Сидевший за столом Шеллен уронил голову на руки.

— Сотириус, есть здесь недорогой кабак, где можно купить бочку виски или, на худой конец, цистерну шведской водки? — спросил он, не поднимая головы.

— Зачем виски? Зачем ресторан? У меня дома найдется и «Хеннесси», и «Метакса», и анисовая водка. Ты пил узо?

Через час, закупив продуктов, они сидели в просторном номере отеля, кстати, как раз того самого «Эксельсиора», что на Рювигсгатан, и пили упомянутую узо, разбавляя ее водой, от чего она становилась молочно-белой. Не слишком вдаваясь в подробности, Алекс рассказал Сканцикасу свою подлинную историю, совершенно обойдя стороной Хемниц и встречу с братом.

— Так ты просидел здесь целых полгода? — удивился грек. — Но зачем?

— Ну, во-первых, никто из нас не знал, что это затянется так надолго. Во-вторых, я не мог оставить своего друга, с которым рос на одной улице и который не знал, что все его родственники погибли. И потом, мне платили шестьдесят крон в месяц, и при этом ничего не требовалось делать. У меня ведь, в отличии от некоторых, нет папаши с судовой компанией, да и сразу после окончания войны я, как немец, предвидел неминуемое увольнение из армии. Что?… Компания перешла к твоему старшему брату? Тем более, потому что у меня и брата-то никогда не было. Спрашивается: куда податься? А тут — грейся на солнышке, смотри как коровки щиплют травку, изучай шведский — одним словом, отдыхай. Разве плохо? А домой я писал… Ну а потом, когда отпуск слишком затянулся, доказать что-либо стало очень непросто. Наши эскадрильи расформированы, все, кого знал, поразъехались, даже маршал Харрис, я слышал, подал в отставку. Кто поверит, кого призвать в свидетели? А если не поверят и оставят в лагере, как на тебя станут смотреть остальные? Еще и подушкой придушат, как иуду. А-а!… Вот то-то. Давай-ка наливай, да расскажи теперь о себе. Сбил ты все-таки своего пятого? Я так и не понял.

Сотириус откупорил бутылку «Метаксы» и поведал товарищу грустную историю о преследовавших его неудачах в последние месяцы войны.

— Начиная с октября, мне все время в чем-нибудь не везло, Алекс. То вместо самолета подсунут трясущуюся свинорылоподобную обезьяну, на которой не то что сбивать джери, просто летать противно. — Он явно захмелел. — Один раз я чуть не убился при посадке. Думал, спишут эту хрень к чертовой бабушке, а они ее отрихтовали и снова мне, мол, нате, пожалуйста, доламывайте дальше. Потом меня два раза подбили: первый раз — на обезьяне, так что мне было совсем и не жалко, а второй — на другом, но там, когда джери был у меня на кресте, заклинило пушку. Эти английские пушки!… От злости я готов был идти на таран, но меня подстрелили раньше. Хорошо, что оба раза попал к своим. А они, гады, знали, что я охочусь за пятым, что он нужен мне позарез, пока война не кончилась, так нарочно посылали только на штурмовку или вспомогательное сопровождение. А когда я снова неудачно сел и погнул стойку на мягком грунте, мне намекнули, что от меня убытков больше, чем от немцев, и что мне пора на преподавательскую работу. — Сотириус икнул. — Помнишь Кейна? Ну как же! Его тоже отправили на преподавательскую работу. Это еще в сороковом. А накануне он увидел, как чехи из «Лафайета» крутят бочки на «Хоках». Так вот, вечером ему устроили торжественные проводы всей эскадрильей с танцами и девочками, а утром дали самый старый «Харрикейн», который только нашли — все равно ведь лететь в Англию, в глубокий тыл, где этот хлам можно и выбросить. Помнишь, такой… с двухлопастным винтом постоянного шага… Ну да, ну да… Вот… хлопнули бутылочку шампанского, помахали ручкой, и он, полетав над аэродромом, решил на прощание сделать эту чертову бочку. Это на «Харри» с двумя веслами вместо лопастей! Ну и сделал — на наших глазах точнехонько в холм. Прямиком в зубы к Сатане вместе со всеми своими шестнадцатью победами. — Сотириус снова икнул и потянулся за бутылкой. — А сразу после войны я сам подал рапорт. Шансов остаться у меня не было, да и что такое истребитель, когда некого истреблять. Что?… Какая конфронтация? Ты о русских, что ли?… Нет уж, увольте, это без меня. Я — православный…

На следующий день Алекс вместе с Сотириусом, на которого вчерашняя смесь анисовой с коньяком произвела разрушительное воздействие, приехали в порт.

— Наша «София» уходит в Ленинград с заходом во Фленсбург, — беспрестанно щупая лоб, простонал Сканцикас. — Раз документов у тебя нет, сразу, как сойдешь по трапу, сдавайся оккупационным властям и рассказывай им свою историю. Да смотри, не перепутай Фленсбург с Ленинградом. Впрочем, я наказал капитану ссадить тебя в Германии. А теперь давай по маленькой на прощание.

Он отвинтил колпачок фляги, и они приняли по чуть-чуть.

— Да! Ты не забыл ту бумажку с моим опознанием? Хе-хе, твой единственный документ выдан Сотириусом Сканцикасом. Цени! Если что, пусть звонят — номера конторы и отеля я там записал, а как вернусь, проинструктирую фру Вильсон.

Выпив еще три раза по чуть-чуть, они распрощались. Добравшись с помощью матроса до своей каюты, Алекс, не раздеваясь, рухнул на койку.

* * *

— У вас что, совершенно нет никаких документов, кроме этой бумажки? — по-немецки спросили Шеллена на посту таможенного контроля, когда утром следующего дня он ступил на пристань города Фленсбурга.

Сама дорога заняла около семнадцати часов, но с учетом того, что «София» — небольшое судно водоизмещением что-то около пяти тысяч тонн — простояла почти семь часов в Треллеборге, прошли ровно сутки. За это время Алекс прекрасно выспался и выглядел теперь вполне свежо и бодро.

— А чем она вас не устраивает? — искренне удивился он. — Здесь есть даже подпись сотрудника шведского МИДа.

— А что вы делали в Швеции? — Вопрос был задан уже по-английски человеком в форме майора британских территориальных войск.

— Отдыхал в лагерях для интернированных, — также по-английски ответил Шеллен.

— Но всех интернированных англичан репатриировали еще в мае.

— Я сидел в лагерях для немцев.

— Как так?

Алекс коротко пояснил, что бежал из немецкого плена в форме немецкого летчика на немецком истребителе, чем поверг майора в крайнюю степень удивления.

— И вы столько времени просидели там, выдавая себя за немецкого летчика?

— У меня были на то некоторые причины.

Этот разговор продолжался еще несколько минут. Потом Алекса усадили в крытый джип и, попетляв по узким улочкам приграничного Фленсбурга, с колоколен которого была хорошо видна Дания, отвезли в городскую комендатуру. Здесь его со стопкой чистых листов бумаги и письменными принадлежностями заперли в крохотном кабинетике, предложив подробнейшим образом описать все, что с ним приключилось. Он изложил свою историю на трех листах. Другой майор — на этот раз регулярной армии — молча прочел их и, ни слова не говоря, вышел, заперев за собой дверь. Часов через пять, уже в сумерках позднего вечера этот же майор в сопровождении солдата морской пехоты перевез Алекса в другое место. Его провели в комнату с решеткой на окне, кроватью, столом, стулом и небольшим шкафом. На столе на небольшом подносе стояла какая-то снедь, накрытая белой салфеткой, рядом — графин с водой.

— Сожалею, — сказал майор, — но до полного выяснения всех обстоятельств вам придется побыть здесь.

— Сколько времени займет ваше выяснение? — раздраженно спросил Алекс.

— Не могу сказать. Дня два, а может, десять. Ничего страшного — вы почти семь месяцев, выдавая себя за нациста, можно сказать добровольно просидели за проволокой. Уж несколько-то дней еще подождете. Кстати, заодно снова изложите на бумаге все, что с вами произошло с момента пленения 15 февраля, и особенно подробно с того дня, как вы совершили побег из отряда Макса Гловера. Все необходимое для этого найдете в шкафу.

— Подождите, сэр, но вы хоть что-нибудь уже выяснили?

— Разумеется. Мы не сидим без дела и знаем уже достаточно много о жизни флаинг-офицера Алекса Шеллена до 13 февраля сего года. Остается восполнить пробел от этой даты до сегодняшнего дня. Сегодня у нас, — майор взглянул на наручные часы, — уже третье декабря.

Он встал и медленно прошел к двери.

— Скажите, Шеллен, а вам известно о смерти вашего отца?

Сердце Алекса сжалось. Он застыл, не в силах спросить «Когда?».

— 20 февраля от сердечного приступа, — сказал майор. — Мне искренне жаль.

Он ушел. Алекс долго сидел без движения, первое время даже не пытаясь осмыслить услышанное. Просто в его памяти один за другим всплывали образы отца, и Алекс понимал, что они, эти образы, — все, что осталось от Николаса Шеллена. Бесплотные воспоминания, фантомы памяти, которым не задашь вопрос и у которых не попросишь прощения. Потом он долго ходил по камере, беспрестанно массируя лицо ладонью правой руки. Его переживания в плену о том, как отец отнесется к тем или иным известиям о сыне, его идиотские письма из Швеции в никуда — все это разом стало таким пустым и бессмысленным. Что может быть противоестественнее писем человеку, которого нет?

20 февраля. Вероятно, в тот день отец услышал очередной выпуск радиопередачи «Вызывает Германия». Он регулярно слушал эту волну и не перестал этого делать даже тогда, когда, по мнению окружающих, сообщения Би-би-си стали намного правдивее. Возможно, в тот день Уильям Джойс поведал британцам об очередном преступлении «мясника» Харриса, в красках описав гибель Дрездена. Это и убило Николаса Шеллена, у которого после смерти жены в Германии остались две надежды и одновременно два страха — старший сын и родной город. И неизвестно, какая из этих надежд была желаннее и какой из этих страхов угнетал его больше.


Наутро Алекс снова исписал несколько листов бумаги, стараясь ничем не противоречить своим предыдущим показаниям. Он по-прежнему старательно обходил все связанное с братом Эйтелем, сочинив, что в Хемнице его старый товарищ по имени Ульрих помог ему достать документы некоего лейтенанта Эрвина Кёне — летчика-истребителя. Лейтенант люфтваффе Эрвин Кёне действительно существовал и сидел в лагере Ринкабю, а 29 ноября шведские полицейские нашли его мертвым в веревочной петле, свободный конец которой был привязан к спинке его собственной койки. Алекс сам видел, как несли завернутое в одеяло тело и как кто-то из шведов на вопрос «Кто это?» ответил: «Лейтенант Эрвин Кёне». Он знал этого худосочного парня, молчуна, мало с кем общавшегося (что тоже на руку), у которого, как говорили, в Кёльне погибли все родственники. Таким образом, в настоящее время этого человека не существовало в списках живых и можно было надеяться, что его имя послужит надежным прикрытием Шеллену взамен ненавистного имени Генриха фон Плауена. Но он недооценил охочих до всякой мелочи ищеек из МИ-5.

— Надеюсь, сэр, что на этот раз моя писанина вас устроит? — спросил Алекс майора на очередном собеседовании. — Подробнее уже некуда. Знал бы заранее, вел бы дневник.

— Нет-нет, мистер Шеллен, если все, что вы пишете, правда, через пару дней вам выдадут временное удостоверение личности, с которым вы сможете ехать в Англию. Там получите паспорт, восстановитесь в рядах РАФ, сможете получить соответствующую компенсацию. Только прежде нам необходимо уточнить несколько деталей. Готовы?… Отлично! Итак, 10 апреля вы под именем лейтенанта Эрвина Кёне в составе 4-й эскадрильи 51-й эскадры стартуете с острова Узедом, а уже 11-го оказываетесь в лагере Линген на острове Готланд.

Алекс кивнул. В интонации майора он уловил некое предвкушение, словно тот знал нечто, чего не знал Шеллен, и это нечто сейчас разрушит всю его легенду. Ему стало немного не по себе.

— А как вы объясните, что в лагерных списках Лингена имя Эрвина Кёне не значится? Оно появляется только в списках лагеря Ринкабю. Вас что, забыли зарегистрировать? Но тогда каким образом вы получали денежные выплаты, о которых сами же упоминаете?

Ах вот оно что! Примелькавшийся ему за три проведенных в Ринкабю месяца малохольный Кёне, оказывается, прибыл туда из другого места. Как он мог этого не учесть?

— Возможно, какая-то путаница, — промямлил Алекс. — Столько народу…

— Путаница, говорите, — майор недобро прищурился, и Алекс почувствовал себя уличенным в постыдном списывании школяром под взглядом сурового штудиенрата. — Это в денежной-то ведомости, в которой вы должны были расписаться не менее девяти раз? Впрочем, возможно. Все бывает. Но в Ринкабю вы разве не заметили, что у вас есть двойник?

— Какой двойник?

— Ну как же, буквально вслед за вами туда был этапирован второй лейтенант Эрвин Кёне. Его привезли из маленького лагеря Рамселе, о котором вы, верно, и не слыхали. Расписываясь в денежных ведомостях там, вы не могли не заметить, что рядом с вашей графой находится ваш полный тезка. Вас — офицеров — наверняка не раз собирал старший офицер или генерал Мюллер. Уж там-то вы должны были столкнуться с ним нос к носу.

— Ничего такого не было, — пробормотал Алекс.

— Допустим и это, — майор был покладист, значит, в его загашнике имелось еще что-то. — Предположим, что шведы опять напутали и вы — лейтенант Кёне — были в лагере Ринкабю один в своем роде. — Майор сделал паузу. — Ну что, примем это за аксиому?… Тогда скажите, кого 29 ноября шведы вытащили из петли и на следующий день предъявили инспекторам Международного Комитета в виде трупа? Опять скажете ошибка, недосмотр? Нет, мистер Шеллен, вот тут я уже категорически не соглашусь. Подобные случаи расследуются очень тщательно. Пальцы трупа наверняка сверили с отпечатками в его регистрационной карте, и, я уверен, — они полностью совпали. Впрочем, мы послали запрос и скоро получим копию протокола.

Алекс молчал. Он понимал, что столь серьезный подход к установлению его личности ничего хорошего не сулит. Подозревая лишь априори, то есть еще не имея против него никакого компромата, МИ-5 за одни сутки уличила его во лжи. Теперь уж они вцепятся мертвой хваткой.

— Я ставлю перед вами прямой вопрос, — выдержав паузу и без тени суровости в голосе, снова заговорил майор, — под каким именем вы попали к шведам, и почему пытались его скрыть?

— Под именем Генриха XXVI Реусс фон Плауена, лейтенанта ВВС, — тихо сказал Шеллен.

Майор явно не ожидал такого ответа.

— Положим, что так. Но вы ответили лишь на первую половину вопроса.

Алекс молчал.

— Вы совершили убийство? — стал допытываться майор. — Ну же, признайтесь! Если, добывая документы, вы убили немецкого офицера, то, безусловно, стали преступником. Но у вас наверняка были смягчающие обстоятельства, не так ли? Ну же, Шеллен! Война давно окончена, и ситуация кардинально изменилась. Вам нечего бояться.

Майор явно лукавил. Он понимал, что сидевший перед ним Алекс Шеллен не стал бы скрывать убийство немца, подпадавшее согласно Конвенции под категорию военного преступления. Как не скрывают подобных деяний сейчас члены французского Сопротивления, греческие партизаны и вообще все, для кого Конвенция о правилах ведения войны могла бы стать обвинительным кодексом, но никогда им не станет. Нет, майор просто хотел дать своему подследственному надежду, расслабить его, вывести из состояния ступора, в которое он впал после неожиданного разоблачения, а потом снова заняться ловлей, которую любил в своей, часто рутинной, работе более всего остального.

— Нет, я не убивал этого человека. Я вообще его никогда не видел.

«Интересно, скольких людей я убил на этой войне? — вдруг подумалось Алексу. — Лично я, своими руками?» Вот так, глаза в глаза, он не убил никого. Он ни в кого не выстрелил из пистолета или винтовки, никого не проткнул штыком. В обоих случаях, когда падали сбитые им самолеты, он видел раскрывшиеся купола парашютов, и только два самолета, сбитые им в паре и в тройке, по всей видимости, взорвались и сгорели вместе со своими пилотами.

— Тогда что вы скрываете? — продолжил свои увещевания майор. — Может быть, вы совершили уголовное преступление в Швеции? Это, конечно, другое дело, но все равно вам лучше признаться. Мы ведь и так узнаем. Что бы там ни было, но вы наш офицер, проливавший кровь за короля и народ Британии, и это будет обязательно учтено.

— В Швеции?… В Швеции я однажды убил несколько ос, сэр, — продолжая думать о своем, медленно произнес Алекс. — Отправьте меня обратно в камеру, я готов написать правду.

И он написал. На двадцати двух листах он написал все, и даже про ту газету со своей фотографией. Он понимал, что каждая новая строка в его признаниях — это еще один камень на весах британской богини правосудия, причем на той их чаше, которая, опускаясь, поднимает руку с ее карающим мечом. Кто и что сможет положить в противовес на другую чашу? Пожалуй, что никто и ничего. И все же он продолжал писать, сбивчиво и не всегда последовательно, но предельно откровенно. Его рука дрожала, из его глаз готовы были политься слезы, но не раскаяния, а обиды и отчаяния. Почему судьба поставила его в такое положение, когда столь естественный поступок во спасение изначально и неотвратимо облечен в форму позорного предательства и измены? За что именно ему выпал этот жребий? Почему он не погиб в бою или не умер от болезни, почему в детстве он не утонул в реке или не сорвался с высокой покатой крыши их дома? Действительно, почему?

Алекс отложил перо и долго сидел, опустив голову. Как легче ему было бы теперь, будь он фаталистом, верившим в предначертанное судьбой. Глупо раскаиваться и корить себя за ошибку, когда ты всего лишь деревянная марионетка и некто, постигший искусство невропастии[24], управляет всеми твоими поступками. Но он верил в свободу поступков, и это была его неколебимая вера. Только так можно чувствовать себя человеком, а иначе все бессмысленно.

Он снова взял перо и, дописав несколько строк, поставил последнюю точку. Что-то толкало его на это признание. Он мог бы еще лгать и изворачиваться, покуда не был окончательно приперт к стенке, но подспудно он осознавал, что, как бы ни развивались события, этим признанием должно было кончиться. Неминуемо и неотвратимо. В этом заключался какой-то неведомый ему смысл. Но как же, не будучи фаталистом, принять неотвратимость признания? Получается, что он был волен в самом действии, но обречен на признание в содеянном. Над этим стоило задуматься, и он, закрыв глаза, попытался сосредоточиться на одной-единственной мысли — что есть его признание. Только ли осуждение и кара, которые постигнут его как изменника? Неужели больше ничего?

Алекс знал, что ровно через семь дней после той ночи Хемниц был разрушен, и, значит, все оказалось напрасным. В мире ничего существенным образом не изменилось. И это было бы верно, если бы его поступок… нет, не поступок, а бунт, восстание против несправедливости, так и остался бы никому не известным. Так, может, в этом все дело? Разорвав цепи долга, присяги, боевого братства, государственной морали, общественных мнений — все эти сковывающие путы, заставляющие человека воспринимать им же сотворенное мировое зло как нечто неизбежное, данное свыше силою обстоятельств, чему не только нельзя противостоять, но против чего невозможно и помыслить, — он, Алекс Шеллен, своими действиями явил пример истинной свободы, назвав преступление преступлением, даже когда оно, это преступление, совершается его собственной страной во имя высших целей. Он не достиг желаемого результата, так пусть же хотя бы узнают, что он сделал такую попытку. В самом этом факте заключен огромный смысл. И пусть говорят, что он встал на сторону Сатаны и повернул меч против Бога. Но, ради всего святого, вдумайтесь почему!

Он хотел перечесть написанное, чтобы что-то подправить, но не смог. У него была еще возможность уничтожить свои признания — в шкафу он нашел потертый коробок с единственной спичкой, но он не сделал и этого. Было далеко за полночь, когда он постучал в дверь, призывая кого-нибудь из охраны.


— Прочтите это, — сказал майор, положив перед Алексом стопку листов с его показаниями, перепечатанными на пишущей машинке. — Все ли верно? Не хотите ли вы что-то исправить? — Он встал и отошел к окну. — Читайте, читайте, я не тороплю вас.

Алекс просмотрел листы — теперь их было только четырнадцать.

— Все верно, сэр. Немного коряво, но по существу мне нечего исправить.

— В таком случае подпишите каждый лист и поставьте дату — сегодня 4 декабря.

Майор собрал листы и спрятал их в папку.

— Сегодня вас передадут другому следователю, — сказал он. — Не думаю, что его затруднит поиск доказательств, подтверждающих ваши показания, тем более что мы уже разыскали газету, о которой вы здесь пишете. Все сходится. И все же один вопрос напоследок: вы сожалеете о том, что сделали?

— Нет, теперь я не сожалею даже о том, что обстоятельства вынудили сделать это именно меня, — ответил Алекс.

* * *

В рабочем кабинете в квартире премьер-министра на старинной и тихой Даунинг-стрит, в доме номер 10, сложенном когда-то из желтого кирпича, но ставшим от лондонской сажи и времени черным, в креслах напротив камина расположились два джентльмена. Сам Клемент Ричард Эттли в отличие от своего тучного предшественника был напрочь лишен каких-либо признаков внешнего (да, пожалуй, и внутреннего тоже) аристократизма. В свои шестьдесят два года он походил на тертого лидера шахтерского профсоюза или на крепкого фермера-конезаводчика, но менее всего на первого министра Короны. Его собеседник, шестидесятилетний Уильям Аллен Джоуит, назначенный Георгом VI на пост лорда-канцлера на следующий день после утверждения Эттли премьером, напротив, являл собой представителя высшего общества. Худощавый, с тонкими запястьями и пальцами пианиста, он сидел, артистично закинув ногу на ногу, обхватив колено сомкнутыми в замок руками и смотрел на огонь. Они обсуждали недавнее назначение нового министра юстиции сэра Хартлея Шоукросса на пост Главного обвинителя Нюрнбергского трибунала от Великобритании.

— Ну что ж, Аллен, нам осталось еще завершить процессы против наших доморощенных изменников, — сказал премьер-министр, подводя черту под их неспешной беседой. — Желательно разделаться с ними еще в этом году. Насколько я знаю, все следственные действия, проводимые МИ-5 по двум делам, уже закончены.

— Вы имеете в виду Джона Амери и… этого гнусавого Джойса, прозванного Лордом Гав-Гавом? Они оба сейчас в Уондсвордской тюрьме. Но предупреждаю — с Уильямом Джойсом будут некоторые проблемы, связанные с его гражданством.

— Я знаю. Но есть ведь еще один.

— Теодор Шурч? — припомнил Джоуит. — Трибунал, заседавший в Челси, в штаб-квартире герцога Йоркского, еще в сентябре признал этого выродка виновным по десяти пунктам обвинений: девять — предательство и один — дезертирство. Сейчас он, если не ошибаюсь, в Пентонвилле. Итого — трое. Обвинение двух первых я думаю поручить заботам барона Шоукросса. Это не займет много времени, так что он справится в перерывах нюрнбергских заседаний. Процессы проведем в окружном суде на Боу-стрит, который не пострадал при бомбардировках. Что до Шурча, то его, как солдата-дезертира, можно повесить с гораздо меньшими хлопотами по приговору Генерального военного трибунала.

— Согласен, — сказал Эттли, — но, говоря еще об одном, я подразумевал вовсе не подонка Шурча.

Джоуит оторвал взгляд от пламени и повернул голову:

— Ах да! Есть же еще некий летчик. Буквально вчера я получил копию его показаний от маршала Дугласа.

— Вот-вот. Как раз о нем я и хотел поговорить с вами. Это немец Алекс Шеллен, получивший вместе со своим отцом вид на жительство и статус эмигранта в тридцать четвертом году. — Премьер-министр встал и, слегка прихрамывая — последствия ранения при Эль-Ханахе во время Месопотамской кампании, — прошелся по мягкому ковру кабинета. — Это особый случай, Аллен. В отличие от той троицы, с летчиком возможны нежелательные резонансы. Вы ведь знаете настрой наших духовников и части прессы. Откровенно говоря, я даже в некоторой растерянности: публичный процесс над Шелленом нам сейчас очень некстати.

— Понимаю, — согласился Джоуит.

— Самое паршивое в том, что следователи из МИ-5 пока не выявили за ним никаких иных преступных действий, кроме помощи немецкой ПВО во время нашего воздушного налета на Хемниц в конце марта. По большому счету, мы можем предъявить ему только это, и я уже вижу, как защита, вдохновленная святыми отцами, примется делать из него спасителя безвинных женщин и детей.

— Однако обвинение в измене королю им не опровергнуть при всем желании, — заметил лорд-канцлер.

— В том-то и казус, Аллен. Все, включая доктора Белла и архиепископа Кентерберийского, навряд ли усомнятся в том, что этого немца все равно вздернут. Процесс будет использован духовниками и их союзниками вовсе не во имя его спасения, а для обвинения действий кабинета сэра Черчилля и командования наших ВВС в терроризме против мирного населения рейха. В этом главное. Шеллен — лишь удобный предлог возобновить пакостную кампанию против нашей армии и руководства, и они его не упустят. А что до личной судьбы предателя, то я больше чем уверен — сама по себе она малоинтересна его будущим защитникам.

Возникла пауза, вызванная обдумыванием обрисованной проблемы. Эттли, как и Джоуит, оба активно работали в предыдущем правительстве и не могли просто так откреститься от принятых им в годы войны решений. Ричард Эттли, как лорд-хранитель печати, до сорок второго года был членом коалиционного кабинета Черчилля, а после — вице-премьером. Уильям Джоуит — бывший генеральный поверенный того же коалиционного кабинета. Оба прекрасно понимали, что штаб бомбардировочного командования Королевских ВВС не имел возможности принять доктрину воздушной войны, основанную на ковровых бомбардировках вражеских городов, без самого детального согласования ее с кабинетом. Слова сэра Харриса о его намерении «выбомбить Германию из войны» целиком и полностью отражали тогдашнее мнение премьер-министра (как бы ни хотел он теперь от этого мнения отречься). Истинный же смысл этих слов стал более или менее понятен рядовым англичанам только весной сорок пятого. И Эттли, и Джоуит хорошо помнили речь Ричарда Стоукса[25], произнесенную им в палате общин, в которой он назвал Дрезден «вечным пятном позора британского правительства». А его слова: «Британцы — народ, который не ведал, что творится от его имени», — неприятно задели тогда очень многих.

— Самое парадоксальное, Аллен, — снова заговорил Эттли, — что урон, который нанес Британии предатель Шеллен своими действиями во время войны, может оказаться несравнимо меньшим в сравнении с тем вредом, который причинит нам его судебное преследование. Нет, лучше бы его не было, этого Шеллена! На процессе всплывет столько дерьма. Нам и так со всех сторон тычут в глаза Дрезденом и Берлином. Особенно эти чертовы нейтралы, не знавшие ни сирен, ни бомбежек и не выключавшие на ночь фонари на своих улицах. — Премьер-министр, очевидно, имел в виду Швецию и Швейцарию. — Сначала они откупились от Гитлера, выполнив все его требования, — эти слова Эттли можно было с полным правом адресовать Швеции, — а теперь корчат из себя святош. Статьи из их газет перепечатывают у нас в «Манчестер гардиан» и «Санди таймс». Они смакуют все новые и новые подробности. Вот, взгляните, — он взял со стола листок бумаги, — это снова прислали из Рима, и я не уверен, что какой-нибудь пакостный газетчик не попытается на этом заработать.

Листок оказался одной из последних прокламаций Йозефа Геббельса, сброшенных в апреле с немецкого самолета над Италией. На ней была отпечатана фотография двух обугленных детских трупов на фоне развалин Дрездена и соответствующий текст. Ужасная фотография и очень эмоциональный текст с оценкой числа погибших в двести тысяч человек.

— И это в самый разгар проведения Международного трибунала, — с ноткой легкого отчаяния добавил премьер-министр.

— И все же открытого процесса над Шелленом не избежать, — заметил Джоуит, возвращая листовку. — Раз информация о нем просочилась в газеты — а это так, — хочешь не хочешь, его действиям должно дать гласную правовую оценку.

— Разве его действия не в юрисдикции военного суда?

— Целиком и полностью.

— Так в чем же дело? Пускай им, как и Шурчем, займется Генеральный военный трибунал.

Джоуит в раздумье покачал головой:

— Видите ли, Клемент, Королевский варрант[26] «О военных трибуналах», принятый как раз этим летом, предусматривает возможность привлечения гражданских адвокатов и судей к процессам в послевоенное время. К тому же наш внутренний трибунал по такому щекотливому делу, да еще над солдатом немецкого происхождения, будет неминуемо ассоциирован с Международным в Нюрнберге. Нам же эти параллели ни к чему. Пускай уж лучше его судят лорды в красных мантиях судом высшей уголовной инстанции. Ей-богу, будет проще.

— Вы так считаете?… Но можно же как-то все это минимизировать? — не унимался премьер-министр.

— Теоретически да. — Джоуит снова уставился немигающим взглядом на огонь. — Если еще до суда Шеллен безоговорочно признает себя виновным по всем предъявленным ему пунктам, слушания не состоятся. Судьи сразу передадут его дело присяжным и на основания их вердикта вынесут приговор.

— И наши противники, таким образом, лишатся трибуны, — без особого энтузиазма заключил Эттли.

— В общем, да. Но, если хоть по одному из пунктов, пускай даже частично, он не признается, расследования не избежать.

— А сколько пунктов ему предъявили? — спросил Эттли.

— Пока пять.

— Не много ли?

— Как я уже говорил, дезертиру Шурчу предъявили десять. Впрочем, окончательный вариант обвинительного акта вырабатывается на рассмотрении Большого жюри[27], так что его всегда можно откорректировать.

— Хорошо, что еще можно придумать? — продолжал допытываться премьер-министр.

— Боюсь, больше ничего, — после короткого раздумья ответил Джоуит. — Лет двести назад мы могли бы упрятать его в Тауэре под безликим номером и никому ничего вообще не объяснять…

— Хорошая мысль, Аллен, — оживился Эттли. Он словно ждал как раз такого поворота в их разговоре.

— Но бесполезная.

— Не скажите. Конечно, в Тауэре, кроме церемониальных ворон с подрезанными крыльями, других узников сейчас нет, но ведь можно подумать и над более радикальными вариантами.

Джоуит вопросительно посмотрел на премьер-министра. Он догадывался на какие варианты намекает его собеседник, но, как главный сановник британского правосудия, дал понять о своей догадке лишь взглядом.

— Как по-вашему, сколько британских военнослужащих было расстреляно в первую войну по приговору военно-полевых судов? — неожиданно спросил премьер.

— Мм… больше сотни…

— Больше трехсот! А теперь мы возимся с несколькими мерзавцами, ломая голову, как бы сделать так, чтобы все выглядело пристойно. Вот… — Ричард Эттли достал из ящика письменного стола пачку бумаг и отыскал среди них нужную. — Вот, только одно из нескольких последних прошений родственников на имя короля о реабилитации казненных в прошлую войну… так… секунду… Эдриана Бевиштейна. Семнадцатилетний солдат был казнен по приговору Джей Си Эм[28] за то, что отсутствовал на передовой без уважительной причины. Суд не учел ни возраст, ни полученное месяц назад ранение, ни семь месяцев боев на передовой.

— Вы намерены дать этому прошению ход?

— Ни в коем случае. Justice est faite.[29] Надеюсь, вы тоже не хотите, Аллен, чтобы вашим судебным решениям кто-либо в будущем давал свои оценки.

Джоуит согласно кивнул.

— Послушайте, Клемент, а что, если попробовать с ними договориться? — предложил он, пытаясь увести разговор в сторону от «радикальных вариантов». — Мы предъявим Шеллену одно-единственное обвинение: измена королю путем содействия его врагам во время войны, осуществленного за пределами королевства. Насколько я знаю, в деле этого летчика можно найти смягчающие обстоятельства психологического свойства, не оправдывающие его поступков с позиций закона, но объясняющие их с человеческой точки зрения. Присяжные, как вы знаете, более чувствительны как раз к доводам сердца. В своем специальном вердикте они высказываются за снисхождение, а суд, в рамках основанного на прецедентах общего права, не находит в анналах британского правосудия ничего сколько-нибудь близкого и выносит независимое от наших сколь архаичных, столь же и категоричных статутов о государственной измене сравнительно мягкое решение, творя закон в зале суда. Решение, на которое нашим оппонентам нечего будет возразить по существу. Таким образом, я предлагаю воспользоваться широчайшими возможностями, которые дает нам наше некодифицированное англосаксонское право.

Я готов выступить в качестве адвоката государства обвинителем на суде лордов и в какой-то мере подыграть защите. Из двадцати судей палаты мы подберем четверых наиболее склонных к реформациям, а барон Шоукросс будет пятым. Вы знаете, что среди наших лордов-судей есть сторонники отмены смертной казни. Они как раз подойдут. Далее, в обмен на наши уступки, мы потребуем от барристера[30] Шеллена не выходить за рамки уголовного процесса и не превращать его в политическое мероприятие. Консультации с лордами-духовниками я также беру на себя. В конце концов, король, как светский глава англиканской церкви, со своей стороны тоже может воздействовать на архиепископа Кентерберийского, епископа Чичестерского и прочих священников. Это ведь и в его интересах — не выносить сор из дворца. Нам на руку тот факт, что как раз в дни процесса, а его нужно сместить на середину января, епископы будут заняты обсуждениями по возобновлению Ламбетских конференций[31]. Нам также на руку тот факт, что обиженный на Корону сэр Харрис подал в отставку и, насколько мне известно, собирается покинуть страну (говорят, он едет в Африку по приглашению частной компании). Таким образом, того, в ком можно было бы ожидать главного жаждущего крови обвинителя со стороны армии и главного противника заступников за немецкое население, в зале заседания не будет. И значит, мы не услышим рык маршала и его грубые выпады против всех, кто осудил действия британских ВВС в годы борьбы с «государством-чудовищем». Таким образом, максимально смягчив обвинение, мы лишим защиту оснований для прямых нападок…

Джоуит еще некоторое время аргументировал предложенный им план действий, а Клемент Эттли с сожалением смотрел на соратника по партии. Интересы государства иногда стоят выше закона и выше бытовой морали. Как он этого не понимает!

— Вы, дорогой Аллен, совершенно упустили из виду тот факт, что ваше мягкое решение будет всеми однозначно расценено не как снисхождение к человеческим слабостям обвиняемого, а как факт признания вины самой Британии. Оказывается, Шеллен не изменник, он только пытался противостоять преступным действиям нашего командования. Тень военного преступления падет не только на маршалов и правительство, но и на рядовых летчиков. На тысячи живых и на тысячи мертвых! Вот что будет означать ваше мягкое решение. Вы также упустили из виду нашу прессу. Как вы планируете договориться с газетчиками? Вы знаете, что в американском конгрессе уже прошли слушания о неправомочных действиях ВВС США. Пока что у них хватило ума не поднимать шум. Теперь важно, чтобы и мы не дали повода муссировать этот вопрос, если не хотим, чтобы мрачная тень Дрездена снова встала над нами во весь рост. Иначе Стоукс, эта вечная заноза в заднице британского правительства, не даст нам житья. А у нас столько дел впереди! Нет, о Дрездене нужно забыть. Забыть навсегда!

— Смогут ли забыть о нем немцы? — риторически спросил Джоуит.

— Ничего. Сами виноваты. Тем более что Саксония в русской зоне оккупации. Скоро у них там будет много других забот. Кстати, о русских — дайте повод, и Москва тоже не преминет использовать обвинения против нас. Помяните мое слово. Пока их останавливает лишь то, что они сами небезгрешны. Но это лишь пока. Недавно я прочел в одной из наших газет вопрос очередного радетеля за справедливость: как это русские в отличие от нас ухитрялись брать крупные города не разнося их вдребезги? Они-де побеждали, принося в жертву своих солдат, в то время как мы… В общем, чувствуете, куда он клонит?

Эттли вернулся в свое кресло.

— Нет, Аллен, если Шеллену суждено предстать перед судом, то сразу после него он должен быть передан в руки Альберта Пьерпойнта[32]. И никаких мягких решений в этом случае. В качестве альтернативы для него я вижу только один выход — Шеллен признает себя виновным без всяких оговорок по единственному предъявленному ему пункту обвинительного акта еще до судебного разбирательства, а мы взамен гарантируем ему жизнь.

Джоуит всем своим видом дал понять, что не возражает. Премьер-министр удовлетворенно кивнул.

— Где он сейчас?… Переводите его в Уондсвордскую тюрьму. Поближе к тем двум.

* * *

За последние две недели Алекса Шеллена несколько раз перевозили с места на место. Из Фленсбурга его на поезде доставили в Нюрнберг, где уже около полутора месяцев шел Международный военный трибунал над первой партией главных нацистов. Но Алекса поместили не в тюрьму, а в арестантскую комнату в казарме для английского контингента. Никто из посторонних не должен был знать об истинных причинах ареста военнослужащего Шеллена. Просто проштрафившийся солдат.

Здесь Алекса посетил маршал авиации Шолто Дуглас, назначенный главнокомандующим ВВС британских оккупационных сил в Германии.

— Ты действительно сделал то, о чем написал в своих показаниях, сынок? — спросил маршал, внимательно разглядывая арестанта.

— Да, сэр.

— То есть ты признаешь, что помогал нацистам убивать своих однополчан?

— Моей целью было не убийство английских летчиков, а защита мирного населения, сэр.

— Ах вот как? — всерьез или притворно удивился маршал. — А ты знаешь, что это мирное население делало бомбы для Лондона?

— Разумеется.

— Что разумеется?

Алекс видел, как глаза маршала потихоньку наполняются чем-то тяжелым, а на его левом виске начинает пульсировать голубая жилка.

— Разумеется, знал, сэр,

— Вот ты здесь пишешь, — маршал помахал стопкой бумажных листов, — что приказ о бомбардировке Хемница был ошибкой командования. Я, например, тоже так считаю. И многие так могут считать, но это никому не дает права поворачивать оружие против своих. Особенно против тех, кто сам не отдает приказы, а только их исполняет. Ты, вообще-то говоря, понимал, что творил, сынок?

— Разумеется… сэр.

— Что ты заладил, «разумеется» да «разумеется»! — вскипел Дуглас. — Может быть, у тебя были какие-то причины? Ведь ты не нацист, насколько я знаю?

— Разу… Совершенно верно, сэр. Я всегда ненавидел нацистов. Они разрушили нашу семью.

— Тогда, может быть, тебя принудили, и ты это скрыл в своих показаниях?

— Нет, сэр.

— Сможешь подтвердить под присягой?

— Хоть сейчас.

Пятидесятилетний маршал некоторое время молча смотрел на молодого арестанта. В его глазах он не видел ни блеска одурманенного фанатика, ни решимости смертника, ни страха. Только усталость. Может быть, перед ним сумасшедший? Нет. Его показания местами непоследовательны, но так пишут все нормальные люди в подобной ситуации. Впрочем, маршал не был психологом. Его более всего занимал вопрос: как быть дальше?

— Как ты думаешь, сынок, что с тобой будет? — спросил Дуглас вкрадчивым, почти ласковым голосом.

— Теряюсь в догадках, сэр. Вероятно, умру, как и все, — сдерзил Шеллен, которому этот вопрос задавали уже в третий или четвертый раз.

— Тут ты прав, — маршал встал и направился к двери. Обернувшись, он добавил: — Правда, только наполовину — умрешь, но не как все.


Несколько дней в Нюрнберге были потрачены на согласование с советской стороной вопросов о поездке британской следственной группы в восточную зону оккупации. При этом англичане так и не открыли своей истинной цели. Русским военным чиновникам они заявили, что занимаются поиском нацистов, причастных к убийству британских военнопленных, совершивших в 1943 году побег из шталага люфт III под Саганом. Это весьма походило на правду — такие поиски действительно проводились, хотя советская сторона не очень-то стремилась им содействовать. В конце концов, группа в составе старшего следователя, его помощника, переводчика, эксперта-фотографа, двух охранников и, разумеется, самого Алекса Шеллена на двух автомобилях отправилась в Хемниц. Здесь подследственного, переодетого в английскую униформу рядового, покатали по расчищенным от обломков и заснеженным уже улицам, может быть, с главной целью показать, что, несмотря на все усилия как самих немцев, так и его — Шеллена — предательские действия, город в итоге получил свое. Он был наказан не меньше Дрездена. Примерно наказан, если не сказать проще — казнен. В центре частично уцелела только старая городская ратуша из темно-серого камня, полностью выгорев на верхних этажах. Теперь она зияла пустыми проемами окон, и лишь в нескольких местах сохранились фрагменты ее крутой черепичной кровли, а с самого верха часовой башни уродливыми лоскутами все еще свисали листы ярко-зеленой меди. Располагавшаяся рядом Старая башня, бывшая когда-то частью городских фортификаций, обрушилась до половины и спустя несколько месяцев, уже после капитуляции, была окончательно взорвана. Проезжая по Лейпцигерштрассе, Алекс видел изуродованные стены и колокольню церкви Святого Иакова, но не мог знать, что и их готовят к взрыву. Они побывали на настоящем и ложном кавалерийских плацах, описанных в его показаниях. Везде, где машина с подследственным делала остановку, Алекса в очередной раз допрашивали и фотографировали.

Из Хемница группа отправилась в Дрезден. Здесь Шеллена снова катали по городу, вернее, катались англичане, фотографируя развалины и друг дружку, а Алекс был просто неотъемлемой частью их коллектива и в некотором роде экскурсоводом. В Дрездене его поразили произошедшие здесь за последние десять месяцев перемены. Многие кварталы были полностью расчищены. Не улицы и переулки, а непосредственно те места между ними, где стояли дома и росли деревья. Старый центр теперь представлял собой гигантскую ровную пустую площадь, расчерченную на большие квадраты широкими проездами. Во многих местах еще урчали бульдозеры и экскаваторы и грузовики продолжали вывозить миллионы тонн битого кирпича. Те же участки, где остатки стен были обрушены и вывезены, а земля утрамбована гусеницами и катками, выглядели еще более неестественно, чем прежде. Это был уже не разрушенный город — это было место, где когда-то стоял разрушенный город. А значит, теперь это — ничто. Пустота, где, казалось, не могут существовать даже фантомы воспоминаний. Если раньше, пускай и с трудом, здесь можно было хоть что-то разобрать, отыскать ориентир, разглядеть на уцелевшей стене знакомый ростверк, обломок балкона или кариатиды и понять, что это вот Топферштрассе, а вон там Мюрцгассе, то теперь названия улиц, написанные на прикрепленных к шестам табличках, читались и выглядели нелепо. Во многих местах не осталось следа и от самих мостовых. Только укатанный битый щебень, чуть меньше пропитанный красной кирпичной пылью.

Заехали они и на площадь Старого рынка. Остатки всех строений здесь тоже были снесены и частично убраны. От белого монумента в память о победоносных днях Франко-Прусской кампании не осталось и следа. Как не было следа и от полыхавших здесь кремационных костров.

Алекс, которому не возбранялось вместе со всеми выходить из машины, остановился напротив места, где когда-то стоял их дом. Он не видел, как к англичанам подошел советский офицер в длинной добротной шинели и предложил им диковинные русские папиросы с картонными мундштуками. Мимо Крестовой церкви, единственного оставшегося поблизости строения, несколько солдат вели колонну военнопленных. Те мерзли на открытом ветру в своих изношенных шинелях и пальто, натянув на уши отвороты пилоток и кепи. Быть может, как раз кто-то из них в свое время водил здесь британских или русских пленных, а теперь молил Бога, чтобы его не отправили в Сибирь или на Чукотку.

— Шеллен! — окрикнул Алекса старший следственной группы. — Знакомые места?

— Да… так.

Алекс направился к машинам. Здесь, на страшных пустырях, к которым отныне неприменимо название «город», он решил, что просто так не сдастся. Он будет бороться. Он еще четко не представлял за что, но знал одно: если ему суждено взойти на эшафот, он должен сделать все возможное, чтобы это печальное для него событие не исказило смысл главного поступка его жизни. Он осознавал, что все пережитое прежде — война, плен, побег, снова война и снова плен — может оказаться чем-то гораздо менее значимым и менее тяжелым в сравнении с тем, что ему еще предстоит. И все же он должен пройти этот путь и умереть не как преступник, а как человек, чьи принципы в какой-то момент вышли за пределы закона и государственной морали, сочтя их несправедливыми.


Из Дрездена Шеллена этапировали в Вильгельмсхафен. Здесь он взошел на борт парохода и через сутки с небольшим был доставлен к одному из лондонских причалов. Сначала его отвезли в тюрьму для преступивших закон военнослужащих, а затем — в большое, мрачное, но, по-своему, красивое здание с большими окнами, корпуса которого были пристроены к единому центру в виде гигантской шестиконечной снежинки.

В воскресенье 10 декабря он вошел в просторную камеру, спроектированную когда-то для шестерых или восьмерых узников. Кровать, небольшой стол, стул, большое зарешеченное окно, на три четверти снизу застекленное матовыми стеклами. За кирпичным выступом — умывальник и ведро.

Последнее пристанище, подумалось Шеллену. Хотя нет, несколько самых последних дней он проведет в камере смертников. Таковы правила.

В замке защелкало, лязгнул засов. Пожилой тюремщик принес миску с кашей, хлеб и стакан чая. Он прошел в камеру и сам поставил еду на стол.

— Как устроились? У вас есть претензии? Я могу принести еще одно одеяло или позвать начальника корпуса.

— Спасибо, пока не нужно.

Тюремщик по-хозяйски осмотрел помещение, проверил пальцем пыль на столе, заглянул за каменную ширму и направился к двери.

— Что это за место? — спросил Алекс вдогонку.

— Уондсворд, сэр, — повернулся тюремщик. — Самая большая тюрьма в Англии.

— А как здесь кормят? — Шеллен взял со стола миску и ковырнул кашу ложкой.

— Сносно. Вообще-то это очень хорошая тюрьма.

Тюремщик оказался словоохотливым человеком. Почти вся жизнь его прошла здесь, в Уондсворде, рядом с узниками, отчего он и сам походил на одного из них. Красные, слегка слезящиеся глаза на его костлявом лице часто моргали, при этом он смешно морщился, подтягивая верхнюю губу к вздернутому, словно выточенному из слоновой кости, носу.

— Я служу здесь уже тридцать пять лет. Когда-то в каждой камере тут был туалет, но еще в прошлом столетии их посчитали излишней роскошью. Так что не обессудьте. Выносить за вами будут раз в сутки в семь утра.

Алекс кивнул и посмотрел на книжную полочку над столом, на которой пылился одинокий томик англиканской Библии.

— А как у вас насчет библиотеки? — спросил он. — Могу я записаться или взять абонемент?

— Библиотека имеется, но это не ко мне. Обратитесь к вашему следователю — сначала он должен дать разрешение, — а потом я доложу начальнику корпуса «Е». Только ничего путного вы там все равно не найдете.

— Это плохо, — Алекс определенно решил воспользоваться словоохотливостью своего гостя. — А говорите, хорошая тюрьма. Я вот сидел в немецком шталаге, так там было что почитать.

Тюремщик пожал плечами, зажмурился и пошмыгал носом. «Не иначе любитель нюхательного табаку», — подумал Алекс.

— Газетами вас может снабжать ваш адвокат, — сказал тюремщик. — Если вы католик или пресвитерианец, вам принесут другую Библию.

— Благодарю, мне не нужно никакой.

Тюремщик снова поморгал, извлек из кармана скомканный платок, краешком которого осторожно вытер в уголках глаз:

— Зато у нас новая виселица.

Он испытующе посмотрел на подследственного, ожидая, вероятно, что того, если не обрадует это известие, то уж наверняка заинтересует.

— Не может быть, — и взаправду удивился Шеллен.

— Я вас уверяю. Старую, ту, что стояла когда-то в Тюремном переулке в Хорсемонгере, привезли сюда в семьдесят восьмом. Я ее не застал. Говорят, она настолько обветшала, что однажды, когда палач нажал рычаг люка, то свалился вниз вслед за клиентом. Тот сломал себе шею, а этот — ногу.

— Простите, ногу сломал клиент или палач?

— Палач. Его лечили потом за казенный счет в нашем тюремном лазарете. У нас очень хороший лазарет.

— Вы рассказываете интересные вещи, — Алекс присел на кровать со стаканом остывшего чая в руке. — И что же потом?

— В одиннадцатом году построили новую виселицу, — тюремщик подошел и тоже присел на край кровати. — Это совсем недалеко отсюда, между корпусами «Е» и «F». В корпусе «F» — аккурат камера смертников, а в «Е» одно время сидел Оскар Уайльд, правда недолго. А в тридцать седьмом виселицу модернизировали. Заменили блоки и цепи и установили на первом этаже под эшафотом тележку на рельсах для выкатывания казненного во двор, где его забирал гробовщик. Раньше-то приходилось вытягивать за ноги.

— И многих здесь вытащили за ноги или выкатили на тележке? — спросил Алекс.

— Скажу совершенно точно: со дня основания на сегодняшний день ровно 124 человека, из которых один — женщина. У нас есть и собственный палач, но, когда предстоит исполнение по громкому делу, приезжает кто-нибудь поопытней. Неоднократно здесь бывал сам Пьерпойнт. Великолепный профессионал. Он переправил всю висельную таблицу, утвержденную еще на заре правления королевы Виктории, и его поправки узаконила парламентская комиссия.

— А что это за таблица? — поинтересовался Алекс, видя, что его вопросы доставляют тюремщику удовольствие на них отвечать.

— Ну как же! Это очень важная таблица, сэр. По ней палач определяет необходимую ему длину веревки в зависимости от веса, роста и возраста своего клиента на момент казни. Пьерпойнт ввел туда даже несколько поправочных коэффициентов, учитывающих физическое состояние человека и род его занятий. Он написал также рекомендации по выбору типа веревки, ее толщины и конструкции скользящего узла. Недобросовестный палач ведь как, дабы сэкономить выделенные ему средства, купит что подешевле в лавке в Ист-Энде или в Плимутских доках, потом, обследовав клиента накануне исполнения, казалось бы, верно отмерит нужное расстояние от крюка до петли, но за ночь, особенно если она выдастся сырая и теплая, веревка станет длиннее. И все насмарку!

— Что насмарку? — спросил Алекс, которого эта беседа, учитывая его настоящее положение, забавляла своим сюрреализмом.

— Как что? Вся процедура. Голова, может, и не оторвется, но кровищи будет!

— Но клиенту-то все равно, — возразил Шеллен, прикидываясь, что тема повешения ему чертовски интересна. — Ему ведь наоборот — чем сильнее дернет, тем быстрее отъедешь.

— А публика? — изумился тюремщик. — О публике вы не подумали? Казнь ведь не для одного осужденного, и даже не столько для него, сколько для зрителей. А зритель хочет, чтобы все было пристойно. А иначе для чего вообще нужен палач. Повесить абы как сможет любой, да только ты повесь так, чтобы не испортить настроение почтенным людям. На исполнение приговора может приехать и лорд-хранитель печати, и лорд-президент, и шеф Скотленд-Ярда, и губернатор, и много кто еще. Я уж не говорю о начальнике тюрьмы, адвокатах и журналистах. И если врач зафиксирует излишние мучения приговоренного или публика увидит кровь на его одежде или вывороченную челюсть, палач может запросто лишиться своей лицензии.

— Какую же веревку вы бы посоветовали? — почтительно поинтересовался Алекс.

— Только манилу, сэр, — решительно произнес тюремщик. — Хорошо вываренную манильскую пеньку из абака, скрученную из шести жгутов, ровно в дюйм толщиной и непременно тщательно навощенную. Такая не будет пружинить и менять длину от сырости или жары, и ее даже не нужно потом намыливать. Калифорнийская пенька из конопли немного похуже, но тоже сойдет. В Пентонвилле, я знаю, в основном используют ее. Главное, за день до экзекуции не забыть хорошенько растянуть веревку, сбросив на ней мешок с песком. Для особо знатных персон последнее время стали применять итальянский шелк с петлей, обшитой бархатом. Еще в моду стало входить стальное кольцо вместо плетеного узла. Оно, конечно, лучше ломает позвонки, но профессионалы, такие как мистер Пьерпойнт, предпочитают классику.

Алекс решил, что для первого знакомства со славной тюрьмой Уондсворд узнал о ней достаточно. Сославшись на то, что его каша совсем остыла и пора бы ее съесть, он поблагодарил за обстоятельную информацию. Худосочный тюремщик вздохнул, смахнул платком слезинку в уголке глаза и направился к выходу. Закрывая за собой дверь, он обернулся и сказал, что зовут его Реджинальд Гримм и что он лично знаком со старшим помощником главного королевского палача и всегда может замолвить перед ним слово за хорошего человека.


Утром 12 декабря двое охранников отвели Алекса в кабинет следователя. Это был уже третий по счету следователь — мужчина лет около шестидесяти, с широким рябоватым лицом и цепким взглядом.

— Присаживайтесь, мистер Шеллен. Я — полковник Кьюсак, веду следствие по вашему делу.

— Сэр, — вяло приветствовал следователя Алекс, опускаясь на табурет.

— Могу вас информировать, что в роли обвинителя на суде должен выступить сам генеральный атторней[33] мистер Файф, — важно произнес следователь. — Это налагает на нас с вами определенную ответственность.

— На вас, может, и налагает, а я… я уже подробно все описал на двадцати с лишним страницах еще там, в Германии. Что еще от меня требуется?

— Теперь нам предстоит выяснить массу деталей.

— Разве они что-то могут изменить?

— Прежде всего, они важны для понимания ваших действий присяжными заседателями.

— Что ж, — вздохнул Алекс, — давайте выяснять.

Полковник Кьюсак раскрыл лежавшую перед ним папку.

— Скажите, Шеллен, вы были знакомы с Каспером Уолбергом, флаинг-офицером РАФ?

— Да, мы были друзьями и одно время летали в одной эскадрилье. Потом встретились в плену.

— А что произошло между вами в начале марта в Дрездене?

— Что вы имеете в виду? — не понял Алекс.

— Ну, что случилось между вами и Уолбергом? Почему вы решили избавиться от него, подложив найденные вами деньги в карман его куртки и сообщив немцам, что Уолберг мародер?

Алекс остолбенел. Он готов был услыхать в свой адрес любые обвинения, но чтобы такое! С минуту Шеллен не мог вымолвить ни слова и только ошарашенно смотрел на следователя.

— Как видите, все тайное со временем становится явным, — с нескрываемым удовлетворением заметил тот. — Выпейте воды и ответьте на мой вопрос.

— На каком основании вы смеете обвинять меня в этом? — прошептал Алекс.

— На основании свидетельских показаний, мистер Шеллен.

— Кто дал такие показания?

— Пайлэт-офицер Томас Махт, ваш товарищ по плену. Помните такого? Сейчас он проживает в Манчестере.

Шеллен, разумеется, помнил. Вредный тип с вечно обиженным выражением лица. Он повздорил с ним незадолго до случая с Каспером. Да, как раз накануне своей поездки в базовый филиал их лагеря под Радебойлем. О чем повздорил? Махт выразил сожаление, что новая бомбардировка Дрездена американцами, произведенная 2 марта, была неточной. Он высказался в том смысле, что было бы неплохо, если бы Дрезден окончательно стерли с лица земли. Не пришлось бы возиться с этим полутрупом. «Мы переколотили их хваленый фарфор, а американцы пускай сделают так, чтобы русским не досталось ни одного целого кирпича». Алекс назвал Махта скотиной и вышел из барака. Вслед он услыхал что-то про немца-перебежчика, который сначала разбомбил свой город, а потом приехал на его развалины лить крокодильи слезы.

— Кто еще? — спросил Шеллен.

— Кто еще? — усмехнулся полковник. — Значит, с Томасом Махтом вопрос ясен? Вы не оспариваете его слова?

— Во-первых, я не знаю, что он там наплел, а во-вторых, что бы ни сказал Махт — это ложь! Спросите Гловера, спросите капеллана Борроуза, разыщите остальных из нашего отряда.

— Спросим, — спокойно сказал полковник. — Если надо будет.

— Ах вот как! — возмутился Алекс. — Вы, значит, собираетесь подтасовывать факты? Опрашивать одних и игнорировать других? Что вам нужно, полковник? Чего вы добиваетесь? Я ведь признаю факт измены. Вам велели сделать из меня негодяя, убивавшего в плену своих друзей? Для чего? Хотя… я прекрасно понимаю, для чего.

— Успокойтесь, Шеллен, — полковник Кьюсак откинулся на спинку стула. — Это всего лишь досудебное расследование, и ни один документ в этой папке не имеет силу доказательства или улики. Но на суде вам все равно придется отвечать на вопросы, связанные не только с вашей изменой.

— В таком случае мне нужен адвокат прямо сейчас, — потребовал Алекс.

— Разумеется, вам дадут адвоката, но позже. В делах о государственной измене адвокаты привлекаются после завершения расследований, проводимых специальными службами.

— Тогда мне будет необходим хороший адвокат. Я хочу иметь равные возможности при отыскании доказательств против ложных обвинений.

Кьюсак загадочно улыбнулся и выдержал паузу.

— Вам дадут барристера из тех, чьи офисы на Миддл-Темпл. Ну что? Вы успокоились? Мы можем продолжать?

— Нет. Вы вывели меня из равновесия. Я прошу отправить меня в камеру.

— Ну-ну, мистер Шеллен, нам нужно работать.

Последнее время нервы Алекса изрядно сдали, и он заводился по любому поводу. Тем не менее допрос продолжился. Он состоял из множества ничего не значащих вопросов о взаимоотношениях офицера Шеллена с военнопленными, с немцами из охраны. Кьюсак интересовался отношением Алекса к каким-то малозначительным событиям, спрашивал, правда ли он мог свободно выходить за оцепление и разгуливать по городу, что он при этом делал и кто ему в этом помогал.

На следующий день все продолжилось снова, и на следующий — тоже. Десятки вопросов под магнитофон. Однажды следователя заинтересовало, откуда Шеллен узнал о новой цели зеро в Хемнице и направлении подлета к ней маркировщиков. Он долго и нудно расспрашивал об этом, давая наводящие подсказки. Алекс упорно стоял на том, что услышал обрывок случайного разговора еще в Англии, незадолго до своего последнего вылета, но, где и между кем произошел этот разговор, не помнит. Почему он не рассказал правду? Наверное, не хотел подводить того штурмана из пересыльного лагеря. А, впрочем, он и сам не знал почему. Временами Кьюсак выходил из кабинета, чтобы дать своему помощнику в соседней комнате необходимые поручения. Так продолжалось почти до самого Рождества.

24 декабря Кьюсак сообщил, что расследование в общем и целом завершено. Чувствовалось — он разочарован его результатами, что и неудивительно, ведь не удалось обнаружить ничего, о чем Алекс не написал в своих первоначальных показаниях. А так хотелось.

— Вы не смогли разыскать моего брата? — спросил Алекс напоследок.

— Увы. Работать с русскими — одно мучение. Мы пошли на уловку, объявив Эйтеля Шеллена военным преступником, убившим нескольких британских военнопленных. Только после этого они зашевелились, но результат нулевой. У меня большие подозрения, что вашего брата просто нет в живых.

— Вы объявили моего брата Военным преступником? — возмутился Алекс.

— Успокойтесь, Шеллен, потом мы, разумеется, сообщили, что произошла ошибка, так что ни в какие списки его имя не попадет.

* * *

Рождество и Новый год Алекс встретил в своей камере в полном одиночестве. Изредка его навещал тюремщик Гримм, тот, что вытирал замызганным платочком свои вечно слезящиеся глаза. Он рассказывал последние новости, касавшиеся исключительно тюрьмы Уондсворд. Все, что происходило за ее пределами, он не удостаивал своим вниманием.

— Вот вы наверняка считаете работу палача-вешателя простой и однообразной, а ведь это не так, сэр. Ей-богу, не так! Вот у нас здесь был случай… сейчас, дай бог памяти… в декабре сорок первого… точно. Мне рассказывал об этом ассистент мистера Пьерпойнта Гарри Аллен. В тот день им предстояло повесить шпиона, некоего Карла Рихтера. Вот. Вошли они в камеру, а тот бросился от них к дальней стене. Они за ним, а он вокруг стола. Свалили со стула старичка пастора и едва не затоптали насмерть. Вдвоем кое-как скрутили ему руки позади спины ремешком, а он, здоровенный оказался немчура — вы уж простите, сэр, — порвал кожаный ремешок и давай снова уворачиваться, и, если бы палачом был не мистер Пьерпойнт, неизвестно чем бы все кончилось.

— Ну так и чем же кончилось? — с усмешкой поинтересовался Алекс.

— Да все хорошо обошлось.

— Хорошо — это как? Повесили бедолагу?

— А то! Ухнул в лючок, как миленький. Мешок на голову, правда, надевать не стали. Не до того. Да! Он ведь еще под самый конец едва не выскользнул из петли. Как мне потом рассказывал Гарри, веревка соскользнула у него из-под подбородка, но зацепилась за зубы верхней челюсти, поскольку он в это время что-то орал и широко открыл рот. Но и этого оказалось достаточно, чтобы сломать шею.

— Ну-у вот, а говорите, все хорошо обошлось.

Алекса забавляли подобные разговоры, одновременно и веселя и вгоняя в трепет. Жаль было, что из-за ограниченности во времени ему не удастся выслушать всех историй Уондсворда хотя бы за последние лет тридцать. Рассказанные устами тюремщика да попавшие в умелые руки, они могли бы стать материалом для интересной книжицы.

— Скажите, мистер Гримм, а вы сами присутствовали на экзекуциях? — спросил он.

— Мне не положено. Да я и неохоч ни до чего этакого. Мне только разрешают попрощаться с покойником, когда того вывозят во двор, чтобы сдать гробовщику. Все-таки знакомцы, как-никак.

— А кто у нас гробовщик? — поинтересовался Алекс.

— Да есть тут один прохвост. Терпеть его не могу, — Гримм смешно сморщился и зашмыгал носом. — Представляете, сэр, пользуясь тем, что бедолаг хоронят тут же неподалеку в немаркированных могилах, он делает не гробы, а коробки из тонкой бросовой фанеры, сбывая деловую древесину на сторону. А ведь среди вашего брата, то есть я хочу сказать, среди клиентов мистера Пьерпойнта и других палачей попадаются и приличные люди. Ну-у, что вы! Взять того же Амери, которого казнили 19 декабря, аккурат в прошлую среду. Вы знаете, что он — сын Лео Амери, члена палаты общин от консерваторов, бывшего министра по делам Индии в кабинете Уинстона Черчилля!

Алекс, конечно, знал, но сделал удивленное лицо.

— Да-да, а как вы думали! А ну как папаша добьется разрешения на перезахоронение? Такое бывает. Не сразу, конечно, а годика этак через два, через три. Придут выкапывать, а там, прости господи, не гроб с покойником, а нечто непотребное. Каково родителю? Он хоть отставной чиновник, а все же пожизненный пэр Англии.

— С этим нельзя мириться, Реджинальд, — Алекс доверительно положил свою руку на колено сидящего, как обычно, на его кровати тюремщика. — Надо поставить в известность руководство, общественность, в конце концов.

— Вы правы, сэр, да только связываться неохота. Хотя… вы знаете, если капнуть мистеру Пьерпойнту, он снимет с Морнея стружку, будьте уверены. В этом отношении еще его отец — Генри Пьерпойнт и его дядя Том (оба старшие палачи Короны) были очень щепетильными. У-у, что вы! Для них клиент — роднее некуда. Они и побеседуют с ним перед экзекуцией, и приободрят, а если тот еще заплатит, то, когда отвисится, его и обмоют, и оденут, и в гроб покладут. Такие были люди! Старой закалки. Альберт — он в них. Только вот общаться с клиентом палачам теперь не дозволяют во избежание эксцессов.

— А что значит отвисится? — спросил Алекс, решив, что это последний его вопрос — на сегодня с него достаточно.

— А то и значит: казненный должен ровно час провисеть в петле. Таковы правила, утвержденные комиссией по исполнению наказаний.

Алекс представил, как тот, которому петля попала в разинутый рот, целый час тихо покачивался с вывернутой шеей, выпученными глазами и перекошенной челюстью, и ему стало нехорошо.


4 января Алекса отвели в комнату, где его ожидал адвокат. В кабинете за небольшим столом сидел человек лет сорока пяти, широкоплечий, скуластый, с редеющими, тронутыми проседью волосами и небольшими усами. Одет он был в добротный темно-синий костюм, прямо держал спину и походил на отставного военного или бывшего спортсмена. Его мощные кулаки лежали на раскрытой папке с бумагами.

— Присаживайтесь, — предложил он, — и будем знакомы: кто вы — я знаю, меня же зовут Джон Скеррит, я адвокат с лицензией барристера, и мне поручено работать с вами в зале судебного заседания. Если моя личность вас почему-либо не устроит, вы сможете дать отвод. Если вас что-то интересует, то прежде, чем мы приступим к существу вопроса, спрашивайте, не стесняйтесь.

— Простите за нескромный вопрос, сэр, а кто вас назначил?

— Взяться за это дело мне предложил архиепископ Кентерберийский Джефри Френсис Бишоп, а также доктор Белл, епископ Чичестерский. Сразу скажу, что все расходы, связанные с вашей защитой, берет на себя доктор Белл.

— А вам приходилось вести подобные дела?

— Дела об измене королю? Нет.

Алекс вздохнул:

— Что ж, может быть, это и к лучшему, ведь это значит, что вы еще не проиграли ни одного такого дела.

Скеррит учтиво улыбнулся.

— Тогда, сэр, мне прежде всего хотелось бы знать, по каким законам меня станут судить? — спросил Алекс. — В Англии такая запутанная система права.

Адвокат с готовностью кивнул:

— Называйте меня просто — мистер Скеррит, а я, если позволите, ввиду вашей молодости, хотел бы обращаться к вам по имени. Договорились? Итак, Алекс, по поводу вашего вопроса. Да, у нас много древних законов, и суд воспользуется, пожалуй, самым старым из них — это «Статут о государственной измене» от 1351 года. — Говоря «у нас», Скеррит мысленно относил своего клиента скорее к иностранцам, нежели к соотечественникам. — В частности, он рассматривает «высшую измену» как случай, когда, цитирую: «кто-либо, примкнув к врагам короля, окажет им помощь или содействие в пределах державы или где-либо в ином месте». Конец цитаты. При этом под врагами короля подразумеваются лица, принадлежащие к государству, с которым на момент совершения рассматриваемой измены велась война. Буквально месяц назад лорды вытряхнули этот королевский статут из пыльного сундука британского правосудия и опробовали его на Джоне Амери, а также на небезызвестном вам Уильяме Джойсе.

Адвокат говорил уверенно, со знанием дела, что свидетельствовало о его немалой практике в такого рода общениях.

— И как? Успешно? — с легкой иронией спросил Алекс.

— Да, вы знаете, сработало. Их обоих повесили. Джона Амери 19 декабря, а Уильяма Джойса как раз вчера.

— Знаю, — спокойно сказал Алекс. — Мне не преминули сообщить. По-моему, я узнал об этом первым после палача. Кстати, кто был этим мужественным человеком?

— Палачом?… В обоих случаях Альберт Пьерпойнт, главный экзекутор Короны. Процессы громкие, поэтому пригласили его.

— Наслышан, — сказал Алекс, — наслышан. В Уондсворде, да и в Пентонвилле его ценят как превосходного профессионала. Говорят, он никогда не экономит на веревке, использует только манильскую пеньку высшего сорта, в меру проваренную и обязательно с классическим узлом без всяких железок.

Адвокат с интересом посмотрел на клиента, пытаясь понять, шутит он или уже того…

— Мы не о том говорим, мистер Шеллен. Вам не кажется?

— Да, отвлеклись, простите. Итак, о законах. При каком монархе был принят этот, как его, ну… самый древний?

— От 1351 года? — Скеррит, наморщил лоб. — Кажется, при Эдуарде III… из Плантагенетов. Вы знаете, Алекс, я обязательно уточню, но вы не подумайте, что с середины четырнадцатого века этим вопросом совершенно не занимались. Были внесены существенные поправки в 1870-м, когда традиционное четвертование заменили повешением, а совсем недавно — в 1940-м, то есть уже во время войны, изменили формулировку квалификации, сделав ее более современной и конкретной. Вам интересно?

— Конечно, конечно! — закивал Алекс. — Ничто в жизни не интересовало меня больше.

— Тогда… — Скеррит пошелестел бумагами, — по закону «О государственной измене» от сорокового года звучит это так… секунду… вот — статья первая, цитирую: «Всякий, кто с намерением оказать помощь врагу вступит в сговор с другими лицами с целью совершения действий, содействующих морским, сухопутным или воздушным операциям противника, а также с целью совершения действий, препятствующих аналогичным операциям вооруженных сил Его Величества или ставящих под угрозу человеческие жизни его подданных, виновен в совершении фелонии и подлежит смертной казни». — Скеррит поднял голову от папки с бумагами. — Вы разбираетесь в системе градаций преступлений в англосаксонском уголовном праве?… Тогда поясню, что все преступления до недавнего времени у нас делились на три категории: тризы — к которым относились все виды измены, включая измену королю; фелонии — особо тяжкие, такие как убийство, изнасилование, двоеженство; и мисдиминоры[34] — менее опасные преступления: лжесвидетельство, кража, подлоги и т. п. Как раз в этом году понятие «тризы» упразднено, и самый свежий на сегодняшний день закон «О государственной измене» от 1945 года содержит в связи с этим предписания процессуального порядка. Говоря коротко, по всем делам, квалифицированным как государственная измена, любые действия и процедуры на стадии как следствия, так и судебного процесса должны производиться так же, как по делам о тяжком убийстве, то есть как по фелонии. При этом санкция та же — смертная казнь.

— Благодарю за разъяснения, мистер Скеррит, — снова кивнул Алекс.

Поглядывая на адвоката, он пытался понять, чем озабочен этот человек более всего: судьбой своего клиента или степенью той выгоды, которую он извлечет лично для себя? Он предполагал, какая борьба шла за право защищать его — Шеллена — в зале суда. По нервозности следствия и по тем материалам прессы, к которым ему удавалось получить доступ, процесс обещал быть громким и неоднозначным — это ли не мечта каждого адвоката, особенно если он относительно молод и амбициозен. Сколько внимания к его персоне, сколько возможностей блеснуть красноречием, рассыпавшись цитатами, интервью и замечаниями о своем видении закона на первых полосах всяких «Таймсов» и «Гардианов», куда непременно следом попадут и его портреты. А какие возможности открываются в этом процессе для составления последней защитительной речи! Сколько словесных парадоксов можно сконструировать (измена по велению сердца!), сколько обвинений можно выдвинуть в адрес надменных маршалов и премьер-министров (когда еще такое представится?), как легко можно заставить толпу, затаив дыхание, следить, как, балансируя на грани между священной памятью к павшим и презрением к тем, кто посылал их на смерть, призываешь в свидетели самого Господа Бога, ощущая при этом поддержку могучей англиканской церкви. Да после такого процесса, когда пережившая века речь Цицерона в защиту Каталины покажется скучным бормотанием, а речь в защиту государственного изменника Шеллена станет образчиком отваги и следования принципам демократии, можно смело баллотироваться в палату общин и, возглавив там один из правовых комитетов, войти в сотню первых людей Англии. И, в сущности, в этом нет ничего плохого, ведь как раз из таких и получается настоящий политик.

— Что ж, теперь нам нужно решить несколько принципиальных вопросов, Алекс, — продолжил беседу Скеррит, — и первый из них — ваш персональный статус во время судебного заседания. Дело в том, что сорок семь лет тому назад в английском уголовном суде обвиняемому впервые было предоставлено право давать показания. До этого традиционной доктриной общего права он априори рассматривался как лжец. Теперь же у вас два варианта. Первый: вы соглашаетесь давать любые показания, вас приводят к присяге на Библии, после чего вы обязаны правдиво отвечать на любые вопросы, включая свидетельствование против самого себя. Если вас уличат во лжи или вы откажетесь отвечать, против вас возбудят еще одно уголовное дело, обвинив в преступлении категории мисдиминоры. Второе: вы отказываетесь давать показания против себя. Это дает вам право молчать и безнаказанно говорить неправду. Как в первом, так и во втором случае вы сможете выступать и свидетельствовать в свою защиту, но, если в первом случае ваши слова будут заноситься в протокол и рассматриваться всеми сторонами процесса наравне с показаниями любого другого полноправного свидетеля, то во втором — они будут лишены силы свидетельского показания и их будут принимать лишь к сведению, не более того.

— То есть я правильно вас понял, что в этом случае, если я назову свежевыпавший снег белым, а кто-либо из присягнувших на Библии скажет, что он черный, то поверят ему? — спросил Алекс.

— В общем, да, — улыбнулся Скеррит. — Но, разумеется, принцип очевидности никто не отменял, и в приведенном вами примере того человека просто-напросто обвинят в лжесвидетельстве, а поверят все-таки вам.

Они ехце некоторое время обсуждали вопросы процедуры, после чего перешли к существу дела.

— Я ознакомился с показаниями пайлэт-офицера Махта, — сказал адвокат. — Они не стоят и выеденного яйца, Алекс. Это так называемые «показания по слуху», то есть производные доказательства, которые не будут допущены в суд. Можете мне поверить.

— Чего же они добиваются? Хотят сделать из меня отъявленного негодяя и подонка, прежде чем отправить на виселицу? — спросил Шеллен.

— Ну-у… это вполне обыденное желание любого обвинителя. Однако сверхзадача вашего обвинения не в этом, Алекс. Оно хочет, чтобы вы признали себя виновным без всяких оговорок. Оно даже согласно сократить обвинительный акт до одного-единственного пункта: измена королю посредством помощи его врагам во время войны. Мне поручено сообщить вам, что, если вы сделаете это, вам гарантированно сохранят жизнь. В этом случае приговор будет вынесен без судебного разбирательства на основании вердикта присяжных, которые выработают его, ознакомившись с материалами следствия.

— Даже так? — удивился Алекс. — Как же это возможно, если согласно всем перечисленным вами только что законам, начиная от царя Гороха — то бишь от Эдуарда Плантагенета — и до поправок прошлого года, мне светит только смертный приговор?

— Будут учтены смягчающие обстоятельства, — развел руками Скеррит.

Алекс пришел в недоумение:

— Но как? Как они смогут их учесть, если ни судебного расследования, ни прений, ни моего последнего слова не будет? Откуда они возьмутся, эти смягчающие обстоятельства? Кто их озвучит перед присяжными? В материалах следствия, которое провел Кьюсак, их нет. Там, как раз наоборот, собраны всякие небылицы очернительного свойства.

Скеррит поднял обе ладони вверх, как бы говоря: «сейчас вам все станет понятно»:

— Алекс, послушайте меня, речь идет об элементарной сделке. Если в общем вердикте о виновности или невиновности сомневаться не приходится, то в специальном, при выработке которого присяжные будут отвечать на вопрос: «Заслуживает ли подсудимый снисхождения?» — возможны любые варианты. Как раз специальный вердикт дает шанс на ваше спасение. Более того, открою вам еще один из многочисленных секретов нашего права: в 1848 году, то есть почти ровно столетие назад, был принят акт, согласно которому ведение войны против короля на территории его королевства каралось уже не смертной казнью, а пожизненным заключением. Сейчас о нем многие подзабыли (не зря некоторые считают английское право непознаваемым), и я не уверен, применялся ли он вообще когда-нибудь. Да и случай ваш не подходит под этот акт, по крайней мере, по двум причинам: вы не просто подданный, а дававший присягу военнослужащий и, во-вторых, вы выступили против короля за пределами Англии. Но в стране, где нет кодифицированного права, все в руках суда, особенно когда это суд высшей инстанции. И, хотя один из наших правоведов сказал недавно, что наше общее право подобно старой паре штанов, столь заплатанной статутами, что из-за заплат уже не видно первоначальной ткани, она — эта ткань, существует и статуты вовсе не так всесильны.

Скеррит выдержал полуминутную паузу, но так и не дождался ответной реакции.

— Поверьте, такой исход без судебного процесса и казни устроит всех, — продолжил он. — Надеюсь вы понимаете, почему британский политический истеблишмент не хочет процесса по вашему делу?

— Ммм… пожалуй…

— Вот! — Скеррит удовлетворенно откинулся на стуле. — По той же причине определенные силы, наоборот, хотели бы этого процесса. Но, если во время войны эти силы действовали во имя спасения немецкого населения, то сейчас, когда этому населению уже ничто не угрожает (во всяком случае в зонах оккупации западных союзников), речь уже не идет о спасении. Теперь это политика, Алекс, и вас собираются сделать инструментом политической борьбы. Вы, если хотите, — пробный камень, с помощью которого в нашей недавней истории хотят добро отделить от зла, а истину — от лжи.

— Что ж, — Шеллен в раздумье потер лоб, — приятно слышать. Это мне льстит. Надо же, пробный камень… истина. А скажите, правда, что в Уондсворде новая виселица? — неожиданно спросил он.

Скеррит в который уже раз изучающе посмотрел на своего подзащитного, стараясь понять, шутит он или юродствует.

— Алекс, я, конечно, уточню насчет виселицы — в Англии, если, к примеру, закону не более ста лет, он считается совершенно новым (то же, наверное, и с виселицами), — но должен сказать, что вам рано думать о смерти.

Шеллен с сомнением покачал головой.

— Да, да, я вас уверяю, — продолжил Скеррит. — Не равняйте себя с Амери или Джойсом. С ними все ясно. Они оба фашисты, и ни один правозащитник не поставил бы на них и пенса. Вы, мистер Шеллен, совершенно другое дело, хотя, в отличие от Лорда Гав-Гава и Амери, вы выступили против Британии с оружием в руках. Сейчас весь вопрос в том, что двигало вами, почему вы пошли на акт измены, да еще в самом конце войны. И это на сегодняшний день самый пикантный вопрос, ответ на который хотели бы знать многие.

Скеррит, которому было поручено склонить обвиняемого к признанию вины, понимал, что последняя его фраза, произнесенная, что называется, с разбега, была явно лишней. Почувствовал это и Алекс.

— Ну хорошо, что же вы посоветуете? — спросил он.

— Как ваш адвокат, я, разумеется, советую подумать о сделке, которая гарантированно сохранит вам жизнь. Скажу откровенно — у нас подобные вещи принято считать недостойными уважающего себя юриста. Более того — они лишают его возможности показать себя. Но, если вы согласны, я немедленно начну переговоры.

«Неужели он готов отказаться от участия в таком выгодном для себя процессе? — подумал Алекс. — Что, интересно, ему за это пообещали?»

— Значит, вы не верите в успех? В то, что сможете защитить меня на суде? — сделал он неутешительный вывод.

— Нет, вы неправильно меня поняли. Я просто предлагаю не рисковать.

— И вы не относитесь к тем силам, которые истину хотят отделить от лжи? — не спросил, а скорее констатировал Алекс. — Жаль.

— Я вас не понимаю, мистер Шеллен.

— Я порой сам себя не понимаю. И все же сейчас я уяснил мои альтернативы — жизнь ценой отречения (прямо Галилей какой-то) или смерть. Во втором случае на моем надгробии высекут что-то вроде: «Он стал пробным камнем истины, за что и повешен».

— У казненного за государственную измену не бывает надгробного камня, — сухо произнес Скеррит.

— Не сердитесь, сэр, я всего лишь хотел разобраться, и вы мне в этом помогли. Я принял решение…

— Вас никто не торопит, — поспешно вставил адвокат, уже догадываясь, о каком решении идет речь.— Подумайте, посоветуйтесь с родными.

— Сказать по правде, это решение я принял еще в Германии, когда на меня впервые надели наручники и посмотрели как на мерзавца и висельника. Я благодарен вам за готовность искать компромисс, но для себя считаю невозможным идти на сделку. Смерть или годы тюрьмы — между ними не столь уж большая разница. Нет, я не признаю за собой вины и всеми силами буду обосновывать это на процессе. Пускай это будет борьба не столько за мою жизнь, сколько за мою честь. А если слово «честь» здесь неуместно, то я хотя бы постараюсь объяснить мои мотивы. Думаю, мне найдется что сказать, и не только в мое оправдание.

— Что вы имеете в виду? — насторожился Скеррит.

— То, что я стану обвинять, — решительно пояснил Алекс. — Спросите кого? Многих! Невзирая на ранги и титулы. Я — летчик-истребитель, и атака — лучший способ не быть сбитым самому. Хотите мне в этом помочь?

Скеррит с минуту о чем-то размышлял, потом приподнял над столом лист бумаги.

— Это ваше твердое намерение? — спросил он.

— Да. Родных у меня не осталось, так что советоваться не с кем.

Адвокат медленно, глядя в глаза Алекса, одной рукой скомкал листок и затем отбросил его в корзину для мусора:

— Прошу вас считать, что я ничего не предлагал.

— Я уже забыл об этом.

* * *

5 января Большое жюри рассмотрело материалы досудебного расследования по делу об измене королю британского летчика Алекса Шеллена. Слушания состоялись в магистратском суде Лондона на Боу-стрит без кандидата в подсудимые и без представителей защиты. Здесь членам Большого жюри на основании принятой в британском праве максимы «Actus non facit reus nisi mens sit rea»[35] предстояло ответить на два вопроса. На вопрос об actus reus — имели ли место преступные деяния со стороны военнослужащего и подданного Британской Короны Шеллена — ответ был единогласным и утвердительным. На второй необходимый вопрос о mens rea, то есть о виновной воле, ответить с ходу было сложнее, и судья прибегнул к его дифференциации.

— Действия рассматриваемого лица — это: намерение, неосторожность или небрежность?

— Безусловно — намерение.

— Рассматриваемое лицо осознавало преступность своих действий?

— Безусловно — осознавало.

— Рассматриваемое лицо действовало по чьему-то приказу или принуждению?

— Материалы следствия, а также собственноручного признания умалчивают как о первом, так и втором.

— Душевное состояние рассматриваемого лица могло подтолкнуть его к совершению инкриминируемых деяний с той степенью силы, которой он психически не мог противостоять?

Ответ на этот вопрос вызвал споры, однако речь председательствующего о том, что перед ними не новобранец и не кисейная барышня, а офицер, у которого за плечами не один год войны, убедила присяжных исключить возможность переквалификации содеянного как произведенного в условиях «аномалии сознания». Большое жюри выработало окончательный вердикт: заслуживает предания уголовному суду по делу о фелонии. При этом жюри сформулировало обвинительный акт из трех пунктов: измена королю (со всеми стандартными формулировками); разглашение военной тайны; дезертирство. Этот документ был предъявлен Алексу на следующий день.

— Под разглашением военной тайны подразумевается ваше предоставление противнику сведений о деталях плана воздушного налета на город Хемниц, — пояснил Скеррит. — Что же касается обвинения в дезертирстве, то его нам также будет трудно оспорить, поскольку имеется в виду ваше добровольное полугодовое пребывание в шведских лагерях под чужим именем, да еще и под чужим знаменем. Если в течение первого месяца, когда Британия еще находилась в состоянии войны с Германией, вы, что так, что этак, были бы интернированы, то после 8 мая, когда всех британцев, русских, французов и прочих военнослужащих из стана победителей шведы начали репатриировать на родину, ваше дальнейшее пребывание в их стране под именем офицера, пускай и капитулировавшей на тот момент, но все же вражеской, армии расценено как дезертирство. За одно это военно-полевой суд мог приговорить вас к расстрелу, ведь Великобритания официально вышла из войны только 2 сентября прошлого года после капитуляции Японии.

Алекс прочитал текст на бланке с печатями и многочисленными подписями. Слева от каждой подписи имелась короткая латинская надпись «bilta vera» — правильный акт.

— Что от меня требуется? — спросил он.

Джон Скеррит откинулся на спинку стула и некоторое время рассматривал какую-то бумагу. Затем он извлек из кармана вечное перо и снял колпачок.

— Если вон там внизу вы напишете: «Признаю себя виновным по первому пункту настоящего акта», поставите дату и подпись, генеральный атторней сэр Максвелл Файф, назначенный обвинителем по этому делу, будет готов не настаивать на двух других пунктах. Мы втроем — вы, я и он — встречаемся с окружным судьей, который должен удостовериться, что ваше признание добровольно, после чего он передаст материалы в жюри присяжных и спустя несколько дней вынесет приговор, не связанный с применением смертной казни.

— Благодарю за разъяснение, но своего решения я не изменил, — спокойно сказал Алекс, беря ручку.

— Тогда пишите: «По первому пункту данного акта виновным себя не признаю», дата, подпись.

— А по двум другим?

— А вот по двум другим в этом случае советую признать. Иначе вас сочтут неадекватным упрямцем, настроившимся отрицать все, вплоть до очевидных вещей. Лорды и присяжные расценят это как неуважение к суду, что не принесет вам дивидендов.

Алекс согласно кивнул.


10 января в семь часов утра Алекса разбудил дежурный надзиратель. Заключенному дали пятнадцать минут на совершение утреннего туалета, после чего сопроводили к тюремному брадобрею. Затем в камеру принесли завтрак и велели к половине десятого быть одетым «по-парадному» — все необходимое было куплено помощниками Джона Скеррита еще накануне. Когда Алекса в черном костюме, сером драповом пальто и нелепой широкополой шляпе, которые он никогда не носил, вывели на тюремный двор, он увидел низкое серое небо и снег. Снег был белым, только что выпавшим. Он пах Рождеством, подмороженной прелой листвой и чем-то еще — холодным и далеким. «Неужели это мой последний снег?» — подумалось Алексу.

Подсудимого в компании с четырьмя полисменами, к одному из которых его пристегнули наручниками, усадили в тесный черный автобус, и они выехали из тюремных ворот на Хатфилд-роад.

Первоначально процесс над Алексом Шелленом собирались провести в здании лондонского магистратского суда на Боу-стрит, в котором состоялись предварительные слушания и в котором совсем недавно Большое жюри точно так же постановило предать суду изменника и нациста Уильяма Джойса. Однако командование Королевских военно-воздушных сил, являвшихся своего рода потерпевшей стороной и основной опорой обвинения, настаивало на проведении процесса в четвертом зале Королевских судов юстиции, напротив комплекса неоготических зданий которых, расположенных на Флит-стрит, находится церковь Святого Клемента — главная церковь Королевских ВВС. По мнению маршалов, символично судить пилота-изменника рядом с этим храмом, выгоревшим дотла 10 мая 1941 года после очередной бомбардировки. Но, поскольку речь шла о фелонии, то есть об уголовном преступлении, пожелание маршалов удовлетворено не было, ведь «Королевский судебный двор» предназначался для процессов по гражданским делам. Выбор пал на Олд Бейли — Центральный уголовный суд Англии и Уэльса, расположенный неподалеку от собора Святого Павла. Несмотря на тяжелые повреждения здания, полученные в 1941 году во время одного из налетов на Лондон, оно уже частично функционировало.

Ехали долго. Из юго-западного Лондона в Сохо, с правого берега Темзы на левый. Проезжая белокаменные арки и башни Королевских судов на Флит-стрит, автобус миновал сначала почерневшую и все еще не восстановленную после пожара церковь Святого Клемента, а затем небольшой монумент в виде покрытого барельефами четырехгранного столба, на котором сверху стоял черный дракон с распростертыми перепончатыми крыльями. Словно средневековая химера, слетевшая на этот столб с каменных балюстрад парижской Нотр-Дам, это чудище всего лишь обозначало границу Сити и Вестминстера.

Проехав по Гилтспур-стрит — улице «золотых шпор», — автобус остановился у центрального входа в помпезное тяжеловесное здание, облицованное темным портландским известняком. Величественный фасад в стиле неоампир венчала башня, окруженная круговой колоннадой, над куполом которой возвышалась двенадцатифутовая богиня правосудия. Впрочем, отсюда снизу, из узкого колодца улицы невозможно было разглядеть скульптуру из сияющего листового золота с мечом и весами в широко раскинутых руках, у которой, вопреки общепринятым традициям, на глазах не имелось повязки. Британское правосудие было зрячим.

Все пространство улицы возле массивной арки подъезда заполнила поджидавшая Шеллена толпа журналистов, активистов каких-то движений, просто любопытствующих и полицейских. Несколько человек держали в руках плакаты, но Алекс не успел прочесть ни слова из того, что на них было написано. Он схватил взглядом лишь рисунок на одном из них: пикирующий четырехмоторный бомбардировщик, на котором сверху восседает Смерть в образе скелета с оскалившимся черепом, горящими огнем впадинами глаз и окровавленной косой в костлявой руке. Нечто подобное Алекс видел в Германии на небольшом плакате на стене одного из бомбоубежищ Хемница.

Два десятка полицейских в черных шинелях и черных фетровых шлемах с серебряными звездами принялись освобождать проход. Алексу вспомнились шведские полицейские, но у этих не было в руках даже дубинок.

Осыпаемый блицами фотовспышек, он прошел под аркой портала, под незрячим взглядом восседающего наверху каменного ангела-Регистратора, по обеим сторонам от которого возлежали Истина и Справедливость. Алекса провели в вестибюль, где у широкой лестницы из белого сицилийского мрамора его поджидали старший судебный пристав и адвокат Скеррит. Полиция оттеснила ввалившуюся следом толпу. Ашер[36] расписался в протянутом полицейским сержантом блокноте, после чего с руки подсудимого был снят браслет наручника и сержант остался стоять внизу.

Все трое: Алекс, ашер и адвокат, — минуя живописные полотна с изображениями Мудрости, Правды, Труда и Искусства, поднялись на окружающую вестибюль галерею и направились к одному из наиболее уцелевших залов для судебных заседаний. Но сначала Шеллен и Скеррит зашли в адвокатскую комнату, оставив пристава дожидаться снаружи.

— Ну, как настроение? — спросил Скеррит. — Снимайте пальто. У нас еще двадцать пять минут, так что присаживайтесь, — он снял трубку телефона и попросил принести кофе. — Как ваше самочувствие?… Вам, насколько я знаю, не доводилось бывать в суде, и уж тем более в суде пэров (при этих словах Алекс вспомнил нацистский суд над Каспером Уолбергом, и его невольно передернуло). Тогда постараюсь ввести вас в курс дела.

Итак, как я уже говорил, обвинителем назначен генеральный атторней Великобритании Дэвид Максвелл Файф, занимающий этот пост с сорок второго года. Ему сорок пять лет, учился в Эдинбурге, затем в Оксфорде в Баллиольском колледже. С тридцать пятого — член палаты общин от консерваторов. Известен своими непримиримыми суждениями в отношении нацистов. В настоящее время помогает сэру Шоукроссу в Нюрнберге и в силу своей занятости собирается провести процесс над вами в течение двух, максимум трех, дней. По характеру он человек тщеславный, если не сказать хвастливый и надменный. Однако не упрямец, воспринимает доводы противной стороны, так что с ним можно работать. Теперь о судьях. Хотели назначить Хартлея Шоукросса, который совсем недавно доказал здесь, в Олд Бейли, что американец Уильям Джойс изменил именно Британской Короне, и так мастерски подвел его под петлю, что апелляционный суд палаты лордов не изменил приговор.

Но, к вашему счастью, барон Шоукросс сейчас слишком занят. Поэтому председательствует лорд Баксфилд. Это старый крючкотвор, способный завести налима за корягу, да так, что в результате запутывает не столько других, сколько себя самого. Он не терпит всяких вольностей и выкриков, особенно в адрес монаршей четы, так что постарайтесь вести себя корректно. Впрочем, у Баксфилда есть хорошая черта: спустя пару часов после начала заседания он тихо засыпает (правда, знающие люди считают, что только делает вид), передавая бразды правления своему помощнику. Сегодня — это лорд Гармон. Его я знаю мало. Выпускник Итона, лет пятнадцать проработавший в окружном суде на крайнем севере в Камбрии. На войне у него был тяжело ранен единственный сын, летчик, ставший фактически инвалидом, так что этот на вашем процессе заснет навряд ли. Далее — лорд-распорядитель, назначаемый индивидуально на каждый суд пэров. Нам выпал сэр Видалл, из ветеранов прошлой войны. Он может выгнать кого-нибудь из зала за нарушение порядка, не более. И, наконец, двое последних: лорды-судьи Грауэр и Лирсен. Оба — доктора права, почетные члены всяких университетов, одним словом, правоведы, чье мнение мало кто отважится оспорить. На процессе они не особенно заметны, этакие молчаливые серые кардиналы, но от них очень многое зависит при вынесении приговора. В зале также будет присутствовать помощник шерифа Лондона (у него чисто полицейские функции), старший пристав и несколько его помощников — констеблей.

Принесли кофе, предупредив, что через пятнадцать минут их пригласят пройти в зал заседания.

— Теперь о присяжных, — продолжил Скеррит. — О тех, что остались после вчерашних отводов. Так вот, их, как и полагается, двенадцать (плюс двое запасных), все они мужчины. Пока сказать что-то большее о них невозможно. Знаю только, что старшиной жюри избран отставной полковник Катчер, в молодые годы прошедший службу в Индии. В прессу просочилась информация о его приятельских отношениях с маршалом авиации Даудингом. К сожалению, я узнал об этом только вчера, уже после процедуры отвода, так что теперь уж ничего не поделаешь. Очень немаловажна для нас и публика. На первых скамьях будет несколько старших военных из структуры ВВС, а также родственники погибших 20 марта летчиков. Их настроения и реакции нетрудно предугадать, и они, безусловно, окажут воздействие на присяжных. Далее журналисты и кое-кто из общественности.

С минуту они молча пили кофе.

— Как по-вашему, сколько продлится процесс? — спросил Алекс.

— Трудно сказать. Когда 26 ноября здесь судили Джона Амери, на все про все ушло 8 минут… Да-да. Сразу после прочтения обвинительного акта он признал себя виновным по всем пунктам и отказался от дальнейшей защиты. После него в том же зале рассматривалось дело о попрошайничестве (в Олд Бейли проходит немало как раз таких процессов), так оно заняло 6 часов. Уильяма Джойса судили, если не ошибаюсь, три дня. Это было в сентябре. Главным препятствием на пути обвинения, как я уже говорил, стал его американский паспорт, однако ему это не помогло.

— А сколько всего человек было осуждено в этих стенах с начала войны за измену?

— Дайте подумать… семнадцать.

— И все… того? — Указательным пальцем Алекс произвел недвусмысленный жест вблизи своей шеи.

— В общем, да.

— Что значит «в общем»?

— Девятерых повесили в Уондсворде, семерых — в Пентонвиле.

— А еще один?

— Одного расстреляли в Тауэре.

Скеррит внимательно посмотрел на своего клиента.

— Алекс, выбросьте сейчас все это из головы. Ведите себя уверенно, без излишней нервозности, но не надо демонстрировать и безразличие. Суду и присяжным это не понравится. Они должны видеть перед собой живого, заинтересованного человека. Не забывайте также о журналистах: впечатление, которое вы произведете на них, завтра же отразится в прессе. И еще, — адвокат сделал многозначительную паузу, — будьте готовы к сюрпризам.

— Неужели могут оправдать! — шутливо воскликнул Шеллен.

Скеррит рассмеялся:

— Вы, Алекс, обладаете каким-то ирландским юмором. И это — хорошо. Ладно, допивайте свой кофе, нам пора.

Старший пристав, сопровождаемый двумя констеблями, повел Алекса в зал заседаний. Миновав две двери, между которыми находился узкий тамбур, они прошли в большой, ярко освещенный зал с высоким сводчатым потолком. Алекс очутился в некоем подобии театральной ложи, отгороженной от остального пространства массивным деревянным барьером высотой около ярда, внутри которого не было ничего, кроме длинной и высокой скамьи. Взяв Алекса за локоть, пристав обвел его вокруг скамьи и, надавив на плечо, принудил сесть. После этого он вышел, прикрыв за собой дверь. Констебли, широко расставив ноги и заложив руки за спину, замерли по обеим сторонам от двери с абсолютно непроницаемыми выражениями на лицах. На их глаза были низко надвинуты козырьки шлемов, и могло показаться, что они дремлют стоя.

«Ложа» подсудимого располагалась на некотором возвышении, так что тем, кто стоял по ту сторону барьера, его верх доходил до середины груди. Повернувшаяся в сторону Алекса публика, которая уже заполнила зал, также взирала на подсудимого несколько снизу. Однако вдоль боковых стен на высоте более трех метров были сооружены два длинных балкона для прессы, и разместившиеся там журналисты и представители общественности смотрели на подсудимого уже сверху.

Ощутив множество устремленных в свою сторону взглядов, Алекс почувствовал себя выставленным на всеобщее обозрение негодяем. Ему казалось, что из первых рядов «партера» (как он назвал места для публики внизу) в его сторону источаются презрение и ненависть, из задних — равнодушие, а с балконов — холодное профессиональное любопытство. Эти флюиды подавляли его волю, он не мог ни ответить на них, ни заслониться от их жесткого излучения. Будь он гордым фанатиком вроде Джона Амери или раскаявшимся убийцей, возможно, ему было бы проще. «Я докажу им свою правоту», — несколько раз упрямо повторил он про себя.

Чтобы как-то отвлечься, он стал рассеянно осматривать зал. Все здесь, от пола до самого потолка, вернее, до того места, где начинались арки высокого полуциркульного свода, было обшито темными дубовыми панелями, а сам потолок — оштукатурен и выбелен. Слева, вдоль центральной стены, под барельефом большого герба Англии, вырезанного все из того же дуба, на высоком подиуме стояло восемь одинаковых кресел для судей.

Они отличались высокими спинками, обтянутыми красной кожей и увенчанными резными коронами. Перед каждым креслом стоял отдельный небольшой столик. Прямо перед ними и несколько ниже располагался еще один ряд кресел, но уже с более низкими спинками и за общим длинным столом, отделенным от зала сплошным барьером. Это было место судейских чиновников. Еще ниже — уже на уровне пола — перед барьером был установлен длинный стол, сориентированный вдоль центральной оси зала. За ним с обеих сторон напротив друг друга на простых стульях сидело два ряда стенографистов, по пятеро с каждой стороны, перед которыми лежали стопки писчей бумаги и стояли вазочки с множеством отточенных карандашей. Таким образом, ближний ряд стенографистов Алекс мог видеть только со спины, а к зрителям и судьям все они были обращены боком. По обе стороны от этого канцелярского стола имелось достаточно обширное свободное пространство, а у дальней от Алекса стены зала, расположенной по левую сторону от судейского подиума, за еще одним дубовым барьером размещались скамьи для жюри присяжных.

Адвокат Джон Скеррит с двумя помощниками занял место за столом слева от ложи подсудимого. Он был в коротком парике и простой черной мантии с белым кружевным жабо на груди. Стол обвинителя, которому также помогали два ассистента, стоял по другую сторону от стола стенографистов ближе к барьеру жюри присяжных. Черная мантия генерального атторнея была расшита золотыми позументами, а его парик сиял ослепительной белизной. В центре зала на некотором удалении от «канцеллярского» стола из панелей метровой высоты на небольшом возвышении было сооружено место для допроса свидетелей, позади которого располагались скамьи для публики. Окон в зале не было. Белый сводчатый потолок, отражая свет многочисленных настенных светильников, а также большой центральной люстры, создавал мягкое рассеянное освещение.

В зале имелось несколько дверей. Та, через которую входили судьи и присяжные, располагалась в углу справа от судейского подиума. В углах задней стены (позади зрительских мест) находились отдельные входы для свидетелей мужского и женского пола, соединенные изолированными коридорами с двумя комнатами ожидания. Через большие двустворчатые двери в центре этой стены входила публика, кроме этого имелись две двери на балконах.

Вошедший через судейскую дверь старший судебный пристав на этот раз, как и все, был в черной мантии и парике. Он прошел в зал и попросил всех встать, объявив, что «высокий суд идет». Из той же боковой двери первыми стали выходить люди в светло-серых париках и длинных, черных, украшенных золотыми кантами мантиях. Это были чиновники суда: лорд-распорядитель, секретарь и его помощники. Все они несли в руках черные кожаные папки с документами. Следом вошли несколько олдерменов столичных округов, которые вместе с лордом-мэром Лондона имели право присутствовать на почетных местах, но лишь в качестве зрителей. Затем стали выходить и рассаживаться на своих местах присяжные заседатели, одежда которых ничем не отличалась от обычной. И, наконец, появились судьи. На них были ярко-красные пышные плащи, надетые поверх строгих черных костюмов и подпоясанные черными поясами, концы которых, украшенные шелковыми кистями, свисали до самого пола. Шею, плечи и спины судей закрывали широкие накидки из короткошерстного белого меха, на которые ниспадали длинные локоны светло-серых париков, свитых из конского волоса и походивших издали на шерстяные шарфы крупной вязки. Нижнюю часть просторных рукавов закрывали широкие манжеты из того же белого меха. Кроме этого из-под накидок свисали черные ленточки вязок, красные ленты с золотой бахромой и вензелями и что-то еще, делающее весь наряд достаточно сложным для детального восприятия. Назначения и смысла всех этих лент и пелерин Алекс не знал. Он знал только, что означает красный цвет судейских плащей, — сегодня предстоит разбирательство тяжкого уголовного преступления, и занимается этим суд палаты лордов. В противном случае судьи в Олд Бейли носили черные мантии, богато украшенные золотым шитьем и позументами.

Когда лорды-судьи заняли свои места в креслах (при этом несколько крайних кресел остались свободными), оказалось, что над их париками эффектно возвышаются вырезанные из темного дерева короны, которыми были увенчаны спинки кресел. Старший пристав предложил всем сесть. Лорд-председатель ударил деревянным молотком, и заседание началось.

После краткого объявления о существе дела, представления сторон и разъяснения их прав и обязанностей к Алексу обратился лорд-председатель:

— Согласны ли вы давать показания под присягой, говорить при этом только правду, одну лишь правду и ничего, кроме правды, даже если ответы на некоторые вопросы будут прямо свидетельствовать против вас?

— Да, ваша честь.

— Какого вы вероисповедания?

Алекс замешкался.

— Вообще-то я неверующий, — неуверенно произнес он.

— Что? Говорите громче, я вас не слышу.

— Никакого, ваша честь! Особенно после этой войны.

— Никакого? Вы атеист?

— Нет.

— Как нет?

— Я никогда не выступал против веры.

— А как вы записаны в метриках?

— Как римский католик, но…

— Все, хватит! Дайте ему католическую Библию и приведите к присяге.

Пристав принес священную книгу и водрузил ее на широкий верх ограждения, доходившего ему до нижнего края жабо. Рядом он положил небольшой листок из плотной бумаги, на котором был крупно напечатан короткий текст присяги.

— Клянусь Всемогущим Богом говорить правду, только правду и ничего, кроме правды, — произнес Алекс, прикоснувшись ладонью правой руки к черной коже переплета.

Стукнула «судейская колотушка», и лорд Баксфилд, ткнув сверху деревянным молотком в направлении генерального атторнея, передал ему бразды правления. Встав из-за своего стола, Максвелл Файф поправил парик, одернул мантию и, раскрыв черную папку, зачитал обвинительный акт. На вопрос председательствующего о признании своей вины по первому пункту Алекс ответил отрицательно, а в отношении второго и третьего — признание своей вины подтвердил.

— Вы не отказываетесь от своих письменных показаний, данных ранее? — спросил лорд Баксфилд.

— Нет, ваша честь.

— И, тем не менее, не признаете себя виновным?

— Да, ваша честь.

— Мистер Скеррит, — обратился судья к адвокату, — как вы намерены строить защиту? Вам не кажется, что это тот случай, когда вор сознается в краже, но не признает себя виновным, поскольку не считает кражу преступлением?

— Ваша честь, — Скеррит встал и повернулся к судьям, — я намерен строить защиту моего клиента на том, что его действия были обусловлены рядом внешних факторов, поставивших моего клиента перед выбором: ничего не делать и тем самым не нарушать закон, либо поступить по справедливости, произведя определенные действия, противоречащие нормам нашего права. Выбрав второе, он нарушил закон, однако человек, поступивший вопреки закону по зову внутренних убеждений и справедливости, имеет право не признавать себя виновным и требовать судебного расследования с целью доказательства своей правоты.

Лорд Баксфилд пожевал губами, пытаясь осмыслить услышанное.

— Кто же тогда виновен, по-вашему? — спросил он.

— Я вижу здесь три варианта: либо не виновен никто; либо виновны те, кто своими действиями поставили моего клиента перед роковым выбором; либо неверно применен закон.

Лорд Баксфилд был явно недоволен услышанным.

— Вы можете все это как-то более понятно проиллюстрировать?

— Извольте: солдат убивает своего командира, увидав, что тот собирается застрелить ребенка с целью устрашения противника.

— Тем самым вы хотите сказать…

— Я хочу сказать, ваша честь, что обвинять моего подзащитного в том, в чем его обвинило Большое жюри, так же неправильно, как и судить солдата за убийство своего командира-изувера. Всякий закон, будь то статуты о государственной измене, краже или убийстве, имеет границы использования, за рамками которых его применение противоречит справедливости.

— То есть вы не ведете речь об аномалии сознания обвиняемого?

— Нет, ваша честь.

— Что ж, — лорд Баксфилд поскреб ручкой судейского молотка под париком в районе правого уха и переглянулся со своими помощниками, — тогда приступим. Мистер Файф, начинайте.

Генеральный атторней начал допрос подсудимого, который, согласившись давать правдивые показания, являлся теперь еще и главным свидетелем.

— Сейчас я попрошу вас коротко, без излишних комментариев и предельно четко ответить на несколько вопросов, — Файф подошел к загородке, за которой сидел (вернее, уже стоял) Алекс. — Вы готовы?

— Да.

— Где и когда вы родились?

— В Германии, в Дрездене, 14 марта 1920 года.

— Когда приехали в Соединенное Королевство?

— В конце июня 1934 года.

— Вы приехали в Англию со своим отцом? По какой причине?

— У отца возникли проблемы с национал-социалистами, сначала его посадили в тюрьму, потом предложили покинуть страну.

— Когда вы стали подданным его величества короля Георга VI?

— 14 марта 1941 года, в день своего совершеннолетия, я написал прошение на имя короля.

— Почему вы это сделали? Вы не собирались возвращаться на родину?

— В ту весну такая перспектива была очень туманной, и я не хотел ощущать себя здесь эмигрантом. Кроме того, я был летчиком в составе РАФ и в случае пленения у меня, как у немца, могли быть сложности.

— Что ж, понимаю. А ваш отец? Как он к этому отнесся?

— Не одобрил.

— Как вы стали летчиком? — Файф принялся прохаживаться, выслушивая некоторые ответы «спиной».

— Когда мне исполнилось семнадцать, я записался в добровольческий резерв Королевской авиации. По вечерам слушал лекции, а по выходным обучался летным навыкам. Через год меня перевели в 500-ю эскадрилью вспомогательной авиации в графстве Кент. Там я изъявил желание стать летчиком-истребителем, прошел тестирование и был направлен в школу пилотов в звании сержанта…

Далее Алекс ответил на ряд вопросов о своей службе и о том, как после ранения, став стрелком бомбардировщика, попал в плен.

— С какой целью вы бежали из плена? — спросил Файф.

— С такой же, с какой и все. Чтобы вернуться к своим.

— Под «своими» вы подразумеваете британцев?

— Да.

— И что вам помешало?

— На этот вопрос, сэр, я не могу ответить кратко.

— И все же?

— Целый комплекс переживаний и обстоятельств.

— Хорошо, оставим эти ваши переживания для защиты.

Файф резко повернулся к подсудимому и спросил громче обычного:

— 20 марта 1945 года вы участвовали в отражении воздушного налета Королевских ВВС на немецкий город Хемниц, помогая в этом силам противовоздушной обороны Германии?

— Да.

Ответ Алекса вызвал первое ощутимое волнение в зале.

— В чем это выражалось?

— Я был инициатором некоторых изменений в системе обороны Хемница, а потом — во время атаки — находился на одном из наблюдательных пунктов ПВО.

— И что вы там делали?

— Руководил зенитным огнем, вмешивался в радиопереговоры главного штурмана. Все это описано в моих показаниях.

По залу прошелестел первый шум негодования.

— Мистер Шеллен, — подняв руку, Файф попросил тишины, — поскольку вы не признали себя виновным по пункту об измене королю, все, что описано в ваших показаниях, сейчас лишь принято к сведению и не имеет никакого доказательного значения. В британском судебном уголовном процессе все материалы дела исследуются с нуля при равноправии состязующихся сторон. Жаль, если мистер Скеррит не разъяснил вам эти истины.

Загрузка...