Часть III. Защита

Глава 9 В Нюрнберг приходит холодная война

Когда в среду 6 марта советский юрист Аркадий Полторак вошел в нюрнбергский зал суда, его глазам предстала странная сцена. «Скамья подсудимых напоминала встревоженный улей», – писал он впоследствии. Лица подсудимых светились надеждой и предвкушением. Уинстон Черчилль, бывший премьер-министр Британии, накануне произнес свою речь о «железном занавесе» в Фултоне, штат Миссури, и призвал англичан и американцев сопротивляться советской агрессии и тирании. В то утро американская армейская газета «Старс энд страйпс» опубликовала эту речь под аршинным заголовком: «Черчилль в Фултоне предупреждает: объединяйтесь, чтобы остановить русских»[881]. Теперь Борис Полевой смотрел, как адвокаты защиты стоят в зале суда и развернули свои экземпляры этой газеты, «как бы читая их, а на самом деле давая возможность своим подзащитным читать речь Черчилля через свои плечи»[882]. Геринг вслух заметил: «Единственные союзники, которые все еще находятся в союзе, – это четыре обвинителя, да и они в союзе только против подсудимых»[883]. В Нюрнберг пришла холодная война.

Советские обвинители только что закончили свои выступления, и тот день в суде был посвящен рассмотрению ходатайств защиты о вызове свидетелей. Но все были захвачены последними событиями на международной арене. «Как бы ни прозвучала антирусская речь Черчилля для внешнего мира, здесь, в зале союзнического суда в разрушенном Нюрнберге, она произвела эффект огромной разорвавшейся бомбы», – рассуждала американская корреспондентка Джанет Флэннер[884]. Тем вечером американский помощник обвинителя Додд написал близким, что в Нюрнберге настал «плохой день», когда все узнали о речи Черчилля, и что будет не слишком удивительно, если советская делегация хлопнет дверьми и процесс сорвется. Додд, как и Джексон, враждебно относился к СССР и в личном порядке соглашался с Черчиллем, что русские «одного сорта» с нацистами. Он также знал, что подсудимые рассчитывают на конфликт между западными державами и СССР[885]. Советские представители тоже гадали, как речь Черчилля скажется на процессе. Полевой изучал обвинителей, судей, адвокатов и подсудимых, не зная, как повлияет эта речь на их поведение. Как писал Полевой впоследствии: «кто оперативно отреагировал на речь Черчилля», так это его любимый американский бармен, который придумал новый коктейль «Сэр Уинни» – горькую смесь, которая «обжигала рот»[886].

Черчилль произнес свою речь в неудачный для советской стороны момент. Советские обвинители отлично выступили после многомесячной подготовки, а свидетели произвели сильное впечатление. Горшенин и Трайнин, два ключевых участника комиссии Вышинского, вернулись в Москву в конце февраля, как только советские обвинители завершили свои выступления. Теперь предстояло выступать защите, и процесс вступал на незнакомую территорию. Советская сторона все еще не до конца свыклась с тем, что подсудимым нацистам вообще позволили защищаться. Руденко и Никитченко привыкли иметь дело с подсудимыми, прошедшими через угрозы или пытки в НКВД, а не с враждебными, нераскаявшимися обвиняемыми, которые к тому же имели напористых адвокатов. Советская сторона рассчитывала перессорить подсудимых между собой и заставить их сорвать маски друг с друга. А защита намеревалась углубить раскол между Советским Союзом и другими странами-обвинителями. Речь Черчилля, произнесенная на американской земле, обнажила существующие противоречия между бывшими союзниками и послужила увертюрой к выступлениям бывших нацистских вождей и их адвокатов.


Ил. 33. Герман Геринг разговаривает со своим адвокатом Отто Штамером в нюрнбергской тюрьме. 1946 год. Источник: Американский национальный музей Холокоста. Предоставлено Национальной администрацией архивов и записей. Фотограф: Евгений Халдей


Выступления защиты начались в пятницу 8 марта. Зал суда был опять набит, как и во время советской вступительной речи. Его физическая структура слегка изменилась: свидетельское место подвинули ближе к скамье подсудимых. Многие подсудимые собирались давать показания в защиту самих себя.

Первым выступал защитник Геринга, и Нюрнберг гудел от волнения. Меры безопасности повсеместно усилили. Американские военные власти расставили по всему Дворцу юстиции дополнительную охрану, опасаясь возможного нападения с целью освобождения печально известного «наци № 2»[887]. Советские корреспонденты устроились на переполненных местах для прессы и снова заговорили о речи Черчилля[888]. Кармен, настраивая свою аппаратуру, оглядывал адвокатов защиты. Он отметил, что они выглядят «как зловещие птицы»[889].

Тем утром адвокат Геринга Отто Штамер начал с того, что подал в Трибунал ходатайство о вызове дополнительных свидетелей, которые могли бы опровергнуть советские заявления о виновности немцев в катынском массовом убийстве. Согласно Штамеру, после того как советское обвинение представило отчет Бурденко, несколько немецких военных пожелали выступить и сказать, что советская сторона лжет. Штамер попросил вызвать в Нюрнберг трех немецких офицеров, упомянутых в отчете (Аренса, Рекса и Ходта – все они были в советском плену), и двух других офицеров, плененных американцами и британцами (генерала Ойгена Оберхаузера и старшего лейтенанта Берга). Штамер подал еще одно ходатайство – о вызове профессора Франсуа Навилля, судебно-медицинского эксперта из Женевского университета. Тот служил в организованной немцами Международной комиссии по Катыни, которая изучила могилы в апреле 1943 года и сочла виновным Советский Союз[890]. Началась борьба за Катынь, которой Джексон страшился почти с самого момента подачи в суд Обвинительного заключения.

Встревожив советскую сторону, Штамер затем вызвал первых свидетелей защиты Геринга: генерала Карла Боденшатца и генерал-фельдмаршала Эрхарда Мильха. Боденшатц, бывший офицер связи между люфтваффе (военной авиацией) и штаб-квартирой Гитлера, назвал Геринга пацифистом, пытавшимся отговорить Гитлера от нападения на Советский Союз. Он также назвал Геринга «благодетелем всех нуждающихся», который ничего не знал ни об условиях в концлагерях, ни об уничтожении евреев. Мильх, который ранее отвечал за производство самолетов в Германии, также заявил, что Геринг был против войны. Эти неправдоподобные характеристики Геринга начали рассыпаться под перекрестными допросами. Джексон вынудил Боденшатца признать, что Геринг все знал о концлагерях и лично отдавал приказы об исключении евреев из экономической жизни Германии[891].

В первый день выступлений защиты Джексон предупредил Руденко и французского главного обвинителя Огюста Шампетье де Риба о том, что могут возникнуть проблемы. У него была свежая информация о том, что защита планирует обличать обращение французов с военнопленными, британскую политику в отношении Норвегии и советскую политику как якобы агрессивную «в отношении Финляндии, Польши, Балкан и государств Балтии». Джексон напомнил, что главные обвинители договорились противостоять «политическим выпадам» со стороны защиты, и вновь подтвердил, что готов возглавить борьбу против «этих выпадов… как не имеющих отношения к делу» и стараться «препятствовать политическим дискуссиям». Но ему требовалось, чтобы французская и советская стороны предоставили письменные перечни тех политических мер и акций их правительств времен войны, которые могли бы служить мишенью для атак со стороны защиты[892]. Максуэлл-Файф в декабре дал такой список (где указал британско-норвежские отношения времен войны и вообще историю британского империализма), но Франция и СССР не торопились последовать его примеру[893]. Когда комиссия Вышинского предоставила подобный список Руденко и разрешила сообщить его содержание, она все-таки не позволила ему поделиться физическими экземплярами с западными коллегами.

Теперь Джексон предупреждал, что не может обеспечить, «чтобы США поддерживали какие-либо положения, о которых они не были информированы заранее», поскольку это может потребовать консультаций с Госдепартаментом или американскими военными властями. Он напомнил Руденко и де Рибу, что свидетели защиты, вероятно, воспользуются перекрестными допросами для огласки щекотливой информации и что к этому лучше бы подготовиться заблаговременно. Джексон признавал, что судьи могут отклонить протесты со стороны обвинения, и спрашивал у других главных обвинителей, каких шагов они хотели бы с его стороны в случае, если защита успешно выдвинет встречные обвинения против держав-союзников в публичном слушании. «Все окажутся в неудобном положении», если США столкнутся с непредвиденной оглаской в суде какой-либо информации и сочтут невозможным далее поддерживать своих военных союзников[894].

Советские представители оказались между Сциллой немецкой защитной тактики и Харибдой американских амбиций. Советские руководители не доверяли американцам, но решили, что, вероятно, в их интересах принять предложение Джексона. Москва дала Руденко добро, и 11 марта он поделился советским списком с Джексоном, Максуэлл-Файфом и де Рибом. Этот список почти дословно совпадал с тем, который составили советские руководители, а комиссия Вышинского обсудила еще в ноябре. Были табуированы все вопросы советской внешней политики, причем особо оговаривались Пакт о ненападении, визиты немецкого министра иностранных дел Риббентропа в Москву и советского наркома иностранных дел Молотова в Берлин, советско-польские отношения и советская политика в отношении балтийских республик и Балкан. В этом списке также выводились за рамки любые вопросы о советской политической системе. Руденко согласился с Джексоном, что обвинители должны держаться заодно и не позволять защите использовать суд для обсуждения вопросов, «не имеющих прямого отношения к делу». Он жаловался, что обвиняемые и их адвокаты уже распространяют ложную информацию о действиях и политике союзнических правительств[895].

Несмотря на то что Руденко поделился с Джексоном советским списком, за кулисами нарастали другие угрозы. Штамер и другие адвокаты, намеревавшиеся яростно защищать своих клиентов, подали в Трибунал тысячи страниц доказательных материалов. Это создало организационные трудности для Отдела переводов МВТ. Особенным кошмаром это было для советской делегации, которая, хоть в это и сложно поверить, до сих пор страдала от нехватки опытных переводчиков. Трибунал попытался смягчить эту проблему, но лишь создал новые трудности советской делегации. 8 марта судьи объявили, что во избежание ненужной переводческой работы защита должна предоставить обвинению «дословные выдержки из всех документов», которые она собирается предъявлять суду. Затем обвинение сможет отклонить любые доказательства, которые сочтет не относящимися к делу, до того, как их полностью переведут для суда[896]. Это была прагматичная мера – но она означала, что советскому обвинению придется быстро просматривать горы документов на немецком языке.

Пока советское обвинение настраивалось на борьбу с этими новыми трудностями, Штамер вызвал целую процессию свидетелей в защиту Геринга. Во вторник 12 марта его бывший адъютант полковник Бернд фон Браухич и бывший статс-секретарь Пруссии Пауль Кёрнер добавили свои свидетельства к положительной характеристике Геринга. Кёрнер даже утверждал, что Геринг помог увеличить производительность сельского хозяйства в странах, оккупированных Германией. В споре с Руденко Кёрнер настаивал, что Германия не занималась «грабежами», и вполне естественно, что оккупированные территории участвовали в продовольственном обеспечении вермахта. Последний выступивший в тот день свидетель защиты Геринга Альберт Кессельринг служил фельдмаршалом люфтваффе, а затем главнокомандующим немецкими войсками в Италии; он с невозмутимым лицом назвал люфтваффе «чисто оборонительным оружием»[897].

В ходе перекрестного допроса Кессельринга несколько адвокатов защиты попытались выдвинуть встречные обвинения против союзников, которые якобы тоже совершали военные преступления. Ханс Латернзер, адвокат Генерального штаба и Верховного командования, спросил Кессельринга, знает ли тот о нарушениях международного права союзниками. Кессельринг начал отвечать утвердительно, и Руденко громко заявил протест: свидетель не имеет права оценивать действия «врагов Германии». Судьи попросили Латернзера объявить его намерения, и тот объяснил, что хочет определить, стал ли свидетель снисходительнее к поведению своих собственных подчиненных после того, как узнал о военных преступлениях союзников. Джексон вскочил и попытался вернуть дискуссию в рамки обсуждения преступлений европейских стран Оси. Он напомнил суду: общепризнано, что нарушения законов и обычаев международного права одной стороной не оправдывают подобные же нарушения другой стороной. После короткого перерыва судьи объявили, что не принимают вопрос Латернзера[898].

То, что Трибунал отклонил аргумент Латернзера tu quoque («ты тоже»), было добрым знаком для обвинения. У советской стороны ранее были основания надеяться, что судьи отклонят и вызов Штамером свидетелей для дачи показаний о Катыни. 11 марта Руденко подал ходатайство в Трибунал, где сослался на статью 21 Устава МВТ в подтверждение того, что отчет комиссии Бурденко, будучи отчетом национальной комиссии по военным преступлениям, должен служить неопровержимым доказательством вины немцев в этом массовом убийстве. Но на следующий день Трибунал собрался на закрытое совещание, и трое западных судей оспорили советскую интерпретацию статьи 21. Они заявили, что эта статья касается только первоначального предъявления доказательств; она не запрещает защите оспаривать доказательства после их предъявления. Судья Биддл утверждал, что подсудимый имеет право требовать отклонения любого документа[899]. Той ночью Полторак сообщил в Москву, что западные судьи объединились со Штамером по вопросу о статье 21 и позволят немецким свидетелям давать показания о Катыни[900]. Через несколько дней агент советской контрразведки Всеволод Сюганов послал в Смерш свой собственный отчет, где подтвердил, что Трибунал принял свое решение вопреки возражениям Никитченко[901].


Ил. 34. Герман Геринг на свидетельской трибуне. Март 1946 года. Источник: Американский мемориальный музей Холокоста. Предоставлено Джеральдом (Джердом) Швабом


Днем в среду 13 марта сам Геринг вальяжно взошел на свидетельскую трибуну в своих высоких сапогах и галифе, с пачкой бумаг под мышкой. Корреспонденты очень ждали, что выступление Геринга будет «хорошей историей», – и сразу стало ясно, что он намерен под предлогом дачи показаний напомнить о днях своей славы. Весь остаток дня Геринг давал исчерпывающие ответы на наводящие вопросы Штамера. Он с откровенным удовольствием вспоминал, как в первый раз услышал речь Гитлера, и с гордостью рассказывал, как помог Гитлеру прийти к власти. Он охотно рассказывал об организации гестапо и о том, как оно проводило массовые аресты немецких коммунистов, называя это лишь «вопросом устранения опасности»[902].

Трибунал, похоже, растерялся, не зная, как разговаривать с Герингом. Один американский журналист отметил, что судьи не перебили его, даже когда Геринг заявил «с вежливой наглостью и многозначительным взглядом» в сторону советских судей, «что идею концлагерей он украл у иностранцев»[903]. Британский судья-заместитель Биркетт был раздражен попустительством своих коллег. Он записал в дневнике, что если всем подсудимым позволят так вольно разговаривать, то Нюрнбергский процесс «останется в истории провалом»[904]. Именно этого, разумеется, Геринг и хотел.

На другой день Геринг продолжил свои провокационные речи. Он безо всяких извинений рассказал о внешней политике нацистов, доказывая, что Россия, Франция, Великобритания и их союзники «принудили» Германию действовать. Он утверждал, что Советский Союз начал производить вооружения в пугающих количествах и Германии пришлось перевооружаться ради «безопасности Рейха». Аналогичным образом – как превентивную меру – он описал немецкую оккупацию Чехословакии и Норвегии[905]. Тем вечером Додд написал близким, что Геринг «не стыдится и не унижается», и отметил, что в Нюрнберге сохраняется «определенное напряжение», имея в виду осадок от речи Черчилля. 12 марта в «Старс энд страйпс» появилась статья под заголовком «Москва называет Черчилля поджигателем войны». Она породила очередную волну слухов во Дворце юстиции. Статья ссылалась на недавно опубликованное в «Правде» интервью Сталина, в котором он проводил параллели между политикой Черчилля и Гитлера, утверждая, что Черчилль, подобно Гитлеру, верит в превосходство своей расы и лелеет империалистические амбиции. В этом интервью Сталин обещал: если Черчилль и его друзья в Англии и Америке возымеют наглость развязать войну против Советского Союза, они будут разгромлены. Полторак впоследствии рассказывал, как эта словесная война подбадривала подсудимых: они ловили каждую новость, и им воображался конфликт между СССР и Западом, «как голодной курице снится просо»[906].

* * *

Андрей Вышинский, следя из Москвы за процессом, энергично взялся за дело после того, как Трибунал разрешил дачу показаний о Катыни. Геринг раздражал всех обвинителей, но Катынь была чисто советской проблемой. 15 марта Вышинский приказал Руденко вручить судьям письмо (которое приложил к своему), где настаивал на советской интерпретации статьи 21 и утверждал, что разрешение немецким свидетелям давать показания о Катыни серьезно нарушает Устав Трибунала. Руденко должен был искать поддержки у других обвинителей, доказывая, что Трибуналу немыслимо позволять «непосредственным исполнителям» катынского массового убийства играть роль свидетелей этого преступления. Он предупреждал, что решение Трибунала создаст прецедент для последующего хода процесса. Если судьи окончательно откажутся пересмотреть свое решение, Руденко должен будет потребовать вызова советских свидетелей и судмедэкспертов по Катыни[907]. 18 марта Руденко показал это письмо Джексону, Максуэлл-Файфу и де Рибу[908].

Пока советские представители строили стратегические планы в связи с Катынью, Геринг продолжал со свидетельской трибуны развивать сюжет о превентивной войне – утверждая, что после встречи с Молотовым в 1940 году Гитлер пришел к убеждению, будто Россия готовится напасть на Германию. Геринг не упустил возможности подкопаться под СССР. Да, Германия использовала русских военнопленных в операциях сил противовоздушной обороны. Он утверждал, что это были «добровольцы», решившие воевать против Советского Союза. Да, русское сельское хозяйство было разорено. По его утверждению – потому что отступавшие части Красной армии уничтожали урожай и семена. Затем он объявил, что немецкая оккупация Советского Союза была гораздо менее разрушительна, чем последующая советская оккупация Германии[909]. Все обвинители сидели онемев, пока он гремел. Судьи со своей стороны, похоже, намеревались дать ему высказаться, чтобы пресечь возможные заявления защитников о суде победителей.

Шоу Геринга продолжилось после выходных. 16 и 18 марта четырнадцать адвокатов защиты провели его перекрестный допрос. Многие из них подняли вопрос о самостоятельности. Могли ли их клиенты склонить Гитлера к перемене его политики? Могли ли уйти в отставку в знак протеста? Геринг ответил на все эти вопросы отрицательно. В ответ на вопрос риббентроповского адвоката Хорна Геринг заявил, что Риббентроп «не имел влияния» на Гитлера. Другие защитники задавали Герингу вопросы, нацеленные на то, чтобы глубже вбить клин между СССР и западными державами. Адвокат Редера Вальтер Зимерс запросил у Геринга показаний о планах французов и англичан бомбить в 1940 году нефтяные месторождения Кавказа, чтобы нарушить снабжение Германии топливом[910]. Это была давно известная информация, но она стала казаться важнее после спора между Черчиллем и Сталиным.


Ил. 35. Комната прессы во Дворце юстиции, где корреспондентам давали брифинги. 1945–1946 годы. Источник: Американский мемориальный музей Холокоста. Фотограф: Чарльз Александр. Предоставлено Библиотекой Гарри С. Трумэна


18 марта Джексон начал свой перекрестный допрос Геринга. Публика ожидала, что Джексон поставит Геринга на место. Она быстро разочаровалась. Джексон заговорил с Герингом «в резком тоне полицейского суда», по словам Джанет Флэннер. Джексон попытался навязать Герингу ряд вопросов о возвышении НСДАП, но Геринг не позволил себя вести[911]. В ответ на вопросы Джексона о концлагерях Геринг сказал, что было необходимо поместить некоторые группы «под охрану», и сравнил нацистскую политику с «охранными мерами», которые ныне предпринимали союзники в оккупированной Германии[912].

Джексон попытался приструнить Геринга; западные судьи не дали ему этого сделать. Председатель Трибунала Лоуренс указал, что подсудимому должно быть позволено отвечать на вопросы любыми объяснениями, какие он сочтет правильными. Другие подсудимые подталкивали друг друга локтями, устраивались поудобнее и наслаждались спектаклем[913]. Тем вечером Биркетт отметил в дневнике, что ни обвинители, ни судьи не ожидали от Геринга «таких огромных способностей и знаний». Он винил в первую очередь судей в неспособности как следует управлять ходом процесса[914]. Джексон с ним полностью согласился бы. После своего провального допроса Геринга он встретился с французским и британским коллегами и излил все свое разочарование судьями Трибунала, отказавшимися контролировать подсудимого[915].

Мировая пресса радовалась возможности осветить показания Геринга: это была действительно история, способная привлечь внимание. В западных газетах публиковали статьи, где всесторонне оценивали его личность, физическое здоровье и манеру одеваться. Советские журналисты, такие как Полевой, тоже были захвачены интересом к Герингу, хотя освещали главным образом его преступления[916]. В целом западные и советские журналисты заметно по-разному описывали защиту Геринга. Один корреспондент «Нью-Йорк таймс» заметил, что многие западные журналисты, подробно писавшие о выступлениях обвинителей, теперь чувствовали себя обязанными «публиковать геринговские речи во славу Гитлеру и в защиту нацизма»[917]. Советская пресса старалась не давать слова нацистским вождям. В один из самых драматичных «дней Геринга» «Правда» коротко отметила, что Геринг излагает обычную «фашистскую пропаганду»[918].


Ил. 36. Американские власти выделили автобусы для перевозки корреспондентов между пресс-лагерем (замком Фаберов) и Дворцом юстиции. 1945 год. Источник: Российский государственный архив кинофотодокументов. № В-3007. Фотограф: Евгений Халдей


Из-за местной болтовни о речи Черчилля и из-за показаний Геринга советским корреспондентам в Нюрнберге становилось все тяжелее на душе. Но жизнь продолжалась. Полевой и другие «халдеи» по-прежнему ходили в свой любимый бар; Кармен, Вишневский и другие «курафеи» развлекались в «Гранд-отеле». Некоторые корреспонденты даже сходили на какой-то футбольный матч. Однако процесс давил на них, и сам Нюрнберг уже утратил свою новизну. 19 марта Вишневский пожаловался редактору «Правды» Петру Поспелову, что, пока Геринг дает свое представление, советским делегатам здесь становится все более «психологически трудно». «Очень все чужое, временами враждебное», – написал он, имея в виду недавнюю волну антисоветских статей в местной печати. Вишневский считал, что американские власти стали еще навязчивее шпионить за советской делегацией. Он сообщал, что в звонках для вызова прислуги нашлись «жучки» и еще один только что обнаружили в столе у Руденко[919]. (Вишневский предполагал, что виновны американцы, но возможно – и даже более вероятно, – что советскую делегацию прослушивал Смерш или НКВД.)


Ил. 37. Некоторые советские корреспонденты смотрят футбольный матч в Нюрнберге: Всеволод Вишневский (второй слева), Роман Кармен (крайний справа). 1946 год. Источник: РГАЛИ. Ф. 1038. Оп. 1. Д. 4762. Л. 2


Вишневский отметил, что на многих советских корреспондентов дурно влияют изоляция и напряжение процесса. Полевой был настолько нервно истощен, что просил, чтобы его отозвали на родину. После месяцев эмоционального напряжения и одиночества, постоянного выслушивания речей о страшных преступлениях и зверствах, такую реакцию можно было понять. Вишневский выражал сожаление, что партийное руководство, похоже, не понимает этого, и не организовало даже дружеского обмена телеграммами между Москвой и Нюрнбергом. Он продолжал посылать информационные отчеты в адрес партийного руководства, но за несколько недель не получил ни одного ответа – и стал сомневаться, есть ли вообще польза от его работы. Он также не знал, что стало со статьями, недавно отосланными им в «Правду», и опасался, не отправились ли они в мусорную корзину. Он понимал, что Нюрнбергский процесс вызывает лишь умеренный интерес у советских читателей. Но все же регулярное сообщение с Москвой было бы ценно. Он добавил, что лишь только что, в тот самый день, получил недельной давности выпуск «Правды» с интервью Сталина по поводу речи Черчилля[920].

У американской делегации на этом этапе процесса были свои проблемы. Когда Джексон на следующий день завершал перекрестный допрос Геринга, он оконфузился из-за того, что кто-то из его сотрудников неправильно перевел протокол совещания Совета обороны Рейха от 1935 года. Джексон процитировал отрывок в доказательство того, что Геринг нарушил Версальский договор, составив заговор с целью «освобождения Рейнланда». Геринг охотно исправил ошибку. В этом документе он призывал не освободить Рейнланд, а очистить реку Рейн от грузовых судов и паромов в случае мобилизации. Джексон не растерялся и спросил, замышлялись ли эти действия как часть плана перевооружения. Геринг заявил, что это были общие планы мобилизации, «какие составляют все страны». Джексон спросил, почему их держали в секрете. Геринг ответил, что не припомнит, чтобы США публиковали какие-либо свои мобилизационные планы. Это вывело Джексона из себя. Он пожаловался судьям, что Геринг усвоил «презрительное отношение» к МВТ, который обеспечивает ему такое правосудие, «какого ни живые, ни мертвые не видели от самого Геринга». Судья Лоуренс предложил разойтись и продолжить на другой день[921].

На другое утро, перед тем как продолжить перекрестный допрос, Джексон выразил Трибуналу протест. Обратившись к букве закона, он сослался на статью 18 Устава МВТ, которая обязывала Трибунал «исключать какие бы то ни было не относящиеся к делу вопросы и заявления». Лоуренс согласился, что комментарии Геринга об американских мобилизационных планах не имеют отношения к делу. Но Лоуренс заявил, что его руки связаны: свидетель защиты имеет право давать объяснения. Джексон указал на тот очевидный факт, что объяснения Геринга вошли в протоколы процесса еще до того, как обвинение получило возможность возражать. В процессе такого рода, где главное для подсудимых – пропаганда, очевидно, «не годится» менять на лету вопросы после того, как они были заданы. Тут выступил Штамер и решительно возразил против обвинений Геринга в попытках «вести пропаганду» в суде. Лоуренс невозмутимо пытался вести процесс дальше. Он согласился, что Геринг не должен ссылаться на США, и несколько беспомощно заметил, что все могли бы «просто игнорировать» этот предмет[922]. Ответ Лоуренса означал поражение обвинителей – и это знали и Джексон, и Геринг. Джексон снова повернулся к свидетельской трибуне и начал забрасывать Геринга доказательствами его участия в уничтожении евреев. Все смотрели, как Геринг важно надулся и выкрикивает отрицание за отрицанием[923]. Когда перекрестный допрос завершился, Геринг вернулся на скамью, и другие подсудимые принялись живо поздравлять его. Он напомнил Флэннер «гладиатора, только что выигравшего битву»[924].

Следующие полтора дня очередь допрашивать Геринга досталась Максуэлл-Файфу. Он успешно завалил Геринга доказательствами участия люфтваффе в убийстве пятидесяти офицеров Королевских ВВС. Но все же Геринг непоколебимо настаивал на том, что ничего не знал об уничтожении евреев и о подробностях творившегося в концлагерях. Когда Максуэлл-Файф представил документ от августа 1942 года, где утверждалось, что «осталось в живых лишь несколько евреев», Геринг заявил, что и этот неправильно переведен. Он утверждал, что, согласно этому документу, «осталось лишь небольшое число» евреев. Возможно, они куда-нибудь «уехали»[925]. В целом Максуэлл-Файф остался доволен своим перекрестным допросом – особенно в сравнении с Джексоном, который, по его мнению, «только помог толстячку усилиться». Он написал жене, что пару раз ему удалось отправить Геринга в нокдаун[926].

У Геринга все еще были силы бороться, как вскоре обнаружили советские обвинители. Днем 21 марта Руденко начал свой перекрестный допрос Геринга; западные обвинители наблюдали, не вмешиваясь. «Эти двое отлично понимали друг друга и сражались не рапирами, а дубинами», – отметил Тейлор[927]. Руденко мягко, но напористо оспаривал заявления Геринга о превентивной войне[928]. Геринг отвечал с откровенным презрением. Он снова и снова повторял, что операция «Барбаросса» была реализована, чтобы предотвратить нападение России. Он продолжал все отрицать, когда Руденко предъявил ему заметки с совещания в июне 1941 года, на котором германские руководители обсуждали будущую аннексию Крыма, Кавказа, Поволжья и Прибалтики. Геринг настаивал, что эти записки «преувеличенны»: «Я, как старый охотник, придерживался принципа не делить шкуру неубитого медведя». «К счастью, медведя не убили», – ответил Руденко. «К счастью для вас», – парировал Геринг[929].

Геринг откровенно наслаждался этой пикировкой. Когда Руденко сослался на приказ от августа 1942 года «выжать» все, что можно, из оккупированных территорий на востоке, Геринг снова нашел ошибку в переводе и заявил, что сомнительное слово следует перевести как «заполучить». Он громогласно настаивал, что в немецком языке есть огромная разница между «заполучить» и «выжать». Вскоре после того он признал, что Германия использовала принудительный труд, – но предположил, что не все люди из Восточной Европы были угнаны в Германию. Он обвинил советские власти в том, что они депортировали около 1 миллиона 680 тысяч поляков и украинцев из Польши на Дальний Восток[930]. Руденко вернул его к вопросу о принудительном труде в Германии – но не опротестовал его обвинений. Тем вечером Геринг похвастался тюремному психологу Густаву Гилберту, как он «протащил эти слова» о поляках и украинцах. «Хо-хо! Держу пари, ему за это достанется от старика Иосифа!»[931]

К этому моменту все обвинители были подавлены отказом Трибунала обуздать Геринга. Джексон чувствовал, что его старый друг Биддл его предал[932]. В то же время советские обвинители понимали, что во многих важных аспектах дела им приходится рассчитывать только на себя. И Джексон, и Максуэлл-Файф, и де Риб отказались подписаться под руденковским письмом протеста в адрес Трибунала по поводу статьи 21 – и тем самым совершенно явно дали понять, что, когда дело дойдет до Катыни, советским обвинителям придется драться в одиночку[933].

21 марта в Москве Вышинский собрал совещание комиссии Политбюро по Нюрнбергскому процессу для обсуждения ситуации с Катынью. В сентябре, когда советские представители решили добавить катынский эпизод к Обвинительному заключению, они и вообразить не могли, что Трибунал позволит защите вызвать свидетелей для дачи показаний об этом массовом убийстве. Теперь комиссия Политбюро решила найти и подготовить своих собственных свидетелей в поддержку советских обвинений. Горшенин должен был набрать свидетелей в Польше; глава Смерша Абакумов – послать агентов в Софию для переговоров с болгарскими свидетелями; глава МГБ Меркулов – набрать свидетелей в Германии и Советском Союзе. Меркулов должен был также опросить советских судмедэкспертов и собрать «сертифицированные документы» о трупах, в том числе протоколы вскрытий. Конечно, это была проработанная фальсификация: большую часть этих доказательств сфабриковали или должны были сфабриковать. Вышинский приказал Руденко побольше разузнать о свидетелях, которых запросила защита. Кто такие Оберхаузер и Берг и что они знают о Катыни?[934]

Вышинский также поручил чиновникам МИД составить список процедурных нарушений Трибунала. Этот список был нужен ему как оружие на случай, если ситуация с Катынью совсем выйдет из-под контроля. Чиновники быстро выполнили поручение и нашли множество нарушений, на которые можно было сослаться. Они заявили, что Трибунал с самого начала нарушил Устав, позволив американскому обвинению вызывать свидетелей до того, как другие главные обвинители произнесли свои вступительные речи. Трибунал также не запретил подсудимым давать интервью прессе. Здесь они сослались на интервью Геринга, вышедшее в декабре в газете «Ди нойе цайтунг», в котором он восхвалял фашизм. По поводу последних событий чиновники заявили, что судьи упустили из виду не только статью 21, но и статью 19, согласно которой «Трибунал не должен быть связан формальностями в использовании доказательств», когда речь идет об общеизвестных фактах[935]. Советская сторона продолжала утверждать, что виновность немцев в катынских убийствах – факт общеизвестный.

22 марта, когда Руденко возобновил перекрестный допрос Геринга, тот начал с нападок на Советский Союз за его поведение во время войны. Случился один из все более редких эпизодов американо-советского сотрудничества: Джексон поддержал Руденко, опротестовав обвинения Геринга, и суд исключил из протокола несколько геринговских заявлений. Додд написал близким об этом инциденте и рассказал, как «Руденко вышел из-за стола» и поблагодарил Джексона за помощь[936]. Руденко завершил свой допрос до обеденного перерыва. Де Риб, уставший от разглагольствований Геринга, заявил, что у французов нет к нему вопросов[937].

Эти две недели, выделенные Герингу, долго тянулись для всех участников процесса, а ведь Штамер еще должен был представить Трибуналу документы в защиту своего клиента. Джексона тревожила мысль, что адвокаты защиты будут зачитывать документ за документом для судебного протокола и бывшим нацистским руководителям будет уделяться все больше внимания, а эффект обвинительных выступлений будет слабеть. Джексон стремился избежать такого сценария и ускорить ход дела, а потому в тот день сделал Штамеру и судьям одно предложение. Отдел переводов уже закончил переводить документы Геринга на четыре языка Трибунала. Возможно, Штамер сможет представить их в Трибунал в полном объеме, а не зачитывать вслух. Джексон продолжал: если Штамер согласится, американское обвинение не будет оспаривать релевантность отдельных документов. Максуэлл-Файф поддержал предложение Джексона, но Руденко и де Риб оказались застигнуты врасплох и заспорили. Оба они намеревались опротестовать некоторые документы Штамера – в частности, выдержки из «Белых книг» МИД Германии, где фиксировались нарушения международного права со стороны СССР и Франции. (После большинства военных кампаний правительство Германии выпускало «Белую книгу» или «Белую статью» с подборкой дипломатических документов, которые оправдывали его действия.)

Штамер и его коллеги со своей стороны раскритиковали предложение Джексона как несправедливое. Обвинители зачитывали свои документы в суде; защита тоже имеет на это право. Никто из адвокатов защиты не хотел терять возможность объяснить публике значимость каждого документа. Джексон счел оскорбительным предположение, что обвинение может быть хоть сколько-нибудь «несправедливым» в отношении подсудимых. В обоснование своей позиции он указал, что Отдел переводов уже отпечатал 250 экземпляров полного набора штамеровских доказательных документов в пользу Геринга, включая и те документы, которые Трибунал постановил отклонить. После того как Штамер подаст в Трибунал свои доказательства, эти экземпляры можно будет вручить прессе[938]. Адвокаты защиты не дали себя уговорить. Руденко и де Риб тоже. Да, предложение Джексона позволит сэкономить время и избежать публичного зачитывания взрывоопасных текстов (и их включения в стенограммы суда). Но оно позволит также нерелевантным и провокационным материалам просочиться в прессу и распространиться среди широкой публики.

После перерыва судьи объявили компромиссное решение. Документы, которые уже переведены, можно представить в Трибунал без публичного зачитывания – но защита может зачитать их резюме и краткие выдержки или объяснить суду, почему они релевантны. После того как будут предъявлены все доказательные материалы, Трибунал выслушает любые протесты со стороны обвинения[939]. Затем Лоуренс повернулся к скамье подсудимых и сделал запоздалую попытку утвердить свой контроль над ходом процесса. Он предупредил подсудимых и их защитников, что судьи больше не потерпят речей, восхваляющих Гитлера и Третий рейх. Трибунал позволил Герингу рассказать всю историю нацизма, потому что он выступал первым и, по общему мнению, был вторым человеком после Гитлера. Но в будущем Трибунал не позволит другим подсудимым освещать те же темы, если это не будет существенно необходимо для их защиты[940].

Драма того дня не закончилась на этом. Штамер начал предъявлять суду свои доказательства – в том числе некоторые материалы из нацистских «Белых книг», которые ожидаемо вызвали немедленные протесты со стороны обвинения. Руденко громогласно протестовал против «Белой книги» 1941 года, озаглавленной «Большевистские преступления против законов войны и человечности», утверждая, что это пропаганда с целью оправдать или скрыть нацистские преступления. Штамер настаивал, что эти документы аутентичны и что МИД Германии изучил отчеты, как он выразился, о «преступлениях против законов войны и человечности, совершенных русскими солдатами», зафиксировал их в «Белых книгах», которые затем отослал в Женеву в «Красный Крест». Согласно Штамеру, эти документы имели принципиальное значение для защиты, поскольку показывали, что все немецкие «эксцессы» (как он это называл) были вызваны «аналогичными нарушениями… другой стороны», и потому их «следует судить снисходительнее»[941].

Лоуренс напомнил Штамеру, что Трибунал собрался не для того, чтобы судить страны-обвинители. Судьи отклонили эту «Белую книгу», как и документ о жестоком обращении французов с немецкими военнопленными и документ о британских бомбардировках гражданских объектов. Трибунал не отверг возможность того, что союзные страны совершали военные преступления, но повторил, что они лежат вне его юрисдикции. Лоуренс заметил, что, если Трибунал начнет судить действия стран-обвинителей, этот процесс никогда не кончится[942].

* * *

Тем временем советская сторона продолжала готовить свои собственные доказательства и свидетелей для предстоящей борьбы за Катынь. В ночь на 21 марта советский посол в Болгарии Степан Кирсанов известил Вышинского, что запрошенные фотокопии документов по «катынскому делу» готовы – со всеми необходимыми штампами, печатями и подписями в доказательство подлинности. Большинство документов имели отношение к доктору Марко Маркову, профессору судебно-медицинской экспертизы в Софийском университете, который работал в организованной немцами Международной комиссии по Катыни. Через пару ночей Кирсанов послал Вышинскому другую телеграмму, где рекомендовал советскому обвинению привлечь Маркова свидетелем. Согласно Кирсанову, Марков должен будет дать показания, разоблачающие катынскую «провокацию». Он добавил, что другой болгарский свидетель, опрошенный им, гораздо менее надежен. Три священника из абакумовского списка ранее выступали в передаче немецко-болгарской станции «Радио Донау», распространяя «антисоветскую клевету»[943].

Пока советская сторона боролась с одним пожаром, вспыхнул другой. В понедельник 25 марта пришел черед защиты Гесса. Тем утром Альфред Зайдль (который недавно согласился стать адвокатом Гесса) попытался предъявить суду письменные показания Гауса, бывшего посла и бывшего главы Правового отдела МИД Германии, касающиеся секретных протоколов к советско-германскому Пакту о ненападении. Гаус сопровождал Риббентропа в Москву в 1939 году и описал в своих показаниях московские переговоры и содержание секретных протоколов (он участвовал в составлении их черновой версии). Зайдль напомнил, что Гесс обвиняется в «заговоре с целью ведения агрессивной войны», и заявил, что в этих показаниях описаны события, приведшие к военному конфликту. Он добавил, что намерен зачитать короткие отрывки, которые смогут синхронно перевести судебные переводчики[944].

Такой шаг Зайдля ошарашил Руденко. Он стоял, не в силах вымолвить слова, пока Лоуренс не спросил, есть ли у обвинителей возражения против этого документа. Руденко заговорил: «Это совершенно неизвестный документ». Он подчеркнул, что обвинению нужно время, чтобы с ним ознакомиться, и добавил, что не понимает, на какое «секретное соглашение» ссылается Зайдль. Тот парировал: если Руденко действительно утверждает, что не знает о секретных протоколах, то клиенту придется ходатайствовать о вызове свидетелем Молотова. Лоуренс сказал Зайдлю, что тому придется перевести показания на английский и русский, прежде чем их заслушает Трибунал. Зайдль должен представить свой экземпляр обвинению, чтобы оно направило его в Отдел переводов, и только после этого его рассмотрит Трибунал. В тот же день Зайдль попытался сам вызвать Гауса на свидетельскую трибуну. Трибунал отказал ему на том основании, что Гауса вызвали в Нюрнберг свидетелем защиты Риббентропа. Зайдлю придется подать отдельное ходатайство, чтобы того вызвали свидетелем защиты Гесса[945].

На следующий день защита Гесса продолжилась. Зайдль обратился к пункту обвинения против своего клиента в том, что тот помог НСДАП прийти к власти. Зайдль заявил, что НСДАП приобрела широкую популярность из-за навязанных Германии условий мирного договора после Первой мировой войны. Когда Максуэлл-Файф заявил протест, напомнив, что Версальский договор не имеет отношения к делу, Зайдль в ответ повторил, что суровые условия договора привели к экономической катастрофе и стали непосредственной причиной быстрого роста НСДАП. Затем он заявил, что западные державы и Россия не выполнили своих обязательств по договору, что заставило подсудимых «сделать вывод, что [Германия] имеет право перевооружиться». Недолго посовещавшись, судьи объявили, что эти доказательства неприемлемы. Тогда Зайдль заявил, что Гесс (которого все считали психически неуравновешенным) не будет давать показания, поскольку не верит в «компетентность этого Суда»[946].

Когда следующим вышел Риббентроп, советские представители были на взводе. Руденко слишком хорошо понимал, что бывший министр иностранных дел Германии вел секретные переговоры и со Сталиным, и с Молотовым и лучше кого-либо еще в Нюрнберге знал о советско-германском сотрудничестве. Большинство пунктов в списке запретных тем комиссии Вышинского касались вещей, с которыми Риббентроп был непосредственно связан – включая, разумеется, переговоры о секретных протоколах. Сталин послал в Нюрнберг Зорю с наказом предотвратить обнародование советских секретов. Но ни Зоря, ни Руденко, ни какой-либо иной советский обвинитель не могли бы заткнуть Риббентропу рот.

Защита Риббентропа началась днем 26 марта достаточно предсказуемым образом. Его адвокат Хорн подчеркнул, что Риббентроп должен был следовать во внешней политике «курсу, намеченному Гитлером». Первый свидетель Хорна, бывший статс-секретарь Густав Адольф фон Штеенграхт, подтвердил, что Риббентроп не пользовался большим влиянием; по его показаниям, Гитлер обычно игнорировал предложения Риббентропа. Штеенграхт также заверил, что Риббентроп не был «типичным нацистом» – на что американский помощник обвинителя Джон Эймен спросил, кто из подсудимых «типичный нацист». Штеенграхт сразу назвал Геринга, Гесса, Заукеля, Розенберга, Франка и Штрайхера[947].

Когда Штеенграхт покинул свидетельскую трибуну, Хорн начал представлять Трибуналу свои доказательства. Первая группа его документов касалась немецкой внешней политики 1930-х годов. Хорн настаивал, что Германия осуществляла самооборону, и ссылался на меморандумы о франко-советских и советско-чехословацких пактах о взаимопомощи. Покровский прервал это выступление и пожаловался, что советское обвинение до сих пор не получило доступа ко многим из этих документов. Хорн ответил, что передал эти документы в Отдел переводов, но ему сказали, что переводчиков на русский и французский не хватает. Лоуренс, которому хотелось избежать проволочек, велел Хорну продолжить и предъявить документы прямо сейчас; когда появятся переводы, против них можно будет «выдвинуть любые возражения»[948].

Покровский возмутился. За последние дни Хорн почти без предупреждения завалил Отдел переводов гигантской кучей документов. Покровский сказал Трибуналу, что многие из тех документов, что были переведены, носят откровенно провокационный характер и не относятся к делу. Лоуренс заверил Покровского, что Трибунал позже оценит, относятся ли к делу отдельные документы. Но Покровский не отступал. Он повторил жалобу Джексона: как только документ упоминается в стенограмме процесса, он официально приобщается к делу. Он также становится легкой добычей прессы. Лоуренс признал наличие этой проблемы и предостерег защитников и обвинителей, чтобы те не делились документами с прессой, пока Трибунал их не утвердит. Лоуренс также был вынужден признать, что судьи слабо контролируют ситуацию. До сих пор их усилия заткнуть сливную трубу в прессу не увенчались успехом[949].

Теперь защита согласованно пыталась представить суду секретные протоколы. Утром 28 марта успех казался неминуемым. Когда свидетельское место заняла бывшая секретарша Риббентропа Маргарете Бланк, Хорн приготовился нанести решающий удар. Он спросил Бланк, знает ли она, что вдобавок к пакту о ненападении и торговому пакту в Москве было заключено еще одно соглашение. «Да, – ответила Бланк, – было еще одно секретное соглашение»[950]. Настал момент, о котором предупреждал Джексон и которого давно опасалось советское обвинение.

Возбужденный Руденко попытался возразить, что секретарша Бланк некомпетентна для того, чтобы давать показания о вопросах международной политики. Тогда Лоуренс спросил Хорна, существует ли секретное соглашение в письменном виде. Хорн ответил утвердительно, но признал, что экземпляра у него нет. Зайдль вмешался и объяснил: есть только два экземпляра секретного протокола. Один остался в Москве, а другой Риббентроп увез в Берлин. Зайдль напомнил всем, что, по сведениям прессы, архивы МИД Германии захвачены советскими войсками. Затем он с невинным видом предложил, чтобы советское правительство предъявило Трибуналу «оригинал соглашения»[951].

Трибунал удалился посовещаться, допустим ли вопрос Хорна к Бланк. Тем временем некоторые подсудимые радовались тому, что секретные протоколы скоро выйдут на свет. Тюремный психолог Гилберт наблюдал за происходившим на скамье подсудимых: «Йодль ухмылялся, как лиса… Франк и Розенберг наслаждались, предвкушая унижение русских». Франк даже «громко смеялся», предвкушая разоблачение сговора между Сталиным и Гитлером. Шпеер афористично заметил: «История есть история, ее не спрячешь»[952].

Трибунал вернулся с совещания и объявил, что позволяет этот вопрос. Но после всего этого нагнетания выяснилось, что Бланк вообще мало что знает о секретных протоколах. Она объяснила, что из-за болезни не сопровождала Риббентропа в двух его поездках в Россию. Она узнала о существовании секретного соглашения только после возвращения Риббентропа, когда ей велели подшить к делу запечатанный конверт, на котором было написано что-то вроде «Германо-русское секретное или дополнительное соглашение»[953]. Бланк в итоге не предоставила сколько-нибудь значащих сведений. Однако, позволив ей дать показания, западные судьи сигнализировали о своем желании выслушивать свидетельства, инкриминирующие Советский Союз. По словам Гилберта, подсудимые тонко ощутили смену ситуации в зале суда. После обеда, вспоминая этот инцидент, Ханс Фриче отметил, что Биддл опустил глаза, когда показания Бланк оказались пустышкой. Дёниц согласился: американский судья «хотел, чтобы это вышло наружу, и был разочарован, когда этого не случилось»[954].

Риббентроп тоже отметил, что позиция Трибунала явно изменилась. В тот день Риббентроп – нарисованный политическим карикатуристом Борисом Ефимовым в виде крысоподобной гиены – вышел на трибуну свидетельствовать в свою защиту и заговорил о тайной истории советско-германской дружбы. Он вспомнил, как Гитлер постепенно склонялся принять сталинское предложение о встрече и отправил его для этой цели в Москву в августе 1939 года. Риббентроп рассказал, что Сталин и Молотов оказались весьма приветливы и они втроем – по его выражению, «откровенно» – обсудили Польшу. Их обсуждения имели результатом Пакт о ненападении и секретное соглашение, по которому, как теперь объяснил Риббентроп, «немецкие и русские интересы на польском театре не могли и не должны были сталкиваться». Он подробно рассказал о секретном соглашении, описав, как была проведена демаркационная линия через Польшу по рекам Висла, Сан и Буг. В случае войны между Германией и Польшей территории к западу должны были войти в «сферу интересов Германии», а территории к востоку – в «сферу интересов России». Риббентроп добавил: на встрече ему сказали, что Германия и Россия потеряли эти территории «после неудачной войны» (имея в виду Первую мировую). По его словам, они также обсудили раздел Финляндии, Бессарабии и балтийских государств между Россией и Германией[955]. Вот таким образом детали секретных протоколов вошли в стенограмму Нюрнбергского процесса.

На следующий день советские делегаты беспомощно наблюдали, как Риббентроп рассказывает суду, что он и Гитлер с глубоким сожалением нарушили договоры и неохотно начали «превентивную войну против России». Риббентроп уделил много времени подробному рассказу о своих беседах с Молотовым и Сталиным. Его вторая поездка в Москву в сентябре 1939 года прошла отлично; Пакт о ненападении был «политически расширен в Договор о дружбе». Но, по мнению Риббентропа, дружба начала портиться после советской оккупации балтийских стран, Бессарабии и Северной Буковины. Эти события, а также советско-финская война заставили Гитлера усомниться в намерениях Сталина. Когда Молотов в ноябре 1940 года посетил Берлин, он заговорил о «жизненных интересах России в Финляндии» и сказал Гитлеру, что Сталин хочет также военных баз в Болгарии. Риббентроп сказал суду, что Советский Союз казался ненасытным и Гитлер вскоре пришел к убеждению, что Сталин готовится к войне против Германии. Советско-югославский Пакт о ненападении от апреля 1941 года, заключенный Советским Союзом с новым антифашистским югославским правительством, по словам Риббентропа, стал последней соломинкой, поскольку доказал Гитлеру, что Сталину нельзя доверять[956].


Ил. 38. Карикатура Бориса Ефимова на Йоахима фон Риббентропа, часть серии «Фашистский зверинец (из зала суда)». Эта карикатура была опубликована в «Красной звезде» 15 декабря 1945 года. Источник: коллекция Бориса Ефимова и «Не болтай!»


Британский судья-заместитель Биркетт жаловался, что после показаний Риббентропа процесс «полностью вышел из-под контроля»[957]. Маятник не качнулся обратно. Дискуссия о секретных протоколах продолжилась, к большой досаде советской стороны. 1 апреля, допрашивая Риббентропа, Зайдль зачитал вслух один абзац и спросил, «похожи ли эти формулировки» на те, что были в секретной части советско-германского Пакта о ненападении. Риббентроп ответил утвердительно. Затем Зайдль снова попросил разрешения представить суду письменные показания Гауса, которые к этому времени перевели на английский и русский. Руденко вновь решительно протестовал: Трибунал собрался не для того, чтобы обсуждать политику союзных стран, и вопросы Зайдля Риббентропу не имеют отношения к делу. Западные обвинители, вопреки своему обещанию делать все возможное, чтобы процесс был посвящен только странам Оси, хранили молчание. Судьи приватно посовещались и отклонили протест Руденко: при голосовании Никитченко остался в меньшинстве[958].

Зайдль начал зачитывать письменные показания Гауса, который, как и ожидалось, описал переговоры о «секретном документе», посвященном демаркации «сфер интереса» на территориях, расположенных между Германией и Россией. Когда Зайдль оторвался от документа, Риббентроп подтвердил, что соглашение было заключено в августе 1939 года, а вскоре после того, следуя его условиям, советские и германские войска оккупировали Польшу и балтийские государства. Затем Риббентроп перешел к главному выводу: если Германия виновна в планировании и ведении «агрессивной войны» против Польши, то, несомненно, «виновен в этом» и Советский Союз[959].

Руденко, Зоря и другие главные представители советского обвинения знали о секретных протоколах еще до показаний Риббентропа. Другие члены советской делегации не были посвящены в эту информацию, и откровения Риббентропа в зале суда ошеломили их. Советская переводчица Татьяна Ступникова – которая синхронно переводила показания Риббентропа на русский – впоследствии писала, каким шоком стало для нее знакомство в суде с секретными протоколами и их содержанием и с каким трудом она сохраняла самообладание[960]. Вне зала суда советские представители продолжали держать хорошую мину. Тем вечером Никитченко и Волчков были на ужине у Додда и излучали такое очарование, что Додд написал в письме родным, что «лично» некоторые русские – «действительно очень приятные люди»[961]. Следующим утром пресса оповестила весь мир, что «говорят о русско-германском соглашении о разделе Польши»[962].

Очередь Руденко допрашивать Риббентропа подошла 2 апреля. Как и ожидалось, он не смог заставить Риббентропа признать, что Германия вела «агрессивные войны» против каких-либо государств. Риббентроп настаивал, что аншлюс был реализацией мечты австрийцев и немцев о национальном единстве и что аннексия Судетской области тоже была вопросом национального самоопределения. Он утверждал, что вторжение в Польшу стало «неизбежным» из-за действий и позиций западных держав. Что касается Советского Союза, Риббентроп повторил тот довод, что Германия совершила «превентивную интервенцию», а не «акт агрессии в буквальном смысле слова». Когда Руденко заставил Риббентропа сформулировать, как он понимает «агрессию», тот уклончиво ответил, что агрессия – «очень сложное понятие, которому даже сейчас в мире не могут дать готовое определение в полном объеме»[963]. Именно такого сценария боялся Джексон на Лондонской конференции, когда безуспешно добивался, чтобы дефиницию «агрессии» включили в Устав МВТ.

Затем Риббентроп добавил: он надеялся, что разногласия с Советским Союзом можно было уладить «другим, дипломатическим путем», но действия СССР в 1940 и 1941 годах убедили Гитлера, что Россия и Англия сговорились напасть на Германию. Руденко отреагировал так, как будто Риббентроп во всем сознался: «Вы только что заявили, что все эти акты агрессии со стороны Германии были оправданны». Риббентроп наотрез отверг это и завел долгую речь, повторяя вновь и вновь, что Германия не действовала агрессивно и что война была «вызвана обстоятельствами», неподвластными Гитлеру. Столкнувшись с подсудимым, которого невозможно было сбить с толку, Руденко не знал, что предпринять, чтобы не усугубить ситуацию. «Это понятно», – заявил он наконец, прежде чем перейти к следующему вопросу[964].

С этого момента допрос Руденко покатился вниз по наклонной. Риббентроп отвергал все обвинения и заявлял, что незнаком даже с теми документами, которые явно сам подписал. Другие линии допроса пресекал Лоуренс. Наконец Руденко в раздражении обратился к Риббентропу. «Как вы можете объяснить тот факт, что даже теперь, когда перед вашими глазами раскрылась вся панорама кровавых преступлений гитлеровского режима, когда вы окончательно осознали полный крах той гитлеровской политики, которая привела вас на скамью подсудимых, – как вы можете объяснить то, что вы до сих пор защищаете этот режим и, более того, до сих пор восхваляете Гитлера?» – прогремел он. Лоуренс указал, что это «неподходящий вопрос для этого свидетеля»[965].

Когда Риббентроп покинул свидетельскую трибуну, к некоторым его документам все еще оставались вопросы. Тем вечером на совещании Трибунала обвинение продолжало протестовать против использования документов из «Белых книг», доказывая, что они поддельные. Обвинители также отметили, что большинство документов, представленных Риббентропом, носят «сводный» характер (то есть их доказательства уже были представлены ранее) и потому Трибунал только зря тратит на них время. Хорн согласился отозвать сводные документы, но продолжал требовать принятия «Белых книг»[966]. Собравшись вновь на следующий день, судьи отклонили больше половины документов Хорна. Но большая часть спорных материалов осталась. Что хуже всего для советской стороны, Трибунал отклонил большинство документов Риббентропа о Мюнхенском пакте (на том основании, что переговоры, приведшие к заключению этого договора, не относятся к делу), но принял главные доказательства, касающиеся советско-германского Пакта о ненападении[967].

* * *

Нюрнбергский процесс принял крайне непростой для СССР оборот, как только начала выступать защита. Советская сторона вновь упустила из рук нарратив о войне. 4 апреля советский дипломат Михаил Харламов (член комиссии Вышинского) послал своему начальству в Отделе пропаганды ЦК партии секретный доклад о трудностях советского обвинения на этом, по его выражению, «новом этапе процесса». Ранее во время выступлений обвинителей союзники во Второй мировой войне выступали единым фронтом. Теперь, по словам Харламова, это кончилось. Ситуация особенно резко изменилась, когда судьи недавно решили отклонить большинство доказательств, касающихся Мюнхенского пакта: Руденко потерял важный рычаг. Вопреки «джентльменскому соглашению» обвинителей сосредоточить работу МВТ на преступлениях нацистов, Руденко больше не мог полагаться на западных коллег в том, чтобы не затрагивать в зале суда «события 1939 года»[968].

По мнению Харламова, советское обвинение не смогло добиться «раскола среди защиты» и подвергалось все более активным нападкам. Он докладывал, что подсудимые игнорируют французов, «угодничают» перед британцами и американцами и постоянно оспаривают советские доказательные материалы. Это ослабляет эффект от советских выступлений. Хуже того, подсудимые углубляют раскол между СССР и Западом, ставя в центр «польскую проблему». Харламов рассказал, как Трибунал позволил адвокату Гесса зачитать показания Гауса и как Риббентроп дал показания о том, будто бы Советский Союз подготовился воевать на стороне Германии «на определенных условиях». Он также написал, что британская газета «Дейли мейл» опубликовала показания Гауса еще до того, как судьи решили, можно ли позволить зачитать их в суде[969].

Харламов доложил, что показания Гауса были лишь последним звеном в цепи атак на Советский Союз в нюрнбергском зале суда – и что Руденко и Покровский недостаточно усердно отстаивают советские интересы. В частности, они не опротестовали ходатайство защиты о вызове немецких свидетелей Катыни. Харламов жаловался, что «фашистские мерзавцы», совершившие массовые убийства в Катыни, теперь появятся в суде и «будут болтать на весь мир». По мнению Харламова, ситуация в Нюрнберге была скандальной. Советский Союз – «страна победителей» – явился в Нюрнберг обвинять фашистов, а вместо того сам стал «объектом их провокационных выпадов»[970].

Харламов рассуждал, что последние трудности советского обвинения вытекали «из особенностей этапа процесса» в сочетании с напряженной международной ситуацией. Ранее из-за приятельских отношений между обвинителями советская сторона недооценила потенциальные проблемы. По словам Харламова, Руденко до сих пор «безосновательно» верит, будто западные обвинители защищают интересы Советского Союза. Хуже того, после выступлений советских обвинителей все, кажется, решили, что дело сделано. Горшенину и Трайнину даже позволили вернуться в Москву[971].

Харламовский точный анализ ситуации в Нюрнберге немедленно привлек внимание в Москве. Отдел пропаганды ЦК согласился, что советское обвинение страдает от нехватки компетентных людей, способных быстро принимать решения, и переслал харламовский отчет Маленкову, порекомендовав партийному руководству немедленно вернуть в Нюрнберг Горшенина и Трайнина, а с ними послать политического консультанта из МИД. Маленков быстро переслал эти материалы Молотову и объяснил, что они говорят о серьезных «недостатках и промахах в работе советского обвинения». Молотов прочитал отчет и надписал сверху: «Тов. Харламов в основном прав»[972].

Хотя советские руководители взялись за дело, ситуация в Нюрнберге продолжала ухудшаться. 6 апреля судьи собрались на закрытое заседание и подтвердили свое решение позволить защите вызывать свидетелей для дачи показаний о Катыни. Кроме того, Биддл оскорбился письмом Руденко, который обвинял Трибунал в «неверном истолковании» Устава и «нарушении своих обязанностей» из-за того, что тот позволил защите оспаривать советские доказательства. (По приказу Москвы Руденко подал это письмо от своего имени, после того как другие главные обвинители отказались под ним подписаться.) Перед коллегами-судьями на закрытом заседании Биддл дал волю гневу: это письмо – «клеветническое, наглое и безосновательное нападение на Трибунал»; он угрожал лишить Руденко слова или даже арестовать за неуважение к суду. Затем Биддл пожаловался, что довод Руденко против статьи 2 полностью повторяет довод Никитченко на сей счет, и предположил, что эти двое в сговоре. (Разумеется, и Руденко и Никитченко получали приказы от Вышинского.) Биддл потребовал, чтобы Трибунал выпустил декларацию об «ошибочности» советского понимания статьи 21. Ходатайство Руденко было отклонено, но по настойчивому требованию Никитченко подобная декларация не была опубликована[973]. Этот диспут не просочился в прессу, но советская интерпретация статьи 21 как якобы запрещающей защите оспаривать доказательства не прошла. Катынскому обвинению предстояло быть рассмотренным в публичном суде.

* * *

В зале суда повеяло прохладой холодной войны. Подсудимые приободрились, а дистанция между Советским Союзом и его бывшими союзниками выросла. Никитченко все чаще оказывался при голосовании в одиночестве против других судей, особенно по вопросам, касающимся Советского Союза. Руденко все чаще в одиночку противостоял провокациям со стороны защиты. Первые несколько подсудимых и их адвокаты представили доказательства, по сути инкриминирующие Советскому Союзу военные преступления и преступления против мира. Версия защиты о том, что Гитлер начал превентивную войну против агрессивного Советского государства, не была отвергнута с ходу. Советские обвинители готовили новых свидетелей и новые доказательства против нарастающих вызовов со стороны защиты, но все сильнее ощущали себя в изоляции от союзников. В последующие недели и месяцы эта изоляция только усиливалась, заставляя Вишневского, Полевого и других советских корреспондентов безнадежно тосковать по дому. «О процессе, честно говоря, не хочется даже думать, – писал потом Полевой об этой ситуации. – Но что делать – я надолго, очень надолго привязан к нему».

Глава 10 Во имя правосудия

Март во Дворце юстиции прошел для обвинения неудачно. Неожиданный драматический поворот защиты – самоуверенные речи подсудимых, непрерывные нападки на союзные правительства, периодические попытки оспорить легитимность Трибунала – серьезно изменил атмосферу в зале суда и стал угрожать сменой курса процесса. Шел апрель, дни удлинялись, и Горшенин отправился в Нюрнберг, чтобы оценить ситуацию на месте для Молотова и Сталина. Перед тем Горшенин несколько недель лихорадочно работал в Москве, исполняя свои обязанности прокурора СССР и оценивая советские планы участия в Токийском процессе военных преступников: одиннадцать союзных держав назначили его на май, собираясь судить бывших руководителей Японской империи. Он также обсуждал с НКВД отбор свидетелей для поддержки советского обвинения немцев в совершении катынских убийств[974].

Горшенин, заместитель главы комиссии Вышинского, был идеальным советским бюрократом: непреклонным, работящим, лояльным, не задававшим лишних вопросов. Он был сыном железнодорожного рабочего из Западной России и сделал карьеру в советской системе благодаря своему классовому происхождению, уму и настойчивости. Он начал карьеру в 1925 году, в возрасте восемнадцати лет, механиком на Казанской железной дороге и вступил в ряды коммунистической партии. В 1929 году, в период сильнейшей вертикальной мобильности советской молодежи пролетарского происхождения, он изучал трудовое право в Казанском и затем Московском университете; через несколько лет стал заместителем директора по учебной части в Казанском институте советского права. В 1937 году, в разгар сталинского террора, его назначили на должность в Наркомате юстиции – и далее его карьера резко пошла вверх. В 1943 году Горшенин стал прокурором СССР и инициировал кампанию по повышению трудовой дисциплины в военное время[975].

Горшенина назначили решать проблемы советской делегации в Нюрнберге, и ему было над чем поработать. Первые недели выступлений защиты оказались тяжелы для всех обвинителей; против Геринга не выстоял никто. Максуэлл-Файф впоследствии признал: «Внешний вид Геринга и его тщеславие служили таким подарком для карикатуристов, что мы были склонны недооценивать его способности»[976]. Но защита Риббентропа высветила слабости советской судебной техники вне контролируемой обстановки советского суда. Руденковский метод перекрестного допроса был грубым инструментом, не мог пошатнуть позицию подсудимого и вызывал с его стороны лишь презрительные отрицания. Советские обвинители не имели опыта западных перекрестных допросов, не понимали, как использовать технику взаимных уступок, чтобы поймать подсудимого на лжи или создать убедительный нарратив. Они не привыкли убеждать кого-либо, в том числе судей, в виновности подсудимого и ожидали, что перекрестные допросы окажутся не более чем срежиссированными публичными признаниями. Они с трудом привыкали к тому, что подсудимый может банально отрицать свою вину или как-то иначе стараться выбить суд из колеи[977].

Горшенин получил приказ вернуться в Нюрнберг от высших кругов партии. Он должен был встряхнуть советское обвинение и защитить советские интересы, сделав все возможное, чтобы подсудимые не совершали в суде «провокационных нападок» на Советский Союз. Но в том, что касалось практических вопросов – например, как допрашивать дерзостно неуступчивого свидетеля, – Горшенин тоже был слаб. Его образование и годы службы в советской бюрократии не подготовили его к судебному процессу в западном стиле.

* * *

Пока Горшенин заканчивал свои дела в Москве, защита набирала новую силу. 3 апреля Вильгельм Кейтель, бывший глава Верховного командования вермахта, попытался очистить всю немецкую армию от обвинений в планировании и ведении агрессивной войны. Одиннадцатью месяцами ранее Кейтель сдался в Берлине маршалу Георгию Жукову. Теперь он сидел с прямой как шомпол спиной на свидетельской трибуне и уверял, что идея «агрессивной войны» – это чисто «политическое понятие». Вермахт не должен оценивать характер своих военных операций, – ответил он на вопросы своего адвоката Отто Нельте. Советские корреспонденты смотрели на Кейтеля с любопытством, удивляясь тому, что этот человек, призванный к ответу за зверства на востоке, имеет такую «респектабельную внешность»[978].

Руденко выступил против Кейтеля в пятницу 5 апреля и не заработал много очков. Кейтель уклончиво ответил на вопрос, разрабатывало ли Верховное командование планы нападения на Советский Союз в сентябре 1940 года. Он дерзко заявил: кто знает, правду ли сказал фельдмаршал Паулюс на допросе? Правда субъективна. На вопрос о гитлеровских планах захвата и колонизации советских территорий Кейтель ответил, что не знает о таковых. Когда Кейтелю напомнили, что он под присягой, он извернулся, но лишь чуть-чуть: «Верно, что я считал, что балтийские провинции нужно поставить в зависимость от Рейха и что Украину следует привязать сильнее, – признался он, – но конкретные планы завоевания не были мне известны». Руденко не стал оспаривать ответ Кейтеля и перешел к следующему вопросу из списка: о гитлеровских планах уничтожения Ленинграда. И снова ничего не достиг[979].

На следующее утро Руденко выдвинул против Кейтеля самое убийственное доказательство: приказ о репрессалиях на оккупированном востоке. Этот приказ утверждал, что человеческая жизнь «не имеет ценности» в Советском Союзе, и требовал расстреливать от пятидесяти до ста коммунистов за каждого немецкого солдата, убитого партизанами. Кейтель признал, что подписал этот приказ, но заверил, что первоначально требовал расстреливать лишь от пяти до десяти коммунистов за каждого немца; Гитлер поменял числа. Руденко снова не додавил. Он перешел к следующему приказу, который разрешал германским войскам в борьбе против партизан предпринимать беспощадные меры против женщин и детей, и спросил, относилось ли к этим мерам убийство. Кейтель ответил, что ни один немецкий солдат или офицер никогда и не думал убивать женщин и детей. Не веря своим ушам, Руденко задал уточняющий вопрос – и Кейтель лишь повторил, что не знал о таких зверствах ни из первых, ни из вторых рук. Завершая допрос, Руденко заявил, что Кейтель подчинялся Гитлеру не только по долгу службы, но и потому, что был ревностным нацистом. Тогда Кейтель повысил голос: «Я был верным и послушным солдатом моего фюрера. Не думаю, что в России есть генералы, которые не подчинялись бы беспрекословно маршалу Сталину». Руденко резко прервался: «Я закончил мои вопросы»[980].

В то же утро Максуэлл-Файф, допрашивая Кейтеля, вернулся к теме лояльности – и, в отличие от Руденко, сумел добиться признания. Максуэлл-Файф чувствовал, как лучше всего сыграть на психологии этого подсудимого. Он напомнил о воинской чести и спросил Кейтеля, почему у того не хватило храбрости выступить против Гитлера и протестовать против хладнокровных убийств. Кейтель пробурчал под нос, что сделал многое «вопреки внутреннему голосу» совести. Максуэлл-Файф увидел тут зацепку и попросил объяснить подробнее. Кейтель признался, что издавал приказы, нарушавшие законы войны. Он также рассказал об убийствах офицеров британской авиации и о своем приказе «Ночь и туман» (Nacht und Nebel) от декабря 1941 года, в котором требовал отправлять в концлагеря мирных жителей, сопротивлявшихся нацистским оккупантам[981]. Ребекка Уэст, освещавшая процесс для журнала «Нью-йоркер», похвалила умение Максуэлл-Файфа подвести каждого свидетеля «к краю некоей моральной пропасти», где правда выходит наружу. «Нацисты не волнуются, когда их допрашивает русский юрист, так как видят, что он ничего не умеет… Но они чувствуют стыд, когда сэр Дэвид изобличает их во лжи»[982].

Допросы Кейтеля завершились 9 апреля после появления нескольких свидетелей, в том числе генерала Адольфа Вестхоффа, который служил в Отделе по военнопленным Верховного командования. На американцев произвело сильное впечатление то, как Покровский обрушился на него во время перекрестного допроса. Оказавшись лицом к лицу с генералом, который занимался советскими военнопленными, Покровский «встал на дыбы», как писал впоследствии Тейлор. Покровский представил свежие доказательства смертей миллионов русских солдат от холода и голода в неотапливаемых вагонах. Когда Трибунал ушел на обеденный перерыв, Альфред Йодль внезапно заорал со скамьи подсудимых: «Черт возьми! Конечно, тысячи русских пленных привозили насмерть замерзшими! И наших солдат тоже!» Йодль пообещал, что, когда придет его очередь давать показания, он «накормит суд досыта!»[983]. Если бы МВТ продолжал в том же темпе, Йодлю пришлось бы долго ждать своей очереди.

* * *

Горшенин прибыл в Нюрнберг 8 апреля и сразу же получил отрезвляющее известие о том, что судьи западных держав-союзников решили позволить защите вызывать свидетелей для дачи показаний о Катыни и отклонили письмо Руденко[984]. Горшенин также сразу увидел, что судьи и обвинители, встретив непредвиденные проблемы со стороны защиты, поссорились между собой из-за самого представления о том, что представляет собой справедливый суд. Это был момент экзистенциального кризиса для МВТ. Обвинители жаловались, что судьи слишком много позволяют в суде подсудимым и одобряют слишком много их ходатайств о вызове свидетелей. Судьи критиковали обвинителей за долгие допросы и спрашивали, действительно ли нужно столько обвинителей для допроса каждого свидетеля. Под их давлением обвинители согласились, что попытаются ограничить свои допросы по времени. Но они не собирались сидеть сложа руки, если какой-нибудь подсудимый станет нападать на политику и действия их правительств во время войны. На кону стояло слишком многое[985].

Еще в августе на Лондонской конференции представители союзников согласились предоставить подсудимым полноценную защиту. Каждому из обвиняемых нацистских руководителей разрешили самому выбрать себе адвоката и запрашивать любых свидетелей, которые могли бы ему помочь. Каждому было дано право давать показания в свою пользу в публичном слушании. Перед тем как собрался МВТ, судьи западных держав-союзников и обвинители согласились между собой – вопреки решительным протестам советских представителей, – что это необходимые условия справедливого суда. Но чего не ожидали Джексон и другие западные обвинители, так это того, что подсудимые на допросах будут неделями выкручиваться, делать долгие отступления с повторами и постоянно нападать на обвинение. Все обвинители считали, что судьи изменяют основам правосудия, давая подсудимым такую свободу.

Со своей стороны, судьи западных союзных стран стремились доказать миру свою беспристрастность. Они понимали, что подсудимые пользуются правилами Трибунала, чтобы устроить спектакль, – но не видели способа прижать их, не вызвав возмущенных криков о «суде победителей». Ребекка Уэст (у которой в Нюрнберге был роман с судьей Биддлом) впоследствии писала, что судьи до ужаса ясно осознавали ситуацию суда победителей над побежденными и потому лезли из кожи вон, чтобы обеспечить каждому подсудимому видимость справедливого суда. Они верили, что это необходимо, чтобы мир поверил финальному приговору Трибунала[986]. Биддла и Лоуренса крайне тревожило, что Никитченко ничуть не выглядит беспристрастным; возможно, это заставляло их проявлять к подсудимым еще больше благосклонности.

Напряжение между судьями и обвинителями сохранилось и 11 апреля, когда суд перешел к защите Эрнста фон Кальтенбруннера, бывшего главы Главного управления имперской безопасности (РСХА) и непосредственного подчиненного главы СС Генриха Гиммлера. Одна внешность Кальтенбруннера вызвала сильное отвращение у советской переводчицы Ступниковой: его вытянутый череп, покрытое шрамами лицо и «холодный ненавидящий взгляд» выдавали «беспощадного палача», как писала она впоследствии[987]. Додд тоже посчитал, что он «выглядит как настоящий злодей»[988]. Адвокат Кальтенбруннера Курт Кауфман (тоже бывший нацист) начал свою защитную речь с попытки развеять это впечатление, зачитав письменные показания бывших руководителей гестапо и эсэсовцев, которые свидетельствовали о порядочности своего подзащитного[989].

Зал суда затих, когда Кальтенбруннер взошел на свидетельскую трибуну. «Я знаю, что на меня обрушилась ненависть всего мира, – начал он. – Я полностью сознаю, что обязан здесь сказать всю правду, чтобы весь мир и суд были в состоянии правильно и до конца понять события, имевшие место в Германской империи, правильно оценить их и вынести затем справедливый приговор»[990]. Это звучало как начало исповеди – но нет. Следующие три дня Кальтенбруннер отрицал, что пользовался какой-либо властью или влиянием[991]. Полторак считал, что Кальтенбруннер был, наверное, самым сложным подсудимым, несмотря на то что «с его именем самым теснейшим образом связаны Освенцим и Майданек, Треблинка и Дахау». Полторак ясно понимал, что подсудимый будет цепляться за каждую соломинку, отрицая свои преступления[992]. Кальтенбруннер легко отмахнулся от того факта, что его подпись стоит под сотнями приказов об уничтожении советских мирных жителей и военнопленных, под тысячами распоряжений об отправке людей в концлагеря. Он настаивал, что кто-то подделал его подписи[993].

Кальтенбруннер также засвидетельствовал, что Гиммлер и Гитлер держали его в неведении о своих планах уничтожения евреев. Он заявил, что до февраля или марта 1944 года не знал, что Аушвиц – лагерь уничтожения, и клялся, что точно так же не знал и о Маутхаузене. Американское обвинение оспорило эти и другие заявления одно за другим. В пятницу 12 апреля помощник обвинителя Джон Эймен представил письменные показания выживших узников Маутхаузена о визитах Кальтенбруннера в этот концлагерь. Один выживший вспоминал, как Кальтенбруннер засмеялся во время осмотра газовой камеры[994].

Когда Эймен закончил свой допрос, судья Лоуренс сказал Кальтенбруннеру, что тот может вернуться на место. Но тут прогремел голос советского помощника обвинителя Льва Смирнова: «Минуточку, подождите!» Он тоже хотел допросить подсудимого. Лоуренс напомнил Смирнову, что обвинение согласилось ограничить время своих допросов, но Дюбост поддержал советскую сторону. Он возразил на том основании, что обвинители представляют четыре правительства с их собственными интересами. Они согласились экономить время по возможности, но должны иметь право вмешиваться при необходимости в интересах своих стран. Смирнов заявил, что только что ему прислали решающие доказательства. Лоуренс разрешил ему продолжать[995].

На самом деле у Смирнова не было таких доказательств. У него был только список вопросов к подсудимому от комиссии Вышинского, и он не мог отпустить с трибуны одного из бывших руководителей СС, не бросив ему вызова. Смирнов поднял шум, представив запись в одном из дневников Ханса Франка о том, что Кальтенбруннер помогал осуществлять операции против польских евреев. В этой записи упоминалось, что Фридрих-Вильгельм Крюгер, высший руководитель СС и полиции в генерал-губернаторстве на территории оккупированной Польши, просил Кальтенбруннера сказать Гиммлеру, что некоторые евреи, назначенные к «устранению», – труднозаменимые специалисты. Кальтенбруннер ответил, что эта дневниковая запись доказывает лишь, что Крюгер просил его обратиться к Гиммлеру, – и дал понять, что использовал эту информацию для спасения этих конкретных евреев[996]. Даже Полторак признал, что этот допрос окончился ничем[997].

Напряжение в Трибунале возросло через несколько дней, когда советские представители потребовали дать им право допросить главного кальтенбруннеровского свидетеля Рудольфа Хёсса. Хёсс, бывший комендант Аушвица, немного помог защите Кальтенбруннера, подтвердив, что тот никогда не посещал Аушвица[998]. Но показания Хёсса стали незабываемыми благодаря тому, как обыденно он признался в руководстве убийствами миллионов людей и как хвастался своими успехами в максимизации эффективности этой знаменитой фабрики смерти. Допросом Хёсса занимались в первую очередь американцы. Эймен выставил против него письменные показания, подписанные Хёссом ранее. Там Хёсс разъяснял свои попытки «усовершенствовать» (по его выражению) методы, применяемые в Треблинке, заменив угарный газ на быстродействующий «Циклон-Б» и построив газовые камеры, вмещавшие 2 тысячи человек одновременно.

Когда Эймен закончил с Хёссом, в зале стояла тишина. Траурное настроение нарушилось, лишь когда Эймен сказал Трибуналу, что у советских и французских обвинителей тоже есть вопросы к этому свидетелю. Лоуренс отказал. Руденко в гневе запротестовал, напомнив, что обвинители имеют право допрашивать свидетелей по вопросам, касающимся их собственных стран. Покровский объявил, что его вопросы касаются смертей миллионов советских граждан. Лоуренс стоял на своем: он не позволит ни советским, ни французским обвинителям допрашивать Хёсса. Он настаивал, что ни одна статья Устава МВТ не дает права каждой делегации допрашивать свидетелей защиты. Напротив, статья 18 указывает, что Трибунал должен «принимать строгие меры для предотвращения любых выступлений, которые могут вызвать неоправданную задержку процесса»[999]. Советское обвинение неохотно отступило.

* * *

Защита Альфреда Розенберга, начавшаяся 15 апреля, представляла особый интерес для советского обвинения. Бывший рейхсминистр оккупированных восточных территорий, балтийский немец по происхождению, Розенберг родился в Ревеле (ныне Таллин, Эстония) в Российской империи в 1893 году. Он свободно говорил по-русски, по этой причине советские переводчики саркастически называли его «нашим соотечественником». Во время Первой мировой войны он был эвакуирован в Москву, а вскоре после большевистской революции 1917 года эмигрировал в Германию. Он рассказал суду, что опыт жизни в революционной России укрепил его решимость предотвратить «сползание Германии в большевизм». Он утверждал, что национал-социализм – ответ на зловещую угрозу советского социализма[1000].

Розенберг, изображенный на карикатуре Бориса Ефимова в виде отвратительного грызуна, большую часть своего времени на свидетельской трибуне защищал немецкую оккупационную политику и настаивал на том, что советская сторона неверно истолковала его благие намерения. Советские обвинители говорили о грабеже сокровищ культуры, Розенберг же заявил, что это была программа спасения ценных русских икон от гибели в ходе войны. Аналогично Розенберг изобразил себя защитником украинского национального самоопределения, цитируя выдержки из произнесенной им же накануне войны речи, в которой утверждал ни много ни мало, что «цель Германии – это свобода украинского народа». Перейдя к своей родной Эстонии, Розенберг заявил, что утверждения советской стороны о попытках немцев уничтожить независимость эстонского народа безосновательны. Он настаивал, что это Советский Союз покончил с эстонской независимостью в 1940 году, «введя в нее Красную армию!». Руденко воскликнул, что эта ремарка не что иное, как фашистская пропаганда, и потребовал, чтобы Розенберг ответил на советские обвинения в уголовных преступлениях. Но Розенберг лишь продолжил излагать противоположный нарратив – о его усилиях по развитию культуры и науки в Латвии, Литве и Эстонии[1001].

17 апреля обвинение получило возможность перекрестно допросить Розенберга. Додд заставил Розенберга признать, что тот принудительно рекрутировал рабочую силу для Германии, но не смог столь же убедительно доказать его причастность к уничтожению евреев. Советские обвинители тоже намеревались допросить Розенберга, и на этот раз Трибунал не стал им препятствовать. Руденко выложил перед Розенбергом стопку документов и список вопросов, но не смог добиться признания. Когда Руденко предъявил доклад, призывающий к устранению «нежелательных элементов» в Эстонии, Латвии, Литве и Белоруссии, Розенберг стал кричать о проблемах с русским переводом[1002]. Тюремный психолог Густав Гилберт впоследствии предположил, что Розенберг следовал примеру Геринга и пытался сорвать руденковский допрос[1003].

Руденко проигнорировал вспышку Розенберга и высмеял абсурдность его так называемой заботы об украинцах. Он зачитал отрывок из доклада, датированного июлем 1942 года, в котором Розенберг призывал Германию завладеть украинским зерном. Розенберг не отпирался, но заявил, что это было связано с его желанием интегрировать Украину и Кавказ в «тотальную экономическую систему» всего континента. После этого допрос стал накаляться еще сильнее. Когда Руденко представил доказательства применения жестоких полицейских методов на оккупированном востоке, Розенберг заявил, что такой подход был необходим для усмирения партизан, которые, по его словам, убивали «тысячами» немецких полицейских, чиновников и советских крестьян. Руденко возразил, что называть партизан «бандитами» – типично нацистская стратегия и это не объясняет, почему немцы убивали стариков, женщин и детей[1004].

Пока Руденко допрашивал Розенберга, Горшенин втихомолку прорабатывал ответы на другие вызовы со стороны защиты. Альфред Зайдль (адвокат Гесса и Франка) сделал все, чтобы вновь привлечь внимание суда к событиям, связанным с секретными протоколами, которые защита считала советскими преступлениями против мира. С самого начала выступлений защитников он требовал вызвать свидетелей, которые могли бы пролить свет на историю советско-германских отношений. Ранее на этой неделе Зайдль подал в Трибунал ходатайство о разрешении предъявить больше доказательств в защиту Гесса: копии секретных протоколов к Пакту о ненападении (август 1939 года), германо-советского Договора о дружбе (сентябрь 1939 года) и вторые письменные показания Гауса, подтверждающие подлинность этих документов. Через пару дней Зайдль подал другое ходатайство, на этот раз о вызове Гауса свидетелем. Горшенин понял, что Зайдль готовит атаку, и отправил Вышинскому срочные извещения[1005].


Ил. 39. Альфред Зайдль, адвокат защиты Ханса Франка и Рудольфа Гесса, инициировал кампанию за то, чтобы внести в суд секретные протоколы к советско-германскому Пакту о ненападении. 1945–1946 годы. Источник: Американский национальный музей Холокоста. Предоставлено Национальной администрацией архивов и записей, Колледж-парк


После того как 17 апреля завершилась защита Розенберга, Трибунал рассмотрел несколько ходатайств Зайдля. Судьи начали с одного раннего ходатайства, в котором он просил вызвать двух свидетелей, способных дать показания о советско-германском сотрудничестве: Густава Хильгера и Эрнста фон Вайцзекера. Хильгер работал в немецком посольстве в Москве; Вайцзекер служил статс-секретарем МИД Германии. Оба в августе 1939 года участвовали в переговорах, приведших к заключению Пакта о ненападении. Максуэлл-Файф, выступая от имени всего обвинения, задал вопрос: зачем Зайдлю вызывать свидетелей, никак не связанных ни с одним из его клиентов. Очевидно, Зайдль хотел, чтобы они рассказали о дискуссиях, подготовивших почву для составления секретных протоколов, – но ранее суд постановил (в связи с Мюнхенским пактом), что не будет заслушивать показания о подобных «предварительных переговорах». Кроме того, добавил Максуэлл-Файф, Зайдль уже допросил публично самого Риббентропа; если разрешить давать показания «второстепенным свидетелям», это необоснованно затянет процесс[1006].

Выслушав Максуэлл-Файфа, Трибунал обратился к ходатайству Зайдля о том, чтобы секретные протоколы были приняты как доказательства. Зайдль объяснил судьям, что недавно в его руках оказались копии протоколов. Он не назвал свой источник. Лоуренс спросил Максуэлл-Файфа, не будет ли он возражать, если Зайдль представит эти материалы на рассмотрение Трибунала. Максуэлл-Файф ответил, что у него нет оснований возражать, поскольку Трибунал уже отклонил аргумент обвинения (выдвинутый во время защиты Риббентропа), что секретные протоколы не относятся к делу. Руденко и Покровский возражали, но не обосновали перед судом свои соображения. При помощи Горшенина и следуя заочным инструкциям Вышинского, они только что вручили Трибуналу письмо для приватного обсуждения; теперь Покровский утверждал, что в этом письме проясняется советская позиция по ряду вопросов, связанных с Пактом о ненападении. Лоуренс заверил его, что Трибунал примет письмо во внимание[1007].

Тем же вечером Комитет главных обвинителей собрался и обсудил решение Трибунала ограничить количество перекрестных допросов. Обвинители составили коллективное письмо, где протестовали против недавнего отказа Трибунала Покровскому в допросе Гесса. Они повторили высказанные в суде аргументы Дюбоста и Руденко, напомнив судьям, что обвинение «едино, но не неделимо». Каждый обвинитель обязан действовать от имени своей страны и отстаивать ее интересы. Да, обвинители согласились, что нужно стараться сократить процесс, – но это не значит, что они могут автоматически возложить друг на друга ответственность за представление интересов друг друга. Один из представителей обвинения должен руководить каждым перекрестным допросом, но другие не должны лишаться слова, если защита затронет вопросы, важные для их стран. И в любом случае вопросы Покровского Хёссу были спровоцированы ответами этого свидетеля на вопросы Эймена, и их нельзя было предвидеть заранее[1008].

Руденко был рад такой поддержке со стороны западных коллег. Но у Джексона, Максуэлл-Файфа и Дюбоста были свои мотивы. Из этого письма стало абсолютно ясно, что четыре страны-обвинителя не всегда будут вместе. Вопросы, связанные с катынским эпизодом, все еще не были решены, и западные обвинители хотели как можно дальше дистанцироваться от советских коллег. Джексон особенно стремился к этому. Жестоко разочарованный своим допросом Геринга, Джексон недавно направил часть своей энергии на борьбу против советской угрозы в Европе. В предыдущие недели он выступал в Париже, Вене и Праге, предупреждая о грядущем «конфликте континентального масштаба» между силами, предпочитающими «коммунизм и альянс с Россией», и теми, кто предпочитает «свою политическую независимость и наш образ жизни». В отчете Трумэну Джексон писал, что антикоммунистическим силам нужно подать «видимый знак» американской заинтересованности и поддержки[1009].

18 апреля Польша вновь оказалась в центре внимания суда. В этот день началась защита Ханса Франка, бывшего генерал-губернатора оккупированной Польши. Франк, в отличие от прежних подсудимых, сразу признал, что испытывает «глубокое чувство вины». Но и он заявил, что невиновен по конкретным пунктам обвинения, выдвинутым против него. Он яростно отрицал какое-либо непосредственное участие в работе концлагерей и утверждал, что не имел власти над местной полицией и СС. Он также отвергал советские обвинения в «ограблении» Польши и заявлял, что пытался возродить местное сельское хозяйство под немецкой оккупацией, а партизаны подрывали его усилия. Он давал показания недолго – два часа пятнадцать минут. Допрос Франка вел Смирнов, который опротестовал многие его утверждения – среди прочих и то, что будто бы Франк до 1944 года даже не слышал названия «Майданек». Смирнов представил полицейский доклад, датированный маем 1943 года и пересланный Франком Гитлеру: в нем утверждалось, что польские интеллектуалы и рабочие не возмущались немецкими сообщениями о советских зверствах в Катыни, потому что знали, что поляков «точно так же» убивали в немецких «концлагерях в Аушвице и Майданеке». Представленный Смирновым документ был обоюдоострым, потому что привлекал внимание к обвинению советской стороны в катынских убийствах. Однако же он доказал, что Франк лжет о Майданеке[1010].

19 апреля Трибунал ушел на пасхальные каникулы. Советские судьи Никитченко и Волчков уехали в Прагу по приглашению чехословацкого министра обороны Людвика Свободы, с которым познакомились в Нюрнберге[1011]. В Прагу отправилась и большая группа советских корреспондентов вместе с их чешскими коллегами, с которыми, как писал Полевой, у них завязалась «самая нежная дружба»[1012]. Горшенин остался в Нюрнберге и приступил к работе, воспользовавшись долгими выходными, чтобы скоординировать ее с Москвой. Он послал Молотову стенограммы закрытых – и приватных – совещаний Трибунала. Он послал также письмо с последними новостями Вышинскому, заверив того, что предпринял «согласованные шаги» для улучшения работы советских делегатов – помог им устоять перед некоторыми нападками со стороны защиты. В то же время Горшенин предсказывал, что защита продолжит публично атаковать Советский Союз, поскольку западные судьи «благосклонно», по его словам, относятся к таким действиям[1013].

Советские руководители учли горшенинские предостережения, а также прежние рекомендации Михаила Храмова – привлечь новые документы и новых свидетелей, чтобы отразить атаки со стороны защиты. Глава МГБ Меркулов послал Горшенину список новых документов немецкого МИД[1014]. Вышинский отправил ему сведения о другом потенциально сенсационном свидетеле – профессоре Вальтере Шрайбере из Военно-медицинской академии Германии. Шрайбер, которого держали в тюрьме МГБ, только что дал своим допросчикам показания о том, как немцы после разгрома в Сталинграде готовили бактериологическую войну. Согласно его показаниям, Гитлер, Геринг и Кейтель приказали учредить в Саксонии и Познани научные институты, где над советскими военнопленными проводились эксперименты с чумой, тифом и другими патогенами. Горшенин размышлял, можно ли будет привезти Шрайбера в Нюрнберг[1015].

* * *

Когда во вторник 23 апреля суд в Нюрнберге вернулся с каникул, советские корреспонденты жаловались, что осталось еще пятнадцать подсудимых и процессу не видно конца[1016]. Следующий подсудимый, Вильгельм Фрик, бывший министр внутренних дел Рейха, представлял меньше интереса для СССР. Неразговорчивый и отчужденный, он остался на скамье подсудимых, отказавшись свидетельствовать в свою защиту[1017]. Единственный свидетель защиты Фрика, Ханс Бернд Гизевиус, бывший офицер гестапо и участник бомбистского заговора против Гитлера в июле 1944 года, напротив, представлял исключительный интерес для всего зала. Для западных журналистов Гизевиус был героической фигурой немецкого Сопротивления. Советские журналисты и юристы, напротив, изображали его «хищником» и другом американской «монополистической буржуазии»[1018]. Советские представители негодовали на Гизевиуса за его подпольные попытки заключить во время войны альянс между немецким Сопротивлением и западными державами, исключавший Советский Союз.

24 апреля адвокат Фрика Отто Панненбекер вызвал Гизевиуса на свидетельскую трибуну, чтобы тот подтвердил, что Фрик не имел контроля над полицией. Затем с разрешения Трибунала Гизевиус изложил захватывающую историю заговора против Гитлера. Он рассказал, как порвал с гестапо и присоединился к группе заговорщиков. Эти заговорщики пытались убедить вермахт устроить переворот и в то же время периодически извещали британское и французское правительства о намерениях Гитлера в Восточной Европе. Во время Мюнхенского кризиса в сентябре 1938 года они сообщили своим западным связным, что Гитлер планирует захват всей Чехословакии. Затем, когда весной 1939 года обострился польский кризис, они предупредили, что Гитлер хочет захватить всю Польшу и Украину. Гизевиус не употребил слово «умиротворение», но бездействие британцев и французов явно приводило его в гнев[1019].

Гизевиус остался на свидетельской трибуне для дачи показаний в защиту Яльмара Шахта, бывшего президента Рейхсбанка. Адвокат Шахта Рудольф Дикс также вызвал Гизевиуса свидетелем и имел на то вескую причину. Гизевиус только что опубликовал мемуары, в которых изобразил Шахта участником Сопротивления[1020]. В ответ на вопросы Дикса и Джексона Гизевиус рассказал, что из-за надвигавшейся войны Шахт из верного последователя Гитлера превратился в противника нацистского режима. По словам Гизевиуса, Шахт пытался убедить Вальтера фон Браухича, главнокомандующего немецкой армией, свергнуть Гитлера и старался предотвратить операцию «Барбаросса»[1021].

Советские делегаты собирались повесить Шахта как промышленника, обеспечившего перевооружение Германии. Слушать, как Гизевиус изображает его пацифистом, – это было уже чересчур. 26 апреля Георгий Александров попросил дать ему возможность допросить этого свидетеля. Судьи поворчали, но разрешили на том основании, что у СССР есть особый интерес к Шахту. Александров обратился к Гизевиусу и забросал вопросами: какую роль играл Шахт в приходе Гитлера к власти? Не организовал ли Шахт встречу между Гитлером и группой промышленников в феврале 1933 года? Гизевиус ответил, что не был знаком с Шахтом до 1934 года и не знает ни о какой такой встрече. Когда Александров представил письмо 1939 года, в котором Гитлер благодарил Шахта за его ведущую роль в перевооружении Германии, Гизевиус парировал, что он никогда не считал правдой что-либо сказанное Гитлером[1022]. На другой день западная пресса сообщила, что Гизевиус помог Шахту оправдаться[1023]. Советская пресса, напротив, хвалила александровский допрос и называла письмо Гитлера Шахту неопровержимой уликой[1024].

Выступить свидетелем вскоре предстояло самому Шахту. Но сначала Трибунал обратился к Юлиусу Штрайхеру, издателю антисемитского таблоида «Дер штюрмер». Переводчица Ступникова впоследствии вспоминала, что на первый взгляд Штрайхер выглядел как безобидный «маленький старичок», но его искривленный рот, бегающие глаза и зловещая репутация сразу вызвали «отвращение»[1025]. Штрайхер с гордостью заявил о своем вкладе в дело нацизма, но отверг свою ответственность за нацистские зверства и даже свою осведомленность о них. Он отрицал, что участвовал в заговоре, и утверждал, что впервые увидел большинство других подсудимых только в нюрнбергской тюрьме. Прежде всего он оспаривал утверждение, что «Дер штюрмер» побуждал людей к насилию. Советские обвинители во время показаний Штрайхера держали повышенную боеготовность, потому что он много распространялся о большевизме. Однажды он сказал, будто Гитлер считал Сталина «человеком действия», который, к сожалению, «окружен еврейскими руководителями». Руденко, который все более уверенно прерывал подсудимых, потребовал, чтобы Трибунал запретил Штрайхеру вести такие речи[1026].

Британский помощник обвинителя Мервин Гриффит-Джонс в ходе перекрестного допроса оспорил заявление Штрайхера, будто тот не знал об уничтожении евреев. В доказательство он привел подшивки швейцарской еврейской газеты, которую, как было известно, Штрайхер выписывал. Гриффит-Джонс зачитал выдержки вслух. В статье, опубликованной в декабре 1941 года, сообщалось, что в Одессе, Киеве и других советских городах казнены тысячи евреев. Статья от ноября 1942 года предупреждала, что, если нацистов не остановить, из европейских «6 или 7 миллионов евреев» останется «только 2 миллиона». Штрайхер ответил, что не помнит, чтобы читал такие статьи, – но если бы и просматривал их, то счел бы недостоверными. Затем Гриффит-Джонс привел некоторые статьи самого Штрайхера, в одной из которых он предвкушал уничтожение иудаизма «до последнего человека»[1027].

Свидетельства защиты были утомительны, перекрестные допросы зачастую безрезультатны. Спустя два дня штрайхеровской защиты Трибунал вновь собрался на закрытое совещание с обвинителями, чтобы вновь обсудить, как ускорить выступления защиты. Западные судьи повторили, что за продвижение процесса ответственны обвинители. Им придется урезать свои перекрестные допросы. Додд предложил, чтобы американское обвинение допрашивало только тех подсудимых и свидетелей, за которых «отвечает в первую очередь». С советской точки зрения это было непорядочно. Американцы еще до суда допросили всех подсудимых и свидетелей в нюрнбергской тюрьме и заявили, что «отвечают в первую очередь» за большинство из них[1028]. После долгого торга обвинители выработали общий план. Американцы будут вести допросы Шахта, Вальтера Функа, Бальдура фон Шираха и Альберта Шпеера. Британцы займутся Карлом Дёницем, Эрихом Редером, Альфредом Йодлем и Константином фон Нейратом. Во всех этих допросах советские обвинители смогут при необходимости поучаствовать. Французы будут вести основные допросы Фрица Заукеля, а советские и американцы смогут присоединиться. Французы и американцы поделят между собой допрос Артура Зейсс-Инкварта, британцы единолично займутся Францем фон Папеном, а советские обвинители – Хансом Фриче. Независимо от этих соглашений обвинители не собирались слишком много уступать Трибуналу. Все четыре делегации по-прежнему настаивали, что имеют право задавать вопросы в случаях, если будут подняты темы, важные для их стран[1029]. И это было бы справедливо.

К этому моменту судебного процесса у каждой страны образовались свои собственные сферы интереса. Британцы особенно интересовались преступлениями на море и обращением с военнопленными. Французы – нацистской политикой разграбления и порабощения; американцы – заговором. Для СССР первоочередной интерес по-прежнему представляла уголовная ответственность немецких финансистов и промышленников, которые спонсировали нацистов.

Советские обвинители были горько разочарованы, когда в ноябре Круппа исключили из списка обвиняемых. Шахт не был таким жирным котом, как Круппы, но Москва видела в нем и в Функе приемлемых заменителей – капиталистов, служивших посредниками между промышленниками и Гитлером. Вне зала суда советские представители все еще спорили с американцами за сумму причитающихся СССР репараций и стремились выявить связи между фашизмом и капитализмом, а потому придавали большое значение тому, чтобы продемонстрировать уголовную ответственность немецких капиталистов за нацистские преступления. Джексон тоже хотел осудить Шахта и Функа, но другие американские обвинители беспокоились из-за так называемого экономического дела и сомневались в виновности Шахта[1030]. Опасность была реальной: американские компании (в том числе IBM) тоже поддерживали Гитлера. Невозможно было сказать, до какой черты дойдет более общее экономическое дело.

30 апреля, когда началась защита Шахта, он сыграл на этих американских опасениях. Он показал, что не видел никаких преступных намерений в программе НСДАП и возглавил Министерство экономики в 1934 году в надежде оказать умиротворяющее влияние на политику. Далее, он утверждал, что выступал за перевооружение только до уровня паритета с другими странами – и был уволен с поста президента Рейхсбанка в 1939 году из-за того, что пытался «нажать на тормоза»[1031]. Затем он попытался переложить вину за возвышение Гитлера на западные державы и их политику репараций после Первой мировой войны. Он заявил, что с 1935 по 1938 год западные государственные деятели выказывали нацистской элите уважение, из-за которого стало трудно убедить немецкий народ в подлинности намерений Гитлера. И Джексон, и Руденко заявили протест: речи Шахта не относятся к делу и затягивают процесс; судьи наконец-то согласились и запретили ему продолжать. Все-таки Шахт, прежде чем завершить, нанес еще несколько уколов Британии и Франции, заявив, что в Мюнхене Гитлер получил больше, чем рассчитывал, когда союзники поднесли ему Судеты «на серебряном блюде»[1032].

Джексон и Александров допросили Шахта, но без особого успеха. Перед Джексоном Шахт отрицал, что использовал свои связи в банковских кругах для поддержки агрессивных намерений Гитлера. Он был удовлетворен тем, что помог Германии перевооружиться, но сожалел о том, что Гитлер «не нашел этому иного применения»[1033]. Александров спросил Шахта о его ранних связях с руководителями НСДАП. Почему он договорился встретиться с Гитлером и Герингом в 1931 году? Разве он не понимал, что они собираются «завлечь его» в фашистское движение? Шахт сознался только в любопытстве; ему хотелось посмотреть, «что за люди» руководят нацистской партией. Советским обвинителям отчаянно хотелось доказать, что Шахт горячо поддерживал самые радикальные программы Гитлера, но у них не было убедительных документов. Александров показал запись из дневника Геббельса от ноября 1932 года, где Шахт назывался одним из «немногих людей», полностью согласных с позицией Гитлера. Он также зачитал письменные показания биографа Шахта (Франца Ретера) о том, что Шахт помог Гитлеру прийти к власти. Шахт заявил, что эти утверждения неверны. Александров спросил, зачем Шахт организовал встречу Гитлера с промышленниками в 1933 году. Лоуренс вмешался и напомнил Александрову, что посредническая роль Шахта достаточно хорошо установлена[1034].

3 мая, когда началась защита Функа, экономические вопросы оставались в центре внимания. Как в жизни, так и в суде Функ следовал по стопам Шахта: он занимал должности президента Рейхсбанка, министра экономики и главного уполномоченного по военной экономике в конце 1930-х годов[1035]. Как и многие другие подсудимые, Функ избрал стратегию утверждения своей незначительности – он доказывал, что не имел такого влияния, чтобы участвовать в «обсуждениях политических и военных вопросов». Когда Додд спросил, признает ли он себя виновным в преследовании евреев, Функ стал увиливать. Он признал «моральную вину» за трагедию евреев Германии, но отверг личную ответственность за любые конкретные «преступления против человечности»[1036]. Не добившись подлинного признания, Додд посвятил остальную часть допроса попытке доказать, что Функ сотрудничал с СС ради обогащения Германии. Он показал кинофильм, заснятый американскими военными во Франкфурте. Те обнаружили в хранилищах Рейхсбанка награбленную добычу: мешки, набитые бриллиантами, ювелирными изделиями, часами, оправами очков и зубным золотом. Затем Додд зачитал письменные показания Эмиля Пуля, бывшего помощника Функа по Рейхсбанку, об этом имуществе. По словам Пуля, Функ сказал ему, будто эти ценности конфискованы «на восточных оккупированных территориях», и посоветовал не задавать лишних вопросов. Функ ответил Додду решительным отрицанием[1037].

В четверг 7 мая Функа допросил Марк Рагинский. Он попытался заставить Функа признаться, что тот стоял за планом разграбления оккупированных территорий ради поддержки военной экономики Германии. Перекрестный допрос начался неплохо: Рагинский заставил Функа сознаться, что один из «специальных департаментов» Министерства экономики курировал исключение евреев из экономической жизни Германии. Однако Рагинский сел на мель, когда спросил Функа о другом «специальном департаменте» Министерства экономики, который сотрудничал с Зарубежной организацией НСДАП (Auslands-Organisation). Он пришел в искреннее замешательство, когда Функ заверил, что этот департамент был лишь мелким связующим звеном и обеспечивал контакты между немецкими и иностранными экономистами. Рагинский, планируя связать этот департамент с нацистской оккупационной политикой на востоке, заявил, что еще вернется к этому вопросу. Но так и не вернулся[1038].

Вместо этого Рагинский задал Функу ряд наводящих вопросов об экономическом разграблении Восточной Европы – и натолкнулся на стену отрицаний. Функ не признавал, что Германия эксплуатировала оккупированные ею страны, конфискуя собственность или девальвируя валюту. «Вы этого не признаете?» – сделал Рагинский последнюю попытку. «Ни в малейшей степени», – ответил Функ[1039]. Тейлор лично считал, что Рагинский был слишком небрежен с Функом и не понимал даже основ перекрестного допроса[1040]. Рагинский со своей стороны полагал, что судьи смотрели сквозь пальцы на попытки Функа уклониться от его вопросов[1041]. И Тейлор, и Рагинский были правы. Советским обвинителям все еще не давались перекрестные допросы, а судьи понимали, что Функ пользуется неуклюжестью Рагинского, чтобы избегать прямых ответов.


Ил. 40. Марку Рагинскому, как и другим советским обвинителям, нелегко давались перекрестные допросы. Источник: Российский государственный архив кинофотодокументов. № В-3025. Фотограф: Евгений Халдей


Не только советским обвинителям приходилось тяжело на втором месяце выступлений защиты. Британский судья-заместитель Биркетт считал, что Джексон провалил допросы Геринга и Шахта[1042]. Подсудимые отвечали отговорками и советским, и американским обвинителям, но по-разному. Советские обвинители терпели неудачи из-за своей почти полной неопытности – Додд считал, что с начала процесса они немного научились вести допросы, но все еще «совершенно не умели ни ловить подходящий момент, ни владеть собой или же не понимали реальной цели перекрестных допросов»[1043]. Что касается трудностей Джексона, было менее понятно, почему у него не получается. Биддл считал, что Джексон слишком полагался на свои записи и из-за этого выглядел неподготовленным[1044]. Биркетт соглашался, что Джексону не хватало спонтанности, но считал это просто следствием на удивление слабого владения доказательным материалом. Биркетт писал в дневнике, что допрашивающий должен «полностью владеть» всем материалом, «чтобы он мог атаковать свидетеля в любом возникшем слабом месте, опираясь на знания, которые держит в голове». Из-за своей неуверенности и нерешительности Джексон снова и снова проигрывал время[1045]. Другие, в том числе Тейлор и Максуэлл-Файф, считали, что непредвиденное попустительство Биддла и Лоуренса в отношении подсудимых разрушило Джексону всю его игру[1046].

В самом деле, никто не ожидал, что Трибунал во имя правосудия позволит столько вольностей подсудимым. Джексон и Максуэлл-Файф беспокоились на начальном этапе, что подсудимые станут сутяжничать из-за причин войны, – но вовсе не предвидели сценария, при котором подсудимым разрешат ораторствовать неделями подряд, агрессивно отрицая свою вину и пытаясь подкопаться под обвинение. Никитченко был уверен, что судьи сообща постараются удержать процесс в рамках суда над преступлениями европейских стран Оси. Каждый новый день доказывал, насколько он ошибался.

Американское обвинение училось теперь на своих ошибках. Джексон и его помощники поняли, что подсудимые не позволяют собой управлять и пользуются любой возможностью произнести долгую речь, а потому постарались по крайней мере избегать открытых вопросов. Советским обвинителям было труднее, отчасти потому, что они следовали списку вопросов, заготовленному месяцами ранее. Хотя комиссия Вышинского изначально предполагала, что вопросы можно будет подстроить под ответы подсудимых, советские обвинители все время держались сценария; им не хватало опыта, им было трудно менять стратегию на лету, и они даже не были уверены, насколько далеко смогут зайти по новой линии допроса, не вызывая гнева Москвы. Горшенин не мог помочь. Он был обязан своей карьерой тому, что следовал партийной линии.

* * *

Пока в Нюрнберге неспешно продвигалась защита, Вышинский и Молотов отправились во Францию на совещание Комитета министров иностранных дел. В воскресенье 5 мая советский министр и его заместитель ужинали с госсекретарем США Джеймсом Бирнсом в советском консульстве в Париже – и неудивительно, что одной из тем разговора стал МВТ. Бирнс пожаловался на затяжку процесса и предложил закончить его поскорее. Вышинский согласился, что суд затягивается, и возложил вину на «слишком скрупулезного» Лоуренса. Лоуренс «требует, чтобы со всех сторон был изучен каждый волос на голове подсудимого, тогда как достаточно было бы изучить только голову»[1047].

Затем они перешли к вопросу о речи Черчилля, произнесенной в Фултоне двумя месяцами ранее. Молотов и Вышинский разругали ее, назвав «не чем иным, как призывом к новой войне», и спросили, почему она была произнесена в Соединенных Штатах. Бирнс заверил Вышинского, что Черчилль говорил лишь от своего имени, а не как член британского правительства и что ни сам Бирнс, ни Трумэн не были предварительно ознакомлены с этой речью. Молотова это не убедило; он обвинил Черчилля в том, что тот провозгласил «новую расовую теорию, теорию англосаксонского господства над миром». Спор быстро обострился. Молотов и Бирнс высказали резко различные точки зрения на американское и советское военное присутствие в других странах и обменялись обвинениями в экспансионизме[1048].

За всем этим скрывался вопрос о будущем Германии. На кону стояли и вопросы правосудия. Советский Союз и Франция хотели, чтобы Германия оставалась разделенной и слабой, в качестве гарантии, что она не станет вновь угрожать. Они настаивали на выплате всех причитающихся им репараций в возмещение за оккупацию и разграбление их стран. Американцы и британцы считали, что эта точка зрения отравлена мстительностью, и имели свои собственные представления о будущем Европы. Люциус Клэй, заместитель главы американской военной администрации Германии, предупреждал, что Германия обескровлена и что ее дальнейшее экономическое разорение вызовет рост политической нестабильности и распространение коммунизма. В начале мая он объявил, что американское правительство остановило отправку разобранных заводов (в рамках плана репараций, согласованного в Потсдаме) из американской зоны Германии в Советский Союз и другие страны и отложил решение о том, считать ли Германию единым экономическим блоком. Советские руководители сочли такое решение доказательством того, что США не считают своим долгом исполнять международные обязательства, если это не отвечает их интересам. Разумеется, такие подозрения были взаимными[1049].

Через пару дней в Париже Вышинский получил посылку из Нюрнберга. В ней был документ, содержащий текст содержания советско-германских секретных протоколов августа и сентября 1939 года. К нему прилагалась записка советского информатора с разъяснением, что это перевод материалов, поданных Зайдлем в Трибунал несколькими неделями ранее. Информатор передавал заверения Горшенина, что у советского обвинения есть прочная основа для опровержения этих материалов как лишенных юридической силы. Текст протоколов передало Зайдлю «неизвестное лицо», а Гаус по памяти подтвердил верность текста. По словам информатора, советское обвинение может легко поставить под сомнение достоверность показаний Гауса, потому что ранее в ходе процесса адвокат Риббентропа просил заменить Гауса другим свидетелем на том основании, что бывший посол «имеет слабую память и не сможет точно осветить» факты[1050].

Советский информатор также размышлял о том, блефует ли Зайдль. Он докладывал, что Зайдль пытался завести с Руденко диалог о советско-германских соглашениях, и задался вопросом, какой компромат тот хочет нарыть. Возможно, Зайдль не видел подлинного экземпляра секретных протоколов и составил текст, опираясь только на память Гауса. Или, возможно, он имел копии оригинальных документов, но боялся назвать человека, от которого получил их. Информатор сообщил Вышинскому, что Горшенин сделает все, что в его силах, чтобы не дать судьям утвердить зайдлевское ходатайство, – но также предупреждал, что большинство судей, похоже, на стороне Зайдля[1051].

* * *

8 мая Трибунал отметил первую годовщину победы над нацистами. Обвинители и судьи отложили в сторону свои разногласия и собрались на званый обед. Никитченко поднял бокал за президента Трумэна по случаю его шестьдесят второго дня рождения[1052]. Глядя на скамью подсудимых в нюрнбергском зале суда, обвинители и судьи могли порадоваться ощутимому достижению: через два месяца выступлений защиты они наконец перешли ко второму ряду подсудимых. Утром началась защита Карла Дёница, бывшего главнокомандующего немецким флотом и краткосрочного преемника Гитлера. Именно Дёниц год назад вел секретные переговоры о начале капитуляции Германии через своего эмиссара в Реймсе во Франции. Дёниц, как и Кейтель, строил из себя перед Трибуналом профессионального военного, которого не касались «политические вопросы» – например, была ли война «агрессивной». Отвечая на обвинение в нарушении законов морской войны, он настаивал, что все воевавшие страны действовали одинаково[1053]. Это скоро стало рефреном.

Защита продолжала наращивать свою судебную кампанию. Адвокат Дёница Отто Кранцбюлер ранее представил документы, обвиняющие союзников в стрельбе по морякам, которые спасались с тонущих кораблей, и в атаках на немецкие госпитальные суда. Максуэлл-Файф тогда заявил протест, поскольку эти материалы не относились к делу. Теперь судьи вернулись к этому вопросу и отклонили доказательства, напрямую связанные с действиями союзников против спасавшихся моряков стран Оси. Однако они не отклонили заявления о том, что немецкий флот вел подводную войну точно так же, как американское адмиралтейство, и разрешили Кранцбюлеру запросить письменные показания у командующего Тихоокеанским флотом США адмирала Честера Нимица. Примечательно, что Кранцбюлер не стал оправдывать действия Дёница на том основании, что американское адмиралтейство тоже нарушило законы войны (tu quoque). Напротив, он утверждал, что ни американцы, ни немцы не совершили ничего незаконного. «Универсальность» их действий показывала, что законы войны на море изменились[1054].

Тем вечером некоторые американцы организовали шумное празднование Дня победы. Максуэлл-Файф написал родным, что освободился до 10 вечера, чтобы подготовиться к перекрестному допросу Дёница, – но его секретарши танцевали до 3 ночи. Следующим вечером после работы опять веселились. Жена Биддла Кэтрин, бывшая в то время в городе, устроила ужин в честь 60-летия своего мужа на вилле «Шикеданц», которая иногда служила американцам местом для развлечений. Гости собрались вокруг большого бассейна, наслаждаясь изобилием яств и напитков. Тейлор впоследствии вспоминал, что атмосфера была необычно «теплой и игривой». Никитченко уже неплохо выпил и флиртовал с хозяйкой, притворяясь, что хочет столкнуть ее в бассейн. Некоторые женщины из французской делегации произвели сенсацию, представ в наряде, который позже тем летом стал известен как бикини[1055]. Для СССР 9 мая имело особое значение – этот день Сталин выбрал Днем Победы. Пока Никитченко веселился в Нюрнберге, в России отмечали праздник со слезами на глазах. В советских городах прогремели тридцатикратные залпы, а Сталин призвал советский народ «самоотверженно, с энтузиазмом бороться» в деле строительства социализма[1056].

Рассмотрение дела Дёница, оказавшегося зажатым между празднованиями, продолжалось. 9 мая Дёниц показал, что отказался капитулировать ранней весной 1945 года, потому что боялся «уничтожения» советскими войсками немецких солдат и мирных жителей, в том числе женщин и детей. В мае 1945 года граждан Германии было проще эвакуировать с подконтрольного Советскому Союзу востока, и, как сказал Дёниц суду, это позволило ему сдаться[1057]. Он стоял на своем и на следующий день, когда его допрашивали Максуэлл-Файф и Покровский. Он признал перед Максуэлл-Файфом, что потопление немцами британского пассажирского лайнера «Атения» в сентябре 1939 года было ошибкой, но настаивал, что потопление судов, ведущих себя как военные корабли, узаконено международным правом. Аналогично Дёниц отверг обвинение Покровского в том, что он затягивал войну, потому что был фанатичным нацистом, и снова заговорил о беспощадности Красной армии. Покровский отверг ту «идею истины», которую высказал этот подсудимый[1058].

11 мая охранные меры во Дворце юстиции были резко усилены на фоне тревоги за безопасность суда. В ночь перед тем снайпер, лежавший в засаде на улице жилого района, убил двух американских солдат, которые ехали на джипе с тремя женщинами. Известие об этой стрельбе вызвало панику и привело к лихорадочной охоте на убийцу, которого посчитали немцем[1059]. (Позже выяснили, что стрелял американский солдат.) У советских представителей были другие заботы. Тем утром Трибунал формально рассматривал ходатайства Зайдля, поданные в середине апреля, о том, чтобы включить в состав доказательств секретные протоколы и вызвать Гауса как свидетеля. Максэулл-Файф, иногда выступавший на советской стороне, поддержал Покровского в попытке закрыть этот вопрос раз и навсегда; он заявил, что существо секретных протоколов уже входит в состав доказательств и что погружаться в них еще глубже – значит тратить время Трибунала. Лоуренс, похоже, был не согласен; он дал понять, что Трибунал благосклонно смотрит на то, чтобы принять документы Зайдля. Лоуренс размышлял вслух: если Трибунал примет копию секретных протоколов как доказательство, не будет причин вызывать Гауса свидетелем. Зайдль продолжал настаивать. Он признал: да, Трибунал заслушал показания об общем содержании секретных советско-германских соглашений. Но это не значит, что защите следует запретить ссылаться на сами эти документы. Зайдль по-прежнему утверждал, что секретные соглашения, несомненно, имеют отношение к делу Гесса[1060].

На том же заседании Трибунал продолжил расшатывать советское обвинение, объявив, что скоро вынесет решение по ходатайству геринговского адвоката Штамера о вызове дополнительных свидетелей для дачи показаний о Катыни, которое тот подавал еще в марте. Штамер просил вызвать нескольких офицеров из группы армий «Центр» вермахта, которые были расквартированы недалеко от Катыни, в том числе связиста Райнхарда фон Айхборна. Штамер хотел, чтобы они засвидетельствовали, что отчет Бурденко полон лжи. Ханс Латернзер, адвокат Верховного командования, высказался в поддержку ходатайства Штамера, объяснив, что катынский казус важен и для его клиентов[1061]. Покровский опротестовал запрос Штамера. Он заявил: советское обвинение ранее предполагало, что виновность немцев в Катыни «общеизвестна», и потому представило суду «лишь несколько коротких отрывков» из отчета Бурденко. Если Трибунал сомневается в надежности некоторых свидетелей или документов, представленных как доказательства, – и особенно если он позволит защите вызывать свидетелей Катыни – советскому обвинению придется зачитать под запись весь отчет Бурденко, чтобы представить дополнительные доказательства и вызвать новых свидетелей со свой стороны. Он предупредил, что все это затянет процесс на много дней[1062].

После обеда Трибунал собрался на закрытое совещание. Никитченко всеми силами боролся против этих последних запросов защиты. Он настаивал, что секретные протоколы не относятся к делу и что Зайдль представлял их с очевидно иными целями. Более того, обсуждаемый документ – который Зайдль называет «копией» – имеет неизвестное происхождение и не был должным образом сертифицирован; Гаус подтвердил его подлинность, опираясь только на свою память. Никитченко уговаривал коллег-судей даже не рассматривать такие шаткие доказательства. Он указывал (следуя совету Горшенина), что адвокат Риббентропа ранее просил заменить Гауса в списке свидетелей из-за «значительной утраты им памяти».

Западные судьи не приняли аргументов Никитченко. Они возразили, что секретные протоколы суть приложение к Пакту о ненападении, который обвинители уже представили как доказательство, – и это, несомненно, имеет отношение к делу. Биддл сухо добавил, что если советское обвинение оспаривает точность той копии секретных протоколов, что представила защита, то ему следует представить суду оригиналы, несомненно имеющиеся у советского правительства[1063]. Презрение Биддла к СССР было почти физически уловимо.

Никитченко твердо стоял на своем. Да, Пакт о ненападении имеет отношение к делу, но только потому, что Германия нарушила его условия; он настаивал, что любые приложения неважны. Он напомнил коллегам-судьям, что недавно Трибунал запретил заслушивать показания о Мюнхенском пакте, постановив, что его детали не имеют отношения к делу. Он заявил, что вопрос о секретных протоколах «аналогичен». Никитченко понимал, что с этим аргументом далеко не уйдет, и перешел к недостаткам обсуждаемого документа с юридической точки зрения. Если представленная Зайдлем в Трибунал запись – «копия» секретных протоколов, с каких документов ее скопировали? В конце концов было достигнуто нечто вроде компромисса. Западные судьи остались при своем решении, что секретные протоколы имеют отношение к делу. Но они сказали Зайдлю, что ему придется представить оригинальный документ[1064].

Затем Трибунал перешел к Катыни – и западные судьи остались при своем прежнем решении: позволить защите вызывать свидетелей, чтобы оспорить отчет Бурденко[1065]. Это не сулило ничего хорошего, и Горшенин знал это. К тому времени ему стало ясно, что советская сторона переиграла себя, включив Катынь в Обвинительное заключение. Эти свидетели могли выдать один из величайших секретов СССР военного времени. Советское обвинение было вынуждено обдумывать свой следующий ход.

Тем временем американские и советские представители продолжали обмениваться любезностями. Через несколько дней после того, как судьи подтвердили свое решение о Катыни, один из сотрудников Джексона напомнил Руденко, что Трумэн хочет наградить его, Покровского и Александрова за их работу в Нюрнберге орденом «Легион почета», одной из самых престижных военных наград США[1066]. Альянс военных лет ослаб, но все еще не разрушился окончательно.

* * *

Апрель и первая половина мая были трудным временем для всего обвинения в Нюрнберге. У обвинителей сохранялись разногласия с судьями о том, что означает справедливо судить обвиняемых, а защита настойчиво выдвигала встречные обвинения против стран-союзников, и это расстраивало членов всех четырех делегаций. Советская сторона продолжала бороться со своими собственными проблемами: усугубляющийся развал альянса военных лет, трудности допроса неподатливых свидетелей, противостояние энергичной стратегии защиты – все это выбивало из колеи советское обвинение. За кулисами Горшенин и Руденко лихорадочно пытались не допустить огласки в суде секретных протоколов и встречных обвинений со стороны защиты касательно Катыни. Проблемы для советского обвинения в Нюрнберге нагромоздились со всех сторон. Выступления защиты продолжались, и некоторые юристы и политики – и советские, и западные – продолжали идеализировать Нюрнберг как место, где союзные державы добровольно «отвели карающую длань», чтобы создать новый послевоенный порядок, основанный на международном сотрудничестве и правосудии. Но некоторые начали рассматривать его в первую очередь как арену напряженной пропагандистской войны между бывшими союзниками.

Глава 11 Обвинения и встречные обвинения

Изо дня в день в Нюрнберге большинство участников процесса чувствовали, как на них наваливается усталость от самого суда, от ужасающих рассказов о зверствах и от интриг последнего времени. Днем 18 мая судьи и обвинители пережили редкую возможность вспомнить, что они собрались здесь для высшей цели и что вердикты МВТ – о нацистском заговоре, преступлениях против мира, военных преступлениях и преступлениях против человечности – могут быть по-настоящему важны для будущего международного права. Во Дворце юстиции проходила первая послевоенная сессия Международной ассоциации уголовного права. Это совещание организовал французский судья Трибунала Анри Доннедье де Вабр, автор множества книг по международному и уголовному праву и давний сторонник идеи международного уголовного суда. Он лично пригласил участвовать других нюрнбергских судей и обвинителей. К ним присоединились другие специалисты по международному праву, которые приехали в Нюрнберг специально по такому случаю[1067].

Это была возможность отойти на шаг назад и оглядеться. Участники обсуждали послевоенный мир и создание новой организации криминологов[1068]. Де Вабр страстно верил, что Нюрнберг дал юристам всего мира уникальную возможность сопоставить их правовые традиции и подумать о продолжении сотрудничества в будущем. До войны Международная ассоциация уголовного права ограничивалась франкоязычными странами. Де Вабр настаивал, что послевоенному миру необходимо «глобальное сотрудничество криминологов» для работы над созданием международного уголовного кодекса. Он добавил, что такое сотрудничество стало возможным благодаря новой системе синхронного перевода, успешно применяемой в Нюрнберге. Он отметил, что говорил с советскими, британскими, французскими и американскими юристами и все они выразили поддержку этой идее. Трайнин даже предложил провести следующий конгресс в Москве[1069].

Никитченко и Волчков не знали, как позиционировать себя на этом совещании. За предыдущие шесть месяцев в Нюрнберге они выучили немало уроков. Теперь они понимали: Москва хочет, чтобы они были дипломатичными, но не связывали советское правительство никакими конкретными обязательствами. Никитченко напомнил собравшимся, что он здесь не представляет официально Советский Союз, а выступает как гость организаторов совещания. Когда его попросили сказать несколько слов, он выразил уверенность, что «каждый сторонник прогресса человечества» будет приветствовать создание ассоциации, посвященной «укреплению мира во всем мире». Затем он предложил организаторам составить черновик устава, чтобы поведать миру цели ассоциации. Предложение было принято с энтузиазмом[1070].

Это был краткий момент единодушия – может быть, особенно ценный для советских представителей, которые чувствовали себя все более изолированными в зале суда в Нюрнберге. Это совещание было проникнуто духом сотрудничества и доброй воли. Румынский юрист Веспасиан Пелла (все в зале знали его работы по международному праву) похвалил МВТ как важный шаг к созданию международного уголовного права, которое будет охранять послевоенный мир. Он привлек особое внимание к вступительной речи Роберта Джексона от ноября 1945 года, где говорилось о «миротворческой миссии» уголовного права, и к «примечательной вступительной речи» Романа Руденко, произнесенной в феврале 1946 года. Он также похвалил предисловие Андрея Вышинского к «очень важной» книге Трайнина «Уголовная ответственность гитлеровцев». «Уголовное право привлекается для продвижения дела мира, – объявил Пелла, процитировав Вышинского, – и должно быть мобилизовано против войны и против ее разжигателей». Перед закрытием совещания участники учредили комиссию для разработки черновика устава; они согласились, что Трайнин будет представлять СССР, когда дождется одобрения Москвы[1071].

Пока Трайнина вспоминали в Нюрнберге, сам он находился в Москве. Уже более десяти лет он призывал к новой кодификации международного уголовного права. Но в данный момент его занимал более неотложный вопрос – как ответить на новые вызовы советскому обвинению со стороны защиты. Много месяцев назад в Лондоне Трайнин и Никитченко пытались включить в Устав МВТ прямой запрет нацистской пропаганды во время процесса, но Джексон и другие не позволили им этого сделать. Теперь же Трайнин вел арьергардные сражения бок о бок с сотрудниками советского аппарата госбезопасности. Он сравнительно легко переключался между ролями международного юриста и стратега советского законодательства, одновременно призывая к созданию новых международных правовых институтов для обеспечения мира во всем мире и работая над укреплением советского нарратива о Второй мировой войне как о триумфе союзников во главе с СССР над Германией с ее безжалостно экспансионистской политикой.

Начался шестой месяц Нюрнбергского процесса, и все четыре страны-союзника были по-прежнему намерены использовать суд над нацистами для продвижения собственных версий истории войны. Все понимали, что характер изложения событий предыдущего десятилетия в нюрнбергском зале суда окажет громадное влияние – не только на вердикты, но и на весь послевоенный мировой порядок. Это был вопрос правосудия, но также и реальной политики. СССР позиционировал себя непреклонно антифашистской страной и спасителем Европы, а Великобритания и Франция пытались представить себя защитниками малых стран и национальных меньшинств, утверждая, что вступили в войну ради защиты Польши и остальной Европы от немецкой тирании. И британцам, и французам было нелегко держаться этого нарратива с учетом их собственной истории колониализма и политики умиротворения Гитлера в Мюнхене. США, со своей стороны не испытавшие ни ужасов, ни унижений нацистской оккупации, претендовали на то, что спасли Европу от ее самой. А между тем подсудимые выдвигали свои контрнарративы. Они по-прежнему протестовали, заявляя, что вели себя точно так же, как державы-союзники, и что их судят только потому, что Германия проиграла.

Борьба за нарратив о войне возобновилась во Дворце юстиции утром понедельника 20 мая, когда начался перекрестный допрос Эриха Редера, одного из двоих подсудимых, привезенных в Нюрнберг советской стороной. Редер, которому теперь было семьдесят, служил главнокомандующим немецким флотом с 1928 года до своей отставки в январе 1943 года. В последние дни войны он был взят в плен советскими войсками в Берлине, интернирован в лагерь НКВД для военнопленных, а затем перевезен вместе с женой в загородный дом НКВД под Москвой. Редер, владевший русским языком, предложил СССР свои услуги военно-морского консультанта и стратега. В августе 1945 года он написал для НКВД длинный меморандум, где перечислил недостатки нацистского руководства; советские чиновники стали называть этот документ «московскими показаниями». 15 октября несколько офицеров Смерша препроводили Редера в Берлин, уверив его, что скоро тот вернется в Москву. 18 октября он узнал, что обвиняется в военных преступлениях. Через несколько дней его отвезли в американскую зону и заключили в нюрнбергскую тюрьму[1072].

Обвинение поставило Редеру в вину нарушение Версальского договора в форме воссоздания немецкого военно-морского флота, участие в заговорщическом плане вторжения в Норвегию, а также планирование и ведение морской войны против Советского Союза. 15 мая Редер начал свою защиту с заявления, что Германия строила флот с оборонительными целями и что все нарушения Версальского договора были «незначительными». Его адвокат Вальтер Зимерс настаивал, что не каждое нарушение договора – военное преступление. Решающий фактор – совершается ли нарушение с целью ведения агрессивной войны. Далее Зимерс заявил, что политика и союзников, и Германии была нацелена на «национальное самосохранение» – и что это признанный принцип международного права. В доказательство намерений союзников он предъявил «Белую книгу» с союзническими документами, согласно которым Британия и Франция замышляли вторжения в Норвегию и другие нейтральные страны. Вопреки протестам обвинителей многие из этих документов были приобщены к делу. В свои первые дни на свидетельской трибуне Редер также воспользовался случаем дистанцироваться от действий Гитлера. Он рассказал суду, что пытался отговорить Гитлера от вторжения в Россию, доказывая, что будет «аморально» нарушить Пакт о ненападении[1073].

Редера не сломали и не запугали месяцы в советском плену; напротив, он был горд и дерзок. На вопросы Максуэлл-Файфа о планах Германии нарушить нейтралитет Бельгии Редер ответил встречными обвинениями. Он показал, что в начале весны 1940 года Гитлер получил данные разведки о том, что Бельгия готовится пригласить британские и французские войска и не останется нейтральной – именно этим и было вызвано немецкое вторжение. Редер так же стоял на своем и тогда, когда Максуэлл-Файф недоверчиво спросил, действительно ли тот верил, что Великобритания планирует оккупировать Норвегию. Редер ответил: «У нас было столько информации об этом, что я не мог усомниться». Максуэлл-Файф, несомненно, знал, что британское правительство действительно рассматривало возможность оккупации Норвегии, учитывая, что он включил этот вопрос в список запретных тем, которым поделился с Джексоном, Руденко и Дюбостом. Его целью было обесценить заявления защиты, выставив их в нелепом свете. Уверенные ответы Редера сорвали эту тактику[1074].

Покровский тоже не имел успеха, когда попытался оспорить заявления Редера о том, что тот выступал за мирные отношения с Советским Союзом. Разве Редер не знал в 1940 году, что Гитлер планирует напасть на Россию? Редер ответил «нет». Гитлер не говорил, что хочет воевать, – говорил только, что немецкая армия должна быть «готова». Тогда Покровский вручил Редеру фрагмент его «московских показаний» и попросил зачитать вслух. В подчеркнутом фрагменте Редер назвал «пропагандой» официальные заявления МИД Германии и Верховного командования, обвинявшие Москву в нарушении Пакта о ненападении, якобы приведшем к войне. Если Редер видел эту ложь насквозь и не соглашался с направлением гитлеровской внешней политики, почему он не подал в отставку раньше? Редер ответил: несмотря на то что операция «Барбаросса» возмущала его совесть, он «как главный человек в ВМФ» не мог просто уйти в начале войны. Это было бы «не по-солдатски»[1075].

Советское обвинение давно хотело использовать «московские показания» Редера, чтобы доставить неудобства защите и расколоть ее. И вот Покровский предъявил Трибуналу массу цитат, в которых Редер описывал других подсудимых в самых нелестных выражениях. Покровский зачитал вслух отрывок о Геринге: «Его главными особенностями были невообразимое тщеславие и непомерные амбиции». Затем он зачитал редеровскую характеристику Дёница, якобы имевшего «сильную политическую склонность к Партии». Тут вмешался судья Лоуренс. Он сказал, что судьи могут и сами прочитать оставшиеся отрывки, если Редер подтвердит, что написал их. Покровский попытался перейти к редеровским описаниям Кейтеля и Йодля, но Зимерс попросил представить в Трибунал весь этот документ для приватного изучения. Судьи согласились.

Покровский был явно разочарован, как и американский помощник обвинителя Додд. Оба рассчитывали на зрелище. Додд попытался спасти ситуацию, предложив Трибуналу разослать копии показаний Редера всем адвокатам защиты. Он провокационно заметил, что других подсудимых «может ожидать сюрприз». Судьи дали согласие. Позже тем же вечером Редер признался американскому тюремному психологу Гильберту, что никогда не думал, что его личные размышления смогут использовать на процессе о военных преступлениях, тем более на таком, где он сам будет подсудимым[1076].

На другое утро Покровский опять попросил у Трибунала разрешения зачитать для протокола фрагменты показаний Редера, касающиеся Дёница, Кейтеля и Йодля. Зимерс выступил решительно против. Он сказал, что прочел показания полностью и не намерен задавать своему клиенту никаких вопросов о них. Обвинение не отступало. Додд заявил: этот документ необходимо зачитать, пока Редер дает показания, чтобы адвокаты других упомянутых в нем подсудимых могли тут же его допросить. Разумеется, именно этого и старалась избежать защита. Зимерс заверил судей, что никто из защитников не желает допрашивать Редера по поводу этого документа. Додд и Покровский стояли на своем. Додд выказал уважение к нежеланию подсудимых выносить на публику эти показания, но предупредил, что поднятые в них вопросы в будущем станут тормозить процесс. Покровский настаивал, что советское обвинение придает этому документу большую важность и не понимает, почему его нельзя зачитать публично. Лоуренс понимал, что эти показания имеют лишь отдаленное отношение к сути обвинения, и был тверд: если защита не планирует оспаривать их, остальную часть показаний не нужно зачитывать в открытом слушании[1077].

* * *

Защита могла чувствовать, как судьи из западных союзнических стран постепенно теряют симпатию к СССР. Вечером того же дня Альфред Зайдль увидел свой шанс, когда Зимерс вызвал свидетелем защиты Редера бывшего статс-секретаря МИД Германии Эрнста фон Вайцзекера, – и воспользовался этим шансом. Зимерс допросил Вайцзекера о потоплении «Атении» в сентябре 1939 года и о политических последствиях этого события. Когда непосредственный допрос Вайцзекера завершился и другие адвокаты защиты получили возможность задать вопросы этому свидетелю, выступил Зайдль, размахивая пачкой бумаг. Он спросил Вайцзекера, заключались ли в августе 1939 года какие-либо договоры между Германией и СССР помимо Пакта о ненападении. Руденко громко запротестовал: Вайцзекера вызвали свидетелем для ответа на конкретные вопросы касательно Редера. Он заявил, что вопрос Зайдля не имеет отношения к делу Редера, и потребовал снять его[1078].

Эта последняя интрига с целью вытащить наружу секретные протоколы привела советских обвинителей в ярость, но не особенно удивила. Они знали, что Зайдль что-то затевает; ранее в тот же день он заходил в их кабинеты и завуалированно намекал на полученные им новые сведения. Руденко отказался с ним говорить. Зоря сказал ему пару любезных фраз, а потом выпроводил, заявив, что «такой разговор не имеет смысла»[1079]. Теперь Трибунал отклонил протест Руденко и, вопреки возражениям Никитченко, позволил Зайдлю задать его вопрос. Вайцзекер ответил утвердительно и объяснил, что определенные соглашения содержались «в одном секретном протоколе», который он читал в качестве статс-секретаря МИД Германии[1080].

Зайдль попытался вручить Вайцзекеру бумаги, которые держал, и объяснил, что бывший посол Гаус был совершенно уверен, что обсуждаемые соглашения точно воспроизведены в этом тексте. Лоуренс попросил Зайдля назвать документ, и тот ответил, что это текст секретных протоколов. Не тот ли это документ, что он уже пытался представить Трибуналу? – спросил Лоуренс. Зайдль ответил «да»; Трибунал тогда отказался принять документ, потому что Зайдль не желал раскрывать его «происхождение и источник». Зайдль объяснил, что больше не просит принять этот документ как доказательство. Он хочет лишь освежить память свидетеля при помощи документа и спросить, точно ли в нем воспроизведены секретные соглашения[1081].

Руденко снова возразил, что суд не должен заниматься изучением внешней политики союзных держав, и объявил документ Зайдля «подделкой». Зайдль парировал, что этот документ – существенная часть советско-германского Пакта о ненападении и непонятно, почему его нельзя показать свидетелю и попросить комментариев; обвинение тоже показывало документы свидетелям в ходе своих допросов. Напряжение возросло, когда Трибунал потребовал от Зайдля открыть, откуда к нему попал обсуждаемый документ. Зайдль ответил, что получил его несколько недель назад от некоего представителя союзников, который показался «абсолютно заслуживающим доверия», и что пообещал этому человеку не раскрывать его личность[1082].

Тогда Додд поддержал Руденко, возразив против использования этого документа на том основании, что его происхождение неизвестно. Но прежде чем Руденко осознал, что происходит, Додд выдвинул новое предложение. Почему бы не позволить Зайдлю прямо спросить Вайцзекера о содержании «так называемого соглашения»?[1083] Напоказ поддержав Руденко, Додд тут же открыл двери очередной дискуссии о советско-германском сотрудничестве. Очевидно, он сделал это намеренно. Додд сотрудничал с советским обвинением, когда чувствовал, что это соответствует американским интересам, – но жаждал разоблачить советское лицемерие.

Трибунал мог бы снять вообще этот вопрос, но не стал. Лоуренс разрешил Зайдлю спросить у Вайцзекера, что тот помнит из содержания договора. И Зайдль так и сделал. Все слушали Вайцзекера, пока тот рассказывал об «очень важном секретном приложении к Пакту о ненападении», где проводилась демаркационная линия между зонами влияния Германии и СССР. Затем он рассказал суду, что первоначальное секретное соглашение августа 1939 года было исправлено через месяц или два. Большая часть Литвы теперь вошла в советскую сферу интересов, а заметно большая часть Польши – в германскую. Определяли ли секретные протоколы будущее Польши? – спросил Зайдль, уже зная ответ. Вайцзекер ответил, что определяли[1084].

Затем Лоуренс спросил Вайцзекера, видел ли тот оригинал секретного договора. Вайцзекер объяснил, что видел фотостат оригинала и, весьма возможно, сам оригинал. У него все еще есть фотостат под замком в его личном сейфе. Распознает ли он копию секретного договора, если ему покажут ее? – спросил Лоуренс. «Несомненно», – ответил Вайцзекер. Трибунал ушел на перерыв, и, пока судьи совещались приватно, советские обвинители пережили сорок пять напряженных минут. Наконец Трибунал объявил решение: Зайдль не может показать документ свидетелю. У этого решения было два мотива. Во-первых, Зайдль все еще отказывался раскрыть свой источник. Во-вторых, сам документ теперь стал излишним, поскольку его содержание публично обсуждалось несколько раз. Никитченко победил, но к тому моменту это была во многом пиррова победа[1085].

Зайдль, потерпев фиаско с попыткой предъявить свою копию секретных протоколов как доказательство защиты, поделился ею с мировой прессой. 22 мая газета «Сент-Луис пост-диспэтч» опубликовала полный текст секретных протоколов и статью своего нюрнбергского корреспондента Ричарда Л. Стокса. В статью также вошел рассказ Риббентропа о том, как Германия и СССР вели дальнейшие переговоры о потенциальном военном союзе, но переговоры сорвались, когда Гитлер решительно отказал Сталину в его требованиях советской оккупации Финляндии, советского доминирования в Болгарии и советского контроля над Дарданеллами.

Как попал текст секретных протоколов в американскую газету? Стокс в статье раскрыл свой источник: Додд. По словам Стокса, Додд получил копию немецкого текста Зайдля и организовал ее перевод на английский[1086]. Один из главных американских обвинителей приложил все усилия для публикации документа о возможной причастности Советского Союза к преступлениям против мира.

Неясно, было ли разглашение Доддом секретных протоколов американскому журналисту частью общих усилий США поднять тревогу из-за коварства и агрессивности коммунистов. Неясно и то, знал ли о намерениях Додда Джексон, который по всей Европе вел разговоры с ясно выраженной целью поддержать американских союзников в борьбе с коммунистической экспансией. Вероятно, сыграли роль политические амбиции Додда и его моральное негодование против советских властей, про которых он в частных письмах писал, что они «не отличаются от нацистов»[1087]. СССР со своей стороны воспринимал это как действующий англо-американский антисоветский заговор.

Публикация секретных протоколов была очередным серьезным ударом по советскому обвинению. Плохо было уже то, что Трибунал позволил обвиняемым и их адвокатам раскрыть детали секретного советско-германского соглашения в зале суда, как и то, что эти детали вошли в общедоступную стенограмму. А теперь благодаря интригам американского обвинителя подлинный текст протоколов попал в американскую печать. Трудно сказать, могли ли Руденко и Зоря предотвратить такое развитие событий, но они имели все основания бояться сталинской ярости.

На другое утро, когда начал давать показания следующий подсудимый – бывший вождь гитлерюгенда Бальдур фон Ширах, – все заметили, что Зоря отсутствует за столом советских обвинителей в зале суда. Офицер Смерша подошел к одному из членов советской делегации и сообщил, что обнаружил помощника обвинителя в его номере – застреленным в голову. Горшенин позвонил в Москву и доложил, что Зоря покончил с собой. В Нюрнберге советские делегаты рассказывали другую историю: Зоря случайно застрелился, когда чистил пистолет. Руденко лично рассказал Джексону об этой смерти и попросил разрешения вывезти тело в советскую зону оккупации Германии[1088].


Ил. 41. Николай Зоря и его коллеги в их лучшие дни во Дворце юстиции. 1946 год. Николай Зоря (первый справа), Лев Шейнин (второй справа), Марк Рагинский (по другую руку от Шейнина), Лев Смирнов (за Рагинским), Юрий Покровский (первый слева). Источник: Российский государственный архив кинофотодокументов. № 0-359141. Фотограф: Виктор Тёмин


Никто не верил, что гибель Зори была случайной. Переводчица Ступникова размышляла, убийство это или самоубийство, и позже вспоминала, как она и другие члены советской делегации «молча» думали о возможных причинах[1089]. Некоторые американские обвинители винили советскую госбезопасность. Додд предполагал, что Зоря слишком сдружился с американцами и британцами и МВД его «устранило»[1090]. Вполне возможно, что МВД было причастно к гибели Зори, хотя для Сталина было типичнее вызвать человека в Москву, а затем арестовать и расстрелять. Возможно, Зоря решил покончить с собой, предвидя такой исход. Возможно также, что для этого немедленного «устранения» имелись другие причины помимо разглашения секретных протоколов. Сын Зори впоследствии утверждал, что его отец стал сильно переживать из-за катынского дела и запросился назад в Москву, чтобы поговорить с Вышинским о пробелах в советской доказательной базе, – и кто-то встревожился из-за этого настолько, что отдал приказ о ликвидации[1091].

Джексон, подозревая грязную игру и стараясь избежать международного скандала, поручил одному из своих людей втихомолку расследовать эту историю в обход Отдела по расследованию преступлений Армии США. Ему сообщили, что вряд ли русский генерал стал бы сам чистить свой пистолет, заряженный и направленный себе в лоб. Джексон хотел, чтобы процесс продолжался без препон и не стал поднимать шума. Покровский сопроводил тело в Лейпциг, находящийся в советской зоне оккупации, и там его похоронили в могиле без надгробного памятника[1092].

Зайдль, ободренный успешным сливом секретных протоколов в печать, удвоил свои старания предъявить их как доказательство защиты. На другой день после гибели Зори Зайдль подал в Трибунал другое ходатайство, где снова настаивал, что эти соглашения были принципиальной частью советско-германского Пакта о ненападении и потому ключевым доказательством защиты Гесса. В своем ходатайстве он ссылался на то, что узнал детали секретных протоколов от Гауса, с которым говорил впервые 11 марта в присутствии американского военного в комнате для допросов Нюрнбергского суда, во Дворце юстиции. Поскольку Гаус смог точно вспомнить содержание секретного протокола, Зайдль попросил его дать письменные показания по памяти. По словам Зайдля, Гаус в одиночку набросал свои письменные показания в своей камере в свидетельском отделении нюрнбергской тюрьмы[1093].

Ходатайство Зайдля местами читается как шпионский триллер. Он изложил драматическую историю о том, как в его распоряжении оказалась копия секретных протоколов. Он рассказал, как в начале апреля 1946 года один американский военнослужащий тайно вручил ему два документа, которые оказались секретными протоколами, датированными августом и сентябрем 1939 года. Зайдль спросил своего собеседника о происхождении документов, и тот ответил, что это копии с фотостатов, «захваченных армиями западных держав». Через несколько дней Зайдль показал эти документы Гаусу, и тот сказал, что они абсолютно вне всяких сомнений подлинные. Вскоре Гаус подготовил вторые письменные показания, которые Зайдль вручил Трибуналу 13 апреля вместе с самими документами. Зайдль оспорил заявления советских обвинителей, что у Гауса слабая память, и предложил выслушать его как свидетеля, чтобы устранить все сомнения[1094].

* * *

Разоблачение секретных протоколов привело в ярость советских руководителей. На другой день после гибели Зори Вышинский созвал экстренное совещание комиссии Политбюро по Нюрнбергскому процессу, чтобы выработать план действий в связи с Катынью. Комиссия составила для Никитченко декларацию, которую он должен был распространить от своего имени среди судей из западных держав. В ней выражалось несогласие с интерпретацией Трибуналом статьи 21 Нюрнбергского устава и его решением позволить защите вызывать свидетелей для дачи показаний о Катыни. Комиссия понимала, что это вряд ли изменит ситуацию, и обсудила также подбор советских свидетелей, которые могли бы оспорить показания немецких. Вышинский, Трайнин, глава МВД Сергей Круглов и другие члены комиссии составили первую версию списка из трех свидетелей советского обвинения: митрополит Николай (бывший членом комиссии Бурденко), профессор Борис Базилевский, служивший заместителем бургомистра Смоленска во время немецкой оккупации (один из «свидетелей», с которыми знакомились западные журналисты во время организованной советскими властями экскурсии в катынский лес в январе 1944 год), и Сергей Колесников, председатель Исполнительного комитета Союза обществ Красного Креста и Красного Полумесяца СССР и соавтор отчета Бурденко[1095].

Комиссия Политбюро также создала подкомиссию по Катыни в составе Трайнина, помощника обвинителя Шейнина и генерал-лейтенанта МГБ Леонида Райхмана, поручила ей изучить все советские материалы об этом массовом убийстве и отобрать документы, лучше всего «разоблачающие» виновность немцев. Этой подкомиссии дали пять дней на выполнение задачи. Трайнин и Шейнин (глава следственного управления Прокуратуры СССР), вероятно, знали, что большая часть изучаемых ими документов сфабрикованы, и, конечно, понимали ведущуюся политическую игру. Райхман был полностью в курсе всех аспектов катынского дела и играл важную роль в советской операции прикрытия. Как глава «польской группы» НКВД он подписал приказ о расстреле. Он также участвовал в фабрикации доказательств для отчета Бурденко[1096].

В Нюрнберге, в разгар сплетен о секретных протоколах и слухов о гибели Зори, продолжалась защита Шираха с ее собственной тихой драмой. Ширах следовал уже сложившейся практике защиты, оспаривая советские доказательства – в частности, доклад Чрезвычайной государственной комиссии, обвинявший немцев в том, что они якобы применяли во Львовской области те же методы сокрытия своих преступлений, что и в Катыни. Ширах оспаривал свидетельские показания в этом отчете, в том числе письменные показания французской свидетельницы Иды Вассо о том, будто члены гитлерюгенда во Львове стреляли по еврейским детям как по мишеням. Ширах настаивал, что это было невозможно, поскольку единственным оружием гитлерюгендовцев был походный нож, как у бойскаутов[1097].

Советские обвинители ожидали возражений против показаний Вассо. Месяцем ранее Трибунал разрешил адвокату Шираха Фрицу Заутеру направить Вассо список вопросов о ее показаниях. Может быть, советское обвинение прислушалось к совету Вишневского завладеть инициативой и заранее подготовило ответный ход. В ходе допроса Шираха 27 мая Александров объявил, что только что получил вторые письменные показания Вассо, которые советское обвинение обнаружило во Львове. Александров вслух зачитал рассказ Вассо о диких зверствах, которые творил гитлерюгенд летом 1941 года. Немецкие подростки в униформе, вооруженные не только ножами, но и дубинками и пистолетами, преследовали и убивали всех, кого считали евреями. Вассо добавила, что многие из жертв были русскими, украинцами и поляками[1098].

Ширах объявил вторые показания Вассо ложью. Он удивился, как советскому обвинению удалось их получить, если Вассо еще даже не ответила на вопросы Заутера. Александров утверждал, что советское обвинение только что узнало, где она и что с ней. Трибунал временно отложил вторые показания в сторону и поручил советским обвинителям обеспечить, чтобы Вассо получила вопросы Заутера. С этого момента александровский допрос шел все хуже и хуже, отчасти из-за проблем перевода, которые все еще мешали советскому обвинению. Александров обрушился на Шираха из-за якобы сказанных им в тюрьме слов, что он поклонялся Гитлеру как «божеству». Но оказалось, что это лишь неправильный перевод слов подсудимого. На самом деле Ширах сказал лишь, что считал сочинения Гитлера «воплощением истины»[1099].

Нападки на Советский Союз продолжил и следующий подсудимый, Фриц Заукель, руководитель нацистской трудовой программы. 28 мая он дал показания, признавшись в том, что привозил иностранцев на военные предприятия Германии, чтобы освободить немецких граждан для военной службы. Когда его адвокат Роберт Серватиус спросил, не нарушал ли он международного права, Заукель ответил «нет» – особенно в отношении советских рабочих. «Мне сказали, что Россия не подписала Женевскую конвенцию и потому Германия со своей стороны не связана ею». Кроме того, добавил он, СССР тоже «набирал рабочих» – в балтийских странах, а также в Китае, откуда рекрутировали около 3 миллионов из них[1100].

Французский помощник обвинителя Жак Герцог начал допрос Заукеля с вопросов о внешней политике Германии. Поднялся шум, когда Герцог предъявил подписанное Заукелем в тюрьме признание, где он подтвердил, что верил в «высший расовый уровень» немецкого народа и потому работал над реализацией гитлеровского плана завоевания «жизненного пространства». Теперь Заукель отказался от этого признания, заявив, что ему дали подписать заготовленный документ и что «русский или польский офицер» угрожал выдать Заукеля, его жену и десять их детей в руки советских властей, если тот не будет сотрудничать. После резкого спора с судьями обвинители согласились отозвать признание Заукеля. Ни от кого не укрылось, что руководитель нацистской программы депортации смог изобразить себя мужем и отцом, боявшимся за жизнь своей семьи в руках советских властей[1101].

30 мая Александров начал допрос Заукеля с того, что попытался установить, сколько иностранцев было привезено в Германию во время войны для принудительного труда. Ссылаясь на цифры из нескольких документов, он предложил число «десять миллионов». Заукель отрицал, что программа принудительного труда была настолько масштабной. Когда на следующее утро Александров повторил свой вопрос, Лоуренс выказал нетерпение. Для суда неважно, воскликнул он наконец, «приехали в Германию 5 миллионов, или 6 миллионов, или 7 миллионов». Александров не согласился, но перешел к вопросам о военной промышленности Германии. Когда Заукель признал, что вся экономика Германии была переориентирована на войну, Александров нанес решающий удар. Не использовалась ли вся эта рабочая сила для ведения Германией агрессивной войны? Заукель настаивал, что его собственные взгляды исключали слово «агрессия» (повторяя за Риббентропом и другими подсудимыми), и этим вывел Александрова из себя: «Ваша роль в организации массового порабощения мирных жителей оккупированных территорий достаточно ясна!»[1102] Эти вспышки обвинительного негодования принесли Александрову немало очков во время советских показательных процессов 1930-х годов. В Нюрнберге в мае 1946 года они не произвели впечатления.

Советские обвинители уже заработали себе репутацию неумелых допросчиков, но даже на этом фоне александровский подход к Заукелю обескуражил судей из западных стран-союзников. Когда Александров попросил Заукеля описать преступную роль Геринга в депортации и порабощении народов оккупированного востока, Лоуренс остановил его: нежелательно заранее объявлять определенные действия преступными. Когда Александров спросил Заукеля, санкционировал ли Риббентроп нарушение международных конвенций об использовании труда военнопленных, Лоуренс снова вмешался. Он напомнил Александрову: подсудимый уже заверил, что международное право не было нарушено. После нескольких безуспешных попыток переформулировать вопрос Александров просто попросил Заукеля прокомментировать роль Риббентропа в распределении трудовых ресурсов. Заукель воспел Риббентропу хвалу, рассказав суду, как министр иностранных дел Германии старался обеспечить иностранным рабочим наилучшие возможные условия[1103].

Пока Александров и Заукель старались перекричать друг друга, Руденко планировал свой следующий ход. Вечером 30 мая на совещании Комитета главных обвинителей он попросил Додда, Максуэлл-Файфа и Дюбоста поддержать его апелляцию против решения Трибунала позволить защите оспаривать отчет Бурденко (советская сторона продолжала настаивать, что, согласно статье 21, он является неопровержимым доказательством). Западные обвинители отказались. По их мнению, если защита вызывает свидетелей для дачи показаний о Катыни, советскому обвинению тоже должно быть позволено вызывать своих. Смысл был понятен: в битве за Катынь советским обвинителям придется сражаться в одиночку[1104].

Разочарованный, но не удивленный Руденко зашел с другой стороны и попробовал воззвать к общим интересам обвинения. Он заявил, что защита пытается посеять рознь между обвинителями. Зачем бы еще Зайдль стал объявлять, что получил копию секретных протоколов от «американского военнослужащего»? Руденко также упомянул последнее ходатайство защиты, где она просила приобщить к делу показания немецкого политика и промышленника Арнольда Рехберга, заявившего, что Сталин финансировал Гитлера в 1933 году ради укрепления советско-германского альянса против Запада. Затем Руденко предположил, что защита с намерением перессорить союзников представляет документы из «Белой книги» с подробностями о планах британцев и французов бомбить нефтяные месторождения Кавказа в 1940 году. Руденко напомнил о «джентльменском соглашении» обвинителей не отступать от темы преступлений стран Оси и призвал коллег выступить единым фронтом против уловок защиты. Кроме того, он предложил подписать коллективное письмо в адрес Трибунала с жалобами на эти последние нападки на сторону обвинения[1105].

Западные обвинители проявили показную симпатию. Максуэлл-Файф согласился с Руденко, что кампания Зайдля с целью приобщить к делу секретные протоколы «злонамеренна», а Додд высказал мнение, что заявление Зайдля о получении секретных протоколов у офицера американской армии «злоумышленно» (хотя, если Руденко знал, что именно Додд передал секретные протоколы в печать, эти слова поддержки были пустым звуком). Дюбост добавил, что французы разделяют точку зрения советской стороны: цель Рехберга – расколоть обвинение. Обвинители поддержали идею коллективного письма в адрес Трибунала о Зайдле, но призвали Руденко не касаться других вопросов[1106].

Руденко взялся за работу и составил черновик (по указаниям комиссии Вышинского). В нем утверждалось, что последние ходатайства Зайдля о секретных протоколах должны быть отклонены – не только потому, что представленные документы не заслуживают доверия и не относятся к делам клиентов Зайдля, но и потому, что они – часть интриги защиты, которая стремится переключить внимание Трибунала с виновности подсудимых на действия союзнических правительств. В письме также осуждались «явно провокационные» заявления Зайдля о том, будто он получил секретные документы от «неизвестного американского военнослужащего»[1107]. Комитет главных обвинителей утвердил окончательную редакцию письма 5 июня, и его тут же подали в Трибунал.

Советское обвинение также продолжало в одиночку протестовать против вызова немецких свидетелей защиты для дачи показаний о Катыни. 3 июня, когда Трибунал рассматривал последнюю версию списка свидетелей Штамера, Руденко снова повторил советский аргумент, касающийся статьи 21. Он настаивал, что отчет Бурденко – отчет официальной комиссии по военным преступлениям – определенно установил виновность немцев в этом массовом убийстве, а кроме того, показал, что оно «не что иное, как звено в цепи множества зверских преступлений гитлеровцев». Затем Руденко подробнее разъяснил свои возражения против конкретных свидетелей. Капитан Герхард Бёмерт служил в батальоне вермахта, который якобы совершал казни; если он что-то и знал о преступлениях, то благодаря своему участию в них. Райнхард фон Айхборн был связистом в штабе группы армий «Центр» (одной из трех немецких групп армий, что участвовали во вторжении в Советский Союз) и по той же причине не мог рассказывать о произошедшем беспристрастно. Штамер защищал свой выбор свидетелей. В отчете Бурденко не упоминались Бёмерт и Айхборн как исполнители, и в любом случае нельзя запрещать свидетелю давать показания лишь на основании утверждения, что он участвовал в преступлении. Трибунал решил рассмотреть эти вопросы на закрытом совещании[1108].

* * *

3 июня началась защита Альфреда Йодля, бывшего начальника штаба оперативного руководства Верховного командования вермахта. Публичное обсуждение советской агрессии против Польши продолжилось. Советская сторона была твердо намерена повесить Йодля за передачу им приказов Гитлера вести войну с «варварством» на востоке[1109]. Но Йодль не собирался каяться и воспользовался свидетельской трибуной, чтобы рассказать о том, как Красная армия и вермахт скоординировали свои вторжения в Польшу в сентябре 1939 года. В ответ на вопрос своего адвоката Франца Экснера Йодль припомнил, с каким удивлением узнал о том, что две армии совместно оккупируют Польшу. Немецкие войска были в трех марш-бросках от Вислы, когда МИД Германии сообщил Йодлю, что Красная армия встретит вермахт на согласованной демаркационной линии. Эта линия, которую показали Йодлю на карте, шла по прусско-литовской границе вдоль рек Нарев, Висла и Сан. Судьи разрешили Йодлю рассказать о некоторых советско-германских столкновениях у Сана – красноармейцы, по его словам, «стреляли во всех», включая бегущих мирных жителей и немецких солдат, – но потом его речь прервали, заявив, что эти подробности лишь отнимают время у Трибунала[1110].

Йодль также развил утверждения защиты о превентивной войне. Он заявил, что немецкие военные заметили необычное усиление войск, выставленных Советским Союзом против Польши, Бессарабии и стран Балтии. Затем летом 1940 года немецкая разведка обнаружила всплеск активности развертываемых вдоль западной границы СССР советских войск. Йодль добавил, что примерно тогда же Гитлер получил информацию о советских планах относительно нефтяных месторождений Румынии. По словам Йодля, Гитлер пытался разрядить напряженность со Сталиным и Молотовым, но убедился, что Россия и Англия сговорились и что Германия либо «станет жертвой хладнокровного политического вымогательства», либо подвергнется нападению. Йодль заявил, что Гитлер правильно сделал, превентивно напав на Советский Союз: «Если бы мы дожидались вторжения и одновременное нападение русских зажало бы нас в клещи, мы, несомненно, проиграли бы»[1111].

Возможно, советскую сторону несколько утешило то, что Йодль обвинил в преступлениях против мира также и британцев. Как и Редер, он назвал немецкое вторжение в Норвегию оборонительной мерой. Йодль утверждал, что решение об оккупации Норвегии было «страшно тяжелым» для руководства Германии, потому что ставило под удар весь немецкий флот. Он настаивал, что вожди Германии отдали свои приказы только после того, как получили достоверную информацию, подтверждающую британские планы нападения. В ответ на обвинения в военных преступлениях он снова выдвинул встречные обвинения против британцев, заверив, что гитлеровский «Приказ о спецподразделениях» (нем. Kommandobefehl. – Примеч. пер.), угрожавший казнью военнослужащим союзнических спецподразделений, был обусловлен нарушениями Женевской конвенции со стороны британцев. Йодль утверждал, что видел свидетельские показания и фотографии, относящиеся к Дьепскому рейду в августе 1942 года (неудачному рейду британцев против оккупированного немцами французского города). Они доказывали, что британцы намеренно сковывали немецких военнопленных таким образом, что они удушали себя. Он начал громко зачитывать список других британских военных преступлений, но Лоуренс остановил его[1112].

Британские и советские обвинители, оказавшись в оборонительной позиции, ответили на обвинения Йодля тем, что сами стали его обвинять. Британский помощник обвинителя Дж. Д. Робертс заявил, что намерения немцев в отношении Норвегии были агрессивными с самого начала. «Вам нужны были аэродромы и базы подводных лодок, не так ли?» Йодль стоял на своем. Когда Робертс стал допрашивать Йодля о «Приказе о спецподразделениях», Йодль разразился тирадой о суде победителей. Он объявил: если бы Германия выиграла войну, то на аналогичном процессе все узнали бы о «задушенных в Дьепе». Тема суда победителей снова всплыла, когда Робертс заявил, что внезапное нападение Германии на Россию «обесчестило» немецкую нацию «на века». Йодль парировал: ничего подобного – изучение русских документов, несомненно, докажет, что Советский Союз сам планировал нападение[1113].

Покровский допросил Йодля в пятницу 7 июня и оспорил заявления защиты о превентивной войне, представив доказательства того, что Гиммлер перед вторжением набросал план уничтожения 10 миллионов славян и евреев на Востоке. Разве это не доказывает, что Германия вела захватническую войну против Советского Союза, намереваясь истребить местное население и создать жизненное пространство для немцев? Йодль отказался признать что-либо в этом роде и снова заявил, что Германия действовала только ввиду угрозы неминуемого советского нападения[1114]. Йодль «кормил досыта» Покровского, как и обещал несколько месяцев назад. Доказательства обвинения были полными и убедительными, но Йодль пользовался предоставленным ему словом для продвижения альтернативного нарратива о причинах и ходе войны.

* * *

Вне зала суда Руденко продолжал добиваться у западных обвинителей коллективного протеста против «контратак» защиты. Он просил их подписать второе письмо, в котором «Белые книги» назывались «сомнительными источниками», наполненными пропагандой[1115]. Джексон отказался и попросил Руденко оставить в покое «Белые книги». В частном порядке Джексон тоже выказывал раздражение тактикой защиты; пару недель назад он жаловался Трумэну, что защита пытается «вбросить в суд всю пропаганду, какую только может»[1116]. Но он все же считал, что обвинение «не имеет и одного шанса из тысячи» заполучить поддержку Трибунала в этом вопросе, и поэтому решил, что лучшей тактикой будет закрыть на это глаза[1117].

7 июня Джексон в письме Руденко, Дюбосту и Максуэлл-Файфу рассуждал, что порядок суда давно сложился и изменить его невозможно. Он писал, что мартовское постановление Трибунала о Геринге стало катастрофой, поскольку позволяет подсудимому свободно предлагать любые объяснения в ходе допроса. Это приводит к серьезным затратам времени и к тому, что Трибунал теперь теряет контроль над слушаниями. Это вредит и обвинению, поскольку защита получила возможность вбрасывать «не относящиеся к делу материалы», а обвинение не имеет возможности протестовать, пока они не войдут в стенограмму процесса. Как заметил Джексон, подсудимым предоставили столько свободы, что всем обвинителям пришлось отложить в сторону большинство запланированных перекрестных допросов и они все еще не могут удержать процесс в русле обсуждения преступлений, совершенных подсудимыми и их организациями. Его беспокоило, что защита стремится создать такое впечатление, будто обвинение судит нацистских лидеров за их политическую деятельность и идеологию, а не за их преступления. Тем не менее он выражал уверенность, что обвинения составлены «так сильно», что их уже «ничто не может разрушить»[1118]. Руденко был не столь оптимистичен. Обвинение, возможно, и устояло перед атаками защиты, а вот репутация Советского Союза – вряд ли. И после гибели Зори ему, Руденко, приходилось гадать о своем собственном будущем.

Советская сторона одержала одну победу после окончания защиты Йодля 8 июня. Трибунал отклонил ходатайства Зайдля о том, чтобы приобщить к делу вторые письменные показания Гауса и вызвать Гауса как свидетеля, и постановил, что письменные показания не имеют законной силы, а устные показания Гауса ничего не добавят к сведениям о секретных протоколах, уже известных суду. Западная печать известила об этом решении, объявив, что Трибунал наконец положил конец кампании защиты, стремившейся приобщить к делу «так называемый секретный договор между СССР и Германией о разделе Европы на сферы влияния». Советские представители обрадовались этому решению, хотя прекрасно понимали его пределы. Благодаря широкому освещению в прессе детали секретных протоколов уже стали общеизвестными[1119].

После того как Трибунал объявил решение, касающееся секретных протоколов, Руденко в третий раз обратился к западным обвинителям, умоляя их действовать сообща против нападок защиты на страны-обвинители. Джексон возразил: сомнительно, что оставшиеся пять подсудимых (Зейсс-Инкварт, Папен, Шпеер, Нейрат и Фриче) создадут столько же проблем, сколько прежние[1120]. Британцы, которых теперь били из-за Норвегии, проявили больше понимания. Максуэлл-Файф предложил каждому главному обвинителю подать судье из своей страны меморандум с протестом против тактики защиты выдвигать встречные обвинения против союзных держав[1121].

Советская сторона получила короткую передышку на время защиты Зейсс-Инкварта и Папена, которая прошла в течение недели, начиная с 10 июня. Оба подсудимых винили западные державы в том, что они оставили Германию и Австрию на волю политических радикалов. Советское обвинение не играло важной роли в этих двух делах и согласилось отдать перекрестные допросы западным обвинителям. Руденко заверил Москву, что в любом случае будет следить за соблюдением советских интересов. Перед тем как Зейсс-Инкварт занял свое место, Руденко вручил Джексону список вопросов о службе подсудимого заместителем Ханса Франка, генерал-губернатора Польши. В чисто советском стиле этот документ представлял собой сценарий с заранее расписанными ожидаемыми ответами и дальнейшими вопросами[1122]. Джексон вежливо взял его и отложил в сторону.

Защита Зейсс-Инкварта уделяла основное внимание службе подсудимого на посту канцлера Австрии и лишь кратко затрагивала Польшу. Зейсс-Инкварт не пытался отрицать, что немецкая оккупационная администрация Польши проводила массовые аресты, заточения и убийства тысяч польских интеллектуалов. Но он доказывал, что это были ограниченные меры против польского Сопротивления. На вопрос Додда, признает ли он ответственность наряду с Франком «за все, что творилось в Польше», Зейсс-Инкварт ответил, что ничего не отрицает[1123].

Папен, напротив, отрицал всякую личную уголовную ответственность, утверждая, что во время его службы вице-канцлером Германии пытался оказывать умеряющее влияние на политику. На вопрос Максуэлл-Файфа, почему Папен так долго не мог узнать «очевидной правды» о Гитлере, тот переложил ответственность. Он указал, что британские и французские руководители охотно сотрудничали с Гитлером во время Мюнхенского кризиса и вплоть до самой Польской кампании, хотя «знали обо всем, что творилось». Затем Папен приятно удивил советскую сторону, объявив, что немецкое вторжение в Россию было ужасным преступлением[1124].

* * *

Схватка за Катынь маячила на горизонте и близилась с каждым днем. В Москве комиссия Политбюро всю неделю доводила до ума планы предстоящих показаний свидетелей. 11 июня Вышинский, Трайнин, Круглов, министр юстиции Николай Рычков и другие собрались и составили новый список из восьми потенциальных свидетелей. В него вошли профессор Базилевский и еще три советских гражданина, служившие немецким оккупантам в Катынском районе (два ночных сторожа и горничная). Список включал также советского инженера, интернированного в немецкий лагерь военнопленных в Смоленске, и немецкого солдата, взятого в плен красноармейцами. Еще два свидетеля были судмедэкспертами. Доктор Марко Марков, член организованной немцами Международной комиссии по Катыни, уже признался перед Народным трибуналом в оккупированной советскими войсками Болгарии, что подписал немецкий отчет под принуждением. Ожидали, что он повторно выступит в Нюрнберге. Профессор Виктор Прозоровский, член комиссии Бурденко, возглавлял группу советских судмедэкспертов, изучавших место захоронения в январе 1944 года. Как и Базилевский, он встречался с западными журналистами в ходе их поездки в Катынь[1125].

Советские планы касательно Катыни теперь начали быстро воплощаться в жизнь. Комиссия Политбюро поручила своей катынской подкомиссии (Трайнин, Шейнин и Райхман) обеспечить доставку советских свидетелей из Москвы в Берлин на следующий день, 12 июня. Их должны были сопровождать агенты советской госбезопасности. Рычков должен был следить за событиями в Нюрнберге из Москвы, пока Вышинский с Молотовым в Париже на совещании Совета министров иностранных дел обсуждали мирные договоры с Румынией, Болгарией, Италией, Венгрией и Финляндией[1126].

Почти сразу все пошло вкривь и вкось. Вечером 13 июня советский дипломат Харламов сообщил Вышинскому, что свидетели после прибытия в Берлин застряли на аэродроме Дальхофф на семь с лишним часов. Советских агентов, которые должны были встретить их, по ошибке отправили на другой аэродром, и несколько часов все пытались выяснить, что произошло. Харламов заверил Вышинского, что теперь все наладилось, но такая беспечность не предвещала ничего хорошего[1127].

Руденко и Никитченко в Нюрнберге делали все возможное для предотвращения того, что теперь уже казалось неотвратимым. Руденко продолжал протестовать против штамеровских ходатайств о вызове свидетелей. Он также оспаривал некоторые доказательные материалы, например «Воспоминания о Старобельске» Юзефа Чапского 1944 года – личные воспоминания о том, что польские офицеры перенесли в советских лагерях военнопленных и трудовых лагерях. Руденко настаивал, что книга Чапского не может быть принята как доказательство, поскольку это литературное произведение, «изданное с определенными политическими целями»[1128]. Никитченко на закрытом совещании судей 19 июня предложил не привозить в Нюрнберг катынских свидетелей. Все доказательства – немецкие и советские – можно представить в письменной форме. К тому времени советские свидетели уже неделю находились в Берлине и были готовы ехать, но Москва все еще надеялась избежать коллизии в свидетельских показаниях двух сторон, которые широко освещались бы прессой. Судьи согласились передать защите предложение Никитченко[1129].

Пока прорабатывались детали состязания за Катынь, Трибунал перешел к защите Альберта Шпеера. Шпеер первоначально прославился как личный архитектор Гитлера. Он спроектировал Территорию съездов НСДАП – режиссер Роман Кармен видел в кинохронике 1930-х годов, как ее заполняют марширующие гусиным шагом войска. В начале 1942 года Шпеер занял пост министра вооружений и военной промышленности, поставив свое техническое мастерство на службу военным усилия Германии[1130]. Теперь, выступая перед судом, он как ни в чем не бывало признался, что применял в немецкой военной промышленности принудительный труд, в том числе труд заключенных концлагерей и русских военнопленных. Но он настаивал, что иностранцы работали только в производстве изделий, не являющихся оружием, таких как ткани и детали двигателей. Он знал, что занимается казуистикой: в ответ на возражение Джексона он признал, что все произведенное в Германии в то время, от обуви до угля, работало на войну[1131].

Шпеер захватил все внимание международной прессы, когда вспомнил свое неудачное покушение на убийство Гитлера, Геббельса, Мартина Бормана и Роберта Лея, совершенное после того, как в 1945 году он осознал, что Гитлер планирует продолжать войну «любой ценой». Его план пустить отравляющий газ в вентиляционную систему гитлеровского бункера провалился, когда по приказу Гитлера вентиляционное отверстие на уровне земли внезапно заменили высокой и недоступной трубой. В ходе допроса Джексоном Шпеер еще больше воспел свое сопротивление Гитлеру, заявив, что он в ноябре 1944 года лично заблокировал производство химикалий, необходимых для производства химического оружия. Он утверждал, что хотел предотвратить совершение Гитлером военных преступлений против немецкого народа. Шпеер также рассказал Джексону, что Германия не достигла больших успехов в атомной физике, потому что лучшие специалисты эмигрировали в Америку[1132]. Советская переводчица Ступникова вспоминала, как «что-то похожее на стон прошло по залу» в тот момент, когда все вообразили применение нацистами атомной бомбы[1133].

21 июня Рагинский начал допрос Шпеера с того, что попытался заставить его признать участие в заговоре с целью ведения агрессивной войны. Он напомнил Шпееру его признание советским допросчикам в том, что он узнал о гитлеровских планах войны против СССР из «Майн кампф». Теперь Шпеер утверждал, что тогда солгал, потому что ему было стыдно признаться, что он не прочел полностью книгу Гитлера. Удивленный Рагинский сказал, что Шпеер, как человек из ближайшего окружения Гитлера, в любом случае должен был знать о его планах. Шпеер ответил, что не видел никаких признаков существования этих планов и, если даже и имел какие-то подозрения насчет отношения Германии к России, они развеялись в 1939 году после подписания Пакта о ненападении. Затем Шпеер высказал удивление: почему русские дипломаты, которые и сами должны были читать «Майн кампф», подписали этот договор.

В ходе дальнейшего допроса Рагинский имел больше успеха, несмотря на то что Шпеер постоянно отклонял вопросы, отыскивая ошибки в формулировках. Шпеер признал, что Рейх вывозил металлы и сырье из оккупированных Германией стран, но счел оскорбительным термин «разграбление». Он признал, что набирал рабочих путем «обязательного рекрутирования», но отверг утверждение, будто работников «обращали в рабство»[1134]. Ему удалось замутить воду. Британский судья-заместитель Биркетт, привыкший к тому, что у советских обвинителей возникают проблемы с переводом, тем вечером жаловался в дневнике, что допрос Рагинского был «испорчен» «худшим переводом, какой только знал мир»[1135]. По крайней мере, в данном случае многие предполагаемые ошибки на самом деле были вызваны не языковыми проблемами, а вопросами исторической интерпретации.

* * *

Прошел еще один месяц защиты, и обвинители с судьями мало что сохранили от надежды и идеализма, которыми было отмечено мартовское совещание Международной ассоциации уголовного права. Силы советских представителей истощились. Вероятно, они перестали понимать, зачем вообще приехали в Нюрнберг, на фоне неослабевающего внимания к секретным протоколам, гибели Зори и тревог по поводу Катыни. Теперь уже казалось неважным, что СССР первым потребовал созыва специального международного трибунала или что доводы Арона Трайнина в пользу уголовной ответственности нацистов сыграли ключевую роль в развитии этого судебного дела. Попытки обвинителей удержать процесс в рамках суда над преступлениями европейских стран Оси провалились: подсудимые четыре месяца опирались на трайнинскую идею «преступлений против мира», выдвигая одно за другим встречные обвинения против Советского Союза. Язык международного права оказался обоюдоострым оружием.

Вскоре этот язык снова вышел на первый план. 22 июня началась защита Константина фон Нейрата, бывшего рейхспротектора Богемии и Моравии. Она разожгла дискуссию о смысле термина «геноцид», получившую резонанс далеко за пределами Нюрнберга. Максуэлл-Файф представил в качестве доказательства меморандум, посланный Нейратом Гитлеру в августе 1940 года. В нем Нейрат кратко описывал организованные им мероприятия, направленные против чешского населения. Максуэлл-Файф писал жене, что это был «один из худших документов в этом процессе»[1136]. Он счел этот документ шокирующе откровенным описанием нацистской политики геноцида.

Нейрат, пожилой человек аристократической внешности, начал свою защиту с утверждения, будто он планировал привлечь симпатии чехов умеренной политикой, но вмешались более радикальные силы. Он сделал неубедительное заявление, будто даже не знал о тысячах арестов, проведенных в день начала войны. Допрашивал Нейрата в основном Максуэлл-Файф, и он подготовился к опровержению этих показаний. Максуэлл-Файф выложил зловещие отрывки из меморандума, свидетельствующие, что Нейрат действительно стремился уничтожить чешскую нацию. Нейрат советовал изгнать из Богемии и Моравии всех чехов, «непригодных для германизации», в том числе весь образованный класс. Он также предлагал меры по искоренению чешской культуры, такие как «уничтожение чешского исторического мифа», и кампанию против чешского языка. Он рекомендовал оставить только тех чехов, которых определили бы как пригодных для «германизации путем индивидуального селективного скрещивания», поскольку немцев не хватило бы для заселения страны в случае «полной эвакуации всех чехов»[1137].

Максуэлл-Файф напомнил Нейрату, что обвинение ставит в вину ему и многим другим подсудимым геноцид, «который мы определяем как уничтожение расовых или национальных групп». Затем он процитировал определение геноцида, данное Рафалом Лемкиным: «скоординированный план», нацеленный на разрушение «фундаментальных основ жизни национальных групп» с намерением «уничтожения самих этих групп»[1138]. Летом и осенью 1945 года Лемкин добился того, чтобы в список «военных преступлений» Обвинительного заключения вошел и геноцид, определяемый как «умышленное и систематическое истребление народов, то есть массовое истребление людей, принадлежащих к определенным расам и национальным группам»[1139].

Термин «геноцид» не упоминался в суде после зачитывания Обвинительного заключения в первый день процесса. Максуэлл-Файф не только возобновил его обсуждение, но и расширил определение, включив в этот термин насильственную ассимиляцию. Это действительно отвечало изначальной концепции Лемкина, как он сформулировал ее в книге 1944 года «Правление государств Оси в оккупированной Европе». Лемкин доказывал, что «геноцид» охватывает широкий спектр технологий группового уничтожения, включая борьбу против интеллигенции, запрет родного языка в образовании и выкачивание экономических ресурсов группы[1140]. Максуэлл-Файф объявил: «Вы намеревались уничтожить чешский народ как национальную сущность с ее собственным языком, историей и традициями и ассимилировать в Великий германский рейх». Нейрат ответил: «Заставить чехов исчезнуть как нацию было совершенно невозможно. Но некоторые чехи могли глубже инкорпорировать себя в Рейх»[1141].

Британское обвинение подняло вопрос геноцида отчасти с подачи Богуслава Эчера, члена КОНВП и специального эмиссара Чехословакии в МВТ. Вместе с эмиссарами Польши и Югославии (Станиславом Пиотровским и Альбертом Вайсом) он несколько месяцев просил обвинителей расширить применение и дефиницию этого термина[1142]. Сам Лемкин приехал в Нюрнберг в начале июня и принялся осаждать обвинителей, буквально убеждая их в необходимости применения термина «геноцид» к уничтожению нацистами национальных, расовых и религиозных групп через уничтожение их культур. Он также разослал статью «Необходимость выработки концепции геноцида в ходе процесса», в которой доказывал, что такие термины, как «массовое уничтожение», не ухватывают подлинной сути нацистских преступлений[1143]. Эчер и другие эмиссары были согласны с Лемкиным, что представленные к тому моменту в суд доказательства свидетельствовали о проведении геноцида не только против евреев, поляков и цыган, но и против «отдельных классов» в Чехословакии и Югославии, в том числе против интеллигенции и духовенства. И Эчер, и Лемкин были довольны тем, как Максуэлл-Файф допрашивал Нейрата; Эчер от души поздравил Максуэлл-Файфа, а Лемкин послал личное письмо с похвалами и благодарностями[1144].

Советские обвинители, которые до того наблюдали, как с начала выступлений защиты увеличивается разрыв между ними и западными обвинителями, теперь не знали, как реагировать на дискуссию о геноциде с учетом расширительного толкования, которое Максуэлл-Файф придал этому термину. Во время войны и Эчер, и Трайнин призывали организовать постоянный международный уголовный суд для отдельных лиц, обвиняемых в военных преступлениях. Но теперь Эчер и советские обвинители оказались по разные стороны баррикад. Эчер, как и Лемкин и многие другие, хотел, чтобы введенные в Нюрнберге концепции международного права применялись не только для уголовного преследования тех, кто действовал в интересах европейских стран Оси, но и для защиты прав человека по всему миру[1145]. Он ранее рекомендовал, чтобы в заключительных речах обвинителей и в приговоре освещался весь спектр проявлений такого преступления, как «геноцид», не только в виде неотлагательного правосудия, но и для создания прецедента, способного обеспечить «мирное развитие народов в будущем»[1146]. Тем временем советская сторона начинала осознавать, что язык прав человека – как и язык военных преступлений – может служить любым политическим целям. Его с той же легкостью можно было обратить против СССР и его интересов.

Советские власти продолжали посылать юристов и дипломатов для участия в международных организациях, нацеленных на защиту мира, безопасности и международного права, но все яснее понимали, что эти организации могут стать форумами для критики или вмешательства в политику Москвы в Восточной Европе. Их застали врасплох в середине июня, когда Экономический и Социальный Совет ООН предложил включить в мирные договоры, составляемые министрами иностранных дел союзных держав в Париже, пункты, гарантирующие права человека. Советский юрист Николай Орлов ответил, что бывшие европейские страны Оси «должны подготовиться к человеческим свободам, прежде чем их получат»[1147]. Советские власти устанавливали марионеточные режимы в Румынии, Венгрии и Болгарии. Они не хотели, чтобы кто-либо указывал им, что и как делать.

* * *

Выступления свидетелей защиты подходили к концу, а советская сторона все еще пыталась разобраться в возможностях и опасностях международного права. Во время немецкой оккупации Сталин и Молотов предвкушали пропагандистскую ценность особого международного трибунала для суда над бывшими нацистскими вождями, надеясь привлечь внимание мира к гигантским военным потерям СССР и обосновать советские требования репараций. Даже когда вопрос репараций зажил своей отдельной политической жизнью, СССР продолжал призывать к созыву трибунала, воображая его инструментом окончательного утверждения в роли мировой державы. После долгих трудов Советский Союз достиг этой цели в Нюрнберге. Но все пошло не по советскому плану. Подсудимые и их защитники постоянно поднимали вопрос, не виновны ли сами советские руководители и организации в военных преступлениях и преступлениях против мира. Зайдль и другие адвокаты защиты – похоже, с ведома судей из западных стран-союзников – оглашали в зале суда тайную историю советско-германского сотрудничества. Также они при помощи прессы выставляли действия СССР на суд мирового общественного мнения. Советские руководители познали на горьком опыте, что даже те международные институты, которые они сами помогли организовать, могут быть использованы против них. А Катынь тем временем уже нависала в виде очередной угрозы.

Глава 12 Катынская схватка

Заместитель министра иностранных дел Соломон Лозовский, глава Советского информационного бюро, был опытным пропагандистом. Он направлял советскую печатную кампанию во время войны, обрабатывая поступающую с фронтов информацию. Лозовский умел обращаться со словами и обладал непревзойденным чувством юмора. Американская фотокорреспондентка Маргарет Бурк-Уайт, бывшая в Москве во время жестоких бомбардировок лета 1941 года, позже писала о его непринужденном общении с иностранными корреспондентами: «Он был остроумен и находчив и всегда имел наготове шутку, когда вопросы журналистов становились слишком откровенными». Он особенно любил развенчивать немецкую пропаганду. Бурк-Уайт вспоминала: «С наибольшим удовольствием он опровергал заявления немцев и называл их „очередной ложью с фабрики сплетен“»[1148].

На протяжении всей войны ежедневные сводки Лозовского регулярно появлялись в советских радиопередачах, а также передавались в отредактированном виде западной прессе[1149]. Ходили слухи, что Лозовский и глава нацистской пропаганды Йозеф Геббельс тщательно изучают официальные сообщения друг друга, пытаясь читать между строк. Участие Лозовского в войне далеко не ограничивалось прессой. Он сыграл важную роль в создании Чрезвычайной государственной комиссии и был одним из главных организаторов Еврейского антифашистского комитета, который распространял за границей доказательства немецких зверств и собирал пожертвования для Красной армии[1150].

Лозовский слишком хорошо знал, что советские представители в Нюрнберге сражаются на пропагандистском фронте, как и то, что самая опасная из стоящих перед ними пропагандистских проблем – Катынь. Он активно участвовал в первоначальной советской операции информационного прикрытия и курировал кампанию в прессе по распространению советской версии событий. Именно Лозовский организовал железнодорожную экскурсию западных корреспондентов в Катынский лес в январе 1944 года[1151]. Катынская «увеселительная поездка» послужила тестовым прогоном доказательных материалов и свидетельских показаний, включенных в отчет Бурденко. Пресса приняла советские доказательства за чистую монету и тем вселила в советских руководителей уверенность, что эти убийства можно будет вменить в вину нацистам перед МВТ[1152]. После победы союзников Лозовский считал, что советскому нарративу о Катыни больше ничего не угрожает. Эта была лишь последняя из советских иллюзий, рухнувших в Нюрнберге. С того дня, как Трибунал удовлетворил ходатайство защиты о том, чтобы разрешить свидетельские показания о Катыни, Лозовский напряженно ждал начала этих слушаний[1153].

* * *

Тема пропаганды вышла на передний план во Дворце юстиции днем 26 июня, когда началась защита Ханса Фриче, последнего из подсудимых. Фриче, глава нацистской радиопропаганды, был взят в советский плен в Берлине 2 мая 1945 года, когда явился в штаб-квартиру Красной армии и предложил выступить по радио, чтобы побудить немецкие войска сдаться. Генерал Красной армии принял это предложение – а затем передал Фриче в руки Смерша. Следующие месяцы Фриче провел в советской тюрьме в Берлине. В конце июля его отправили на самолете в Москву и заключили в знаменитую тюрьму на Лубянке, в подвале главного здания НКВД[1154]. В середине августа, когда составлялся список подсудимых в Нюрнберге, Смерш сообщил Вышинскому, что Фриче признал свою виновность в том, что «возглавлял клеветническую фашистскую пропаганду против Советского Союза, Англии и Америки»[1155]. 15 октября Фриче вновь посадили на самолет – на этот раз направлявшийся обратно в Германию, на Нюрнбергский трибунал.

Западным обвинителям не хотелось добавлять в список подсудимых Фриче, который не был членом ближнего круга Гитлера. Но советская сторона настаивала, что после гибели Геббельса Фриче нужен, чтобы осветить работу нацистской пропагандистской машины. Он возглавлял Отдел немецкой прессы в геббельсовском Министерстве народного просвещения и пропаганды, когда началась война; затем он возглавил Отдел радио того же министерства. На этом посту, в частности, он изобразил катынские убийства как преступление, совершенное «еврейско-большевистской тайной полицией»[1156]. Фриче сообща с Геббельсом распространял информацию об этом преступлении за рубежом, публикуя фотографии откопанных трупов, чтобы создать раскол между СССР и западными державами[1157].

Голос Фриче знали в Германии; в своих вечерних радиопередачах он рассказывал немецкому народу о войне[1158]. Этот голос теперь вживую заполнил зал суда в Нюрнберге. Фриче с гордостью рассказывал о своей работе в геббельсовском министерстве. Он проводил различие между официальной пропагандой, которую он помогал распространять, и «радикальной агитацией» антисемитов вроде Юлиуса Штрайхера – пытаясь дистанцироваться от последнего. В ответ на вопрос своего адвоката Хайнца Фрица, почему он постоянно обвинял евреев и большевиков, Фриче объяснил, что считал эти группы и их антинацистскую агитацию причиной войны[1159].

Затем Фриче рассказал суду, что не знал о гитлеровских планах уничтожения евреев, и заверил, что сам стал жертвой нацистской дезинформации. По словам Фриче, Геббельс заверил его, что газовые фургоны, упоминавшиеся на советском Харьковском процессе 1943 года, – «чистая выдумка»[1160]. Фриче сухо рассказал о том, как он во время войны старался привлечь европейцев, по его выражению, «на сторону Германии». На вопрос своего адвоката, пытался ли он при помощи пропаганды расколоть союзников, Фриче ответил без экивоков. «Конечно, пытался, – сказал он. – Я считал это допустимым методом ведения войны»[1161]. Советские представители не могли не видеть, что защита весьма успешно применяет аналогичную технологию в Нюрнберге.

28 июня Руденко начал свой допрос Фриче и сразу же столкнулся с проблемами. Когда Руденко зачитал отрывок из письменных показаний, которые Фриче подписал во время московского заключения, Фриче решительно возразил против той строки, где он назвал себя доверенным лицом Геббельса. Руденко указал на его подпись, и тогда Фриче признал, что подписал документ, но продолжил настаивать, что это не его слова. Вмешался председатель Трибунала Лоуренс: что Фриче пытается сказать? Фриче ответил, что этот документ – неточный пересказ ответов, которые он давал на допросах, длившихся много дней и недель, иногда по ночам. Он заявил, что подписал его под давлением после «очень строгого одиночного заключения, которое длилось несколько месяцев». Руденко посмотрел на него с удивлением. «Вы же не думали, подсудимый Фриче, что после всего, что Вы совершили, Вас отправят в санаторий?»[1162]


Ил. 42. Ханс Фриче был одним из двоих подсудимых, доставленных в Нюрнберг советской стороной. 1945–1946 годы. Источник: Американский мемориальный музей Холокоста. Предоставлено Библиотекой Гарри С. Трумэна. Фотограф: Чарльз Александр


Руденко не смог заставить Фриче подтвердить его московские признания и тогда предъявил в качестве доказательств отрывки из радиопередач Фриче, чтобы установить его роль в подготовке к войне. Не пытался ли Фриче в своей речи в августе 1939 года убедить немецкий народ, что необходимо напасть на Польшу? – спросил Руденко. Фриче настаивал, что это Польша вынудила Гитлера действовать. Затем он добавил, что «был очень удовлетворен», читая вскоре затем в советской прессе, что советское правительство согласилось с его интерпретацией. Впоследствии Тейлор назвал руденковскую стратегию допроса безрассудной, учитывая, что к тому моменту все знали о советско-германском сговоре против Польши. (Разумеется, эту стратегию Руденко выбрал не сам; такой подход задала комиссия Вышинского.) Касаясь темы военных планов Германии, Руденко спросил Фриче о взаимодействии его министерства с МИД Германии, которое опубликовало «Белую книгу», где операция «Барбаросса» характеризовалась как превентивное нападение. Фриче признал, что доказательства «Белой книги» были «недостаточны». Тем не менее он заявил, что поверил им, потому что для Германии было бы «абсурдно» начинать войну против Советского Союза, уже воюя с западными державами[1163].

Чтобы опровергнуть заявления Фриче, будто он не призывал немецкий народ к насилию, Руденко представил показания трех высокопоставленных немецких офицеров: генерал-фельдмаршала Фердинанда Шёрнера, вице-адмирала Ханса-Эрика Фосса и генерал-лейтенанта Райнера Штаэля. Все трое (как и Фриче) были в списке военных преступников, которых Молотов и Вышинский изначально предлагали отправить в Нюрнберг; они все еще находились в заключении в Москве[1164]. Фосс, бывший флотский офицер связи в гитлеровской ставке, показал, что Фриче возбуждал ярость в немцах после поражения в Сталинграде, рассказывая о советских планах уничтожения немецкой нации. Штаэль, один из самых безжалостных генералов Гитлера, подтвердил эти слова и заявил, что Фриче призывал немецких солдат совершать зверства против советских мирных жителей. Шёрнер, главнокомандующий сухопутными войсками на финальном этапе войны (начало мая 1945 года) и одно время начальник Национал-социалистического штаба оперативного руководства сухопутных сил вермахта (март 1944 года), утверждал, что Фриче в своих радиопередачах намеренно обманывал немецкий народ. Фриче объявил эти показания «нонсенсом». Его адвокат указал, что эти утверждения наполнены советским жаргоном, намекнув, что сомневается в их аутентичности[1165].

Международная пресса слабо освещала руденковский допрос Фриче. С другой стороны, советские газеты пространно цитировали признания Фриче и показания офицеров[1166]. Хотя советское обвинение столкнулось в Нюрнберге с трудностями, Москва благодаря тотальной цензуре печати могла контролировать сюжеты, распространяемые среди советского населения. Возможно, это несколько утешало советских руководителей, которые готовились к предстоящей схватке.

В субботу 29 июня, когда завершилась защита Фриче, судья Лоуренс объявил, что с утра понедельника Трибунал начнет заслушивать показания трех свидетелей защиты и трех советских свидетелей по катынскому эпизоду. Он объяснил, что Трибунал ограничивает количество свидетелей и не будет рассматривать никаких других доказательств с обеих сторон, потому что Катынь – «второстепенный факт», и ей не следует уделять слишком много времени[1167]. Горшенин послал Лозовскому в Москву срочную телеграмму, прося его организовать немедленную доставку советских свидетелей из Берлина в Нюрнберг на военном самолете[1168]. Схватка за Катынь приближалась.


Ил. 43. Лев Смирнов представлял советское обвинение в судебной схватке за Катынь. 1945–1946 годы. Источник: Американский мемориальный музей Холокоста. Предоставлено Национальной администрацией архивов и записей, Колледж-парк


Советское обвинение в судебной битве за Катынь должен был представлять Лев Смирнов. Он имел репутацию одного из самых способных судебных ораторов СССР и был включен в советскую делегацию в Нюрнберге в декабре, после того как произвел сильное впечатление на советских руководителей в роли обвинителя на советском процессе против военных преступников в Смоленске[1169]. В феврале он представил в МВТ ключевые доказательства советского обвинения и произнес вдохновенную речь о преступлениях против человечности. Из всех советских обвинителей он лучше всех умел импровизировать. Но все-таки ранее ему редко доводилось противостоять в публичном суде настоящим противникам, таким как Отто Штамер. Смирнов понимал важность и опасность данного конкретного момента процесса, полностью сознавая, что советское обвинение может полагаться только на себя. Западные обвинители, которые с самого начала проявляли недовольство включением Катыни в Обвинительное заключение, будут наблюдать за этим этапом процесса со стороны.

Советское обвинение и немецкая защита избрали разные стратегии, что было видно по их выбору свидетелей. Все три штамеровских свидетеля были офицерами, служившими близ Катынского леса осенью 1941 года: полковник Фридрих Аренс (названный в отчете Бурденко исполнителем убийств), лейтенант Райнхард фон Айхборн и генерал-лейтенант Ойген Оберхаузер. Комиссия Политбюро по Нюрнбергскому процессу, напротив, решила выбрать трех профессионалов. Борис Базилевский, астроном, профессор Смоленского государственного педагогического института и заместитель бургомистра Смоленска во время оккупации, произвел хорошее впечатление, когда Лозовский представил его западным журналистам в январе 1944 года. Доктор Марко Марков (судмедэксперт в организованной немцами Международной комиссии по Катыни) и профессор Виктор Прозоровский (судмедэксперт в комиссии Бурденко) могли подтвердить советскую версию о времени совершения убийств[1170].

Для обеих сторон почти все зависело от установления момента, когда было совершено преступление. Международная комиссия по Катыни, чей отчет Марков был призван дискредитировать, датировала убийства мартом – апрелем 1940 года, до того, когда немецкие войска вторглись в Советский Союз и заняли этот регион. Комиссия Бурденко датировала их осенью 1941 года, возложив вину на 537-й инженерный батальон группы армий «Центр» вермахта.

Утром в понедельник 1 июля Штамер вызвал своего первого свидетеля. Советская переводчица Ступникова впоследствии вспоминала, что была охвачена тревогой – ведь она знала, что малейшая ошибка в переводе может привести к катастрофе[1171]. Аренс, высокий и элегантный мужчина средних лет, начал свои показания с того, что признал, что командовал 537-м полком связи, который в отчете Бурденко неправильно назвали «537-м инженерным батальоном». Этот полк отвечал за связь между группой армий «Центр» и соседними соединениями. Полк Аренса начиная с сентября 1941 года располагался в «маленькой Катынской роще» внутри Катынского леса, а его штаб-квартирой служил «днепровский замок» (дача НКВД) на южной окраине леса. Установив эти факты, Штамер немедленно отвел советские обвинения в адрес Аренса: оказалось, что Аренс занял командную должность в районе Катыни только в конце ноября 1941 года – намного позже заявленной даты массовых убийств. Затем Аренс показал, что не слышал ни о каких приказах из Берлина о расстрелах польских офицеров и не отдавал подобных приказов сам. Когда Штамер спросил о сообщениях советской стороны, что той осенью в Катынском лесу часто слышались выстрелы, у Аренса был наготове ответ: его полк часто практиковал оборонительные маневры[1172].


Карта 4. Граница продвижения немецких войск в СССР на 1 октября 1941 года


Затем Аренс рассказал суду, как он обнаружил могилы в Катынском лесу. Той зимой, «в конце декабря 1941 или начале января 1942 года», один из его солдат указал ему вдали на покрытый снегом бугор с березовым крестом. В следующие месяцы до Аренса доходили слухи от его солдат, будто бы в этих лесах проводились массовые расстрелы, но он посчитал это невероятным. Затем в начале 1943 года, охотясь в лесу за волком, он набрел на тот бугор; его верхушку разгребли волки, а вокруг валялись кости, оказавшиеся человеческими. Вскоре после того как Аренс доложил о своем открытии, немецкие судмедэксперты вскрыли могилу и нашли «неоспоримые доказательства» того, что весной 1940 года там производились расстрелы. Одним из доказательств был дневник польского офицера, записи в котором обрывались как раз в то время; в одной из последних записей офицер выражал страх, что «готовится нечто ужасное»[1173].

Смирнов начал перекрестный допрос Аренса с разбора штамеровских слов о том, что Аренс прибыл в Катынь только в ноябре 1941 года. С учетом времени мог ли Аренс на самом деле знать, что происходило в Катынском лесу ранее той же осенью? Когда Аренс уступил по этому пункту, Смирнов заявил, что этот свидетель вообще не вправе давать показания о расстрелах[1174]. Тейлор оценил стратегию Смирнова. Немцы заняли этот район в июле 1941 года, так что оставалось несколько месяцев, когда они могли убить поляков до появления там Аренса[1175]. Штамер, возможно, имел веский аргумент в пользу личной невиновности Аренса, но Смирнов ясно дал понять, что советская версия небезнадежна.

Смирнов также усомнился в показаниях Аренса о месте захоронений. Он спросил, видел ли тот лично катынские захоронения. Аренс ответил «да» и объяснил, что часто проезжал мимо, пока проводились эксгумации. Может ли он сказать, насколько глубоко зарыты тела? Аренс ответил, что не может, потому что запах был такой тошнотворный, что он торопился проехать как можно быстрее. Смирнов сообщил: комиссия Бурденко установила, что могилы были глубиной от полутора до двух метров. Он усомнился, что волки могли так глубоко зарыться в землю. Никитченко со своего судейского места задал свидетелю острый вопрос: на глазах ли Аренса нашли дневник и другие вещественные доказательства? Нет, признал Аренс. Он не может засвидетельствовать их происхождение[1176].

Следующий штамеровский свидетель Айхборн располагался со своей частью близ Катынского леса в сентябре 1941 года. Айхборн сказал суду, что, вне всякого сомнения, если бы той осенью недалеко от его штаба казнили и похоронили 11 тысяч польских офицеров, он бы узнал об этом. Его работой как полкового телефониста было передавать все приказы и сообщения, и он засвидетельствовал, что не давалось никаких приказов о расстреле польских военнопленных[1177].

Смирнов немедленно отверг допущение, что приказ о массовом убийстве проходил по официальным каналам. Видел ли Айхборн какие-либо телеграммы от айнзацгруппы В или спецкоманды «Москва»? Смирнов отметил, что обе эти части в то время находились в Смоленске и обеим было приказано уничтожать военнопленных. Айхборн ответил отрицательно: он объяснил, что эти специальные подразделения имели «свои собственные беспроводные станции». Именно такого ответа Смирнов и дожидался. Как же тогда Айхборн может с определенностью говорить, что не было приказов и сообщений, касающихся поляков? Разве он не знал, что убийство польских офицеров тоже было «особой акцией»? Штамер попросил вызвать четвертого свидетеля для ответа на обвинение Смирнова. Трибунал отказал[1178].

Тогда Штамер закончил свою часть вызовом Оберхаузера, начальника связи группы армий «Центр» и командира Аренса. Оберхаузер, который прибыл в район Катыни со своими людьми в сентябре 1941 года, показал, что ничего не слышал о расстрелах до 1943 года, «когда вскрыли могилы». Он подтвердил большую часть показаний Аренса, повторив, что из Берлина не приходили никакие приказы о расстреле польских офицеров; по словам Оберхаузера, подобный приказ должен был пройти через него как непосредственного командира полка. Даже если бы подобный приказ пришел в полк «по какому-нибудь тайному каналу», командиры должны были сообщить ему об этом приказе. На вопрос, считает ли он возможным, чтобы 11 тысяч польских офицеров расстреляли и похоронили в Катынском лесу между июлем и сентябрем 1941 года, Оберхаузер призвал к здравому смыслу. Командир передового отряда полка никогда не стал бы размещать полковую штаб-квартиру рядом с массовым захоронением 11 тысяч тел[1179].

По большей части показания Оберхаузера были посвящены доказательству того, что 537-й полк связи не был снаряжен оружием и боеприпасами, необходимыми для совершения массовых убийств[1180]. Смирнов в ходе своего допроса прицепился именно к этому пункту. Чем конкретно был вооружен полк? Оберхаузер ответил, что в полку были пистолеты и карабины, но не автоматическое оружие; унтер-офицеры обычно имели только небольшие пистолеты, такие как «Вальтер» или «Маузер». В ответ на дальнейшие вопросы Оберхаузер добавил подробности: если бы у каждого унтер-офицера полка был пистолет, всего их было бы пятнадцать в каждой роте, общее количество – 150. Смирнов продолжал давить. Он спросил: почему Оберхаузер считает, что 150 пистолетов было бы недостаточно для совершения массовых расстрелов? В ответ Оберхаузер попытался объяснить характер службы полка связи. Служившие в нем люди были разбросаны по очень обширному пространству. Невозможно было собрать «150 пистолетов в одном месте»[1181].

На показаниях Оберхаузера завершились выступления защиты о Катыни. Подход Штамера в целом был успешен. Его свидетели посеяли сомнения относительно времени совершения массовых убийств и поставили под вопрос советские обвинения в адрес немцев. Смирнов умело провел перекрестные допросы, но не смог полностью развеять впечатление недостоверности советской версии событий. Например, Тейлор, по его словам, услышал сильные доказательства того, что убийства происходили не тогда, когда вблизи леса был расквартирован полк Аренса. Ступникова впоследствии вспоминала 1 июля как «черный день». Технически перевод показаний немецких свидетелей был несложен; трудности создавало их содержание, глубоко расходившееся с официальной советской версией событий, которую пропагандировал Лозовский и его Советское информбюро[1182].

* * *

День еще не кончился. Лоуренс был твердо намерен идти дальше и попросил Смирнова вызвать его первого свидетеля. Базилевский, старожил Смоленска, рассказал суду, что немецкие оккупанты в июле 1941 года заставили его служить заместителем бургомистра города. Он узнал о массовом убийстве благодаря своей должности. По словам Базилевского, в сентябре 1941 года назначенный немцами бургомистр Борис Меньшагин рассказал ему о секретном плане немцев по «ликвидации» военнопленных. Через пару недель Меньшагин сообщил Базилевскому, что дело сделано: польских офицеров расстреляли рядом со Смоленском. Показания Базилевского опирались только на слухи, и Лоуренс указал на это слабое место. Знает ли Базилевский о том, знал ли Меньшагин из первых рук о массовых убийствах? Базилевский ответил, что «вполне определенно понимал», что Меньшагин получил свои сведения из немецкого штаба[1183].

Когда Штамер стал допрашивать Базилевского, тот признал, что его сведения о массовых убийствах основаны на слухах. Когда Штамер спросил, может ли он назвать свидетелей, присутствовавших при расстреле, Базилевский исполнился презрением. Он ответил: убийства совершались при таких обстоятельствах, что советские свидетели «вряд ли могли присутствовать». К удивлению всех, кто присутствовал в суде, Штамер неожиданно обвинил Базилевского, что тот читает заранее заготовленные ответы. «Как вы объясните, что у переводчика уже есть ваши ответы?» Сконфуженный Базилевский возразил, что он ничего не читал и не знает, откуда у переводчика могут быть его ответы. В этот момент американские обвинители решили, что не могут больше молчать. Додд послал записку переводчикам и затем объявил суду, что никто из переводчиков не знает никаких заранее заготовленных вопросов и ответов. Лоуренс предостерег Штамера, чтобы тот был впредь осмотрительнее[1184].

В конце дня показания дал второй советский свидетель, болгарский судмедэксперт Марков. В качестве члена организованной немцами комиссии, исследовавшей место захоронений в апреле 1943 года, Марков подписал отчет, в котором массовые убийства датировались весной 1940 года и ставились в вину Советскому Союзу. Теперь Марков через болгарского переводчика поведал суду, что пытался отказаться от участия в комиссии, но безрезультатно. Болгарские власти напомнили ему, что их страна воюет и что они могут послать его куда захотят. Они заверили Маркова, что поездка будет недолгой, потому что немцы уже эксгумировали много тел и составили черновик отчета. Ему нужно только рассмотреть уже сделанное и поставить подпись. Марков и другие члены комиссии встретились в Берлине, а потом отправились в Смоленск[1185].

В ответ на вопросы Смирнова Марков рассказал, что визит комиссии в Катынь был «поверхностным и торопливым». Члены комиссии провели два дня в Катынском лесу, каждый раз по три-четыре часа. Немцы провели для них краткую экскурсию и показали вскрытые могилы; эксгумированные тела были выложены наружу. Затем членов комиссии отвезли в домик за пределами Катынского леса и там показали документы, якобы найденные в карманах у убитых, – письма и счета с датировками, резко обрывавшимися в апреле 1940 года. Смирнов спросил Маркова, позволили ли ему исследовать документы, чтобы убедиться, например, «что они были загрязнены какими-либо кислотами, выделявшимися при разложении тел». Марков ответил «нет». Эти документы были в стеклянных контейнерах, и членам комиссии не позволили их изучить[1186].

По словам Маркова, единственным занятием комиссии, имевшим хотя бы отдаленное отношение к науке, было вскрытие тел, проводившееся некоторыми ее членами. Но из одиннадцати тысяч трупов, найденных в лесу, комиссии позволили изучить только восемь, предварительно отобранных немцами. Марков лично изучил только один труп. На вопрос Смирнова, доказала ли экспертиза, что трупы пролежали в земле уже три года, Марков осторожно ответил «нет». Он полагал, что вскрытый им труп пролежал в земле лишь год или одиннадцать месяцев. Вернувшись к этому вопросу следующим утром, Смирнов заставил Маркова однозначно заявить, что убийства не могли быть совершены в 1940 году[1187].

Остальные показания Маркова были посвящены черепам эксгумированных трупов. Отчет немецкой судмедэкспертизы опирался на находку чего-то под названием «псевдокаллус» внутри черепных коробок. Марков сказал суду, что впервые услышал этот термин на совещании комиссии в Смоленске в конце апреля 1943 года. Венгерский член комиссии профессор Ференц Оршош сказал, что псевдокаллус – это отложение солей, которое формируется внутри черепной коробки после того, как труп пролежит в земле как минимум три года. Оршош показал другим членам комиссии то, что назвал псевдокаллусом, внутри одного из черепов, и заявил, что теперь может датировать массовое убийство. Теперь Марков усомнился в этом доказательстве. Он рассказал, что тот череп был взят у трупа с номером 526. Отсюда он заключил, что труп эксгумировали задолго до прибытия комиссии в Катынь, потому что вскрытые ими трупы имели номера больше 800. Марков сказал суду, что он и другие члены комиссии не заметили никаких отложений внутри изученных ими черепов. Он продолжил: поскольку череп, продемонстрированный профессором Оршошем, единственный, имевший такую особенность, то уверенное заключение комиссии о датировке всех трупов в катынских захоронениях было ошибочным[1188].

С подачи Смирнова Марков также поставил под вопрос показания свидетелей, которые комиссия включила в свой отчет о Катыни. Он сказал Трибуналу, что ему и другим членам комиссии не дали поговорить ни с какими свидетелями массового убийства. После прибытия в Смоленск им раздали отпечатанные на машинке показания. Позже, когда они были в Катынском лесу, на место захоронений привезли «под немецким конвоем» несколько русских, которых немцы назвали свидетелями, давшими эти показания. Профессор Оршош задал каждому свидетелю несколько вопросов; другим членам комиссии вообще не позволили говорить с ними. Марков напомнил суду: заключение комиссии о том, что массовые убийства совершались в 1940 году, основывалось только на документах, которые якобы нашли на трупах, и на черепе, предъявленном профессором Оршошем. Он заявил, что настоящих данных судмедэкспертизы не было[1189].

Затем Смирнов задал Маркову очевидный вопрос: почему он подписал отчет комиссии, если считал его некорректным? Марков ответил, что у него не было выбора. Он рассказал, что официальный протокол представили его группе во время стоянки на изолированном военном аэродроме по пути в Берлин, в присутствии значительного числа немецких военных. Все члены комиссии подписались; Марков догадался, что таково было подразумеваемое «условие для вылета». Штамер в ходе своего допроса несколько раз спросил Маркова, почему он и другие члены комиссии впоследствии ничего не сделали для того, чтобы оспорить или скорректировать отчет. Марков твердо стоял на своем. Он заявил, что все члены комиссии были запуганы[1190].

Представляя как доказательство официальный протокол, Штамер попытался поколебать утверждение Маркова, что в нем содержалось «мало научных подробностей». Он зачитал описание степени разложения тел. В конце его отмечалось, что среди трупов отсутствовали «насекомые или останки насекомых», откуда следовало, что жертв убили и захоронили «в такое время года, когда стояли холода и насекомых не было». Марков настаивал на своем: конкретных деталей о состоянии тел было мало. Затем он заявил, что утверждение об отсутствии останков насекомых неверно. Он объяснил, что некоторые судмедэксперты все же нашли в ротовых полостях трупов останки насекомых и личинок. Штамер спросил Маркова, верно ли утверждение в протоколе, что ученые исследовали большое количество тел. Марков настаивал: нет, комиссии показали только один череп. Он добавил также, что вряд ли профессор Оршош своими силами исследовал много черепов, «потому что он приехал с нами и уехал с нами»[1191].

Показания Маркова звучали убедительно. После того как он закончил, Смирнов мог расслабиться. Два его первых свидетеля сделали в точности то, чего от них ожидали. Последний советский свидетель, Прозоровский, подписал судебно-медицинское заключение для комиссии Бурденко. В отличие от Маркова и Базилевского он никогда не сотрудничал с немцами, и на его показания можно было вполне положиться.

Взойдя на свидетельскую трибуну, Прозоровский рассказал суду, что вместе с другими советскими врачами занимался эксгумацией и изучением 925 трупов в Катынском лесу в январе 1944 года, вскоре после того, как советские войска отвоевали эту территорию. Его группа вывезла трупы из двух больших захоронений в город Смоленск и тщательно изучила с особым вниманием к их одежде. Затем трупы подверглись полному обследованию со вскрытием черепа, грудной клетки и брюшной полости, а также внутренних органов. Он показал, что, согласно полученным комиссией данным, трупы были захоронены осенью 1941 года, когда Катынский район контролировали немцы[1192].

Прозоровский вновь повторил советские аргументы о Катыни. Он настаивал, что нашел в карманах некоторых убитых письма и счета, датируемые летом 1941 года, когда советские войска уже оставили тот район. Он также рассказал суду, что пули, которыми были убиты польские офицеры, принадлежали немецкому оружию. Комиссия Бурденко в ходе своих эксгумаций нашла обоймы с названием немецкой фирмы («Геко»). Прозоровский объяснил, что лишь недавно узнал термин «псевдокаллус», но никто из экспертов, изучавших 925 тел, не наблюдал минеральных отложений в каких-либо частях черепов. Затем Прозоровский подробно рассказал о состоянии тел и их жизненно важных органов (из-за чего Додд пожаловался в письме домашним, что его показания «звучали как заключение коронера»). Подводя итог, Прозоровский заявил, что судебно-медицинская экспертиза вкупе с вещественными доказательствами привела комиссию к заключению, что тела не могли быть захоронены раньше осени 1941 года. «1940 год даже не обсуждается?» – спросил Смирнов. «Нет, – ответил Прозоровский. – Это совершенно исключено»[1193].

Смирнов, намереваясь связать Катынь с «другими» нацистскими зверствами, попросил Прозоровского рассказать о том, как он работал судмедэкспертом в других районах, переживших немецкую оккупацию. Прозоровский объяснил, что в Смоленске и его окрестностях он со своими ассистентами эксгумировал и изучил 1173 трупа помимо катынских. Они также эксгумировали более 5 тысяч тел на территориях, освобожденных от немецкой оккупации, – в Краснодаре, Харькове, Смоленске и их окрестностях, а также в Майданеке. Причина смерти, по словам Прозоровского, была почти всегда одна и та же: «выстрел в упор в затылок», с выходным отверстием «на лбу или на лице». Штамер в ходе своего допроса пытался заставить Прозоровского высказать хоть малейшую неуверенность в датировке расстрелов, но тот был непоколебим. Когда Прозоровский сошел со свидетельской трибуны, Штамер и Смирнов попросили вызвать дополнительных свидетелей. Судьи отказали. Они услышали достаточно[1194].

* * *

Советская сторона неплохо проявила себя в состязании с защитой, особенно с учетом того, что на самом деле она участвовала в тщательно продуманном спектакле. «Нью-Йорк таймс» освещала свидетельские показания каждой стороны так, как если бы они были полностью достоверны[1195]. Лондонская «Таймс» сделала вывод, что защите не удалось доказать невиновность немцев, и подробно пересказала показания советских свидетелей-судмедэкспертов – Маркова и Прозоровского[1196]. Фабрикация документальных доказательств комиссией Политбюро и тщательная подготовка свидетелей окупили себя. Кроме того, американцы в конце концов ради блага МВТ пришли на помощь советской стороне, не позволив Штамеру оспорить показания советских свидетелей как заранее заготовленные.

Эти два дня в суде должны были разочаровать всех, кто рассчитывал на большой публичный скандал. Но многим членам советской делегации показания немецких свидетелей открыли глаза и заставили усомниться в сложившихся у них представлениях о войне. Немецкие свидетели заронили обоснованные сомнения в советских обвинениях, касающихся Катыни, и советские свидетели не смогли полностью нейтрализовать ущерб. В глазах большинства наблюдателей эта схватка окончилась вничью – что со всех точек зрения было равносильно поражению СССР[1197].

Теперь у нас есть убедительные доказательства из бывших советских архивов, что убийства совершил НКВД, но до сих пор плохо известно, кто был в курсе этого, когда и в какой степени. Что из этого знало советское обвинение, когда его свидетели начали выступать? Можно быть практически уверенными, что Руденко и Смирнов знали правду, а может быть, и Лев Шейнин (который входил в подкомиссию по Катыни комиссии Политбюро). Но неясно, что знали остальные члены делегации о советской фабрикации доказательств. Сколько знали три советских свидетеля? НКВД и НКГБ что-то делали на местах захоронений до прибытия советских судмедэкспертов[1198]. Прозоровский, опытный ученый-судмедэксперт, наверняка догадывался о правде, скрывающейся за советскими доказательствами, но нет свидетельств того, что он лично участвовал в их фабрикации. Марков, который был заключенным в СССР, вероятно, с некоторой долей уверенности знал, что преступление совершило НКВД. Что касается Базилевского, его показания в любом случае основывались на слухах и молве – а немецкие войска совершали много других преступлений против поляков в том же районе. Базилевский и Марков, оба нацистские коллаборационисты, давали показания под давлением: сама их жизнь зависела только от того, насколько убедительные показания они дадут в пользу советского обвинения.

Американское и британское правительства даже на том этапе судебного процесса имели более надежные разведданные о катынском массовом убийстве, чем некоторые советские обвинители в Нюрнберге. Джексон давно имел доказательства от УСС, указывавшие на виновность советской стороны. Учитывая, что американцы почти наверняка знали правду, их реакция на показания катынских свидетелей выглядит уклончивой, если не заблуждением. Додд рассуждал в письме жене, что и СССР, и Германия «имели мотив», и предполагал, что они «сообща» убили офицеров[1199]. Тейлор в своих мемуарах (опубликованных десятилетиями позже) изо всех сил старался истолковать сомнения в пользу СССР. Он отмечал: «По обстоятельствам дела казалось очень вероятным, что вина за Катынь лежит на Советском Союзе». Но он также напомнил своим читателям, что Гитлер руками СД истреблял «польскую интеллигенцию, знать, духовенство и по сути все элементы, которые могли бы восприниматься как лидеры национального сопротивления» и что Катынь «лежала полностью в русле этих намерений»[1200]. Чтобы сохранить приличия и защитить легитимность МВТ, американские обвинители затуманили вопрос о вине за это массовое убийство. Если бы они признали ложью советскую версию Катыни, это бросило бы тень на все остальные советские доказательства и нанесло бы непоправимый ущерб репутации МВТ в целом[1201]. Также возникли бы неудобные вопросы о том, почему западные обвинители вообще позволили советской стороне добавить этот пункт в Обвинительное заключение[1202].

После окончания Нюрнбергского процесса поляки и западные критики Нюрнберга стали критиковать западные правительства за то, что те не признали виновность СССР в катынском деле. Да, конечно, советские виновники так и не предстали перед судом за это преступление. Но, разрешив немецкой защите вызвать свидетелей Катыни и позволив этим свидетелям обрисовать картину советской вины в публичном суде, западные судьи поставили перед СССР задачу в рамках, допустимых правилами Трибунала, – и советская сторона знала это. Советский Союз претерпел из-за войны больше разрушений, чем могли вообразить на Западе: просто невозможно было уместить в сознании представление о многих миллионах погибших советских граждан. СССР также мог легитимно претендовать на роль спасителя мира от нацизма. Но во время дачи свидетельских показаний о Катыни никто не думал о страданиях, мужестве и жертве советского народа. Пока советские представители пытались доказать, что к убийствам тысяч польских военнопленных Советский Союз не имеет отношения, над ним нависло подозрение, которое защита старательно усиливала, намекая на неосужденных преступников.

* * *

Заслушивание свидетелей защиты о Катыни не положило конец, как надеялись западные судьи, доводам о суде победителей. Напротив, вопросы о том, что составляет справедливый суд, оказались в центре внимания, когда 4 июля защита перешла к заключительным речам. Герман Яррайс, помощник адвоката Альфреда Йодля и маститый профессор международного права, говорил от лица защиты в целом – и заявил, что победители вряд ли способны вынести справедливый приговор так скоро после войны. Затем он стал доказывать, что обвинение пытается создать закон с обратной силой. Он настаивал, что не существует действующих законов «об уголовной ответственности за агрессивную войну» (повторяя аргумент, выдвинутый Герингом и его адвокатом в начале процесса) и что никто не слышал об уголовном преследовании индивидов – даже глав правительств и командующих войсками – за нарушение «мира между государствами»[1203].

В тот же день и на другое утро Штамер и Мартин Хорн упирали на те же темы в своих заключительных речах по поводу Геринга и Риббентропа. Штамер утверждал, что суд победителей противоречит самой идее правосудия. Хорн критиковал так называемые двойные стандарты Трибунала; он настаивал, что МВТ должен был учесть партнерство между Советским Союзом и Германией. Штамер, что неудивительно, посвятил немалую часть своей заключительной речи переоценке свидетельств о Катыни, отвергнув советские показания как «не имеющие ценности». Он запоздало заявил, что наличие в могилах пуль «для пистолетов немецкого производства» не означает, что убийства совершили немцы, потому что завод-изготовитель этих боеприпасов поставлял их и в другие страны. Штамер утверждал, что советскому обвинению не удалось доказать свою версию Катыни, и требовал «исключить этот пункт из Обвинительного заключения»[1204].

Пока адвокаты защиты критиковали МВТ, СССР и США усиливали пропагандистские кампании против внешнеполитических действий друг друга. 4 июля «Известия» обвинили США в разворачивании программы экономического подчинения и военной экспансии. «Красная звезда» осудила американские испытания атомной бомбы в Тихом океане как «подстрекательство гонки вооружений» и обвинила американское правительство в попытках «диктовать народам мира». «Нью-Йорк таймс» сообщала о подъеме антиамериканских настроений в Советском Союзе. Она по-прежнему писала об установлении советского контроля над правительствами восточноевропейских стран[1205]. Американские и советские делегаты в Нюрнберге продолжали общаться в свободное время, но дружелюбия между ними поубавилось. В ходе скромного празднования Дня независимости Биддл пошутил в разговоре с советскими коллегами, что русские – новички в деле революций по сравнению с другими странами-обвинителями и что они могли бы поучиться у американцев, «как делать их правильно». Никитченко даже не улыбнулся[1206].

Следующие три недели адвокаты защиты продолжали свои заключительные речи. Они оспаривали доказательства обвинения и постоянно осуждали политику союзных стран во время войны. Отто Нельте, адвокат Кейтеля, доказывал, что доклады советской Чрезвычайной государственной комиссии содержат свидетельские показания, «наполненные откровенной ненавистью», и потому не могут считаться беспристрастными. Роберт Серватиус, адвокат Заукеля, также поставил под сомнение советские доказательства, отводя от своего клиента обвинение в ответственности за гибель сотен тысяч советских военнопленных. Он заявил, что казус Катыни показывает, насколько сложно установить истину, когда такие события используют «как орудие пропаганды»[1207]. Курт Кауфманн в заключительной речи о Кальтенбруннере тоже предположил, что «истина и ошибки» в доказательствах обвинения «загадочно смешаны». Он также осудил все страны-обвинители за то, что те сняли с себя ответственность за убийства миллионов мирных женщин и детей в воздушных бомбардировках, отметив, что даже в оборонительной войне сторона победителей не должна пытаться оправдать такие действия[1208].

Альфред Зайдль добавил голос к этому хору в заключительной речи о Хансе Франке. Он объявил, что в результате союзнических бомбардировок Германии погибло «значительно больше миллиона» мирных жителей. Он также указал на применение американцами против Японии атомных бомб, которые «стерли с лица земли Хиросиму и Нагасаки и убили сотни тысяч человек». В попытке оспорить данную обвинителями характеристику немецких депортаций как преступных Зайдль напомнил о послевоенных мероприятиях победителей. Он отметил, что в соответствии с решениями союзников в Потсдаме больше 10 миллионов немцев были выселены с «родины предков» в одной только Силезии и Судетах. Руденко в очередной раз возразил, что действия союзников не относятся к делу. Судьи поддержали его протест – но другие адвокаты со стороны защиты продолжали вновь и вновь поднимать эту тему[1209]. Вопрос о переселениях был особенно болезненным для советских властей, которые проводили депортации по всей Восточной Европе и в тот момент выселяли десятки тысяч поляков из СССР – в его границы теперь входили бывшие части Польши[1210].

Защитники в своих заключительных речах охотно подчеркивали лицемерие всех четырех стран-обвинителей. Густав Штайнбауэр, адвокат Зейсс-Инкварта, отметил, что по новейшей французской конституции (представленной на обсуждение в Национальном собрании в апреле 1946 года) закон не имеет обратной силы. Разве «права человека» для немцев не те же самые, что для французов? Франц Экснер, главный адвокат Йодля, объявил, что обвинения в адрес его клиента в участии в заговоре против Польши смехотворны теперь, когда все знают о «немецко-русском секретном договоре»[1211]. Зайдль в своей заключительной речи о Гессе тоже напомнил о секретных протоколах[1212].

Заключительные речи подошли к концу в четверг 25 июля. Тем вечером советские делегаты устроили для обвинителей и судей ужин «с обилием всех сортов водки», как отметил Додд в письме домашним[1213]. Все четыре делегации радовались окончанию выступлений защитников, которые говорили гораздо дольше, чем все ожидали, и постоянно ставили под вопрос легитимность процесса. Все вымотались. Кроме того, обвинители и судьи слишком хорошо знали о спорах между их правительствами касательно будущего послевоенной Германии. Американское и британское правительства шли к объединению своих зон оккупации. Советское и французское, опасаясь возрождения Германии, протестовали против этого, указывая на то, что процесс денацификации еще только начался. Москва обвиняла британцев и американцев в том, что они укрывают «гестаповских палачей и эсэсовцев» в контролируемых ими частях Германии[1214]. Альянс между союзниками военных лет был на последнем издыхании. Казалось, настало самое время закончить процесс и разъехаться по домам.

Конечно, еще многое предстояло сделать – в частности, заслушать свидетелей защиты обвиняемых организаций. Но сначала обвинение снова предстанет перед Трибуналом и представит свои последние аргументы против бывших нацистских лидеров. Весь последний месяц обвинители торговались за порядок и тематический охват этих выступлений, иногда весьма напряженно. Руденко хотел, чтобы последнее слово осталось за СССР, но также тревожился, что американцы и британцы опять украдут его громы и молнии. Он предложил, чтобы заключительные речи произносились в том же порядке, что и вступительные, но с тем ограничением, чтобы каждый обвинитель резюмировал только аргументы и доказательства, представленные его собственной делегацией[1215]. Максуэлл-Файф заверил Руденко, что британцы не будут затрагивать аспекты дела, входящие в зону ответственности советской делегации. Он также попросил Руденко поддержать его собственное предложение – дать произнести первую заключительную речь Хартли Шоукроссу. Руденко согласился, но Джексон выступил против этой идеи. В конце концов Джексон победил на всех фронтах: заключительные речи будут произноситься в том же порядке, что вступительные, и каждый главный обвинитель сможет говорить о любых или даже обо всех пунктах обвинения[1216].

* * *

Утром 26 июля Джексон все еще вносил поправки в свою речь. Он продолжал шлифовать текст еще по дороге во Дворец юстиции[1217]. Каждая фраза должна была вызывать резонанс; речь должна была быть идеальной. Приехав, он увидел, что зал суда набит битком и напряженно ждет.

Джексон был в своей стихии – судебный адвокат, готовый произнести самую важную заключительную речь в своей жизни. Он поднялся на трибуну и начал с того, что решительно защитил право победителей судить побежденных. Он объявил, что Германия капитулировала, «но еще не подписан мирный договор». МВТ как военный трибунал знаменует собой финальную фазу военных усилий союзников. В то же время Джексон вознес хвалу справедливости победителей, которые, как он снова напомнил всем, дали подсудимым возможность «предстать перед судом такого рода, право на который в дни их процветания и славы они не предоставляли никому». Будущим поколениям никогда не придется задаваться вопросом, что могли бы сказать нацисты в свою защиту, продолжал он. «История будет знать: все, что они могли сказать, им было позволено сказать».

Как и ожидалось, Джексон посвятил свою речь в основном пункту обвинения в заговоре (Раздел I Обвинительного заключения). Он рассказал, как каждый подсудимый сыграл свою часть в реализации «общего плана» преобразования Европы. Джексон назвал преступления против мира главными преступлениями подсудимых и отметил, что военные преступления и преступления против человечности были второстепенными, но абсолютно необходимыми для осуществления военных планов Гитлера. Программа рабского труда обслуживала промышленность и сельское хозяйство, а те в свою очередь поддерживали военную машину; концентрационные лагеря, куда гестапо поставляло людей, поддерживали на плаву военную промышленность. Он также заявил о том, что преследование евреев было неотъемлемой частью нацистских военных планов. Первоначально Гитлер использовал антисемитизм для политической мобилизации немецкого народа; затем рабский труд евреев применялся в военной промышленности[1218].

Полагая, что США должны будут играть главную роль в послевоенной Европе, Джексон в своей речи не щадил чувств своих британских и французских коллег. Он винил европейскую политику 1920-х и 1930-х годов в провоцировании подъема НСДАП. В то же время он настаивал, что это неважно, потому что Трибунал собрался не для того, чтобы судить «мотивы, надежды и разочарования», которые могли подтолкнуть Германию к вторжениям в соседние страны. Победители могут признать, что Версальский мир создал для Германии тяжелые проблемы; могут даже признать, что мир не предложил Германии решений, которые были бы «достойной и реальной заменой войне». Но, по мнению Джексона, это не меняет преступного характера «агрессивной войны» (аналогичный аргумент выдвигал несколько лет назад Арон Трайнин). Джексон снова напоминал о 1930-х годах, отвергая заявления защиты о превентивной войне. Германия противостояла Европе, которая не только «не хотела нападать», но и «дошла до грани позора, если не перешла ее, лишь бы купить мир»[1219].

Рассказав о преступлениях и аморальных деяниях отдельных подсудимых – и наградив их такими гомеровскими эпитетами, как «двуличный Риббентроп», «фанатик Франк», «великий инквизитор Кальтенбруннер», «духовный отец и проповедник теории „расы господ“ Розенберг» и т. д., – Джексон закончил свою речь напоминанием о том, насколько высоки ставки. Трибунал обязан признать подсудимых виновными. Вынести иной вердикт означало бы объявить, что «не было войны, не было убийств, не совершалось преступлений»[1220]. Его слова произвели желаемый эффект. Британский офицер Нив, который считал допросы Джексона «неумелыми», нашел эту речь «великолепной». Осыпав ее комплиментами, но также указав на ее намеренную театральность, Нив заметил, что она «создавала атмосферу голливудского суда»[1221].

Затем в тот же день Шоукросс произнес британскую заключительную речь и начал с того, что всеми силами постарался дистанцировать Великобританию от других стран-обвинителей. Он сказал суду, что каждая делегация подготовила свои замечания самостоятельно, так чтобы Трибунал и ее собственная страна «знали, на каком основании мы требуем осуждения этих людей». Британцы и американцы, несмотря на их близкое родство, по-разному представляли себе главные цели нацизма. Джексон подчеркнул, что главным преступлением была неспровоцированная военная агрессия в Европе, а Шоукросс заявил, что тягчайшей виной подсудимых было «холодное, расчетливое и преднамеренное стремление уничтожить народы и расы». Он сказал об убийствах, происходивших в концлагерях «подобно серийному производству». Он также осудил возрождение рабства в Европе, когда мирных жителей «увозили из-под родного крова» и обращались с ними «как с животными, которых морили голодом, избивали и умерщвляли»[1222].

В ответ на заявления Рафала Лемкина, Богуслава Эчера и других восточноевропейских юристов – и развивая аргументацию Максуэлл-Файфа, которую тот выдвинул в ходе допроса Константина фон Нейрата, – Шоукросс использовал термин «геноцид» для характеристики нацистского «сознательного и систематического плана» уничтожения народов и культур. Он сослался на доказательства преступлений айнзацгрупп и того, что творилось в Аушвице. Но он также напомнил Трибуналу, что геноцид не ограничивался убийствами евреев и цыган. (Именно это подчеркивала советская делегация с самого начала процесса, хотя и не применяла термин «геноцид».) Шоукросс подчеркнул, что нацисты совершали геноцид в Польше, Советском Союзе, Югославии, Чехословакии и Эльзасе-Лотарингии «в разных формах». Польская интеллигенция, по его словам, подвергалась «открытому уничтожению», тогда как в Эльзасе нацистами предпочтение отдавалось депортации. В оккупированной немцами части Советского Союза применялась техника доведения до голодной смерти; в Богемии и Моравии нацисты практиковали политику принудительной германизации[1223].

Джексон и Шоукросс переключили внимание мира вновь на чисто количественный размах нацистских преступлений. Лондонская «Таймс» сообщила, что МВТ запомнится в истории благодаря «исследованию такого преступления, как „геноцид“, новой правовой концепции, источником которой останется Нюрнберг»[1224]. Однако все еще высказывались сомнения по поводу суда победителей. Тем более что в последние дни мировую прессу наполняли истории об ограблении Восточной Европы Советским Союзом; в одной из статей сообщалось, что Красная армия систематически вывозит из Венгрии «жизненно важные продукты и промышленное сырье»[1225]. Додд в письме домашним отметил, что во время двух первых заключительных речей размышлял не только о советском, но и о британском лицемерии; он думал о том, что происходило в недалеком прошлом в Ирландии и других британских колониях, и «о том, что, вероятно, все еще происходит в Индии»[1226]. Додд, как и многие другие американцы, находился в плену идеи американской исключительности – удобно забывая историю рабства и империализма в своей собственной стране, а также ее политику в отношении коренных американцев.

В понедельник 29 июля, как раз когда во Франции начиналась Парижская мирная конференция, французские обвинители произнесли в Нюрнберге свои заключительные речи. Огюст Шампетье де Риб прямо выступил против обвинений в суде победителей, подчеркнув, что Трибунал исключил все, что «могло бы показаться продиктованным чувством мести». Во имя исторической истины Трибунал зафиксировал не только преступления нацистов, но и «колебания, слабость, упущения миролюбивых демократий». Как и Шоукросс, он выделил преступление геноцида, но удержался ближе к дефиниции, данной в Обвинительном заключении, – подчеркнул «научную и систематическую» природу мер нацистов по уничтожению групп, чье существование «препятствовало гегемонии германской расы». Он добавил, что эта попытка ликвидировать целые народы была преступлением «столь чудовищным», что для нее потребовался новый термин[1227].

Шарль Дюбост произнес оставшуюся часть французской заключительной речи и подробнее разъяснил роль геноцида в нацистском заговоре. По его мнению, подсудимые участвовали в преступлении геноцида с целью захвата «жизненного пространства» и все остальные их преступления служили средствами для этой же цели. Затем он перечислил отдельных подсудимых и объяснил, каким образом их преступления вписывались в общий преступный план. Геринг не только подготовил войну, но и основал концлагеря, где «геноцид был почти доведен до конца». Риббентроп захватывал «жизненное пространство» для Германии путем завоеваний и «актов терроризма и уничтожения» в странах, оккупированных Германией. Дюбост, который, как и де Вабр, хотел, чтобы Франция играла ведущую роль в послевоенном развитии международного уголовного права, перешел затем к философствованиям о праве и политике. По его мнению, те, кто оспаривает легитимность Трибунала, забыли, что юриспруденция меняется со временем. Он с чувством призвал создать новое международное право и «надгосударственную организацию», которая сможет вмешиваться в суверенные дела государств и тем самым защищать права индивидов[1228]. Идеи Дюбоста были неоднозначно восприняты международным сообществом. Но они вызвали глубокий отклик у экспертов по международному праву на конференции в Париже, которые хотели усилить роль новой Организации Объединенных Наций и нового законодательства о правах человека.

Руденко в тот же день начал свою заключительную речь, тщательно подготовленную при помощи комиссии Вышинского. В течение нескольких предыдущих месяцев Горшенин и Вышинский по секретным каналам обсуждали содержание речи[1229]. Теперь, выступая перед судом, Руденко объявил главным преступлением бывших нацистских руководителей агрессивную войну. Как и Джексон – и в противоположность Шоукроссу и Дюбосту, – он доказывал, что все преступные деяния подсудимых были направлены к этой цели.

Шоукросс пытался установить дистанцию между победителями, а Руденко говорил об общих ценностях «миролюбивых» и «свободолюбивых» наций. Со стороны СССР это был стратегический ход – попытка побороть его прежнюю изоляцию и отвести внимание публики от его сотрудничества с Германией. Затем Руденко (снова повторяя Джексона) подчеркнул справедливость суда, давшего подсудимым все возможности защитить себя. Демонстрируя солидарность с британскими и французскими обвинителями и с такими юристами, как Эчер, Руденко употребил в своей речи термин «геноцид» – конечно со стороны советских руководителей это был сознательный выбор. Руденко сослался на него лишь раз, когда упомянул о праве союзных наций «карать тех, кто сделал своей целью порабощение и геноцид»[1230]. (Вскоре в МИД СССР за закрытыми дверями обсудили значение и полезность термина «геноцид».)

Руденко дал суровый отпор аргументам защиты, назвав их «дымовой завесой» для сокрытия ужасной правды о преступлениях подсудимых. Он также отверг утверждение защиты, будто бы обвинение, ставя в вину подсудимым то, что они не выступали против Гитлера, якобы не понимало сущности нацистского государства. Он подчеркнул, что авторы Устава МВТ узнали все о гитлеровской Германии благодаря Харьковскому процессу и другим процессам против военных преступников, и именно потому специально указали, что подчинение приказам вышестоящих «не освобождает от уголовной ответственности». О попытках защиты изобразить вторжение в Советский Союз превентивным нападением Руденко сказал, что они слишком абсурдны, чтобы тратить на них время Трибунала. Он также отверг мнение защиты, что индивиды не должны отвечать за государственные преступления. Перефразируя Трайнина, который глубоко исследовал этот вопрос в книге «Уголовная ответственность гитлеровцев», он отметил, что в международных отношениях индивиды всегда действуют от имени государств и потому могут быть сочтены «виновными в самых разнообразных преступлениях»[1231].

Самым примечательным в речи Руденко было то, что он почти совершенно не упоминал Катыни. В одной из черновых редакций речи был длинный пассаж об этом массовом убийстве, где вина за него вновь возлагалась на Германию и осуждались попытки защиты покрыть его. В окончательной редакции Москва полностью убрала эту часть[1232]. Руденко все же кратко упомянул Катынь, но лишь среди других обвинений против Ханса Франка[1233].

Большую часть своей речи Руденко, как и Джексон и Дюбост, посвятил разъяснению роли каждого подсудимого в фашистском заговоре – но уделил основное внимание войне на востоке. Руденко подчеркнул главную роль Риббентропа в подготовке вторжения в Советский Союз. Он также подробно описал участие подсудимых в преступлениях против человечности и военных преступлениях, совершавшихся на советских и восточноевропейских территориях. Зейсс-Инкварт и Франк лично осуществляли кампании террора в Польше; Вальтер Функ превратил хранилища Рейхсбанка в «склады сокровищ, награбленных эсэсовцами» на востоке. Руденко уделил особое внимание Заукелю, который настаивал, что Германия использовала только труд добровольцев. Он заявил, что это страшная клевета на миллионы людей, угнанных для принудительного труда в гитлеровскую Германию. Руденко закончил свою речь утром вторника 30 июля, попросив Трибунал приговорить всех подсудимых к смертной казни[1234].

Речью Руденко завершился тяжелый месяц для советской делегации в Нюрнберге. Теперь, когда рассмотрение дел подсудимых осталось позади, Дюбост послал Руденко любопытный документ, подтверждавший советские обвинения против немцев в совершении катынских убийств. Это был протокол допроса голландского механика в мае 1946 года по поводу его бесед во время войны с одним австрийским солдатом. В декабре 1944 года этот солдат, якобы имевший связи в высоких кругах, сказал механику, что убийства были совершены немцами[1235]. Этот последний катынский документ слегка запоздал – и поскольку был основан на устном сообщении, никак не помог бы советским обвинителям отстоять свою версию. Поделившись им с Руденко, Дюбост продемонстрировал ему симпатию и поддержку со стороны Франции.

Судьбы подсудимых еще не определились, и баланс послевоенного порядка тоже. Идеям и аргументам о суде победителей, геноциде и правах человека, выдвинутым во Дворце юстиции, вскоре предстояло повлиять на дискуссии в ООН о Нюрнбергских принципах (как их вскоре станут называть) и о будущем международного права. Разочарование советской стороны в МВТ надолго определило мнение Москвы об эффективности международных судов и других международных институтов. Трудности СССР с продвижением своей точки зрения на международной арене заставили советских руководителей, в том числе Вышинского и Лозовского, задуматься о том, как лучше всего реорганизовать советские правовые, пропагандистские и внешнеполитические институты, чтобы справиться с вызовами холодной войны.

Все это было еще впереди. Трибунал все еще должен был вынести решение и объявить приговоры. Но прежде следовало рассмотреть еще один принципиальный вопрос – о виновности организаций.

Загрузка...