ЧАСТЬ ВТОРАЯ

ПОД КРЫШЕЙ СТАРОГО ДОМА ГОСТИ

Приобретение дома оказалось делом куда более простым, чем можно было предположить сначала. Оно не отняло много сил и потребовало лишь изрядного количества времени. Но все рано или поздно приходит к своему итогу: минуло чуть более полугола после той загадочной летней ночи, и ранней весной, неприветливой и хмурой, оттого, наверное, что наступила до срока, обретено было место.

Теперь все необходимое для построения собственного мира было в наличии.

Странный дом, чудом сохранившийся в непролазной чащобе, настолько органично вписывался в картину этого мира, что его новый хозяин, впервые ступив на гнилые ступени, почувствовал даже оторопь.

Позже архитекторам и строителям пришлось изрядно поработать мозгами, потому «по он поставил перед ними непростую задачу полностью реконструировать дом и оборудовать прилегающую территорию таким образом, чтобы современный, состоятельный и даже пресыщенный роскошью человек мог обитать здесь комфортно, но при этом — сохранить их внешний вид практически неизменным.

Еще труднее пришлось потом дизайнерам, от которых требовалось декорировать дом, опять же приспособив его для комфортного обитания, одновременно создав атмосферу далекого прошлого, заметно тронутую ржавчиной запустения.

Денег на это хозяин не жалел, и, выполняя странную прихоть, декораторы «Мосфильма» одними только им известными приемами «старили» новый паркет, дубовые панели и лестничные перила. А бесценную антикварную мебель возвращали краснодеревщикам, возродившим шедевры из деревянного хлама, с диким требованием: придать им первоначальный вид.

Впрочем, все это было сущими пустяками по сравнению с той гигантской работой, которая уже была проделана.

Дом был последней картой, необходимой, чтобы сошелся наконец иезуитски-сложный пасьянс, который он безуспешно раскладывал уж который год.

Теперь карта наконец легла на свое место.

Пасьянс сошелся.

Мир был построен.

Оставалось населить его людьми, но, повторяя Создателя, это следовало исполнить в последнюю очередь.

Подходящие люди, как ни странно, отыскались очень легко и уже давно ждали своего часа.

Из тех, кто переступал порог его кабинета в надежде обрести утраченное душевное равновесие, в разное время он выбрал четверых.

Каждый из них переживал трагедию.

Именно переживал.

Потому что большинство людей, которые обращались к нему за помощью, уже пережили свои трагедии. Их душевные недуги стали следствием этих трагедий, сознание тяготила память о них, а воспоминания лишали сна и покоя. Они хотели только одного: забыть.

Приходили и те, кто не мог мириться с настоящим. Их он учил корректировать свое поведение сообразно с жизненными реалиями, уклоняться от болезненных ударов и наносить ответные, если в том была нужда.

Эти же умудрились растянуть бывшие свои несчастья во времени, притащив из прошлого не только тяжелые воспоминания, но и болезненное ощущение того, что удары продолжают наноситься…

Для них существовал только один способ избавиться от мучений. Убить палача. Теперь их час настал.

Стоял сентябрь.

Сойдя на землю в том году, он не принес и намека на ласковое, умиротворяющее тепло первых дней осени, сразу же обложив небо свинцовыми тучами.

Тоскливая хмарь немедленно разверзлась потоками холодного затяжного дождя, один только стук которого — тупой, монотонный, бесконечный — мог довести не слишком устойчивую психику до состояния самого плачевного.

…Умирали короткие сумерки.

Сырая мгла наступающей ночи выползла из глухой чащобы и уже почти поглотила дорогу, ведущую к дому, как вдруг недовольно расступилась, рассеченная ослепительно ярким светом фар.

Сторонний наблюдатель, окажись он поблизости, мог не без удивления констатировать, что, нарушая уже вполне сложившуюся традицию, хозяин черного леса привез гостей.

Причем одного из них в самом буквальном смысле — в своем лимузине.

Трое других следовали сзади, каждый — в своей машине.

Машины были приметные.

Царственный «роллс-ройс», тяжелая старомодная роскошь которого была редкостью даже для российской столицы, избалованной автомобильными изысками.

Классически внушительный «мерседес».

И неброская «ауди», которая имела все основания оказаться бедной родственницей в их компании, если бы не одно существенное обстоятельство. Номерной знак машины был расцвечен триколором государственного флага России, а на крыше красовался темно-синий колпак проблескового маячка, в просторечии именуемого «мигалкой». То и другое, взятое вместе, говорило, особенно людям, умеющим читать номенклатурные символы, что пассажир машины — государственный чиновник довольно высокого ранга.

Однако стороннего наблюдателя в эту ненастную пору, понятное дело, поблизости не оказалось. Хозяин и его гости — две женщины и двое мужчин — проследовали в дом, никем не замеченные.

Тропинка, на которую они вступили, покинув уютные салоны машин, довольно долго петляла между деревьями. Лес вплотную подступал к ней с обеих сторон, черный, непроглядный, наполненный шелестом листвы, шумом дождя и еще какими-то таинственными, пугающими звуками.

Прогулка, хоть и была коротка, гостей заметно страшила: они шли нервно, торопливо, стремясь быстрее достичь освещенного крыльца, надеясь, скорее на подсознательном уровне, нежели рассудочно, укрыться за стенами дома от смутного чувства опасности.

Надежды, однако, были напрасны.

Этот дом по определению не мог защитить от страха, тем более такого, лишенного внятных контуров, беспричинного, но оттого еще более сильного. Ибо именно дом, а вовсе не черный лес, терзаемый непогодой, был главным источником гнетущей тревоги, тяжких предчувствий и ледяного, тоскливого ужаса.

Гости, а особенно женщины, ощутили это немедленно, едва только переступили его порог. Одна из них, высокая, стройная блондинка редкой, изысканной красоты, даже сильно вздрогнула и замерла в испуге, не смея следовать в глубь странного дома, будто в полумраке просторного холла привиделось ей что-то, устрашившее душу и сковавшее тело.

Но темный холл был пуст, так по крайней мере показалось сначала. И потому когда откуда-то из таинственного полумрака раздался вдруг человеческий голос, вздрогнули и попятились к выходу уже все.

— Плохая погода, очень плохая погода, — произнес голос, и понемногу из множества теней, населявших мрачный холл, начала проступать, обретая реальные очертания, фигура высокого сутулого старика, вышедшего навстречу пришельцам.

— Плохая, — немедленно согласился с ним хозяин дома, замыкавший шествие. — Мы промокли и устали. Приготовь нам горячего чаю, Борис. Проходите, — дружелюбно обратился он к гостям и, видя, что те все еще пребывают в нерешительности, успокаивающе добавил: — Не пугайтесь Бориса. Это мой давний… друг… — Произнося это, хозяин слегка запнулся, и всем сразу стало ясно, что дело обстоит не совсем так. — И хранитель дома.

Они перешли в гостиную, такую же просторную, но слабо освещенную и оттого мрачную, как и холл.

Впрочем, более всего угнетало взор то неожиданное и заметное обстоятельство, что вся мебель здесь была задрапирована белыми полотняными чехлами. Отчего немедленно рождалось ощущение, что дом покинут истинными хозяевами в незапамятные времена, когда существовал этот бережливый обычай — укутывать дорогую мебель, как саваном, белой материей. Современным людям он был знаком разве что по произведениям кинематографистов, последние же прибегали к этому приему, если хотели особо подчеркнуть, что человеческое жилище давно оставлено, забыто, запушено. Причины этого запустения, как правило, оказывались самыми трагичными, а то и откровенно мистическими, исполненными леденящего ужаса.

Возможно, высокая красавица первой уловила эту ассоциацию, возможно же, что нервы ее были напряжены более, чем у всех прочих, но вопрос, который наверняка пришел в голову каждому, задала именно она:

— Пресвятая Мадонна! Да живете ли вы здесь, мессир?

— Конечно, живу. Неужто я стал бы приглашать вас в чужое жилище? Просто дом очень велик, мне одному достаточно нескольких комнат на втором этаже: спальни, кабинета, библиотеки. Борис хозяйничает на первом — в кухне, столовой, его комната тоже расположена здесь, но в гостиную ни он, ни я практически не забредаем. И мебель, и чехлы достались мне от бывших хозяев, но я счел, что это очень симпатично и как нельзя более соответствует общему стилю этого выдающегося дома. И оставил все, как было. Впрочем, Борис сейчас распакует диваны и кресла, и вы увидите: здесь очень даже уютно. И еще, Юлия, я же просил вас не называть меня мессиром: звучит неестественно, фальшиво, как в цирке. И даже обидно, если хотите. Я же не фокусник, я ученый.

— А вы полагаете, что господин Воланд у господина Булгакова был всего лишь фокусником?

— Трудно распознать, что там мерещилось больному воображению господина Булгакова. И оставим, пожалуй, эту тему, я не дока в литературных спорах.

Борис между тем, неожиданно для своего возраста быстро и ловко, распеленал мебель, и гостиная предстала перед ними если не слишком уютной, на чем настаивал Хозяин, то вполне респектабельной.

Вспыхнула под потолком старинная люстра из тусклой бронзы и дымчатого хрусталя, разлился по комнате неяркий желтоватый свет. Массивные старинные кресла и диваны вполне любезно приглашали в свои глубокие, мягкие недра. Темный громоздкий буфет был скорее похож на древний рыцарский замок, выполненный в миниатюре: так обильно был украшен стройными башенками, сложными арками-переходами и резными дверцами-воротами и воротцами. Но и он демонстрировал гостеприимство, открывая взыскательному взгляду целую батарею бутылок с яркими этикетками и стройные ряды тяжелых хрустальных рюмок и бокалов. Два тяжелых, под стать буфету, комода черного дерева были уставлены старинной серебряной посудой: кувшинами, вазами, кубками.

На них с холодным, надменным безразличием взирали две знатные дамы, чьи изысканные наряды говорили о том, что обе жили на этой земле в давние времена: в самом начале XIX века. Массивные полотна в древних, искусно вызолоченных рамах венчали пространство над каждым из комодов.

Красавица, которой, казалось, до всего было дело, немедленно заинтересовалась портретами и внимательно разглядывала их поочередно, переходя от одного комода к другому.

— Вам нравится? — полюбопытствовал Хозяин, скорее для того, чтобы непринужденной беседой растопить ледок опаски, который сковал чувства гостей еще на пороге, да так и не растаял доселе, нежели всерьез интересуясь ее мнением.

— Да, безусловно, очень хорошая живопись. Вот.

— Что же?

— Меня почему-то не оставляет ощущение, что здесь они не совсем на месте.

— Не на месте, — неожиданным эхом отозвался Борис, появившийся в дверях гостиной с подносом, уставленным чайной посудой. И это неожиданное вмешательство опять напугало красавицу: она снова вздрогнула и совершенно беспомощно, словно в поисках защиты, взглянула на Хозяина. Ничего этого Борис не заметил и так же отрешенно, как и то немногое, что успел произнести прежде, продолжил: — Здесь не на месте. У них другое место. Я тоже знаю, я говорил…

— Довольно, Борис. Ты снова говоришь загадками, люди тебя боятся. Оставь чай и иди к себе. Ты устал. — В голосе Хозяина отчетливо сквозило раздражение. Но приказ был отдан уверенно, без малейшего сомнения в том, что немедленно будет исполнен.

— Я устал, — послушно согласился Борис. Аккуратно поставил поднос на круглый столик возле одного из кресел и, не глядя ни на кого, бесшумно, словно не шел, а плыл над тонким ковром, устилающим пол гостиной, вышел.

— Кто это? — впервые за все время подал голос один из мужчин, высокий, подтянутый блондин неопределенного возраста. Он был одет в неброский, но безукоризненно сидящий и уже по одной этой примете очень дорогой костюм.

— Один из моих пациентов.

— Бывших, надеюсь?

— Увы — нет. Недуг неизлечим. Мне удается лишь купировать приступы и максимально смягчать течение болезни. Но во всем прочем он человек необыкновенной доброты, эрудиции и преданности.

— Странный набор качеств, — оторвавшись наконец от картин, заметила красавица.

— Ничуть не странный. Я просто перечислил те, что наиболее ценю в нем. Разумеется, есть другие, и в предостаточном количестве, как, впрочем, и у каждого из нас.

— Но он же болен? — не унимался блондин.

— Да, неизлечимо.

— И вы не боитесь находиться с ним долгое время, в том числе и ночами, наедине, в этом глухом месте?

— Ничуть не боюсь. Иначе у вас были бы все основания усомниться в моей профессиональной пригодности.

— И все же… Мне не по себе, признаюсь, он говорит как-то странно.

— Выбросьте это из головы! Если Борис действует на вас удручающе — извольте! — более он не попадется на глаза. И забудем об этом.

— Пожалуй. Да, впрочем, это дело ваше.

— Вот и славно. Однако поскольку мы изгнали Бориса, милые дамы, чай вам придется разливать самостоятельно. Не сочтите за труд.

Красавица, грациозно расположившаяся в одном из глубоких кресел, даже не повела бровью, зато немедленно поднялась со своего места другая женщина, совершенно потерявшаяся на ее ослепительном фоне.

Она была довольно изящна, невысока, темноволоса. Гладкие волосы аккуратно собраны в пучок на затылке, миловидное лицо почти полностью скрывалось за большими дымчатыми очками, а красиво очерченные губы были слишком бледны, чтобы обратить на себя внимание. Косметикой женщина, судя по всему, не пользовалась принципиально. И даже волос не красила: в темных прядях отчетливо серебрилась седина.

Ловко, словно всю жизнь только тем и занималась, что разливала чай в этой гостиной, она наполнила тонкие чашки старинного сервиза густой ароматной жидкостью и аккуратно, не расплескав ни капли, разнесла их по гостям, потом предложила каждому сахар в вычурной серебряной сахарнице, лимон на блюдечке, конфеты.

— Желающие могут отведать чего-нибудь покрепче. — Хозяин обратил взор к буфету. — Коньяк, виски, ликеры? Водка, в конце концов, джин, текила…

— Спасибо. — Красавица отрицательно мотнула головой.

— Я тоже — пас, — отозвался из своего кресла блондин.

— Татьяна?

— Нет, что вы! Я вообще не пью.

— А я бы, пожалуй, выпил коньяку. — Четвертый мужчина, тот, что прибыл на место в лимузине хозяина, наконец подал голос. Был он невысок ростом, худощав, причем худоба его казалась несколько противоестественной, рождая смутное ощущение тяжелой, длительной болезни. Возможно, впрочем, это странное впечатление создавала густая щетина, что лежала на впалых щеках сплошным темно-синим налетом. Под стать ей были темно-синие же, более даже в черноту, тени, обметавшие воспаленные глаза.

— Вы уверены? — переспросил его Хозяин, интонационно подчеркнув особую значимость своего вопроса, что было, возможно, не очень любезно по отношению к гостю, но, очевидно, имело серьезные основания. Тот не обиделся нисколько.

— Да, немного, совсем немного… Мне что-то не по себе.

— Хорошо. «Хеннесси», «Мартель»? Есть армянский, и очень недурственный.

— Нет уж. Я, если можно, воздержусь от экспериментов. «Хеннесси», пожалуйста.

— Конечно. — Хозяин плеснул в низкий пузатый бокал немного янтарной жидкости из квадратной бутылки с массивной золоченой пробкой, поднес его болезненного вида мужчине. И, дождавшись, когда гости наконец окончательно рассядутся по своим местам, заговорил: — Итак, господа, хочу еще раз напомнить вам, что мы с вами затеяли довольно рискованный эксперимент. Вернее, затеял его я, но каждый из вас, поразмыслив, дал согласие принять во всем этом участие.

Суть эксперимента, напомню, заключается в следующем.

С каждым из вас, довольно длительное время, я работал индивидуально, используя все уместные и допустимые приемы психокоррекции, однако результаты, как ни прискорбно мне это констатировать, на сегодняшний день оставляют желать лучшего. Причина, как я уже говорил, заключается в определенной специфике, которая существенно отличает ваши проблемы от проблем сотен других моих пациентов и по странному стечению обстоятельств объединяет вас, четверых, в отдельную, обособленную группу.

Именно это обстоятельство натолкнуло меня на мысль: рискнув, заменить индивидуальные консультации групповой психотерапией. Причем совершенно особого толка, так что взять на вооружение отработанные методики не удастся. Разумеется, до конца оценить смелость и риск эксперимента смогли бы только коллеги-психологи, но никого из них посвящать в наше начинание я не намерен.

В то же время я хочу, чтобы и вы шли в бой с открытыми глазами. Вчера ночью в голове моей родилось такое, к примеру, сравнение, которое, как мне кажется, может вам многое объяснить. Представьте хирурга, который неожиданно и в самом разгаре прерывает сложную операцию, потому что внезапно осознает ее тщетность, наскоро накладывает швы и приступает к терапевтическому лечению.

Теперь призываю вас еще раз: поставьте себя на место пациента и скажите, согласитесь ли вы на этот неожиданный вариант, откровенно попирающий традиции?

— Согласен! — не задумываясь заявил тот из гостей, что просил коньяку. Он уже осушил свой бокал одним глотком, и теперь глаза его лихорадочно блестели, заметно усиливая ощущение того, что мужчина болен.

Хозяин никак не отреагировал на его реплику, дожидаясь других мнений.

— Но вы… то есть хирург при этом гарантирует излечение? — деловито поинтересовался блондин.

— Гарантии, Андрей Анатольевич, в нашем с вами случае дать может только Господь Бог.

— Допустим. Спрошу иначе: сам хирург убежден в правильности своего решения?

— Отвечу: процентов на семьдесят пять, не более. Но и не менее, что немаловажно.

— Позвольте мне. — Просьба хрупкой женщины прозвучала так неуверенно и смущенно, что было даже странно, как это она не сопроводила ее поднятием руки, как прилежная школьница, желающая идти к доске.

— Разумеется, Татьяна, я же обратился ко всем.

— Скажите, доктор, что может произойти в обратном случае? Ну, если кто-то из нас откажется от участия в этом опыте?

— Хороший вопрос. Но сложный. Я часто говорю в своих выступлениях, что психология — очень молодая наука. Прогнозировать, причем с абсолютной точностью, как поведет себя психика того или другого человека, не получая должной помощи, в которой, очевидно, есть необходимость, сегодня не возьмется никто, кроме откровенных шарлатанов и авантюристов, храни вас от них Господь. Ясно только одно: недуг, который сейчас еще не болезнь, а только обострившиеся проблемы, будет прогрессировать, и…

— И мы станем похожи на этого вашего разлюбезного Бориса, вы это хотите сказать? — вновь подал реплику блондин. Похоже было, что он принял решение.

— Не совсем это, хотя не исключен и такой сценарий. Говорю же, психика каждого болеет по-своему. Кто-то уподобится Борису, кого-то болезнь превратит в существо еще менее привлекательное. Кто-то, напротив, сумеет долго скрывать недуг на людях, удерживая себя в узде. Et cetera, et cetera…

— Но лучше — я имею в виду в душе — не станет?

— Это вряд ли.

— Тогда… Тогда — я тоже согласна. Лучше риск, чем то… — Татьяна не договорила, словно устыдившись откровения, и низко опустила голову, отчего последние слова прозвучали еле слышно.

— Вы молчите, Юлия?

— Молчу, — односложно отозвалась красавица.

— И как я должен это понимать?

— Точно так, как вы это и понимаете.

— То есть?

— То есть как полное и абсолютное согласие. И если бы вы были в нем не уверены, то вряд ли пустили нас сюда, в эту свою… крепость.

— Вот, значит, каким вы видите мой дом?

— А это имеет значение?

— О! Очень даже имеет.

— Ну, это ваши психологические ребусы, вот и разгадывайте их сами… Я же повторяю: раз приехала сюда по доброй воле и без принуждения — значит, все для себя решила и согласна. Думаю, что все руководствовались тем же. Так к чему мучить нас, зарождая ненужные сомнения? Может, нам следует, чтобы успокоить вашу совесть, подписать какие-нибудь бумаги? Наподобие тех расписок, что берут перед некоторыми операциями?

— Простите, Юлия, но у вас сейчас «смешались в кучу кони, люди». Во-первых, совесть никакими бумажками не успокоишь, это уж вы мне поверьте! Во-вторых, расписки подобного рода, насколько я знаком с хирургической практикой, берут только перед операциями, заведомо или в крайнем случае с большой долей вероятности обреченными на неудачу. Если бы в нашем с вами случае дело обстояло именно так, я бы не стал и пытаться.

— Тем более! К чему тогда все эти реверансы?

— И то правда! Мы ведь все хотя и испытываем некоторые… Хм, как это вы аккуратно формулируете? Вот, вспомнил! Обострившиеся душевные проблемы… но все же — взрослые, самостоятельные люди, вполне отдающие пока (видите, я согласен с вами — пока!) отчет в собственных действиях. Потому, раз уж мы однажды согласились и сегодня приехали сюда, значит — вопрос решен. Так что давайте перейдем уже непосредственно к делу, а то действительно становится как-то неуютно и мысли в голову лезут ненужные… Не тяните! — Оказалось, что блондина затянувшаяся преамбула сильно раздражает. Судя по всему, он был человеком дела и не терпел долгих рассуждений. Особенно после того, как решение принято.

— Ну что ж, значит, все согласны? — Хозяин демонстрировал упрямство, чего ранее никто из гостей за ним не замечал.

Трое промолчали, игнорируя вопрос, однако с изрядной долей недоумения.

— Согласны! — резюмировал четвертый, тот, кто первым выразил согласие. Но теперь молчание прочих было тому явным подтверждением.

— Тогда располагайтесь поудобнее, ибо я буду говорить довольно долго, чтобы полностью донести до вас суть методики, которую нам предстоит опробовать.

В этот момент, моргнув несколько раз, затрепетал, затухая, электрический свет, и без того достаточно сдержанный. Старинная люстра пропускала его через свои бронзовые узоры и потоки туманного хрусталя, словно через призму времени, отчего свет казался тоже каким-то старым, струящимся из глубины веков, и немного тусклым, будто запорошен был их пылью.

Теперь же и вовсе стал он неровным и зыбким, как пламя свечей, которые каким-то таинственным образом сменили электрические лампочки, глубоко упрятанные в литых плафонах.

— О Господи! Что это? — Блондинка реагировала быстрее всех.

— Ничего страшного, — отозвался из своего кресла Хозяин, — всего лишь перепады напряжения. Здесь это случается. Зажжем свечи, так будет еще интереснее. Борис! — громко позвал он, из чего следовало, что комната Бориса находилась достаточно далеко от гостиной. Но дверь отворилась практически немедленно, и Борис возник на пороге, бережно неся перед собой тяжелый серебряный подсвечник со множеством рожков, в которых трепетали крохотные огоньки.

Он и теперь двигался бесшумно, словно не касаясь земли, и оттого казалось, что огненный букет плывет в полумраке по собственной воле и разумению, медленно, задумчиво, словно выбирая, где бы ему расположиться.

ПОД КРЫШЕЙ СТАРОГО ДОМА ДУША

Вот уже который день она жила в окружении холода, мрака и потоков серой воды, которая все падала и падала с унылых небес, заливая пространство вокруг.

Тоска, вечная спутница и единственная подруга на протяжении уже стольких лет, что казалось, они неразлучны с рождения, в эти дни совершенно отбилась от рук и потеряла всякий стыд. Она вдруг стала буйной, неистовой и кусала Душу, как взбесившийся узник в бессильной ярости грызет прутья тюремной решетки. Но в отличие от бесчувственных прутьев плоть Души была жива, острые зубы рвали ее в клочья, причиняя адскую боль. К тому же ярость тоски была непонятна и даже возмутительна: Душа никогда не была ей тюремщиком и не удерживала подле себя, хотя готова была признать, что привыкла к ее постоянному присутствию и даже смирилась с ним. Так калека свыкается с тем, что злые люди отняли у него ногу или руку, постепенно научается жить без них и по прошествии некоторого времени даже перестает чувствовать неудобство своего увечья. Однако никто не возьмет на себя смелость утверждать, что фантомные боли доставляют ему радость и, предложи вдруг милостивый Создатель возвратить утраченное, он не согласится немедленно, со слезами умиления и благодарности.

Душа страдала и… терпела. А что еще оставалось ей в нынешнем положении?

И только беззвездными ночами, когда строгий надзиратель ее — Голос — спал или отлучался куда-то по своим неотложным, таинственным делам, тихо тоскливо выла, трусливо озираясь вокруг и прислушиваясь, дабы не пропустить появление Голоса. Выть он категорически запрещал и бранился, если заставал ее за этим занятием.

Голос оказался подле нее недавно, и, услышав его впервые, в полном безмолвии мира, уже очень давно приютившего их с неразлучной тоской, Душа страшно перепугалась. И немедленно забилась в самый темный угол своей обители, закутавшись в темный муар сумеречных теней, вдобавок припорошив голову густой пылью, которая, на удачу, в том углу обнаружилась.

Но обмануть Голос было не так-то просто.

Он преследовал ее и всегда находил, где бы она ни пыталась укрыться: в гнилых колючих зарослях кустарника, в клубах вязкого речного тумана или в густых кронах корабельных сосен, устремленных почти в поднебесье. Голос каким-то образом возносился и туда.

Постепенно Душа привыкла к нему, а несколько позже — даже полюбила, той странной и почти противоестественной любовью, какой дворовая собака любит жестокосердного хозяина, который кормит ее объедками и бьет без вины пудовым беспощадным сапогом.

Они беседовали подолгу, и Голос часто бранился и ругал ее за те мысли, что вынашивала Душа в своем тоскливом одиночестве. Все до одной они казались Голосу вздорными и безумными. То же, о чем твердил он, было, вне всякого сомнения, справедливо, но никак не уживалось в Душе. И немедленно рассеивалось в воздухе, как только смолкал строгий Голос. Он же, заподозрив ее в недостаточном усердии, взял за правило требовать повторения. И когда Душа начинала беспомощно лепетать, не в силах восстановить четкий строй его правильных и послушных, как оловянные солдатики, слов, гневался особенно сильно, кричал и, случалось, даже изгонял ее из дома в траурные заросли черного леса.

Леса Душа боялась, хотя вполне отдавала себе отчет в том, что никакой опасности для нес он не представляет.

Но в зарослях жила Память.

Этого не знал даже Голос, и Душа не смела сказать ему об этом, потому что страшилась произнести вслух имя злобной, мстительной ведьмы, терзающей ее уже который год. В лесу Память чувствовала себя полноправной хозяйкой. Исподволь, тайком наблюдая за ней, Душа выяснила однажды, что мучительница свила себе гнездо, а вернее сказать — логово, в глубоком, сыром и зловонном дупле одного из столетних дубов, самого древнего во всем лесу. Затаившись в нем, ведьма караулила свою жертву, и как только дрожащая Душа переступала порог дома, пытка начиналась… Память была палачом искусным и изобретательным, более всего она любила рисовать картины прошлого, населяя их вроде бы живыми людьми. Конечно, в глубине своей Душа понимала, что это всего лишь бестелесные призраки, но они двигались, говорили, кричали, смотрели на нее своими страшными глазами, и удушливый страх застилал знание, в мучительном спазме выворачивая Душу наизнанку.

Вдруг являлась ей такая картина.

Прямо под ногами корчилось человеческое тело, сведенное предсмертной судорогой, покрытое страшными ранами, и вместе с последними каплями крови, стекающими на землю, скользила по мокрой изумрудной траве, навсегда покидая его, сама жизнь.

«Лена! — страшно хрипело тело, и кровавая пена выступала на помертвевших синих губах. — Зачем ты сделала это, Лена?! Будь ты проклята, безумная, постылая баба!»

Душа и вправду словно обезумела тогда. Не чувствовала ничего: ни страха, ни раскаяния, и только странная тяжесть свинцовой петлей захлестнула тонкое запястье и тянула его куда-то вниз, в подземелье, в преисподнюю. Она смогла отвести взгляд от изрубленного тела, только когда закончилась наконец его агония. Дрогнув как-то особенно страшно, оно вдруг напряглось и сильно изогнулось, словно дьявол расщедрился и добавил отходящему сил. Но милости дьявола всегда обманчивы, страшная судорога ничего не добавила, а, напротив, отняла у грешника последнее — тело его, обмякнув, замерло уже навек. Тогда только она посмотрела на свою коченеющую руку и с ужасом обнаружила, что та сжимает огромный топор. Ржавое лезвие было сплошь покрыто густой бурой жидкостью, еще теплой, потому что в прохладную синь прозрачной ночи отлетал с топорища едва различимый легкий парок.

Такие вот картины рисовала в ночном сумраке проклятая Память.

Потому Душа так боялась, когда Голос сердился и, того и гляди, мог выставить ее за порог.

Страх, однако, сотворил чудо.

Мало-помалу она научилась удерживать то, что говорил Голос, а потом обрела способность повторять его слова, такие неудобные, холодные и чужие, что казалось, плоть ее никогда не примет их и уж тем более не сможет воспроизвести. Однако ж — смогла.

Голос был доволен, и Душа тоже очень хотела бы возрадоваться, хотя бы тому, что отныне напрасно караулит ее Память в своем зловонном дупле, но отчего-то не сумела.

Зато теперь она не боялась беседовать с Голосом и однажды осмелела настолько, что поинтересовалась у него, не часть ли он ее, Души, утраченная тогда же, когда отняли у нее многое другое. Что именно — Душа теперь уже и не помнила толком.

— Вот, значит, какие мысли посещают тебя теперь? — удивился Голос. Но не рассердился, хотя и не подтвердил ее догадки.

— Так как же? — совсем уж осмелев, настаивала Душа.

— Может быть, очень даже может быть… — многозначительно сказал Голос.

— Но когда-нибудь это станет ясно?

— Да. Это обязательно произойдет.

— Но когда же?

— Точных сроков не существует. Многое к тому же зависит от тебя. Ибо твое поведение в конечном итоге определит, что именно и когда тебе будет возвращено.

— Значит, мне могут вернуть не только тебя?

— Разумеется, нет.

— Но что именно?! — разволновалась Душа. — Я ведь совсем не помню, чем обладала, знаю только, что это были приятные и полезные вещи. Я и тебя вспомнила только потому, что ты сам вздумал вернуться.

— Ничего я не вздумал. Не будь так легкомысленна и легковерна. Это может насторожить и даже обидеть те силы, в чьей власти возвратить тебе утраченное. Пока они решили вернуть на место меня, да и то не совсем на место. Ты же видишь, я пока существую независимо от тебя и совсем тебе не подчиняюсь. А ведь прежде — вспомни! — было наоборот. Так что процесс только начинается.

— Но он будет продолжен?!

— Повторяю: зависит от тебя.

— Так скажи мне, умоляю, скажи, что я должна для этого делать? Я начну немедленно и буду очень, очень стараться…

— Скажу, когда придет пора. Пока что я и сам всего толком не понимаю и делаю то, что мне велят…

Душа запомнила этот разговор очень хорошо.

Ничего удивительного в том не было: нежданно-негаданно он заронил малую надежду. Но и таковой была Душа безмерно рада, ибо с той поры, как очнулась в нынешнем своем состоянии, не было у нее и самой крохотной надежды. Существование, которое обречена была влачить Душа на пару с унылой подружкой-тоской, казалось данностью неизменной и вечной. Какая уж тут могла быть надежда? И вдруг — появилась.

Голос она теперь не просто любила.

Чувство было трепетно и бережливо.

Душа дорожила им как единственным источником надежды. Дни и часы, которые проводил он вдали, занятый своими таинственными делами, напрямую связанными с их будущим, как теперь казалось Душе, она томилась ожиданием.

Одного его слова было теперь достаточно, чтобы она немедленно исполнила любую, самую безумную и страшную прихоть, не спросив даже, что ожидает ее за это — кара или награда — и чью, собственно, волю предстоит слепо исполнить.

Однажды Душа зашла в своем раболепстве так далеко, что рискнула даже потревожить злую Память и спросила себя: что, если Голос потребует вдруг повторить то страшное действо с топором в онемевшей руке? И поначалу затрепетала, до смерти испугавшись уже самого вопроса, но, отринув страх, ответила честно: повторила бы и единожды, и сотню раз. Сколько того требовал Голос — столько и повторяла бы.

Таким вот образом обстояли теперь дела!

Но в эти ненастные дни Душу одолела тоска.

А Голос, как назло, почти не обращал на нее внимания, занятый какими-то странными, непонятными делами и загадочными приготовлениями.

И когда опустилась на мокрый лес глухая полночь, накрыв его своим тяжелым черным крылом, не вынесла страданий Душа. Тихо выскользнула она на темное крыльцо, не страшась более жестокой Памяти, ибо во сто крат мучительнее ее кровавых видений были сейчас глубокие укусы взбесившейся тоски.

Бесшумно скользнула Душа в чащу, легко, невесомо просочилась сквозь растрепанные злые ветки и, затаившись в колючих зарослях выстуженного кустарника, тихо, протяжно завыла.

ПОД КРЫШЕЙ СТАРОГО ДОМА ХОЗЯИН

— Что это? — В доме в который ухе раз испугалась блондинка, которую Хозяин называл Юлией. Хрупкая фарфоровая чашка дрогнула, повторяя импульсивное движение тонкой руки, наклонилась, и горячие капли пролились на блюдце, готовые немедленно проследовать далее — на колени пугливой красавицы. Женщина нервно отставила чашку, даже не пригубив.

— Не знаю. Вероятнее всего, птица, — беспечно отозвался Хозяин. После длинной тирады он вкушал ароматный чай с нескрываемым удовольствием. И странного звука, долетевшего сквозь шум дождя, вроде бы не заметил.

— И много здесь у вас этих… птиц?

— Великое множество. Место ведь почти заповедное. Нога человека не ступала сюда, можно сказать, четверть века.

— А кстати, почему? — Андрей Анатольевич, блондин, прибывший в чиновной «ауди», похоже, во всем любил точность.

— О! Это длинная история. Быть может, когда-нибудь я поведаю вам ее, и право же — она того заслуживает, ибо заключает в себе все компоненты добротного триллера: и загадочное убийство, и исчезновение наследника, и сумасшедшую старушку владелицу, и… много еще всякой всячины…

— …и привидения? — быстро перебила Хозяина Юлия.

— Ну, некоторые утверждали, что и привидения — тоже. Однако я этого повторять не стану, потому как своими глазами ничего не видел.

— А кричала, по вашему разумению, все-таки птица?

— Вне всякого сомнения.

— Сова, похоже, — уточнил блондин. — Или филин.

— Или филин. — Хозяин коротким кивком поблагодарил его за поддержку, а на Юлию посмотрел укоризненно. — Однако время позднее, гродолжим.

Он с явным сожалением отставил недопитую чашку, поднялся из кресла и перешел к буфету.

— Итак, идея объединить вас пришла мне прежде всего потому, что проблема, с которой столкнулась ваша психика, достаточно удивительная и довольно редкая в психологической практике. Беседуя с вами наедине, я оговорил свое право посвятить других в ее суть, поэтому сейчас просто повторю то, что каждому из вас давно известно. Своеобразие вашей проблемы заключается в том, что все вы — и очень остро! — испытываете болезненное на первый взгляд стремление убивать.

— Убить! — немедленно и резко поправила его Юлия.

— Хорошо, убить.

— Вы сказали: «на первый взгляд». Что же, это безумие на какой-то другой взгляд — второй, третий… пятый — может показаться нормой?!

— Да. Я это утверждаю.

— Пресвятая Богородица, да не тяните же! Для нас ведь это вопрос жизни и смерти!!!

— Или только смерти…

— Я и не тяну. Остановимся на этом страшном, диком и действительно на первый взгляд — повторяю, только на первый! — безумном словосочетании.

Стремление убивать.

Брр!

Потянуло могильным холодом, и призраки безвинно убиенных душ закружили по комнате… Уж им-то дом по нраву… Сочтите за лучшее поверить мне на слово. Потому что, если я расскажу его историю, станет еще страшнее.

Но вам и так страшно!

Страшно, Юлия?

— Вы издеваетесь?

— Татьяна?

— Конечно, страшно…

— Мужчин не спрашиваю, им признаваться в страхах не к лицу.

— Но мне страшно!

— Это ничего, Вадим, это сейчас пройдет.

Слушайте меня, просто внимательно слушайте меня, очень внимательно.

Очень.

И этот огонь, и полумрак комнаты, и древние своды дома не дадут мне солгать.

Впрочем, я никогда не лгу.

В этой комнате два окна!

Это правда!!!

Один черный старинный буфет.

Это тоже абсолютная правда!

Свет погас некоторое время назад, и кое-кого из вас это напугало.

Правда! Я говорю правду!!!

Борис принес подсвечник с горящими свечами.

Опять я сказал правду.

Бориса вы тоже испугались. Неприятно признаваться в этом, но правда вовсе не обязана быть приятной. Вы испугались Бориса только потому, что он появился неожиданно и в руках у него был уже готовый подсвечник — свечи в нем горели.

Это правда, черт побери!

Потом вы испугались крика! Все до одного, хотя вслух об этом сказала только Юлия! Но испугались все.

И вы, Андрей, когда говорили про филина, убеждали в этом себя!

Это такая же правда, как то, что вас зовут Андрей Сазонов.

А вы, Юлия! Вы перебили меня, заменив «убивать» на «убить», тоже от страха. От страха, что нынешнее стремление убить одного-единственного человека перерастет в стремление убивать вообще!

Это правда! Вы не смеете возразить мне, потому что я всегда говорю вам правду.

И теперь каждое слово в моих устах — правда!!!

Вот буфет, он черный, громоздкий, старинный, я стою возле него и говорю вам правду!!!

Мягкий голос Хозяина во время этой тирады преобразился. Стал вдруг густым и тяжелым. Даже отдаленно не напоминал теперь голос обычного человека. И более всего походил на зов большого колокола, что торжественно и гулко стекает с колокольни и стелется над миром, заполняя собой все вокруг. Голос Хозяина тоже будто бы раздался вширь. Да так странно, что приобрел противоестественную способность проникать не только в потаенные изгибы пространства, но и внутрь физических тел, живых и неодушевленных, преодолевая сопротивление тканей и приводя в движение невидимые скелеты молекулярных решеток, сложные сцепления атомов и клеток. И они, попирая законы естествознания, немедленно отзывались на все его модуляции: содрогались, пульсировали и трепетали.

Он говорил.

И, готовые подчиниться беспрекословно, внимали ему не только четыре человека, застывшие в глубоких креслах.

Каждое слово Хозяина ловили старинные кресла, и тяжелый буфет, помянутый им всуе, и стройные свечи в тяжелом подсвечнике, и литой подсвечник, и само пространство гостиной, наполненное неровным мягким светом.

Безмолвно внимали ему большие лохматые звери без породы и имени — обитатели черного леса, нашедшие в этот ненастный вечер приют в странном доме. Проскользнув в гостиную, они ловко распластались по углам, притворившись густыми тенями.

— Так слушайте же!

И то, что я скажу сейчас, — такая же полная и абсолютная правда, как и все, что сказано было мной прежде! Человек, какими цепями ни сковал бы он естественные устремления души и тела, каких богов и законов ни напридумывал бы, чтобы застращать самого себя, все равно останется тем, кем сотворен был на заре мироздания — хищником!

Скажите мне теперь, только быстро, не предаваясь праздным рассуждениям: каково же самое главное стремление хищника?

Разве не спешит он убить, едва появившись на свет?

И потом всю свою жизнь он только и делает, что совершенствуется в этом искусстве, не правда ли? Ибо от этого зависят его покой, безопасность, сытость, будущее потомство и в конечном итоге — сохранение и продолжение рода.

Так-то, милостивые государи и государыни!

Но — слаб человек!

Тысячу раз на разные лады провозглашают эту истину, да все не в том контексте. И оттого, вечная и непреложная, превратилась она в грубейшую ошибку.

Слаб человек!

Воистину — слаб! Но не в том заключается его слабость, что не может подчас противостоять своему естеству и следует врожденным инстинктам.

Отнюдь!

Это слабые, безвольные люди пытаются лукавым словоблудием перевернуть все с ног на голову. Родись они в стае, дружной и сильной, жизнь их прервалась бы скоро. Потому что подлинные хищники не прощают слабости и прекрасно понимают, хоть и лишены рассудка, что слабые сородичи представляют для стаи не меньшую опасность, чем сильные враги.

Иное дело человеческое общество, та же, по существу, стая хищников, власть в которой когда-то, на заре веков, коварством и хитростью захватили потомки больных и велеречивых, снедаемые наследственным позорным недугом — слабостью. Спасая себя, исключительно спасая себя! — а вовсе не следуя каким-то высоким нравственным принципам, — они создали однажды и преумножили за века философские и религиозные учения, проповедующие культ слабости, всепрощения и непротивления злу. Неплохо образованные — а что еще остается делать болезненному телу, как не бросить остаток сил на развитие разума? — они сумели полностью завладеть общественным сознанием. Из области нравственной яд их проповедей проник в области законотворчества и судопроизводства. Их стараниями на пути естественных стремлений возведены крепостные стены, сложенные из бесчисленного множества догм, запретов и табу, стократ укрепленные силой законов и системой карательных санкций.

И потому говорю я: «Слаб человек!»

Ибо не хватает у него сил разорвать порочный ханжеский круг и свершить то, чего громко требует его первородная сущность.

Слаб!

И оттого жестоко страдает, не понимая, за что ниспосланы душевные муки. А после, не выдержав пытки, совершает порой еще более страшные поступки, чем те, которых требовало истинное «я». И гибнет, душевно либо физически, что в глазах пресловутого общественного мнения почти всегда одно и то же.

* * *

— Но позвольте. — Андрей первым решился вступить в этот странный разговор, но и ему потребовалась для этого некоторая пауза, во время которой в комнате висела тяжелая, гнетущая тишина. — Позвольте, — повторил он, собираясь с силами, и нервно облизнул пересохшие губы: про остывающий чай все, конечно, забыли. — Взяв на вооружение вашу теорию, можно оправдать любого преступника: серийного убийцу, террориста, маньяка… По-вашему выходит, что все они — бравые парни, которые всего лишь следовали голосу своего истинного «я».

— Отнюдь! Вы перечисляете только действия, не потрудившись задуматься о мотивах и сопоставить их с естественными стремлениями живых существ.

Хранит ли ваша память хоть один пример из жизни животных, когда один хищник взял бы в заложники детенышей и самок другого?

Или вам известны жестокие убийства, совершенные животным только потому, что наступило полнолуние или первая, случайная жертва смутно напомнила ему самку, много лет назад отвергнувшую притязания?

Нет!

Можете не напрягать память, примеров она не подскажет. И следовательно, все гнусные преступления, перечисленные вами, никак не могут быть отнесены к естественным стремлениям разумного хищника — человека.

Забегая вперед, скажу, что зверь никогда не убивает, если сыт. Следовательно, отметаем все корыстные убийства, когда речь идет не о куске хлеба, а о миллионных состояниях, которые убийца при всем желании никогда не сможет потребить лично.

И уж тем более животные не ввергнут сородичей в массовую бойню, стремясь овладеть территорией, о существовании которой имеют самые смутные представления и не испытывают ни малейшей нужды в том, что-бы туда перебраться. Скажу больше: я утверждаю, что большинство диких, потрясающих жестокостью поступков люди совершают отнюдь не в силу природных инстинктов, а, как раз наоборот, потому, что какие-то естественные их стремления были задушены, быть может, очень давно, в самом раннем детстве. Но это отдельная сложная тема, и рассуждения о ней могут увести нас далеко от той проблемы, которую предстоит решить.

— Но бродягу, который убивает из-за куска хлеба, вы все же оправдываете?

— Нет. Он подлежит немедленному наказанию.

— Не понял…

— И я не поняла. Ведь голодный хищник убивает. Разве это не факт?

— Факт. Но голодный хищник не обладает и сотой долей тех возможностей, которыми наделен современный человек. Да, я убежден, что цивилизация принесла человечеству скорее — несчастья и неразрешимые проблемы, нежели — покой и благоденствие. Но нужно быть совершенным ортодоксом и безмозглым идиотом, чтобы не видеть тех очевидных знаний, навыков и умений, которые почерпнуло человечество из ее неиссякаемых источников. И потому голодный зверь и голодный бродяга — сиречь совсем не одно и то же То, что простительно и позволено природой одному, никак нельзя признать естественным правом другого. Потому что у бродяги на вооружении масса знаний и уловок, которыми щедро снабдила его цивилизация, и если он возьмет на себя труд хоть немного пораскинуть мозгами, сделать несколько шагов и нехитрых движений руками, то без труда добудет себе вдосыть хлеба, не совершая убийства.

— То есть — украдет?

— Да почему же непременно украдет, помилуйте?! Вот уж не знал, что мысли ваши, сударыня, так ленивы и порочны! Заработает! Выманит хитростью! Поменяет на что-то, чем наверняка владеет. Украдет — это уж в крайнем случае.

— Тогда — увольте меня! Я вас совсем не понимаю! Каковы должны быть условия, при которых это самое естественное стремление убивать может быть признано — по крайней мере вами, потому что более ни от кого я подобной теории не слышал — правомерным? Что такое должно произойти, чтобы современный человек, наделенный цивилизацией — вы этого не отрицаете! — многими знаниями и умениями, получил право убить себе подобного и был оправдан, потому что следовал — видите ли! — естественному стремлению убивать?!

— Но это же очень просто, друг мой! Просто в полемическом запале вы не желаете обращать внимание на очевидное.

Каковы условия? Извольте!

Спасение собственной жизни и жизни близких, да и вообще любых других людей, если на нее посягают неправомерно.

Трагические обстоятельства, которые сложились таким образом, что спасен может быть только один. Пресловутое «Боливар не выдержит двоих».

Жизнь другого человека оказалась непреодолимым препятствием на собственном жизненном пути. Именно жизнь, а не власть, слава, успехи… Именно непреодолимым, в том смысле, что другими способами, кроме убийства, его не устранить. И главное! Препятствовать она должна тоже именно жизни, а не карьере, любви, благополучию… Это ясно?

— Последний тезис — не очень…

— Странно, потому что это как раз ваш случай.

В комнате снова повисла тишина.

Была она, как и прежде, тяжкой и гнетущей, но все же неуловимо от минувшей паузы отличалась. Ибо то безмолвие было, по сути своей, тихим возмущением людей, услыхавших нечто, поразившее до глубины души.

Однако в сокровенных глубинах сознания как раз и крылись истоки несогласия. Смутный протест, конечно, трудно было облечь в привычные формулы, к тому же оратор виртуозно владел словом. Слушатели сочли за лучшее промолчать. Но напряженная тишина вздыбилась над их опущенными головами и сказала о многом.

Надо полагать, он понял.

Теперь все было иначе.

Тишина распласталась у ног.

Ее немедленно впитал в себя тонкий персидский ковер, покрытый мелким замысловатым узором, а вместе с нею растворились в зарослях шелковистых ворсинок и гнев, и возмущение застывших в безмолвии людей.

Теперь молчание было знаком тяжелого покаяния, смирения и безнадежной готовности ко всему.

В итоге он оказался прав.

И, вдоволь насладившись покорной тишиной, продолжил:

— Своеобразие вашего стремления заключается еще и в том, что оно адресовано в прошлое. То есть люди, чье существование в этом мире, а вернее, одна только мысль о нем для вас невыносимы, в настоящем не совершают ничего такого, с чем вы не могли бы мириться. Каждый из них уже совершил свое преступление. И было бы ошибкой утверждать, что сейчас вы желаете им смерти, обуреваемые банальной местью.

Нет.

Ибо, мечтая убить, вы отнюдь не стремитесь наказать обидчика, а всего лишь надеетесь выжить сами. И это сильно отличает вас от множества мстителей, обреченных вечно страдать от мучительной жажды.

Дело, видите ли, заключается в том, что чувство мест, каким бы сильным оно ни казаюсь, всегда имеет два способа удовлетворения. Как минимум два. Мститель немедленно успокоится, повергнув обидчика. Это первый, самый простой путь.

Но есть и другой: он может простить! Может, поверьте мне, хотя это потребует от него огромного напряжения душевных сил.

Но — может! И точно так же успокоится, пройдя этот благостный путь, как и первый — тернистый и кровавый.

Я же после долгой и кропотливой работы с вами пришел к окончательному выводу: простить не сумеет никто.

Захочет — при определенной работе — да!

Попытается — сделав над собой страшное усилие — да!

Но все равно — не сможет. Никогда!

— Никогда! — эхом откликнулся из полумрака чей-то голос.

— Простить? — словно очнувшись ото сна, переспросила красавица. — Нет, я не смогу. Это точно.

— Исключено, — как всегда веско, обронил Андрей.

И даже робкая Татьяна прошелестела вслед за всеми:

— Я тоже не смогу.

— Но послушайте, мессир… — Едва сбросив оцепенение, Юлия немедленно бросилась в атаку. — Все это верно, то, что вы сейчас сказали, и, наверное, представляет большую ценность для науки, но что же дальше? Допустим, вы несколько успокоили нас, хотя признаюсь, что я совсем не спокойна, но что же мы в конечном итоге должны будем делать, чтобы… исполнить это свое естественное стремление? Ведь не заставите же вы нас убивать по-настоящему?

— Безумное предположение! Хотя именно оно определяет степень вашей внутренней готовности совершить настоящее убийство. Степень, скажу я вам, довольно высокую. Но эта информация более для меня, чем — для вас. Что же касается ответа — нет, нет и еще раз нет. И выбросьте наконец из головы мысли о криминале! Половина, если не две трети человечества живет с устойчивым желанием лишить жизни по меньшей мере одного из близких, гораздо чаще речь идет о двух, трех, четырех… братьях по разуму. Покопайтесь каждый в своем прошлом! Вспомните, сколько раз и как страстно вы желали смерти соседскому мальчишке, который изводил вас мелкими нападками?! Подружке, чье платье, на беду, оказалось лучшим… Учительнице, которая невзлюбила вас без видимой причины… Что уж говорить о многочисленных соперниках и соперницах! А удачливые коллеги? Несносные начальники?! Опостылевшие любовницы?!

То же самое переживали и переживают в эти самые минуты миллионы людей… И никому в голову не придет назвать их опасными безумцами.

«Но сила страсти, интенсивность чувства?!» — возразите вы и… будете тысячу раз не правы.

Сила, интенсивность — суть слагаемые непостоянные, зависимые от каприза судьбы и состояния вашей собственной души на момент недомогания.

Известно ведь: от легкой простуды человек может отправиться к праотцам, если суждено ей будет обратиться воспалением легких или быстротечной чахоткой.

Другой же, простудившись даже более жестоко, на третий уж день встанет как ни в чем не бывало, а на пятый забудет о мелкой неприятности, которая приключилась вследствие ветреной погоды. Да, пустячное недомогание, положенное человечеству, ибо — повторюсь! — оно есть не что иное, как популяция хищников, у вас осложнилось. Приняло затяжную, острую, опасную для жизни форму.

Что же должен немедленно предпринять врач, к которому вы обратились за помощью?

— Лечить!

— Верно, лечить! Немедленно. И самыми радикальными способами. Теперь мы наконец переходим к самому главному вопросу: какими? Известно ли вам такое понятие, как «катарсис»?

— По-моему, это из античного мира. Катарсис испытывали древние после просмотра великих трагедий. Что-то вроде очищения, потрясения? Да?

— Браво, Юлия! Определение совершенно верное. Но в таком виде оно пригодно более для работ по эстетике или психологии искусства. Что же касается психологии личности, в ее понимании катарсис — одна из форм психологической защиты.

Что есть форма психологической защиты?

Очень просто — отдельный прием или метод, используя который люди пытаются защитить свою ранимую психику от объективных проблем жестокого внешнего мира. Чаще всего современный человек использует такую защиту подсознательно, потому что техника выработана целыми поколениями его предков и ему досталась уже на уровне инстинкта.

Так и катарсис.

Древние греки, насладившись игрой актеров, действительно сознавали и с восторгом заявляли, что пережили катарсис. Современный человек, переживая перипетии лихо закрученного детектива или ужасы триллера, об этом даже не думает. Но — гаснет экран, и, несмотря на то что коленки предательски подрагивают, а внезапное появление собственной кошки заставляет испуганно вскрикнуть, человек испытывает некоторое облегчение.

Почему? Да потому, что собственные страхи, такие незначительные по сравнению с тем, что только что довелось пережить героям, тоже пережиты.

Причем незаметно и безболезненно.

Маленькие мутные лужицы, они просто растворились в океане ужаса, который обрушился с экрана. И наступило облегчение, очищение.

Катарсис.

Рядом с ним, так близко, что граница между ними порой не читается вовсе, притаилась еще одна хитрая и полезная защита. Она называется разрядкой. Здесь почти то же самое. Критическая ситуация в жизни, которую невозможно или по крайней мере очень сложно пережить самостоятельно. Но ведь счастливое разрешение можно… придумать. Конечно, просто так обмануть больное сознание не удастся. Оно капризно, мнительно и недоверчиво — совсем как бальной ребенок.

Но если очень постараться…

Призвать на помощь все свои актерские способности, всю богатую фантазию, объективные возможности. А если к тому же попросить помощи у друзей…

То…

То чем, черт побери, вы хуже голливудской команды?!

Граница становится совсем прозрачной.

Все вдохновенно играют спектакль, и… наступает разрядка.

Катарсис, если хотите.

Потрясение.

Очищение от скверны.

— То есть вы хотите предложить нам поиграть в убийство?

— Можно сказать и так. Но звучит как-то уж очень примитивно, даже, простите, пошло. Я предлагаю вам принять участие в разработке четырех тонких и изощренных убийств. Само собой разумеется, что планы должны быть столь совершенны, что ни о каком следствии, и уж тем более подозрении, которое может пасть d каждом случае на одного из вас, не может быть и речи.

Никто!

Слышите?! Никто!

Ни одна живая душа не должна заподозрить, что совершено преступление. Ни один самый тонкий аналитический ум не должен найти для себя зацепки.

Таковыми должны быть наши планы.

Мы станем работать без спешки, скрупулезно, продумывая мельчайшие детали. Погрузимся в сознание и жизнь наших жертв очень глубоко. Ибо в каждом отдельном случае нас поведут за собой сензитивы — люди, которые в разное время были с ними очень близки и потому помнят такое, что сами жертвы давно уж позабыли. Сначала безмерная любовь, а потом безумная ненависть обострили чувства наших проводников, довели до совершенства, почти звериного. Они не упустят ничего и ничего не забудут, в этом можем быть уверены. Конечно, информацию придется обновить, ведь кое-кто из жертв уже некоторое время недосягаем. Но ведь нас пятеро — а жертва в каждом отдельном случае знает только одного. В этой связи возможности наши практически безграничны.

Не люблю делать комплименты, но ко всему сказанному необходимо добавить, что наряду с общими недюжинными способностями каждый из присутствующих наделен и другими, редкими и неповторимыми. Поставленные на службу общей задаче, они сделают наш союз уникальным и неуязвимым.

И последнее.

В ваших глазах я читаю вопрос: с чего бы это он так уверен, что все мы, на самом деле такие умные, талантливые и неповторимые, бросимся очертя голову играть в сомнительные игры?

Разве нет у каждого из нас развлечений, куда более приятных и полезных, к тому же — принятых в нашем кругу? И если мы обратились к нему за помощью, то ведь не в поисках приключении, а только потому, что стремление, которое разъедает души, стало совсем нестерпимым?

Не так ли?

— Нет, не так. Похоже, пришла наша очередь обижаться. Потому что, исполнив панегирик выдающимся способностям, уму и интеллекту, вы, завершая свой спич, отчего-то вложили в наши уста примитивные вопросы. Вынужден вас разочаровать: суть вашего эксперимента мне, например, понятна. И я готов в нем участвовать. В то же время хочу предупредить сразу и даже, если угодно, оговорить свое право покинуть вас, если не почувствую облегчения. Гарантируя, разумеется, полную конфиденциальность.

— Вне всякого сомнения. Возможность прервать лечение в любой момент — неотъемлемое право всех моих пациентов.

— Но простите все же мою назойливость… Я на все согласна, и то, что вы собираетесь с нами делать, мне понятно вполне. И все же я хочу уточнить для себя: не может случиться так, что в результате нашей совместной работы кто-то обнаружит в себе силы и желание исполнить все… на самом деле? То есть воплотить план в жизнь?

— Конечно, может! Но это уже будет его осознанный выбор, и кто же может ему это запретить? Мы действительно должны особо оговорить условия конфиденциальности. Чтобы таким образом обезопасить всех прочих… Но держать кого-то за руки?.. Нет, это увольте!

— Да, я согласен с такой постановкой вопроса. Это сугубо личное дело. Не можем же мы до самой смерти дружить большим пионерским отрядом! И все же, маэстро, вопрос ведь был задан вам?

— Разумеется, я отвечу! Простите за банальность, Татьяна, но я все-таки не Господь Бог и не могу предположить, что взбредет в голову любому из вас через пять, десять, двадцать лет. Я свои-то поступки не могу прогнозировать так далеко. Единственное, что утверждаю абсолютно: методика, которая будет применяться, ни в коей мере не должна спровоцирозать такое развитие событий. И еще я уверен, что она принесет вам облегчение. Далее можно просто рассуждать логически: зачем же тогда убивать?

— Позвольте мне тоже задать вопрос. Хотя у нас, кажется, сложилась традиция сначала выражать свое согласие с тем, что вы задумали.

— Или несогласие.

— Нет уж, продолжать жить в этом кошмаре? Увольте! Я согласна. Но вот вопрос. Вы как-то рассказывали мне на консультации, что посредством этих так называемых сензитивов — я правильно произношу слово? — человека можно убить на расстоянии, не совершая ничего такого, что обычно принято называть убийством. Не может ли произойти нечто подобное?

— Маловероятно. Хотя на сто процентов такую возможность я бы не исключил. Но если это произойдет… Нет, поразмыслив, я все же исключаю такой вариант…

— Что ж, Бог вам судья!

— Но вы удовлетворены?

— Полностью.

— Что ж, осталось только назначить день, когда мы начнем.

— Завтра!

— Действительно, чего уж тянуть?

— Правда, давайте завтра…

— Завтра!

— Вы хотели сказать — сегодня, дамы и господа, смею напомнить: близится рассвет.

После этих слов гости немедленно обратили внимание, что в гостиной имеются часы, древние, массивные, как и вся прочая мебель.

Оказалось также, что часы идут.

Стоило только вспомнить о них, как полумрак наполнился мерным, с хрипотцой, тиканьем, словно кто-то невидимый вдруг начал негромко прищелкивать пальцами, непременно жилистыми, длинными и желтыми, прокуренными.

Так казалось.

ПОД КРЫШЕЙ СТАРОГО ДОМА ДУША

Рассвет был уже близок.

Она чувствовала это каким-то немыслимым образом, хотя в густой чаще, которую нещадно трепал холодный ветер и поливал мелкий зануда-дождь, об этом, похоже, никто даже не догадывался.

Местные птахи, по крайней мере те из них, что зимовали в черном лесу, казалось, просто лишились рассудка в этом ненастье, налетевшем до срока. Бедняжкам осталась одна забота: не окоченеть в мокрых, выстуженных кронах и не свалиться безжизненными комьями вниз, в цепкие заросли коварных колючек. Им было не до рассвета, да и не разглядеть было робких предвестников грядущего дня в черном, неспокойном и неуютном небе.

И все же она чувствовала его приближение и была даже довольна, что сумеет первой наблюдать появление солнца, пусть бледного, чахоточного, но все же умеющего скупо приласкать тоскующую землю.

«Странно, — подумала Душа, с надеждой вглядываясь ввысь, туда, где глухо роптали кроны сосен, тоже порядком уставшие от нападок дождя и ветра, — люди, которые зябко кутаются сейчас в обрывки последних, тревожных снов, уверены в том, что мы, души, лишенные плоти, боимся солнечного света. Кто, интересно, и, главное, откуда извлекал эти нелепые предания про глухие удары часов, отмеряющие полночь? И лишь после того как растает в полночной мгле звон последнего, двенадцатого, удара, на землю, как по команде, являются призраки, затем только, чтобы сплясать под луной жуткие пляски, напугать парочку ротозеев и допить остатки крови умирающей девы. Как глупо! Хотя и красиво. Что это были за стихи, так пугавшие меня в детстве? «Ровно в двенадцать часов из гроба встает Император… Несчастный маленький корсиканец! Где скитается теперь его неприкаянный дух?»

Душа так задумалась, что не заметила появления Голоса. Но тот нынче был в прекрасном расположении духа и даже простил тоскливый вой, который вопреки ее робким надеждам расслышал и сквозь шум непогоды.

— Ты снова взялась за это? — спросил Голос, но как-то легковесно и совсем не страшно прозвучал вопрос. Хотя Душа на всякий случай все же решила поскулить:

— Ты бросил меня. Мне было страшно. И холодно.

— Не говори глупостей. И не пытайся меня разжалобить. Никто не заставлял тебя тащиться в сад, да еще в такую мерзкую погоду. Кроме того, своим диким воем ты напугала моих гостей…

Невиданное дело — гости! Первый раз за все время, которое провела Душа в новом своем обличье, в доме появились гости. Она обрадовалась им и испугалась одновременно. Никто ведь не объяснил ей, как теперь станут воспринимать ее люди. Да и вообще, замечают ли они ее? А если замечают, то отчего не боятся? Впрочем, теперь выяснялось, что все-таки боятся. Правда, не ее, а ее воя. И судя по всему, Голос должен был бы страшно рассердиться. Но он был спокоен. И звучал скорее насмешливо, нежели грозно.

Душа ничего не понимала. И скорее по инерции продолжала в том же духе:

— Конечно, теперь у тебя есть свои гости! А меня ты совсем забудешь и покинешь. И ничего не сбудется из того, о чем мы с тобой говорили! Ничего мне не вернут, даже тебя отнимут. А ведь ты обещал, что будешь принадлежать только мне. Помнишь? Ты говорил! Голос не может существовать отдельно от человека.

— Ты пока еще не человек, ты только душа.

— И никогда не стану человеком, если даже мой Голос бросает меня!

— Я не твой Голос! Я пока еще просто голос. Но если ты будешь вести себя как старая навязчивая баба, то я и вправду подумаю о том, как бы от тебя отделаться. Берегись: ты начинаешь вызывать у меня отрицательные эмоции, это добром не кончится! — Голос начинал сердиться по-настоящему. Но внезапно осекся на полуслове и что-то досадливо пробормотал себе под нос. — Черт! — выругался Голос. — Этого говорить уже не стоило!

В эту минуту внезапно произошло, а вернее, стремительно начало происходить что-то ужасное, Голос всполошился не на шутку.

Впрочем, последней его фразы Душа все равно не слышала, потому что это ужасное «что-то» происходило вовсе не с Голосом, а с ней.

«Если ты будешь вести себя как старая навязчивая баба… Ты начинаешь вызывать у меня отрицательные эмоции… Берегись: это добром не кончится…»

Она еще ясно слышала эти слова и даже понимала, что их произносит рассерженный Голос, которого ей надлежало слушаться во всем.

Но уже зазвучало откуда-то издалека странное, жуткое эхо. Оно несло на своих тяжелых и почему-то кровавых крыльях…

«Боже праведный, отчего у эха окровавлены крылья?

И вообще — разве эхо похоже на птицу?

Да, конечно, похоже, оно же летает и носит на крыльях… Так всегда говорят. Да, эхо — это птица.

Но откуда кровь?

Ее подстрелили…

Кто же?

Охотники! Сейчас осень, сезон… Господи, а откуда я это знаю?

Ну как же! Отец ведь был охотником, еще каким охотником, у нас в доме висели шкуры и головы… Голова кабана, например, очень страшная. Как пугала она меня в детстве, а отец смеялся…

Но при чем здесь это? Я опять схожу с ума, ведь началось все совсем иначе. Да, иначе. И не надо бояться, надо просто спокойно вспомнить, с чего все началось…

С птицы, которую подстрелил на охоте отец!

А вот и нет!

Они снова хотят меня запутать, чтобы доказать, что болезнь неизлечима. Но я докажу обратное. Я не дам себя запутать!

Не было никакой птицы. Вернее, птица была, но это совсем не та птица, которую подстрелил отец. Это необыкновенная птица, и я как раз… Так в чем же ее странность?

В чем?

В чем?

Господи милостивый, помоги мне! Я не хочу опять туда, в небытие!

В чем же странность?

О!!! Благодарю, Господи, ты всегда протягиваешь руку в самый последний момент, когда сатана уж тянет меня к себе, в темноту…

И боль!

Боженька милосердный, какая же там боль!

Но вот теперь я помню: эта птица — эхо. И она что-то принесла на своих крыльях. Окровавленных… Да, но об этом теперь нельзя думать, потому что это дьявол путает меня.

Она принесла на своих крыльях… слова. Правильно, слова.

И эти слова показались мне очень странными, потому что в этот момент они уже звучали. И те, что принесло эхо, были одинаковыми, почти такими же, слово в слово, но их говорил совсем другой человек.

Да-да.

Теперь я все помню и могу даже их повторить: «Старая навязчивая баба… Вызываешь отрицательные эмоции… Берегись!»

О, вот оно что!

Рано, изверги, рано вы записали меня в сумасшедшие!

Я-то очень хорошо помню, кто говорил эти слова. Я никогда их не забуду.

И кровь!

Понятно теперь, почему у нее на крыльях была кровь!

Это кровь предателя! Он убит, он наказан, он никогда уже больше не скажет этих мерзких слов!

О, как весело! Как приятно думать об этом! Но откуда же взялось эхо? Значит, кто-то еще их произнес. Конечно, произнес, иначе оно бы не прилетело!

Но кто?

То есть как это — кто?

Голос. Мой голос. Он рассердился и произнес эти гадкие слова!

Но как он мог? И откуда он мог их знать?»

— Послушай, это ты сказал эти слова? Ты их сказал?

— О Господи! Ну, опять впала в детство. Право слово, кто сказал «мяу»? Успокойся, ничего я не говорил. Тебе показалось. Видишь, я же говорю, что ты еще не совсем здорова.

— Нет, ты лжешь. Я, может, и вправду больна теперь, но слышала отчетливо. Ты сказал эти слова. Сказал! А знаешь ты, что я сделала с тем, кто уже однажды произнес их? Знаешь?

— Конечно, знаю. Я-то знаю все. А ты, милая моя, похоже, забыла, что с тобой сделали за это. Забыла? Ну так я сейчас напомню!

Теперь уж Голос разгневался по-настоящему и стал страшен. Он внезапно разросся, жутко, заполнив собой все черное пространство леса, заглушив шум дождя, и вой ветра, и шелест листвы, и ропот древних сосен. А потом произошло и вовсе небывалое: Голос взметнулся над ними и загремел из грозового поднебесья так, что потоки дождя, сбесившись от страха, понеслись прочь из черного леса, тугие струи хлестали теперь куда-то вбок, снося на своем пути листья, вырывая с корнем тонкие стебли. А Голос все набирал силу, теперь он проник уже в самую плоть опрокинутой наземь Души и готов был разорвать ее изнутри, на мелкие кровавые клочья, которые хищные птицы соберут утром с изломанных ветвей.

— Не надо, пожалуйста, не надо. Мне больно и страшно, прости меня. Я глупая и больная Душа, я снова потеряла себя этой ночью, и дьявол попутал меня…

— Не поминай всуе князя тьмы! Ибо твое место в его геенне! И это я — слышишь ты, тварь! — я вытащил тебя оттуда! Я облегчил твою боль! Но я легко могу вернуть ее обратно. Ты, видно, забыла, как острые раскаленные крючки вонзаются в тебя и тянут, каждый — в свою сторону. А ты недвижима, но все видишь, все понимаешь и чувствуешь, как по кусочкам разрывается твоя плоть и истекает кровь. Но главное — жизнь, она тоже покидает тебя. И ты видишь, что это вовсе не прекрасный призрачный образ, который легко отлетает к небесам, а отвратительный, скользкий, зловонный червь, покрытый гнилостной слизью. Но и он покидает тебя, медленно выползая из распластанного тела. Ты ведь помнишь, как это происходит?

— Нет! Я не хочу этого помнить! Я не могу жить с этой памятью! Помоги мне снова все забыть! Ты же можешь! Прошу тебя! Заклинаю!

— Я помогу, а ты, неблагодарная, снова будешь упрекать меня черт знает в чем! Достаточно. Я больше не верю тебе! Помнишь, я ведь говорил тебе самое страшное слово! Ну!

— Поздно!

— Правильно. Поздно ночью совершаются самые гнусные дела и вершатся судьбы грешников. «Поздно!» — говорят люди, когда действительно не могут помочь, ибо помощь их опоздала и самое страшное свершилось. «Поздно!» — отвечает беглецу одинокий смотритель на пустынном перроне. Поезд ушел. Другого пути нет. Погоня настигнет его уже скоро. Вот и я сейчас скаку тебе это страшное слово.

— Нет! Только не говори мне этого. Сжалься. Прости меня последний раз. Я не вынесу небытия и боли.

— Не говорить? Пожалеть тебя снова? А сумеешь ли ты оценить этот мой поступок?

— Да, сумею. Клянусь тебе, сумею.

— Клянешься? Чем же?

— Всем. Своей свободой. Я поняла теперь, ты испытывал меня, когда говорил, что Голос может принадлежать Душе. Никогда! Что бы ни произошло в мире, я всегда буду принадлежать тебе! Без тебя я немедленно погибну, погружусь в небытие и боль! Нет! Все, что угодно, только не надо больше боли. Дай мне забыть!

— Хорошо. Я прощаю тебя. Но последний, запомни, самый последний раз. Однако теперь ни о какой дружбе между нами не может быть и речи.

— Конечно. Я согласна. Я буду твоей рабой, хочешь?

— Хочу. Ни о каком вознаграждении никогда больше не промолвишь ты слова и все, что я прикажу, отныне будешь исполнять беспрекословно, не задавая глупых вопросов.

— Повинуюсь.

— И вот что, слушай меня внимательно, потому что сейчас я буду говорить тебе то, что ты обязана научиться делать. Причем очень и очень быстро. Слушай меня, ибо сможешь обрести забвение, если быстро усвоишь все, чему я буду тебя учить… Ты будешь жить, как прежде, выполняя ежедневно и правильно все мои задания. Все мои задания. Все до одного. Ты можешь выполнить их! Тебе совсем не трудно сделать это. Нужно только, чтобы ты этого очень хотела. Но ты очень, очень сильно хочешь этого. Потому что стоит тебе ошибиться. Стоит тебе сделать что-то не так. Один раз. Только один раз. Небытие и боль снова вернутся к тебе. Вспомни, как это происходит… Острые раскаленные крючки вонзаются в тебя и тянут, тянут, каждый — в свою сторону…

Голос звучал теперь намного тише.

Улеглась буря.

Унеслись куда-то прочь, за пределы черного лета, взбесившиеся потоки дождя.

Умчался испуганный ветер. Замерла в оцепенении чудом уцелевшая листва, и капли дождя, трусливо забытые им во время позорного бегства, холодно мерцали в тусклом свете занимающегося дня.

Только гордые корабельные сосны, безмолвные свидетели страшной пытки, укоризненно качали суровыми кронами в безразличном пасмурном небе.

Но ничего этого не замечала Душа.

Голос все еще говорил ей страшные слова, повторяя их снова и снова, и она корчилась на холодных зарослях дикого растения, тесно оплетающего подножия сосен. И сочные, толстые колючки впивались в нежную плоть, а ей, несчастной, в псмрачении небытия все казалось, что вонзаются в нее острые раскаленные крючья пыточных орудий.

ПОД КРЫШЕЙ СТАРОГО ДОМА ХОЗЯИН

Собраться на следующий день, однако, было не суждено.

Нежданно-негаданно захворал сам хозяин дома. Провожая той памятной ненастной ночью гостей, он слишком много времени провел под проливным дождем и утром проснулся с температурой.

Ночная прогулка по осеннему лесу сыграла с доктором злую шутку: он напрочь потерял голос. Проводить сложный психологический тренинг хриплым, надсадным шепотом было невозможно.

В телефонном разговоре — а он лично, не полагаясь на секретаря, обзвонил их на следующее утро — каждый смог удостовериться, как слабо и неубедительно звучит полушепот.

Причина отсрочки, таким образом, была очевидна.

Но всех четверых охватила паника.

Вернее, поначалу каждый ощутил лишь сильную досаду и даже обиду, оттого что срывалось действо, решиться на которое было не так-то просто. К сему подмешивалась смутная тревога.

Но по мере того как близился вечер и, значит, по их расчетам, должен быть пробить решающий, страшный и желанный одновременно час, тревога усиливалась, постепенно оборачиваясь страхом, который, в свою очередь, перетекал в откровенную панику.

Совсем недавно эти люди даже не подозревали о существовании друг друга, были они совсем не похожи и добирались до кабинета знаменитого психоаналитика разными дорогами. Да и теперь, когда невидимыми, но прочными путами своего опасного эксперимента он вроде бы уже связал их воедино, еще мало думали о неожиданных партнерах, вспоминая товарищей по несчастью скорее с досадой — как не очень приятную, но, судя по всему, необходимую составляющую целительной процедуры. Однако, не подозревая об этом, они уже мыслили одинаково и одинаково к вечеру запаниковали, решив вдруг, что он передумал.

Три дня, пока хозяин старого дома лечил свое простуженное горло и набирался сил для дебюта, его пациенты прожили очень похоже: в смятении, страхе и тоске. Ощущение было такое, словно хтым, пасмурным вечером доктор подвел их к некоей загадочной двери в своем странном доме и слегка приоткрыл ее.

Чуть-чуть.

Самую малость.

Но этого оказалось достаточно, чтобы каждый разглядел за ней то, что было ему всего желаннее — исцеление от нестерпимой боли. Как такое возможно и что собой воочию представляет исцеление, никто, конечно же, сказать не мог.

Но ощущение было.

И далее оно развивалось таким образом: доктор дверь захлопнул.

Резко.

Почти грубо.

Едва не прихлопнув трепетные любопытствующие носы своих несчастных гостей.

Исцеление снова стало недосягаемым.

Однако появилась уверенность, что в принципе оно существует. Причем существует настолько реально, что даже известно место, где его можно обрести.

Но жестокосердный Хозяин Дома, в котором живет Исцеление, передумал — вот что чувствовал каждый из них. И мучительно размышлял, что бы сделать такого, чтобы целитель изменил свой приговор.

День четвертый принес им благую весть.

Голос Хозяина в телефонной трубке был прежним: мягким и насыщенным, скрывающим в своих бездонных глубинах россыпь волшебных интонаций, проникающих так глубоко в душу, что там начинали звучать неизвестные доселе струны. В восторге или ужасе — в зависимости от ситуации.

Он ждал их вечером.

Во внешнем мире мало что изменилось за эти дни. Осень так и не расщедрилась даже на осторожную, сдержанную улыбку увядающей красавицы и продолжала растекаться грязной лужей, уродуя небеса, землю и настроение людей.

Этот день не стал исключением.

Потоки серой воды по-прежнему уныло падали с небес, и тени четырех автомобилей скользили по мокрой ленте черного асфальта, отражаясь на ее поверхности, словно под колесами у машин растеклось узкое темное зеркало. А еще дорога, ведущая к дому, была похожа в тот час на длинный клинок черного кинжала. Оставалось только догадываться, где, кем и для каких таких таинственных дел ковали это лезвие.

Кортеж, как и в прошлый раз, возглавлял автомобиль Хозяина, с той лишь разницей, что в нем находился только один пассажир. Своей машины у Вадима Панкратова теперь не было — его забрал в городе лимузин доктора.

Он встретил их на пороге гостиной, которая сегодня казалась более приветливой и даже уютной. По крайней мере кресла и диваны были расчехлены, люстра горела ровно и ярко, а на маленьком круглом столике гостей ожидали чай и кофе — кто что пожелает.

— А где ваш верный Борис? — поинтересовалась Юлия, устраиваясь в том же кресле, что и прежде.

Любопытно, но все четверо, как по команде, заняли прежние свои места, словно примерные ученики, возвратившиеся в класс после каникул. Татьяна, не дожидаясь просьбы Хозяина, разлила напитки по тонким чашкам и обнесла гостей, молчаливо взяв на себя роль хозяйки или, скорее, прислуги.

— Он тоже приболел, как и я. К тому же погода действует на него удручающе.

— Ничего удивительного.

— Пожалуй. Но вам, я смотрю, все нипочем. Настроение приподнятое.

— В этом тоже нет ничего удивительного. Вы так измучили нас ожиданием, что сегодня мы неслись на крыльях, не веря собственному счастью.

— Вот и славно! Тогда не будем затягивать, чтобы не ушло вдохновение. Начнем.

— И скорее. Но кстати, как вы себе это представляете? Я имею в виду очередность и прочее. Мы что же, будем тянуть жребий? Или…

— Полагаю, или. Вообще же я мыслю организовать все следующим образом. Вам известно, что, заручившись согласием каждого, я вкратце проинформировал прочих о сути его проблемы. Иными словами, коротко поведал три истории, три жизни или, если угодно, три трагедии. Но! Совершенно сознательно я рассказал вам истории партнеров по эксперименту не до конца. А точнее, до того момента, когда личная трагедия, собственно, и стала таковой. Или, скажем так, каждый нашел силы себе в том признаться. Повторяю, я сделал это сознательно, потому что никакой, даже самый заинтересованный, пересказ не может передать всей гаммы чувств и эмоций, переживаемых человеком. Нам же необходимо достичь не только полного понимания, но максимального сопереживания, сочувствия, эмпатии, если желаете. То есть внерационального познания чувственного мира партнеров. Посему я буду просить каждого самостоятельно завершить начатый мной рассказ. Что же касается очередности, то мне представляется, что вы должны определить ее просто, попросив слова тогда, когда сочтете себя готовыми. Допускаю, что на данном этапе могут возникнуть некоторые сложности, хотя бы потому, что труднее всего начать. На этот случай я приготовил один сюрприз. Но возможно, он не пригодится и кто-то уже готов?

— Это вряд ли.

— Я пока — пас.

— Нет, первой — я не смогу… Извините, не смогу.

— Боюсь, что я тоже.

— Ну что ж, значит, я подстраховался не напрасно.

— Надеюсь, сюрприз не страшный?

— Как посмотреть. Однако могу вас заверить, не страшнее, чем может показаться история каждого из вас. Потому что это будет моя собственная история.

— Ваша?!

— Да, моя. Мы ведь уже говорили в прошлый раз, что стремление убивать — одно из самых естественных и — увы! — неистребимых людских устремлений и каждый нормальный человек хотя бы единожды в своей жизни страстно желал смерти другому. Я — не исключение.

— Но — как можно?

— Почему же нет, сударыня? Вы отказываете мне в праве на естественные человеческие чувства? Чем заслужил, позвольте полюбопытствовать?

— Но вы же специалист. Вы управляете чужими страстями. А свои-то?

— Управляю — да! И своими — тоже. Но это вовсе не означает, что у меня их вовсе нет. Я же не сказал, что поведаю вам историю убийства, которое совершил. Я расскажу о том, как страстно хотел убить. Улавливаете разницу?

— Да, конечно. Простите.

— Пустое. Итак, для затравки вот вам — моя история. Не знаю, интересовался ли кто из вас моей научной биографией. Но отчего-то полагаю, что — нет. Люди, особенно в России, легковерны. Для того чтобы признать репутацию того или иного специалиста достаточной и вверить ему свое здоровье, а случается — жизнь, им достаточно сложившегося общественного мнения. Спору нет, практика есть критерий истины, но иногда следует заглянуть и в послужной список. Словом, если кто-то потрудился бы пролистать мою биографию, то без труда установил, что известность и вместе с ней признание, деньги, в том числе зарубежные гранты, а вслед за ними приглашение работать за пределами СССР пришли ко мне довольно рано. В двадцать пять лет, если быть совсем уж точным. Надо сказать, что уже на последних курсах университета я увлекся психопатологией. И начал разрабатывать методику, позволяющую людям избавляться от различных патологических зависимостей без психотропного и нейролептического воздействия, без всевозможных жестких, «шоковых» методик, кодирований и прочих техник, связанных с насилием над психикой. Не буду засорять вашу память профессиональной терминологией, характеризующей суть методики, скажу только, что массовую известность она получила, как «СР»-методика, что означало методика «собственного решения»

— Но послушайте! О ней же трубили как о выдающемся открытии советских ученых, основанном на социалистическом методе убеждения. Так, по-моему. — Воспоминание словно хлестнуло Андрея изнутри, он даже вздрогнул и порывисто, всем корпусом повернулся к Хозяину.

— Совершенно верно. К социализму мой метод имел такое же отношение, как и к капитализму, и к любому другому «изму» — от троцкизма до маоизма, но политический ярлык сослужил тогда добрую службу.

— Да, я тоже помню. Об этом говорили… Правда, газет в то время почти не читал…

— А я как раз читал, и еще как. Это, можно сказать, было моей профессиональной обязанностью — читать газеты. И заставлять читать других.

— Я читала не по обязанности и тоже хорошо помню. Вы ведь разработали какой-то хитрый способ воздействия на алкоголиков, наркоманов и даже безответно влюбленных людей, которые после нескольких бесед со специалистом…

— Ну, не нескольких, а целого цикла, и не бесед — а общения, в ходе которого специалист совершал ряд манипуляций с сознанием, в результате чего человек принимал самостоятельное решение. Понимаете — это была главная составляющая! — самостоятельное решение!!! Суть его заключалась в том, что предмет вожделения, будь то наркотики, алкоголь, табак или — спасибо, что напомнили, Таня! — возлюбленная, не отвечающая взаимностью, на самом деле ему не так уж и нужен. Но, исцелясь от абсолютной, болезненной зависимости, пациент вовсе не должен был совсем отрекаться от укоренившихся привычек. То есть бывший алкоголик вполне мог позволить себе рюмку-другую в приличной компании, человеку, излечившемуся от табачной зависимости, под настроение или, скажем, чашку кофе не возбранялось выкурить хорошую сигарету, отверженный влюбленный мог немедленно влюбиться снова. Исключение составляли разве что наркоманы и еще некоторые категории больных, чьи недуги представляли, что называется, социальную опасность.

— С ума сойти можно! Но ведь если проблемы могли решаться таким волшебным образом, мир должны были населять теперь сплошь счастливые люди, а вам полагалась как минимум Нобелевская премия и памятники из чистого золота во всех европейских столицах!

— Напрасно иронизируете, Юлия. В таких вселенских масштабах моя методика, естественно, заработать не могла, потому что имела целый ряд ограничений, но она успешно работает и сегодня, хотя, понятное дело, новые поколения ее многократно усовершенствовали, перекроили, растащили по школам и направлениям. Ну и слава Богу! Главное, что до сих пор действует и помогает людям.

— Но почему же вы не дали ей свое имя, ведь теперь это на каждом шагу — метод такого-то… методика такой-то, исцелись по тому-то… возродись — по этому…

— Подозреваю, родная коммунистическая партия не одобрила индивидуализма. Мы ведь тогда более англичан заботились об английском газоне. Только у них — выстригали траву, а у нас — общественное сознание. Но у меня другой вопрос: почему вы кому-то доверили совершенствовать, перекраивать, растаскивать вашу методику? Могли же «сесть на тему». Были бы единственным мэтром, пророком в своем отечестве. Это «руководящая и направляющая» очень даже приветствовала.

— Верно. Но здесь мы как раз и подобрались к началу истории о том, как я страстно возжелал смерти своему ближнему.

Вернее, коллеге.

Неизвестному молодому аспиранту из Саратова.

Да, именно здесь пришла пора ему выйти на авансцену. Эдакий, знаете ли, ремикс картины Репина «Не ждали».

Но — обо всем по порядку.

Методика, само собой, положена была в основу диссертации, которую я написал за год. К тому времени метод, правда, полулегально, но с молчаливого одобрения начальства, в том числе и довольно высокого — медицинского и партийного, — был уже опробован в нескольких психоневрологических и наркологических диспансерах Москвы.

Результаты превзошли самые смелые ожидания.

Диссертации немедленно дали зеленый свет.

Известие о «выдающемся открытии молодой советской науки» уже готово было к запуску в информационное пространство — ждали только публикации автореферата…

И тут появился он.

Женя Керн из Саратова. Вернее, сначала рукопись, которую он прислал в редакцию толстого профессионального журнала. А там уже заготовлен был панегирик «выдающемуся открытию», и, конечно же, они первым делом позвонили моему научному руководителю, весьма почитаемому ученому мужу, между прочим, академику, со всеми соответствующими регалиями.

И закрутилось… Знаете, когда я читал эту рукопись, то не мог разобрать знакомых слов, такая меня обуревала ярость. Подонок! Гад! Украл! Списал! Подслушал! Разоблачу! Уничтожу! Убью!..

И все в таком духе, сами понимаете.


Академик багровея ликом и вторил в унисон.

Однако в инстанциях, куда, понятное дело, немедленно доложили, все же принято было решение: разобраться! Симпатии были на моей стороне, а если быть честным до конца, то просто академик очень уж давил своей геройской и лауреатской массой. Словом, в Саратов с парой известных специалистов, по общему мнению, грамотных и честных малых, отправили и вашего покорного слугу. Подробности за давностью опускаю, и, откровенно говоря, не слишком-то приятно мне все это вспоминать… да-с, словом, резюмирую: очень скоро по приезде в Саратов и я, и оба честных собрата по науке пришли к общему выводу: Евгений Керн свою работу писал самостоятельно. И свою — мою?! — методику разработал от корки до корки сам.

Вы спросите меня: как такое возможно?

Отвечу: не знаю!!!

До сих пор, по прошествии стольких лет, окончив Сорбонну, защитив две диссертации в России и одну во Франции, написав бездну трудов, завоевав… получив… освоив… став… et cetera, et cetera…

Все равно: не знаю!!!

Глупо было бы лукавить и не признаваться в том, что долгие годы после этой дикой истории я как одержимый пытался найти ответ. Кое-что нашлось. Я имею в виду некоторые похожие истории, даже более анекдотические.

Но — только факты. И никаких, даже самых бредовых, комментариев.

К примеру, в начале двадцатого столетия в одном из губернских сумасшедших домов произошел такой случай. Буйнопомешанный вдруг странным образом затих, спросил бумагу, карандаш и стал лихорадочно что-то писать. Проведя за этим занятием практически безостановочно несколько дней, он упал в глубокий обморок. Когда же врачи разобрали его каракули, то изумлению их не было предела. Потому что больной дословно воспроизвел несколько глав (?!) из «Диалектики» Гегеля. Самое же поразительное заключалось в том, что человек этот никогда прежде не изучал философии и сочинений Гегеля не читал!

Есть еще несколько десятков, правда, менее впечатляющих примеров, в большинстве своем из области естественных наук, когда одно и то же открытие делалось дважды, а то и трижды! Но этому все же можно дать более или менее приемлемое объяснение: короткие и емкие законы естествознания, случается, созревают одновременно и, что называется, «носятся в воздухе».

Иное дело «Диалектика» или сложная, многоступенчатая, детально прописанная методика психологической коррекции.

Моя методика!

Впрочем, что это я?

Наша.

Наша с Женей Керном из города Саратова.

Должен вам сказать, что парнишка он был очень милый. Светлый, открытый, добродушный, беззащитный. И еще фамилия эта пушкинская! Прямо не конкурент, а — «гений чистой красоты»!

Ну а дальше… Дальше началась история совершенно мерзкая. Думаю, в полной мере ее сможет оценить Андрей Анатольевич, ибо к тем инстанциям, которые в ту пору принимали все судьбоносные решения, он некоторое время принадлежал и, надо полагать, лучше нас с вами знает, как методично и беспощадно работал их механизм. Словом, под давлением моего академика принято было решение методику «оставить» за мной. Единственным реверансом в сторону Жени Керна стало присвоение ей обезличенного имени — «СР». Но все остальное — ученое звание, публикации, премию Ленинского комсомола, грант «Юнеско», наконец, приглашение международной ассоциации на учебу во Францию — академик — царствие ему небесное! — отвоевал для меня. Впрочем, уговаривать себя я не заставил и тотчас после защиты отбыл в Париж.

Ну а остальное… Остальное про меня, надо полагать, вам хорошо известно.

Такая вот история…

— И что же дальше?

— То есть как это — что дальше?! Разве этого я не сказал? Странно, право. Это ведь и есть — самое главное! Дальше — начались очень неприятные для меня времена, хотя в это, надо полагать, трудно поверить.

Вокруг меня шумел Париж — столица мира!

Я делал успехи!

И… много всего замечательного можно вписать длинной-длинной строкой после этого «и».

Но я жил одним: сильной, страшной, почти безумной ненавистью к Жене Керну и сумасшедшим желанием немедленно бросить все к чертовой матери, вернуться в Россию и… убить его.

Задушить собственными руками.

Зарезать.

Застрелить.

Столкнуть в шахту лифта.

Ночами в Париже… Оцените, друзья мои, этот пассаж: ночами в Париже… особенно с учетом того, что на дворе стоял — всего-то! — 1975 год… Так вот, ночами в Париже я разрабатывал планы его уничтожения. Скрупулезно, в деталях, с красочными, кровавыми подробностями… Это было довольно сложно: убийства на территории советской империи совершались не так легко, как нынче. Киллера нельзя было заказать через Интернет.

Не было ни того ни другого.

Вернее, не было Интернета.

Про киллеров мне было просто неведомо. И я изощрялся в своих скудных фантазиях. Впрочем, кто знает, быть может, именно в те бессонные часы я начал постепенно избавляться от этого дикого, испепеляющего стремления. И сейчас, столько лет спустя, мудрое подсознание, которое, как известно, ничего никогда не забывает, подсказало мне уже готовый и опробованный «рецепт микстуры» для вас.

Дай-то Бог!

Ради этого, право слово, можно было и пострадать ночами в Париже.

— Послушайте, систему и звериные ее замашки вы удивительно точно описали, мне добавить нечего. Могу только засвидетельствовать, что все было именно так. «Есть мнение…» И все. Никакие Жени Керн в расчет не шли. К тому же никогда никто толком не знал, чье это мнение. Но вас я не понимаю. За что? За что вам было его убивать? Ему — вас, это понятно. Но — вам?!

— Святая Мадонна, но это же просто! Как не понять? Этот мальчик с пушкинской фамилией, он же стал совестью нашего мессира. Представляете, ваша совесть, которой полагается тихо дремать, как уютной домашней кошечке, просыпаться лишь изредка, напоминая о себе, мяукать слабо, осторожно. И вдруг эта киска превращается в малознакомого матьчика, который живет в городе Саратове, знает вашу стыдную, страшную тайну и при этом совершенно от вас не зависит, вам не подчиняется… и вообще в любую минуту может сотворить все, что угодно. А у вас — ночной Париж, карьера, перспективы… Что же еще можно тут поделать с Женей? Только убить!

— Юлия, вы меня пугаете!

— Чем же, мессир?

— Может, поменяемся местами?

— Я что-то не так сказала?

— Наоборот! Мне даже не по себе оттого, насколько вы все так сказали…

— Да! Я никогда не сумела бы сказать так… образно, хотя когда-то наивно думала, что в совершенстве владею словом. Но это очень правильно сказано. В том смысле, что я поняла нашего доктора тоже именно так. Вам ведь было… простите… ужасно стыдно за этого вашего академика.

— Ну, я так понимаю, что за себя тоже немного… колбасило, в смысле — было неловко Так ведь?

— Нет, я все же более склонна винить академика. Он был взрослым, мудрым человеком, его авторитет и возможности… Словом, если бы он не вмешался так активно, все могло бы случиться иначе. А потом, когда все уже решили там, наверху… Что он мог сделать? Отказаться? Воевать с системой? Но люди нашего поколения помнят, к чему это приводило. Никто этого не смел…

— Некоторые все же смели…

— Да, единицы. Герои. Одиночки. Ну хорошо, речь сейчас не о них, им теперь все поют славу. И замечательно. А он был молод и не герой. Но стыдно ему было ужасно. Отсюда и это ужасное, жуткое желание… Господи, как я хорошо понимаю… Хотя, наверное, вы все тоже, иначе — что же мы делаем здесь? — Татьяна с надеждой оглядела присутствующих. Она явно искала единомышленников, и Андрей сдался:

— Ну хорошо, хорошо! Я сражен, посрамлен, хотя все равно не очень понимаю…

— А это в вас комсомольская закваска бродит… Она, насколько я помню, штука довольно крепкая, — неожиданно зло отозвался Вадим. Впрочем, ехидную реплику Андрей парировал легко, как слабую подачу на корте.

— А вы что же, и ее в свое время… потребляли?

— Да было дело по молодости. Признаюсь, на виски я потом перешел.

— Брэк, господа! Брэк! Вот уж чего не ожидал, так это перепалки по идеологическим соображениям.

— Отчего же не ожидали? Сами задали идеологический ребус. Это ведь не ваш личный вопрос, заметьте! Татьяна очень правильно старика академика зафиксировала. Но откровенно говоря, мне тоже не все ясно, правда, не в такой мере, как Андрею Анатольевичу…

— Оставьте, Вадим! Мы с вами ровесники, давайте на ты! А если идеологически я вам так уж противен, то по крайней мере без Анатольевича.

— Валяйте! То есть валяй.

— Вадим, вы хотели задать вопрос?

— Да, если позволите. Вы что же, ни разу не пытались поговорить с этим Женей?

— Отчего же, пытался. Еще в Саратове.

— И?

— Он посмотрел на меня своими ясными глазами… А внешность у него была такая, знаете, ломоносовская: крепкий, косая сажень в плечах, немного увалень, светловолосый, светлоглазый. Словом, посмотрел он на меня прямо, открыто, без злобы и без обиды даже, честное слово! И очень спокойно, забавно окая при этом, сказал: «Ну, что тут говорить… Вы все уж решили». И было это «вы», с одной стороны, очень неопределенным: то ли меня он на вы называл, то ли «вы» — это мы с академиком, то ли вообще — мы в Москве. Но с другой стороны, вполне конкретным. Дескать, спорить и бороться — не намерен. Чего уж мне с вами спорить! Как-то вот так у него это прозвучало. Но по мне, лучше бы дал по физиономии…

— Понятно…

— Но скажите, мессир…

— Юлия!

— Хорошо, хорошо, больше не буду, честное слово. Но скажите все же, а потом… когда вы уже стали таким великим и ужасным, вы что же, ни разу не попытались разыскать его, ну… я не знаю, помочь как-то? Ведь наверняка он сейчас — не в шоколаде…

— Я бы так не сказал. Он — в Москве. Практикует в районном наркологическом диспансере. Народ к нему идет довольно активно, хотя никакой рекламы, пиара и прочих полезных штучек… Словом, помощь он мою вряд ли примет. Но Господь с ним, в конце концов! Меня поражает другое: никто из вас до сих пор не задал главного вопроса!

— А какой вопрос — главный?

— То есть как это — какой?

— Нет, правда?

— Действительно, какой вопрос у нас сегодня главный?

— Вы не спросили меня: когда, как скоро, каким образом и, наконец, насколько успешно я от своего стремления убить Женю Керна избавился?

Настроение в комнате мгновенно изменилось. Стрелка барометра упала.

И только Юлька, как всегда, пыталась этому противостоять.

— А вы от него избавились, мессир? — тихо спросила она и доверчиво уставилась на Хозяина бездонными глазами.

ЕВГЕНИЙ КЕРН

Осень, конечно, приносила много дополнительных хлопот. Нужно было срочно латать крышу, вставлять разбитие непонятно когда и кем стекла, утеплять кабинеты, потому что отопление включали в октябре, а холодно становилось почему-то всегда несколько раньше. Врачи, а главное, пациенты отчаянно мерзли, отчего буквально на глазах становились еще более несчастными, чем казались летом.

Осень приносила с собой простуды. Массовые. Причем более всего им был подвержен младший и средний персонал: медицинские сестры, регистраторы, санитарки, вкупе со своими чадами. Врачи противостояли острым респираторным заболеваниям более успешно. Но несмотря на это, сотрудников становилось катастрофически мало, каждая вакансия уже не просто зияла прорехой на ветхом суденышке диспансера, она превращалась в смертельную пробоину, грозившую немедленным затоплением и погружением на дно.

Потому что именно осенью, в обратной геометрической прогрессии с простудным исчезновением персонала, поднимался из пучин человеческих горестей, тревог и печалей девятый вал сезонных депрессий. И тогда поток постоянных пациентов тянулся к крохотному покосившемуся особнячку районного психоневрологического диспансера. Был он таким же грустным и нескончаемым, как мелкий осенний дождик, который сыпали на землю неприветливые небеса.

Последние десять лет Евгений Яковлевич Керн был главным врачом злополучного диспансера, на дырявую крышу которого обрушились теперь осенние беды.

Сейчас, ловко перепрыгивая через лужи, он спешил на работу, с трудом выбравшись из переполненного троллейбуса.

В этот ранний утренний час троллейбус был забит сплошь сонными и оттого еще более агрессивными и одновременно обидчивыми пассажирами. И Евгений Яковлевич, оказавшись на улице, почувствовал себя заметно лучше, несмотря на дождь, немедленно облепивший его с ног до головы мелкими холодными каплями. Глядя вслед медленно уползающему в серое марево троллейбусу, доктор Керн неожиданно подумал: «И откуда только Окуджава взял своих добрых матросов? Впрочем, — тут же возразил он себе, следуя многолетней привычке оправдывать человеческие слабости и по возможности не замечать пороков, — к зечеру люди становятся добрее…»

Долго размышлять на отвлеченные темы не приходилось: его ждал диспансер, мокрый, маленький, потерянный на фоне многоэтажных башен, во дворе которых как-то неожиданно оказался.

Конечно же, здание давно стало тесным и совершенно непригодным для работы, потому что диспансер обслуживал не только большой микрорайон огромного города, но и бесчисленное множество страждущих, которые ехали, плыли, летели, а случалось — шли пешком со всех концов страны в надежде обрести исцеление у неприметного доктора.

Евгений Керн был совсем не похож на столичную знаменитость.

О нем редко писали в газетах и всего несколько раз показали по телевидению, но людская молва порой оказывается сильнее официальной пропаганды, а иногда вступает даже в соперничество с самой царицей масс-медиа — рекламой.

Молва не стихала и даже, напротив, с каждым годом крепла и ширилась.

Порог деревянного домика на окраине Москвы ежедневно переступало столько народа, что запас прочности здания, и без того уже исчерпавший все допустимые возможности, теперь уж точно был равен нулю. Диспансер, того и гляди, мог развалиться в самом прямом смысле этого слова.

А теперь вот еще и осень, которая взяла да нагрянула, с затяжным дождем в придачу!

Немногие журналисты, которые изредка забредали все же сюда, в окраинное захолустье, с неизменным пафосом писали и говорили, да что там говорили — кричали! — потом, что доктору Керну необходимо срочно предоставить клинику, кафедру, государственную — нет, международную! — поддержку.

Не столь возвышенно, но куда более настойчиво заводили об этом речь коллеги, которым результаты работы скромного доктора говорили много больше самых восторженных публикаций.

Последнее время и власти предержащие, причем — небывалое дело! — едва ли не по собственной инициативе, обещали предоставить Керну если не клинику, то хотя бы приличное помещение для работы. Евгения Яковлевича приглашали в Министерство здравоохранения, и министр — милая дама, в прошлом психиатр, быть может, именно в силу этого обстоятельства сумевшая сполна оценить, что именно умудряется творить главный врач районного диспансера в своей покосившейся избушке, — беседовала с ним долго и обстоятельно.

Но отчего-то все продолжало оставаться по-прежнему: домик стоял, люди шли, а доктор Керн работал.

Разболтанная, чудом висевшая на одной петле дверь встретила хозяина совсем не радостно: тонким, душераздирающим визгом. Три стертые до основания ступени вели в вестибюль диспансера, если можно, конечно, было назвать этим красивым словом тесное, плохо освещенное пространство, служившее когда-то обычной прихожей маленького особнячка. В стародавние времена здесь обитало, надо полагать, небогатое купеческое или мещанское семейство, обосновавшееся в конце прошлого века недалеко от Москвы.

Теперь в бывшей прихожей разместились гардероб, регистратура и даже крохотный аптечный киоск, предмет особой заботы главного врача. Евгений Яковлевич героически и почти всегда успешно сражался с аптечным начальством за право пациентов диспансера приобретать в его аптеке здесь же прописанные лекарства и непременно — по доступным ценам.

Начальство ругалось, потрясало ведомственными инструкциями и… шло навстречу доктору Керну.

Оно тоже все хорошо понимало.

Общему капризно-слякотному настроению сегодня оказались подвержены даже старые ступени вестибюля.

Нижняя немедленно недовольно закряхтела, едва только Евгений Яковлевич ступил на нее, вторая — жалобно скрипнув, неожиданно ощутимо прогнулась под его ногой, готовая вроде бы вот-вот переломиться посередине.

— Этого только не хватало! Плотнику — дай Бог! — управиться с оконными рамами… — Доктор присел на корточки, пытаясь понять, насколько реальна угроза. — Вот незадача! А ступени, надо думать, последний раз ремонтировали не позднее 1913 года, — невесело усмехнулся он, низко склоняясь к полу — Евгений Яковлевич был близорук, но очков не носил, полагая, что пациенты больше доверяют доктору, если хорошо видят его глаза. Трещина оказалась довольно широкой. Из нее неожиданно, словно вырвавшись откуда-то из неведомых, давно замурованных подвальных глубин старого дома, отчетливо донесся запах тления, сырой и гнилостный. «Боже правый, прямо как из могилы!» — тоскливо, с каким-то тягостным ощущением подумал доктор. Но уже в следующее мгновение забыл об этом: из окошка регистратуры к нему обратилась пожилая женщина:

— Доброе утро, Евгений Яковлевич!

— Доброе ли?! Вашими бы устами, Людмила Петровна! — отоззался главврач, легко поднимаясь и на всякий случай перешагивая через третью, верхнюю ступеньку. — Большая запись сегодня?

— Не то слово, доктор! Прямо столпотворение какое-то.

Рабочий день начался.

Он наскоро заскочил к себе, подписал какие-то бумаги, ответил на телефонный звонок и почти бегом помчался вниз, где в одном из обычных врачебных кабинетов ежедневно принимал больных.

Пожилая регистраторша нисколько не преувеличила: узкий темный коридор был забит народом.

Может, вместо стульев поставить лавки, тогда большинство будет по крайней мере сидя дожидаться своей очереди? Это ведь совсем не годится: люди стоят часами…» — озабоченно подумал доктор Керн, протискиваясь через толпу, оживленно загудевшую при его появлении, машинально отвечая на приветствия и какие-то одинаковые, вечные вопросы, с которыми непременно осаждали его в коридоре самые нетерпеливые и нервные пациенты.

Прямо у двери кабинета взгляд его вдруг споткнулся, зацепившись за бледное, застывшее, словно неживое лицо. Женщина — а странное это лицо было женским — казалась совершенно безучастной ко всему происходящему, что заметно выделяло ее в сутолочной толпе. Но главной отличительной чертой была, конечно же, удивительная неподвижность ее лица, которое на самом деле казалось вовсе и не лицои, а искусно выполненной, но отталкивающей и даже пугающей маскарадной маской. Известно, впрочем, что уродство и всяческие неприятные, а более того — страшные зрелища притягивают и потом удерживают на себе внимание в большей даже степени, нежели прекрасные предметы и красивые, одухотворенные лица.

Евгению Яковлевичу этот парадокс был, конечно же, хорошо известен, но в эту минуту ни о чем подобном он даже не думал. Взгляд его крепко увяз в больших светлых глазах женщины, которая тоже смотрела на него в упор, но, казалось, не замечала.

— Вам плохо? — обратился он к ней, и это было самым подходящим объяснением странной отрешенности.

— Нет, — отозвалась женщина, продолжая оставаться столь же безучастной и вроде не вполне осознавая, что к ней обратились с вопросом и она на него отвечает. — Нет, благодарю вас, я чувствую себя нормально…

— И все же давайте я попрошу людей пропустить вас вне очереди?

— Что? — Она внезапно вышла из ступора и, осмысленно взглянув в лицо доктора, неожиданно покраснела. — Нет, что вы, не надо! Я дождусь… Спасибо. — Жизненная краска немедленно смыла с лица незнакомки застывшую маску, оно стало живым, милым, застенчивым.

«Просто задумалась или очень устала», — заключил Евгений Яковлевич про себя и, ободряюще улыбнувшись, вслух добавил:

— Ну, как хотите. Тогда до скорой встречи!

В кабинете неожиданно выяснилось, что куда-то исчез его постоянный ассистент и давний приятель Гриша Павловский, неизменно присутствующий на всех приемах, ведущий записи и вообще успевающий делать бездну всякой необходимой медицинской и секретарской работы, до которой у Евгения Яковлевича никогда не доходили руки.

Керн поднял трубку местного телефона.

Одновременно дверь в кабинет приоткрылась, и чей-то глухой, хрипловатый голос осторожно поинтересовался:

— Разрешите?

— Минуточку, — отозвался доктор и обратился к женщине из регистратуры, взявшей трубку на другом конце провода: — Людмила Петровна, сделайте одолжение, разыщите, пожалуйста, Григория Ивановича, пора начинать…

Аккуратно, но стремительно прокладывая себе дорогу в плотной массе людей, Гриша Павловский, которого высокий рост, выдающаяся худэба и аккуратно подстриженная узким клинышком черная бородка делали очень похожим на мечтательного идальго Дон-Кихота, каким обычно изображают его художники — иллюстраторы и гримеры, примчался на зов друга уже через несколько минут.

Он широко распахнул дверь кабинета… и резко отпрянул назад, словно налетел с разбегу на невидимое препятствие.

Люди в коридоре, любопытным взглядам которых в распахнутую дверь открылось все пространство кабинета, издали сдавленный вопль, многоголосый и жуткий в своей потрясающей стройности, словно перед этим они долго репетировали, распеваясь в едином хоре.

— Кто же это? — шепотом, обращенным неизвестно к кому, спросил Григорий Иванович. И было непонятно, что именно он имеет в виду: кто совершил это страшное преступление или кто стал его жертвой?

Человек, сидевший за столом Евгения Керна, уронил голову перед собой, неестественно, жутко вывернув ее в сторону. Ни лица, ни цвета его волос разглядеть было невозможно, потому что и голова, и вся поверхность стола, и даже пол вокруг били густо залиты кровью.

Здесь же, на полу, в луже крови валялся большой и даже на вид тяжелый и неуклюжий топор.

ПОД КРЫШЕЙ СТАРОГО ДОМА ВАДИМ

Минуло двое суток, и гости снова съезжались к старому дому.

На этот раз встреча состоялась точно в назначенный срок, но все равно ожидание их измотало.

Странный эксперимент действовал как наркотик, отравляя сознание участников и обрекая их на нестерпимую жажду новой порции острых ощущений.

Хозяин констатировал это с удовольствием, наблюдая из окна, как вся четверка быстро и нервно движется к дому.

Это была уже половина успеха.

Добрая половина.

Накануне, снова обзвонив их лично, он тем самым сознательно обострил ощущение таинства происходящего. Впрочем, это стало скорее сверхзадачей, что же до причины, лежащей на поверхности, то на первый взгляд она была очевидна. Хозяин интересовался готовностью каждого до конца поведать свою историю.

Оказалось, что в принципе готовы все.

Получив, таким образом, возможность выбирать, он остановился на Вадиме.

Хозяин отошел от окна ровно в ту минуту, когда гости поднимались по ступеням крыльца, и встретил их на пороге гостиной, которая, как и в прошлый раз, была готова к приему.

Ставшая уже привычной атмосфера подействовала на гостей благотворно. Они немедленно успокоились, расселись по своим местам, и Татьяна мелодично зазвенела посудой, разливая чай.

Однако идиллическому настроению, похоже, не суждено было воцариться надолго. Дом упорно не желал умиротворения и покоя, изощренно изобретая все новые способы выбить людей из колеи, испугать их, а то и вовсе затянуть в омут удушливого ужаса.

Откуда-то из своих таинственных темных глубин он исторг громкий неприятный звук, который поначалу мог быть истолкован как угодно. То ли заскрипели несмазанные петли открывшейся во мраке двери. То ли где-то в глубине дома затянули унылую мелодию. То ли испуганно закричал проснувшийся в темноте ребенок. Звук, однако, набирал силу, и уже в следующую минуту пришла пугающая определенность: в доме кто-то злобно, тоскливо выл. Одного только было не разобрать: зверь или человек — и от этого становилось еще страшнее.

— Святая Мадонна! Вы и сейчас скажете, что это птица? — Юлия, как всегда, отреагировала быстрее прочих.

— Какая там птица! Это какой-то зверь, и он — рядом.

— Или человек.

— Успокойтесь, друзья мои. Я не томлю в подвале узников и не развожу привидения вместо кактусов. Вас напугали мои собаки.

— У вас есть собаки? Странно!

— Почему же странно?

— Ну, вы не производите впечатления любителя животных.

— Очень справедливое наблюдение. Но ведь я не сказал: мои любимые собаки. Однако, если вы обратили внимание, территория вокруг дома не огорожена забором, как принято в этих местах, охраны у меня тоже нет. Дом охраняют собаки, но пока вы здесь, я счел за благо посадить их под замок. Сторожат меня звери серьезные.

— И сколько же их?

— Двое.

— Ротвейлеры? Доберманы? Овчарки?

— Не угадали, и даже не пытайтесь. Порода редкая, я привез их из Италии. Называется кане-корсо.

— И что они такое?

— Родственники мастино-неаполигано. Только мастино в Древнем Риме готовили для охоты на львов и участия в гладиаторских боях. А этих — исключительно для охраны императоров. Но самое главное: собаки мыслят!

— То есть?

— Они самостоятельно принимают решение, угрожает ли хозяину опасность. Определяют, от кого она исходит и насколько велика. И в зависимости от этого действуют, не дожидаясь команды.

— Но это же опасно! Кто может поручиться, что решение будет правильным? Это ведь животные…

— Два тысячелетия незапятнанной истории породы — чем не порука?

— И что, ни одного случая?..

— Представьте, ни одного. По крайней мере известного человечеству.

— Ну, знаете ли, это тоже не критерий… Все однажды происходит впервые.

— Согласен, поэтому они и сидят взаперти, когда в доме посторонние люди.

— А они не могут как-нибудь… выйти?

— Это исключено. Успокойтесь же наконец! И начнем работать. Звери, к слову, пошли вам навстречу. Вой действительно прекратился, так же неожиданно, как возник.

Сыграв очередную страшную шутку, дом на некоторое время затих.

— Так что же, Вадим, вы готовы?

— Думаю, да.

— Так с Богом! Мы слушаем внимательно.

— Что ж… Начинать, как я понимаю, следует с того места, на котором вы, доктор, остановились.

— Именно так.

— Но видите ли, здесь, собственно, можно ставить точку. Потому что с той поры в моей жизни ничего не менялось. Наверное, можно было немного напрячься и кое-что сохранить: были, что называется, заначки в зарубежных банках, имелось кое-какое имущество, зарегистрированное на подставные лица, задействованы были хитрые финансовые схемы, распутать которые было непросто, и в любом случае на это требовалось время.

Словом, прояви я оперативность, положение сейчас не было бы таким плачевным.

Но какая там оперативность?! Какие схемы?! Мозг был занят одной-единственной задачей: как вернуть эту женщину?

Боже правый! Какие только решения он не предлагал! Одно безумнее другого!

Но я был слеп, и глух, и безумен, именно в такой последовательности и — все сразу. Каждый новый вариант казался гениальным, и очертя голову я бросался претворять его в жизнь.

Первые дни и месяцы, конечно, были самыми тяжелыми. Я метался, как раненый зверь, простите уж за банальность. Но я правда был ранен, и ранен очень сильно, предательски, в спину — опять банально! — но мне так казалось, да, собственно, кажется и теперь.

Страсти разыгрались не на шутку. Причем самые противоречивые. То я страдал от любви и ревности. То — от ненависти и… ревности. То — от жалости к себе и ревности. То — от ярости, что меня — меня!!! — так дешево «развели», и опять же от ревности.

Словом, ревность присутствовала всегда, и вместе с ней сумасшедшее желание возвратить Ирину.

Причем немедленно, сей же час! Вообще-то «желание» — слабо сказано. Это была скорее потребность, такая же насущная, как потребность дышать. Много глупостей натворил я в тот период. Но он закончился. Однако лучше не стало. Скорее — наоборот, стало хуже. Потому что страсти остались при мне, только ушли вглубь, въелись, впечатались, дали метастазы.

Думаю, вы понимаете, что я имею в виду. Боль свежей раны и раны запушенной, загноившейся, которую пожирает гангрена. — это ведь совсем разные ощущения, не так ли? Впрочем, внешне все стало более пристойно.

Ирка тоже несколько успокоилась. По крайней мере не бегала от меня как сумасшедшая, перестала скрываться. Кстати, новое ее жилье, одна мысль о котором доводила меня до истерики, оказалось крохотной однокомнатной квартиркой. Причем дешевая, запущенная квартира с тараканами, правда, в центре, недалеко от Белорусского вокзала, не была куплена или хотя бы арендована для нее новым руководством — Ирина нашла ее по объявлению, когда поняла, что в дальнейшем может рассчитывать только на собственные силы и та квартира, которую снимал я, стала непозволительной роскошью.

При этом она…

Видите ли, я до сих пор не очень понимаю: поступала ли она так сознательно, чтобы растянуть пытку во времени?

Или пыталась банально попридержать меня на всякий случай, мало ли как все обернется в дальнейшем?

Или теплилась еще в ее душе элементарная жалость, как отголосок прошлой любви?

Не знаю.

Но она не гнала меня окончательно и вроде давала время исправиться, заслужить прощение. Короче, она почти всегда внимательно слушала, когда я прибегал с очередным спасительным вариантом, и без особого энтузиазма, но все же соглашалась дать еще одну возможность реабилитироваться.

Беда, однако, заключалась в том, что идеи были завиральными от начала до конца. Все варианты строились на больных фантазиях. А если быть совсем уж честным, то каждый раз я пытался ее обмануть.

Причина была проста: реальные возможности таяли. И таяли стремительно.

К тому же «замутить» какой-то новый проект я мог, только изрядно потрудившись, как в прошлые голы, бросив на прорыв все свои умственные и физические силы. С той лишь разницей, что тогда цена победы исчислялась миллионами. Долларов, разумеется. Теперь же речь могла идти в лучшем случае о жалких десяти тысячах. Но главное даже не это, главное — все мои силы были направлены в одну точку.

И ничего нельзя было с этим поделать.

В конце концов я даже исхитрился изобрести всему очень удобное объяснение. Я убедил себя в том, что сама по себе Ирина, как и в прежние Бремена, не представляет никакой ценности, а бесконечная погоня затеяна исключительно ради того, чтобы наказать предательство. Вроде бы истинная моя цель заключается в том, чтобы снова привязать ее к себе, сделать рабой, служанкой, наложницей, а потом отшвырнуть пинком, как приблудную кошку, заставить просить, унижаться и тогда уж сполна насладиться местью. Такой вот спасительный обман! Но я ухватился за него как за соломинку и все свои последующие глупости списывал на «высокую» цель.

Желаете иллюстраций?

Пример первый. Она безумно хотела иметь свое жилье. Именно безумно, потому что собственная квартира представлялась ей не просто крышей над головой, а — ни много ни мало — избавлением. Причем вовсе не от матери и вообще — от семьи. От рока. Он преследовал женщин в их роду из поколения в поколение. Одиночество — вот что это была за напасть. Ни прабабка ее, ни бабка, ни мать ни разу не были замужем. А детей своих — исключительно, заметьте, девочек! — приносили, как это принято было говорить в старину, в подоле. Такая сложилась семейная традиция! Так вот, Ирка вбила себе в голову, что разорвать этот порочный круг сможет, если покинет отчий, а вернее, материнский, дом. В ту пору я легко мог купить ей не одну, а сразу несколько квартир. Да что там — квартир! Загородный особняк. Виллу в Ницце. Все, что угодно! Однако ж не покупал. Вы спросите: почему? А просто так! Нет, денег было не жаль. Никогда не был жаден, чего-чего, а этого греха не водилось. Что же до квартиры, то просто руки не доходили. А не доходили потому, что не считал для себя это важным, а важным не считал, потому что Ирину никогда не рассматривал всерьез… Все случилось гораздо позже… Но к тому времени мои покупательские возможности были уже близки к нулю. И пришла в голову бредовая и подленькая идея «зацепить» ее именно на этот крючок. Отлично понимал, что — бредовая, что — подленькая, что обман скоро раскроется.

Ирка будет оскорблена и от этого возненавидит меня еще больше. Но все равно плел паутину. Потому что понимал также и то, что на какое-то время она снова окажется в моей власти, а там — хоть трава не расти! Словом, пустился во все тяжкие: лгал, просил, унижался — и уговорил-таки одну сердобольную приятельницу из прошлой жизни, которая как раз продавала роскошные апартаменты на старом Арбате, одолжить ключи. Ровно на три дня. Примчался к Ирине и заявил примерно следующее: «Я негодяй! Я терзал тебя столько лет. Но я хочу, чтобы хоть одно доброе воспоминание ты все же обо мне сохранила. Человек, который мне должен, не может вернуть долг сполна, но отдает в качестве компенсации свою квартиру. Я хочу, чтобы она стала твоей». Она поверила. Видели бы вы, как загорелись глаза! Однако сопротивлялась до последнего. Это очень в ее духе. Ее — прежней. Дескать, не могу принять, это последнее, что у тебя осталось, квартиру можно продать и на вырученные деньги… И далее, со всеми остановками!.. Но и я был «на высоте». Умолял, плакал, стоял на коленях. Причем на сей раз не милости вымаливал, к этому она привыкла и была равнодушна, совсем даже наоборот — благодетельствовал.

И она сдалась.

Ну а дальше? Три дня абсолютного счастья.

Она кружилась по квартире, постоянно что-то приводила в порядок: мыла, чистила, натирала, переставляла мебель. И все время порывалась ехать домой за вещами.

Слава Богу, не успела! А то вышло бы совсем уж по-свински.

Через три дня, когда настало время возвращать ключи, я сочинил историю про то, что должник оказался человеком непорядочным и, попросту говоря, решил меня «кинуть»… Бил преимущественно на жалость. Этому, однако, она уже не поверила. Я вообще заметил, что люди с удовольствием, не обременяя себя долгими размышлениями, принимают информацию, которая им по сердцу, а неприятную — сразу же объявляют ложью и стоят на том до последнего.

Короче, все произошло именно так, как я и предполагал с самого начала.

«Ты-ы-ы…» Она это «ты» не произнесла и даже не выдохнула, как пишут в романах. Издала какой-то длинный протяжный звук.

«Опять ты…»

Не договорила, выскочила, хлопнув дверью.

И потом целых три месяца видеть меня не желала.

Еще пример. Очень смешной, прямо — цирк!

Как-то раз забрали меня в милицию. Да-да, не смотрите с таким удивленным укором. Или — укоризненным удивлением. А кстати, как правильно? Ну да не важно.

Такие мелкие неприятности со мной теперь случаются периодически, приблизительно раз в месяц, а то и два. Ну забрали, и далее, как положено, по полной программе… Подробности опущу. Вам, надо думать, они известны. Из прессы, разумеется, исключительно — из прессы. Забрали ночью, однако под утро решили почему-то отпустить. То ли надоел я им своим буйством, то ли разжалобил — не знаю. Впрочем, к утру я окончательно протрезвел. И пока выкладывали из мешка всякую мелочевку, отобранную при задержании, сверялись с протоколом, заполняли какие-то новые бумажки, пришла мне в голову гениальная, как тогда казалось, мысль.

И я взмолился.

«Ребята! — говорю. — Я был не прав, признаю. Но согласитесь, вы тоже душу отвели, мне мало не показалось. Ну и забудем, как говорится, прошлые обиды. А теперь Христом Богом прошу: помогите! Как мужик — мужиков прошу! Вы, если, конечно, захотите, легким движением руки можете сейчас вернуть меня к жизни… А если все сложится, то еще и заработать на добром деле…»

Словом, «развел» ребятишек. И один немедленно засел за телефон. Думаю, уточнять, кому он звонил, нет необходимости.

А говорил такие вот слова:

«Мне бы Литвак Ирину Викторовну… Ирина Викторовна? Извините за поздний звонок. Из… такого-то… отделения милиции беспокоят. Мы тут задержали гражданина Панкратова Вадима Юрьевича. Знаком вам такой? Да, да, Панкратов… За что? Ну, девушка, тут целый букет… Хулиганство, нанесение тяжких телесных… сопротивление сотрудникам… И так далее. Меру ответственности у нас, конечно, определяет суд, но я так думаю, что лет на пять — семь потянет. Да… Что делать? Ну, что бы лично я вам посоветовал? Прежде всего поторопиться. Наступит утро, появится начальство, оформит, как полагается, все бумаги — и пиши пропало. А пока здесь народу не очень много, я бы даже сказал, что мы с гражданином Панкратовым почти наедине, вопрос еще можно пересмотреть… Понимаете меня?.. И что будем делать?.. Выезжаете? Отлично! Адресочек запишите…»

Ирина приехала очень быстро, хотя, по моим подсчетам, добираться должна была минут сорок. Но видно, очень уж спешила и денег на такси не жалела. Не пожалела она денег и на взятку, которую откровенно запросил у нее сержант. Отдала, даже не спрашивая о цене и уж тем более не торгуясь, все, что привезла с собой, — тысячу триста долларов.

И уже на улице, когда счастливые милиционеры, которые так меня возлюбили, что чуть было не испортили весь спектакль, наконец выпустили нас на свободу, тихо сказала: «Знаешь, я ужасно боялась, что этого не хватит… Вот, захватила на всякий случай…»

И разжала кулачок.

На ладошке лежало колечко, скромное, с маленьким бриллиантом. Я купил его случайно, подчиняясь минутной прихоти, капризу, если хотите, а вовсе не потому, что действительно хотел сделать ей подарок. Просто, прогуливаясь однажды, мы набрели на распахнутые двери ювелирного магазина…

Так-то вот…

Но если вы думаете, что после этого она со слезами бросилась мне на шею, то сильно ошибаетесь.

Ничего подобного!

Впрочем, слезы были.

Она заплакала, но при этом изо всех сил меня оттолкнула, крикнула: «Ненавижу!» — и бегом пустилась прочь.

Я не стал ее догонять.

Я уже достаточно изучил ее, нынешнюю, и очень хорошо знал, что ближайшие два-три месяца она к себе не подпустит.

Таких примеров у меня в запасе еще десятки, но не беспокойтесь, больше «грузить» не буду.

Собственно, я почти закончил. Dixi! Доктор, латынь — это по вашей части. «Я все сказал» — так, кажется?

— Совершенно верно.

— Отлично! Впрочем, вот что еще. Последнее.

Некоторое время назад, во время очередного «отлучения», я запил как-то уж особенно дико. И наступил день, счет им к тому времени я потерял, а может, это было утро… Или вечер? Не важно.

Словом, в какой-то момент на меня вдруг снизошло озарение. «Старичок! — сказал я себе. — А ведь все это безумие можно остановить. Причем довольно легко. — Ну — хорошо, хорошо! — не так уж легко, зато быстро, одним, что называется, взмахом… Вернее, выстрелом». Такая вот неожиданно трезвая, простая и ясная мысль.

Тогда я забыл ее почти сразу, после первой же рюмки.

Запои, однако, какими бы тяжелыми они ни были, рано или поздно кончаются. Стадия тихого, но безостановочного, перманентного пьянства, к счастью, еще не наступила. На пределе физических возможностей я выполз. И дальше все покатилось по схеме — увы! — слишком хорошо известной.

Немедленно навалилась депрессия.

Черная.

Беспросветная.

Я валялся на диване в окружении пустых бутылок, грязной посуды и прочей мерзости. Встать не мог. Но и спать не мог. Бессонница, я так понимаю, — своего рода компенсация алкогольного беспамятства. Или наказание за него? Короче, мыслишка посетила меня снова. На этот раз она куда более основательно устроилась в мозгу, а скорее, там и сидела, выжидая. И теперь с ходу взяла быка за рога.

Интересно сказал, да? Бык — это, выходит, я. А рога?.. Что ж, наверное, и рога имеются.

Так что все верно.

Словом, стал я эту думу думать.

Сначала так, от скуки и тоски. А потом все с большим интересом. И даже про черную депрессию забыл. С каждым днем идея захватывала меня все сильнее. Это вам не чужая квартира, одолженная на три дня! Это было настоящим спасением.

Я вдруг даже поверил — вот уж действительно неожиданный поворот! — что сумею подняться. Вернуться к прошлой жизни. Да Бог с ней, в конце-то концов, с прошлой! Я мог все начать сначала. Но при одном условии. Вы понимаете, что это было за условие. Дальше — больше! Я даже пить перестал. Ирка, как назло, все дулась и держала паузу. Но это меня не беспокоило. Нисколько! Если помните, в наш первый вечер я, ни секунды не сомневаясь, сказал: «Согласен!» Речь шла об эксперименте. Наверное, кто-то удивился. А кого-то моя поспешность рассердила: «Что за легкомысленный тип!» Справедливое замечание. Но я, видите ли, уже ощутил на себе однажды воздействие таких вот странных… фантазий. Правда, очень короткое. Теперь ясно, что мой спонтанный «эксперимент» был чистой воды самодеятельностью. Кустарщиной. И закончился соответствующим образом — плачевно. Я так увлекся, что в какой-то момент совершенно натурально поверил, будто все уже произошло, и… начал бояться милицейских сирен. Как только они доносились с улицы или с экрана телевизора — не суть, — начиналась паника: «Это за мной! Значит, в чем-то прокололся! Упустил, как в плохом детективе, важную мелочь. Меня вычислили. Конец».

Такая вот байда.

Однажды, в момент короткого просветления, я решил, что окончательно сошел с ума, и мысли в голову полезли всякие… Нехорошие мысли. Однако ж, видимо, есть Бог или какие другие силы, уполномоченные за нами, грешными, приглядывать. Но именно в этот день позвонил старый институтский приятель.

Парень очень простой и очень добрый. Причем доброта у него какая-то совершенно младенческая, незамутненная, наивная и оттого — деятельная. Нравственные принципы таких людей, как правило, легко укладываются в формат прописных истин. Одна из них гласит: «Друзей надо любить!» В недалеком прошлом он, надо думать, именно ею руководствовался, когда вваливался в мой кабинет. Произойти это могло в любое время дня. Он никогда не предупреждал о своем налете и сидел всегда часа три — не меньше. Правда, никогда ничего не просил. Вздумай я вдруг заявить, что дорогое виски, которое он потреблял с каким-то особым, трепетным наслаждением, неожиданно кончилось, нисколько не обиделся бы и с радостью сгонял за дешевой водкой в ближайший киоск. Но сказать, что не располагаю временем, назначены встречи, ждут семья, партнер, министр, президент… я не мог. Потому что по его шкале ценностей это было уже предательством.

«Друзей надо любить!» — и точка.

Признаюсь, в той жизни доставал он меня смертельно. Но я терпел. Сам не знаю почему. Может, потому, что в отличие от подавляющего большинства людей, искавших встречи, он не хотел ничего, кроме дружбы. А может — кто ж теперь разберет? — судьба хранила его на крайний случай. Случай представился, и теперь ему предстояло исполнить дружеский долг.

Нет!

Это я когда-то переступал через себя и исполнял. А он так жил. Как дышал. Как пил свое любимое виски. Растил детей. Заботился о родителях. И любил друзей.

А раз так, очертя голову кинулся меня спасать. Но по простоте своей спасение видел в одном — скорой и добротной медицинской помощи. Я пытался втолковать, что давно не верю врачам, многократно обманут, разочаровался в лучших из них. В ответ он крикнул уже на ходу: «Я приведу самого лучшего!» — и скрылся за дверью. «Где деньги, Зин?» — заорал я ему из Высоцкого.

Но было поздно.

Дальнейшее каждый может оценить в полной мере, потому что всем нам, включая самого доктора, хорошо известно, чего стоит попасть к нему на прием. В прямом и в переносном смысле. Думаю, парень прорвался исключительно потому, что ничего этого не знал. И вообще такое по плечу только очень наивному, убежденному в своей правоте, дремучему провинциалу.

Вот, собственно, и все.

Теперь я снова думаю о том, как избавиться от Ирины, но милицейских сирен пока не боюсь. И мне действительно чуть-чуть полегчало.

— Благодарю вас. Звучит обнадеживающе. Что ж, как договорились, давайте теперь думать вместе.

— Давайте! У меня, кстати, уже есть одна идея. Но прежде позвольте задать вопрос.

— Позволяю.

— Спасибо, Вадим, обязательно воспользуюсь вашим разрешением, но сначала я хотела спросить нашего доктора.

— Да?

— Вы можете как-то объяснить поведение женщины.? Я имею в виду Ирину. Она что же — просто расчетливая дрянь, которая отказалась от человека, как только дела его пошатнулись?

— Пошатнулись? Вы слишком добры, Юлия!

— Ну хорошо, рухнули, развалились. Кстати, я не так уж добра и вас не жалею. По отношению к ней вы вели себя, мягко говоря… Сами знаете. Но ведь она терпела? Понимаю, терпение не безгранично. Но что же, прикажете поверить, что оно кончилось именно в тот момент, когда кончились… деньги? Никогда не поверю! И почему она на самом деле не прогонит его окончательно, навсегда? Чего ждет? Или правда — наслаждается местью? Может, у нее тоже своего рода болезнь, проблемы с психикой? Вы ведь думали над этими вопросами?

— Разумеется, думал. И знаю ответы. Правда, я не планировал… хм, а вернее, хотел настоятельно вас просить и даже требовать соблюдения одного условия.

Вот оно.

Будьте внимательны! Сейчас я скажу очень важную вещь.

Итак.

В ходе обсуждения мы должны исходить из того, что каждый в своем решении прав.

Это непреложная истина! Аксиома! Мы — команда единомышленников. Друзей. Позиция друга не обсуждается. Она принимается и становится позицией каждого.

Нас не должны интересовать причины, побудившие того или иного человека, нам совершенно незнакомого, чужого, постороннего, совершить поступок или поступки, которые заставили нашего друга страдать.


Нам не интересно, что чувствовал этот человек. Для нас не имеет никакого значения, здоров он или болен. Счастлив или страдает. Он встал на пути нашего друга. Друг страдает, жизнь его в опасности!

Мы должны немедленно прийти ему на помощь. Обязаны. Кроме нас, этого не сделает никто.

Хозяин преобразился.

Вернее, удивительным образом преобразился его голос. Снова, как и в прошлый раз, он полностью заполнил пространство, проник в потаенные глубины сознания и пульсировал там, заставляя сердца сбиваться с привычного ритма, биться в такт завораживающей речи.

Однако теперь все произошло так быстро, что никто из гостей ничего не заметил.

В какой-то момент люди вдруг впали в странное оцепенение, отчего обрели сходство с бесстрастными манекенами.

Жуткими, как ночной кошмар, были манекены.

Сумасшедший умелец изготовил их из человеческой плоти и, беснуясь в дьявольском кураже, наделил способностью слушать.

Только слушать.

И манекены завороженно слушали, ловя на лету каждое слово, гулко падающее в пространство, а поймав, жадно впитывали все без остатка.

Тем временем голос медленно затухал.

Прокатившись по комнате последним, слабеющим раскатом, он плавно перелился в обычную неторопливую речь невысокого сухопарого мужчины, возраст которого на первый взгляд не поддавался исчислению. Ему могло быть и тридцать с небольшим, и пятьдесят без малого.

Встречаются иногда такие люди.

Гости, так ничего и не заметив, возвратились к жизни. При этом все они испытали легкое смущение. Каждому казалось, что на секунду — не более — он непозволительно расслабился и пропустил всего несколько слов из речи Хозяина, полностью, однако, усвоив суть. Никто почему-то даже не попытался мысленно ее воспроизвести.

И напрасно!

На этом пути их поджидало очень любопытное открытие.

Хозяин между тем продолжал, подхватив фразу именно в том месте, где оборвал ее ради грозной проповеди:

— …тратить время на детальный разбор ситуаций. Задача, как вы помните, стоит несколько иначе…

— Ну не станем, и не надо, — неожиданно легко согласилась Юлия.

— Действительно, зачем отвлекаться? Излагайте-ка лучше вашу идею, Юля!

— Нет, в порядке исключения я все же отвечу. Потому что вопрос, оставленный без ответа, имеет неприятное обыкновение превращаться в занозу, иногда крупную, которая причиняет большие неудобства. Человек с упорством маньяка начинает думать над этим пустячным вопросом, и постепенно тот превращается в неразрешимую проблему. Что, в свою очередь, может обернуться очень скверно. Иногда заноза крохотная, поначалу вовсе не ощутимая. Но проходит время, и вдруг, причем, как правило, в самый неподходящий момент, она оживает и причиняет нестерпимую боль. Человек, естественно, не помнит, когда заноза впилась в тело. И правильно делает: что-то где-то кольнуло — такие пустяки! Он мучается догадками: что за болезнь с ним приключилась? Такая примерно картина. Посему запомните, во избежание всякого рода рецидивов, причем самых неожиданных: на вопрос, который уже прозвучал, лучше все же ответить.

— Но я не настаиваю. Заноза выскочила.

— И тем не менее. Вы позволите, Вадим?

— Сколько угодно!

— Благодарю. Итак, что же такое представляет собой эта злополучная Ирина? Расчетливая, прагматичная дрянь? Взбунтовавшаяся жертва, которая бросила все силы на то, чтобы поменяться местами с палачом? Или, наконец, несчастная женщина, которая все еще любит и не находит сил для окончательного разрыва? Ни то, ни другое, ни третье. Однако поведение объяснимо. Вам хорошо известно ее прошлое, даже прошлое ее семьи, по крайней мере самая существенная и, откровенно говоря, странная тенденция, которая отчетливо в нем прослеживается. Теперь попробуйте ответить на вопрос: чего ей более всего не хватало в жизни?

— Мужчины!

— Это верно, но лишь отчасти. Спрошу по-другому: что именно искала она в каждом мужчине, чего ждала, на что более всего надеялась?

— Любви, очевидно. Чего же еще?

— Да, любви. Верно. Вот только любовь — понятие очень емкое. И каждым трактуется по-своему. Для кого-то это прежде всего физическое наслаждение, гармония плоти. Для кого-то во сто крат важнее близость духовная. Есть люди, способные обрести счастье, только заполучив партнера в собственность. Другие, напротив, испытывают блаженство, растворяясь в любимом. У этой женщины — случай особый. С детства она страдала от отсутствия в семье мужского начала. В нежном возрасте — если вынести за скобки всякие фрейдистские комплексы — девочки воспринимают мужчину в семье как защитника, покровителя, источник спокойной уверенной силы, которая стоит на страже семейного благополучия да и вообще — жизни. Переживания ее, судя по всему, были настолько острыми, что намертво запечатлелись в подсознании, а вместе с ними был увековечен образ желанного мужчины. Прежде всего он должен был быть…

— Сильным и надежным. В том смысле, чтоб за ним как за каменной стеной?

— Отлично, Юлия! Именно так: сильным и надежным. И что же? После первого неудачного опыта и одиночества, которое за ним последовало, он явился. Думаю, никто не усомнится в том, что наш Вадим в ту пору был и силен, и надежен, и уверен, и непоколебим. Словом, ни дать ни взять — каменная стена. Та самая. И девочка припала к ней, то есть — к нему, боясь поверить в свое счастье, готовая терпеть все, потому что главная проблема ее жизни была вроде бы решена. А потом… Потом настали в жизни Вадима не самые лучшие времена, почва качнулась под ногами. Поначалу он боролся. Потом, чувствуя, что битва проиграна, растерялся. Когда же стало ясно, что проиграна не только битва, но и вся война, — надломился. А что же Ирина? Она сочувствовала, жалела, пыталась, как умела, помочь. Но подсознание уже протестовало: оно чувствовало себя обманутым — Вадим перестал соответствовать образу. С каждым днем протест звучал все громче, и наконец настал момент, когда бессознательное полностью захлестнуло рассудок. Вадим был изгнан. Удовлетворенное подсознание смолкло. Заговорил разум, а с ним — и совесть, и жалость, и любовь, которая отчасти сохранилась, правда, на рассудочном уровне. И когда он появился снова, женщина этому не очень противилась. Но тут опять возмутилось подсознание — образу желанного мужчины, который оно хранило и пестовало столько лет, Вадим больше не соответствовал… И все повторилось снова. Потом еще раз и еще. И будет, если не положить этому конец, продолжаться до тех пор… Впрочем, об этом мне бы говорить не хотелось. Вот, собственно, и весь сказ.

— Напрасно жалеете меня, доктор. Вы ведь хотели сказать: до тех пор, пока господин Панкратов не отдаст концы? Так ведь?

— В принципе так. Хотя я бы предпочел несколько иные слова.

— Существа они не меняют.

— Верно, не меняют. Но оставим это. Мы собрались не для того, чтобы предрекать себе скорую кончину, а, как раз наоборот, чтобы совместными усилиями ей противостоять. Юлия, вы еще не забыли, что у вас была идея?

— Была. Но после вашего разъяснения я поняла, что она не годится. Теперь у меня появилась другая. Дайте пару минут: я буду готова ее изложить.

— Ждем. У вас готова идея, Андрей?

— Не идея… Скорее, пометки на полях. Видите ли, затевая любое дело, полезно прежде всего подумать о самых неприятных моментах. Что я имею в виду? Случись что с женщиной, Вадим немедленно окажется в списке подозреваемых. Причем, думаю, под номером первым. Наверняка вся их эпопея известна ее подругам, возможно, матери, словом — найдется несколько человек, которые сразу же укажут на него. Я прав?

— На все сто! И мать, и подруги, и соседи, и даже квартирная хозяйка. Однажды ей не повезло: она нагрянула в тот момент, когда меня в очередной раз выгоняли. А я сопротивлялся. В итоге хозяйка выслушала много «лестного» в свой адрес. Про тараканов, обдираловку, неуплаченные налоги…

— Ясно. Следовательно, необходимо обеспечить ему на… тот момент полное алиби.

— Или подготовить достойную замену…

— Не понял?

— Это и есть ваша новая идея, Юля?

— Вот именно. Сейчас объясню. Только уточню кое-что. Скажите, Вадим, у нее бывают депрессии или просто приступы плохого настроения?

— Разумеется, как у любого нормального человека.

— И как она себя ведет в такие периоды? Что делает?

— Хм, никогда не задумывался. Попробую вспомнить. Так, погодите… Ну вот, к примеру…

План был почти готов, когда часы в гостиной низким простуженным боем отсчитали семь.

История повторилась.

Однажды они расслышали тиканье часов и вообще обратили на них внимание именно в тот момент, когда разговор был почти закончен.

— Что это — семь? — Андрей был скорее недоволен, нежели удивлен.

Нечто подобное испытывали все остальные.

Время их не волновало. Похоже было, что эти люди с каким-то счастливым, детским легкомыслием готовы манкировать дневными обязанностями, поправ всякую ответственность. Последствия были безразличны.

Этой ночью, впервые за долгие годы тяжкого недуга, каждый почувствовал некоторое облегчение.

Боль отступила.

Призвав на помощь мрак черного леса, старый дом, конечно же, скрыл от гостей тусклый холодный рассвет.

Тот неуверенно сходил на землю, еще укутанную сизым туманом. Но бледные лучи осеннего солнца чудным образом просочились в души людей, и там забрезжила слабая, пугливая надежда.

ИРИНА ЛИТВАК

Ничего странного не было в этих звонках.

Звонил, разумеется, Вадим.

Звонил и молчал.

Сначала — ранним утром.

Пронзительная трель допотопного хозяйского телефона разбудила ее немедленно. Ощущение было такое, словно кто-то бесцеремонно схватил за шиворот, выдернул из уютного сонного царства и, основательно встряхнув, грубо окунул в неприветливый мир, изрядно выстуженный за ночь.

Чахоточный рассвет блуждал по мокрым крышам, искренне недоумевая, кому и зачем он здесь понадобился.

— Алё? — Спросонья голос прорезался с трудом. На секунду Ирине показалось, что на том конце провода ее просто не расслышали. — Алё? — повторила она громче, хотя уже знала: это не так. — Говорите! — Снова тишина и невнятные звуки чужого присутствия. — Ну что же ты молчишь?! — Она обращалась уже непосредственно к Вадиму, который — в том не было сомнений — жадно ловил каждое слово. Он снова не отозвался. — Свинья. — Сказано было без гнева и даже без злости — устало.

Она положила трубку, не сразу нащупав рычаг телефонного аппарата.

Приподняться не было сил. И желания.

Звонок был иезуитским.

Кому-кому, а Панкратову хорошо было известно, что резкие пробуждения действуют на нее самым удручающим образом. Ирина всегда просыпалась самостоятельно, без будильника, приблизительно в одно и то же время. Если же необходимо было встать намного раньше, начинались проблемы. Плохое настроение, апатия и головная боль на весь предстоящий день были обеспечены. Будильника она смертельно боялась. Ночных звонков — в дверь или по телефону — тоже. И испытывала приступ животного ужаса всякий раз, когда в таинство ночи врывались пронзительные вопли сирен — бдительных стражей автомобильного стада, коротающего ночь под окнами.

Вадим считал это блажью. Как, впрочем, и многое другое, что чувствовала и переживала Ирина.

Однажды она натолкнулась на статью, в которой черным по белому было написано, что стремительное пробуждение, вызванное внезапным, резким импульсом, неизменно ввергает человека в стресс. Разумеется, сила стресса у каждого своя и зависит от множества факторов… Это были уже детали.

Вадима она встретила, размахивая развернутой книжицей журнала.

— Ну, что там еще?

— А ты почитай. Здесь немного. И никакая у меня не блажь! Вот!

Он бегло пробежал статью. Фыркнул. И, ничего не сказав, легонько стукнул ее журналом по голове.

Фривольный жест в системе их взаимоотношений значил многое. Он выражал ироничное одобрение, что было проявлением симпатии едва ли не высшего порядка.

Разумеется, этого он не забыл. Значит, действовал с определенным и очень злым умыслом.

Второй звонок настиг ее на службе.

Дежурное приветствие натолкнулось на знакомую живую тишину, наполненную осторожным дыханием, близкими шорохами и слабыми отзвуками пространства, которое окружало звонившего.

В приемной, как всегда, толпились люди.

Это лишало Ирину возможности выплеснуть все, что кипело сейчас в душе: день был безнадежно испорчен.

Только и бросила в трубку:

— Вас не слышно, перезвоните. — Подлинный смысл, однако, ощутимо сквозил в тоне.

Он понял.

Короткие гудки отбоя раздались немедленно.

Следующий звонок оказался самым изощренным.

И подлым.

Обедали сотрудники секретариата, как правило, в крохотном недорогом кафе по соседству. Здесь вкусно кормили, а кроме того, хотелось, пусть и ненадолго, сбежать из царства холодного авангарда, который безраздельно господствовал в офисе, в иной мир, разительно на него не похожий. Старая московская улица напоминала лоскутную дорожку: вдоль нее, наседая друг на друга, теснились крохотные магазинчики, палатки, лотки. Между ними струилась пестрая толпа.

Знакомый официант, почти приятель, уже через пару минут расставил на столике тарелки, ловко разметал приборы, принес закуски, хлеб, два томатных сока, одно светлое пиво и стремительно исчез до той поры, когда наступило бы время подавать горячее.

У судьбы, однако, были свои планы.

Все сложилось иначе, и официант вернулся к столику гораздо раньше: минут через пять, не более. Вид у парня был встревоженный.

— Тут вот какое дело, Ир. — Смотрел он сочувственно, а говорил вопреки обыкновению, с трудом подбирая слова. — Звонили из вашего офиса. Просят как можно быстрее вернуться.

— Да в чем дело-то? — всполошились подруги.

— Они хоть сказали, что случилось?

Ирина молчала, предчувствуя недоброе.

— Да, в общем, сказали… Волноваться только не нужно, еще ничего не случилось, это точно. Бабушку забрала на улице «скорая»… Кто-то из врачей звонит в офис… и, я так понял, ждет на трубке…

Ирина уже летела по улице.

Ног не было, она стремительно перемещалась в пространстве, будто паря над землей. Зато сердце оставалось на месте. И заявляло о себе все ощутимее.

Легким не хватало кислорода, а дыхание, как назло, лихорадочно захлебывалось, зависая в бесконечности.

И раскаленная лава затопила солнечное сплетение.

По мраморным ступеням центральной лестницы она карабкалась уже на последнем издыхании. Суровые охранники провожали ее хмурыми взглядами, в которых, однако, сквозило сочувствие.

Дежурный секретарь ждала на пороге приемной. Она была так напугана, что не произнесла ни слова, только кивнула на телефонную трубку, ожидавшую на столе, рядом с аппаратом.

Та вдруг показалась Ирине змеей.

Перекрученный шнур сложился совершенно змеиными кольцами, а плавно изогнутый корпус был головой. Мерзкая тварь ловко притворялась неодушевленным предметом. Но хищная пасть уже полнилась смертельным ядом — змея терпеливо дожидалась, когда ее возьмут в руки.

— Я слушаю вас, — выдохнула Ирина.

Тишина была ей ответом.

Мысли о Панкратове бродили пока где-то далеко, не задевая сознания.

Ирина перевела дух.

В конце концов тому, кто ждал на другом конце провода, это могло наскучить и он просто отложил трубку в сторону.

— Я слушаю вас, говорите! — произнесла она более отчетливо и приготовилась к ожиданию. Но не выдержала, сорвалась, закричала звонко и отчаянно: — Говорите, черт возьми! Куда вы там подевались?!

Вопль, как ни странно, возымел действие.

Трубка отозвалась глубоким тоскливым вздохом.

И все сразу стало на свои места.

Потом Ирина рыдала, выкрикивала оскорбления, яростно, но неумело бранилась.

Словом, это была самая настоящая истерика.

Новый босс, недоуменно выглянувший из кабинета, застыл изваянием. Его появление, однако, подействовало благотворно: истерика прекратилась так же внезапно, как началась. Плечи женщины еще судорожно вздрагивали, она шумно втягивала в себя воздух, из глаз быстро катились последние слезы, но крик оборвался. Коротким жестом она прижала ладони к лицу, глубоко всхлипнула и, опустив ладони, виновато взглянула на патрона:

— Простите, Максим Сергеевич. Нервы разыгрались. Бабушку прямо с улицы забрали в больницу, но толком никто ничего объяснить не может. Разрешите мне уйти, пожалуйста.

— О чем речь? И послушай, может, нужно подтянуть специалистов? Или вообще перевести бабулю в хорошую клинику? Не стесняйся: на этот случай у нас имеются специально обученные люди…

— Пока не знаю. Вот съезжу, разберусь на месте…

— Ну, добро. Кстати, возьми машину и на всякий случай пару наших ребят… Сейчас дан команду.

В вестибюле Ирину догнал запыхавшийся начальник службы безопасности:

— Литвак! Ты куда мчишься? Велено доставить с эскортом. Шесть секунд: все будет готово.

— Знаешь что, Миша, не надо машины и ребят тоже не надо. Мне так будет спокойнее. Честное слово.

— Но шеф распорядился…

— А ты ему ничего не говори. И не переживай, сам он вряд ли вспомнит.

— Ну, если ты отказываешься…

— Отказываюсь. Миша.

— Дело хозяйское…

Уже у самых дверей он настиг ее снова:

— Ты вот что, скажи-ка на всякий случай: в какой бабушка больнице?

— В Первой градской, на Ленинском…

— Понял.

Такси явилось по первому зову.

Ирина быстро нырнула на заднее сиденье и, только оказавшись в салоне, назвала адрес.

Предосторожность была не напрасной.

В этот день у деятельного Миши имелись определенные виды на резервную машину, отказ заплаканной секретарши пришелся как нельзя кстати. Не случись этого, шеф службы безопасности вполне мог поинтересоваться ее маршрутом. И был бы несколько озадачен.

Ирина направлялась в Сокольники.

Впрочем, никакого криминала в том не было.

С детства парк служил ей укрытием от житейских невзгод и своего рода жилеткой для слез. Увязший в снегу и омытый дождями, пронизанный лучами яркого солнца, плетущими в содружестве с густыми кронами деревьев затейливое кружево на асфальте аллей, щедро раззолоченный осенью — он был неизменно приветлив и доброжелателен. Возможно, что таким он был для всех завсегдатаев и даже случайных прохожих встречал с симпатией, но Ирине хотелось думать, что любовь старого парка принадлежит ей безраздельно. Он был ее исповедальней, но, если в том была нужда, мог обернуться лекарем и бережно врачевал глубокие раны и легкие царапины души. Парк был старинным, проверенным другом: Ирина всегда находила приют в лабиринте бесконечных аллей и могла пользоваться его гостеприимством сколь угодно долго. Стоило только подумать о еде, как поблизости немедленно обнаруживалось стеклянное кафе, или маленький уютный ресторанчик, или, на худой конец, крохотная палатка, торгующая горячими сосисками, цыплятами-гриль, пиццей или горячими пирожками. Если же вдруг наваливалась усталость, заботливый хозяин тут же любезно предлагал одинокую скамейку, будто специально припасенную в укромном месте.

Словом, в тяжелые минуты жизни Ирина ехала в Сокольники. И долго, до полного изнеможения бродила по старому парку, жаловалась на жизнь и вопиющую несправедливость судьбы. Случалось, горько плакала.

Исповеди давались ей легко: здесь не было нужды подбирать слова и постоянно контролировать речь, дабы ее не истолковали превратно.

Парк слушал внимательно, сочувственно кивая тяжелыми ветвями старых деревьев. Иногда устремленные в поднебесье сосны осуждающе покачивали кронами. И уж совсем редко откровенно выражал несогласие, призывая на помощь внезапный порыв ветра, который немедленно приводил деревья в состояние крайнего возбуждения, а солнце сердито задергивал плотной занавеской, сотканной из сизых туч.

Но и таким любила Ирина свой парк.

За долгие годы она в совершенстве освоила его язык и теперь понимала старика с полуслова, берегла его и старалась не беспокоить по пустякам.

Было еще одно обстоятельство, делавшее Сокольники особо привлекательным для нее местом. Пугливая, осторожная, а временами — откровенно мнительная, Ирина здесь никого и ничего не боялась. Не раз и не два приходила она в парк поздним вечером, оставалась до глубокой ночи, забредала на самые глухие просеки и отсиживалась в дальних аллеях.

Никто не нарушал уединения.

В конце концов Ирина окончательно уверовала в то, что парк ее бережет, укрывая от чужого, праздного любопытства и людской злобы.

День был пасмурным.

Накрапывал мелкий, навязчивый дохдь. Впрочем, безрадостное и монотонное это занятие изредка ему надоедало и он прекращался, но промокший, насупленный город этого не замечал: воздух был насыщен влагой, и холодная сырость, до краев заполнявшая пространство, мало чем отличалась от пелены моросящего дождя.

Мокрые аллеи встретили ее радушно, насколько это было вообще возможно в обстановке общего уныния и слякотной грусти.

Прогулка, однако, не заладилась.

Очень скоро Ирина озябла, но, как обычно, сразу же обнаружила пристанище, в котором можно было укрыться от промозглой сырости.

Маленькое стеклянное кафе-аквариум на фоне густой темной листвы казалось приветливым фонариком. Фонарик слабо теплился зыбким светом и недвусмысленно приглашал на огонек.

Когда-то — в ту пору Ирина еще училась в школе — в аквариуме размещалась скромная пельменная.

Полногрудые женщины с распаренными потными лицами сноровисто метали на хромированный прилавок щербатые тарелки с комочками бледного теста, сдабривая их по желанию клиента сметаной, маслом или уксусом. Пельмени варили здесь же, за прилавком, в огромных котлах, отчего воздух в помещении был всегда горячим и влажным, как в бане.

Теперь в жизни «стекляшки» наступил новый этап.

Пельменями здесь больше не кормили. Зато в раскаленном песке варили настоящий турецкий кофе, к нему предлагали вполне достойные напитки и крохотные пирожные — птифуры. Можно было заказать бокал неплохого вина и закусить свежими фруктами или ломтиками французских сыров. Можно — попросить бармена приготовить сложный экзотический коктейль.

Никаких щербатых тарелок. Приличный фарфор и тонкое стекло.

Но более всего преобразился интерьер: тяжелые, бордового шелка шторы задрапировали старомодное стекло, в тон им были скатерти и обивка удобных кресел. На столах тускло поблескивала стилизованная под старину латунь: свечи в подсвечниках были тоже бордовыми. Их немедленно зажигали, как только новый посетитель усаживался за стол.

Заведение именовалось кофейней.

Сейчас здесь было тихо и пусто: погода не располагала к прогулкам, значит, не было и посетителей.

Парк в очередной раз не подвел.

Чашка крепкого кофе, глоток коньяка, быть может, и одиночество — это было именно то, что требовалось.

Моложавая барменша немедленно появилась возле стола и чиркнула зажигалкой — новорожденное пламя свечи, пробуя силы, пугливо затрепетало.

Ирина заказала кофе, коньяк, птифуры.

Машинально провожая барменшу взглядом, она вдруг с удивлением обнаружила, что в зале находился еще некто. Впрочем, заметить этого посетителя сразу было довольно сложно и почти невозможно разглядеть как следует.

Быть может, бессознательно — интуиция, однако, придерживалась иного мнения! — он занял самый неприметный и, главное, явно неудобный стол, неудачно втиснутый в темном углу, между глухой стеной и стойкой бара. К столику удалось примостить только два кресла, но этот странный человек — опять же! — выбрал из них самое неудобное.

Выходило так, что он сидел спиной к залу, был почти невидим, но и сам лишен возможности наблюдать за происходящим.

«Странно, — без особого, впрочем, интереса подумала Ирина, — случается, конечно, что люди не хотят привлекать к себе внимание. Но сами, как правило, стремятся достичь наилучшего обзора. Этот же вообще отгородился от мира».

Она попыталась разглядеть его получше.

Но взгляду доступны были только худая сутулая спина и макушка низко опущенной головы. В полумраке невозможно было различить даже цвет волос незнакомца, не говоря уже о том, чтобы понять, что собой представляет темное одеяние, плотно облегающее согбенную спину. Картинку кое-как дополнили смутные, ни на чем не основанные ощущения. Казалось, что человек, а вернее, мужчина — хотя даже в этом не было уверенности! — стар, болен и беден.

«Зачем тогда пришел именно сюда? Кофейня — не из дешевых, — по инерции продолжала размышлять Ирина. — В парке полно заведений попроще…»

Продолжить она не успела.

Неоконченная мысль бесследно растворилась в пряном благоухании свежесваренного кофе. На столе появились маленькая чашка, пузатый коротконогий бокал и вазочка с крохотными пирожными, точными копиями традиционных эклеров, «корзиночек» и «картошек».

Ирина полностью погрузилась в невеселые размышления, которые, впрочем, несколько подсластил действительно вкусный кофе.

Она допивала уже третью чашку и всерьез размышляла над тем, не заказать ли еще порцию коньяка, когда сонную тишину кофейни прорезал визг тормозов.

Он ощутимо царапнул слух и немедленно вызвал в сознании самые неприятные ассоциации: рискованная погоня, дорожное происшествие, авария, кровь, смерть.

Барменша немедленно выпорхнула из-за стойки, слегка отодвинула штору, отчего в просвете бордового шелка, словно на экране телевизора, возникла занятная картинка.

Блеклые краски дождливого дня расступились, давая место алому пятну, возникшему прямо у ступеней кофейни.

Машина была низкая, распластанная по асфальту, отчего напоминала гигантскую краснокожую жабу. Влажные бока жабы, как и полагается, скользко поблескивали — блестящий корпус роскошного авто щедро окропил снова зарядивший дождь. Одна лишь деталь не вписывалась в облик холоднокровной рептилии: от разгоряченной машины шел пар, неохотно растворяясь в холодном мареве дождя. Само по себе появление дорогой спортивной машины давно уж не могло никого удивить, тем более — в Москве. Но то обстоятельство, что она так бесцеремонно ворвалась на заповедную территорию парка, где изредка появлялись только служебные автомобили и скромные в большинстве своем машины обслуживающих парк людей, обескураживало.

Водитель между тем покинул салон — коротко пискнула включенная сигнализация — и неспешно, будто мерзкий дождь даже не посмеет к нему прикоснуться, направился к стеклянной двери.

Барменша стремительно возвратилась на свое место.

— Добрый день, — громко и отчетливо вымолвил посетитель, обращаясь вроде бы ко всем сразу, но ответила ему только женщина за стойкой. — Послушайте, дорогая моя! — Незнакомец по-хозяйски, вполоборота облокотился на стойку. Взгляд его напряженно пронизывал пространство, медленно скользя по пустым столикам. — Я тут у вас назначил встречу одному милому созданию, однако, негодяй, опоздал на целых тридцать минут. Она что же, вообще не появлялась или в обиде ушла?

— Кто? — Барменша была заинтригована. К тому же новый посетитель явно не оставил ее равнодушной.

Дело здесь было не только в красивой машине, хотя ее, вне всякого сомнения, сразу же оценили по достоинству.

Однако и владелец оказался хорой. Он был похож сразу на нескольких голливудских актеров из первой десятки, однако красота была какая-то ускользающая. Потому, наверное, Ирина, исподволь разглядывавшая пришельца, никак не могла вспомнить, на кого именно, хотя ощущение сходства было устойчивым. Именно оно, а вовсе не придирчивый осмотр, рождало представление о сильном, волевом, немного уставшем мужчине. Это был типичный одинокий волк — еще один голливудский штамп! — демонстративно циничный, порой откровенно жестокий, в душе — тонкий романтик, философ и эстет.

Таким было первое впечатление.

— То есть как это — кто, прелесть моя? Милое создание — девушка, которой я назначил здесь свидание.

— Не знаю, что вам и сказать…

— Правду, разумеется, и ничего, кроме правды.

— Порог этого заведения сегодня переступили всего три девушки. Все они — перед вами. Выбирайте!

— Вот, значит, каким образом стоит вопрос? Что ж, любопытно! Значит, четвертая даже не появилась?

— Может, она тоже опаздывает? — немедленно разжалобилась барменша.

— Это вряд ли. Но — чем черт не шутит! Значит, кофе, коньяк и сигару.

— Сигар нет.

— Напрасно. Приятная штука.

— Садитесь за стол. Я принесу. Коньяк, кстати, какой?

— Вы безупречны, солнце мое! Но — правы проклятые скептики! — нет в мире абсолютного совершенства. Про коньяк надо было спрашивать сразу, как только я его упомянул. А теперь я точно знаю, что во всех бутылках у вас один-единственный. Мытищинский? Или молдавский?

— Да что вы?!

— Неужели польский?! Тогда, можно сказать, повезло. Плесните польского!

— Да что вы такое говорите? На весь товар имеются сертификаты, могу предъявить. — Барменша возмущалась не всерьез. Кокетничала, отлично понимая, что никаких сертификатов он смотреть не станет и коньяк пить будет, даже мытищинский. Такой у мужика нынче кураж, видно за версту.

— Увольте! Устыдился, раскаялся, верю вам на слово. Дайте коньяку, а?

— Какого?

— На ваш вкус! Или нет — самого дорогого! Идет?

— Как прикажете…

Ответом была обворожительная улыбка.

Потом красавец стремительно развернулся, шагнул в полумрак зала и вдруг очутился возле Ирины.

— Вы позволите? — Он легко отодвинул тяжелое кресло, но не садился, дожидаясь ответа. — Согласитесь, это глупо, когда два человека явно бездельничают и скучают, но пьют свой кофе за разными столиками в совершенно пустом кафе?

— Не соглашусь. Это нормально. Люди ведь незнакомы.

— Это надо понимать, как пошел вон? Или все же: садитесь, но извольте вести себя прилично?

— Хорошо, пусть будет последнее — Ирина не устояла и даже улыбку не смогла сдержать, хотя мысленно незнакомцу уже были навешены целых три нелицеприятных ярлыка: хам, пижон и бабник.

— Lovely! Вы дарите мне надежду. Премного обязан. Но позвольте прежде соблюсти приличия: Георгий Борн, продюсер, тридцати пяти лет от роду, в настоящее время — холост, от первых браков — двое детей… девочки… Достаточно для начала?

— Более чем.

— Ну и?..

— Ирина.

— Просто Ирина. Что ж, для начала тоже — более чем…

Узкий просвет между шторами, второпях оставленный барменшей, из бледно-серого стал ярко-синим.

Близился вечер.

В остальном время вело себя как-то странно. Оно катилось неспешно и старалось как можно реже напоминать о себе. Только барменша, которую Георгий Борн небрежным, но одновременно ласковым жестом подзывал к столику для того, чтобы спросить еще кофе, коньяка и птифуров, непроизвольно отмеряла некие вехи. Но что это были за вехи, какова их протяженность, равновелики они или заметно отличаются друг от друга? Ирина не понимала.

Однако ж пробил час — время все же вмешалось.

— Черт! — Взгляд Георгия вроде случайно упал на часы, и он досадливо поморщился.

— Опаздываешь? — Ирина хорошо знала это «случайное» скольжение глаз по запястью. В прошлой жизни оно всегда оборачивалось небрежным «пока», обидой, тоской и одиночеством. И теперь сердце болезненно сжалось.

— Да. Встреча. Но очень короткая. Прямо здесь, в Сокольниках, на конюшне: лошадок нужно отобрать для съемок. Слушай, я не хочу сейчас расставаться. Поедем со мной, а? Ты посидишь в машине или погуляешь поблизости. Дождь вроде перестал, а там пруды красивые. Знаешь?

— Знаю. Красивые.

— Так поехали, а? Очень тебя прошу!

— Поехали.

— Правда?! Слушай! Ты хоть представляешь себе, что ты за прелесть?

Они дружески распрощались с приветливой барменшей, Георгий не поскупился на чаевые, но та, улучив момент, по-свойски подмигнула все-таки Ирине: дескать, давай, подруга, действуй, у меня не сложилось, так уж ты своего не упусти! Широкой души, судя по всему, была женщина.

Снаружи тонко и жалобно вскрикнула сигнализация, а вслед за ней ретиво взревел мотор: Борн ухарски рванул с места.

И сразу же зашевелился в своем углу странный человек, доселе — безмолвный и неподвижный, как восковая фигура в знаменитом лондонском музее. Он с трудом выбрался из-за стола, не сразу совладав с массивным креслом и путаясь в полах длинного и тяжелого, не по сезону, пальто. Но, оказавшись на свободе, неожиданно быстро засеменил к столику, из-за которого только что поднялись Ирина и Георгий. Грязную посуду еще не убрали, и нескладная фигура в черном хищно склонилась над остатками чужого пиршества. Недопитый коньяк в одной из рюмок она проигнорировала, зато несколько маленьких пирожных, оставленных в вазочке, были немедленно схвачены и судорожно отправлены в рот — только мелькнули над столом мертвенно-бледные, тонкие и костлявые пальцы.

— Тебя, может, покормить, бабушка? — Барменша, молчаливо наблюдавшая всю сцену, неожиданно разжалобилась.

Но странная особь вопроса вроде бы не расслышала. Торопливо дожевывая пирожные, она проворно семенила к выходу, но возле самой двери вдруг остановилась. То ли вспомнила что-то важное, то ли, напротив, забыла и пыталась вспомнить. Несколько секунд она неуклюже топталась на месте, потом внезапно обернулась назад, полоснула барменшу коротким диковатым взглядом исподлобья и… исчезла, бесследно растворившись в синих сумерках.

— Пресвятая Богородица, спаси и помилуй! Да что же это такое? — только и смогла вымолвить женщина, которую взгляд побирушки поверг в полное замешательство, близкое, впрочем, к откровенному страху, если не ужасу.

— Ты с кем это, Лен? — В зал выглянула пожилая женщина-посудомойка.

— Да эта или этот, черт теперь разберет… Сидела полдня, всего-то и взяла — три чашки кофе, и я в полной уверенности была — чокнутая старуха. А сейчас как глянет… Господи, твоя воля! Вроде мужик, но странный такой, глаза белые, как у покойника.

— Типун тебе! И не рассчиталась, что ль?

— Что?

— Не рассчиталась, спрашиваю?

— Вот еще! Рассчиталась, конечно. Платила за каждую чашку отдельно. Сразу, как я подавала.

— Ну и чего тогда всполошилась?

— Говорю же, не понимаю теперь: баба это была или мужик?

— Чудная ты, Лен! Нашла чему удивляться: старики, они ж во всем как дети малые — тех тоже поди разбери в одежке: мальчик иль девочка? А то сама не замечала?

Барменшу ответ не устроил, но спорить она не стала. Только качнула неопределенно головой и надолго задумалась.

Стремительная красная машина между тем отчаянно пробивалась сквозь глухие сокольнические просеки, пружинисто подпрыгивая на кочках и опасно проваливаясь в глубокие рытвины, которые возмущенно плевались фонтанами дождевой воды, впрочем, уже обратившейся в липкую дорожную грязь.

В тупике, у железных ворот, машина наконец встала, трубным ревом клаксона возвещая о своем прибытии. Старик сторож немедленно выглянул из своей будки и, не задавая вопросов, привел в действие какой-то механизм. Ржавые створки обреченно застонали, содрогнулись и лишь потом тронулись в путь, нехотя освобождая проезд.

— Черт бы побрал старого дурака! Привык, что я всегда въезжаю, и теперь даже не спрашивает. Посиди, пойду скажу, чтобы закрыл ворота и приглядывал за тобой. Мало ли что?! Такая красавица в такой машине…

— Не надо. Ты заезжай, как привык. Я пойду на пруды, подышу воздухом.

— Уверена, что это правильное решение?

— Почему — нет? Я действительно люблю эти места.

— И не боишься?

— Кого?! — В голосе Ирины было столько искреннего недоумения, что Бори, хотя и не был пока посвящен в тайну ее волшебного родства со старым парком, продолжать не стал.

Синие сумеречные тени заметно сгустились, готовые окончательно раствориться во мраке надвигающегося вечера. Он уже опустился на землю, но таился до поры в густых кронах деревьев и в пышном кустарнике, под лавочками и в мокрой полегшей траве.

Сумрак распластался на поверхности небольших илистых прудов, отчего казалось, что они до самой кромки наполнились страшной черной водой, просочившейся невесть из какого подземелья.

Впрочем, пруды и на самом деле были сейчас полноводны, как никогда: затяжные дожди в этом году пролились на землю до срока, и холодная вода уже который день падала с небес.

Вдоль прудов тянулась узкая тенистая аллея, обычно приветливая и уютная. Сейчас она выглядела хмурой, и где-то в глубине, как грозовые тучи, уже парили над ней рваные клочья тьмы.

Ирина, однако, нисколько этого не страшилась. Дождь — слава Богу! — снова взял тайм-аут, и она готова была бродить вдоль прудов еще очень долго, а вернее, ровно столько времени, сколько потребуется Георгию Борну для отбора лошадок.

Она уже со всем смирилась.

И была в том смирении неправдоподобно, отчаянно счастлива.

Мыслям вдруг стало тесно в голове, были они какие-то рваные, как вечерний сумрак в глубине аллеи, неожиданные и непоследовательные. Но это броуновское движение нисколько не тяготило.

Так и шагала она вдоль печальной аллеи, ступая рядом с кромкой черных прудов. И снова содрогалась душа в трепетном ожидании, однако ж, не в пример прошлому, это — было светлым и радостно-нетерпеливым.

Оттого, наверное, Ирина сразу же чутко уловила тихие шаги за спиной. Под покровом густого сумрака кто-то догонял ее, ступая легко и скоро.

— Что это он без машины? — Удивление было мимолетным. На самом деле Ирине была глубоко безразлична его надменная красотка. Не к ней же, в конце концов, так спешил сейчас Георгий Борн.

Темный силуэт возник неожиданно и совсем рядом.

— Ну как… «…лошадки»? — хотела поинтересоваться Ирина, но губы вдруг сделались тверди и непослушны.

Из синего мрака на нее жутко глядели чужие глаза.

Эти глаза не могли принадлежать обыкновенному бродяге, грабителю, убийце и вообще — живому человеку. Широко распахнутые, белые, неподвижные — это были глаза ночного кошмара.

Жуткого оборотня.

Упыря, презревшего ледяной могильный приют.

Что-то страшно просвистело в воздухе над ее головой.

Густая темень взорвалась короткой ослепительной вспышкой.

И наступило забвение.

Твердые ледяные пальцы между тем крепко вцепились в безжизненное тело, раскачали его, легко удерживая на весу, будто палач, внезапно обезумев, вздумал убаюкать окровавленную жертву, и сильным броском метнули в непроглядную темень.

Оттуда раздался громкий всплеск: темные воды безропотно приняли страшный дар и надежно его укрыли.

ПОД КРЫШЕЙ СТАРОГО ДОМА АНДРЕЙ

Воистину Хозяин был мастером своего дела. Большим мастером.

К исходу девятого дня его подопечные впали в состояние эйфории. Они пришли к этому независимо друг от друга, каждый — своим путем, но чувство внезапного нездорового подъема нахлынуло на всех одновременно.

Никто из них даже не помнил толком, как прожил дни, отделяющие предыдущую встречу от новой, сегодняшней. И сколько, собственно говоря, было тех дней?

Какое, в конце концов, это имело значение?

Этим вечером они спешили к старому дому на крыльях счастья, обуреваемые неукротимым желанием действовать немедленно и самым решительным образом.

Счастье было беспричинным, а конечная цель решительных действий — невнятной. Но эти обстоятельства в расчет не принимались: их попросту не замечали.

Ничто в старом доме, как прежде, не занимало их внимания: мрачный холл, старомодная гостиная, надменные дамы на древних полотнах, громоздкий буфет и глубокие кресла воспринимались — а вернее, не воспринимались вовсе — как детали привычной обстановки.

Про тихопомешанного Бориса и лютых собак-сторожей никто не помнил.

Причина, однако, крылась не в простом привыкании. Игра, во имя которой они собирались в старом доме, полностью завладела сознанием каждого, вытеснив из него все, что не имело к ней отношения.

Хозяин дома имел все основания праздновать весьма существенную, хотя и не окончательную победу: все четверо только этой игрой и жили.

Разговор, к слову, начался с признания этого обстоятельства. Разумеется, косвенного, потому что никто из гостей этого еще не понимал.

— Забавная история! Мне пришлось взять отпуск, — неожиданно заявил Андрей. Он был единственным из гостей, кто занимал высокий и, надо полагать, ответственный пост.

— Отчего же? Плохо себя чувствуете? — живо заинтересовался Хозяин. Однако ж прозвучала в этой живости едва уловимая фальшивая нота. Возможно, впрочем, что вопрос был продиктован дежурной вежливостью — в этом случае фальшь неизбежна.

— Напротив! Очень хорошо, даже великолепно. Дело в другом: ни о чем другом, кроме как о наших… посиделках, думать не могу. В моей конторе такие вещи, знаете ли, быстро обнаруживаются и отнюдь не приветствуются.

— Тогда я спокоен. За вас и за вашу карьеру. Но раз уж вы сами признались, что теперь бьете баклуши, быть может, согласитесь стать героем сегодняшнего вечера?

— С удовольствием. Я даже хотел просить вас об этом, если, конечно, никто не возражает.

Никто не возражал. Хотя было очевидно, что говорить о себе готов каждый, и не просто готов, а очень этого желает.

Андрею повезло: он успел перехватить инициативу.

Так думали гости.

— Начну с удовольствием. Хотя, если вдуматься, добавить к тому, что вам уже известно, мне, собственно, и… нечего. Да, как ни странно это звучит, именно так: нечего. В смысле строго фактическом. Ибо, в отличие от Вадима, после всего случившегося я к этой женщине не испытывал ничего, кроме ненависти, ненависти и… еще раз ненависти. Хотя на самом деле следовало повторить это слово не три, а десять… сто раз, потому что пределов ненависть моя не знала. Но встреч с ней я не искал, более того, панически их боялся. Почему? Сие мне неведомо. Боялся, и все тут! Полагаю, наш гостеприимный хозяин легко объяснит эту странную коллизию, но не думаю, что ради этого стоит расходовать его драгоценное время и ваше внимание.

— Справедливо полагаете.

— Итак, я ее ненавидел. Хотя, в сущности, мне следовало ее благодарить.

Метаморфоза? Ничего подобного. Ее величество история Государства Российского.

Трагедия — а в ту пору я воспринимал это событие именно так — произошла в самом конце 1990 года. Думаю, большинство помнит, какие стояли времена. Конечно, партийная машина еще работала вовсю, еще крутились ее шестеренки, функционировало, к примеру, такое жуткое коммунистическое чистилище — комиссия старых большевиков, которая непременно рассматривала все персональные (по партийным меркам — почти уголовные) дела членов КПСС. Я не стал исключением и на целых полтора часа отправился в 1937 год: вопросы, речи, взгляды, угрозы и — самое главное — люди! — да, собственно, и не люди вовсе — страшные питекантропы, ископаемые чудовища Все было оттуда. И ощущение было оттуда, на генетическом, надо полагать, уровне: председатель нажмет какую-то кнопку, откроется дверь, и войдут трое в глухих френчах цвета хаки…

Потом бюро… Одно, второе, третье…

Не стану засорять вашу память названиями, давно позабытыми. Удивительная все же это штука — история нашего Отечества. Прошло только десять лет, а все уже быльем поросло и вроде бы никто не помнит…

Ну да ладно, ограничусь коротким признанием: ничего более страшного прежде я не переживал.

В результате же выперли меня отовсюду с треском. Ни о каком трудоустройстве речи, разумеется, не шло.

В семье полный развал. Жена живет в любви и дружбе с родителями. Родители недвусмысленно намекают, что видеть меня под своей крышей более не намерены.

Однако ж — год, напоминаю, 1590-й. Уже стали происходить невозможные прежде вещи.

Словом, встретился я случайно с одним бывшим коллегой по комсомолу и поначалу… его не узнал. Был теперь длинноволос, одет в том стиле, который принято называть «продуманной небрежностью», но дело все же было не во внешности, хотя она претерпела разительные перемены. Более всего поразили меня его манеры, тон, взгляд, которым он окидывал толпу — встретились мы на Тверской, которая тогда еще была улицей Горького: я от нечего делать приехал в книжный магазин, он, на мое счастье, забежал туда купить кому-то подарок. Словом, у кассы со мной неожиданно и довольно панибратски заговорил совершенно незнакомый человек. Оказалось, комсомольская карьера у него не заладилась и оборвалась, не так фатально, как моя, но тоже не очень гладко: были трения с райкомом партии, он намекал на более серьезные инстанции — КГБ, надо полагать, — а что еще тогда было серьезнее? Парень, однако, оказался не промах и сумел мелкое поражение обратить крупной победой. С багажом обид и претензий к правящей номенклатуре он ринулся в объятия молодой демократической оппозиции, как ее тогда называли. И надо сказать, был встречен с пониманием, обласкан и, не успев опомниться, оказался корреспондентом молодежной радиостанции, бойкой, дерзкой и — уже в силу этого — довольно популярной. Во мне он увидел товарища по несчастью, ну а кроме того, допускаю, велико было искушение продемонстрировать бывшему руководителю, хоть и не прямому — он был инструктором горкома, — нынешние связи и возможности. И тем и другим, должен признать, он обладал. По крайней мере возможностей оказалось более чем достаточно для устройства моей карьеры. Через неделю я уже работал на той же резвой молодежной радиостанции в должности корреспондента.

Ну а потом… Потом все складывалось на удивление легко и просто.

Много позже я понял, что никакого такого особого персонального моего везения в том не было: это была общая тенденция короткого — увы! — времени становления демократической России.

Словом, грянул август 1991-го с его опереточным путчем, положенным на музыку Чайковского. Надо ли говорить, что все три дня, с раннего утра девятнадцатого и до вечера двадцать первого, я провел возле Белого дома. Глухой ночью с двадцатого на двадцать первое, подчиняясь внезапному порыву, я напросился в компанию к каким-то деятельным депутатам. На двух черных «Волгах» мы понеслись по Можайскому шоссе останавливать какую-то десантную дивизию, которая якобы маршем двигалась на Москву. По дороге проводили летучие митинги среди водителей-дальнобойщиков, пережидающих смутное время на площадках-отстойниках, уговаривали их развернуть мощные фуры поперек шоссе, наивно полагая, что такие импровизированные баррикады смогут остановить десантников на броне мощных бронетранспортеров. Водители воспринимали нас по-разному: кто-то хмуро отмалчивался и, не дослушав пламенных речей, отправлялся обратно, досыпать в кабине своего гиганта, кто-то тоже спешил в кабину, но лишь для того, чтобы спешно развернуться и дать деру. Однако немало было и тех, кто деловито разворачивал фуры и выруливал на середину шоссе, перекрывая дорогу всему идущему транспорту. Так пронеслись мы до самых границ Московской области, никакой дивизии не обнаружили, хотя через каждые двадцать минут бешеной гонки какая-нибудь из машин резко тормозила, из нее высовывалось встревоженное лицо.

— Слышите?! — многозначительно вопрошал человек, и все начинали мучительно вслушиваться в тишину и до рези в глазах вглядываться в темноту подмосковной трассы.

Наконец кто-нибудь, не выдержав, честно признавался:

— Ничего не слышу. А что?

— Послышалось, — мрачно ронял поднявший тревогу. — Но четко слышал гул, похоже, что колонна все-таки движется. Так, всерьез поигрывая в Мальчишей-Кибальчишей, мы добрались до Москвы.

— Только что из Подмосковья прибыла группа депутатов и журналистов! — торжественно, словно возвратились мы из самого что ни на есть кровопролитного сражения и — само собой разумеется — с победой, сообщило недремлющее радио Белого дома.

Толпа защитников отозвалась дружным торжествующим воплем и рукоплесканиями. Впрочем, так реагировали люди на любое сообщение белодомовской радиоточки.

— С нами Мстислав Ростропович.

— Ура-а-а!

— Только что, — торжественно, с левитановским пафосом, — к Белому дому подошла машина Эдуарда Шеварднадзе!!!

Не совсем ясно, впрочем, где при этом находился сам Эдуард Шеварднадзе. Но все равно:

— Ура-а-а!..

Словом, нам тоже перепала порция всенародной любви, несмотря на полное отсутствие каких-либо результатов «героического» броска.

Однако вру! Результаты были. Лично для меня они оказались очень существенными, судьбоносными, как принято говорить нынче. И ждать их пришлось не так уж и долго. Что-то около месяца, не более.

Да, именно месяц. Потому что в сентябре 1991-го я уже работал в аппарате будущего Президента России. Ночные попутчики мои, лиц которых во тьме дождливой августовской ночи я толком не разглядел, а имен — не запомнил, оказались не просто рисковыми парламентариями, но и ближайшими его соратниками. И как выяснилось, на мое счастье, они-то меня разглядели и даже запомнили.

Неожиданно для себя я оказался в обойме.

Дни стояли жаркие: отгородившись от мира на одной из ближних дач Сталина, бывшей, разумеется, мы лихорадочно готовили Беловежское соглашение. Комсомольские навыки неожиданно пришлись ко двору.

Но — хватит политики! Я порядком утомил вас воспоминаниями, но позволил себе это отступление с одной-единственной целью. Хотел как можно ярче и убедительнее проиллюстрировать один-единственный тезис: карьера моя удалась. И не просто удалась, а сложилась и — тьфу, тьфу, тьфу! — продолжает складываться блестяще. Именно это имел я в виду, когда говорил о том, что в определенном смысле Дарье Дмитриевне должен быть благодарен. Не исполни она свой коварный план, одному Господу известно, в каких палестинах подвизался бы я ныне. Но уж точно не за Кремлевской стеной, в этом можете не сомневаться!

Однако все сказанное относится исключительно к формальной стороне вопроса.

Что же до неформальной… Она выглядит куда менее радужной и привлекательной, если не сказать больше. А если все-таки решиться и сказать больше, то она ужасна, как и те воспоминания, которые, как я понял, не дают покоя каждому из вас.

Дело заключается в следующем.

Каждый день, прожитый мною с того воистину рокового и даже фатального момента, ксгда Дарья холодно отвергла предположение, да, собственно, и саму мысль о том, что злополучный партийный билет находится у нее, я жил только одним подлинным чувством. Вернее, это была целая гамма чувств и желаний, связанная рамками одной-единственной мелодии, которая звучала — и в эти минуты тоже звучит! — во мне, заглушая все прочие.

Главная ее тема, конечно же, ненависть, но об этом я, по-моему, уже говорил.

Следующая, почти не уступающая главной, — острое желание продемонстрировать Дарье мои нынешние достижения и возможности, чтобы она оттуда, снизу, из своего убогого — а оно именно таково, это я знаю наверняка: наводил справки — бытия могла лицезреть меня нынешнего, во всей полноте данной власти и небывалых по советским временам возможностей. Быть может, со стороны в это трудно поверить, но я думаю об этом каждую минуту. Утром, когда к порогу моей государственной дачи подкатывает та самая машина с мигалкой, которая сейчас стоит у ворот. Чуть позже, когда эта же машина на скорости влетает в Боровицкие ворота Кремля. Поднимаясь на самые высокие трибуны, провозглашая тосты на государственных приемах и по-простецки надираясь в банях с теми, кто в совокупности своей являет сегодня державную власть России. Причем самые высшие ее эшелоны. Дошло до гротесковых крайностей. К примеру, я хорошо знаю, что в аппарате и в журналистской среде моя пионерская готовность при первом удобном — и неудобном тоже! — случае предстать перед телевизионными камерами, дать интервью, принять участие в любой — будь то хоть «Спокойной ночи, малыши!» — передаче вызывает, мягко говоря, недвусмысленные улыбки. Понятное дело, никто из насмешников ни на йоту не сомневается, что эта страстишка есть следствие непомерного тщеславия и болезненных амбиций вашего покорного слуги. Сегодня впервые произношу вслух: плевать на амбиции! Ничуть я не тщеславен! Все — исключительно ради того, чтобы она увидела, услышала, прочла… И оценила! И зашлась во злобе!

И третья, наконец, тема, составляющая этот проклятый мотив.

Месть.

Боже правый, какие только варианты не рождались в моем больном — как думал я до нашей встречи! — воображении. Признаюсь, мысль о ее физическом устранении пришла мне в голову довольно давно, почти сразу же, как стало окончательно ясно — я не живу вовсе, в общепринятом смысле этого слова: не делаю карьеру, не отдыхаю с друзьями, не играю в теннис, не обнимаю женщин. Разумеется, я исполняю все это, и, надо полагать, достаточно искусно, поскольку никто и никогда не заметил обмана, но подлинная моя цель далека от тех, которые преследуют нормальные люди. Собственно, они просто живут. А я живу, чтобы доказать ей. Наказать ее. Добиться, чтобы она страдала.

Очень скоро я понял: освободить от наваждения может только ее смерть.

Идея была совершенно абсурдной. Хотя как посмотреть? Поверьте, сейчас я далек от мысли прихвастнуть своими возможностями, но в принципе… они были! И есть!

В том смысле, что дружба с некоторыми людьми давала мне основание полагать: стоит только намек-нугь… Не раскрывая — упаси Боже! — истинных причин, не посвящая ни в какие подробности, да и вообще не формулируя никаких конкретных пожеланий — просто намекнуть.

Вскользь обмолвиться.

Невзначай назвать имя…

И все. Дело, полагаю, сделалось бы быстро и очень естественно, как бы само собой.

Сколько раз во время дружеской попойки или делового ленча, когда меня слезно просили об очередной услуге, взамен обещая все, что угодно, намек готов был сорваться с языка. Туманный, ни к чему не обязывающий, отточенный в формулировке, мысленно произнесенный и обыгранный бесчисленное множество раз… Так нет же! В последний момент какая-то сила запечатывала рот, готовые слоза намертво присыхали к губам. И оставался нетронутым гордиев узел, который невероятным образом петлей захлестнулся на моем горле.

Петля эта с каждым годом затягивалась все туже.

Когда дышать — в прямом и переносном смысле этого слова — было уже почти нечем, я решился. Молва о нашем докторе давно уже перевалила за кремлевскую зубчатку. Не стану испытывать на прочность его умение хранить чужие тайны, но, по моим данным, доктор пользует сегодня не одну сановную персону, не говоря уже о женах и домочадцах. Словом, не без колебаний, настроенный довольно критически, я перешагнул порог его кабинета… и оказался в этом доме. Здесь, собственно, следует поставить точку.

— Как раз наоборот. Именно здесь и начинается наша совместная работа, хотя чем ощутимее мы продвигаемся вперед — тем более уместным представляется мне термин «творчество».

— А мы ощутимо движемся вперед? — Несмотря на всеобщую эйфорию, Юлия умудрилась сохранить частицы критического настроя, о котором только что упомянул Андрей. Впрочем, сегодняшним вечером дерзости были вялыми. Похоже было, что в традиционную пикировку с Хозяином вступила она более по инерции, нежели на самом деле желая ему возразить. По крайней мере он понял это именно так и попросту не удостоил реплику ответом.

— Посему предлагаю открыть творческую дискуссию. Итак, дамы и господа, найдутся ли у вас сегодня оригинальные идеи?

— А уточняющие вопросы?

— Как всегда — только приветствуются. Не возражаете, Андрей?

— Сколько угодно!

— Скажите вот что. Вы тут обмолвились, что наводили справки о ее нынешней жизни. Так нельзя ли подробнее: что она такое сейчас, чем живет, на что, в конце концов, живет?

— И с кем?

— Да, это тоже немаловажно.


— Ну разумеется. Справки я не просто наводил, я навожу их постоянно. То есть мне периодически докладывают обо всех изменениях в ее жизни, а вернее будет сказать: об их отсутствии. Итак, по порядку. Что она такое? Ничто! Говорю отнюдь не с целью унизить ее и хоть таким способом — отыграться. Просто ничто. Без постоянной работы, практически без средств к существованию, единственное, что есть, — крыша над головой, но сейчас подумывает о том, чтобы продать квартиру и подыскать жилье поскромнее. Наивно полагает, что сможет оставшуюся жизнь существовать на проценты. Сильно сдала. Болеет. Злобствует. Но так, пассивно. Никаких митингов, оппозиционных кружков в жэке. Думаю, что, в силу прежней гордыни, не считает анпиловских старушек ровней. А может, просто устала от партийной возни.

— Но на что все же она существует? Есть какие-то случайные заработки?

— Есть. Преподает в училище при швейной фабрике, что-то гуманитарное, часов немного, занята всего один раз в неделю. На выборах помогает районной избирательной комиссии, там зацепился кое-кто из бывших функционеров, не забывают боевую подругу. Таким вот образом.

— Ясно. Вопрос «с кем?» отпадает.

— Да, как и прежде — одна.

— Быть может, как-то поиграть на теме квартиры? Одинокая женщина. Больная. Квартира довольно приличная. Случайный маклер. Мошенник, разумеется. Ну и так далее… Сейчас об этом много пишут.

— Неплохо, Таня. Будем считать, один вариант есть. Еще?

— У меня не вариант, а просто так, размышление. В данном случае руки у нас, можно сказать, почти развязаны. В том смысле, что Андрея вряд ли кто заподозрит: прошло столько лет, и он теперь так высоко… К тому же встреч с ней никогда не искал Потому вариантов, я думаю, может быть множество: от элементарной аварии лифта, утечки газа до случайного грабителя, наконец. Здесь, как мне кажется, все сгодится.

— Это верно. Но… Откровенно говоря, не обижайтесь, Вадим, не хотелось бы совсем уж примитивно…

— Браво, Андрей! Вы определенно меня радуете!

— Чем же?

— Неужто сами не понимаете? Вы только что отказались от легких и действительно — прав Вадим! — возможных в вашем случае вариантов. Это значит, что игра для вас не просто микстура, таблетка от наваждения, но истинное творчество! Что скажете теперь, ироничная наша Юлия? Я снова оказался прав, не так ли? Творчество! Воистину чудодейственный эликсир, способный излечить от всех недугов. Браво, еще раз браво, Андрей! Что ж, друзья мои, извольте продуцировать творческие идеи. Впрочем, замечание Вадима вполне справедливо и его надо тоже иметь в виду. Однако вывод из него напрашивается как раз-таки в пользу творчества. Раз руки развязаны — какой простор для фантазий!

— А я думала, мессир, вы не расслышали… Простите глупую.

— Идеи, дорогая моя! Мне нужны ваши идеи, а извинения можете оставить при себе. Впрочем, давайте так: оригинальная идея — и вы прощены! Идет?

— Согласна. Можно подумать?

— Думайте. Вы что-то хотите предложить, Татьяна?

— Да. Андрей говорил, что она теперь сильно болеет…

— Так-так. Продолжайте, пожалуйста.

— А раз болеет, значит — лечится. Возможно, ее постоянно навещают врач или медицинская сестра, это ведь несложно уточнить.

— Допустим, посещают…

— Андрей, а раньше она чем-то серьезным хворала?

— Вот уж не знаю, честное слово…

— Скажите, а у нее, у этой вашей Дарьи, вообще есть какие-нибудь слабости?

— Слабости?! Ну, если это можно считать слабостью…

Бледный рассвет нехотя сполз с небес на холодную землю.

Однако была в нем все же некая скрытая сила: чахлый и безрадостный предвестник нового дня без особого труда совладал с глухой стеной черного леса. Незамеченным промелькнул и растворился в сизом речном тумане короткий миг противэборства света и тьмы — и уж нет более неприступной стены, а только, черные на синем, проступили во влажном полумраке стройные силуэты сосен.

Но гости старого дома, как всегда, ничего этого не заметили.

Однако ж пробил час, что, впрочем, тоже стало традицией их ночных посиделок, и время напомнило о себе.

В то утро вздумалось ему присвоить себе ненадолго чужие голоса: в доме, будто разом пробудившись, дружно залаяли собаки.

Никто не испугался: гости были слишком увлечены игрой. И только Андрей рассеянно поинтересовался у Хозяина:

— Что-то случилось?

— Ничего, псы просятся на прогулку.

Тогда люди пробудились окончательно.

— На прогулку? Так уже утро?

— Да, сударыня, имею честь сообщить вам: оно наступило.

— И который же теперь час?

— Семь часов тридцать восемь минут. — Вадим бегло взглянул на часы. — Засиделись, однако. Пора и честь знать.

— Друзья мои, я вас не гоню, но, откровенно говоря, день мне сегодня предстоит не из легких…

— И когда же теперь?..

— Как всегда, если нет других предложений.

— Есть другие. Давайте завтра, то есть — сегодня. Вечером, попозже? А?

— Исключается. Не ранее «гем через два дня, а может, и три, я еще не решил.

— Но почему?

— Все должно идти своим чередом. Суета неуместна и, пожалуй, даже опасна. Учитесь ждать. Овладевшие этим искусством, как правило, изрядно преуспевают в жизни.

Юлия снова собиралась что-то возразить Хозяину.

Но не успела: лай собак стал оглушительно громким, они возились где-то рядом и, казалось, вот-вот возникнут на пороге гостиной.

— Не пугайтесь, — Хозяин, как всегда, был предупредителен, — и задержитесь на пару минут. Борис как раз выводит их на прогулку.

— Борис? Ах да… — задумчиво протянула Юлия. — Совершенно про него забыла. Даже странно…

— И я забыл.

— Я помнила про то, что кто-то живет у доктора, но вот имя… действительно, Борис…

Они еще некоторое время поговорили на эту тему, с изумлением повторяя имя Борис, словно пробуя его на вкус и так, и эдак, как нечто незнакомое вовсе.

Хозяин в беседе участия не принимал.

Укрывшись в тени громоздкого буфета, он внимательно наблюдал за своими пациентами и… улыбался.

ДАРЬЯ ЧЕРНЫШЕВА

Она всегда просыпалась рано.

Эта привычка сохранилась у Дарьи Дмитриевны Чернышевой с прошлых времен. Теперь подниматься ни свет ни заря было совершенно незачем: давно уже никто нигде ее не ждал. Так давно, что иногда Дарье казалось: иначе никогда и не было.

А бурная деятельность, лишенная — как теперь стало ясно — всяческого смысла, но захватывающая, богатая опасностями и приключениями, была счастливым уделом какой-то другой женщины, о которой нынешняя Дарья то ли читала, то ли слышала где-то.

Если же старые фотографии вдруг воскрешали в памяти минувшие события, они казались не более реальными, чем смутное чувство прошлого присутствия, которое порой испытывает человек на улицах совершенно незнакомого города. В таких случаях обычно говорят, что это ожили на мгновение и промелькнули в сознании воспоминания из прошлой жизни.

Прошлая жизнь Дарьи Чернышевой закончилась 19 августа 1991 года.

На экране телевизора крепкий мужчина неуклюже карабкался на броню БТРа, растрепанные седые пряди небрежно спадали на высокий лоб. Вокруг, тревожно поглядывая по сторонам, балансировали на непривычной плоскости его соратники. И всех их вместе — БТР с российским триколором и Ельцина с его свитой — плотным кольцом облепила бурлящая толпа. Возмущенная, протестующая, одним только фактом своего присутствия она напрочь опрокидывала устои обреченной империи.

Дарья выключила телевизор.

Это был конец.

И сразу же глупыми стали вчерашние страхи.

Смешными — волнения.

Картонными страшилками из детской книжки обернулись лютые враги, а глобальные цели оказались хлопушками с новогодней елки, единственным содержанием которых было — всего-то! — пестрое бумажное конфетти. Бороться более было не с кем и не за что, но, как выяснилось, именно в этой борьбе и заключался смысл жизни.

Единственный теперь враг, одним росчерком пера перечеркнувший прошлую жизнь Дарьи Чернышевой, был недосягаем. Сражаться с ним, вливаясь в смешные отряды неистовых старушек с красными флагами и портретами Сталина, воздетыми к небу, она не собиралась, реально, как, впрочем и всегда, оценивая ситуацию и не питая относительно своего будущего ни малейших иллюзий.

К несчастью, прогноз оказался верным. Все произошло именно так, как увиделось Дарье Дмитриевне в далеком августе девяносто первого: следующие девять лет она влачила жалкое существование. Можно сказать, что все это время Дарья уже не жила, а всего лишь боролась за выживание, стараясь особо не задумываться, зачем, собственно, ведется эта отчаянная борьба. Она много, тяжело болела и стремительно старилась, превратившись к сорока пяти годам в желчную, замкнутую, одинокую женщину, казавшуюся почти старухой.

Сохранив с прежних времен, в числе прочих, привычку внимательно следить за развитием политической ситуации, Дарья Дмитриевна, разумеется, не могла не знать о карьерном взлете своего бывшего возлюбленного. Но как ни странно, его фантастические, по прежним понятиям, продвижения не вызывали в ней ни злобы, ни зависти, ни даже — раздражения. Панкратов и все, что с ним связано, принадлежали прошлой жизни и были там похоронены навек.

Осень 2000 года тяжело, как всякую ненастную пору, переживала в своей старой, запущенной квартире немолодая болезненная женщина, преподающая историю работницам швейной фабрики в скромном фабричном училище.

Ей было тоскливо и одиноко.

На черном табло маленьких электронных часов возле кровати тускло мерцали цифры «07.30».

— И что дальше? — вяло поинтересовалась Дарья. — Что из этого следует?

Ответа, разумеется, не последовало, и, невесело усмехнувшись, Дарья Дмитриевна поднялась на постели. Поясница немедленно отреагировала на движение острой опоясывающей болью.

— Вот как? — Дарья, как и прежде, говорила короткими отрывистыми фразами, но обращены они были, как правило, к предметам неодушевленным. Других собеседников не посылала судьба. — Вам угодно капризничать? Ну а нам — хочется кофе. Что прикажете предпринять?

Боль не стихала. Медленно переставляя ноги, женщина поплелась на кухню.

На небольшом столе, аккуратно прикрытые прозрачной крышкой из тонкого пластика, ожидали ее три аппетитных пирожных. Это была маленькая радость: Дарья всегда была сладкоежкой, но нынче сладости были не по карману — она слабо улыбнулась короткому приятному воспоминанию.

Дом, в котором в незапамятные, имперские еще времена получила квартиру секретарь райкома Дарья Чернышева, располагался в одном из немногих зеленых и тихих уголков старой Москвы, в самом ее историческом центре. Уже само расположение дома обрекало его на то, чтобы быть «номенклатурным», или «цековским», как говорили в народе. Он таковым и был. Сложенный из каких-то особенных маленьких светлых кирпичиков, отличных на вид от всех прочих советских кирпичей и уж тем более от грязно-белых панелей, из которых в те времена складывали большинство московских домов, окруженный непривычными для тогдашней Москвы аккуратными зелеными газонами, он был построен в конце семидесятых годов. От традиционного московского «ново-строя» той поры дом отличали еще стеклянные двери подъездов, которые стерегли бдительные консьержки — еще одно модное европейское новшество имперской столицы. Имелась также просторная стоянка для автомобилей. Квартиры были невероятно по тем временам большими, оборудованиями импортной сантехникой, среди которой восхищенная людская молва особо выделяла некое мифическое «биде». Словом, на протяжении пары десятилетий дом был подчеркнуто элитарным.

В нем обитали сотрудники ЦК КПСС, крупные мидовские чиновники, очень заслуженные деятели искусств и науки, отпрыски высших бонз империи. Секретарю райкома комсомола квартира в этой правительственной обители, разумеется, не полагалась но Дарье повезло: дом возведен был на территории района, и от барских щедрот тому перепало две квартиры на последнем, двенадцатом, этаже, который в московской жилищной иерархии традиционно считался непрестижным (понятие «пентхаус» советской элите было еще неведомо).

Однако ж пришли иные времена.

Знакомые с мировыми стандартами «новые русские» довольствоваться убогой номенклатурной роскошью не желали, но дом все же привлекал своим удобным расположением. Квартиры у свергнутой элиты раскупили довольно быстро, причем покупали целыми этажами, а то и двумя сразу, и дом очень скоро снова стал элитарным. Теперь уже по-настоящему: с роскошными квартирами, серьезной охраной — консьержек, впрочем, тоже оставили на своем посту — и целым паркингом престижных автомобилей мирового класса.

И только на двенадцатый этаж отчего-то не нашлось покупателей, хотя и Дарья, и бывший третий секретарь бывшего райкома партии были совсем не прочь уступить свои честно заработанные привилегии по сходной цене.

Нынешние обитатели дома, по наблюдениям старых консьержек, меж собой не общались, и уж тем более не интересовали их два номенклатурных ископаемых прошлой эпохи, доживающих век под самой крышей, — похоже было, что жильцы не были даже знакомы и особо к тому не стремились.

Дарья не представляла, как выглядят соседи, поскольку отличать хозяев от многочисленной челяди и охраны не умела. Впрочем, она никогда и не пыталась их разглядеть: новая популяция соотечественников была Дарье Чернышевой совершенно чужда…

Поначалу это полное и абсолютное собственное безразличие ее удивляло. По всему, Дарье Дмитриевне полагалось бы их ненавидеть или по крайней мере испытывать к ним стойкую классовую неприязнь.

Понятной, к слову, была бы и противоположная реакция. «Новые» повергли в грязь с номенклатурных высот большинство представителей вчерашней партийной элиты. Иными словами, те, кто так подло, неблагодарно и несправедливо когда-то обошелся с Дарьей Чернышевой, были показательно выпороты именно их руками. Дарья имела все основания считать себя отмщенной и уж в силу одного только этого обстоятельства могла быть признательной теперешним хозяевам дома, да и вообще — жизни. Ничуть не бывало.

Размышляя однажды на эту тему, Дарья пришла к странному выводу.

Получалось, что прошлая жизнь ее канула в Лету безвозвратно, и посему ничто, связанное с ней, не вызывает более в душе никаких эмоций.

Что же касается новой жизни, которая на самом деле била теперь ключом, низвергая на головы обывателей целый шквал разительных перемен, то в ее русле для Дарьи Дмитриевны не было места. События проносились мимо, задевая ее даже не своими могучими крыльями, а лишь слабым сотрясением воздушных масс всколыхнувшегося жизненного пространства.

Дарья находилась где-то на самой его периферии.

Здесь было пустынно и тихо.

Царило запустение.

И пахло тленом, как в могиле, или по крайней мере на самом ее краю.

Вот какие возникали ассоциации.

Чего же было удивляться тому, что фигуранты новой жизни так же не вызывали в душе никаких эмоций, как и тени прошлого.

Это было вполне естественно.

Случались, впрочем, иногда редкие исключения.

Дарья еще раз с удовольствием оглядела тарелку с пирожными. «Эклер». «Наполеон». Давно забытые лакомства. И что-то вообще немыслимое и, похоже, даже неведомое: нежно-розовое, кипенно-белое, воздушное и пушистое одновременно, как облако. Если быть рассудительно-экономной и предаваться гурманству сдержанно, то сладостей вполне может хватить дня на три. Вчера, не устояв перед сладким искушением, Дарья за один только вечер уничтожила целых три из шести пирожных, которые нежданно-негаданно, расщедрившись, послала ей судьба.

Странная все же была история, хотя и приятная, вне всякого сомнения.

Дарья Дмитриевна снова сдержанно улыбнулась.

Минувший день был присутственным. Это означало, что ей надлежало посетить свое скромное училище, прочитать короткую — ровно на сорок пять минут — лекцию по отечественной истории пятнадцати молодым девицам, которым дела не было до отечественной истории. Впрочем, Дарье Дмитриевне это обстоятельство было глубоко безразлично. Достаточно уже и того, что аудитория была относительно спокойна и внимала педагогу с максимальным почтением, на которое только была способна, — слава Богу, силы воли для того, чтобы поддерживать подобное положение дел, у Дарьи Чернышевой еще хватало. Иным преподавателям приходилось терпеть откровенное хамство воспитанниц и выслушивать от них такое…

Добросовестно изложив материал сзоим низким, хорошо поставленным голосом, Дарья с облегчением простилась с аудиторией и поспешила в бухгалтерию: сегодня обещали выдать зарплату.

Возвращаясь домой с деньгами, она не смогла обойти стороной булочную, издалека благоухавшую ароматом свежей сдобы. Денег дали мало: ровно половину от той суммы, на которую рассчитывала, но двери булочной распахнуты были слишком уж гостеприимно…

— Только одну маленькую сдобу с изюмом, — строго сказала себе Дарья Дмитриевна. — Только одну, к сегодняшнему чаю. Масло у меня есть. Выйдет очень даже симпатично.

— Возьмите тортик, — просительно обратилась к ней давно знакомая кассирша. Просила добрая женщина не за себя — а как бы за старинную свою клиентку, за нее, Дарью. Просила у нее же самой. «Слабость» постоянной покупательницы не была для нее секретом, равно как и стесненное финансовое положение строгой «комсомолки» нынче. Но маленькие торты привезли только что прямо с кондитерской фабрики: они были свежими и дешевыми.

Дарья в нерешительности остановилась.

Крохотный торт размером более напоминал большое пирожное и действительно стоил недорого, а выглядел аппетитно. Немного повидла между двумя тонкими ломтиками бисквита, а сверху слой бледного какао-крема, украшенного мелкими орешками и незатейливыми масляными завнтхами. Дарья живо ощутила во рту знакомый с детства вкус и… потянулась за кошельком.

По дороге домой она бранила себя за расточительность и… радовалась предстоящему вечернему пиршеству.

Идти было неудобно: моросил мелкий дождь, и рук «не хватало», дабы удержать сумку, зонтик, пачку свежих газет, захваченных из училища — там все равно никто их не читал, — и коробку с тортом. К тому же возле двери подъезда возникла необходимость достать из сумки ключи.

Все произошло так быстро, что Дарья не только не испугалась, но поначалу толком даже не поняла, что, собственно, произошло.

Большой черный пес беззвучно и вполне дружелюбно ткнулся ей в ладонь мокрым носом именно в тот момент, когда Дарья Дмитриевна завозилась с поклажей возле подъезда. Он тоже хотел быстрее попасть домой, возвращаясь с прогулки; сзади, небрежно помахивая поводком, следовал хозяин — стройный, подтянутый, в неброской спортивной куртке и маленьком кожаном кепи. Но разглядела и поняла все это Дарья несколькими минутами позже, когда все уже произошло. В первый же момент, ощутив неожиданное прикосновение чего-то живого, холодного и мокрого, она громко, испуганно вскрикнула и выпустила из рук все разом: ключи, сумку, зонтик, газеты и коробку с тортом.

— Дюк! — грозно прогремело сзади, но пес и сам уже понял, что совершил что-то предосудительное, он суетился возле рассыпавшихся вещей и виновато помахивал хвостом.

— Черт знает, что это такое, — неуверенно заявила Дарья Дмитриевна, быстро оценив ситуацию, и совсем уж безо всякой злости добавила, обращаясь к собаке: — Уйди отсюда, дурак!

Пес не обиделся и не ушел, к тому же на место происшествия подоспел теперь его хозяин.

— Простите нас, Бога ради!

Мужчина был немолод, густая седина запорошила виски, а от глаз разбегались по загорелому лицу мелкие штрихи-морщинки. Глаза же были ясными: открытыми и проницательными. Случившееся, похоже, действительно сильно его раздосадовало, и он не склонен был рассматривать инцидент как легкое недоразумение.

Дарье же, напротив, поначалу отчего-то показалось, что сосед обставит дело именно так, и она заранее обиделась и возмутилась небрежным к себе отношением.

Наблюдая иную реакцию, она уже не могла сердиться.

— Да, собственно, ничего страшного не произошло… Он не укусил меня. Просто напугал…

— Этого достаточно… Не знаю, что на него нашло?.. Без команды Дюк никогда не подходит к незнакомым людям. Впрочем, к знакомым тоже не подходит. Мистика какая-то. Вы его чем-то сильно расположили к себе… Ей-богу! Но это, разумеется, нисколько не преумаляет нашей вины. — Произнося свой монолог, сосед ловко собрал в аккуратную стопку рассыпавшиеся веером газеты, быстро подхватил укатившийся было зонтик, сложил его, протянул Дарье и оглянулся в поисках других предметов.

— Спасибо, я и сама могла бы… — начала совершенно уже умиротворенная Дарья, но незнакомец вынужден был довольно бесцеремонно ее прервать:

— Дюк!!! — Реакция была запоздалой. Породистая морда собаки немедленно вскинулась на окрик… над пустой коробкой из-под торта. На мокром асфальте не осталось даже следа от того, что еще минуту назад было свежим шоколадным бисквитом. — Что ты себе позволяешь, негодник!..

— Не ругайте, это ведь животное…

— Но клянусь вам, он никогда…

Разговаривая, они вошли в лифт.

— Нет, это никуда не годится, мы оставили вас без десерта.

Седовласый был искренне расстроен, и это несколько примирило Дарью с его барской, как услышалось ей, репликой.

«Десерта! — мысленно передразнила она его с горькой усмешкой. — Вы оставили меня без роскошного ужина, который к тому же должен был компенсировать отсутствие завтрака и обеда!»

Но вслух произнесла только:

— Какие глупости!

— Нет, не глупости! Я немедленно отправлю машину за… Простите, что это было? Я совсем не ем сладкого и ничего в нем не понимаю…

— Оставьте! Я же сказала: ерунда!

— А я, простите, настаиваю на обратном. Ну хорошо, не хотите говорить, что именно съел Дюк, не надо. Скажите только номер вашей квартиры.

— Не скажу!

Ясные глаза глядели с теплым, дружеским укором. И немного иронично.

— Но я же легко узнаю это в службе безопасности…

Дарья назвала номер квартиры.

— Но послушайте, это же на двенадцатом этаже!

— Вас что-то не устраивает?

— Нет, очень даже наоборот, я как раз искал повод с вами познакомиться.

— Вот и познакомились…

— Нет, Бога ради! Дюк в этом не замешан.

— Я надеюсь.

— Дело, видите ли, в том, что мою старшую сестру обуревает желание жить со мной рядом. Я здесь поселился недавно, одним из последних в новом, так сказать, поколении. Словом, все квартиры, как вы, наверное, знаете, давно уже перепроданы… Кроме двух. И я подумывал… Впрочем, допускаю, что вам подобные предложения изрядно надоели. Тогда прошу прошения. И замолкаю.

— Нет. То есть… не очень. Вернее, сначала я на самом деле не хотела отсюда уезжать. Но сейчас… Сестра давно болеет, и мы собираемся объединиться. Так что…

Сказку про больную сестру она, совершенно неожиданно для себя, выдумала буквально на лету. Вероятнее всего, по аналогии с его историей. И получилось вроде бы очень убедительно. Дарья испытала даже давно забытое чувство удовлетворения от удачно выполненного «на вираже» маневра.

Лифт тем временем доставил их на последний этаж.

— Ну вот, — весело заметил незнакомец, — я, кажется, проехал свою остановку.

Он неожиданно молодо, заразительно рассмеялся, и вслед за ним, не удержавшись, засмеялась Дарья. Непритязательное «остановка» странным образом усилило ее расположение к соседу, будто бы сократив оскорбительную для Дарьи Дмитриевны дистанцию между ними. Упомянув традиционное пристанище городского транспорта, он вроде немного спустился со своего Олимпа, давая понять, что атрибуты повседневной жизни обычного горожанина ему не чужды или по крайней мере еще не забыты.

— Ну, слава Богу, вы смеетесь: значит, у нас с Дюком есть надежда на прощение. Если позволите, я еще побеспокою вас минут через десять — пятнадцать: доставлю десерт и тогда уж сформулирую вразумительно свое «квартирное» предложение…

— Да, пожалуйста, только без десерта вполне можно обойтись…

— Нет уж, в должниках ходить не привык.

Двери лифта плавно и почти бесшумно захлопнулись.

Следуя многолетней привычке, едва переступив порог квартиры, Дарья принялась сразу же раскладывать по своим местам в прихожей ключи, зонтик, сумку…

Аккуратно развешивая на плечиках старенький плащ, она неожиданно поймала себя на том, что напевает.

«Старик поближе к огоньку, а пес — поближе к старику, и так сидят они и радуются оба…»

Бог знает сколько уж минуло дней с той поры, когда под тихое гитарное бренчание напевала она эту уютную песенку про старика с его умным псом, таких одиноких в холодном, заснеженном мире!

Сначала Дарья разозлилась:

— Это что еще за сантименты, милочка! Да у этого «одинокого старика» наверняка холеная молодящаяся жена и еще пара длинноногих любовниц-фотомоделей.

Потом она испугалась.

Бог с ними, с холеными женами и юными любовницами. Не влюбилась же она, в конце концов, в этого любезного джентльмена из «новых». Но сейчас он явится со своим — а вернее, с ее — десертом и со своим «квартирным» предложением… И ему, естественно, нужно будет предложить кофе или чай. Ведь в конечном итоге это она, Дарья, в его предложении кровно заинтересована! А из этого с неизбежностью следует, что он войдет в ее квартиру и увидит…

Дарья вдруг разом и каким-то совершенно новым взглядом окинула свое жилье.

Пожелтевшие, местами отклеившиеся от стен обои.

Истоптанный, с черными прогалинами паркет.

Убогая мебель: некогда модная и остродефицитная «стенка», пара кресел и небольшой диван, обитые бледно-сиреневой гобеленовой тканью, теперь заметно выцветшей и потертой.

Грязно-серый сиротский палас.

Давно устаревший «советский» телевизор на ножках.

И еще — запах.

Жилище пропитано устойчивым запахом табака со слабой примесью терпких вульгарных, как вдруг почудилось Дарье, духов. Запах давно и прочно въелся во все и вся.

Само собой разумеется, что Дарья, которая, несмотря на хвори, продолжала нещадно дымить, его не замечала. Однако ж теперь — заметила и ощутила приступ жгучего стыда за то, что жилье ее — ни дать ни взять! — типичная берлога старой холостячки. Причем больной, нишей, всеми забытой и покинутой.

Она заметалась по квартире, судорожно перекладывая вещи с места на место, пытаясь хоть как-то закамуфлировать откровенные приметы нищеты.

Звонок в дверь, прозвучавший с монаршей точностью — ровно через пятнадцать минут, грянул в тишине пустой квартиры как гром небесный — оглушительно и неумолимо.

Незнакомец был облачен в мягкую домашнюю куртку приглушенных тонов и темно-серые шерстяные брюки, воротник светлой сорочки аккуратно — всего на две пуговицы — расстегнут. В руках — прозрачная пластиковая упаковка, сквозь которую проглядывало то самое кондитерское великолепие, остатки которого теперь с умилением созерцала Дарья на своем кухонном столе.

Дарью Дмитриевну неожиданно приятно удивило то обстоятельство, что сосед одет именно так, по-домашнему, но достойно: строго и со вкусом. На подсознательном, разумеется, уровне она ожидала увидеть его в ярком спортивном костюме — униформе для отдыха более или менее состоятельных людей в новой России.

Однако ее ожидал еще более приятный сюрприз: новый знакомец вовсе не рассчитывал ни на чай, ни на кофе. По крайней мере сегодня.

Соблюдая приличия, Дарья неуклюже и без особого энтузиазма все-таки предложила ему войти. Мужчина отказался. Вежливо, но твердо.

— Знаете, я решил, что это не очень удобно. Сначала мы напугали вас до смерти, потом оставили без сладкого, потом навязали знакомство. Если после всего этого ворваться в дом с деловыми разговорами — кажется, будет перебор. Если вы действительно не против обсудить квартирный вопрос, быть может, мы с сестрой заглянем как-нибудь на днях? Скажем, завтра? Чтобы не откладывать в долгий ящик?

— Да, конечно! — Дарья так образовалась возможности хоть как-то приготовиться к приему гостей, что согласилась до неприличия быстро и радости скрыть не смогла. Отчего немедленно смутилась, но благовоспитанный сосед, похоже, этого не заметил.

Он удовлетворенно кивнул головой, обворожительно улыбнулся и отступил было обратно клифту, но вовремя спохватился:

— А десерт-то! Нет, сегодня определенно день какой-то… фантастический. — Он был вроде даже смущен, что никак уж не вязалось с устойчивым образом уверенного в себе «хозяина жизни», но минутная растерянность показалась Дарье Дмитриевне все же искренней и еще более расположила ее к незнакомцу. Впрочем, именно в эту минуту он тоже, как будто спохватившись, решил представиться: — Да, кстати, зовут меня Дмитрием Борисовичем. Простите, что сразу не отрекомендовался.

— Дарья… Дмитриевна. — Заминка была минутной, но он паузу уловил и отреагировал немедленно:

— А лучше просто — Дмитрий.

— Дарья…

Потом она долго и с наслаждением пировала на кухне, позволив себе даже некоторое излишество: съедены были сразу три восхитительно вкусных пирожных.

Воспоминания об этом сейчас согрели Дарью: даже боль в пояснице поутихла.

Она бережно насыпала в турку кофе, определенно намереваясь продолжить вчерашнее пиршество.

Телефонный звонок прозвучал именно в ту минуту, когда желтая шапочка кофейной пены, томно вздохнув, наконец-то медленно поползла вверх…


Оперативники районного управления внутренних дел, вызванные в тихий московский переулок в середине дня, работали добросовестно.

Во-первых, дом, в подъезде которого был обнаружен труп женщины, варварски зарубленной на пороге своей квартиры, населяли довольно серьезные люди: в любую минуту можно было ожидать руководящего вмешательства самых высоких инстанций.

Во-вторых, многие в районном управлении знали эту женщину лично, некоторым из старожилов она вручала комсомольские билеты, почетные грамоты и подписывала всевозможные рекомендации. Когда-то, и, собственно говоря, не так уж и давно, убитая возглавляла районный комитет ВЛКСМ.

И в-третьих, наконец, убийство было слишком уж дерзким и жестоким. Несчастную буквально изрубили на куски ржавым топором, брошенный убийцей на месте преступления в огромной луже крови. Когда оперативная группа прибыла на место преступления, кровь жертвы была еще теплой.

Старания опергруппы, однако, были тщетными.

И вездесущая консьержка, и сотрудники серьезной охранной структуры, дежурившие в подъезде в качестве личной охраны некоторых жильцов, могли сообщить следствию очень немногое. Около девяти часов утра к дверям подъезда подошла высокая худая старуха довольно странного вида: в длинном черном пальто и вязаной черной же шапочке, из-под которой выбивались пряди седых длинных волос. Она нажала кнопку переговорного устройства и коротко с кем-то поговорила, после чего дверь была автоматически открыта кем-то из жильцов. Вид старухи, однако, не внушал доверия, и потому, когда она переступила порог подъезда, консьержка поинтересовалась у ранней визитерши, к кому она направляется.

— К Чернышевой, на двенадцатый этаж, — не поднимая глаз, но довольно внятно ответила старуха и уверенно направилась к лифту.

Охранники все же ненавязчиво проводили ее до самой кабинки лифта и не преминули заметить, на какой этаж в действительности следует странная гостья. Та честно нажала кнопку двенадцатого этажа, и лифт проследовал наверх без остановки.

Обратно старуха не возвращалась.

А через пару часов две молодые женщины, поднявшиеся на площадку верхнего этажа, чтобы оттуда начать ежедневную уборку подъезда, обнаружили дверь в одну из квартир распахнутой.

Обезображенное тело Дарьи Дмитриевны Чернышевой лежало на пороге в луже крови. Здесь же валялось орудие дикого убийства.

Ничего более существенного следствие так и не установило.

ПОД КРЫШЕЙ СТАРОГО ДОМА ТАТЬЯНА

Ожидание встречи снова было тревожным.

Тревожились и томились гости. Им наркотик странного действа стал уже жизненно необходим, и несколько дней, отделявшие от новой дозы, исполнены были подлинной мукой.

На сей раз, однако, томились не только они.

Тревога обуяла также и многомудрого доктора — странного хозяина старого дома. Закончена была очередная стадия дерзкого, почти безумного эксперимента, он оказался на пороге двух самых сложных, заключительных этапов и, откровенно говоря, был несколько растерян.

Собственно, то обстоятельство, что исполнение именно этих финальных актов окажется наиболее сложной и уязвимой частью всей пьесы, выяснилось с самого начала. По крайней мере стой поры, как исполнители главных ролей были определены и согласились играть в его дьявольском спектакле. Тогда же стало ясно, что две сюжетные линии из задуманных им пяти столкнутся по ходу своего развития с одной и той же почти неразрешимой проблемой, способной поставить под угрозу успех всего представления. Но откладывать премьеру далее, изобретать новые сюжетные линии и прокладывать иные маршруты, дабы избежать опасных поворотов, у него не было сил. А вернее — терпения. Слишком долго готовилась эта постановка, мучительно писался сценарий, и очень уж затянулся подбор реквизита. Начать все сначала, когда звучали последние аккорды увертюры и занавес нервно подрагивал в ожидании ее финала, творец этого бутафорского мира уже не мог.

Он просто переместил сложные партии ближе к финалу.

И время финала пришло.

Впрочем, на внешности доктора и его всегдашней невозмутимо-ироничной манере общения переживания не отразились.

Поздним вечером на пороге старого дома, затерянного в дебрях черного леса, он встречал гостей, как всегда, со сдержанным приветом, как и подобает истинному владельцу этих таинственных чертогов.

— Ну-с, милые дамы, — начал Хозяин, когда гости совсем, впрочем, по-домашнему расселись в уютных креслах, — настал ваш час. Чью исповедь услышим мы сегодня?

Говорить хотели обе.

Исповедь — это было теперь уже совершенно понятно гостям — приносила огромное облегчение. И не сама даже исповедь, потому что однажды они уже исповедовались удивительному своему доктору, а следующее за ней совместное «творчество».

Последнее было по меньшей мере странно, а в сущности — противоестественно. Цель их странного «творчества» была противна самой сущности этого слова, ибо цель эта была — смерть, то бишь разрушение. В то время как всякое творчество всегда есть созидание, сотворение чего-либо.

Впрочем, истина сия, как многие другие, была до поры сокрыта от сознания гостей-пациентов, а кровавые фантазии, коим предавались они ночи напролет в старом доме, на самом деле приносили огромное облегчение.

Потому каждый — впрочем, теперь уже каждая — рвался исповедоваться первым.

Юлия была расторопнее.

— Я! — звонко и радостно прозвучало под сводами старой гостиной.

Не успевшая открыть рта Татьяна горько поникла, став от этого похожей на хрупкую старушку в нелепых тяжелых очках на маленьком, заметно дрогнувшем лице.

Но гордая, своенравная Юлия оказалась великодушной.

— Впрочем, Таня, если вы готовы…

— Я? Да, я готова! Конечно, готова! — Татьяна приняла этот царский подарок с огромным облегчением. — Знаете, последние дни я бесконечно терзалась одним вопросом. Вернее, терзалась я очень многими вопросами, но этот с каждым днем становился все главнее.

Мы обсуждали проблему Вадима, и всем было ясно, в чем виновата женщина, смерти которой он хотел. Она предала его в самую трудную минуту. Предательство! Это ведь такое страшное зло!

Потом говорил Андрей. И тоже было понятно: с ним обошлись подло, и эта подлость должна быть наказана, хоть и много времени утекло. Слава Богу, что Андрей не сломался и сумел благополучно устроиться в жизни и сделать прекрасную карьеру! Но подлость от этого не стала меньше, правда? И вина человека, который ее совершил, остается прежней.

Все было логично.

И справедливо. Безусловно, справедливо.

Я думаю, что вообще в том, что мы делаем теперь, справедливость — это и есть главное.

А я…

Я все никак не могла ответить на вопрос: в чем же заключается вина моей сестры? Думаю, из того, что рассказал вам обо мне доктор, всем ясно, что меня привело к нему именно чувство, которое я испытываю к своей сестре. То есть именно ее… смерти я хочу, как ни дико это звучит.

Я все время думала: а в чем же ее вина? То есть для меня она была очевидна. Но как сформулировать, чтобы стало сразу понятно всем? Я не могла найти слов и очень из-за этого терзалась.

Но именно сегодня… Представляете, именно сегодня, всего за несколько часов до нашей встречи, я их нашла.

Теперь вы понимаете, Юля, как важно мне было говорить сегодня… Но, простите, я отвлеклась.

Так вот, я могу сказать вам, в чем ее вина.

Она прожила мою жизнь.

Вы спросите: но разве в этом виновата она, Ольга? Разве не судьба определяет, кому — блестящее будущее, а кому — куковать у разбитого корыта?

Конечно — судьба.

Но Ольга не плыла по течению судьбы и не боролась за исполнение своей мечты. У нее никогда и не было своей мечты. Зато она прекрасно знала, какой путь для себя избрала я, о чем я мечтаю. И она… она просто шла моей дорогой.

Но даже в этом — я понимаю — еще нет греха. Мало ли, лишенный фантазии человек просто копирует то, что придумано другим?! Ничего предосудительного в этом нет.

Но Ольга отнюдь не тупо следовала за мной, а вернее — за моими мечтами. Тот путь, который мечтала пройти я, был ей совершенно неинтересен, она не находила — и не находит! — радости в том, что наполняло мою душу восторгом.

Нет, она не плыла по течению. Она сознательно добивалась того, что оказывалось недоступно мне. Добивалась, используя такие методы и приемы, которые — ей это было хорошо известно — для меня были неприемлемы.

А теперь — самое главное! В этом, собственно, и заключается ее страшная вина. Двигало ею не стремление хорошо устроиться в жизни, сделать карьеру, прославиться, не желание заработать денег, даже не честолюбие. Все это тоже можно было бы понять и простить.

Нет!

Я знаю точно!

Двигало ею исключительно стремление уязвить, ранить, а то и вовсе — растоптать меня. Доказать, что она лучше, сильнее, талантливее, счастливее, в конце концов!

Вы думаете сейчас обо мне: она безумна! В ней говорят обида и черная зависть к молодой, более удачливой сестре, которой попросту больше повезло в жизни. Скажу откровенно: долгое время я и сама думала так. Считала себя гадким, озлобленным, сумасшедшим человеком и делала все возможное, чтобы скрыть от окружающих — и прежде всего от Ольги — свою болезнь.

Но иногда не выдерживала, срывалась, устраивала сцены, в припадке ненависти высказывала ей все, что думаю. И как мне кажется теперь, она относилась к моим зачастую бессвязным воплям довольно серьезно. Вот вам, кстати, для начала одно — а будут и другие! — доказательство ее вины. Она-то не сомневалась в том, что я права и мои бредовые обвинения совсем не так уж беспочвенны.

А однажды она попросту испугалась за свою жизнь. Видимо, в тот момент, когда поняла: я дошла до последнего предела.

И тогда сестра собственноручно привела меня к нашему доктору. Она рассчитывала, что он сумеет затуманить мое сознание, увести от понимания истинного положения дел, разбалансировать волю. И в конечном итоге — объявить душевнобольным человеком.

Но все произошло как раз наоборот.

Доктор меня понял и не только не подтвердил страшный диагноз, но убедил в справедливости всех моих самых страшных предположений относительно поведения сестры. И пригласил в этот чудный дом, познакомил с вами.

Я вижу, что он теперь хмурится, и знаю — почему.

Я нарушаю одно из главных его наставлений: говорю пугано, непоследовательно. Я вообще начала не с начала, как он мне велел, а с того, что следовало сделать в самом конце повествования. С подведения итогов, дачи определений и характеристик. Но — поверьте! — мне важно было сказать вам сначала именно то, что представляло наибольшую трудность.

А теперь я в точности буду придерживаться ваших указаний, доктор, и последовательно изложу факты, строго в том порядке, как все происходило.

Итак, вам известно, что после школы она вдруг собралась ехать в Москву и поступать, как когда-то и я, на факультет журналистики. Ни я, ни бабушка о таком повороте событий не смели даже мечтать. Последние годы Ольга вела себя так безобразно, так стремительно катилась в пропасть, что нам казалось: ничто не сможет уже вырвать ее из трясины той жизни, в которую она все более погружалась. И вдруг — на удивление всем — такое благоразумие! Конечно, я ни секунды не сомневалась, что факультет журналистики окажется ей — собственно, как и мне — не по зубам. Ведь в отличие от меня у Ольги не было ни малейших оснований даже для слабой надежды: она очень плохо училась в школе, не знала и не любила литературы. А видели бы вы, что это было за убожество — ее редкие письма ко мне: жуткий слог, масса орфографических ошибок, площадная лексика! Но главное: она никогда и не мечтала о серьезной карьере. Однако осе это было второстепенным, главное же нас с бабушкой очень радовало: Ольга сама, по доброй воле, решила порвать с прошлым и начать новую жизнь. В наших глазах этот поступок был сродни подвигу, и в тот проклятый вечер я примчалась на вокзал с самым твердым намерением: простить все прегрешения Ольги, закрыть глаза на ее убожество и серость и помочь — во что бы то ни стало! — помочь сестре стать порядочным человеком.

И вот наша встреча на перроне.

Я не узнала сестры и была обескуражена, потрясена, раздавлена: эта экзотическая красавица, несколько вызывающего, правда, вида, не была ни убогой, ни серой.

Довольно высокая и совсем не такая точеная, как наша Юлия, Ольга была тем не менее гибкой и какой-то удивительно ладной. Смуглая, с зелеными, чуть раскосыми, совершенно кошачьими глазами, густыми темными ресницами, роскошной медно-рыжей шевелюрой, она была настоящей красавицей. Таких, наверное, жгли на площадях инквизиторы. И еще такими, по-моему, были очаровательные гоголевские ведьмы. Ей бы плясать обнаженной возле ритуального костра. Или мчаться с воинственным воплем на горячем коне. В общем, было в Ольге что-то дикое, какая-то первобытная, еще со времен матриархата, женская властная сила.

Да, говорила она с ужасным «южным» прононсом — Бог знает, где и когда прилепился к ней этот говор: и я, и бабушка всегда по-русски говорили чисто и академически правильно. Лексикон у нее был… ну вы сами можете себе представить, что это было такое!

Яркий наряд, который, надо полагать, по провинциальным представлениям Ольги, был верхом моды и совершенства, не выдерживал критики.

Но видели бы вы, как смотрели на нее люди на перроне!

И не только мужчины, должна заметить. С теми все было ясно! Но и женщины пожирали Ольгу взглядами, полными внимания, любопытства, зависти и даже восхищения — да, да, не удивляйтесь! — именно восхищения. Словом, почти никого на перроне Ольга не оставила равнодушным.

И если бы только на перроне!

Комендантом нашего общежития был пожилой отставник, брюзга и придира. Прозванный студентами унтером Пришибеевым. Всем его подопечным, большинство из которых, как вы понимаете, были особы женского пола, было доподлинно известно, что никакие чары на старого вояку не действуют. Он всегда был неумолим, и даже такое безотказное женское оружие, как слезы, не способно было разжалобить твердокаменное сердце. Ольга удостоила его только одной улыбкой и фамильярным «дядечка» — комендант растаял на глазах, растекся патокой и — неслыханное дело! — не только разрешил сестре разместиться со мной в общежитии, но и позволил даже занять отдельную комнату.

— Раз уж так получилось, — радовалась я, разбирая бабушкины гостинцы, — ты все экзамены можешь жить со мной, хотя тебе должны предоставить место в общежитии на Ленинских горах. А если вдруг ты не поступишь с первого раза, такой вариант тоже не надо исключать, и в этом, поверь, нет ничего страшного, — я начинала мягко готовить сестру к неизбежному, — нам, может, удастся уговорить унтера и он разрешит тебе жить здесь постоянно. Здесь ведь намного лучше, чем в рабочем общежитии…

— А ты и вправду чокнутая, Танька! — неожиданно резюмировала Ольга, бесстрастно выслушав мой осторожный монолог. — Какое еще место? В какой общаге? Я что, по-твоему, собираюсь жить в этой вашей конуре? Сегодня переночую, конечно, устала с поезда… А там…

— Что — там?..

— Там? Там посмотрим, чего стоит ваша Москва…

— А экзамены?!

— А куда они денутся, твои экзамены? Не боись, подруга, прорвемся…

Она действительно прорвалась.

Но сначала исчезла.

Уехала утром следующего дня, предварительно нарисовав на лице нечто, сильно напоминающее боевой раскрас индейца племени команчи. Когда, нимало не смущаясь присутствия двух моих соседок по комнате — о себе я уже не говорю! — Ольга стала натягивать на голое (!!!) тело очень тонкие белые брючки, в которые ее крутые бедра, надо сказать, втискивались с трудом, я не выдержала:

— Послушай, Оля, а ты ничего не перепутала?

— В каком это смысле?

— В том смысле, что тебе предстоит сейчас сдать документы в приемную комиссию.

— Ну!

— А выглядишь ты так, словно собралась на панель…

Ответом мне была площадная брань.

Ольга ушла, громко хлопнув дверью, а со мной случилась истерика. Возмущенные и шокированные подруги провозились со мной до самого вечера.

— Не переживай! — успокаивала меня Людочка, маленькая рассудительная блондиночка из глухой сибирской провинции. У нее, единственной из всех моих соседок по комнате, был жених — молодой офицере далеком гарнизоне: Людочка считалась девицей опытной, искушенной в жизненных коллизиях. — Ты же прекрасно знала, что она за птица. Ничего, пообломает крылышки, приползет с повинной. Видели здесь таких! Как же!

Но я все равно переживала.

И боялась звонить бабушке, телеграммы от которой становились день ото дня все беспокойнее.

Наконец, устав от тревожного ожидания, я решила искать Ольгу. Где? И как вообще возможно было осуществить это намерение в огромном городе?

Начать я решила с университета, хотя все та же Людочка относилась к этой идее скептически:

— Да она и близко к нему не подходила! Зачем?! Ей прямая дорога на площадь трех вокзалов.

Она ошиблась.

В приемной комиссии факультета журналистики меня просто пожалели, к тому же фамилия у нас с Ольгой была одна — сомнений в том, что я действительно разыскиваю пропавшую сестру, ни у кого не возникло.

Оказалось, что абитуриентка О. Снежинская не только сдала документы и успешно прошла собеседование, но уже сдала первый экзамен — написала сочинение — и получила положительную оценку. Теперь, надо полагать, готовится ко второму. Однако от положенного места в общежитии абитуриентка отказалась, и потому сказать, где именно Ольга Снежинская зубрит теперь учебники и пишет шпаргалки, в приемной комиссии не могли.

Я была потрясена.

Но впереди меня ждало еще большее потрясение.

Так и не дождавшись возвращения Ольги, но несколько успокоенная тем обстоятельством, что она жива-здорова и даже пытается сдать экзамены, я дотянула до того дня, когда на заветной факультетской двери должны были вывесить списки зачисленных студентов.

Нет, в то, что Ольга сумела покорить неприступную твердь журфака, я все еще не верила категорически, но… все же поехала на проспект Маркса.

Все там было знакомо до боли: толпа абитуриентов и их родителей, штурмующих храм науки, чей-то восторг, чьи-то слезы…

Я снова, как и несколько лет назад, протиснулась сквозь толпу и стала внимательно изучать длинный список фамилий.

На сей раз я довольно быстро обнаружила то, что искала.

Этого никак не могло быть! Не должна, не могла судьба допустить такой вопиющей несправедливости!! Не было у нее такого права!!!

Я покидала двор университета, ничего не видя перед собой от обиды. Пожалуй, в эти минуты мне было еще хуже, чем в дни собственных провалов.

— Смотрите-ка! «Не вынесла душа поэта»! — Громкая насмешливая реплика вырвалась из гомона толпы и догнала меня уже на людном тротуаре проспекта.

Конечно же, это была Ольга.

И — странное дело! — при первых же звуках ее низкого, мелодичного голоса настроение мое внезапно и самым радикальным образом изменилось.

— Оля! — Я готова была броситься сестре на шею. — Ты… там, в списке! Ты поступила!

Восторг был совершенно искренним. Горечь от вопиющей несправедливости, обида на собственную судьбу мгновенно куда-то улетучились. На смену пришло странное, безудержное ликование. Вышло так, что самая заветная моя мечта сбылась в жизни младшей сестры.

И я… Я торжествовала ее победу.

Торжество, однако, было недолгим.

Об этом немедленно позаботилась его виновница.

— Да что вы говорите?! — издевательски и как-то унизительно-простецки отозвалась она на мой порыв. — А я, дура, ничего не знаю! Слава Богу, сестра умная попалась!

— Оля!

— Я за нее! Ладно, привет, сестрица! Ну что ж, раз пришла, пойдем отметим это дело. Посидим «на уголке». Да, и познакомься, кстати. Это Герман.

Мир постепенно начал обретать реальные черты.

Ольга действительно была не одна.

Спутником ее был щеголеватый молодой человек с длинной, по тогдашней моде, густой шевелюрой, одетый с ног до головы в престижный коттон. Даже на ногах у него были легкие летние туфли из джинсовой ткани.

Последовал короткий рассеянный взгляд, небрежный кивок лохматой головы, и, сочтя ритуал знакомства законченным, плейбой демонстративно отгородился от меня супермодными очками со стеклами «хамелеон».

Сестра — на это я обратила внимание только теперь — тоже была вся затянута в джинсу, и надо сказать, что этот наряд шел ей куда больше вульгарных штанишек. Синяя ткань красиво оттеняла яркие рыжие волосы, свободно распущенные по плечам: Ольга была похожа на героиню вестерна — отчаянную, но соблазнительную девушку с Дикого Запада — и выглядела роскошно даже по взыскательным столичным меркам.

«Уголком» оказался интуристовский ресторан «Националь», большинству москвичей в ту пору недоступный. «Джинсовый» Герман, похоже, был здесь завсегдатаем: величественный и невозмутимый, как английский лорд, метрдотель встретил его с максимальным радушием, на которое, видимо, был способен. Нас усадили за столик у окна, и кавалер удалился в обнимку с метром, обронив на ходу загадочное:

— Мне как всегда…

— Что — как всегда? — простодушно поинтересовалась я у Ольги.

— Коньяк, маслины, судак «орли», ну и так… еще кое-что, по мелочи…

— Я не понимаю…

— Серость! Ест он это… И пьет. Тетерь понимаешь?

— А кто он такой?

— А! Корреспондент ТАСС. Специализируется по Западной Европе. Точнее, по Италии.

— А где ты с ним познакомилась?

— На экзаменах. Он со мной собеседование проводил. Вот с тех пор и собеседуем помаленьку. Квартира у него, между прочим, — отпад, тут рядом, на улице Горького. Живет один: предки в Аргентине. Папашка тоже корреспондент, по всей Латинской Америке. Та-кие дела.

Дела с той поры действительно начали твориться самые фантастические. Однако, как вы понимаете, не со мной.

Мне оставалось только наблюдать за стремительным взлетом и преображением сестры. По части последнего она, надо признать, проявила недюжинные способности.

Через три года «пишущего» Германа сменил «говорящий и показывающий» Евгений, популярный комментатор: Ольга училась в «телевизионной» группе журфака — нужно было протаптывать дорожку к вожделенному голубому экрану.

Вскоре в программах первого канала замелькали ее сюжеты, а на выпускном, пятом, курсе она уже постоянно сотрудничала с популярной молодежной программой, одним из создателей которой стал Евгений.

Потом Евгений вышел в эфир со своей собственной авторской программой, и Ольга стала появляться в кадре еще чаще.

Пять лет, проведенные в Москве, как я уже говорила, преобразили Ольгу самым разительным образом. Исчез безобразный провинциальный говор, а вместе с ним улетучилась привычка браниться и употреблять разные жаргонные словечки. Откуда ни возьмись, а вероятнее всего, из далекого детства — сказалось все же старорежимное бабушкино воспитание, позже решительно отвергнутое! — проявился вкус.

Туалеты Ольги становились все более изысканными.

А внешность…

Очень скоро о ней заговорили как об одной из самых красивых женщин на советском телевидении.

Впрочем, главным все же было не это.

Более всего потрясало меня в сестре умение находить общий язык с людьми самого разного толка.

Причем Ольга не просто договаривалась, она заставляла людей действовать в ее интересах. Немедленно, уже на первой минуте знакомства, притом самым решительным образом.

Она покоряла, очаровывала, убеждала, будила жалость, запугивала, наконец, если другие способы не действовали, но — всегда! настаиваю на этом категорически! — заставляла человека так или иначе работать на себя.

В этом был сокрыт бесспорный, уникальный и неповторимый талант.

Впрочем, поняла это я далеко не сразу. Первые годы восхождения сестры к высотам профессионального и личного — об этом позже! — Олимпа я страдала от зависти и ощущения полного собственного фиаско, еще более сокрушительного на фоне ее блистательных побед.

Сначала Ольга не баловала меня вниманием; виделись мы редко, и о том, как складывается ее карьера, я узнавала из телевизионного эфира и материалов светских хроник, которые в то время уже начали появляться на страницах газет.

Потом, однако, все переменилось. Ольга не только вспомнила обо мне, но и начала вдруг проявлять все более деятельное участие в моей судьбе.

К тому времени я уже закончила институт и не без труда — жизнь всегда складывалась так, что даже малые успехи и радости давались ценой неимоверных страданий: сомнений, переживаний, разочарований и мытарств — устроилась на работу в маленьком подмосковном городишке, более напоминавшем большую грязную деревню. Здесь нашлись скромное место библиотекаря в жутко запущенной и никому, в сущности, не нужной районной библиотеке и крохотная комнатка в общежитии.

Это было все, чем я владела в тридцать пять лет.

Надо ли говорить, что жизнь протекала серо и безрадостно. Однообразные дни скользили по ее унылой поверхности так тихо и незаметно, что порой я всерьез задавалась вопросом: а живу ли на самом-то деле?

И вот в мое пыльное, сонное, чтобы не сказать «мертвое», царство ворвалась она.

Звезда.

Вихрь.

Землетрясение, торнадо и цунами одновременно.

Ольга не просто появилась на моем горизонте, она немедленно потащила меня на свою сияющую орбиту: я стала сопровождать сестру на светских раутах, в многочисленных поездках, для меня вдруг распахнулись двери ее дома — роскошной, по моим тогдашним представлениям, квартиры на Кутузовском проспекте.

С барского сестриного плеча на меня просыпался град обновок: шикарных тряпок, почти новых, одетых ею всего несколько раз, а то и вовсе с магазинными ярлыками. Одежда была для Ольги культом, она скупала ее в неимоверных количествах, потребить которые самостоятельно была просто не в состоянии.

Неповторимый низкий, мелодичный голос сестры, снискавший ей дополнительно — уверена! — не одну тысячу поклонников, мог раздаться в моем захолустье неожиданно — в разгар рабочего дня или поздним вечером.

Она небрежно роняла в трубку:

— Скука смертная. Бросай ты свое просветительство, поехали обедать (ужинать, играть в казино, загорать в Сочи…). Сейчас пришлю машину…

Через пару часов из нищенки я превращалась в принцессу.

Когда в бесконечной череде ее любовных связей наступал короткий перерыв и Ольга, по собственному выражению, «проветривала спальню от мужского духа», я переселялась на Кутузовский.

В такие дни рождалась безумная надежда на то, что проклятые часы уже никогда не пробьют полночь, карета не обернется тыквой, бальное платье не рассыплется в лохмотья, а хрустальные башмачки останутся при мне навек.

Причем без всякого принца.

Впрочем, принц — о нем я снова начала мечтать долгими одинокими ночами — в образе моложавого технократа с ранней сединой на висках все же должен был непременно появиться.

Но несколько позже.

Пока же я наслаждалась общением с сестрой. Ночами мы подолгу беседовали с нею, и казалось, вернулось детство, самое раннее, еще не омраченное непониманием и распрями, когда мы любили друг друга уже за то, что каждая существует на свете.

В одну из таких ночей я разоткровенничалась настолько, что рассказала ей о «моложавом технократе».

Сколько раз потом я проклинала себя за эту откровенность и сестру — за то, в какую чудовищную шутку обернула она минуты моей слабости.

Но все это случилось много позже.

Пока же, вознесенная ее прихотью в самое поднебесье, я купалась в лучах чужой славы, пожинала плоды чужого таланта и… была счастлива, наивно полагая, что краденые радости могут согреть надолго.

Прозрение пришло довольно скоро.

Точнее, пока не прозрение, а только отблески реального сумеречного света, которые стали все отчетливее проступать в розовом сиянии окутавшего меня самообмана.

Будучи человеком наблюдательным и склонным все происходящее анализировать скрупулезно, до занудства, я очень скоро поняла, что в Ольге нет ни грана сентиментальности и романтизма, пылкие порывы души были ей абсолютно чужды, теплые чувства испытывала она только к одному человеку на свете, можно сказать, что его, единственного, всю жизнь страстно обожала. Ради него совершала то, порой в принципе невозможное, что зачастую доводилось ей совершать. Во имя его благополучия могла смести на своем пути любые преграды, переступить через любое препятствие, окажись им даже человеческая жизнь.

Имя этого человека было — Ольга Снежинская.

Тогда я спросила себя: «Зачем?» Зачем в этом случае ей понадобилась я?

Ничем, кроме беззаветной любви, одарить я ее не могла. Любовь же Ольга никогда не ставила ни в грош и взглядов своих не скрывала. О них говорила вслух при большом стечении народа, немало не смущаясь, ибо не считала такую позицию ни предосудительной, ни уже тем более — безнравственной.

Ответ на этот вопрос напрашивался сам собою и был исполнен пессимизма. Выходило так, что, приближая меня к себе, сестра преследовала некую корыстную цель.

Но — какую?

Мне потребовалось еще некоторое время, чтобы докопаться до истины.

И кончилось короткое счастье.

Не буду утруждать вас подробностями и деталями, которые с той поры стали открываться мне едва ли не каждый день. Скажу одно и прошу верить мне на слово, ибо оно выстрадано. Я нужна была Ольге, да, впрочем, и сейчас не отпала еще та нужда, как единственный подлинный свидетель ее взлета, зритель спектакля, разыгранного ею на сцене жизни. Только я, и ни одна более живая душа на свете, могла в полной мере оценить рывок, сделанный ею.

Но это еще не все.

С детства сестра постоянно чувствовала себя всего лишь фоном, на котором более ярко и выигрышно проступали мои успехи. И это обстоятельство, как выяснилось, причиняло ей сильную боль, ибо Ольга не была ни ленива, ни инертна, ни безразлична к себе и своему будущему.

А мы с бабушкой всегда думали наоборот.

Теперь мне кажется даже, что эпатаж Ольги, причинивший нам в свое время столько горя и страданий, был не чем иным, как способом продемонстрировать свою собственную значимость и возможность успешно существовать в русле иных ценностей, нежели те, к обладанию которыми стремилась я. Демарш, однако, оказался неудачным и только укрепил в глазах окружающих мой авторитет. Довольно скоро сестра постигла эту истину, и тогда родился в ее голове новый план.

Впрочем, никакой это был не план, а всего лишь подсознательное стремление. Суть его заключалась в том, чтобы пройти моим путем и покорить вершины, штурм которых обернулся для меня катастрофой.

И Ольга прошла его весь, в точности повторив мой маршрут от порога дома и до злополучных дверей приемной комиссии МГУ.

Итог вам известен.

Но именно в тот момент, когда пробил час триумфа, из притихшего, окутанного таинственной темнотой партера должны были грянуть овации, оказалось, что… зрительный зал пуст.

Зрители, ради которых разыграно было это блестящее и — вне всякого сомнения! — удавшееся на славу действо, просто-напросто не смогли последовать за главной героиней.

Они остались там, откуда начался ее спринтерский забег.

В маленьком провинциальном городишке. В прошлом.

Аплодировать, таким образом, было решительно некому!

А миллионы — без преувеличения — ее поклонников рукоплескали совсем не той Ольге, которая играла на сцене. Они вообще не видели этого спектакля!

Их кумиром была красивая, уверенная в себе женщина с низким и мелодичным голосом, и, собственно, ничего другого этой аудитории знать не полагалось.

Тогда-то из замшелого сундука районной библиотеки была извлечена я.

Зачем? Да очень просто! Чтобы лицезреть все с близкого расстояния.

И восторгаться.

И ощущать масштаб своего отставания.

Степень собственного убожества.

И сгорать на костре черной зависти.

И ненавидеть.

И зависеть.

Прямо как в правилах из детской грамматики. Помните: гнать, держать, смотреть и видеть… и зависеть, и терпеть…

Кстати, о зависимости и терпении.

Когда действительная картина наших взаимоотношений с сестрой, а вернее, их подоплека, стала мне ясна, первым порывом было стремление немедленно уйти. Удалиться к себе, в тину, в глушь, в запустение. И там тихо, сгорая от тоски и печали, умереть.

Ан нет же! Слаб человек! Но я, наверное, слабее слабых. Потому и недостало сил уйти, навсегда лишив себя тех ворованных радостей, вкус которых стал уже так привычен.

Я осталась. И за то, наверное, еще сильнее покарала меня судьба!

Все вышло до смешного просто.

Вы, наверное, уже догадались, о чем сейчас пойдет речь?

На сцене появился моложавый технократ. Был он в точности таким, каким рисовала я его в своих глупых, бесплодных мечтаниях. Умные, усталые глаза, волевой подбородок, седеющие виски. И должность была подходящая: Виталий Сергеевич Басаргин возглавлял самый настоящий промышленный гигант — огромный металлургический комбинат на востоке нашей страны…


— Господи! Басаргина!!! Ольга Басаргина! Ну конечно же! Я битый час терзаюсь смутными ощущениями! Внимательно слушаю Татьяну, отлично понимаю, что никоим образом с сестрой ее не знаком, но ощущение четкое, что речь идет о человеке, мне хорошо известном! Чертовщина какая-то получается. Но Ольга Басаргина — дама известная.

— Действительно, известная. Имел честь пару раз беседовать с ней лично. Особа приятная во всех отношениях. Да-а, любопытные выясняются обстоятельства… И неожиданные.

— А по-моему, ничего неожиданного. Я в отличие от вас, Андрей, чести не имела… но программу госпожи Басаргиной смотрю периодически. И все, что сказала Татьяна, очень… как бы это выразиться… очень в стиле той дамы. На мой взгляд, разумеется. Но, господа, мне кажется, Татьяна еще не закончила свой рассказ.

— И правда, что это мы вдруг? Простите, Таня.

— Не за что. Да, собственно, мне больше и нечего добавить.

— Ну как это — нечего? Остановились, можно сказать, на самом интересном месте, и на тебе — нечего! Нет уж, давайте до конца!

— Да ведь это и был конец.

— А Басаргин?

— Басаргин? С ним меня познакомила Ольга. Вернее, она представила его мне… как своего будущего мужа. «Надоела, знаешь ли, гусарская вольница. К тому же Виталик жутко напоминает одного из моих прежних кумиров. Я имею в виду какого-то актера, теперь уж не припомню фамилии, но ты наверняка его тоже знаешь. Всегда играл положительных героев, таких, знаешь, молодых, прогрессивных руководителей…»

Произнося эту фразу, она в упор и почти вызывающе смотрела мне в лицо, а под конец совсем уж издевательски усмехнулась…

Теперь у них уже двое детей. Виталий давно не директор комбината, а один из его владельцев, со всеми вытекающими отсюда последствиями. Ольга, как и прежде, блистает на голубом экране, сохраняя не только ведущие места в рейтингах, но и толпу восторженных воздыхателей, некоторые из них периодически пользуются особым ее расположением Ну а я?.. Я живу с ними на правах старшей экономки, надсмотрщицы за прислугой, телефонного секретаря, особы для развлечения скучных гостей… Некоторые, впрочем, и, наверное, небезосновательно, называют меня старой приживалкой. Теперь вот, как видите, приживалка взбунтовалась и решилась на неслыханную дерзость…

— Остановитесь, Татьяна. Мы ведь договорились: устремления присутствующих — а значит, и свои собственные! — критике не подлежат.

— Простите.

— Что ж, дабы не провоцировать дальнейшее самобичевание сегодняшней героини, перейдем к обсуждению ее ситуации. К барьеру, господа!

— Отличная мысль!

— О чем это вы?

— Насчет барьера. То есть ваш «барьер» навеял идею.

— Излагайте.

— А скажите-ка, друзья мои, из-за чего, как правило, дрались на дуэлях?

— Вы очень любезны! Из-за женщин, конечно!

— Юля! Вы сердитесь совершенно напрасно, и я все же настаиваю на своей формулировке: из-за чего мужчины дрались на дуэлях?

— Ну из-за чего же, по-вашему?

— Из ревности!

— Интересная мысль…


Хозяин расслабленно откинулся на спинку своего кресла. Теперь можно было просто слушать.

Четверка его гостей была уже настолько вовлечена в процесс таинственного эксперимента, что на этом этапе обсуждения вполне обходилась без его направляющей длани.

Более того, они досадовали, если дирижер, услышав чуждые общей партитуре ноты, вскидывал вдруг свою властную палочку.

Впрочем, такая нужда возникала все реже: оркестр строго следовал замыслу своего вдохновителя — главная тема странной симфонии звучала отчетливо, уверенно подчиняя все прочие мотивы и постепенно исключая импровизации.

И только старый дом упрямо тянул свою мелодию; незаметно для исполнителей она вливалась в их торжествующую песнь, и ликующий хром фанфар совершенно необъяснимым образом складывался вдруг в траурные аккорды скорбного реквиема.

Впрочем, осознать эту жуткую метаморфозу можно было, лишь покинув оркестровую яму.

Но оркестранты, как уже много раз было отмечено прежде, делали это с большой неохотой и только тогда, когда неумолимое время настойчиво и бесстрастно заявляло о своих правах.

Так случилось и в этот раз.

ПОД КРЫШЕЙ СТАРОГО ДОМА ДУША

Иногда с ней происходили очень странные вещи.

Например, выплывали откуда-то из бездонного омута забвения слова.

Они были совершенно другого рода, чем те, что обрушивал на нее Голос, — пустые, непонятные и безразличные, как чужие лица.

Слова, что являлись сами, выглядели иначе и напоминали больших старых карпов, которые теплым летним днем всплывали к самой поверхности глубокого пруда. Гигантские тени их плавно скользили в ярких солнечных лучах и надолго замирали на месте, словно поддразнивая азартных рыболовов.

Где был тот пруд?

И что это были за рыболовы?

А главное, какая такая нужда приволокла ее к тихому берегу, Душа не знала. И давно ухе оставила тщетные попытки понять природу неожиданных видений, которые часто посещали ее. Порой были они удивительно яркими, словно все происходило здесь и сейчас, порой — смутными и расплывчатыми. Но являлись всегда после какого-то внезапного озарения: будь то неожиданно выпорхнувшее из клетки забвения слово, милостиво возвращенный Памятью вкус или запах. Вероятно, видения были ассоциативными, но Душе, в нынешней ее ипостаси, такие знания были недоступны.

Однако речь сейчас не о них, а о словах, которые приходили сами.

Они и вправду чем-то походили на толстых, неуклюжих рыбин. Как и те, были скользкими на ощупь и не сразу давались в руки. Бывало, уже всплыв на поверхность сознания, слово лениво плескалось в тяжелых, мутных водах, и Душа никак не могла ухватить его смысл, отчего начинала сильно нервничать и, случалось, впадала в откровенную панику. Но рано или поздно слово сдавалось, Душе все становилось ясно, и она долго с удовольствием повторяла вновь обретенное понятие, смакуя его так и этак, нежно поглаживая языком и пробуя на зубок.

Сейчас из небытия выплыло слово «смерть».

Сначала Душа сильно испугалась, потому что, находясь на расстоянии, слово уже посылало отчетливый импульс страха. Однако когда толстое и скользкое тело наконец было поймано, страх улетучился. Податливая плоть слова была переменчива, она извивалась, окрашивалась в разные цвета и оттенки, и каждый приносил с собой новые ощущения.

Могильная сырость, глухие удары тяжелых комьев земли, монотонно падающих на крышку гроба, холод и мрак небытия ввергали Душу в тоску.

Но на смену им вдруг приходило ощущение тихого, светлого покоя. И скупая старуха Память, вдруг расщедрившись, извлекала из своих душных сундуков чудную картину старинного кладбища с покосившимися крестами и мраморными плитами, едва различимыми в густых зарослях высокой, сочной травы. Та же сорная трава захватила дорожки, некогда аккуратно посыпанные мелким гравием. Теперь пробиваться по ним было сложно: длинные упругие стебли цеплялись за ноги, захлестывая босые щиколотки петлями прочных арканов. Ядовитая крапива норовила запечатлеть на коже свой обжигающий поцелуй. И нещадно царапались злобные колючки неведомых кустарников. Однако и крапива, и колючки — сущие пустяки по сравнению с чувством, которое немедленно охватило Душу. Это чувство умиротворения, ласковой грусти, вместе с которым приходит глубокая, непоколебимая уверенность в том, что ничего не кончается в этом мире, а жизнь продолжается вечно, всякий раз обретая новые формы и перемещаясь в другие измерения.

Чьи-то тихие голоса звучали вокруг, и Душа внимала им с наслаждением, хотя никак не могла вспомнить, кому они принадлежат или принадлежали в далеком прошлом. Слабый шепот, который бережно приносил теплый ветер, дышал любовью и состраданием. Сжималась Душа, но это был спазм счастья, и слезы умиления закипали в глазах.

А после снизошла на нее и вовсе благодать.

Картину смиренного кладбища и шелест голосов, любезных сердцу, сменило дивное, торжественное зрелище. Неожиданно распахнулись небеса, расступилась их лазурная синь, яркий слепящий свет пролился на землю, будто прямая, широкая дорога, связуя несвязуемое, пролегла в сияющем пространстве. И звала она, и манила заблудшие души ступить на свою божественную твердь, сулила им прощение и вечный покой под густой сенью того самого старинного кладбища, что привиделось прежде.

Одно лишь тревожило Душу: она по-прежнему не понимала природу своих видений. И никак не могла взять в толк, отчего это именно сейчас возвращено ей многоликое слово «смерть».

Но сие знание ей никак не давалось, и Душа в конце концов успокоилась на том, что благостные видения посланы ей, чтобы заглушить боль и ожидание неведомой, но страшной развязки, которые, на беду, вернулись в ту памятную ночь, когда разгневанный Голос стегал ее яростными словами.

С той поры все разительно и страшно изменилось в жизни Души.

Дело было не в том, что изменился Голос. Стал он зол, жесток, беспощаден. Исчезли даже скупые прежде жалость и ласка. Речи его, обращенные к Душе, были теперь короткими и резкими, как удары хлыста.

Но главное все же заключалось в том, что беспамятство снова начало затягивать ее в свою трясину, исподволь, с ленивой обстоятельностью сытого хищника, который точно знает, что очередная жертва уже никоим образом не избежит зловонной пасти, и потому медлит, наслаждаясь ее предсмертными конвульсиями.

Что бы ни говорил Голос, какими бы страшными ни казались слова, Душа немедленно забывала все, как только он замолкал. Более того, много позже, спустя несколько часов, а быть может, и дней после очередной проповеди, она не могла вспомнить, что делала все это время. Смертельная усталость, апатия и смутное ощущение того, что она снова оказалась свидетельницей, а возможно, участницей чего-то дикого, сродни той сцене в лесу, которую методично вытаскивала на свет злобная старуха Память, лучше всяких воспоминаний говорили о том, что в эти часы что-то происходило.

Но что?

Где?

И какая роль отведена была в этом действе Душе?

Она не могла этого вспомнить, сколько ни пыталась. И спросить у Голоса тоже не могла, ибо он запретил задавать вопросы и вообще прекратил всякие отвлеченные беседы, которые раньше вел подолгу и вроде бы даже с удовольствием.

Еще более удивительным было то, что Голос вдруг отказался от давнего своего обыкновения требовать подробного отчета о ее делах, помыслах, ощущениях. Он будто не замечал того, что Душу неумолимо поглощает беспамятство, с которым прежде упорно и беспощадно боролся. Она же не смела заговорить первой.

Душа замечала и другие странные перемены, которые происходили с ней теперь.

Ее вдруг стало захлестывать непреодолимое, как приступ, желание покинуть пределы черного леса и отправиться блуждать по окрестностям, которые, как вдруг выяснилось — снова неожиданно расщедрилась суровая Память! — она прежде хорошо знала и любила.

В первые дни после того, как Голос возник подле, он буквально выгонял ее за границы своих владений, заставляя бродить вдоль мелкой грязноватой речки, берега которой густо заросли осокой и камышами высотой в человеческий рост. В тех же местах, где сохранились песчаные отмели и можно было беспрепятственно спуститься к воде, постоянно находились какие-то странные люди, развязные, полуголые, крикливые. Они жарили мясо, как первобытное стадо, прямо на костре, заводили оглушительную музыку, лишенную всякой гармонии, и грубо тащили своих обнаженных женщин в воду. Женщины явно были безумны: они дико хохотали, визжали и звали на помощь, но при этом позволяли делать с собой все, что угодно.

Душа очень боялась этих людей и, едва заприметив их, мчалась восвояси, подгоняемая пьяными воплями подгулявших компаний и какофонией громоподобной музыки. А потом долго приходила в себя под сенью черного леса, в котором только и чузствовала себя в полной безопасности, невзирая даже на то, что в гнилом дупле караулила Память.

Словом, тогда прогулки были для нее всего лишь очередной пыткой, которую изобрел Голос. Душа отлынивала от них при любом удобном случае и даже — невиданное дело! — брала на себя смелость лгать Голосу, когда, возвратившись после долгой отлучки, он спрашивал, гуляла ли она нынче.

Со временем Голос оставил эту тему в покое: то ли просто позабыл о прогулках, то ли счел, что Душе больше незачем бродить по окрестностям, — мысли его всегда были темны и непонятны.

И произошло странное: Душа страстно захотела этого сама.

Несколько дней она боролась с желанием, но то припекало все более ощутимо, и Душа решилась. Почему-то она была уверена, что теперь Голос не только не одобрит ее поступка, но, напротив, будет рассержен, возможно — разгневан, но даже это ее не остановило.

Последнее время Голос, как назло, почти все время проводил дома. Днем он закрывался в кабинете, из-за двери которого слышались чьи-то голоса. Душа не пугалась, как прежде, теперь она знала: голоса возникают из крохотной прямоугольной коробочки, которую Голос называл «диктофоном». Прежде он наполнял ими свой диктофон во время дневных отлучек, а вечерами слушал, часто прерывая на полуслове и после небольшой паузы заставляя повторять все сначала.

Теперь ситуация изменилась.

По вечерам Голос беседовал со своими гостями, засиживаясь порой до утра. А утром, едва проснувшись и наскоро проглотив чашку кофе, закрывался в кабинете и часами слушал голоса. Паузы при этом были гораздо чаще и длились подолгу: случалось, он не выходил из кабинета до позднего вечера — или очередного приезда гостей.

Потому Душе пришлось довольно долго томиться ожиданием, которое с каждым днем становилось все более тягостным.

Наконец он все же выбрался в город.

Душа немедленно просочилась за калитку и воспарила над окрестностями.

Не в пример давешнему, летнему, вид их был уныл и мрачен.

Пелена мелкого дождя висела над берегом реки, похожая на сырой туман, что иногда выползал из воды и, клубясь, низко стелился над землей.

Небеса больше не ослепляли яркой лазурью. Неприветливые, хмурые, серые, лежали они на крышах домов и верхушках деревьев и исполнены были такой свинцовой тяжести, что, того и гляди, могли рухнуть вниз, накрыв мокрую землю покрывалом грязных, всклокоченных туч.

Но — странное дело! — угрюмый, простуженный мир не оттолкнул чувствительную Душу, не поверг ее в привычное отчаяние.

Напротив, блеклые окрестности показались ей милыми, уютными и к тому же давно знакомыми.

Река, почти неразличимая в сером мареве дождя, больше не пугала: крикливые компании давно покинули ее берега. Теперь Душа готова была поклясться, что эта тихая речка знакома ей давно. Вспомнились даже мягкие объятия Прохладного потока, в котором телу было когда-то легко и комфортно.

Когда?

И что это было за тело?

Не находила Душа ответа.

Память, хоть и стала последнее время неожиданно милостива, нрав сохранила прежний: крутой и недобрый.

Но Душа радовалась каждой малости.

Знакомой реке.

Благостной тишине окрест нее.

Тихой осенней грусти, совсем не такой безнадежной, как казалось некоторым натурам, избалованным теплом и лаской.

И еще — зверям. Они занимали совершенно особое место в ее жизни.

Поначалу, когда Голос неожиданно привез из города два жутких существа, Душа света Божьего невзвидела от страха.

Огромные, черные, безмолвные звери впервые подали голос только на второй неделе своего пребывания — они уставились на нее немигающим, тяжелым взглядом желтых глаз. Душе вдруг почудилось, что именно эти холодные, жестокие глаза смотрели из огненного мрака преисподней в те дни, когда сам дьявол пытал ее, вонзая раскаленные крючья. Возможно, эти глаза ему и принадлежали, так много было в них лютой ярости и холодного презрения.

Ее испуг откровенно позабавил Голос, и более для того, чтобы продлить развлечение, нежели всерьез полагая, что общение с собаками пойдет Душе на пользу, он велел ей ухаживать за ними и «воспитать должным образом». Причем последнее звучало совсем уж издевательски, потому что воспитать людоедов было, по мнению Души, невозможно, а что включает в себя понятие «должный образ», она попросту не понимала.

Но Голос приказал. И Душе не оставалось ничего иного, кроме полного и безоговорочного подчинения.

Всякий раз приближаясь к загону, в котором обитали звери, она впадала в панику и трепетала, как осенний лист на ветру, прощаясь с тем, что по привычке называла жизнью. Хотя жалкое прозябание, которое влачила Душа вот уже много лет — сколько именно, она никогда не знала, — нельзя было так называть просто по определению.

Звери, однако, не растерзали ее ни в первый раз, ни во второй, ни в третий.

Сначала они вовсе не обращали на нее внимания, и Душа решила, что им не дано видеть ее и вообще воспринимать каким-либо образом. Выходило, что Голос прав и на самом деле он — единственный, кто обладает способностью видеть и слышать Душу. Для прочих обитателей этого мира она оставалась бестелесным и безгласным призраком.

Иными словами, Души просто не существовало на свете.

Когда-то она очень не любила эту мысль и боялась, но теперь она пришлась очень даже кстати.

Однако настал момент, когда Душа с удивлением обнаружила, что звери реагируют на ее появление.

С каждым днем реакция становилась все более заметной, в ней отчетливо сквозила симпатия, которую несколько позже сменила откровенная радость. К тому времени Душа уже перестала бояться, запомнила имена зверей — Антоний и Клеопатра — и по-своему привязалась к ним, ибо, по сути, оба были такими же узниками Голоса, как и она. Мощные лапы, тяжелые челюсти и острые клыки в счет не шли, потому что Голос нисколько их не боялся и, надо полагать, при случае сумел бы легко отразить нападение. По крайней мере узники были в этом абсолютно уверены. К тому же звери были безмолвны, и когда Душа разговаривала с ними, желтые глаза, кроме сочувственного внимания, выражали еще и муку. Душа понимала, отчего они страдают: в отличие от нее звери не могли облегчить свою участь даже исповедью. И щемящая жалость наполняла ее до краев.

Радость зверей буквально потрясла Душу.

Никогда, по крайней мере на этом этапе ее существования, ни одно живое существо не радовалось ей, не бросалось навстречу, заходясь в щенячьем восторге, не заглядывало в глаза влюбленно и преданно.

Теперь Душа считала минуты, изводясь в ожидании момента, когда можно будет спокойно идти к зверям, не вызвав подозрений у Голоса. Когда же он уезжал из дома, она неслась к вольеру ка крыльях радости, отпирала замки и все то время, пока звери гуляли и резвились в черном лесу, кружила над ними, без удержу болтая обо всем, что приходило в голову. Они внимали ей восторженно и благодарно, пытаясь иногда тихим повизгиванием и счастливым лаем поведать что-то свое. Все чаще Душе казалось, что она понимает, о чем идет речь, и собаки чувствуют это, приходя в особый, совершенно безудержный восторг.

Удивительное дело, но вездесущий, проницательный Голос ничего этого не замечал.

Занятый чем-то новым, поглотившим все его время и мысли, своими гостями, к приему которых всякий раз готовился скрупулезно и тщательно, он, казалось, совершенно забыл про Душу, изредка призывая ее к себе, чтобы прочитать короткую непонятную проповедь, после чего погрузить на некоторое время в черный омут забвения.

Про собак же он не вспоминал вовсе.

Они между тем росли и матерели, предоставленные самим себе.

Рядом постоянно находилась только запугаготая, неуклюжая, больная Душа, но собаки воспринимали ее совсем иначе.

ПОД КРЫШЕЙ СТАРОГО ДОМА ЮЛИЯ

Следующая их встреча ознаменована была внезапным прекращением дождя.

Правда, осень все еще корчила капризные свои гримасы, небо застилали хмурые тучи, было холодно: под утро многочисленные лужи, а особенно — лужицы оказывались закованными тонкой корочкой прозрачного льда.

Но в прохладном воздухе уже отчетливо сквозило предвестие скорых перемен.

Пасмурное небо стало выше, словно кто-то там, наверху, подтянул его небрежным жестом кокетки, легкомысленно поправляющей у всех на виду сбившийся чулок. К тому же густой серый цвет, до краев наполняющий небеса, местами отдающий в синеву, а кое-где — даже в черноту, заметно посветлел. Из чего следовало, что великое светило совсем рядом, за тонкой пеленой облаков, и уже всерьез подумывает о том, чтобы заглянуть на грешную землю.

Неожиданно присмирел неистовый ветер, обессилел, безумствуя в приступах бешеной ярости. Теперь был он ласков и, заискивая, легко скользил над землей, нежно теребил оставшуюся в живых листву и все норовил затеять игры с неподвижной рекой, разгоняя по темным водам смешливую рябь.

Словом, осень сменила гнев на милость. И если еще не одарила потрепанную природу сдержанной улыбкой увядающей красавицы и слегка хмурилась, разглядывая в зеркалах сонных вод синеву, обметавшую рыжие звериные глаза, то уж и не бесновалась, не лютовала более, как в первые дни своего пришествия.

Земля облегченно вздохнула, более не сомневаясь в том, что перед лютым набегом долгой зимы получит последнюю короткую передышку.

И все же был некто, кого грядущие перемены совсем не радовали, вызывая одно лишь глухое раздражение.

Хозяин старого дома всерьез рассчитывал, что непогода продлится еще по меньшей мере пару недель. Ровно столько требовалось ему для завершения эксперимента. А непогода нужна была для поддержания эмоционального фона, основными компонентами которого были глухая тоска, беспричинные страхи и чувство полной безысходности.

Теперь события следовало форсировать, и он вынужден был пригласить гостей на два дня раньше установленного срока.

Никто из них не взял на себя труда задуматься о причинах внезапного переноса встречи. Все четверо томились ожиданием куда более жгучим, чем в первые дни, потому что результаты рискованной игры уже дали себя знать. Сомнения растаяли окончательно именно в тот момент, когда каждый ощутил некоторое облегчение. Собственно, в самом начале эксперимента странный доктор именно это и обещал, однако — теперь в этом можно было признаться! — никто из них до конца ему и не верил.

Теперь — верили безоглядно.

— Мне было сказано, что история моя известна вам вплоть до того момента, когда в лондонском отеле я познакомилась с неким европейским аристократом.

— Именно так.

— Что ж! Неплохое начало для светской хроники или дамского романа, но, боюсь, я вас разочарую. Ничего из ряда вон выходящего в дальнейшем не произошло.

Мы познакомились, я выпила с ним чаю, вечером он пригласил нас с мужем на ужин, там же, в «Дорчестере», в ресторане «Grill-Room», который, несмотря на скромное название, входит в десятку лучших ресторанов мира. Муж, надо сказать, всегда был доволен тем, что меня хорошо принимают в европейском свете, и при каждом удобном случае извлекал из этого максимум выгоды, а удобные случаи подворачивались часто.

Словом, ужин был как ужин.

Герцог как герцог — стареющий плейбой, светский лев, немного потрепанный, но спину еще держал прямо, и главное — то есть главное для мужа, — был богат и вхож в какие-то жутко закрытые, элитарные финансовые кланы, которые Михаила давно привлекали.

В общем, все развивалось по отработанному сценарию. Когда герцог отворачивался, муж многозначительно мне подмигивал: дескать, давай пудри старику мозги — мне он нужен. Не скажу, чтобы это было приятно, но ничуть не обременительно.

Светский флирт, разумеется, если оба партнера не воспылают вдруг африканской страстью, не согрешат случайно, от скуки или совсем уж банально, перебрав шампанского, может тянуться годами, ограничиваясь короткими свиданиями в европейских столицах, на горнолыжных курортах, антикварных салонах, скачках и теннисных турнирах. Как правило, он выливается в бесконечную череду одинаковых обедов и ужинов в одинаково дорогих ресторанах, которые во всем мире так похожи друг на друга, что иногда между переменой блюд не сразу вспомнишь, в какой ты стране. Не буду утомлять вас подробностями, думаю, и так все понятно.

Закружить голову стареющему герцогу?! Нет ничего проще! Словом, я честно выполняла задание хозяина и господина.

А герцог, само собой, честно решил за мной приволокнуться.

И тут… Понимаете… Впрочем, этого я и сама до сих пор не понимаю: Моргулиса вдруг переклинило — он начал ревновать. Кто-то, возможно, подумает: что же тут странного, если мужчина ревнует? Ничего! Скорее, естественно. Но муж мой человек не вполне нормальный. Или, наоборот, слишком нормальный…

— Стоп, Юлия! Вы сейчас запутаетесь сами и запутаете нас. Позвольте, я помогу. На самом деле все просто: ваш муж — совершенный, закостенелый прагматик. Для него естественнее было бы отправить вас в постель к герцогу, поскольку это могло пойти на пользу делу, нежели начать ревновать. Верно?

— Абсолютно верно. Но он начал ревновать. Однако, будучи совершенным, как вы правильно заметили, прагматиком, и в припадке ревности повел себя… как бы это сказать…

— Расскажите просто, как он поступил?

— Прагматично. Он не стал устраивать мне сцен, не попытался меня увезти или, к примеру, раззнакомиться с герцогом.

Он сделал вот что.

Как-то его светлость пригласил нас на ленч в «The Compleat Angler». Перевести это название можно как «Стопроцентный англичанин». Это действительно совершенно британское местечко в окрестностях Лондона, а вернее даже: старобританское. Крохотный отель на чудной старинной плотине, напротив — древний собор и старинное кладбище. Все дышит вечностью, покоем и немного печалью. Но печаль, как у Пушкина, легка… Здесь играют свадьбы, справляют семейные торжества, на уик-энд сюда едет пообедать или выпить свой пятичасовой чай самая что ни на есть почтенная публика.

Была суббота, и после завтрака я отправилась в косметический салон, муж обещал ждать меня в отеле, чтобы вместе ехать на плотину. Однако когда в условленное время я вернулась, в номере его не было. Не было ни записки, ни информации у портье. Поначалу я не придала этому значения: неотложные дела часто заставляли Михаила резко менять планы. Включила телевизор и спокойно ждала.

Прошел час, другой…

Наконец телефон зазвонил.

Тоном, не терпящим возражений, Моргулис велел мне ехать на плотину и добавил, что они с герцогом уже там.

Так и было. Я без труда обнаружила их в ресторане отеля, причем трапеза была практически завершена.

Это было в высшей степени странно!

Но более всего поразило меня выражение брезгливого недоумения, с которым смотрел на меня еще вчера влюбленный герцог. Ни один не встал мне навстречу, и уже одно это говорило о многом.

Молча я опустилась на предложенный официантом стул.

Некоторое время молчали и они.

А потом Моргулис, продолжая жевагь, небрежно качнул в мою сторону испачканным жиром подбородком:

— Ну вот и она, собственной персоной, наша княжна Тараканова.

— Княжна? — удивленно вскинул брови герцог, хотя до этого упрямо называл меня «леди Джулия», подчеркивая происхождение. Он, как и все дряхлеющие потомки некогда знаменитых родов, придавал вопросам крови особое, исключительное значение.

— Тараканова, — еще раз повторил Моргулис, вложив в это слово такое презрение, словно речь шла не о знаменитой самозванке — впрочем, кто его знает, самозванке ли? — а о какой-нибудь грязной пьянчужке с площади трех вокзалов.

— Тараканова? — тупо переспросил герцог, смешно коверкая фамилию, но мне было уже не до смеха.

Калейдоскоп обрывочных мыслей, догадок, воспоминаний, который все это время крутился в голове, неожиданно остановился, рассыпался, а потом осколки разноцветного стекла стремительно сложились в четкую, завершенную мозаику.

И произошло это.

Впрочем, нет!

Неправда!

Началось все задолго до гнусной истории в ресторане.

Это произошло намного раньше. В тот самый момент, когда Моргулис принес мне коробку с драгоценностями расстрелянной графини Богарне, или — как вам угодно — княгини Кочубей, баронессы Гревениц, гражданки Лейхтенберг.

Эту странную женщину, вне всякого сомнения — сумасбродную авантюристку, фальшивую, как половина ее драгоценностей, выкупленных Моргулисом незнамо у кого и за какие деньги, фантазерку и распутницу, он определил мне в прабабки, прикупив у сговорчивого чекиста все ее документы, сохранившиеся в архивах. С того самого дня, когда он вручил мне коробку со знаменитым морозовским гарнитуром, все и началось Жизнь моя обернулась сплошным, бесконечным поиском, погоней за призраком, постоянно ускользающим. По крупицам, беглым упоминаниям в мемуарах, туманным намекам в письмах, мистическим грезам в декадентских сонетах собирала я историю блестящей и трагической жизни. Объезжала крохотные антикварные магазинчики, более похожие на лавки старьевщиков, и рассылала заявки в самые знаменитые аукционные дома, не скупилась на взятки архивным работникам и часами слушала пространные монологи древних, как их предмет, профессоров, которые по памяти рисовали мне картинки российской истории начала XX века. Теперь я знаю совершенно точно: Дарья Евгеньевна Богарне была женщиной необыкновенной. Причем необыкновенным, загадочным, таинственным было в ней все — и появление на свет, и происхождение, и биография, и любовь, и даже смерть.

Чего стоит одна только история ее второго замужества! Будущий муж, блестящий морской офицер барон Гревениц, с капитанского мостика своего линкора в бинокль разглядел ее на палубе встречного пассажирского лайнера. Теперь представьте себе, какова была способность этой женщины воспламенять сумасшедшие страсти, если барон, совершенно потеряв голову, приказал гражданскому судну остановиться, примчался на катере, взбежал на палубу и на глазах потрясенной публики просто умыкнул красавицу.

Впрочем, все эти романтические легенды не столь уж важны. И главное заключается отнюдь не в них. Главное заключается в том, что я поверила!!!

Не знаю, возможно ли это понять? Но я действительно горячо и искренне верила в то, что Дарья Евгеньевна и есть моя настоящая прабабушка.

Чушь!

Дичь!

В Подмосковье, в доме, купленном, разумеется, Моргулисом, живет моя мама, простая фабричная работница, которая тысячу раз рассказывала и про мою бабушку, и — про свою. Доподлинно известно, что обе — простые русские крестьянки, причем из самых бедных. Да что там бабушки! На одной московской окраине, думаю, и сейчас еще хорошо помнят меня, нищую, безродную дворняжку. Но настал момент, когда я сама обо всем этом напрочь забыла. Наверное, это было какое-то наваждение, но я жила им и была счастлива. Иногда, правда, наступало просветление, сопровождаемое всегда неким раздвоением личности. Одно мое «я» вдруг застигало второе за совершенно безумным занятием. Оно разглядывало знаменитый портрет Долли Кочубей, подлинник которого не смог вынуть из Эрмитажа даже всемогущий Моргулис, однако точная копия была заказана известному и, надо полагать, талантливому художнику, потому что специалисты никогда не могли различить подделку. Иногда мне казалось, что муж умудрился раздобыть настоящее полотно, а в Эрмитаж, напротив, водрузили копию. Но в конце концов и это было не столь уж важно. Второе мое «я» часами с упоением разглядывало портрет и обнаруживало все новые и новые приметы нашего с княгиней «фамильного» сходства. В такие минуты становилось страшно, я отчетливо понимала, что теряю рассудок, что безумная фантазия постепенно его затмевает, но минуты эти быстро проходили. Первое, критически настроенное «я» исчезало, растворялось или пряталось где-то, зато второе властвовало безраздельно. И тогда ничто уже не мешало мне упиваться счастьем.

Теперь я думаю, что всю свою прежнюю жизнь я страдала вовсе не от ее убожества. Не от нищеты, скверной еды и уродливой одежды. И даже не от страха перед пьяными скотами, которые в итоге едва меня не изнасиловали.

Вовсе нет!

Я страдала из-за отсутствия фамильного прошлого. Вернее, такого прошлого, в котором были бы корабли, остановленные на морских просторах, декадентские сонеты, Наполеон, Жозефина, Кутузов, русские цари, саксонские герцоги и… страшная смерть в сыром подвале Петроградской ЧК. Но даже смерть эта казалась мне прекрасной, такую — видит Бог! — я и сама приняла бы с радостью.

Именно тогда я отчетливо поняла, что ничто не может дать человеку такой глубокой внутренней независимости и уверенности в себе — в противовес показной и суетной самоуверенности нуворишей, — как генетическое прошлое. Конечно, бывают исключения, но известно ведь,»гто они случаются лишь для того, чтобы подтвердить правило. И потому настоящее счастье пришло ко мне совсем не в тот вечер, когда Михаил подобрал меня под кустом, вырвав из лап насильников. Его, к своему несчастью, обрела я только в бреду. Чужое прошлое, купленное по сходной цене, пришлось впору, и несколько лет подряд я вовсе не играла роль — я жила по-настоящему.

В новом образе было радостно, легко, комфортно. И очень забавлял восторг мужа, который не мог взять в толк, как удается мне быстро заручиться расположением неприступных матрон из высшего света. На самом деле это не требовало ни малейших усилий: дамы, почти по Киплингу, сразу чувствовали — мы одной крови.

Теперь Михаил пытался отнять у меня это счастье.

Иезуитский расчет был верен: муж наглядно демонстрировал, что сделает, вздумай я проявить непослушание. И все же он ошибся, поскольку совершенно не просчитал моей реакции. Она же была поразительной. В считанные доли секунды дворняжка вместе с ее собачьей преданностью и готовностью на любые жертвы отдала концы. Смерть ее была бесславной, но легкой.

Моргулис легкомысленно плутал в английских глаголах, все еще пытаясь объяснить герцогу, кто такая княжна Тараканова, а на свет тем временем явилась злобная фурия. Чтобы удержать при себе призрачное счастье, она была готова на все. С этой минуты, собственно, и начался очередной, третий, акт моей жизни, вполне допускаю, что последний.

Они допили свой кофе, выпили по рюмке хереса, выкурили по сигаре, по-прежнему не обращая на меня ни малейшего внимания, и мы пустились в обратную дорогу. В машине подвыпивший Моргулис небрежно, словно какое-то домашнее животное, дернул меня за ухо:

— Ну что, фантик, вспомнила теперь, как хозяйские сапоги пахнут?

— Не понимаю, с чего ты так завелся? — Внешне я отвечала совершенно спокойно, но одному Богу известно, чего стоило это спокойствие.

Со временем я научилась сдерживать ярость без особых усилий, но из этого вовсе не следует, что она ослабла или стала менее жгучей.

Тысячу раз — нет!

Каждое утро, если, конечно, ночью удается забыться, начинается для меня с мысли о том, что именно сегодня все может кончиться. Я снова стану Юлькой из грязной пятиэтажки, дворовой девчонкой, которая — всего-то! — однажды удачно выскочила замуж. И сразу же начинается изматывающий душу и иссушающий разум нескончаемый мыслительный процесс. Я начинаю обдумывать варианты и способы уничтожения Моргулиса, потому что каждый день его существования на свете чреват для меня опасностью разоблачения.

Я вполне отдаю себе отчет, что никого это разоблачение особо не взволнует, не вызовет общественного потрясения, обвала биржи и вряд ли отзовется даже слабым шелестом желтой прессы.

Ну всколыхнется дня на три, не больше, террариум наших друзей, ну скажет какая-нибудь пожилая проститутка, на старости лет пробившаяся наконец в светские львицы: «Между прочим, я никогда не понимала, чего это все пускают слюни: аристократизм, утонченность, порода… Молодая, да ранняя! Аферистка! Меня не проведешь!»

И не более того, поверьте!

Но это как раз не имеет для меня ни малейшего значения, пусть бы мое самозванство обсуждали на первых полосах все центральные газеты, пусть бы об этом кричали на каждом углу, пусть бы оно оказалось даже преступным и меня потащили в суд!

Ничего этого я не боюсь.

Единственное, что ввергает меня не то что в страх — в ужас, так это возможность потерять свое счастье, которое существует исключительно внутри меня. Вы скажете: но ведь я уже его потеряла, потому что теперь отчетливо понимаю, что все мое купленное прошлое — блеф, обман, мистификация.

Понимаю — да!

Но все равно, пока оно остается со мной — счастлива. И в целом мире существует один-единственный человек, который этому счастью угрожает…

Нас с вами объединяет одинаковая проблема, потому, наверное, нет необходимости объяснять, как изматывает душу, лихорадит рассудок, съедает все свободное — да и несвободное тоже — время эта пытка — страстное желание смерти ближнему. И все, что за ней следует: бесконечное обдумывание новых способов убийства, деталей, подробностей. В конце концов картина воссоздается так ярко, что кажется: ты наблюдаешь за совершенно реальным действием, происходящим где-то поблизости. Но именно тогда становится ясно: весь сценарий никуда не годится, он слаб, надуман, неисполним в принципе.

И все начинается сначала.

А каждый вечер…

— Каждый вечер ты ждешь, когда же подъедет к дому машина, и одновременно жутко надеешься, что именно сегодня она не вернется. Господь услышал твои молитвы, все разрешилось каким-нибудь естественным образом: авария или случайная пуля, предназначенная другому человеку, или рухнувший столб, или несвежие устрицы, в конце концов… — Татьяна заговорила так неожиданно, что мужчины вздрогнули.

Но Юлия словно ждала этой реплики, облегченно перевела дух и благодарно улыбнулась:

— Да, да, все именно так, в точности. Ну вот, я была права: вам не нужны подробности — вы переживаете то же самое. Добавлю только, что все это время я была уверена, что рассудок мой помутился, и все оставшиеся силы употребляла на то, чтобы скрыть это от окружающих. А потом случай, Бог или… кто его знает? — привели меня к нашему милому доктору. И он вселил надежду, утверждая, что это никакая не болезнь, а естественное, первородное даже человеческое стремление. И моя привязанность к чужому прошлому — тоже… Все никак не могу запомнить — обидно, право! — но она, оказывается, имеет название, и очень красивое…

— Личный миф.

— Спасибо. Правда красиво звучит?

— Красиво. А в чем суть этой красивости?

— Суть проста. Подсознание человека, его верный страж, защитник, лекарь и вообще — мастер на все руки, однажды примечает, что подопечный несчастлив. Причем страдает не от каких-то объективных трудностей и недугов, а исключительно из-за того, что жизнь свою считает серой, однообразной и унылой. Нет в ней, как ни крути, ни одного из тех факторов, которые включены в его личную систему ценностей. При этом совершенно не важно, где именно он эти факторы насобирал: в биографиях «богатых и знаменитых» или в скромном соседском быту.

Верное подсознание бросается на помощь, наскоро лепит так называемый личный миф и преподносит его загрустившему было хозяину, как горячий пирожок — к обеду.

Поясню на конкретном примере.

В далекой уже середине семидесятых годов партийные бонзы из ЦК КПСС были сильно озадачены тем обстоятельством, что изрядное количество — около трехсот — ветеранов партии утверждало, что именно они, лично и персонально, несли с Ильичей на субботнике знаменитое бревно, которое увековечил художник Иорданский. Картина, если помните, так и называлась: «Ленин на коммунистическом субботнике». Допустить, что 299 большевиков, мягко говоря, привирают, было никак нельзя, хотя бы по идеологическим соображениям. Да и вообще, я думаю, им там, в ЦК, стало интересно. Словом, решение было принято по тем временам нетривиальное. Разобраться в вопросе поручили группе психологов. И те, пообщавшись с ветеранами, вождей успокоили: старики говорили правду. Потому что подавляющее большинство из них находилось в плену личного мифа.

Формировался он примерно таким образом: есть картина Иорданского, на ней рядом с Лениным изображен рабочий, я тоже в те годы был рабочим, жил в Москве и часто принимал участие в субботниках. Вывод: этим рабочим вполне мог быть я.

Через некоторое время скромное «вполне» благополучно опускалось. И фраза звучала уже совершенно по-иному: этим рабочим мог быть я. Потом заявление еще чуть-чуть корректировалось, и выходило: этим рабочим был я!

Мысль становилась очень уж сладкой.

И доброе подсознание немедленно глубоко прятало в своих недрах и «вполне», и «мог», и любые другие оговорки и сомнения.

Человек свято верил в то, что все именно так и было.

Как видите — все просто.

Но мы отвлеклись.

Если вы закончили, Юлия, предлагаю наконец приступить к делу.

Итак, перед нашим организованным сообществом (заметьте! — слово «преступным» я сознательно опускаю, поскольку ни одно наше действие не преступает закон: мы просто играем, фантазируем, освобождаясь тем самым от тяжелого бремени) стоит непростая задача: разработать план уничтожения крупного бизнесмена, которого как раз в силу этого обстоятельства охраняют специалисты высокого класса. О системе безопасности господина Моргулиса Юля, надо полагать, расскажет подробно, возможно, мы и найдем в ней прорехи. Итак…

— Я перебью, если позволите. Охраняют — да, это, конечно, дополнительная проблема. Но в том, что он крупный предприниматель, есть и некоторый позитив для нас. Крупный — значит, и дела, и проблемы, и враги крупные. Мне кажется, нужно двигаться именно по этому пути. В какой мере вы осведомлены о делах мужа?

— Достаточно полно.

— Отлично.

— Простите, я не понял. Вы предлагаете инсценировать все таким образом, чтобы тень подозрения пала на его конкурентов?

— Нет, я предлагаю более тонкую игру. Обладая достаточным объемом информации, можно попытаться спровоцировать такой расклад, при котором у его конкурентов или партнеров — это даже более вероятно — просто не будет выбора. Либо они устраняют Моргулиса — либо гибнут сами. И все. О дальнейшем можно не беспокоиться. Всю нашу работу выполнят не меньшие профессионалы, чем те, которые его охраняют, можете мне поверить. А другие профессионалы — финансисты им щедро за это заплатят и употребят все свое влияние, чтобы следствие зашло в тупик. Если же, оставаясь, разумеется, в тени, подключить к работе еще некоторых профессионалов от журналистики, то общественное мнение очень скоро придет к единому мнению: он пал жертвой очередных олигархических разборок. Кстати, Юлия, на вашего мужа никогда не покушались?

— Как же! Целых два раза. Стреляли из гранатомета и взрывали. Оба раза были жертвы, но его Бог миловал.

— Это замечательно! Остается только выяснить: кто и за что? А также определить, что именно должно произойти сейчас, чтобы непреодолимое стремление уничтожить Михаила Моргулиса снова возникло у кого-то еще, кроме Юлии.

— Но послушайте! Это ведь архисложно. Допускаю, что можно, с определенной долей вероятности, прогнозировать ситуацию, когда некто захочет и — что немаловажно! — сможет его уничтожить. Два покушения, как видите, не удались! Но запрограммировать их?! Не представляю себе!

— А я, напротив, очень даже хорошо представляю. Потому что некоторое время назад подобное программирование было существенной составляющей моей деятельности. Речь, разумеется, шла не о таких крайних мерах, но схема все равно одна. Бизнес, друг мой, впрочем, как и политика, если верить Макиавелли, зиждется на принципе «разделяй и властвуй». А чтобы разделить, надо как раз запрограммировать развитие ситуации в нужном русле. Разве вам этот прием не известен?

— Да-а, пожалуй, в этом смысле… Да, любопытно. По крайней мере попробовать можно. Но тут, как вы понимаете, основная ответственность ложится на вас, потому что все эти финансовые и организационные хитросплетения, потом опять же — тонкости взаимоотношений… Вы вращались на этой орбите, вам и карты в руки. Впрочем… Я сейчас подумал, что в части получения свежей и даже конфиденциальной информации смогу быть полезен.

— А запустить «утку», в смысле «утечку информации из официальных источников»?..

— О, это сколько угодно! Нет ничего проще.

— Отлично! Будем считать, что один вариант у нас уже есть. Какие еще имеются предложения?

— А где он обычно обедает? — осторожно поинтересовалась Татьяна.


Обсуждение, как, впрочем, и всегда, растянулось на долгое-долгое время.

Четверо взрослых людей изобретательно и вдохновенно разрабатывали план, а вернее — сразу несколько планов убийства пятого.

Глаза у них горели, лица пылали.

Они говорили возбужденно, громко, часто перебивали друг друга, вступая в горячие споры, искренне, как дети, радовались, если, охрипнув, все же приходили к консенсусу.

Голоса врывались в тишину старого дома, проникали в самые отдаленные закоулки, просачивались сквозь плотно закрытые окна, будоража заросли черного леса.

Увлеченные спором люди не заметили странной метаморфозы, которая произошла в окружающем их мире: мрачное пространство затихло, замерло, затаилось. Казалось, что оно напряженно вслушивается в разговор, боясь пропустить любое, даже брошенное вскользь, слово.

ПОД КРЫШЕЙ СТАРОГО ДОМА ДУША

Мир менялся.

Старый мир, в нем скиталась Душа который уж год.

Или век?

А может, всего лишь мгновение вспорхнуло с циферблата небесных часов, но полет его перечеркнул бесконечность?

Этого Душа не ведала.

Чувством времени обделил ее Создатель.

И кто он был, к слову сказать, она тоже не знала.

Кто подарил ей нынешнюю ипостась? Выдернул из когтей желтоглазого дьявола? Переместил из кошмара его преисподней под сень черного леса?

Душе неведомо было даже имя спасителя.

Но мир менялся!

Злая Память — старуха, живущая в гулком дупле, — внезапно сменив гнев на милость, начала понемногу возвращать Душе то, что казалось забытым навеки. И однажды, величественное, осиянное золотом, выплыло из мрака чудное слово «Создатель».

Душа призадумалась.

Слово, казалось, было известно прежде. Оттуда, из прежней жизни, тянулся вослед за ним ореол дивного света. Излучая тепло, свет мерцал и клубился сияющим нимбом вокруг чьего-то лица. Но вот самого лица не могла припомнить Душа, черты его старая карга утаила в своем логове.

Однако ж рядом с Душой был Голос.

Долгое время она полагала, что это и есть голос ее создателя, и когда проступил из мрака сияющий лик, Душа посчитала, что он тоже принадлежит творцу. Ее творцу.

Однако знание этого отчего-то не прижилось.

Напротив, сомнения стали все чаще посещать мятежную Душу. И теперь она уже не могла утверждать с уверенностью, что тот, кого почитала своим создателем, и тот, кто подлинным Творцом явился в смутных тревожных, но счастливых воспоминаниях, — суть одно и то же.

Но кем бы ни был обладатель голоса, он был скуп.

Ибо, вернув Душе некоторые из утраченных прежде возможностей, многого недодал. Чувство времени оказалось в числе прочих потерь. Душа витала в чертогах хмурого леса, совершенно не ощущая плавного течения вечности.

Зато перемены чувствовала она очень остро.

И теперь знала точно: мир менялся.

Наступившие дни принесли с собой еще одну разительную перемену.

Душа неожиданно согрелась.

Следовало ли благодарить за это скупое осеннее солнце, или куда более ощутимое тепло вдруг пролилось на озябшую в вечности Душу из собачьих глаз, что солнечным янтарем мерцали ей навстречу на черном атласе свирепых и мудрых физиономий? Вероятно, впрочем, что причиной тому было теплое дыхание окрестностей, вдруг приглянувшихся Душе.

Словом, посреди не очень-то ласковой осени, на берегу остывающей сонной реки Душе неожиданно сделалось так тепло, что она готова была замурлыкать, как кошка, разморившаяся на хозяйских коленях.

Более всего боялась она теперь утратить ощущение этой вселенской благости и хорошо понимала, что главной угрозой ему был Голос. Потому мелила теперь Бога Душа, чтобы внезапное увлечение Голоса ночными посиделками продлилось как можно дольше.

И до поры Господь внимал ее молитвам.

Этот день выдался особенно ярким.

Солнце, вроде бы позабыв о том, что осенней порой надлежит ему светить скупо и вообще быть сдержанным в проявлении своих пылких чувств, воссияло в прохладной лазури, как в разгар лета.

Пролившееся с небес сияние не кануло бесследно на продрогшей земле. Подхваченное растрепанными кронами деревьев, оно немедленно вплелось в их убор яркими прядями драгоценной парчи: багряной, бледно-золотой и ярко-желтой.

Светило оказалось щедрым, и по крупице блистающих даров перепало всем. Даже крохотные лужицы грязной воды, оставшиеся на земле после холодных затяжных дождей, получили по солнечному зайчику. Унылые озерца немедленно окрасились восхитительной синью, словно кто-то там, наверху, неосторожно отколол кусочек небес и смахнул осколки на землю.

Ослепительная чешуя покрыла серую поверхность реки. Будто всплыл из темных глубин целый сонм мелких рыбешек, чтобы как следует прогреться напоследок перед долгой зимней спячкой.

Душа парила над берегом реки, наслаждаясь внезапным буйством осенних красок и… одиночеством.

Последнее время — и это тоже было следствием загадочных перемен — она неожиданно полюбила одиночество. Полюбила настолько же, насколько ранее страшилась. И даже ненаглядных друзей своих — черных псов — не так часто, как прежде, баловала теперь вниманием, несколько, впрочем, тяготясь сознанием невольного предательства.

Но одиночество было дороже.

Им уливалась Душа.

В минуты одиночества снисходила на нее откуда-то свыше тихая радость.

Сегодня, однако, блаженство оказалось недолгим.

Ажурная вязь золотой листвы была прозрачной, и сквозь ее зыбкую завесу издалека заприметила Душа женщину.

Задумчиво брела незнакомка вдоль пустынного берега, понурив голову и сильно сутулясь, словно не замечая пышного торжества, устроенного напоследок коротким бабьим летом.

Затаившись в ветвях, пронизанных солнцем, Душа внимательно наблюдала за ней и чем больше вглядывалась в хрупкую фигурку, которая в равной степени могла принадлежать и старухе, и девочке-подростку, тем больше проникалась чувством сострадания. Спроси кто, Душа вряд ли смогла бы объяснить, откуда взялось сострадание, но последнее время ее посещали по большей части именно такие необъяснимые, почти забытые чувства. В конце концов она оставила тщетные попытки разобраться в их природе. Просто принимала как нечто данное свыше.

Сейчас Душа так же, не раздумывая, распахнулась навстречу потоку острой, щемящей жалости, в который немедленно вплелась совершенно уж непонятная симпатия к задумчивой страннице. В какой-то момент возникло даже ощущение, что грустная дама у воды вовсе не посторонняя, случайная прохожая, которая — к тому же! — своим внезапным появлением нарушила благостное уединение. Почудилось, будто облик женщины был знаком, близок и даже дорог когда-то, в далеком прошлом, в иной жизни, о которой Душа, как назло, почти ничего не знала наверняка. Но будоражили все чаще теперь смутные тревоги и гуманные воспоминания, и та, что брела тихим берегом, была оттуда, из этих таинственных видений.

Такое вот знание снизошло вдруг.

И, подчиняясь внезапному порыву, позабыв вечные страхи, еще вчера непреодолимые и мучительные, покинула укрытие Душа.

Секунда-другая — и вот она уже скользит вдоль кромки сияющего потока, бесстрашно двигаясь прямо навстречу печальной женщине, которая, похоже, и в самом деле так занята своими грустными мыслями, что не видит ничего вокруг. И появление Души в том числе оставляет ее безучастной.

На мгновение пугается Душа.

«Быть может, и вправду я бестелесна? И никто на свете, кроме грозного Голоса да преданных, чутких псов, не замечает моего присутствия?»

Но в этот момент женщина выходит из оцепенения и, медленно подняв голову, долго смотрит на Душу большими, очень светлыми глазами.

Замирает Душа.

Сдается ей, что в эти минуты решается — ни много ни мало! — ее судьба, ее будущая судьба на много лет вперед, вплоть до последнего предела.

Молчание кутается в вечность.

А потом женщина тихо произносит одно только слово.

Имя.

— Роберт?! — шепчет она бледными, увядшими губами. И громче набата разносится шепот во вселенной: — Господь всемогущий! Неужели это ты, Роберт?!!

Загрузка...