от нее новорожденных слов.

Но чувство неудовлетворенности ощущалось смутно и, похоже, упрятано было в те глубинные плоскости души, содержание которых беспокоит нас крайне редко.

Все прочее в теперешней жизни Татьяну устраивало.

Вот только письма от бабушки становились день ото дня все тревожнее. Причиной ее волнений, скоро оказавшихся страхами, которые, в свою очередь, весной обернулись откровенным ужасом, отчетливо сквозившим с аккуратных страничек очередного письма, была Ольга.

О существовании младшей сестры, закрученная в водовороте своих неудач, Татьяна не то чтобы забыла, просто упустила из виду одно важное обстоятельство: Ольга росла — теперь ей было уже семнадцать.

В своем посылочном аду Татьяна никогда не задумывалась об этом, и если вспоминала вдруг сестру, то видела перед собой угловатую девочку-подростка, явно уступающую старшей во всем: от внешности до успеваемости в школе.

Ольга и впрямь росла девочкой тихой и замкнутой, ей с трудом давалась даже школьная программа, не говоря уже о дополнительных бабушкиных уроках: подруг, а в особенности друзей, шумной и всегда слегка восторженной компанией окружавших Татьяну, у нее не было. В итоге все отчего-то приняли как должное то обстоятельство, что маленькая неуклюжая и неулыбчивая девочка совершенно растворилась в тени своей красивой, общительной и, вне всякого сомнения, талантливой сестры.

В раннем детстве Татьяна безоглядно любила сестру просто за то, что она существует на свете, и очень переживала, когда бабушка за что-то бранила Ольгу, а та, насупясь, угрюмо молчала, не по-детски пряча слегка косящие глаза.

Позже присутствие рядом несимпатичной Ольги стало ее тяготить, но никому на свете, и даже самой себе, она никогда не призналась бы в этом и никак не проявила свои чувства внешне, разве что общение их с сестрой в последние годы было сведено до минимума.

Теперь она читала бабушкины письма со смешанным чувством тревоги и недоверия.

Тревога передавалась от бабушки, душевное родство с которой Татьяна ощущала всегда очень остро, а недоверие вызревало из собственного устойчивого представления об Ольге, безнадежно, как выяснялось теперь, устаревшего.

Изливая на страницы писем ужас и боль, бабушка тем не менее оставалась верна своему сдержанному, строгому стилю, и страшные, судя по всему, вещи, которые творились с сестрой, называла «в высшей степени недостойным поведением». Она писала, что Ольга «приятельствует с людьми сомнительной репутации» и «взрослые мужчины со скверными манерами купцов третьей гильдии» привозят ее домой под утро, писала бабушка о «вульгарной внешности» сестры и «непозволительных выражениях», которыми та отвечает на все попытки «достучаться до ее бедной, гибнущей души».

Татьяна в письмах, как могла, успокаивала бабушку, клятвенно обещая приехать на каникулы и попытаться образумить распоясавшуюся девчонку, хотя совершенно не представляла себе, каким образом это можно сделать.

В мае бабушка написала ей, что Ольга, которая в этом году оканчивала школу, неожиданно решила идти по стопам старшей сестры, ехать в Москву и поступать на факультет журналистики.

Татьяна несколько успокоилась. Неизбежный провал на вступительных экзаменах должен был, по ее разумению, немного осадить сестру.

Дальнейшее было и вовсе очевидным.

Ольга явно не захочет возвращаться под сень бабушкиного сада и, значит, вынуждена будет поступить на работу, дающую временную московскую прописку и крышу над головой. Разумеется, она не желала сестре тех физических и нравственных страданий, которые претерпела на этом поприще сама, и вовсе не собиралась рекомендовать ей идти работать непременно на почтамт. Но и всякая другая работа подобного рода — это Татьяна теперь знала точно — была немногим лучше ее недавней каторги: Москва не только не верила слезам, но и дорогого требовала за право быть ее гражданином. В этих условиях, здраво рассуждала Татьяна, Ольге будет уже не до «мужчин со скверными манерами купцов третьей гильдии».

Сестра приехала в Москву тридцатого июня, о чем предварительно, за два дня, телеграммой сообщила бабушка.

Эту дату Татьяна Снежинская запомнила на всю жизнь.

День был жарким, и Курский вокзал встретил ее спертым духом большого скопления томящихся на жаре людей, снеди, которую они сосредоточенно потребляли, не слишком чистых общественных туалетов, дегтя, мазута и еще какими-то типично вокзальными запахами неизвестного происхождения.

К счастью, дело близилось к ночи, к на людной платформе, уже подернутой фиолетовым туманом сумерек, гулял легкий, по-летнему ласковый свежий ветер.

Прибывший поезд неспешно катился вдоль перрона, лениво подтягивая болтающийся где-то в полутьме Татьяна напряженно вглядывалась в проплывающие (мимо окна вагонов, тщетно пытаясь заранее разглядеть «новую» Ольгу.

Поезд тем временем встал, и народ повалил из вагонов, застревая в узких коридорах, с разбегу налетая и спотыкаясь о чужие чемоданы.

Татьяна засуетилась.

— Танька! — неожиданно громко окликнул ее из толпы незнакомый женский голос.

Найдя глазами его обладательницу, Татьяна некоторое время судорожно соображала, где встречала красивую и необыкновенно яркую молодую женщину, казавшуюся диковинным экзотичесюгм цветком, невесть как очутившимся в зарослях серой толпы.

Потом вспорхнула мимолетная мысль о том, что экзотическая красавица обращается к какой-то другой Таньке, случайно оказавшейся рядом.

И только затем бочком проскользнула в сознание робкая догадка, которую оно поначалу категорически отказывалось принять.

— Оля? Ты?

— Я, блин! А вы, мадам, кого встречаете?

— Тебя, — совершенно невпопад и оттого как-то особенно жалко пролепетала Татьяна, снизу вверх глядя на шагнувшую к ней сестру и мучительно, остро, болезненно ощущая ее теперешнее абсолютное превосходство.

Мерцающий квадрат вокзальных часов, парящий в сгустившихся сумерках, неожиданно оказался в поле ее зрения будто специально для того, чтобы она запомнила этот момент с точностью до минуты.

НОВЫЙ ХОЗЯИН СТАРОГО ДОМА

— О Господи! — первым пришел в себя хозяин дома. — Мы совершенно забыли про вас. Простите ради всего святого! Местные легенды, наверное, ввергли вас в полное уныние.

— Напротив, я слушал с огромный интересом.

— Еще бы! Такой душевный стриптиз! — «Злая женщина» Лидия и сейчас не смогла сдержаться.

— Это не так занимательно для меня… Скорее привычно.

— Да, — неожиданно живо отозвалась «смиренная» Вера, — ведь вы известный психоаналитик. — Воистину, Господь никого не посылает нам случайно! Скажите же, если вас это не очень обременит, что вы-то думаете по поводу нашей истории?

— Боюсь, я вас разочарую. Делать какие-то профессиональные выводы из той поразительной истории, которую я услышал сегодня, было бы с моей стороны как раз-таки верхом непрофессионализма. Ведь ни с кем из ее непосредственных участников я не имел возможности общаться. Уж не знаю, к счастью или все же — к сожалению. А судить о психологическом состоянии человека, рассуждать о мотивации его поступков, имея в арсенале лишь воспоминания очевидцев, и те весьма неопределенные и даже противоречивые местами, — это увольте, милостивая государыня.

— Естественно! Ведь ваша работа теперь, как я знаю, стоит огромных денег. Что за резон вам растрачивать свои возможности впустую… — Конечно же, это снова была Лида.

— Вовсе нет. То есть вы совершенно правы:»гынне мои услуги стоят недешево. Но в вашем случае я рад был бы разобраться без всякого гонорара, ей-богу! История ваша, повторюсь, заинтересовала меня чрезвычайно, и я готов был бы приложить все свои профессиональные знания для того, чтобы если не сбросить, то хотя бы приподнять над ней завесу тайны. И тайны страшной. Но — увы. Не обладая, простите за научную сухость, материалом для исследование, вряд ли смогу быть полезен.

— Но я как раз недавно что-то читала про то, как можно проникнуть в психику человека, даже не будучи с ним знакомым, посредством общения с другим человеком, который того, первого, знает очень хорошо. Или это — блеф, очередная дутая сенсация?

— И да, и нет. В том виде, в котором подает эту информацию большинство источников, именуемых научно-популярными, это скорее красиво упакованная фальшивка, в основу которой для пущей правдоподобности положены отдельные достоверные моменты. Что же касается серьезных научных исследований — они находятся на ранней стадии, и говорить о каком-то вполне сложившемся, а тем паче оправдавшем себя методе я бы воздержался. Хотя некоторые мои коллеги уже пытаются применять его на практике. Иногда успешно. Однако редко, очень редко.

— Вы говорите — метод только исследуется. Но я — опять же из литературы, вы, конечно, назовете ее научно-популярной… причем в ваших устах это звучит как обвинение… — но все же я позволю себе цитату. Так вот, там пишут, что метод этот применялся еще в далекой древности и кое-где не забыт и сегодня. Я имею в виду…

— …африканских и латиноамериканских, индейских, если точнее, колдунов, или «мастеров», как принято именовать их в оккультном мире. Простите, что перебил, но ведь так?

— Да, так.

— Что ж, существуют теперь уже бесспорные факты, подтверждающие этот тезис. Но! Как это ни прискорбно, всегда, когда речь идет о чуде, в которое очень хочется поверить, на пути встает какое-нибудь заковыристое «но». В нашем с вами случае это «но» скрывает в себе один только вопрос: с кем работают эти знаменитые «мастера», достигая действительно потрясающих результатов, вплоть до физического уничтожения человека, находящегося на расстоянии сотен километров?

— И с кем же?

— Со своими соплеменниками.

— А в чем же разница, разве они не такие же люди, как мы? Или вы исповедуете какую-то из этих теорий расового превосходства?

— Упаси Боже! Но некоторым образом обитатели девственных джунглей и прерий все же отличаются от нас, грешных.

Дело здесь, видите ли, вот в чем.

В психологии, да и в медицине тоже, существует такое понятие, как психосоматика. О нем вы наверняка наслышаны, поэтому лишь коротко напомню. Психосоматикой называют взаимозависимость психических и соматических, то есть телесных, процессов.

Так вот, человек, рожденный и выросший в цивилизованном мире, отравлен его скептицизмом, отягощен изрядной суммой знаний из области естественных наук плюс религиозные убеждения плюс философские воззрения… et cetera, et cetera… Все это и образует довольно прочный барьер между психическими и телесными процессами, за исключением, разумеется, наших действий, обусловленных безусловными (простите за тавтологию!) рефлексами.

У братьев наших по разуму, населяющих девственные заросли, не испытавших на себе всех благ и бед цивилизации, этого барьера практически не существует или по крайней мере он очень тонок, хрупок, прозрачен…

Теперь смотрите, что происходит.

Колдун исполняет ритуальный танец, соплеменники повторяют за ним движения — и через некоторое время добрая половина из них валяется вокруг костра безжизненными полутрупами, пребывающими в состоянии глубочайшего транса. Причем некоторые (тому ваш покорный слуга был свидетелем) так и не сумели из него выйти, отправившись через какое-то время к праотцам. «Мастер», разумеется, использовал это обстоятельство в нужном ему идеологическом аспекте.

Что же произошло?

Повторяя за «мастером» сложный рисунок танца, в котором попеременно и очень активно задействовались строго определенные группы мышц, туземцы, практически лишенные (напомню!) барьера, о котором мы говорили выше, напрямую посылали определенные импульсы — сигналы в мозг. На что направлены были эти сигналы, полагаю, вы уже догадались.

Все!

Чудо состоялось. Теперь представим, что этот сложный танец исполнит европеец или любой пришелец из мира победившей цивилизации. Что произойдет с ним?

Да ничего, кроме того, что через некоторое время он просто свалится без сил, задыхаясь исключительно от непомерной физической нагрузки, и долго еще мышцы будут сильной болью напоминать о рискованном эксперименте. Говорю так уверенно, потому что сам как-то раз исполнял этот варварский танец минут сорок кряду, если не дольше.

Почему я не умер и даже не впал в транс, хотя очень хотел пережить это состояние?

Да потому, что на пути сигналов, которые посылали мои мышцы в мозг, повторяя все движения вслед за «мастером», встал все тот же пресловутый барьер. Это пример самый простейший, но подобные или очень близкие к тому обстоятельства объясняют и другие феномены магических обрядов.

Для нас, детей цивилизации, они ничуть не опасны и даже не вредны, скорее занимательны — яркие, впечатляющие шоу.

— С человеческими смертями?

— «Так принято у них» — простите, что цитирую старый анекдот, но фраза очень точная. В чужой монастырь к тому же…

— Да, понятно, но что же, выходит, что все эти зомбирования и прочие ужасы, причем с использованием электроники и медикаментов, про которые так много пишут сегодня, — обыкновенные журналистские утки?

— Отнюдь. Я этого ни в коем случае не утверждаю. Напротив, если помните, в самом начале я как раз говорил, что применительно к современному человеку методы дистанционного воздействия только отрабатываются. Что же касается психотропного воздействия при помощи достижений электроники, химии, биологии и даже генетики, то это отдельный разговор. Здесь результаты, разумеется, гораздо более ощутимы, но…

— Что-о? — быстро и как-то тревожно откликнулась Вера.

— Но я не принадлежу к числу тех специалистов, которые, скажем так, без крайней необходимости применяют эти достижения в повседневной практике.

— Интересно почему? Ведь важен в конечном итоге результат. Или я не прав?

— Не совсем правы. Результат, конечно, важен, но при общении с такой тонкой субстанцией, как человеческая душа, мне, например, более импонирует работа, что называется, голыми руками. Так честнее, что ли… И безопаснее, надо сказать.

— И еще хочется почувствовать себя немного Богом? — Это снова отозвалась Вера, и он не без едва уловимого раздражения подумал: «Черт побери, смиренница-то оказалась провидицей». Но воли эмоции не дал.

— Что ж, можно, наверное, сделать и такой вывод. — Голос его был грустен. Дескать, вы вправе понять меня и таким образом, но, видит Бог, это не так, и потому мне слегка обидно.

— Но это неверный вывод?

— Неверный. Когда перед тобой, а точнее, в твоих руках — кровоточащая, корчащаяся от боли душа, которой ты можешь помочь, меньше всего размышляешь о том, на кого ты похож в эту минуту: на Бога, на дьявола, на обычного лекаря. Эдак ведь и хирурга можно обвинить в соперничестве с Создателем. Да и любого целителя: телесного ли, душевного ли. Всякий в той или иной степени пытается спорить с провидением. Не так ли?

— Так, разумеется. И я вовсе не хотела вас обидеть. Простите, если это случилось. Просто вы говорили как-то очень уж рельефно, я почти увидела: душу — руками… И сразу же — аналогия с Господом… Простите.

— Да не за что мне вас прощать. Все вы расслышали и поняли правильно, только вот вывод… Руками — это не от желания уподобиться Создателю, скорее, напротив, из величайшего трепета перед его главным творением.

— Да, да, спасибо, теперь я, мне кажется, поняла вас. Еще раз простите.

— Еще раз — не за что.

— И все же, простите уж, что вторгаюсь в ваш диалог, исполненный высокого смысла, применительно к нашей истории ваша модная наука, что же, совсем бессильна?

— Отчего же? Но если мы переходим в плоскость практического применения моих знаний, соблаговолите сформулировать более точно вопросы, на которые вы бы хотели получить ответы.

— О, это очень просто. Ну, например, вы допускаете, что Вера могла видеть призрак Лены?

— Не очень-то ты корректен, почти как Лида.

— Я, между прочим, молчу уже довольно долго, можно в этой связи оставить меня в покое?!

— Можно, можно… Замолкаю и я.

— Ну хорошо, раз вы все такие чувствительные, вопрос снимается.

— Нет, погодите, ничего обидного для меня в этом вопросе нет. Мне самой безумно интересно: что же это было на самом деле? Плод моего больного воображения? Или? Или — что? Вот правда, вы могли бы ответить на этот вопрос?

— Мог бы. И отвечу, пожалуй, хотя этот ответ большинство из вас вряд ли сможет принять безоговорочно. Опять же в силу того обстоятельства, что все мы отравлены скептицизмом цивилизации.

А ответ мой будет такой: да, допускаю.

Или, если отвечать вам, Вера: нет, вероятнее всего — это не плод вашего воображения.

Природа явления, которое вам довелось наблюдать, довольно сложна и мало изучена с точки зрения современных научных знаний, хотя само по себе оно наблюдается с глубокой древности. Вдумайтесь хотя бы в это: разделенные непреодолимыми по тем временам расстояниями, расовыми, религиозными, социальными и прочая, прочая, прочая… отличиями, разные народы в разное время неизменно и очень похоже рассказывали в своих легендах о душах, которые после физической смерти тела не смогли обрести покоя. И бродили несчастные, не успокоенные под луной, наводя ужас на живых.

Что же, все одновременно лгали? Или заблуждались? Или подвержены были какому-то фантому, вечно длящемуся в пространстве и во времени? Вряд ли.

Значит, явление это имеет место быть.

— И как вы лично можете его объяснить?

— Гипотетически. Только гипотетически.

— Так объясните же! Прямо сейчас. Пусть и птотстичсски. Нам — непосвященным и необразованным в этих вопросах — всяко-разно будет интересно.

— Извольте.

Он начал говорить.

И никто не заметил, что мрак в комнате медленно рассеялся. Густая темень вроде бы изнутри наполнилась едва различимой синевой, с каждой минутой проступающей более отчетливо.

Очень скоро в темно-синем сумраке проступили очертания предметов и контуры людских фигур.

Синева все светлела, словно кто-то не спеша подмешивал на палитру малые порции белил. Потом в синеву добавили, вроде бы случайно, немного розовой краски. И малая капля ее начала неуклонно растекаться, тесня господство синего и создавая тот неповторимый оттенок небес, который только и можно наблюдать в короткие мгновения на исходе ночи.

АНДРЕЙ

Следующий год Андрей прожил в лихорадке, охватившей его в ту минуту, когда откровенно и беззастенчиво бросила она свое короткое «Ну!».

Он был все еще пьян от страсти, потому что ни одна женщина доселе не дарила ему такого наслаждения, впрочем, женщин в его жизни было не так уж много.

Что же касаемо любви или даже влюбленности — теперь, по прошествии года, Андрей не мог сказать ничего определенного. Дарья сама вытравила из его сознания мысли, которые, конечно же, рождались в пылу страсти, но были импульсивны, сумбурны, требовали словесной пищи, питающей чувства более близости телесной. Ибо только долгие, осторожные и трепетные беседы могут обратить бессвязный любовный лепет в гармоничные формы высоких истин, которые после радостно приемлет сознание.

Дарья разговоров о любви не выносила.

Случись ему завести речь о своих чувствах или удариться в романтические воспоминания, которые долго удерживали его в плену странных ассоциаций, обрывала немедленно. И сразу же становилась злой, колючей, старалась обидеть, сказав что-нибудь особенно гадкое, на что была мастерица.

Однажды, после очередной семейной истерики, которые ему систематически закатывали теперь родители, объединившиеся с женой в тупом, почти что классовом неприятии его теперешнего образа жизни, да и вообще его, теперешнего, Андрей, в который уже раз хлопнув дверью, поздно ночью приехал к Дарье.

В темноте спальни он долго наблюдал за мерцающей точкой ее сигареты, говоря о чем-то отвлеченном, и неожиданно предложил:

— Выходи за меня замуж!

Она засмеялась, правда, не зло, а отсмеявшись, сказала неожиданно ласково:

— Смешной дурачок!

— Почему? — искренне удивился он, неожиданно поймав себя на том, что всего лишь удивлен, а не обижен ее реакцией.

— Потому что одним махом хочешь загубить сразу две карьеры: мою и свою.

— Да брось ты, не те сейчас времена!..

— Времена всегда те, — назидательна произнесла она, моментально преображаясь в строгую начальницу. — Теперь, конечно, не казнят публично и вообще делают вид, что времена действительно не те. Но все берут на заметку, можешь мне поверить!

— А как же наши с тобой отношения?

— О, вот на это действительно всем плевать. Но это ведь всегда так и было: спи с кем хочешь, если, конечно, никто не побежит жаловаться или не станет писать анонимки. Короче, анкета должна оставаться чистой. А остальное — никого не волнует.

С той памятной ночи Андрей больше не заводил разговоров о любви, но не потому вовсе, что сознательно решил этого не делать — просто тема как-то сама собой вдруг исчерпала себя и он не испытывал более потребности в задушевных разговорах.

Зато о работе Дарья говорила всегда охотно.

И могла немедленно после того, как они размыкали исступленные объятия, а сердца еще бешено колотились, не успев поймать положенный ритм, неожиданно спросить о том, как прошло совещание в горкоме.

В конце концов Андрей втянулся в эти разговоры и даже полюбил их, потому что, сбросив маску начальственной сдержанности, она рассказывала много интересных вещей, посвящая его в тонкости аппаратных интриг и жестокие правила беззвучных схваток, ведущихся — это было главной их особенностью — под коврами, устилающими высокие кабинеты.

Благодаря ее рассказам, а более того, неожиданно сладкому чувству принадлежности к касте избранных, которым они всегда были окрашены, он полюбил уродливое номенклатурное Зазеркалье и вслед за Дарьей начал им дорожить, уже не мысля жизни вне его опрокинутого пространства.

Тогда же он впервые взял в руки теннисную ракетку, сначала просто потому, что возможность играть была одной из немногих доступных ему привилегий и грех был ею не воспользоваться, позже — по-настоящему втянувшись и полюбив игру.

На работе они, не слишком, однако, в том усердствуя, демонстрировали исключительно служебные отношения, но если вдуматься, любовная связь никоим образом на работе и не сказывалась.

Дарья систематически распекала его наравне со всеми, хотя порой вынуждена была признать, что с работой заведующий организационным отделом справляется неплохо: его все чаще отмечали в горкоме комсомола и в райкоме партии, она же, напротив, на похвалы была удивительно скупа.

Однако задумываться об этом Андрей начал только на третьем году работы.

Ему исполнилось двадцать восемь лет — наступил возраст, критический для комсомольского работника его ранга. Можно было, конечно, повторить судьбу предшественника и, дотянув до тридцати, целиком довериться заботливым партийным рукам.

Однако на дворе стоял год 1989-й, дули ветры перемен. Под их свежими порывами желание идти работать на партию улетучивалось.

Обеспечить себе еще пять-шесть лет любезной сердцу комсомольской жизни можно было, избравшись секретарем райкома, вторым или даже третьим, не суть важно — для секретаря планку возрастного ценза поднимали до тридцати пяти лет. Но и второй, и третий секретари в их райкоме сидели прочно, были еще относительно молоды и не собирались расставаться с комсомолом. Сдвинуть их с места могло только повышение, но оно имело шансы состояться только в том случае, если свой пост покинет Дарья.

Впервые построив эту цепочку, Андрей похолодел.

Заговорить с Дарьей о дальнейших ее перспективах, весьма туманных, насколько он понимал, было безумством, равным которому могло стать разве что погружение головы в пасть недрессированного бенгальского тигра.

Вероятно, он медлил бы и дальше, оттягивая минуту принятия одного из двух неизбежных решений: искать для себя другое поприще или вступать в одну из тех самых подковерных схваток, о которых так занимательно рассказывала Дарья, за право продолжить карьеру в комсомоле.

Но тут сама судьба решила протянуть ему руку помощи.

Вестником своим она неожиданно избрала человека, которого Андрей с первых дней работы в райкоме откровенно боялся. Впрочем, в первые дни он боялся едва ли не всех обитателей начальственных кабинетов, однако со временем страх рассеялся, уступив место целой гамме чувств, которые распределялись между руководящими товарищами сообразно тому, чего каждый из них заслуживал: от презрения до искреннего почитания.

И только один человек сохранил первоначальное отношение к себе неизменным.

Его Андрей боялся до дрожи в коленках и противной сухости во рту.

В его присутствии всегда терялся, пугал мысли, рассыпал приготовленный заранее четкий строй слов и начинал что-то косноязычно лопотать, получая взамен только тусклый взгляд светлых, почти белых глаз, от которого впадал в полный ступор. Справедливости ради следует сказать, что в своем страхе Андрей был не одинок. И тот, кто действовал на него как удав на кролика, был пугалом для всех, включая Дарью, которая однажды на вопрос «Что же он за человек такой жуткий?» ответила в суеверном, мистическом тоне, которого Андрей никогда прежде не замечал:

— Да он и не человек вовсе, разве ты не видишь?

Но кем бы ни был на самом деле этот монстр, в обыденной жизни он звался Валентином Валентиновичем Потемкиным и был едва ли не коллегой Андрея, возглавляя орготдел райкома партии.

Внешностью Потемкин обладал самой заурядной, но в пыльных складках этой заурядности таился ужас, крысиный оскал которого являлся каждому, кто имел несчастье оказаться рядом.

Собственно, на большую крысу Валентин Валентинович более всего и походил.

Был он весь какой-то серый, от тонких волос на голове и нездоровой кожи бесстрастного лица до одинаковых неприметных костюмов неизменного серого цвета.

Даже галстуки он носил исключительно серые.

Возможно, что именно множество оттенков серого цвета создавало еще один странный оптический эффект, придающий заворгу совсем уж противоестественное сходство с крысой, а возможно, дело заключалось в чем-то другом, что было и вовсе не доступно человеческому пониманию, но на вид был Потемкин как-то отвратительно мягок и вроде даже слегка бархатист. Будто и впрямь выступала поверх кожи крысиная шкурка.

Голос у человека-крысы был под стать внешности: бесцветный, шелестящий, как крылья большой серой бабочки, влетевшей ночью в окно и бесконечно блуждающей вдоль оконного стекла в поисках выхода. Этим голосом, который никогда не окрашивался интонацией, потому, надо полагать, что нельзя было нарушить абсолютно серой гаммы его звучания, с иезуитской вежливостью Потемкин произносил самые страшные слова, которые только могли в ту пору прозвучать в стенах райкома партии.

— Полагаю, — шелестел он во время рассмотрения очередного персонального дела, изложив перед этим скрупулезно составленный перечень грехов подсудимого, находить которые в самом туманном или, напротив, блистательном прошлом Потемкин умел виртуозно, — партия не может допустить пребывания в своих рядах этого господина.

И все спешили с ним согласиться, дружно голосуя за исключение.

Однажды утром, небрежно подхватив двумя пальцами трубку звонившего телефона, Андрей в очередной раз обомлел, заслышав звуки тихого голоса.

Как всегда подчеркнуто вежливо, Потемкин приглашал его зайти, желательно прямо сейчас.

На ватных ногах Андрей переступил порог страшного кабинета уже через пять минут после звонка, хотя ему казалось, что дорога в райком партии отняла добрую половину жизни.

Потемкин, однако, явно и необъяснимо демонстрировал сегодня свое расположение: он встал навстречу Андрею и, выйдя из-за своего массивного стола, неожиданно занял одно из двух мест за маленьким приставным столиком, предназначенным для посетителей, устроившись, таким образом, напротив Андрея и очень близко к нему. Это была честь, которой удостаивались немногие, и первая странность в поведении Крысы.

Вторая заключалась в том, что впервые за годы их общения он обратился к Андрею по имени и на ты, что было максимальным проявлением симпатии, на которое хозяин кабинета был способен.

— Сколько тебе лет, Андрей? — вкрадчиво поинтересовался заворг, хотя Андрей ни минуты не сомневался, что накануне разговора тот внимательнейшим образом перечитал его личное дело.

— Двадцать восемь, Валентин Валентинович.

По серым губам пробежало подобие бледной улыбки.

— Ты ведь, наверное, думаешь, что это много?

— Я не… знаю. Вернее… да, Валентин Валентинович, много. — Он опять не мог связать двух слов в предложении, но Потемкин этого вроде не заметил, продолжая в мягком, почти дружеском тоне:

— Много, Андрей. А с другой стороны, чертовски мало… Мне бы твои двадцать восемь… Ну ладно. Не догадываешься, зачем я тебя позвал?

— Нет… Не совсем, то есть… не догадываюсь. Нет.

— Напрасно. Ты, как и я, — заворг, должен знать, что главное наше дело — подбор кадров, которые, как известно… Далее по тексту. Ну что, и теперь не догадываешься?

— Догадываюсь. — Андрей вдруг нашел в себе силы ответить четко и односложно, и с этой минуты словно что-то перевернулось в нем: он больше не боялся Крысу или почти не боялся, потому что действительно догадался, зачем вызван.

Догадка была сумасшедшей или по крайней мере безумно дерзкой.

Но похоже, сама судьба поспешила послать знак, подтверждающий ее справедливость, потому что в следующую минуту произошло небывалое: Потемкин негромко, но явственно рассмеялся и, перегнувшись через столик, слабо хлопнул Андрея по плечу вялой бледно-серой рукой:

— Молодец, старик! Вижу, что мы столкуемся!

Андрей провел в кабинете Крысы более двух часов, и весть об этом, конечно же, немедленно разнеслась по кабинетам обоих райкомов, вызвав шквал пересудов, которые не сразу и не безоговорочно, но все же слились в итоге в единое мнение.

Конечно, в это трудно было поверить, но, по существу, это было единственным более или менее правдоподобным объяснением феномена, происходящего у всех на глазах.

Рабочий день был в разгаре, но в райкоме комсомола царила такая тишина, словно все сотрудники, заблудившись во времени, «ушли на фронт».

Дарья Дмитриевна закрылась в кабинете и на телефонные звонки не отвечала.

Она встретила Андрея внешне спокойно, но отдающая в синеву бледность неживым пугающим налетом легла на лицо, а глаза обметали густые синие тени, словно Дарья вдруг решила проделать с собой то, чего не допускала никогда: ярко, неумело накраситься.

— Ну? — Звук был тот же, но ничего даже отдаленно напоминающего бесстыдный вопрос, ровно три года назад брошенный ему в лицо, как дуэльная перчатка, в нем не было.

— Мне предложили баллотироваться на пост первого секретаря.

— И? — Дарья любила отрывистые вопросы-междометия. Они, как правило, обескураживали собеседника, кинжальной резкостью сразу же выбивая из седла. Но сейчас все было наоборот: короткие звуки только подчеркивали внезапно проступившую слабость. Похоже было, что у нее просто не хватает сил произнести целое слово.

— Я согласился.

— Вот как?

— Послушай, Дашка. — Он впервые назвал ее Дашкой в стенах кабинета, и она встрепенулась было, ринулась разнести наглеца в пух и прах, но тут же осеклась, споткнувшись о собственное бессилие, теперь уже совершенно очевидное. А он продолжал: — Ты должна меня понять. Вопрос о твоей отставке — дело решенное, сопротивляться — глупо и бесполезно. Ты уже нажила лишних врагов своим норовом, но сейчас все же есть мнение отправить тебя на учебу в высшую партийную школу. Начнешь буйствовать — откажут и в этом. Куда ты тогда денешься? И главное! Откажись я сегодня, через час Валентин выдал бы десяток других кандидатов…

— Валентин? — тускло переспросила Дарья.

— Ну да, Валентин Валентинович, разумеется… Так вот…

— Хорошо. — Она перебила его тем же ровным голосом, словно болезнь человека-крысы внезапно оказалась заразной и каким-то образом добралась до нее, растворив все оттенки голоса в тусклом сером шелесте. — Хорошо. Можешь не продолжать, потому что то, чему тебя сегодня научил… Валентин, мне известно уже очень давно. Ты даже представить себе не можешь, сколько раз я говорила точно такие же слова разным людям… Так что не трудись. Ты прав. Вернее, он прав… — Она поднялась из-за стола и медленно пошла прочь, сосредоточенно глядя прямо перед собой.

— Даша, можно я приеду к тебе?

— Что?

— Я могу приехать к тебе?

— Приехать? Да, конечно, можешь. А почему бы нет?

Андрей нашел время и силы поехать к ней только спустя десять дней, хотя думал об этом почти ежедневно.

Времени действительно не было, потому что Потемкин задался целью подготовить пленум райкома комсомола в рекордные сроки — за две недели.

Пленуму предстояло освободить Дарью Дмитриевну Чернышеву от должности первого секретаря в связи с направлением на учебу, а Андрея Анатольевича Сазонова на эту же должность избрать, что само по себе было делом получаса, не более.

Остального времени едва-едва хватало Андрею на то, чтобы пройти все необходимые согласования и утверждения в многочисленных инстанциях. Это уже была задача не из легких.

Но Потемкин не привык отменять своих решений, и Андрей вертелся как белка в колесе.

Сил, однако, у него было предостаточно, все эти дни он жил в состоянии лихорадочного подъема, переполненный такой кипучей энергией, что ее вполне хватило бы на организацию еще трех пленумов по меньшей мере.

Для встречи с Дарьей, однако, требовались силы совсем иного рода, чем те, что шли на претворение в жизнь плана Крысы. Они залегали в отдельных пластах души, глубинных, потаенных. И суетная, пьянящая буйным восторгом победившего варвара радость, в которую Андрей погружался немедленно, стоило только на минуту остаться одному, была туда плохим проводником.

Ко всему прочему, он суеверно боялся встречи с Дарьей, пока его кандидатура не будет утверждена в главных инстанциях, от решения которых, а вовсе не от голосования на пленуме, зависела на самом деле дальнейшая судьба. Боялся, что гнетущая сила ее горя спугнет дерзкую молодую подружку-удачу, в преданности которой Андрей был еще не очень уверен, а то и вовсе раздавит ее свинцовой тяжестью.

Он решился только в тот день, когда прошел собеседование в горкоме партии.

Это была последняя, высшая ступень, перешагнув которую можно было не сомневаться в исходе.

Оказалось, что все не так уж страшно и Дарья держится намного лучше, чем представлялось Андрею, когда саднящее чувство собственной вины вдруг начинало слабо царапать душу когтистой лапкой.

В конце концов они даже выпили шампанского, и, охмелев от одного бокала — сказалось нервное напряжение последнего, решающего дня! — он вдруг снова обнаружил в своей душе и нежность, и восторг, и даже прежнюю страсть. Она же просто уступила ему, а потом долго молча курила. И, наблюдая по привычке за яркой точкой сигареты, парящей в густом сумраке спальни, Андрей заснул.

Утро исполнено было неловкости.

Впервые он спешил покинуть ее дои, стремясь быстрее погрузиться в грядущий день, от которого ждал многих радостей и приятных открытий. Их он делал теперь ежедневно, вживаясь, как в новую кожу, в новый свой образ.

И она впервые, провожая его, оставалась дома, и потому не было никакой нужды облачаться в привычный панцирь — строгий деловой костюм, — вставать на высокие тонкие каблуки.

Чужой и не очень приятной незнакомкой показалась новая утренняя Дарья, босая, непричесанная, в халате, небрежно наброшенном на обнаженное тело, отчего сразу стала заметна разница в возрасте, которой никогда не замечал Андрей прежде.

Однако, видимо, именно ей следовало сказать спасибо за то, что когтистая лапка вины нежданно-негаданно угомонилась.

В машине по дороге в райком Андрей еще раз внимательно прислушался к себе: душа была светла и покойна.

Спустя несколько часов заведующая протокольным сектором заглянула в его новый кабинет:

— Подскажи, пожалуйста, номер твоего партийного билета или, если доверяешь, дай мне его на пять минут. Нужно для протокола.

— Зачэм обижаешь, да? Пачэму нэ доверяю, да? — Андрей дурачился, изображая кавказский акцент.

Он потянулся было к сейфу, но тут же вспомнил, что после вчерашнего посещения горкома партии билет остался в кармане пиджака.

Мрачное серое здание на Старой площади партийные вожди облюбовали с незапамятных времен, но и теперь, блюдя верность традиции, сюда пускали только по предъявлении партийного билета.

Небольшой прямоугольник красного картона был возведен коммунистической пропагандой в ранг предмета культового, символического, ставшего фетишем для миллионов людей, которые не считали безумием пожертвовать ради него жизнью или отравить на плаху родную мать, жену и ближайшего друга.

Времена, конечно, менялись, но и тогда, на исходе восемьдесят девятого года, партийный билет оставался в числе главных святынь разваливающейся империи, а его утрата, как и прежде, считалась одним из наиболее страшных преступлений перед партией и сурово каралась.

Впрочем, эти мысли посетили Андрея много позже, когда кошмар пережитого несколько подернулся дымкой времени и к нему начала медленно возвращаться способность размышлять.

Тогда же он в панике метался по кабинету, бесчисленное множество раз переворачивая вверх дном содержимое сейфа, ящиков, шкафов, и, не обнаружив пропажи, снова хватался за пиджак, обшаривая карманы и зачем-то прощупывая подкладку.

Уже несколько раз обыскали машину: вынули сиденья и полностью перетрясли салон.

Уже подняли ковер в кабинете и отодвинули массивный стол, заглянули под шкафы и за деревянные панели.

Всем было понятно, что в стенах райкома партийного билета нет, но Андрей отказывался в это верить, с упорством маньяка открывая ящики и перекладывая с места на место одни и те же предметы.

Потом, совершенно уже обезумев, он устроил обыск дома, с тем же маниакальным тщанием осмотрев, и не по одному разу, каждый его уголок, включая комнату родителей, в которую последние годы даже не заглядывал.

Состояние его на тот момент было уже очень близким к помешательству.

В мозгу бесконечной чередой проплывали картинки-видения: столы, яшики, тумбочки, сейфы и снова столы, ящики… В какой-то момент сознание озаряла ослепительная вспышка: Андрею казалось, что один из ящиков обыскан недостаточно тщательно, а именно в нем под глянцевой папкой или толстой книгой, которую он не только отчетливо видел перед глазами, но и явственно представлял на ощупь, лежит билет.

Бред мутной пеленой затягивал действительность, и откуда ни возьмись являлось вдруг насквозь фальшивое воспоминание, воспроизводящее с дьявольской изощренностью обстоятельства, при которых он именно туда положил сокровище, фатально позабыв об этом.

Андрей вскакивал, намереваясь немедленно возобновить поиски, окрыленный и почти уверенный в успехе.

Тогда подавала голос малая частица сознания, хранящая остатки рассудка. Она твердила все одно и то же, и в минуты просветления Андрей с ужасом почти животным понимал, что она права.

В одну из таких минут он позвонил Дарье.

Стояла уже глубокая ночь, но она сняла трубку тотчас, словно сидела у телефона, ожидая его звонка.

— У меня? Нет. Я бы заметила. После твоего ухода я убирала квартиру. — Известие о беде Андрея было воспринято невозмутимо, без тени сочувствия.

— Но позволь я все-таки приеду! Посмотрим вместе еще раз…

— Конечно, приезжай. Ищи. Но должна предупредить тебя сразу: напрасно потратишь время.

Андрей положил трубку не простившись.

Здоровая часть сознания в этот момент была услышана, и он с потрясающей ясностью понял наконец, что произошло.

Пленум райкома состоялся точно в назначенный срок.

Вопреки ожиданиям многих Дарья Чернышева, которой предстояло в этот день сложить свои полномочия, на нем присутствовала. Немного осунувшаяся, но подтянутая и невозмутимая, как всегда, в неизменном строгом костюме, она сидела в президиуме рядом с заведующим организационным отделом райкома партии Валентином Валентиновичем Потемкиным и, тихо переговариваясь с ним, даже несколько раз чему-то рассмеялась. В своем выступлении он говорил о ней очень тепло, благодарил за годы плодотворной работы, а в конце, совсем уж расчувствовавшись, преподнес огромный букет белых роз и расцеловал. Невысокий кряжистый парень, бывший офицер-пограничник, орденоносец и в прошлом известный спортсмен, только что избранный новым секретарем райкома, наблюдал эту сцену со сдержанной улыбкой.

А спустя еще две недели бюро районного комитета партии рассматривало персональное дело коммуниста Сазонова, утратившего свой партийный билет при невыясненных обстоятельствах.

— Скажите. Сазонов. — прошелестел, обращаясь к нему, маленький серый человек, — а может, вы сознательно решили покинуть ряды партии, поддавшись на провокации всяких крикунов и щелкоперов? И историю с потерей билета просто придумали, побоявшись сказать товарищам правду? У меня отчего-то складывается именно такое мнение. Как-то все путано и невразумительно в ваших объяснениях, на мой взгляд, от начала до конца лживых…

Решение об исключении Сазонова из партии было принято единогласно.

НОВЫЙ ХОЗЯИН СТАРОГО ДОМА

Он говорил без особого энтузиазма и вдохновения, потому что тема его совершенно не занимала.

Когда-то он ненадолго увлекся трансперсональной психологией и посвятил некоторое время изучению идеографического подхода к осмыслению природы человеческого сознания, сиречь — души.

Сейчас он просто пересказывал по памяти содержание своей же статьи, однако делал это мастерски: у слушателей складывалось абсолютное, волнующее впечатление, что им неожиданно доверены сокровенные, а быть может, и тайные мысли.

— Проблема первичности материи или духа, иными словами тела или души, стара как мир. Классик, простите за напоминание прописной истины, назвал ее основным вопросом философии. И спор апологетов двух прямо противоположных теорий, поверьте, будет бесконечен.

Психологам, по всему, следовало бы отстаивать примат сознания.

Но отцы-основатели, увы, оказались во власти кондового материализма. Будем, однако, снисходительны. Их научное становление пришлось на середину девятнадцатого века, быть нематериалистом в ту пору было просто неприлично. Вспомните хотя бы, какие бури сотрясали высокую литературу: Тургенев, этот певец тонких душевных порывов, и тот воспел потрошителя лягушек!

Что уж тут говорить о естественных науках?!

Словом, тогдашняя вредная мода толкнула юную и неопытную девицу-психологию на путь, априори ведущий в тупик. Ибо успешно изучать субстанцию, заведомо не существующую, было по сути своей абсурдом.

Долгие годы мы рассматривали сознание исключительно как продукт «высокоорганизованной материи» — клеток головного мозга. Понятное дело, что в железных рамках этой догмы не было места даже намеку на возможность существования души вне этой самой высокоорганизованной материи, и уж тем паче независимо от нее.

И проблема на долгие годы занесена была в черный список «антинаучных». Всерьез рассматривали ее только некоторые философские школы и религиозные учения.

Философов оставим в покое, труды их мало чем пригодятся нам для сегодняшнего разговора.

Что же касается религий, то и они, признавая первичность и независимость души, по существу, тоже загоняли ее в прокрустово ложе.

Вспомните: что, по утверждению большинства религиозных учений, происходит с душой после того, как тело прекращает свое земное существование? Всегда одно из двух: либо она отправляется на попечение того, кто олицетворяет собой свет, либо попадает в лапы его постоянного оппонента.

Иное — от лукавого, а значит — опасная ересь. Как видите, полету исследовательской фантазии здесь точно так же не оставалось места.

Однако — народ! Мудрый, наблюдательный, своевольный, какие бы сатрапы им ни управляли, народ как коллективный исследователь и летописец никогда не упускал проблему из поля зрения.

Сейчас исследования ведутся интенсивно и в самых различных направлениях, однако говорить о каких-либо готовых стройных и безупречных теориях пока рано.

Скорее всего мы бесконечно далеки от истины.

Что же касается версий, то их существует множество. Все перечислять не стану, это займет слишком много времени и скорее запутает вас окончательно, нежели прояснит проблему. Коротко остановлюсь на одной, которая мне представляется наиболее вероятной.

Традиционно сознание — здесь мы все же вынуждены будем согласиться с приверженцами «высокоорганизованной материи» — действительно функционирует в рамках жизнедеятельности человека, которому принадлежит от рождения.

Однако — и тезис этот подтвержден многократно! — при определенных, чаще всего экстремальных, обстоятельствах сознание обретает удивительную способность: многократно увеличивать физические возможности тела и труднообъяснимым образом расширять их диапазон.

Меня, к примеру, очень занимает история простого солдата, фронтового разведчика, сказавшегося волею случая в непосредственной близости от штаба неприятеля именно в тот момент, когда там обсуждался план наступления. Информация об этом плане была необходима как воздух, от нее зависели исход сражения и вообще судьба его страны. И солдат, не владеющий языком противника, неожиданно понял все, до мельчайших подробностей. Сообщает об этом источник, заслуживающий доверия, могу поручиться.

Ну а примеров того, как силы самых заурядных людей умножились во сто крат, когда от них зависела жизнь, своя или близкого человека, вы, я думаю, и сами можете привести немало. Слабая женщина подхватила бетонное перекрытие весом в тонну, спасая свое дитя. Беглец, скрываясь от погони, перемахнул через трехметровый забор. Охотник, преследуемый разъяренным зверем, неожиданно оказался на вершине корабельной сосны… Et cetera, et cetera… До бесконечности.

Резюмируем: потрясенное сознание способно раздвигать рамки возможного. И идем дальше.

Возьмем теперь ситуацию фатальную: смерть человека.

Причем обстоятельства этой смерти, скажем так, неординарны. Сознание испытывает потрясение, причем много сильнее, чем в случае с охотником, взлетевшим, как птица, ибо его вознес на вершину страх смерти, а в нашей ситуации сознание зафиксировало уже и саму смерть. Не логично ли будет предположить, что теперь оно также способно наделить тело сверхъестественными возможностями или само обрести их?

Сверхъестественные, к слову, значит — выходящие за рамки естественных законов. Но ведь, следуя этим законам, мы утверждаем, что люди не летают. Как же быть с охотником? Собственно, это все.

Ибо множество вопросов, которые неизбежно возникают, если принять эту теорию за основу, вовсе не имеют ответа либо ответы слишком приблизительны и вариативны.

«При каких именно обстоятельствах сознание способно выйти за рамки возможного?» — спросите вы меня.

Не знаю.

Как долго может длиться это явление?

Не знаю.

Почему души одних, пройдя, скажем, через жуткую, мучительную смерть, обретают эту страшную силу, а другим, умершим еще более страшно, она не дана?

Не знаю.

Если дать волю фантазии, то предположить можно все, что угодно. Но я не сочиняю триллеров. А научного объяснения этому пока нет. Есть только гипотеза, как я уже сказал, одна из многих.

Но ваша ситуация, Вера, как мне представляется, в ее рамки укладывается вполне.

На сем замолкаю и благодарю за внимание. Я, кажется, несколько злоупотребил им.

— Не кокетничайте, — немедленно отозвалась Лида, втягивая его именно в кокетливый диалог. — Мы дышать боялись. Такие страсти!

— Подожди, Лида. Я все-таки хочу задать вопрос, хотя вы предусмотрительно отвергли все вопросы. Но мне это важно, думаю, вы понимаете почему. Только один. И уж над этим вопросом вы, совершенно точно, задумывались, даже если проблема вас не очень занимает! Эти… призраки могут причинить зло нормальному человеку? Я имею в виду — физически?

— Господи! Как же сложно ты всегда излагаешь! Ты ведь хотела спросить: мог призрак… Тьфу! Чушь какая-то, даже произносить дико… Короче, могла Лена, или то, что от нее осталось, убить мужа? Или она может только являться и шептать? Я правильно перевожу? — Лида была неугомонной, но мысли свои, надо отдать ей должное, формулировала предельно точно.

— Думал, конечно…

— И что же?

— Маловероятно.

— Но вы не можете утверждать это абсолютно? — Веру, вне всякого сомнения, тема эта занимала более других. И сейчас именно она первой почувствовала фальшь в его голосе.

— Нет, не могу.

— Значит, можно предположить и обратное?

— Предположить можно все. Но я бы хотел вас от этого предостеречь.

— Почему?

— Видите ли, если бы мы обсуждали теперь абстрактную ситуацию, я бы сказал: предполагайте! Фантазируйте! Высказывайте гипотезы! Но речь идет о совершенно конкретной истории, страшной трагедии, если быть точным. Судьба ее участников, насколько я понял, загадочна. И не все точки расставлены над i. Предположения могут сослужить дурную службу, поверьте.

— Кому же это, интересно?

— Всем вам и каждому из вас. Знаете, то обстоятельство, что ночь напролет взрослые, нормальные, судя по всему, успешные, а значит, занятые своими проблемами люди горячо обсуждают трагедию, которая произошла двадцать лет назад и никого из них напрямую не задела, позволяет мне сделать вывод, что вам все же необходимо докопаться до истины.

Не могу сказать, сумеете ли вы это сделать, но пытаться будете.

Это точно.

Особенно после этой ночи.

Предположения, тем более сделанные на такой зыбкой почве, могут увести вас очень далеко от истины.

И еще.

Вероятнее всего, все же существует, в том смысле, что жив и здоров, человек, на судьбе которого эти туманные предположения могут сказаться самым роковым образом. Потому что нет силы более мощной — разрушительной или созидательной, в зависимости от ситуации, — чем сила внутреннего убеждения.

— Объясните! Я вас не понял.

— Все просто. Человек, которого я имею в виду, — это внук покойного академика, Роберт. Это, полагаю, ясно?

— Это ясно. Но что за роковая сила убеждения? И каким образом она может ему навредить?

— Это тоже просто. Фантазируя на тему, могла ли его мать, вернее, ее призрак, убить бывшего мужа, вы рано или поздно придете к какому-то решению. Причем примете его, что называется, коллегиально и, я так думаю, в самых пламенных спорах, что в итоге многократно укрепит вашу убежденность в том, что это единственно правильное решение. Однако этим же решением вы вынесете приговор Роберту: уж не знаю, оправдательный или обвинительный.

Вот и роковое последствие.

Теперь вам ясно?

— Теперь ясно. Но отчего вы так уверены, что мы примем ошибочное решение?

— Совсем не уверен, но вероятность ошибки существует, согласитесь.

— Пожалуй.

— Теперь, простите, не понял я… С чего вы взяли, что мы так уж озабочены этой историей? Если только из того, что мы говорили о ней сегодня, то я могу с вами поспорить. Мы редко собираемся все вместе, я имею в виду — те, кто жил здесь в молодости. И когда собираемся… — Олег неожиданно замолчал, словно споткнулся обо что-то, вероятнее всего, о то слово, которое только что собирался произнести.

— И что же вы делаете, когда собираетесь? Вспоминаете эту историю, не правда ли?

— Да, черт возьми, правда…

— Вот вы и ответили сами себе.

— Но объясните тогда, это ведь по вашей части, почему это происходит? Никто ведь в другое время о ней не думает, а вместе — вроде как само собой разумеющееся… Видите, я даже не замечаю этого.

— Ну, то, что вы вспоминаете о ней, только собравшись вместе, легко объяснимо. Порознь каждый из вас — вроде как фрагмент одной картины. Сам по себе фрагмент не дает о ней ни малейшего представления, к тому же он включен в массу других картин, более для него актуальных, и потому про эту — забывает. А собираетесь вместе — картина складывается.

— Но почему она нас держит?

— На этот вопрос сразу не ответишь. Надо знать события, которые происходили тогда в вашей жизни, помочь каждому из вас восстановить не только обстоятельства этих событий, но и собственные эмоции, психологическое состояние в целом и много еще всякой всячины. Словом, провести очень серьезную работу. Впрочем, неразгаданные тайны всегда притягивали людей…

— И нет никакой другой причины?

— Боюсь, Вера, что теперь я вас не понял. Что вы имеете в виду?

— Ну, может, есть какие-то обстоятельства или явления, которые… словом, как та сила потрясенной души, о которой вы говорили, не могут быть объяснены с точки зрения естественных наук… Но тем не менее существуют.

— Я сейчас переведу, что она хочет сказать, с заумного языка на человеческий. Ладно? Веру Васильевну интересует, как вы отнесетесь к тому, что место, где все это происходило, считают проклятым. Нехорошим местом. Понимаете? Ну, вроде бы академик проводил там какие-то опыты… Потому и отхватили ему четыре гектара, чтобы шаманил подальше от людей…

— Какие опыты?

— Да черт их знает какие…

— Но опыты были?

— Ну что за вопрос? Какие-то опыты, конечно же, были! Он ведь свое звание, премии, награды и прочие регалии за что-то получал. Значит, и опыты были.

— Так что вы скажете на это?

— Ничего, право. Последствия опытов — это уж совсем не по моей части.

— А если он работал над психотропным оружием?

— А что это такое?

— Вы нас разыгрываете?

— Нет, просто ни разу не видел ни одного образца такого оружия. И не читал ничего более или менее вразумительного.

— Послушайте! — вдруг встрепенулась Вера, озаренная какой-то внезапной мыслью. — Вы ведь интересовались, в какой лечебнице лежала Софья Аркадьевна, а потом разговор как-то сразу утек в другую сторону. Зачем это вам?

— Ну, во-первых, я подумал, что, может, смогу как-то помочь ее внуку. Других же способов отыскать его пока не вижу…

— А во-вторых?

— А во-вторых… Во-вторых, я, знаете ли, решил купить этот дом. Если, конечно, он пожелает продать.

* * *

Они успокоились не скоро.

После того как он сделал свое неожиданное заявление, начался страшный гвалт. Говорили все разом: громко, возбужденно, возмущенно.

Впрочем, возмущались не все.

Смиренная Вера, напротив, пыталась их успокоить, убеждала, что нельзя судить так, с наскока…

Но ее шелестящий голос тонул в общем громогласном хоре. Хор же обвинял его в коварстве и корысти. Послушать их, так выходило, будто он, обуреваемый желанием завладеть роковым домом, специально и едва ли не обманом проник в теплую компанию. Потом, злонамеренно используя какие-то таинственные способы, вынудил вступить в бесконечный, изнурительный спор, обрек на неприятные воспоминания и странные исповеди.

Касаемо исповедей они усердствовали особо. И он подумал, что любой здравомыслящий человек на их месте думал и говорил бы то же самсе. Неожиданные откровения, которые прозвучали сегодня ночью, и правда были удивительны. Две женщины, совершенно разные, вдруг, одна за другой, поведали истории, которые скрывали долгие двадцать лет.

Почему?

Конечно, он мог найти этому объяснение.

К примеру, Вера, которая потрясла компанию целой серией умопомрачительных признаний, могла сделать это под впечатлением странной атмосферы минувшей ночи. Пылающий камин, мерцающие свечи и сизый туман, что клубился за окнами в густой темени сада… Натура впечатлительная и склонная к мистицизму, она не могла не откликнуться на все это, взятое вместе.

Что же касается Лиды, та подсознательно, разумеется, почувствовала соперницу. Безотносительно какого-то определенного мужчины, а вообще… Соперницу, вдруг утянувшую на себя доселе принадлежащее ей безраздельно внимание мужской части компании, пусть и не всегда дружелюбное. Нет, Лида была не из тех женщин, которые могут отступить без боя. Она немедленно бросилась завоевывать утраченные позиции. К счастью, подходящая история в арсенале имелась.

Это было очень похоже на правду, но их теория походила на нее даже больше. К тому же она была явно привлекательнее. Окажись истиной — какой простор открывался для того, чтобы поднять собственную значимость в собственных же глазах, да и в глазах всех прочих, кому можно будет потом рассказать о случившемся, если те, конечно, поверят.

Знаменитый психоаналитик не счел за труд выследить, внедриться, охмурить своими магическими пассами…

Некоторое время он слушал их молча.

Нужно было время, чтобы они вдоволь наигрались редкой, красивой игрушкой — мистической историей, которая произошла не на страницах какого-нибудь триллера, а с ними, с каждым персонально и всеми, вместе взятыми, что очень важно, потому что есть живые свидетели тому, как…

Словом, он дал им натешится, потому что знал, как никто другой: взрослые люди куда больше детей переживают потерю своих игрушек. Потому что игрушек в их жизни гораздо меньше.

А когда страсти немного улеглись, он заговорил.

И через несколько минут они вдруг успокоились, и даже устыдились своего буйства, и, пытаясь загладить вину, бросились наперебой давать ему разные дельные советы и предлагать свою помощь. Теперь-то он действительно применил пару своих хитрых приемов, но они этого не заметили. И снова, но совершенно уже по другому поводу кричали и перебивали друг друга.

Все, кроме смиренной Веры.

Но почему-то он не обратил на нее внимания.

Солнце уже взошло, и косые яркие его лучи устремились в распахнутые окна дома, не без труда продираясь сквозь густую листву сада.

Сад сдавался неохотно, куражился и навешивал на широкие лопасти лучей завалявшиеся в кустах клочья ночи — густые тени. Оттого солнечный свет, проникающий в комнату, рассыпался по ней неровными, зыбкими пятнами.

Загрузка...