В ночь после взятия Исфагана на холмистой равнине вокруг города пылали большие костры. Повинуясь приказу эмира Тимура, гласившему: "У меня вас триста тысяч человек. Принесите мне каждый по голове и соорудите из них башни. А кто не принесет, будет отсечена его голова", воины бросились рубить головы исфаганцам, полгода содержавшим вора и изменника султана Ахмеда.
Эмир Тимур принимал жертвоприношения, восседая на троне на вершине холма, и воины, предав мечу всех мужчин, способных держать в руках оружие, принялись за юношей и подростков, и так как число отрубленных голов далеко не достигало установленного повелителем, то напоследок сносили головы женщинам и, обрив их наголо, выдавали за мужские, чтобы спасти свои. К рассвету меж холмов, на которых догорали костры, образовалось еще три холма из трехсот тысяч отрубленных голов. Малхамские сеиды, родственники шейха, видевшие все собственными глазами, не могли рассказать о том шейху, который как был в забытьи, так еще не приходил в чувство.
Подобрав шейха на дороге, сеиды выпросили у воинов продовольственного войска сотню яиц, разбили их и, тщательно вымешав с мукой, смазали спину, грудь и плечи шейха, затем, перевязав куском полотна, закрепили повязку деревянными планками и на руках перенесли и уложили шейха в одноконную двухколесную арбу, тоже выпрошенную у воинов продовольственного войска. И, лежа в ней, шейх четыре месяца ехал за армией эмира Тимура, которая преследовала султана Ахмеда Джелаири, укрывшегося на сей раз в Тебризе. Однажды весенним солнечным днем арба, в которой лежал больной шейх с перебитыми ребрами, остановилась под стенами старой, заброшенной крепости, сохранившейся в Тебризе еще со времен Казанхана Хулакида и давно непригодной для защиты города. Эмир Тимур уже вступил в город, но, как выяснилось, султан Ахмед опять бежал, на сей раз в крепость Алинджу. За городскими стенами клубилась пыль, там разбирали дома, а строительный камень сносили к крепостным стенам. Сюда же на носилках доставляли связанных воинов султана Ахмеда, их жен и детей, ставили стоймя на крепостные стены, обкладывали камнем, заливали раствором и обмазывали глиной. В течение дня стены поднялись в человеческий рост.
Под вечер всадники-тимуриды погнали впереди коней босых и с непокрытыми головами мастеров-каменщиков, возводивших стены, в дальний путь, в Самарканд, а над свежей кладкой остались торчать головы заживо замурованных людей. Они еще жили, дышали и на родном языке шейха святого Малхама призывали на помощь имама Мехти и пророка и проклинали людоеда Тимурленка.
Сумерки сгустились в ночь; голоса не смолкали, и от этих живых, стонущих, взывающих к небу камней у шейха по коже продирал мороз. Наслушавшись за четыре месяца дороги рассказов родственников-сеидов о погроме, учиненном тимуридами в Исфагане, он потерял надежду увидеть когда-либо свою дочь, и в груди, стиснутой деревом, не оставалось ничего, кроме брезгливого отвращения к людям, способным на подобные зверства. Шейх полагал, что ненависть его к коварному и бесчестному султану Ахмеду и его пособникам так велика, что казнь их неспособна вызвать в душе его иных чувств, кроме удовлетворения свершившимся возмездием. Но адские муки людей, стонущих в кладке крепостной стены, заставили его забыть и ненависть свою, и муки, и то, что эти люди повинны в них. Не смыкая глаз всю ночь напролет, он слушал их вопли и стоны. К утру они стихли, но теперь шейх сам, будь у него силы встать и крикнуть, готов был в голос проклинать эмира Тимура.
Сеиды ушли утром в город и вернулись с вестью, что Шамс нашлась. Не сознавая, какую перемену в его одеревеневшем теле произвели эти слова, шейх с невесть откуда взявшейся силой спрыгнул с арбы, пошатнулся, но сеиды подхватили его под руки, и, поддерживаемый ими, он пошел в город. Помутневшие от слез и слабости глаза шейха не видели ни великолепных тебризских мечетей, о которых он наслышался еще в бытность свою мукеббиром Малхама, ни развалин домов и разграбленных лавок; он не видел даже толпу, сквозь которую шел, поддерживаемый с обеих сторон сеидами. Но Шамс он увидел сразу. Она стояла среди наложниц султана Ахмеда.
Как выяснилось, шейх не один следовал за армией эмира Тимура; таких, как он понял сейчас, было множество. Знатные люди Карабаха и Нахичевани шли в надежде разыскать и вернуть уведенных султаном Ахмедом в плен дочерей, сестер и жен, а если повезет, то и награбленное у них добро. Султан Ахмед Джелаири, узнав, что армия Тимура подошла к Тебризу, сорвал со своих наложниц все драгоценности и, бросив гарем на произвол судьбы, бежал с женой в Алинджу. Гарем побывал сначала в руках тебризской знати, оставшейся в городе ждать эмира Тимура в надежде снискать его милость; затем попал в руки авангардных наступательных полков, первыми ворвавшихся в город и во дворец. После них из женской половины дворца вынесли несколько женских трупов, а оставшихся в живых, по приказу эмира Тимура, вывели на базарную площадь, чтобы их могли разыскать и забрать родные,
На женщинах не было лица; лохмотья, вчера еще бывшие изысканно нарядными, и дорогими шелковыми платьями, не прикрывали их наготы, но, жалкие и безучастные, они, казалось, не ощущали и не стыдились ее. Они походили на растоптанный цветник, который никогда уже не зацветет.
Отцы, мужья и братья, рыдая, смотрели на дорогие лица и не смели подойти; несчастные мусульмане, нравы которых повелевали относиться к обесчещенным женщинам как к поганому мясу, проделав такой долгий и тяжкий путь, не решались сделать шаг и взять за руку родное существо.
Шейх же, увидев мраморно-белое лицо дочери, вырвался из рук сеидов и, расталкивая горестно-неподвижную толпу, бросился к своему дитяти. Он упал, но, не останавливаясь, ползком, приговаривая, как в беспамятстве: "Мое дитя, моя Шамс, мое солнце!" - дополз до нее, и Шамс, узнав отца, вскрикнула и бросилась в его объятья.
Душевные муки были напрочь забыты; радость обретения дочери была столь велика, что шейха обуревало одно стремление, одна мечта - увидеть, поклониться и восславить освободителя, вернувшего ему дочь.
В тот самый год эмир Тимур под зеленым знаменем пророка, карающим мечом ислама завоевал Армению, Кахетию и, расправившись с иноверцами, спустился вниз по Куре в Карабах, где разбил близ Барды зимний стан и где был заключен договор о союзе и дружбе с ширваншахом Ибрагимом.
Вернувшись с дочерью в Малхам, шейх лелеял мысль присоединиться к одной из дервишских ватаг, непрерывным потоком движущихся из Ширвана в Карабах, дойти вместе с ними до стана эмира Тимура, чтобы лицезреть его и принести свою сердечную благодарность. Но Шамс, которая лечилась сейчас в той самой поющей келье, где родилась, так горько плакала и так боялась разлуки с отцом, - что ему пришлось отказаться от мысли идти в Карабах на поклон к эмиру Тимуру, и вместо этого шейх отправился в близкую Шемаху, чтобы поцеловать меч и желтые сафьяновые сапоги наместника Ширвана принца Мираншаха. От наместника шейх вышел в облачении садраддина - председателя религии и, поднявшись на минбар шахской мечети, прочитал свою первую проповедь.
"Человек, - сказал шейх Азам, - сбился с пути истины и благочестия, стал алчным, неблагородным и поганым. Погромы в Исфагане и Тебризе совершены по божьему соизволению. Деяния эмира Тимура справедливы и угодны богу".
Это было началом служения шейха эмиру Тимуру.
Такова история поразительного превращения доброго врачевателя душ из святого Малхама в жестокого и бессердечного фанатика шейха Азама.
Спустя несколько месяцев после первой проповеди шейха Азама беженцы из Нахичевани расскажут о том, как катапульты эмира Тимура разрушили их город и как в молельне Купол Зияульмулька медленно умирали, задыхаясь в соломенном дыму и извиваясь в муках, пятьсот достойнейших нахичеванских мужей; с гор Армении спустятся старцы, женщины и дети, ведомые молодым священником с крестом на груди, и со слезами па глазах поведают, что в реках Армении вместо воды течет кровь людская. Но в душе шейха Азама, уверовавшего в благую силу меча Тимура, не дрогнет ни одна струна. Потому что почти одновременно с беженцами в Шемаху прибудут новые ватаги дервишей-тимуридов, и в их толковании кровавые деяния окрасятся в цвета религиозной праведности, ибо армяне навлекли на себя божий гнев и справедливую кару, так как в числе прочих уличены в связях с осажденной крепостью Алинджа, где укрывается вор и разбойник, заклятый враг эмира Тимура султан Ахмед Джелаири.
Спустя годы султан Ахмед сбежит из осажденной Алинджи в Тебриз, поцарствует там несколько дней, успев, однако, за это время ограбить купцов, нажившихся в его отсутствие на торговле пшеницей; из Тебриза сбежит в Багдад. Эмир же Тимур, назначив своего наследника Мираншаха правителем Ирана и Азербайджана, отправится по следу султана Ахмеда на Багдад и, обстреливая его три дня и три ночи каменными ядрами из своих катапульт, войдет наконец сквозь пролом в стене. Обнаружив, что султану Ахмеду опять удалось бежать и соединиться с давним врагом эмира Тимура Кара Юсифом Каракоюнлу, разгневанный повелитель прикажет бросить без разбору половину населения Багдада в глубокие рвы под городскими стенами, другой же половине повелит заживо закопать своих родителей, детей, братьев и сестер. Мюриды Фазла, рыцари символического меча, очевидцы события, расскажут по возвращении ширванцам о засыпанных людьми рвах, из которых торчали тысячи детских ручонок. В напрасной попытке спасти детей обреченные родители поднимали их, насколько хватало сил. И весь Ширван сотрясет гул проклятий в адрес эмира Тимура, эхо которых докатится до шейха Азама и заставит опуститься его в смятении на колени и воззвать к богу: "О господи! Кто прав? Кто.виноват?"
Со времени малхамского погрома, который не смогли предотвратить ни вера во всевышнего, ни угодные ему святые дела Малхама, в душе шейха Азама неистребимо жил страх нового погрома. Поэтому, когда наследник Мираншах прислал переодетых воинов с приказом схватить и доставить к нему шейха Фазлуллаха, шейх Азам в великой тревоге поспешил к ширваншаху Ибрагиму. "Шемаху ждет участь Багдада!" - вскричал садраддин и потребовал, арестовав послов Фазлуллаха, подвергнуть их дознанию и пытке, чтобы выведать местонахождение еретика. И когда Ибрагим, дав согласие на требование шейха Азама, обманул его и вступил в переговоры с послами, о чем шейху тотчас донесли его "глаза и уши", он, переодев дервишей-хабаргиров, которые давно уже неофициально пользовались правами его мюридов, в черные хирги, повел их тайными ходами в диванхану, где и застиг Ибрагима с послами богоотступника. Шейх Азам отнюдь не сознавал в этот час, что вступил на путь предательства ширваншаха Ибрагима, ибо недостаточно отчетливо понимал тот сложный политический переплет, в который он попал, съездив по поручению шаха в Алинджу и отослав злополучную шапку эмиру Тимуру, а вскоре после того приняв и укрыв у себя в резиденции переодетых людей Мираншаха. Он был озабочен лишь тем, чтобы арестовать еретика и тем спасти Ширван от божьего гнева и погрома.
Призраки Исфагана и Багдада неотступно стояли в воспаленном мозгу шейха, и ради того, чтобы отвести от Шемахи беду, он готов был принести в жертву как себя, так и ширваншаха Ибрагима. Вот почему, превысив с непозволительной дерзостью свои права, он, не считаясь с присутствием шаха, арестовал послов и, когда их бросили в темницу, препоручил своим новым мюридам любым доступным им способом выведать у еретиков место пребывания Фазлуллаха. Достав из-под новых черных облачений старые кожаные сумы, дервиши вытащили оттуда большие ржавые гвозди.
6
Еще в лабиринте подземных ходов, по которым Ибрагим с Гёвхаршахом, телохранителями и группой аскерхасов шли в темницу, до них донеслись шум и выкрики. Догадавшись, что послов пытают, Ибрагим прибавил шагу, а телохранители бросились бегом распахивать железные решетчатые двери темницы и, лязгнув мечами, вжались в сырые стены и пропустили шаха.
Слабо освещенные светом масляных светильников, чернoодетые лжемюриды застыли, увидев шаха, и тупо уставились на него. В трех клетках перед ними белели в полутьме, как три свечи, поели. Стоявший чуть в стороне в белом облачении и белой, ниспадающей до пят шали садраддина шейх Азам насторожился, но тем не менее не двинулся с места, как если бы здесь властелином был он и шаху первому надлежало подойти к нему. Но, разглядев за спиной шаха наследного принца с группой ааерхасов, он все понял и порывисто бросился к шаху.
- Ради аллаха, шах, не вмешивайся! - вскричал он. - Согласно святому слову, книги еретика должно предать огню вместе с вероотступниками!
- Что проку предавать их огню, шейх? - холодно спросил Ибрагим. - Не лучше ль отослать их к эмиру Тимуру, чтобы уличить меня в связях с хуруфитами? Ибрагим не сейчас утвердился в своем подозрении; обдумав положение в диванхане, он шел сюда с готовым решением. - Ты слышал сам, я отклонил предложение Фазлуллаха. Ибо нет у меня иной опоры, кроме единого бога, его пророка и святого Корана. Но не в моих силах арестовать Фазлуллаха, шейх. Вели передать Мираншаху, что Фазлуллах сейчас могущественнее и меня, и его, а возможно, и самого эмира Тимура. Открой клетки и выпусти послов! Пускай уходят!
- О горе! - возопил шейх. - Ты должен схватить еретика, шах, или же камня на камне не останется в Шемахе! - Иссохшее от постов и молитв тело шейха била крупная дрожь. Отступив перед спокойной категоричностью шаха, он, как бы ища опоры, трясущимися руками схватился за черных мюридов. - Ты не знаешь, шах, предупредил он, - эти люди - дервиши эмира Тимура. Повелитель верит им и по их слову истребляет непокорных. Одумайся же, шах! Он и тебя не пощадит, если не схватишь еретика.
Ибрагим внимательно оглядел низкорослых широкоскулых людей в широченных и не по росту длинных черных хиргах, по-хозяйски распоряжавшихся в темнице. Случилось самое худшее. На глазах у дервишей-хабаргиров шах и наследный принц пришли освободить послов Фазлуллаха. Чего же больше? Одного этого предостаточно, чтобы доказать эмиру Тимуру измену шаха. Но Ибрагим не терял присутствия духа. Он уже предусмотрел и продумал жертвоприношения эмиру Тимуру для умилостивления его и отвода подозрения от себя в случае провала с арестом Фазлуллаха. В изначально намеченном списке жертв шейха Азама не было. Уже здесь, в темнице, Ибрагим, не колеблясь, хоть и с некоторым сожалением, включил старого безумца в число жертв, более того - отвел ему роль главной искупительной жертвы.
- Я собирался лично раскрыть шахиншаху (Титула "шахиншах" у Тимура не было; так его называли в Азербайджане и Иране - ред.) Тимуру некоторые истины, - не спеша начал свою речь Ибрагим. - Но раз уж здесь его дервиши, то пусть они выслушают и сообщат повелителю, что единственный и главный виновник распространения ереси в Ширване - ты, шейх Азам! Если бы ты предупредил меня своевременно о том, что учение Фазлуллаха враждебно эмиру Тимуру, я не дал бы пристанища ему в Ширване, и хуруфиты не окрепли бы до такой степени, чтобы бросать вызов эмиру Тимуру. Во всем виноват ты, шейх!
Обвинение было таким неожиданным, что шейх совершенно растерялся, а дервиши заметно насторожились. Шейху неведомо было коварство. Тяжкие испытания надломили его душу, поразили ум и воображение, но не научили ни хитрить, ни лукавить, ни - тем более - строить и отражать козни.
Смысл сказанных шахом слов не сразу дошел до его сознания, а когда дошел, шейх взорвался, восстал всем своим существом:
- Побойся аллаха, шах! Не будь несправедлив!
- Ты - садраддин ширванский, ты стоишь на страже веры, и ты виновен в том, что Ширван погряз - в ереси хуруфизма! - непреклонно продолжал Ибрагим. - Я не могу сказать с определенностью, что ты умышленно попустительствовал еретикам. Возможно, что ты не разглядел опасности по простоте своей и наивности. Но это не снимает с тебя вины, шейх. Ибо по твоей вине мои подданные впали в ересь хуруфизма и угрожают мне самому. Они преграждали путь наследнику Гёвхаршаху и предупреждали: "Если шах не откажется от мысли арестовать Фазла, мы бросим символические мечи и возьмемся за настоящие". У меня всего шестьдесят тысяч воинов, мюридам же Фазлуллаха нет числа. Сам же он невидим глазу, он везде и нигде. Куда, в каком направлении послать мне войско, как мне арестовать его, шейх?!
Произнося эту строго продуманную речь, Ибрагим по привычке из-под густых длинных ресниц наблюдал за дервишами и по их лицам понял, что слова его возымели действие. Не тратя больше слов, он обернулся к сыну, чье сильное дыхание все время ощущал за спиной. Принц же, ожидавший взгляда, подал, в свою очередь, знак аскерхасам, и те подошли к клеткам, в которых стояли послы.
- Быть беде, шах! - вопил и стенал шейх. - Твоих воинов замуруют в стены! Из отрубленных голов твоих подданных сложат башни! Твоих детей заставят есть землю! Не выпускай проклятых, шах! Они околдовали тебя! Они отравили твой мозг! Они лишили тебя божьего страха, шах!
Молодые и сильные аскерхасы стали разгибать прутья клеток и выпускать послов. Ибрагим, расслабившись после сильнейшего напряжения и слегка прислонившись плечом к стене, наблюдал за полуживыми людьми, поражаясь в душе, что ни во взглядах, ни в поступи их не было ни малейших признаков перенесенных мук и терзаний.
- Посмотри на них, они не ощущают боли! - вопил шейх Азам. - Они не люди, шах! Они дьяволы!
Ибрагим не отводил от них взгляда. Следы ржавых гвоздей превратили их белые одеяния в некое подобие пчелиных сот, на руках и на плотных шерстяных носках запеклась кровь, но послы, похоже, и в самом деле не ощущали боли, и нечеловеческая их выносливость так поразила шаха, что он с глубоким и искренним сожалением подумал: "Были бы мои воины такими же дьяволами!"
Когда последний посол выбрался из клетки, Ибрагим повелел Гёвхаршаху проводить их в посольский покой.
Лет десять тому назад Фазл с целью широкого распространения своего учения отправился странствовать по святым местам, куда собирались паломники со всего света, и, читая проповеди в Багдаде, Алеппо, Суре, население которых в подавляющем большинстве составляли суфии-батиниты, на пути в Мекку задержался на несколько дней в Бейтул-мукаддасе - Иерусалиме, побывал в подземелье, где перед каменной колыбелью Иисуса, похожей на лодку, и перед алтарем святой матери Мариям свершали намаз мусульмане, молились христиане и иудеи, побеседовал с ними и, узрев воочию, какой радостный отклик вызвали у этих людей его мысли об изначальном единстве человечества, языков, верований и нравов, сам ощутил великую радость.
В двухгодичных дервишских странствиях Насими повторил путь, пройденный своим Устадом, и по дороге в Мекку тоже несколько дней провел в Бейтул-мукаддасе, но в отличив от Устада, кроме людей, с радостной верой принимающих учение хуруфитов о единстве всех людей на земле, он открыл в святом городе истину, похожую на страшный миф.
Бейтул-мукаддас, называемый окрестным населением Гудс-Высоккий, был выстроен на гладкой, словно отсеченной и отесанной вершине цельнокаменной горы, напоминающей издали изваянный стог сена со срезанной верхушкой. В городе не росло ни деревца, хотя горы и ущелья вокруг были покрыты зелеными лугами и кустарниками.
Когда шел дождь, весь город от крыш мечетей и церквей и до улочек и переулков промывался до блеска. Паломники, прибывающие бесконечным потоком из Рума, Ирана, Ирака, Сирии, Египта, останавливались в тени оливковых рощ вокруг города, возле ручьев, родников и канавок, проложенных меж огородами, и, отдохнув после дороги, группами вступали в святой город. Они шли к мечети, опирающейся задней стеной на крепостную стену, на крыше которой, сплошь крытой сверкающими свинцовыми листами, стояли большие дождевые чаны, из которых по железным стокам струилась прозрачная вода, омывались под этими струями, обертывались, подобно индусам, в белоснежную ткань и, сняв башмаки, в благоговейном молчании заходили помолиться в самую большую во всем мире мечеть, затем шли поклониться могилам древних пророков Мусы ибн Имрана, Сулеймана ибн Давуда, их наследников и потомков. Омытые небесной водой сонмища людей причащались в Бейтул-мукаддасе горных высот и божьей благодати.
Насими же увидел в святом городе ложь и несчастье. За мечетью, по направлению к Мекке, простиралось глубокое ущелье, в котором, по контрасту с райской зеленью, окружающей город, не росло ни былинки; изжелта-серые камни и впадины, напоминающие осевшие могилы, снискали этому жуткому месту название Ущелье Судного дня, а также Ущелье ада. Паломники, которых на долгом пути подстерегали болезни, нападения воинственных бедуинов и иные тяготы, захворав по прибытии в Бейтул-мукаддас, отделялись от здоровых попутчиков и удалялись в Ущелье Судного дня ждать смерти. Они не тратили остатков своего состояния, не ели и не пили, чтобы умереть в ущелье и, заслышав трубный глас, первыми воскреснуть в этом наиближайшем к богу месте...
Изобильные базары Бейтул-мукаддаса, куда во все сезоны года со всех концов от Рума до Египта привозили всяческие плоды и где посреди зимы продавались арбузы и дыни, виноград и гранаты, а ранней весной - хурма, яблоки, груши, где под навесами сидели лекари и целители в ожидании и готовности оказать услугу больным паломникам из дальних стран, казалось, не имели никакого отношения к тем, кто ушел умирать в Ущелье Судного дня. Никто не носил им ни еды, ни лекарств. В ущелье ходили лишь служители в черных рясах из большой мечети и церквей. Они шли туда с носилками, подбирали умерших, относили в другой конец ущелья и хоронили там на склоне горы, погребая вместе с трупами их имущество, "дабы вернуть его в день воскрешения хозяевам", как говорили служители. Шла молва, что людей, покусившихся на имущество мертвецов, поглощала земля, и в тот самый миг, когда доставали из могил драгоценности, они падали прямо в ад, и поэтому из-под земли там непрерывно доносились стенания и плач. На протяжении столетий из Бейтул-мукаддаса в сторону ущелья не ходил никто, кроме смертников и могильщиков.
Нарушив обыкновение, Насими с сопровождавшими его мюридами, присоединившись к служителям - чернорясникам, пошли в Ущелье Судного дня и собственными ушами услыхали голоса ада. Но доносились они не из-под земли, а из тех могилоподобных впадин, в которых ютились смертники. Мюриды насильно накормили и напоили больных, сознательно отказавшихся от еды и испытывающих адские муки голода и еще более страшные муки жажды среди раскаленных от солнца, пышущих жаром камней. Они провозились с больными в зловонном ущелье до сумерек, и Насими, пытаясь рассеять страшное заблуждение смертников, говорил с ними - с арабами и иудеями на арабском, с персами на персидском и с тюрками на тюркском. "Вы стали жертвами лжи, несчастные!" - говорил он. "Судный день и воскрешение из мертвых - это ложь!" - говорил он. Но больные оставались равнодушны к его словам, смотрели, как глухонемые, а если кто отзывался, то подозрительно и грубо. "Чего ты хочешь? Какая тебе в пас корысть?" - говорили они.
К вечеру мюриды устали до изнеможения. "Здесь царит телесная боль. Какие тут могут быть слова?" - сказали они Насими, и он согласился с ними. Забрав опустошенные бурдюки из-под воды, они устало и безнадежно побрели назад. Насими шел со всеми, но душой оставался внизу, словно бы не Ущелье Судного дня покидал, а весь мир, не чужих и чуждых людей оставлял в их зловонных ямах, а все человечество. Нельзя было оставлять их там, оставить их означало согласиться с бессмысленностью и бренностью бытия, и, прежде чем осознать это, Насими вдруг резко повернулся назад и крикнул на все ущелье: "Эй вы, неведающие, слушайте! Человек может жить вечно! Человек телесно может жить вечно!"
Мюриды, остановившись, с изумлением взирали на него. Ни в учении Фазла, ни в других источниках они подобной мысли не встречали. Откуда у халифа, пленявшего всех силон своего ума, такая нелепая и странная мысль? Не помутился ли у него рассудок?
Растерявшись от неожиданного крика, мюриды смотрели то на Насими, то на выраставшие из земли силуэтам, медленно движущиеся к ним.
"Смерть - это тоже плод ложной веры и невежества! Не ведая о движении и изменениях во вселенной, человек не ведает об изменениях в самом себе..." начал Насими свою проповедь о человеке и вселенной, и мюриды, сознавшиеся потом ему в своих сомнениях, слушали его до утра не менее зачарованно, чем толпа смертников.
... Объясняя, в посольском покое изумленному Ибрагиму причину и природу их выносливости, которую шах назвал нечеловеческой, Насими, в сущности, повторил проповедь, произнесенную некогда в Ущелье ада.
- Если бы человек изучил природу творящих частиц в своем теле, то он, подобно своему творцу - вселенной, и сам бы достиг вечности, - говорил он.
Необычная речь и кипение искр в глазах уже не казались Ибрагиму дьявольщиной, хоть и по-прежнему внушали удивление. Он приказал оказать послам врачебную помощь, и личный лекарь шаха перевязал им раны. Личный тазоносец и личный водолей шаха подали им умыться, после чего принц Гёвхаршах повел их в ярко освещенный множеством свечей в люстрах и шандалах тронный зал. В коридорах по пути их следования кроме телохранителей стояли аскерхасы, и вслед за послами плотно прикрывались двери.
О чем говорилось в ту ночь за закрытыми дверями тронного зала, в летописях нет ни единой строки. Согласно порученной Фазлом строгой секретности и взаимному желанию шаха беседа велась без записей. В сущности, это было продолжение порученного Фазлом намаза перед Высокоименитым, и, по условиям намаза, Ибрагим обязался обеспечить Фазлуллаху и его мюридам безопасность на территории Ширвана; хуруфиты же, в свою очередь, обещали через посредство тайного мюрида Фазла, состоявшего на службе у эмира Тимура, уведомлять шаха обо всех важнейших событиях в стане повелителя, равно как и о настроениях его, укреплять связи шаха с начальником крепости Алинджа сардаром Алтуном и прибывшими к нему на подмогу правителями Шеки, Гянджи Шамхора и Тавуша, а также с аснафом Нахичевани и Карабаха Все это означало подготовку к войне против Мираншаха которую предполагалось начать в окрестностях Алинджи и затем двинуть дальше. В первые же дни войны хуруфиты общали поднять восстание по ту сторону Аракса, дабы свергнуть Мираншаха и посадить на тебризский трон Ибрагима.
После переговоров шах пригласил послов в пиршественный зал, но, отказавшись от угощения, хотя и отведав в знак уважения к союзнику знаменитого ширванского вина "рейхами", поднесенного им в золотых чашах самим шахом они поблагодарили его и тотчас ушли. Как ни слабы они были носче пережитого, в глазах их сверкал блеск большой победы.
После короткой встречи на тайной квартире с мюридами-гасидами мовлана Махмуд и раис Юсиф сели на коней и поспешили к месту укрытия Фазла, чтобы сообщить ему о результатах и вывести наконец из подполья, а Насими в сопровождении группы мюридов, которым Юсиф открыл вновь назначенное место жительства Устада, поехал туда. Одновременно с ними во все ремесленные общины отправились гасиды чтобы сообщить о результатах намаза Сеида Али перед Высокоименитым и порадовать сердца новыми рубаи Насими.
Света от тьмы отделенье - придите узреть.
Правды от лжи отлученье - придите узреть!
В лике моем - озаренье - придите узреть
Бога во мне откровенье - придите узреть!
Эта радостная весть и вместе с тем призыв освободили от напряженного ожидания и беспокойства тысячи людей и знаменовали новый поворот в их жизни.
ОТЛУЧЕНИЕ
7
Путь Насими и мюридов лежал через горы и ущелья, где уже царила весна. В расщелинах шумели бурные потоки, образованные талыми горными снегами, и здесь сильно ощущался запах мяты. На взгорках и перевалах запах полыни перемежался с настоявшимся запахом испепеленных за день весенним солнцем маков. Топот коней по иссохшим, едва приметным "о тьме тропинкам подчеркивал тишину ночи. Позабыв и о пытках в железной клетке, и о беседе с шахом, позабыв даже радость победы, Насими думал сейчас о Фатьме, тоскующей в разлуке с ним, как эти истомившиеся от зноя маки. Время от времени вдруг слышалось ржанье коней, и мюриды, натянув поводья, медленно спускались в ложбину, чтобы снизу разглядеть путников, силуэты которых отчетливо вырисовывались в звездном свете и выдавали в них друзей или врагов. Присохшие повязки отставали при спуске, причиняя страшную боль в растревоженных ранах, но ни боль, ни возможная опасность не могли отвлечь его от мыслей о Фатьме, которая наверняка уже знает о его возвращении из дервишских странствий и вместе с отцом и мюридами едет сейчас, должно быть, в новую резиденцию, где Насими увидит ее.
Несколько лет тому назад тайный мюрид Фазла, сидевший пред очами Дива, как называли хуруфиты эмира Тимура и что в лексиконе их означало "человек-зверь", перехватил послание дервиша-хабаргира, в котором содержались сведения о халифах Фазла, в том числе и о Насими, и переслал в бакинскую резиденцию Фазла. "Насими, - сообщал дервиш-хабаргир, - известный среди тюрков поэт и несчастный влюбленный".
О причинах несчастья дервиш не писал, ибо не мог знать о них. У Насими, как у всех хуруфитов, и счастье, и горе были связаныс учением Фазла.
Согласно учению, утверждающему, что "Фазл есть Хакк", мюриды видели в Фазле весь мир, а в целом мире видели Фазла. По их лексике слово "Фазлуллах" означало науку и достоинство мира, порожденное самим миром и принадлежащее человечеству. Пока человек несовершенен, он отлучен от своего достоинства; по достижении же совершенства он познает, что сотворен вселенной и носит ее в себе, осознает себя как творца. И наступит тогда конец двойственности, разделяющей творца и сотворенного, образуется единство, и человечество станет цельным, как "алиф". И когда человечество станет единым и цельным, как вселенная, исчезнут различия в языке, религии, нравах; воцарится взаимопонимание и братство; не станет гнета и страха, всего, что принижает достоинство человеческое.
Вот почему каждый новый человек, принимающий учение Фазла, являл собой новый шаг на пути к единству, и чем больше мюридов Фазла, тем короче путь. Но путь этот сам порождал свои трудности. Привлечь людей к хуруфизму не составляло большого труда, ибо чем острее разил меч завоевателя, чем тяжелее давил гнет, тем больше людей рвалось из-под него и искало прибежища в учении Фазла. Гнет сам обращался против себя, невежество и мракобесие увеличивали нужду в познании. Но беда заключалась в том, что и в людях, посвятивших себя борьбе за совершенство, проявлялось несовершенство, и на пути к единству вставали преграды, которых не мог преодолеть сам Фазл.
Одной из таких преград, с которой не умел справиться Фазл, было отношение халифов к его старшей дочери, избраннице Фатьме. Халифы-знали, что Фазл, называемый ими "несомненным богом", один из смертных на пути познания, а Фазл-Хакк, заключенный в нем, не имеет возраста и не подвержен смерти. На первом этапе обучения, не подведя еще мюридов к отрицанию ложного "лаилахаиллаллаха", Мухаммеда и его Корана, им говорили, что лицом совершенного человека, которое увидел и полюбил Мухаммед в миг вознесения, было лицо Фазла-Хакка. Человек этот безначален и бесконечен, и когда шейх Фазлуллах уйдет из жизни, его дух перейдет в избранного им человека и будет жить в его теле. А так как избранницей Фазла была его старшая дочь Фатьма, то, следовательно, дух его перейдет в тело Фатьмы, а после ее смерти переселится в тело ее наследника или же в любимого человека, и, таким образом, переходя из поколения в поколение, Фазл-Хакк будет жить вечно. Наследник Фазла поэтому должен быть так же совершенен, как - и сам Фазл, главное же - не допустить ошибки в высшем мериле совершенства - в любви. В противном случае дух Фазла погибнет, а вместе с ним погибнет и мечта о единстве, и воля к борьбе, и человечество погрязнет в темноте и невежестве.
Так вот получилось, что, едва вступив в нежный возраст любви, старшая дочь Фазла, его избранница Фатьма, стала ответственна за судьбу человечества.
Кого полюбит Фатьма и за кого выйдет замуж? Этот вопрос терзал восьмерых халифов, и только девятый, Сеид Али, не раздумывал и не тревожился. Он знал, кого любит Фатьма. Они вместе проводили свои первые самостоятельные меджлисы в Баку, а позже вместе ездили проводить их в ремесленных общинах в разных концах Ширвана и не скрывали своих чувств от сопровождавших их мюридов. В пути они читали поочередно газели Фазлуллаха Найми и самого Насими, и сопровождавшие их мюриды зачарованно слушали. Кони поэта и его возлюбленной, привычно идущие голова к голове, и те замедляли шаг, заслышав ритмично сменяющие друг друга голоса - звонкий и нежный, как колокольчик, голос девушки и густой, дрожащий от избытка чувств голос влюбленного юноши. Случалось, склонившись друг к другу с седел, они брались за руки и пели.
Любовь избранницы к самому молодому и красивому девятому халифу, обликом и статью напоминавшему шейха Фазлуллаха и потому, может быть, внушавшему несомненную надежду хранить в себе дух Фазла-Хакка, преисполняла мюридов ликующей радостью, и всю дорогу, позабыв о запретах, они подстегивали и себя, и молодых криками "Анал-Хакк!"
Но однажды по возвращении в Баку Насими пригласили в резиденцию к Фазлу. Устад принял его в подвальной библиотеке, где от книжных переплетов густо пахло кожей, и, как всегда, мягко приветствовав его словами: "Добро пожаловать, свет очей моих", указал ему на тюфячок напротив себя. Когда же Насими сел, он замолчал, опустив голову и словно позабыв, для чего пригласил его. Посидев так некоторое время, он наконец поднял голову и сказал коротко и с трудом: "Халифы решили отлучить Фатьму". Насими сидел, смотрел на Фазла и не мог поверить, что их поездкам, их пению, их любви так вдруг пришел конец. Согласно учению, отлучением от любви можно было испытывать лишь мюридов, пребывающих в периоде учения, наносить же рану сердцу зрелого человека, прошедшего испытания, равносильно его убийству. Что же побудило халифов ранить сердца Фатьмы и Насими? И что вынудило Фазла согласиться со страшным решением? Воля Фазла считалась волей Хакка, и при желании он мог противопоставить ее воле халифов. Что же помешало ему сделать это?
Не силах сидеть, Насими вскочил и заметался в смятении меж тесно поставленными рядами тростниковых полок и высокими, в человеческий рост, шандалами с редко горящими свечами и, отчаявшись дождаться объяснения от загадочно молчавшего Фазла, вышел.
Город-крепость Баку, обнесенный с трех сторон тройной стеной и глубокими, полными воды рвами, четвертой стороной выходил к морю.
Из библиотеки, расположенной в подвале резиденции Фазла, было два выхода, один из которых вел на узкую улочку с тупиками и переулками, где располагались мастерские и лавки мюридов - войлочников и шапочников, неусыпно следивших за всеми, кто входил и выходил из резиденции; второй же узким темным коридором вел еще глубже вниз и обрывался в море. За железной дверью, отворяющейся, как и все остальные двери в резиденции, ключом в форме буквы "алиф", среди скал, облепленных водорослями, покачивалась на волнах лодка. В тот день, когда пришла весть об аресте и казни в Тебризе ближайших единомышленников и родственников Фазла, среди которых были его жена и шурья, на случай опасности здесь поставили на якорь лодку. Но опасность была еще в будущем, и лодка стала местом игр младших дочерей и сыновей Фазла, а порог железной двери, даже в душные ночи прохладный от морской влаги, - любимейшим уголком Фатьмы и Насими.
Фазл просиживал в библиотеке ночи напролет, работая над "Наумнамэ" "Книгой о сновидениях". Дверь на море была открыта, в лодке играли малыши и, заигравшись, случалось, засыпали в ней, и лодка всю ночь покачивала их, как зыбка, а Фатьма и Насими, сидя рядышком, на пороге, стерегли их сон. Насими был настолько неотделим от семьи Фазла, что люди сторонние принимали его за родного сына, а мюриды строили догадки об усыновлении его Фазлом. И только семья Фазла, его младшие дочери Айша и Исмет, радостно виснувшие у него на шее при его появлении, да еще мюриды, сопровождавшие молодых людей в их совместных поездках, знали, что они любят друг друга и что Насими называет Фатьму "Моя совершенная красота", а Фатьма его - "Мой ночеокий, мой янтарнолицый".
Весть об отлучении уничтожила все в один миг. Насими вышел из, библиотеки к морю, уселся на пороге железной двери и просидел там всю ночь, глядя в темное, глухо рокочущее море. Утром он пошел к Фазлу: "Отправь меня в странствие, Устад. Благослови и напутствуй".
Получив напутственное поручение Фазла, не попрощавшись ни с кем, не оповестив учеников, ожидавших его в Баку и в разных уголках Ширвана, Насими в сопровождении группы мюридов в тот же день покинул Баку.
В течение двух лет, прошедших с того дня, Насими обошел с мюридами Иран, Ирак, Сирию, побывал в Багдаде, Алеппо, Бейтул-мукаддасе, Мекке, а на обратном пути - в Ардебиле, Исфагане, Тебризе, Нахичевани, читая проповеди и проводя меджлисы в местах паломничества и в крепостях-убежищах, где укрывались со своими подданными и воинами правители и военачальники. Ему удавалось заронить в души людей искры новой веры, но, как ни поглощала его миссия дервиша рыцаря символического меча, он не забывал своей возлюбленной и в бесчисленных бейтах воспевал ее совершенную красоту. Два долгих года разлуки не только не усмирили бунтующий дух его, тоска по любимой заклокотала в нем сейчас, когда он ехал, опьяненный радостью одержанной победы и глотком золотистого вина, поднесенного ему шахом Ибрагимом, с новой силой. Изнуренный двухгодичными скитаниями, пытками в железной клетке и голодом, Насими грезил наяву и, совершенно отключившись от звуков и силуэтов дороги, видел во тьме алые маки и лик своей возлюбленной.
На деле халифы отлучили не Фатьму, а его. Они не сказали об этом открыто, ибо объявить несовершенство халифа означало признать ошибку Фазла и Меджлиса Совершенных, принявшего Сеида Али в число халифов, но с первых же дней, после того, как Сеид Али преклонил колена на тюфячке халифа, он вызывал ропот и нарекания своих товарищей. Они то и дело жаловались на него Фазлу: "Он безразличен к нашей символике...", "Он раскрывает наши тайны всему свету...", "Его проповеди откровенны и вредны..." И добились в конце концов отлучения.
Но Фазл, Фазл... Он любил его больше всех остальных, и Насими видел, чувствовал, что в нем. видит Фазл наследника своего духа и учения... Почему он согласился на отлучение?! Вопрос, который он гнал от себя и не мог прогнать, сейчас, в минуту расслабления, заполнил все его существо...
И вдруг родные голоса пробудили его от горестного забытья - они звали его по имени.
Насими натянул поводья, придерживая лошадь, и, вглядевшись, увидел, как от большого костра впереди на холме бежали по склону мюриды в белых хиргах, и среди них его любимая, его "совершенная красота". Его встречали бакинские мюриды, постоянные спутники наследницы духа, и среди них, рослых, как на подбор, Фатьма в своей белоснежной хирге, туго перепоясанной темным кушаком, и бахромчатой шайке выглядела подростком. Чтобы уберечь избранницу от превратностей пути, ее одевали в мужскую одежду, но нежное, ангелоподобное ее лицо резко выделялось среди синевато-темных лиц мюридов, брившихся не лезвием, как все, а огнем, ибо, согласно учению, вещи связывали человека и стесняли его свободу, и по этой причине хуруфиты не носили с собой ничего, кроме символических мечей.
Приблизившись к Насими, мюриды вскричали в экстазе:
- Анал-Хакк!
Насими, теряя голову от счастья, отвечал:
- Фазл-Хакк!
Бросившись к своему любимому халифу, мюриды, не дав ему спешиться самому, подхватили его на руки и спустили на землю и, не соблюдая церемониала, расцеловались с ним, после чего расступились, давая поэту возможность поздороваться с Фатьмой. Они лучше других знали, как печально и грустно прожила избранница годы разлуки, и поэтому, нарушив запрет, тайно привели ее навстречу с Насими. Узнай об этом халиф Юсиф, который несет личную ответственность за избранницу, он бы, пожалуй, потребовал суда над мюридами. Но бакинские мюриды знали Насими ближе всех остальных и, вопреки всему, верили, что дух Фазла перейдет в Сеида Али, видели вечность Хакка в соединении их сердец. Среди мюридов ходила молва, что Фатьма и Сеид Али - не изначальные имена, данные при рождении, а что Фазл, назвав их этими именами, связал их судьбы подобно тому, как были связаны судьбы дочери Мухаммеда Фатьмы и зятя его имама Али. Тем самым, полагали мюриды, Фазл надеялся привлечь к учению хуруфи многочисленных на Востоке фатимидов и шиитов, верующих в Фатиму и в имама Али, что значительно сократило бы путь к всеобщему единству. Вот почему мюриды осмелились не посчитаться с решением об отлучении и привели Фатьму на встречу с Сеидом Али. Взволнованные не меньше влюбленных, мюриды, услышав из уст Насими давно не слыханное "Моя совершенная красота!" и ответное "Мой ночеокий, - мои янтарнолицый", едва сдержали слезы. Как ни укрепились они духом под влиянием учения Фазла, в раненых сердцах их продолжала неутешно жить боль от разлуки с родными и близкими по ту сторону Аракса и, глядя на двух истосковавшихся людей, радуясь и плача вместе с ними, они услышали голос Насими, такой громкозвучный, как если бы поэт обращался ко всему свету:
Слава милосердным, я увидел лицо яр!
Сердце успокаивающую ясность я увидел в лице яр!
(По учению хуруфитов, человеческое лицо можно было читать, как книгу, и так как смысл лиц Фазла и Фатьмы совпадал, то все стихи Насими, обращенные к возлюбленной - яр, обращены одновременно и к Фазлу, в символике имен которого было и яр - возлюбленный - ред.)
Фатьма расплакалась навзрыд, как ребенок, но рыдания ее потонули в страстном ликующем голосе Насими; прижимая ее головку в грубой войлочной шапке к своей груди, он отирал ей слезы и долгим взглядом смотрел ей в глаза, охваченный бесконечным восторгом. В торжестве сбывшейся встречи даже слезы Фатьмы были счастьем, и, забыв и про мюридов, и про Устада, ожидающего его в новой резиденции, Насими не видел сейчас в целом мире никого, кроме этой маленькой, хрупкой женщины.
- Я пришла вопреки запрету, - сказала Фатьма, подавив, наконец, рыдания.
Но до Насими, кажется, не дошел подлинный, смысл ее слов. Прижавшись лицом к ее головке в войлочной шапке, он прикрыл глаза и пропел начало газели, которую впоследствии в память этой встречи будут петь на меджлисах бакинские мюриды:
Добро пожаловать, душа моя утешная!
О неземная, вездесущая, нездешняя!
Пришла спросить: "Ну как ты, Насими?"
Добро пожаловать, душа моя воскресшая!
- Нежная моя, хрупкая моя! Я знал, что ты создана из отваги - и смелости, - продолжал он горячо. На каждом шагу меня подстерегали тысячи дивов, меня побивали камнями и обзывали нечестивцем; меня проклинали захиды, муфтии, садраддины, мне грозили хаганы, шахи, султаны, но дух мой не сломился потому что был созвучен с твоим духом, и я открыто и громко провозглашал повсюду наши истины! И я одолел всех и одержал победу, потому что путь мой венчала встреча с тобой!.
Насими хотелось сесть тут же, на косогоре, лицом к лицу с Фатьмой, и говорить, говорить, говорить, рассказать ей обо всем - о дальних странах, о стремлении изверившихся людей к правде, о приобщении их к хуруфизму, говорить взахлеб, горячо, так, чтобы перечеркнуть два года разлуки и чтобы любимая, изнуренная тоской, ощутила, наконец радость встречи. Речь его лилась естественно, как биение сердца, и он говорил бы и говорил в экстазе любви и счастья, если бы Фатьма с совершенно уже сухими глазами не сказала: "Отлучение остается в силе". Она провела пальцами по его лицу, по засохшим пятнам крови на груди, обняла за шею, поцеловала, оторвалась от него и отступила на шаг.
- Отлучение не будет снято. Мы не увидимся больше. Прощай! - сказала она дрогнувшим голосом, повернулась и пошла.
Свет померк в глазах Насими.
Понимая, что халифы, единодушно принявшие решение об отлучении, не так просто откажутся от него, он тем не менее сейчас, ощутив дыхание Фатьмы, касание ее губ и рук и ответный взрыв своих чувств, во сто крат сильнее был поражен бессмысленностью и чудовищной жестокостью отлучения. Почему? Неужто даже спасение Фазла от ареста и неминуемой казни не стерло с него пятен несовершенства? И чем оно заключается, это несовершенство?..
В пренебрежении к символике, в откровенности проповедей... Но нет, не в этом дело, они не все ему говорят. Странное, с недомолвками разногласие воцарилось между ним и его единомышленниками.
Фатьма уходила вверх по косогору, унося с собой его силу, его волю, обретенную было уверенность в себе.
8
Перед воротами новой резиденции Фазла стоял на огне большой медный казан, в котором варились горные травы, сильный и бодрящий запах которых, действуя, подобно эликсиру, должен был напомнить каждому, что и во времена бесконечных погромов и кровопролития красота жизни непреходяща и непобедима и что мать-природа живет по своим мудрым законам, дабы пришелец вошел к Фазлу умиротворенным, с покойной душой и ясной головой. У ворот стояли мюриды, в обязанности которых входило встретить пришедшего и расспросить о целях прихода к Фазлу.
Ни сильный запах трав, ни приветствия мюридов не отвлекли Насими от мрачного состояния души; перед глазами у него стояло изменившееся лицо Фатьмы, а в ушах звучало: "Мы не увидимся больше. Прощай!" Он вошел в ворота и, проходя по длинному, освещенному масляными светильниками коридору, ведущему во двор заброшенного караван-сарая, остановился, напоровшись, как на шип, на укоризненный взгляд Юсифа.
Вместо принятого у мусульман приветствия "салам" и ответного "алейкума-салам" хуруфиты обменивались при встрече словами "Анал-Хакк" и "Фазл-Хакк", потому что человек, сказавший некогда "Да будет вашим словом "салам" и введший в обиход приветствие "салам" - "мир", в течение двадцати трех лет разил народы мечом, обесценив тем самым слово "салам", и хуруфиты, считая его неискренним, если и обменивались им вынужденно на людях, то меж собой строго держались приветствия "Анал-Хакк".
Насими и Юсиф обменялись принятым в их среде приветствием, и вслед за этим между ними произошел разговор, который определил их взаимоотношения в будущем.
- Позови Фатьму, - сказал Насими. - Я не предстану перед Устадом, не переговорив с ней.
- Вы уже поговорили, - ответил Юсиф. Черты его побледневшего от пыток лица обозначились еще резче. Насими просительно склонил голову:
- Прошу тебя, Юсиф.
- Она не придет, если даже я позову ее.
- Но почему?!
- Ты отмечен печатью несовершенства, - ответил Юсиф, и в лице его проступило хорошо знакомое Насими выражение беспощадности.
- Откровенность моих проповедей и прямота моих речей еще не свидетельство моего несовершенства! - вспыхнув, сказал Насими. - Я не стал перечить халифам два года назад и отправился странствовать, прошел испытание, ходил на намаз, вывел Фазла из батина (Батин - дословно: нутро Людей, ищущих в Коране "внутренние" - тайные мысли, запрещенные шариатом, называли батинитами - ред.) и спас его от угрозы ареста. Что еще я должен сделать, чтобы стать достойным любви наследницы духа?
- Выход из батина временный. Никакой пользы твой намаз не принес. Ты раскрыл шаху наши тайные замыслы и дал понять, что подданные вышли из-под его власти. Он уничтожит нас!
Когда они прощались в Шемахе, Юсиф был совершенно иного мнения, в его глазах сверкала радость победы. Что же случилось, что послужило причиной такой разительной перемены?
- Твоя смелость зачаровывает, - предупреждая вопрос, объяснил Юсиф. - И я, и Махмуд - мы были восхищены твоей речью у шаха, твоей безоглядной отвагой. Но по зрелом размышлении поняли, что ты говорил непродуманно. Твой намаз принесет нам горе!
Насими спросил быстро:
- Фазл тоже так думает?
Юсиф отвел взгляд.
- Фазл встретит тебя как совершенного, как халифа и ученого! - заверил он Насими с коротким смешком. - По просьбе шаха Амин Махрам прислал к нам новых людей - главу купцов гаджи Нейматуллаха и друзей его, любителей вина и женщин. Они сидят сейчас у Фазла и, вместо того, чтобы слушать проповедь, пьют вино. Резиденция полна невежд! Завтра, того гляди, прибудут вельможи шаха, а послезавтра явится он сам с войском и уведет с собой Фазла. Вот плоды твоего намаза! - Юсиф задыхался, лицо его пошло красными пятнами.
Насими с сожалением посмотрел на него.
- Ты в истерике, Юсиф, ты подозрителен и болен. Амин Махрам предан Фазлу, и если он послал в резиденцию гаджи Нейматуллаха, то, значит, так надо. И если завтра прибудут вельможи, то и они, выслушав Фазла, приобщатся к учению. Что же касается войска, то во главе его стоят Гёвхаршах и багадуры, приверженцы Фазла, и оно для нас не опасно.
- А Ибрагим?
- Ибрагиму мы обещали тебризский трон, - отвечал Насими. - Стать правителем "страны пятидесяти городов", как он называет Азербайджан - его заветная мечта. И никто иной, как я убедил его в том, что oн достигнет ее, вверившись программе Фазла. Вот плоды моего намаза! Позови Фатьму!
Юсиф не шевельнулся. Глядя в сторону, сказал коротко:
- Отлучение остается в силе!
Насими задрожал от гнева.
- Это не отлучение, это - насилие!
Не вымолвив больше ни слова, он прошел коридором и вышел во двор, большой, как во всех ширванских караван-сараях, с бассейном посреди и с каменным тротуаром и колоннадой вокруг бассейна. Гости сидели на коврах и паласах, расстеленных на круговом тротуаре, мюриды - на голом тротуаре.
Взор Насими туманился, перед глазами заколебались огни светильников. Влюбленный всем, жиром двадцатипятилетнего сердца в Фазла, в его учение, в наследницу его духа, сильный этой любовью и ею же раненный, тяжко переживающий жестокую непримиримость Юсифа, сейчас, услыхав со всех сторон "Насими! Сеид!" и самый родной на свете голос, произнесший давно забытое "Свет очей моих", он воспрянул духом...
На вопрос: "Каков образ Фазла?", который постоянно задавали Насими на меджлисах и потом в странствиях, он неизменно отвечал: "Облик Фазла неописуем". Насими не имел права отвечать иначе, чтобы не навести на след укрывающегося в подполье Устада. Кроме того в ответе содержался намек на вечную, безначальную и бесконечную сущность Фазла, и в добавление к нему Насими мог сказать лишь то, что лицо Фазла, вобравшее в себя черты всех совершенных людей, было создано, подобно Фазлу-Хакку, задолго до рождения и будет жить вечно. И только тем, кто, завершив первоначальный этап обучения, собирался пред очи Дильбера и Яри-Пунхана, Насими приоткрывал тайну: "Посмотрите мне в лицо - узрите лицо Фазла". И это было чистейшей правдой. Они походили друг па друга овалом лица и, бледностью, переходящей в янтарную желтизну, ростом и телосложением, даже впалой грудью и узкими плечами. Даже в людях, заведомо знавших, что это не отец и сын, такое разительное сходство вызывало сомнения. Разницу составляли лишь глубокие морщины па лице Фазла, образующие как говорили мюриды, "узор мудрости".
- Свет очей моих! Мне вовек не забыть твоей победы, свет очей моих! говорил Фазл, идя навстречу Насими, который, едва сдерживая слезы счастья и признательности, с сыновней нежностью бросился в объятия Устада.
Но это была встреча не отца с сыном и не учителя с учеником.
Изъясняя в "Джавиданнамэ" качества совершенного человека, Фазл особо останавливался на способности к божественному экстазу. Утверждая, что музыка источник духовного богатства, возвышенности и нежности и что глубокое ее постижение открывает возможность услышать таинственные голоса вселенной, Фазл связывал способность к божественному экстазу с восприятием музыки и танца. Как бы ни был человек мудр и учен, писал Фазл, если он лишен способности к экстазу, то не может считаться совершенным, ибо он половинчатый. В образовательную программу мюридов Фазл включил непременную игру на музыкальных инструментах - кеманче, уде, зурне, тамбуре, флейте, думбелеке - и участие в круговых танцах "Мансури", "Хуруфани", "Хахышда". Посредством музыки и танца в халифах, как и во всех мюридах, воспитывалась способность к божественному экстазу. Насими же учить не пришлось. Экстатический настрой его души проявился еще в юности, на первом музыкально-поэтическом меджлисе в резиденции, где он поразил всех высоким пафосом своих стихов. Все его слова и поступки были отмечены чрезвычайной страстностью, он предавался любому делу всем существом, за что прослыл человеком, не вмещающимся в норму, или, как говорили халифы, безмерным.
Что же до Фазла, то и он в свои пятьдесят пять лет, несмотря на утонченность ума и чувств, был не менее страстным, чем его любимый ученик. Встречи с рыцарями символического меча, вернувшимися из странствий, всегда были полны экстатического восторга; в эти минуты Фазл забывал обо всех мелочах и помехах на пути к единству и помнил только о конечной цели своего учения в ее идеальной чистоте. Мюриды, знавшие это по опыту долгих лет, молча ждали, когда, пообщавшись с новоявленным рыцарем символического меча, Фазл начнет речь, обращенную ко всем. Мудрейшие изречения Фазла высказывались в часы таких встреч, и шагирды, записав их, по окончании меджлиса возвращали их Устаду, дабы он пополнил "Книгу вечности" новыми положениями.
Вот почему, когда Фазл, широко раскрыв объятья, пошел навстречу Насими и они обнялись, мюриды, встав на ноги, застыли в ожидании...
Но встреча эта не стала встречей ожидаемого ими божественного экстаза. Встретились два сердечных друга, не мысливших себе жизни в разлуке: беглый мученик, промаявшийся после ухода из Баку целый год между жизнью и смертью, и сегодня вечером наконец вышедший из подполья, и его спаситель. И если б кто прислушался, что твердят друг другу два крепко обнявшихся человека, то услышал бы лишь: "Свет очей моих! Свет очей моих!" и "Фазл мой - достоинство мое! Фазл мой - достоинство мое!"
Выпустив наконец Насими из объятий, Фазл точно таким же движением, как давеча Фатьма, провел рукой по пятнам засохшей крови на хирге, и пальцы его, истончившиеся от длительного держания пера, задрожали.
- Как ты исхудал и пожелтел, свет очей моих!
- Разве желтизна моего лица не свидетельствует о высоте моей головы? - с живостью возразил Насими.
- Да будет голова твоя всегда высока, свет очей моих! Ты вернулся цел и невредим, и я никуда больше не отпущу тебя! - Фазл снова прижал его к груди.
Приветствовав все собрание словами "Анал-Хакк", Насими вместе с Фазлом проследовал в верхний угол двора и сел возле Устада на свой низенький табурет. По обе стороны от места Фазл а стояло десять таких табуретов, восемь из которых принадлежали халифам, товарищам Насими, один же - наследнице духа Фазла - Фатьме. Все восемь халифов сейчас отсутствовали. Юсиф стоял у ворот, у призывного костра, встречая приходящих. Мовлана Махмуд с новым заданием отправился дервишем в дальние края. Остальные шестеро находились в своих резиденциях. Но души всех были здесь, и пока жив халиф, никто не имел права занять его места. Но был пуст и табурет Фатьмы. Насими впервые видел пустующим место наследницы духа, и пустота его тяжко ранила сердце. Мюриды говорили ему что-то, но он неотрывно смотрел туда, где обычно сидела Фатьма, и мир снова погружался во мрак. Он ощутил руку Фазла на своем плече.
- Мюриды хотят услышать тебя, свет очей моих! В состоянии ли ты говорить? - В глазах Фазла светилась печаль, он все видел и все понимал, и в печали этой Насими прочитал свой приговор.
Он резко поднялся с места.
- Я - влюбленный. Я говорю сердцем. Что может сказать тело, лишенное сердца, Устад? - сказал он, огорошив и Фазла, и мюридов. Морщины углубились на лице Фазла, в глазах было страдание; мюриды потупились в безысходности.
Насими, оскорбленный и бунтующий, забыл, что нынче на меджлисе много посторонних.
- Велика ли разница меж позорным хиджабами (Хиджаб - требование шариата закрывать женщинам лицо), обязывающим женщин закрываться чадрой, и нашим отлучением друг от друга, Устад?
Фазл ответил не сразу.
- Хиджаб порождает рабство, - тихо сказал он, - рабство на вечные времена. Отлучение же преследует цель заставить призадуматься и уравновесить разум и чувство.
Отмечая долговечность хиджаба, Фазл намекал на временность отлучения, но и уловив отрадный намек, Насими не мог успокоиться.
- Отлучение от любви - то же рабство! Оно не совершенствует человека, а потрясает и ломает его! - сказал он, но, прочитав во взгляде Фазла предостережение, смолк, и, когда к нему подошли шагирды, чтобы проводить в отведенную ему келью, Насими с облегчением покинул меджлис.
По обычаю, дервишей, вернувшихся из странствий и ослабленных духом, купали в горячем отваре целебньгх трав и поили сонным зельем. Насими, отказавшись от услуг шагирдов, уединился в своей келье. Сюда, в отведенную ему келью, перевезли из старой резиденции его книги и рукописи, возле тюфячка на полу, застланном толстым войлоком, стояла, раскрыв крылья, подставка для книг, рядом чернильница, перо, бумага. Обессиленный и опустошенный, сняв хиргу и бросив ее в угол, Насими растянулся на войлоке, чувствуя, как заныли и, похоже, снова кровоточат его раны. Сквозь крошечное отверстие дымохода в крыше виднелся кусок звездного неба. Насими смотрел на звезды, и в подернутом дремой сознании замельтешили образы его странствий: ночи у костров в степи или среди развалин домов, лица, обрывки фраз.
"С надеждой вернулся - лишился надежды..." - прошептал он. Попытался подняться и свалился в изнеможении, снова приподнялся и подполз к бумаге, пододвинул к себе чернильницу, взял камышовое перо.
Я печален несказанно без тебя,
И душа - сплошная рана - без тебя.
Нет сомнений, государыня моя,
Рухнул трон души нежданно без тебя.
Утопил весь мир в слезах, а говорят:
Ветер пронесся ураганный без тебя.
Кто ты, света воплощенье, отчего
Стал темницей мир бездарный без тебя?
Несть спасенья Насими, но исцели,
Был в нем дух, стал бездыханным без тебя.
Закончив газель, он переписал её с аккуратностью и тщательностью, весьма не вяжущимися с кипучей его натурой, затем: позвал шагирда и велел ему передать газель Фатьме. Спустя несколько месяцев Насими прочитает в завещании Фазла слова, касающиеся Фатьмы: "Я хотел облегчить ее состояние", и заново осмыслит многое. Но сейчас слова Фазла о разуме и чувстве никак не вязались с совершенным ликом Фатьмы, который, по глубочайшему его убеждению, был выражением лика Творца, и возмущение против отлучения бередило истомленную разлукой душу.
Шагирд вернулся с сообщением, что, не застав Фатьмы в ее келье, обошел весь караван-сарай и нигде не нашел ее. Никто, в том числе и Юсиф, несущий личную ответственность за Фатьму, не знал, что, расставшись с Насими, Фатьма в сопровождении бакинских мюридов отправилась в Баку и, выезжая из. ущелья, столкнулась на шемахинской, дороге с большим отрядом тимуридов, по спаслась лишь потому, что кони тимуридов, истомленные дальней дорогой, не догнали ее.
Услыхав, что Фатьмы нет нигде в резиденции, Насими почуял неладное и, не усидев в келье, вышел на порог; озираясь, прислонился к косяку двери. С того конца обширного двора доносился голос Фазла.
- Нет, сын мой, Платон тут ни при чем, - говорил он, видимо отвечая на чей-то вопрос. - Платон видит прекрасное вне мира, мы же видим прекрасное в самой действительности. Противники нашего учения в одном случае пытаются извратить его, утверждая, что мы видим божественное во всякой нечисти, в другом же случае связывают с Платоном, дабы отдалить его от реальной жизни и представить отвлеченным и менее действенным. Учение же паше проистекает из трех основополагающих слов, означающих триединый духовный свет: зарр, хурр и фарр. Зарр происходит от имени Зардушта, хурр - о имени ученой, матери Хуррам, дочери всем вам известного Маздака, и фарр - от имени ученого мужа Фарруха. Зарр, хурр, фарр означают свет, исходящий отнюдь не из внемирового пространства, а от реального Солнца. И Зардушт, и Хуррам, и Фаррух верили, что рождение и вознесение духа в человеке происходят под воздействием Солнца. Кто из вас читал мою "Книгу вечности", тот знает, что я трактую малую вечность как жизнь человечества во времени, а великую вечность как жизнь вселенной. Я утверждаю их неразрывное единство и раскрываю его суть.
Эту проповедь Насими слышал впервые семь лет назад в подвальной библиотеке бакинской резиденции и там же впервые повстречался со своей совершеиноликой и раисом Юсифом. Когда Фазл после проповеди поднялся к себе наверх, все разошлись и Юсиф предложил Насими покинуть библиотеку, тот ответил: "Я не выйду отсюда, пока не освою "Кингу вечности". Н устроился с книгой в укромном уголке библиотеки.
Пройдя курс обучения и сподобившись хирги и символического меча мюрида, Насими вновь и вновь перечитывал "Джавидннамэ", в котором, по его признанию, ему открылось "такое море, каждая капля которого полна тайн целого моря".
Проводя в библиотеке дни и ночи, Насими выучил наизусть "Книгу вечности", за это-то время и изменился неузнаваемо цвет его лица, став янтарным. Но слова и интонации первой проповеди Фазла навсегда впечатались ему в память.
- .... Власть над миром дается путем познания мира, но-зпаиие же мира начинается с познания материи. Человек, как наивысшее проявление материи, создан совершенным существом. Подобно тому, как неразрывны человек и вселенная, так неразрывны материя и дух, который сам является бесконечной материей. Только невежды могут разъединить эти понятия. И поэтому утверждения о светопреставлении, Судном дне и воскрешении мертвых - вьмысел. И рай, и ад в этом мире... - голос Фазла доносился будто из глубины далеких лет.
Чей-то иронический вопрос вернул - Насими в настоящее.
- Рай - в этом мире?
Все обернулись и посмотрели на того, кто задал вопрос. Здесь не принято было перебивать проповедника. Но глава купцов гаджи Нейматуллах, сидя с чашей вина в руке, вновь спросил:
- Прости меня, о шейх, что я усомнился, в твоих словах. Может, я не так расслышал... Или ты действительно сказал, что рай находится в этом мире?
- Да, гаджи, - ответил Фазл, - рай находился в этом мире.
- Но где же именно? - спросил глава купцов. - Я всю свою жизнь творил добрые дела, о шейх. Кормил голодных и пригревал обиженных. Коль скоро рай находится в этом мире,
77
прошу тебя, укажи, где именно", я отправлюсь туда и займу свое законное место.
Пораженные неверием и иронией купца, все застыли на своих местах.
Фазл улыбнулся доброй, слегка насмешливой улыбкой.
- Не надо ходить далеко, гаджи, - сказал он. -Посмотри под ноги.
Гаджи посмотрел себе под ноги.
- Но тут нет ничего, - сказал он со смехом. Фазл тоже засмеялся.
- Как же я могу указать рай человеку, который не видит земли под ногами?
- Что, получил?! Усомнился в словах шейха Великой среды! Пусть будет тебе уроком! - загалдели, смеясь, купцы, и громче всех смеялся гаджи Нейматуллах.
Старший брат бакинского правителя гаджи Фиридуна гаджи Нейматуллах очень походил на него полнотой, добродушием и веселостью, а в любви к женщинам даже перещеголял брата-многоженца. Он со смехом признавался, что потерял счет женам и наложницам, населявшим громадный особняк в Шемахе, расположенный пониже дворца Гюлистан, на высоком плато между кварталами Мейдан и Шабран, а также все семь его караван-сараев вокруг города. Через своих жен гаджи Нейматуллах породнился со всей шемахинской знатью, включая высокое духовенство и самого ширван-шаха. Но не одно женолюбие послужило причиной его широкой известности. В первые же годы правления Ибрагима гаджи Нейматуллах, окружив нефтяные озера в окрестностях Баку караулом, открыл торговлю нефтью. Вельможи написали шаху официальную жалобу на купца за то, что тот продает божий дар, исходящий из недр земных, и его призвали, в судилище. Неприметно подмигнув шаху, гаджи Нейматуллах ответил на обвинение своих судей: "Впервые огненную воду на нашей земле увидел посланец нашего пророка и, сообщив ему об этом, получил ответ: "Наф эт" (Искаженная форма слова: "наффат" - полезные вещества.), что значит "извлекай пользу". Вот я и извлекаю ее".
Судьи возразили было, что пророк имел в виду всеобщую пользу, а не единичную и корыстную, но по решению шаха дело завершилось в пользу гаджи Нейматуллаха. Позднее, когда верблюжьи караваны гаджи Нейматуллаха стали во.зить нефть в Рум, Иран, Ирак и другие страны и возвращаться оттуда с грузом золота, львиная доля которого поступала во дворец Гюлистан, вельможи сообразили, что к чему, и более не поднимали вопроса о божьем даре. Сам же гаджи Нейматуллах прославился как человек не менее богатый и всесильный, чем шах Ибрагим. Молва говорила, что в странствиях он кормил своих верховых верблюдов хурмой, а у раба, осмелившегося стащить из кормушки одну хурму, приказывал разбить зубы, и если случалось слуге прикарманить один динар, он приказывал отрубить ему палец, а если пять динаров - то все пять пальцев. Но в лице гаджи Нейматуллаха не было и признака жестокости, оно было беззаботным и веселым и выдавало в нем любителя вина и женщин. Вот почему вспыхнувший спор с Фазлом вскоре забылся как несерьезная выходка бесшабашного весельчака. До самого рассвета гаджи с товарищами-купцами слушал проповедь Фазла и танцевал с мюридами, которые в честь освобождения Фазла из подполья встречали восход солнца.
Вернувшись в Шемаху, гаджи посетил шаха во дворце Гюлистан, сообщил ему, что среди хуруфитов назревают разногласия, и получил задание почаще посещать вместе с купцами резиденцию Фазлуллаха, присматриваться и прислушиваться, дабы с точностью установить, в чем корень противоречий, о чем сообщить лично шаху.
СТРАХ
9
Еще весною прошлого года прошел слух, что наследник Мирзншах сошел с ума. Впоследствии посол летописец де Клавихо, прибывший из Кастилии по поручению своего монарха, на основании слухов и домыслов подтвердит сумасшед-ствие Мираншаха как реальный факт. Летописец же Тимура, очевидец событий, напишет, что вследствие падения с коня во время охоты наследник повредил себе голову, чем даст новую пищу для слухов и косвенным образом потвердит их. И, переходя из источника в источник, от поколения к поколению, сообщение это утвердится в истории, и Мираншах предстанет в ней как человек, "повредившийся" в уме. Но свита наследника и его лекари хорошо знали, что Мираншах, бешено загоняя коня на охоте, не раз падал вместе с загнанным конем и получал увечья, но они не, имели отношения к его головным болям. Как все дети Тимура, он страдал наследственными головными болями от рождения. Боли эти были периодическими. Джахангир, старшин сын Тимура, высокий и стройный, как кипарис, страдал головными болями перед возможной опасностью проиграть сражение и навлечь на себя гнев отца. Чтобы превозмочь страх и как следствие дикую головную боль, он, очертя голову, бросался в самое пекло боя Это принесло Джахангиру славу первого багадура Мавераннахра и Хорезма, это же и сгубило его.
Приближенные Мираншаха знали, что при жизни брата-наследника он гораздо чаще страдал приступами головной боли. Став по смерти брата наследным принцем и владельцем тебрнзского трона, освященного именем Хулакида, Мираншах надолго избавился от головных болей, как он надеялся - навсегда.
Но. события с хуруфитской шапкой, подобранной па месте схватки под Алинджой и отосланной отцу, а вслед за тем - с ключом в форме буквы "алиф", обнаруженным в кармане заговорщика, покушавшегося на Ибрагима в шахской мечети, внушили ему опасение, что теперь он не сумеет доказать отцу измену ширваншаха, и наследник, уже спустя годы, снова почувствовал признаки застарелого недуга.
Получив же с Багдадской дороги приказ повелителя арестовать с помощью ширваншаха Ибрагима еретика Фазлуллаха и казнить его перед Алинджой, раскрыть девять тайных хуруфитских очагов в девяти городах и уничтожить их, схватить и казнить всех халифов и мюридов Фазлуллаха, вырвать с корнем и истребить хуруфизм, Мираншах в отчаянии схватился за голову - мозг его, казалось, жалили изнутри скорпионы. Он знал, что отец сердит на него за долгую безрезультатную осаду Алинджи, за то, главным образом, что осажденную крепость поддерживает, в сущности, все население Азербайджана.
В "Уложении" - книге, которую, повелитель диктовал своему писцу в походах меж двух сражений или в воинском стане, - не говорилось о возможности смертной казни для наследников, по наследник, совершивший предательство по отношению к государству и правителю или не выполнивший его приказа, мог быть лишен сана и наследства, и это установление сверлило сейчас мозг Мираншаха. Младшие братья, Шахрух и Омар Мирза, держались мнения, что отец продиктовал эти слова для предостережения от дурных дел и побуждений, на деле же никогда не станет наказывать так сурово своих детей, и рез того пожизненно наказанных головными болями.
Но, выслушав невыполнимый приказ об аресте и казни Фазлуллаха, о раскрытии и уничтожении девяти хуруфитских очагов в девяти городах, Мираншах уже не сомневался, что он, согласно "Уложению", за невыполнение приказа будет лишен сапа и наследства, доставшегося ему после смерти старшего брата. К тому же боли в ногах, мучившие его с детства, так усилились, что наследник не мог заснуть, пока ему не сделают массажа; увидев же, что ноги его истончаются, подобно правой парализованной ноге отца, он испытал такой страшный приступ головной боли, что переполошил весь двор. Лекари в один голос твердили, что спасение в покое, советовали ему понюхать снотворного дурмана, чтобы заснуть и отдохнуть во сне от боли. Вельможи предлагали пригласить после отдыха литераторов и ученых и поучительными беседами, равно как и чтением развлекательных книг, отвлечься от гнетущих мыслей. Они подтверждали свою мысль примером его младших братьев Шахруха и Омара Мирзы, которые-де тоже страдали головными болями, но, увлекшись чтением книг и учеными беседами, излечились, от них. Мираншах и прежде слышал об этом. Поговаривали, правда, что Шахрух приютил в своем дворце еретиков и почитывает запрещенные шариатом книги, в коих бренный человек приравнивается к богу и отрицается страх божий; поговаривали также, что он послал еретиков и к брату Омару Мирзе с тем, чтобы и его приобщить к ереси, за что вельможные сеиды сделали Шахруху строгое внушение, ставшее причиной разногласия между братьями.. Но какие бы там ни ходили слухи, а несомненно то, что книги и поучительные беседы помогли братьям излечиться от недуга, и Мираншаху было бы весьма полезно последовать их примеру.
Но Мираншах изживал свою болезнь охотой, вином и женщинами.
Сжимаясь от болей под шелковым одеялом, он вдруг вскакивал и, не надев даже халата, в одной исподней рубахе садился на коня и мчался, не разбирая дороги, а вслед ему в напряженном молчании, не отрывая от него встревоженных взглядов, скакали друзья юности, его приближенные. Обессилев и замучив всех бесцельной скачкой, он спешивался где придется, приказывал подать вина и, напившись пьян, возвращался, предвкушая при виде своей Султании, белокаменные колонны которой из-за отсутствия крепостных стен виднелись издалека, следующее средство своего исцеления. Но боль иной раз достигала такой силы, что у него мутилось сознание. Оставалось одно только ощущение боли и сжавшееся в ком стремление избавиться от нее. Тело, натренированное с юности, бешено сопротивлялось боли, и ком сопротивления, превращаясь в камень, давил на мозг, не впуская в него никаких иных мыслей и чувств.
Проснувшись после глубокого сна, в который он впадал, как в пропасть, после бешеной скачки, вина и женщин, Мираншах вспоминал об отце и его грозном приказе. Зная, что шах-предатель никогда не схватит Фазлуллаха и что дервиши-хабаргиры, облазив вдоль и поперек весь Иран, южные земли Азербайджана, Нахичевань, Карабах, Шемаху и Гянджу, не обнаружили очагов хуруфизма, что "анал-хакк", пожаром охвативший весь его удел, никогда не будет искоренен, он снова начинал метаться в корчах. Не видя иного выхода, Ми-ракшах поднимал в поход семьдесят тысяч всадников, скакал, высунув искусанный и почерневший от запекшейся крови язык, рубил мечом всех, кто попадался ему на пути, будь то мужчина, женщина, старик иль ребенок, поджигал города, села, мечети, медресе, молельни, оставляя за собой пожарища и, руины.
В один из таких безумных набегов он сравнял с землей Астарбад (Известный также под названием Азадабад. Не путать с городом Астарабад на Каспийском море) - город искусных ремесленников, который был пощажен даже эмиром Гыймазом, прославившимся своей жестокой расправой с нахичеванцами в Зияульмульке.
В другой раз, проделав в два дня семидневный путь от Султании до Тебриза, разрушил знаменитые мечети, поражавшие своей величественной архитектурой и золотыми фресками; служителей же, выбегающих с мольбой и криками, предавал мечу. По возвращении из Тебриза он в пароксизме истерики, приведшей в ужас его военачальников, напал на свой прекрасный стольный городок, изрубил торговцев, съехавшихся сюда со всех концов улуса, и окрасив в цвет крови просторный базар длиною и шириною в тысячу шагов, истребил ни в чем не повинных горожан и, приказав расставить катапульты, разрушил крепость с беломраморной башенкой, предоставив населяющим ее жителям погибнуть под градом каменных ядер. Когда же ему донесли, что отец его, повелитель, увидев по возвращении из Багдадского похода развалины тебризских мечетей и могилы погребенных там же зарубленных священнослужителей, сказал в ужасе: "Мой сын лишился рассудка!" - Мираншах закричал в отчаянии: "Я выполняю его приказ! Разрушаю, потому что на этой земле нет места, где бы не было очага хуруфизма! Убиваю, потому что все хуруфиты!".
Так наследник повелителя, с которым тот после смерти старшего сына Джахангира связывал сноп честолюбивые надежды, превратился за несколько месяцев в ненасытного кровопийцу и погромщика, которого теперь в Иране и Азербайджане называли не иначе как Марамшах - Змеиный шах.
И лишь тогда, когда мать Мираишаха прислала из Зенджана гонца передать сыну, что повелитель гневается и новая ошибка повлечет его отстранение от власти, а на место его будет посажен сын его Абу-Бекр, Мираншах вложил наконец меч в ножны и созвал совет военачальников, и они повторили ему в который уж раз, какие следует принять действенные меры к аресту Фазлуллаха. Вот тогда-то Мираншах послал шаху Ибрагиму письмо с грозным наказом схватить нечестивца и доставить в Султанию, а вскоре после этого тайно отправил в резиденцию шейха Азама переодетых воинов. Все свои надежды отныне Мираншах связывал с грозным наказом, которого, как он полагал, не посмеют ослушаться шир-ваншах, а более того - с шейхом Азамом, целовавшим некогда ему на верность меч.
Прождав напрасно всю зиму вестей из Шемахи, он получил наконец в конце зимы письмо с печатью ширваншаха, в котором было написано черным по белому: "Теперь зима. Когда наступит весна, мы схватим его и пришлем". Заорав диким голосом, Мираншах в бешенстве выскочил из шатра и потребовал коня.
Он стоял в это время со своим войском в Армении между Уч Килисом и Румом, охраняя, по приказу повелителя от возможных вылазок его утомленную Багдадским походом армию, зимовавшую в Уч Килисе.
В лагерь Мираншаха ежедневно приходили армянские монахи с окрестных гор.
Всего полгода назад тамгачи - сборщики налогов, приезжая сюда для сбора налогов, доносили по возвращении в Султанию, что в Армении, кроме как в Ерзингане, не осталось ни живой души и взимать налоги не с кого.
В тот же день, когда Мираншах с войском расположился здесь лагерем, безлюдные горы окрест вдруг ожили, скалы зашевелились и обернулись людьми и, ведомые священником в длиннополой черной рясе и с большим серебряным крестом на груди, на удивление всего стана, от конюхов и до тысячников, доверчиво и бесстрашно спустились к ним. После разговора наследника со священником военачальники, никогда не расстававшиеся с Мираншахом ни в походах, ни на биваках и потому хорошо знавшие его нрав, стали свидетелями необычайного его волнения: никогда еще они не видели, чтоб наследник так безудержно хохотал и так неутешно, почти по-детски рыдал. В тревоге и беспокойстве они стали допытываться у вельмож, в присутствии которых шел разговор наследника с иноверцами: что они такое сказали Мираншаху и отчего он впал в такую страшную истерику? Но вельможи отмечались, не емся пересказать разговор иноверцев с наследником. Прослышав о том, что Мираншах карает мусульман, они приняли его за единоверца и пришли поклониться ему и просить покровительства и хлеба.
Весь день Мираншах пил, смеялся и плакал, а вечером приказал, заколоть множество овец, расстелить вместо скатертей дорогие шелковые ткани и сел пировать с гостями, приказав, по обычаю Мавераннахра, отправить домочадцам гостей первую партию зажаренных целиком бараньих ляжек и больших кусков вяленого мяса па кожаных подносах с серебряными ручками, после чего собственноручно раздал всем лаваш и, испив из золотой чаши, в знак особого уважения передал ее священнику и до утренней зари потчевал армян.
Спустя годы в книгохранилищах Эчмиадзипа найдут страницы, свидетельствующие о милосердии и щедрости Мираншаха, сына и наследника заклятого врага христиан Тимура, разрушившего множество церквей в городах и селах армянских, в том числе и в Ерзингане. Теряясь в догадках, один истолкуют эти страницы так, что, подверженный пьянству, Мираншах попросту получал удовольствие от исполнения своих странных прихотей и не отвечал за свои поступки; другие же станут утверждать, что он был тайным противником политики своего отца и всюду, где было возможно, действовал наперекор ей. И никто уже не вспомнит, что добрые деяния в Армении, равно как и кровавые погромы в собственном улусе, проистекали от одного источника - отчаяния.
Страх породил болезнь, болезнь породила злодеяния, злодеяния породили безнадежность, которая перешла в отчаяние, граничащее с безумием.
Письмо Ибрагима привело его в бешенство. "Теперь зима. Когда наступит весна, мы схватим его и пришлем". Изворотливость и непокорность шаха, с какой-то, но несомненно преступной целью оттягивающего время, довели Мираншаха до исступления, и, выскочив с диким ревом из шатра и приказав первому подвернувшемуся тысячнику поднимать конников, поскакал с ними в Ширван. Вот с этим-то отрядом тимуридов повстречалась ночью на шемахинской дороге Фатьма и бакинские мюриды и счастливо избежали плена.
Добравшись до берега Куры и расположившись на отдых, Мираншах стал посылать гонцов одного за другим в Шемаху, и между столицей Ширвана и приближающимся к ней отрядом действовала непрерывная связь. Дервиш Асир, засевший в одной из полутемных келий одного из семи, шемахинских караван-сараев передавал наследнику с гонцами сведения о событиях во дворце Гюлистан, добытые через черных мюридов шейха Азама, и, таким образом, Миранщах еще в пути был осведомлен о последних новостях.
Переодетые воины, тайно засланные принцем.в резиденцию, шейха Азама и жившие там в ожидании ареста Фазлуллаха, дабы помочь осуществить его и доставить еретика в стаи наследника, встретили его, раскормленные и хмельные от ячменной настойки, у Главных ворот, выходящих на караванную дорогу. Это были отборные багадуры-джагатаи, соплеменники эмира Тимура, носившие на шее кожаные ярлыки со списком дарованных им пастбищ, скота и табунов, и обычно их посылали на дело, когда следовало выкрасть кого-либо из опаснейших врагов повелителя. Как все багадуры в войсках самого Тимура, его сыновей, внуков и родственников, переодетые багадуры. - джагатаи работали под началом дервиша Асира и кроме него подчинялись только самому повелителю. В случае невыполнения приказа или какого-то проступка повелитель мог сорвать у багадура с шеи ярлык и лишить всего имущества; порка же кнутом, узаконенная для всех воинов, на джагатаев не распространялась, ибо за особые, мало кому ведомые заслуги перед повелителем и государством они были освобождены от телесных наказаний. Но у Главных ворот кнут наследника просвистел как раз над их головами. Мираншах хлестал их за то, что, предавшись обжорству и лени, они позволили упустить послов Фазла, а вместе с ними и возможность доказать повелителю измену ширваншаха, и хлестал до тех пор, пока все они до единого не повалились под ноги его коню с мольбами о пощаде. Если бы он не надеялся найти в резиденции шейха Азама веские доказательства измены шаха, то, не задумываясь, предал бы их мечу. Приказав им вернуться па свои места, он въехал наконец в ворота. Следуя за ним, отряд, топча и сминая по пути ночную стражу, которая, узнав тимуридов, поспешно расступалась, давая им дорогу, с шумом ворвался в город.
Мираншах услышал, как в бойницах забили барабаны, увидел, как из лешгергяха - военной крепости на горе - высыпали аскерхасы и поскакали, молниеносно занимая дорогу, ко дворцу Гюлистан, и как на высокой дворцовой башне появились силуэты шаха и наследника Гёвхаршаха в окружении факельщиков.
Армия шаха Ибрагима во глазе с его братом сардаром Бахлулом стояла в Дербенте, прикрывая, согласно договору с эмиром Тимуром, Дербентский проход от Тохтамышхана.
В Шемахе оставались тысяча аскерхасов, телохранители, оруженосцы и миршабы - ночная стража; на остальной же территории Ширвана, кроме личных отрядов правителей Баку, Махмудабада, Ахсу, Шабрана да небольших групп охраны купцов и сельских старост, не было никаких военных сил. Мираншах был уверен, что тысячный отряд конников, составляющий одну десятую часть его армии, разгоряченный недавними погромами и грабежами, только гикни им - сметет разодетых в шелка и сукна, почивших в мире и сытости, отвыкших за время правления Ибрагима от сражений шемахинцев, и он с легкостью схватит Ибрагима и уведет его в плен.
Если бы у него были доказательства измены шаха! По сведениям дервиша Асира, Ибрагим приложил свою шахскую печать к указу об аресте Фазлуллаха и предании суду всех хуруфитов, к тому же обвинил шейха Азама, по должности своей стоящего на страже веры и религии, в попустительстве ереси и укоренении ее в Ширване, чем обелил и оградил себя от подозрений.
Кроме того, арест Ибрагима повлек бы за собой уход ширванской армии из Дербента, чем не преминул бы воспользоваться Тохтамыш-хан, чтобы вторгнуться во владения Хулакида - Мираншаха. Арест шаха не обещал ему ничего, кроме новой вспышки гнева со стороны отца, и поэтому, заметив, что воины его, взявшись за оружие, готовы схватиться со стремительно приближающимися аскерхасами, принц запретил вступать в бой и в сопровождении небольшой свиты проехал на Мраморную площадь, где ждал вышедший встретить и пригласить его во дворец кази Баязид. Не удостоив его ответного приветствия, наследник погнал разгоряченного коня к резиденции шейха Азама.
Когда шах и наследник Гёвхаршах выпустили еретиков из железных клеток и увели с собой, шейх Азам, изнемогши от отчаяния и бессилия, какое-то время оставался в темнице, как если бы сам стал невольником.
Ненависть к вероломному шаху и к безбожникам хуруфи-там переросла во вселенскую ненависть к проклятому богом времени безверия и бесстрашия, и если он еще давеча здесь, в темнице, заклинал шаха предотвратить кровопролитие, то сейчас сам жаждал светопреставления, потому что боль сердца била так велика, что не вмещалась в слабой, с перебитыми ребрами груди и рвалась вовне.
В его воспаленном мозгу проносились видения погромов в Малхаме, Исфагане, Тебризе, и с мстительным злорадством он утверждался в справедливости деяний эмира Тимура, ниспосланного господом, чтобы очистить мир от скверны.
Мысль о всечеловеческом погроме, который, достигнув апогея, истребит всех до единого, дабы люди погибли и воскресли для новой, праведной жизни, так. захватила шейха, что появись сейчас перед ним эмир Тимур и прикажи ему взять в руки капающий меч, он повиновался бы с готовностью,
И в этот час он узнал, что принц Мираншах с войском приближается к городу с тем, чтобы потребовать у него - шейха Азама неопровержимые доказательства измены Ибрагима, и колени его ожили, наполнились силой, он выпрямился, оправил одежду, пришедшую в некоторый беспорядок, когда он падал ниц перед шахом, и обычной своей степенной походкой вышел из подземного лабиринта, поднялся в резиденцию и стал готовиться к встрече с Мираншахом.
Прежде всего шейх проверил тайник в своей молельне, где хранил еретическое сочинение в трех книгах на трех - фарсидском, арабском и тюркском - языках и, удостоверившись, что книги на месте, запер тайник на ключ и велел слугам принести из шахской мечети ковры и расстелить их в молельне, а поверх разложить тюфячки и мутаки. Затем он велел муллам и их шагирдам и служкам убрать с порогов келий драные паласы и циновки, расставить кувшины для омовения вокруг бассейна и устлать коврами путь, по которому проедет наследник Мираншах, а сеидам распорядился достать из продовольственных колодцев продукты, разжечь огонь в очагах и подвесить казаны. Когда из бойниц послышалась барабанная дробь, шейх Азам стоял уже во дворе и, впившись взглядом в дворцовые ворота, ждал появления Мираншаха.
Шейх с трудом узнал, вернее сказать, отличил среди всадников, скачущих по Мраморной площади, принца по блеску и богатству его одежды, в которой прежде никогда его не видел. В треухе хулакидов, украшенном в знак правления пятью краями - Азербайджаном, Арменией, Кахетией; Ираном, Ираком. - пятью павлиньими перьями, в халате из зарбафта, расшитом по плечам, груди и полам золотой бутой, перепоясанный золотым поясом, на котором висел меч с золотой рукояткой, сверкающий крупными драгоценными камнями на треухе меж перьями, в центре каждой буты, на гюйсе и на сафьяновых ножнах меча; он соскочил с хрипящего коня перед резиденцией шейха и, пошел на него - худощавый человек с распухшим лицом, которое oт нечёсанной, слежавшейся бороды казалось несоразмерно широким, и шейх, узнал пояс и меч, который: целовал на верность этому человеку.
Проведший почти всю жизнь, свою в молитвах об исцелении больных и страждущих, проклятьях силе и мечу и волею судьбы принужденный целовать меч, он запомнил его весь, от золотой рукояти до красных сафьяновых пожен, редко осыпанных крупными сапфирами и бирюзой, с необыкновенной отчетливостью и, признав прежде, чем самого наследника, с тою же страстностью приложился к нему обескровленными губами. Но вонзившиеся в него глаза принца нетерпеливо требовали ответа, и, не успев выпрямиться после глубокого поклона, шейх поспешно перешел к сути дела:
- Ширваншах в союзе с хуруфитами, сын мой. Он вероотступник и предатель! сказал шейх. Мирапшах дрожал.
- Вероотступник!. Предатель! Повелитель не верит словам! Нужны доказательства!
- Есть! Есть доказательства! - Шейх снова склонился, в поклоне. - Книги еретика - вот доказательство! Они у меня, сын мой.
Из донесений дервиша Асира Мираншах знал, что шейх Азам захватил "Джавиданнамэ", посланную еретиком Фазлуллахом шнрваншаху Ибрагиму, и - прячет у себя, по весть об арестованных послах вытеснила из сознания не столь важное сообщение о книгах, все значение которого он помял, когда узнал, что послов упустили. Но принц никак не надеялся, что шейх Азам убережет свою добычу от хитрого и коварного шаха, и, услыхав о книгах, замер - у него перехватило дыхание. Обеспокоенный его молчанием, шейх поспешил заверить его.
- Не сомневайся, сын мой, я сам забрал книги с шахского подноса и могу со своими мюридами предстать пред очи повелителя и засвидетельствовать, что халиф Фазлуллаха Али ан-Насими (Али ан - И а с и м и - арабское произношение имени и псевдонима Насими) предложил ширваншаху союз и передал ему книги своего устала с тем, чтобы Ибрагим освоил учение еретика и опирался па пего во всех своих делах.
Не смея верить, что эта хитроумная лиса Ибрагим оставил в руках шейха такое веское и неопровержимое доказательство, как "Джавиданнамэ", и так легко попался в капкан, Мираншах молча прислушивался, как в нем начинает клокотать торжество. Шейх, все убеждая в чем-то принца, продолжал говорить суетливо. Расслышав среди потока слов: "Измена шаха неоспорима, сын мой!" - Мираншах, потеряв терпение, заорал:
- Неси! - И, потрясая кнутом в руке и золотой серьгой-полумесяцем в ухе, снова крикнул: - Неси книги!
В нетерпении он последовал за шейхом по узкому длинному коридору мимо узких и низких дверей келий, вдоль тонких каменных опор, на выступах которых горели масляные светильники, вошел в распахнутую шейхом высокую дверь и оказался в просторной молельне с высокими сводами. Шейх пропустил Мираншаха вперед, в верхний угол молельни, сам подошел к михрабу, за которым висели поперек всей стены шелковые знамена со святым словом "лаилахаиллаллах". Мираншах, глядя, как шейх вытащил из кармана ключ и приподнял одно из знамен, уже не сомневался, что сейчас он достанет книги - вожделенное доказательство измены Ибрагима, который так долго уходил от расплаты и дал наконец себя заарканить. Это было поистине чудо, и Мираншах готов был заполнить молельню, богатую только свечами, серебром, золотом и драгоценностями, дабы воздать по заслугам человеку, сотворившему чудо.
Но радость его была недолгой.
Мираншах увидел, как шейх вдруг выронил ключ, "затем бессильно уронил руку, в которой был ключ, и медленно обернулся к нему - лицо его было одного цвета с его белой бородой.
- Книги исчезли, сын мой... - ни жив, ни мертв проговорил шейх. - Не пойму, что за напасть... В резиденцию чужие не входят... Ничья нога в молельню не ступает... Не понимаю...
Мираншах молчал. В отличие от шейха, он почему-то не удивился, словно бы заранее знал, что много исхода не будет.
"Мой сын лишился рассудка", - билось в висках, и ом вдруг трезво подумал, что этот ширванский поход увеличит список его преступных безрассудств: оставил без разрешения и ведома повелителя свою армию в Армении, лишил вестей об осаде Алинджи, посылаемых ежедневно ему, а им пересылаемых отцу в Уч Килис, отхлестал неприкосновенных багаду-ров-джагатаев, а у Главных ворот Шемахи, смятых в знак доверия повелителю, затоптал насмерть ни в чем не повинную ночную стражу и, наконец, тщится обвинить в преступных связях союзника эмира Тимура, представляющего в Ширване его волю. Вместо того, чтобы благоразумно ждать, когда ширваншах Ибрагим задержит и отправит, как обещал, Фазлуллаха, он предпринял этот дурацкий поход, а в конце его, вместо того чтобы объясниться с шахом и попросить его содействия, последовал за этим выжившим из ума стариком, который ко всему еще обвиняется и в пособничестве еретикам.
Глядя в зияющий пустой тайник, он всем своим нутром ощущал, что вместо хитрого и коварного Ибрагима судить в конце концов будут его, Мираншаха, и, не зная того, словно бы предчувствовал, что, не умея оправдаться, он будет повторять без конца: "Ибрагим - дьявол! Все наши беды исходят от него. А вы вместо него судите меня!"
Охваченный дичайшей головной болью, принц потребовал вина и тут же, в молельне, выпил его целый бурдюк. Воины, знавшие, что последует за вином, приволокли ему женщину, и Мираншах, накинувшись на нее, не видел и не слышал, как шейх Азам вбежал в молельню и с криком: "Пощади мое дитя! Не гаси мое солнце!" пал ему в ноги.
10
На правом берегу реки Алинджа, которая, растекаясь в верховьях, в зарослях тамариска, множеством ручейков, а пониже, снова слившись, с грохотом низвергалась с каменистого спуска, на вершине могучей скалы чернели, казалось, вросшие в нее башни непокоренной крепости, молчавшей под пристальным наблюдением воинов караульного войска в островерхих шлемах, железных кальчугах, на белых конях. В один из душных мглистых весенних вечеров в каменистом ущелье к востоку от осажденной крепости появился всадник на таком же белом коне, в лисьем треухе, прибитом весенним дождем, в простом сером чекмене, в каких ходили воины продовольственного войска, без брони и оружия... Придержав коня, он долго смотрел на крепость, потом повернул налево, к косогору, изрезанному множеством тропинок, - туда, где, рассыпавшись по всему склону, был стан тимуридов. Кто бы мог предположить, что это был властелин Мавераннахра и Хорезма, Ирана и Ирака, Азербайджана, Армении и Грузии - эмир Тимур?
Сардар Алтун, укрывшийся за прочными стенами крепости Алинджа, знал из донесений гонцов, что трехсоттысячная армия эмира Тимура, покинув Уч Килис и не сворачивая к Нахичевани, направилась в сторону Карабаха, и никак не ждал, что он повернет обратно. Воины же, несущие дозор на башнях и отвесах окрестных скал, соединенных тайными ходами с крепостью, привыкшие видеть белоконное караульное войско, день и ночь маячившее перед глазами, пропустили без внимания одинокого всадника на таком же белом коне.
Тимуриды же распознали из стана личный отряд багадуров и личное продовольственное войско повелителя, а вслед за этим, узнав и его самого, засуетились.
Тимур был так же слитен со своим конем, как бывает слитна скала с землей, из которой растет: в седле никто не видел следов его болезни и хромоту. Когда же нога его коснулась земли, она словно бы ушла из-под ног, и его громадное тело, потеряв точку опоры, покачнулось.
Военачальники, сеиды и дервиши-хабаргирды, сбежавшиеся, чтобы поклониться властелину, и прежде видывали, как трудно ему спускаться с коня на землю, но такого, чтобы эмир едва держался на ногах, пока не бывало. Очевидно, властелин едет издалека и в пути не отдыхал. Тысячники, стоявшие позади, ждали, что к властелину подойдут темники; те, в свою очередь, считали, что подойти и поддержать эмира Тимура надлежит его давнему соратнику эмиру Гыймазу, но и последний тоже не двинулся с места.
Старые соратники эмира Тимура, ведущие в походах авангардные полки, увенчанные победами, воинской славой и наградами, считались здесь, в стане под Алинджой, счастливцами. Победы же эмира Гыймаза в прежних походах и награды за них обошлись ему непомерно дорого, так как по назначении его правителем Нахичевани он осужден сидеть под этой проклятой крепостью и зимой, на леденящем, режущем ветру, и летом, в адский зной и духоту, не смея уйти и не умея овладеть ею. В первые годы осады принц Мираншах, объединив свое войско с войском эмира Гыймаза и достав из ножен меч, сам водил их на штурм крепости, но, оставляя всякий раз горы трупов и обугленные осадные лестницы под стенами крепости и потеряв надежду на взятие ее штурмом, они отступили на левый берег реки и окружили свой лагерь глубокими рвами. Тогда-то и начались атаки защитников крепости, которые, спускаясь неслышно по скалам, вдруг как с неба сваливались на караульное войско, а то, появившись с тыла, с противоположного склона горы и осыпав стан дождем стрел, исчезали, а то еще, скатившись ночью с Йлан-дага, упирающегося вершиной в звезды, разгоняли пасущиеся в долинах табуны тимуридов и, врезаясь небольшими группами, спиной к спине, в ряды тимуридов, подоспевших из стана для спасения табунов, бились с ними ожесточенно и долго. Эмир Гыймаз, знавший по опыту, что ночные схватки служат капканом для его воинов, и оберегающий осадную армию от бесполезных битв, стоя у шатра, до утра слушал дикое ржание копей и звон мечей об щиты, доносившийся из-под Илан-дага, а на рассвете, когда выжженные холмы и луга были усеяны черневшими трупами воинов и отсверкивающим оружием и броней, вынужденно посылал новые отряды для спасения табунов, и все начиналось сызнова.
И так тянулось день за днем и год за годом. По словам дервишей-хабаргиров, в Алипдже было столько же землекопов, сколько воинов. Искусные мастера, проработавшие всю жизнь в нахичеванских соляных копях, они прорыли за семь лет осады лабиринт подземных ходов и так хитро соединили ими оба склона горы, что совершенно невозможно было определить, откуда могут появиться защитники крепости и куда вновь исчезнут, ибо скалы тут обладали способностью раздвигаться, впуская в подземелье воина, и тотчас наглухо задвигаться. Поэтому в ночных сражениях гибли преимущественно тимуриды, и с наступлением, утра трупы их чернели на выжженной солнцем земле, а брошенные шлемы и оружие зловеще поблескивали на солнце. И этому не видно конца.
Несчастная, роковым образом затянувшаяся осада превратила некогда победоносного военачальника, эмира Гыймаза а затравленного, замученного своим бессилием неудачника; лицо его, пышущее когда-то переизбытком крови, было сейчас цвета желчи. И вот эта-то беспомощность, которую он так остро ощущал, и сковала его движения, не дав ему сделать шаг и поддержать пошатнувшегося повелителя.
Тимур, опершись о плечо одного из конюхов, обрел наконец равновесие и, поддавшись вперед левым плечом, пошел волоча правую ногу, по утоптанной дороге к шатру, который уже поставили ему на пологом склоне. По обе стороны дороги недвижно, как надгробные камни, встали тысячники-за спинами их были могилы погибших воинов. И как ни низко склонились они в поклоне перед повелителем, у них, как и у эмира Гыймаза, давно уже зрели недовольство и обида. Не зря же и были похоронены по обе стороны дороги павшие воины, а для того чтобы властелин, никогда прежде не бывавший под стенами Алинджи, увидел и ужаснулся жертвам, каких стоила семилетняя осада, и, может быть, нашел бы способ взять ее наконец, а если пет, то освободил бы своего верного соратника эмира Гыймаза с его войском, заменив их повой осадной армией.
Кто дал приказ хоронить воинов в могилах на территории стана, вместо того чтобы, как обычно, заваливать ими рвы и засыпать всех вместе землей? Кто повелел тысячникам встречать властелина на кладбище, усеянном могилами, его бойцов? Конечно же, никто. Это произошло стихийно, само собой. Как бы почтительно ни стояли эти люди, в них была толика бессильной обиды эмира Гыймаза и отчаяния Мираншаха, в одних больше, в других меньше, но во всех.
Обычно, когда в армию приходило известие о скором прибытии властелина, военачальники, выстроив войска, проверяли их, начиная от оружия и обмундирования и кончая кожаным мешочком на поясе, в котором хранилась иголка с ниткой. Здесь сейчас все шло навыворот. Военачальники не только не посчитали нужным вывести и построить войска для встречи, а держались так, как если бы единственной их целью было продемонстрировать эмиру результаты долголетней осады.
По эмир Тимур не посмотрел ни на могилы, ни на военачальников',, живыми надгробиями вставшими у их изголовий. Выставив свою рыжую с красноватым отливом бороду и широко раскрыв светлые, без блеска, немигающие глаза над орлиным носом, он, тяжело ступая, шел к своему шатру. Сильная хромота и осторожная, чтобы не оступиться, поступь не умаляли внушающего ужас величия. Особенный страх вызывали его глаза с их неподвижным, напряженным взглядом; казалось, они видят даже то, на что не смотрит, видят недовольство и обиду своих подданных и не прощают. И никому не приходило в голову, что повелитель сейчас всецело был сосредоточен на усилии не выдать нестерпимой боли в ноге и во всех суставах. Также одиноко, как ехал в ущелье, он одолел подъем без посторонней помощи и вошел в свой шатер. Слуги, завидев его, пали ниц. Едва он вошел в шатер, как военачальники и сеиды спустились вниз, и у шатра остались телохранители - багадуры из рода джагатаев.
Сгустились сумерки, наступила ночь, но властелин не звал к себе ни сеидов, ни военачальников, ожидавших у подножия холма.
Туман и дым от костров окутали спящий лагерь. Не спали только десятники, они ждали распоряжений сотников, которые в свою очередь ждали их от тысячников, а те - от темников.
Сегодня воинов осадной армии вместе с месячной получкой пожаловали еще и наградными в размере стоимости четырех коней, что составило дополнительно еще две месячные получки, и так как это шло вразрез с установлением, по которому они, проиграв сражение, не только лишались получки, но еще и штрафовались, бодрствующие десятники, собравшись по пять-десять человек вокруг костров и подбрасывая в огонь кизяк, обсуждали это событие. Сегодня они впервые за много месяцев вкусно и сытно поели, так как им выдали в изобилии пищу из личного обоза повелителя, и награда вместо наказания за позорные неудачи последних лег умиляла воинов и внушала им надежду, что теперь-то, с помощью своего щедрого и милосердного повелителя, они одержат долгожданную победу, ибо всюду, куда ступала нога их господина, было торжество победы. В подтверждение этой бесспорной мысли они вспоминали взятие Исфагана и других городов и крепостей, куда более неприступных, чем Алинджа.
В стане, широко раскинувшемся на пологих склонах невысоких гор, кроме пофыркивания стреноженных коней, тщетно пытавшихся вытянуть губами из вытоптанной земли травинку, да тихого говора десятников, не слышно было ни звука.
Молчание Белого шатра насторожило эмира Гыймаза и его темников.
После полуночи на вершине холма рядом с Белым шатром показался знакомый всем силуэт духовника повелителя шейха Береке, который от имени эмира Тимура пожелал всем покойной ночи.
И когда лагерь совершенно затих, в шатре появился свет. По мере того как разгорались светильники, шатер наполнялся изнутри светом, а снаружи становился похож на белую снежную вершину, на пике которой развевалось знамя с отчетливым изображением серебряного полумесяца. Вокруг шатра темнели неподвижные силуэты багадуров-телохранителей со щитами на боку и остроконечными пиками в руках.
Несмотря на то что повелитель никогда и ничем не выказывал своих мучительных болей, в лагере знали, что он нередко просыпается от них по ночам и не может заснуть уже до утра. И те, кто не спал в этот поздний час, подумали, когда засветился шатер, что у эмира Тимура бессонница.
Погасли последние костры, и стан погрузился во тьму. Никто, кроме караула, не видел, как в шатер вошли наследник Мираншах, переодетые багадуры-джагатаи, а вслед за ними вельможи, сеиды во главе с шейхом Береке и рабы.
В стане слышны были лишь удары щитов, которыми перестукивались меж собой воины-караульные, и этот перестук да цокот копыт, долетая до скалистых гор, отдавались негромким эхом. И снова наступала тишина. Ровный шум течения реки Алинджи в глубине ущелья усугублял тишину, и постепенно власть ночи одолела все звуки.
И вдруг тишину прорвал дикий, душераздерающий крик. Казалось, кто-то молит о пощаде перед смертью.
Обитатели лагеря, от военачальников до воинов, конюхов, слуг, рабов и сеидов с их семьями, за семь долгих лет осады, прожитых на земле, окруженной рвами, привыкли к самым неожиданным звукам в ночи, и крик, разнесшийся среди гор и скал и отдавшийся от них тысячеголосым эхом, словно тысяча человек завопили вдруг о пощаде, не разбудил никого в стане. Лишь эмир Гыймаз и его темники, прилегшие одетыми в своих шатрах, вскочили и бросились к Белому шатру, откуда донесся крик. Но ни военачальники, ни эмир Гыймаз не распознали в нем голоса наследника Мираншаха.
Свидетелем происшедшего в шатре повелителя, кроме постоянного его окружения - сановных сеидов, вельмож и багадуров-джагатаев, был еще один человек - дервиш. Никто не видел, когда он пришел в шатер, хотя росту он был двухаршинного, с руками невероятной длины и силы, с лицом, изборожденным глубокими морщинами, огненно-рыжей остроконечной бородкой, орлиным носом и глазами без блеска. Никто не видел, что это был сам дервиш Асир, грозное имя которого не сходило с уст как в армии, так и среди населения Азербайджана и Ирана.
Он уже сидел у правой ноги повелителя, когда в пустом, просторном, рассчитанном на сто-сто пятьдесят человек шатре стали зажигать светильники.
Никто, кроме дервишей и багадуров-джагатаев, выполняющих особые задания, даже наследник трона, не знал его в лицо. Поэтому, войдя в шатер, принц Мираншах принял его за одного из множества дервишей посещающих эмира Тимура, и мельком удивился поразительному его сходству с отцом. Багадуры-джагатаи, расставшиеся со своим начальником в Шемахе, в резиденции шейха Азама, увидев его неожиданно здесь, обрадованно переглянулись.
Багадуров-джагатаев было сто одиннадцать человек: сотник, десять десятников и сто багадуров. Исполинского роста, раздавшиеся на сытных хлебах шейха Азама в ширину, когда они, войдя в шатер и скрестив руки на груди, поклонились, эмир Тимур ужаснулся их широченным спинам и массивным, неправдоподобно жирным затылкам с тонкими, вылезшими из-под треухов косицами. Несколько лет назад по совету своих эмиров он сам их отобрал и отправил служить в армию Мираншаха. Когда же по знаку дервиша Асира все сто одиннадцать багадуров обнажились по пояс и склонились, Тимур изменился в лице.
Красноватый, как чистая медь, цвет лица его, который оттенялся красным, тонкого сукна халатом, надетым поверх светло-желтого шелкового чекменя и опоясанным широким золотым поясом, заметно потемнел, когда, чуть склонившись вперед, он разглядел обнаженную спину сотника. Стоявшие по обе стороны и позади легкого низкого трона слоновой кости, на котором повелитель сидел, вытянув вперед больную правую ногу, а левую, поджав под сиденье, молодые багадуры-джагатаи держали в руках горящие золотые светильники в форме верблюдов, добытые в свое время во дворце султана Ахмеда Джелаири. Толстые фитили в темени верблюдов-светильников давали сильное пламя, и струи дыма, колеблясь от малейшего движения воздуха меж верхним и задним дымоходами, разъедали глаза багадурам, но они, не мигая, смотрели на повелителя, готовые по первому знаку угадать сто намерение и исполнить его. Молодые багадуры были не только личными факельщиками повелителя, но и хранителями его трона и его тайн; только им доверялось в походах купать эмира Тимура. По заведенному порядку они четко выполняли свои обязанности, не дожидаясь распоряжений, и когда по знаку дервиша Асира все сто одиннадцать багадуров-джагатаев обнажились по пояс и склонились до полу, факельщики справа и слева тотчас шагнули вперед и опустили светильники, чтобы осветить обнаженные спины.
У всех ста одиннадцати спины были исполосованы вдоль и поперек.
Мираншах содрогнулся. Как он мог так беспощадно избить багадуров, освобожденных от телесных наказаний самим повелителем?
- Подойди, ближе, - тихо сказал ему отец.
Это было первое и достаточно необычное обращение к нем} повелителя, если учесть, что после возвращения эмира Тимура из Багдадского похода они виделись впервые. Принца насторожила усталость и какая-то безнадежность в обычно сильном и густом голосе отца. Сделав несколько шагов, он остановился в нерешительности. Эмир Тимур, разглядывая с плохо скрытой брезгливостью опухшее от непрерывного пьянства лицо принца, так больно напомнившего ему ростом и осанкой покойного старшего сына Джахангира, остановил наконец взгляд на сверкающей драгоценными камнями рукоятке кнута, торчащей из-за голенища сапога, и сказал слова, послужившие позже основанием для отмены телесного наказания в армии.
- Плох тот правитель, авторитет которого ниже кнута,- сказал он и, кинув стоящим у тропа сеидам несколько увесистых мешочков, приказал им залечить раны багадуров золотом.
Мираншах смотрел, как сеиды осыпают золотыми монетами склоненные тела, напоминающие тучные кабаньи туши, и как жадно, пыхтя и сопя, багадуры подбирают их и, довольно отдуваясь, пятятся к выходу, и вдруг услышал, как повелитель приказал отобрать у него оружие.
Еще по дороге сюда ему было объявлено, что он лишается права самостоятельно, возглавлять войско, и сопровождавший его тысячник, узнав о приказе, тотчас покинул принца и ускакал со всей тысячей своих всадников, внезапно оставив Мираншаха одиноким в степи. Глядя па тучу пыли, поднятую бросившей его конницей, Мираншах испытал такое горе, какого никогда себе не представлял. Но он оставался царевичем, носил пояс правителя и никак не ожидал, что у него отберут оружие.
Не расставаясь со своим мечом с четырнадцатилетнего возраста, укладывая его на мочь рядом с постелью, зная его на ощупь от рукояти до клинка, наследник сроднился с ним и сейчас, прощаясь и в последний раз касаясь охолодавшей от ночной росы рукоятки, он готовился, как то положено принцу и сыну эмира Тимура, достойно отдать свое оружие. Но вместо сеида, который стоял перед принцем и ждал почтительно, когда тот собственноручно снимет с пояса меч и отдаст ему, повелитель резким движением руки направил к царевичу черного раба. Это было неслыханным оскорблением. Длинные синеватые, как только что сбросившие кожу змеи, пальцы раба, оттолкнув руку принца, ловко отвязали у него меч и вытащили из-за пояса маленький кинжал.
В шатре стояла тишина. Присутствующие, устремив взгляды на повелителя, ждали исхода.
Переняв правопорядок у Чингисхана и его внука Хулакида и дополняя его положениями своей, пока еще не законченной книги "Тюзик" ("Тюзик" - "Уложение" - ред.), эмир Тимур строго держался законов, по закону же, освященному временем и буквой, принца мог лишить власти и сана только курултай с участием всех эмиров, военачальников и наследников. Так почему же повелитель отбирает оружие?
Раб на вытянутых руках отнес повелителю меч и кинжал принца и бережно опустил на его широченную, размером в две обычные ладонь.
Эмир Тимур, посмотрев на меч и кинжал тем же изучающим взглядом, каким давеча смотрел на сына, отшвырнул их как ненужные вещи и обратился к дервишу Асиру, медленно выговаривая слова:
- Скажи мне, дервиш, в чем сила хуруфитов?
Вопрос был неожиданным для всех, но дервиш Асир ответил не раздумывая.
- Сила их в знании, повелитель, - сказал он.
- К мечу не прибегают?
- Нет, повелитель. Пока нет.
- Но чем же они побеждают меня?
Худой, изможденный шейх Береке застыл в ужасе, сеиды побледнели.
- Ты покоряешь крепости, повелитель, они же - сердца тех, кто находится внутри крепостей, - спокойно ответил дервиш Асир, не подвергая сомнению слова эмира Тимура о том, что он считает себя побежденным.
- Ты что-то хочешь сказать, шейх? - обратился Тимур к своему духовнику.
- Дервиш преувеличивает, повелитель. Тысячи людей в покоренных городах и крепостях поклоняются тебе, - твердо сказал шейх Береке.
-Не льсти мне, шейх! - вспылил Тимур. - Лесть обманывает и сбивает с пути истинного... - Он посмотрел на сына: - Выходит, что я беру крепости для хуруфитов. В чем причина? Отвечай!
Мираншах молчал.
- Человек подчиняется силе. Без насилия нет покорности. Я сложил башни из отрубленных голов, чтобы люди на сто и на тысячу лет запомнили карающий меч пророка. Но оставшимся в живых я обещал пощаду и справедливость. Я отдал половину своей казны сеидам для раздачи неимущим, чтобы поминание усопших начиналось и кончалось во славу моего имени. Так я утверждал справедливость своих деяний. Что же делает мой наследник? Вместо того чтобы выявить и разрушить очаги хуруфизма, он громит святые места и мечети! Вместо того чтобы расправиться с еретиками, он поднимает кнут на благочестивых мусульман. И, наконец, вместо того чтобы протянуть руку помощи неимущим единоверцам, устраивает пиршества для христиан! Почему?