Глава 19 Ника и внутренние разборки

Держать глаза закрытыми, но не зажмуренными было ужасно трудно. Ника вытянулась под покрывалом, напряженно вслушиваясь в тихие звуки. Звякнуло стекло, шаги, зажурчала вода в ванной. Наверное, моет стаканы. Она вся напряглась, готовясь вскочить и на цыпочках выбежать в коридор, кинуться в уютный скворечник рядом с успокаивающим гомоном алкашей в баре, запереться там. Но ключ в тумбочке, а шаги уже идут обратно.

Она снова напустила на лицо бессмысленное мирное выражение, и даже сонно вздохнула пару раз, чуть повернувшись.

Зашуршала газета. Легкое постукивание и шелест. Убирает еду…

А потом — щелчок выключателя и долгая тишина. Не слышно, как лег. Ника, измаявшись неизвестностью, чуть приоткрыла глаза и сразу зажмурилась снова. На сетчатке остался смутный силуэт на фоне бледного света заоконного фонаря — сидит напротив неподвижно, кажется, смотрит на нее.

Она приоткрыла один глаз и через щелочку стала следить, готовая завизжать, как только он поднимется и склонится на ней, блестя своим страшным ножом. Силуэт качнулся, медленно завалился навзничь. Заскрипела кровать. И снова тишина.

Лежит. И не спит. А то было бы слышно, мужчины храпят. Или дыхание бы изменилось. Спохватившись, сама задышала мерно, как спящая.

И когда встал, обратя к ней глаза, полные луны, не смогла даже двинуться, только глядела на длинную ложечку, которую он подносит к ее беспомощно раскрытому глазу. Сверкнул заточенный край, звякнуло что-то, клацнули острые зубы, блестя частоколом в черной пасти.

Она села, взмахнув руками и закрывая лицо. Еле сдержавшись, чтоб не закричать, медленно отняла руки. Его кровать была пуста, а из ванной пробивалась тонкая полоска света. В коридоре слышался усталый шум голосов и негромкая музыка, видимо большая часть гуляющих уже свое отгуляла. Ника, нагибаясь, сунула руку в сумку, стоящую на полу. …Достать что-нибудь, острое. И найти ключ. Ключ! Он тяжелый!

Она выдвинула ящик тумбочки, нашарила медное кольцо, стиснула в руке холодный стержень, выставив из кулака колючие пеньки бородки. Встала, взялась было за сумку, но передумала и медленно пошла к ванной, думая мельком — точно так ведут себя дуры в ужастиках. Сколько раз она с досадой ругала тупиц — нет, чтоб бежать со всех ног, так лезет в самую пасть, крадется. Представила себе, как выбегает в коридор и орет там, размахивая ключом, в широкой мужской футболке, дыша винными парами, о том, что дядя собрался зарезать ее ложкой. А ее слушает тетка в оборках, разглядывая с презрением.

И тряхнув головой, подошла к полоске света, тихонько приблизила глаз к незакрытой двери.

Дядя Федя стоял спиной к ней, рассматривал себя в зеркале, как она вечером. А после что-то делал над раковиной, чуть поводя локтем и изредка шепча какие-то слова, не слишком ласковые. Что-то встряхивал, открывал кран с водой, снова бормотал и снова под белой майкой двигались лопатки.

Ника приготовилась услышать, как вжикает лезвие по бруску, становясь все острее. Но ничего, кроме тихого плеска воды и злого бормотания. Она устала стоять, осторожно перетопталась, разминая затекшие коленки. И замерла. Дядя Федя вынул из раковины раскрытую книжечку, побольше удостоверения, похоже — паспорт. Повернулся, поднося его ближе к лампе. Ника отшатнулась и тихонько вернулась на свою кровать, легла, лихорадочно соображая. Что он там скребет? Подчищает записи? Может, он шпион? Что маньяк это почти уже точно. Маньяк-шпион? Но стал бы маньяк возить прям в бардачке стеклянные глаза, рядом с огромным ножом, читать на глазах у всех книжку с рецептами расчленения, а после скрести паспорт над раковиной, и чертыхаться… Может быть, он — безумный маньяк? Ну, то есть, маньяк-дурак? Шпион еще — напомнила себе Ника. Тупой маньяк-шпион. Нет, ее голова не может справиться со всем этим. Она в отчаянии закуталась в покрывало, выставила перед собой кулак с зажатым ключом и заснула без сновидений.


Через полчаса из ванной вышел предполагаемый маньяк и, держа в руках раскрытый мокрый паспорт, снова сел на кровать и уставился на отчаянно спящую Нику. Присмотрелся к блеску в кулаке, лежащем на ее груди.

Что ж за ерунда такая. Ну, хорошенькая. Болтает. Интересная, да. Когда забывает стесняться, становится такой, такой вот… Даже не делает ничего, просто говорит какие-то неожиданные вещи, и ему сразу представляется, в ее голове растет чудесный лес, в котором она ходит и видит множество странных вещей, и говорит уже о них. А может быть весь мир для нее — такой вот лес. Он и внутри и снаружи. Но, похоже, она об этом не догадывается. А должна. Ведь не девчонка, замужем. И мужики вон вьются вокруг. Не успеешь оглянуться, уже снова висит на чьем-то плече. Целуется. Чтоб ее.

Не нужна. Совсем не нужна, мало тебе прошлого, снова суешь голову в петлю? Мишаня бы сказал — знаки, одни сплошные знаки вокруг, смотри — раз исчезла, значит — не суждено. Нет, ты поехал, разыскал. И снова увидел, как она липнет, к новому парню. Самая обычная… Но даже мысленно слова этого сказать не захотел о ней. Не потому, что так уж благороден, а просто — не про нее это. И пусть Мишаня словоблудит, сам своими речами упивается и в них верит. Знаки, едит твою. Нахрена знаки, если вот она лежит, и он видит ее лицо. И как она, задумавшись, намазывала бутерброды — обязательно два. Себе, значит, и ему тут же. Не потому, что он ей нравится. А потому что она такая сама.

Может и правда, познакомить ее с Пашкой, ну, старше она его — на пять? На семь лет? Нормальная разница. Совет да любовь, будет он ей свекром, утром будет орать, стукая кулаком по столу «Ника-Вероника, где яичница?» и смотреть, как они с Пашкой едят и смеются…

Он пригнулся и вполголоса позвал:

— Ника… Вероника, проснись…

Блеснул свет в медленно открывшихся глазах. Не пошевелилась, только смотрела, как он, встав на колени, кладет руки рядом с подоткнутым покрывалом.

— Ника. Надо, чтоб ты не спала.

— Почему? — в ее шепоте не было страха, и он понял — она чувствует его. Его мысли и то, чего он хочет. Только не было понятно — а чего хочет она.

Бережно обхватил ее кулак, и она разжала пальцы, отдавая ему ключ. И, стоя на коленях с ключом в руке, понял — не знает, как сказать. Пуститься в долгий рассказ о своей жизни, нет-нет. Сказать, я не обижу тебя — она это знает. Сказать о любви?

Еле заметно передернул плечами и сам себя возненавидел за это движение, но тут же сам и смирился, ну что же, зато честно.

Она ждала, потому что вопрос был задан, он мужчина и должен ответить.

А не наплевать ли ему на то, как он выглядит и что она подумает?

— Потому что я тебя хочу…

Блеск исчез после этих слов и появился снова. Ника закрыла глаза и открыла их. Будто кивнула. Теперь ждал он. Любого знака: легкого смеха, протянутой к его шее руки, возмущенного жеста, пощечины.

Но не было ничего. И он не выдержал, с беспокойством спросил:

— А ты?

— И я, — ответила она.

Сердце в его груди размахнулось и сделало всего один удар, прошибая от горла до низа живота, так что он еле удержался, чтоб не качнуться. Звякнул упавший на пол ключ. И поднимая руки, он повел их над покрывалом, кладя на ее плечи и проводя ладонями к груди.

— Нет, — сказала она.

Руки застыли чуть ниже ключиц. Она завозилась и, бережно взяв его ладони, убрала с покрывала. Приподнялась, садясь.

— Извини. Я… Прости…

Голова ее опустилась, волосы, пересыпаясь, потекли вниз, закрывая скулы и пряча лицо. И оттуда, из мягкой пушистой копны послышались частые всхлипы и шмыганье.

Он протянул висевшую в воздухе отвергнутую руку и положил ее на волосы. Плавно повел другой, и обхватив вздрагивающие плечи, прижал к груди мокрое лицо. Покачивая, стоял на коленях и шептал пустяки, какие говорят плачущим детям. Отцы дочерям — мрачно усмехнулся мелькнувшей мысли. Но вспомнил ее короткий ответ на его честные слова. И я, сказала она. Ведь сказала! Надо запомнить это и повторять себе. И не торопить, не напугать, не оттолкнуть. Потому что ему уже никуда не деться. После того как плакала тут, вытирая мокрое лицо, как щенок, возя головой туда-сюда.

Руки лежали на ее спине. Он чувствовал ее лицо, плечи, дрожащие локти, но не грудь, не живот, будто он и вправду отец, и в ней есть все для него… Кроме женщины.

— Я не могу, — тоскливо рассказала она куда-то ему подмышку, — не могу сейча-а-ас. Я объясню-у-у..

— Не надо. Если не хочешь рассказывать, не надо. Ну. Ну, что ты. Маленькая…

— Надо. Мне надо тебе. Чтоб ты про меня. Потому что ты не то видел, ты же видел, как я, а я, ну нет же!

— Конечно, нет.

Она отняла лицо от его промокшей майки.

— Можно ты сядешь тут? Тут вот рядом. А я расскажу. Я уже рассказывала, тогда, дома. Но не тебе. А надо было тебе. Ты поймешь, когда узнаешь, куда я все еду и никак не могу доехать.

Он сел рядом, поверх покрывала, обнимая ее, и она прижалась, сползая ниже, так что и он лег, уложив голову рядом с ее головой на тощую подушку. Ее волосы щекотали ему скулу и она, высвободив руку, привычным движением забрала их в горсть и, закручивая, убрала за спину, чтоб не мешали.

— Вот. Слушай.


А потом она заснула, привалившись виском к его плечу. Замолчала на полуслове, и он ждал, думая, подыскивает слова. Что-то спросил тихонько. Она вздохнула и, сползая, устроилась удобнее, роняя голову на его грудь.

Уложил ее, поправил подушку, укрыл, морщась и гоня воспоминания — точно так укладывал маленького Пашку, когда тот, наревевшись, забывал про ушибленный локоть.

И лег сам на свою кровать, закинув руку за голову и глядя в светлеющее окно. В выдвинутом ящике тумбочки лежал раскрытый мокрый паспорт. Но он про него не думал. Выстраивал в голове рассказанное, и последовательно говорил, отвечал ей сейчас, когда она спит и не слышит.

— Отец перестал любить меня, когда я в первый раз накрасила губы, — сказала с горьким смешком, — вот просто перестал смотреть в мою сторону и говорить со мной. Только обычное — налей супу, за молоком сходила?

— Не перестал! Ты выросла и он испугался. Вокруг женщины, и к ним можно относиться как к женщинам, по-мужски. А как быть, если одновременно и дочь и вдруг женщина? Не каждый мужчина сумеет выбрать верный тон. Твой отец не сумел.

— Мама… она ведь знала, долго знала, что изменяет, и делала вид, что ничего не происходит. А потом, когда я спросила прямо, знаешь, что ответила? Ох, доченька, а как же мы проживем без его зарплаты. Разве это правильно? Это же будто она продала себя! Продавала. Так нельзя!

— Глупости. Твоя мама просто его любила. И если он все еще звонит, а она отвечает, значит и сейчас любит. А тебе сказала ерунду, потому что о любви говорить стыдно. Ты молодая, и ты была уверена, что все в мире для вас — молодых. Она испугалась. И прикрылась тем, что как ей кажется, ты должна бы понять, приземленным, более простым.

— Теперь я ее понимаю лучше, — после паузы говорила она глухим голосом, — потому что как я теперь буду жить? Драться за алименты? Я помню, как они там, мужики, возмущались бывшими женами, которым только и нужны алименты. Хотела б я думать, что Никас поступит по-другому, но последние пару лет я вообще всегда сижу без денег, Женьке иногда игрушку купить не на что, а у Никаса всякий раз отговорки… и вот теперь у него, кажется, другая женщина, и если он поступит как многие? А Женька вырастет и мне потом скажет — почему, мама, мы с тобой жили на копейки? Ты не сумела с отцом договориться?

— Ты не должна бояться. Ничего не страшно кроме смерти и болезней, все преодолимо. А сын твой, каким вырастишь, таким и будет. Просто люби его и всегда говори, что любишь. Ты пойми, отец реже скажет, для этого нужна мать.

Мужчина повернулся на бок, разглядывая копну волос над краем покрывала. Ответы получались складные, будто он старец-пустынник. И хорошо, что она говорила без перерыва и, задавая вопросы, не ждала ответов. Еще не хватает задавить ее доморощенной мудростью. Это все вино в нем витийствует. А попробуй он сказать эти складности вслух, ничего от них не останется. И отлично.

Снова ложась на спину, нахмурился. В слабом свете раннего утра руки за головой казались черными по контрасту с белой майкой. И загорелый лоб резко темнел под короткими пепельными волосами.

…Еще она сказала — Атос. И что-то там пыталась объяснить, кинулась отчаянно наводить справедливость, ругая себя за то, что повелась на умный взгляд и веселые ухаживания. Сама, мол, виновата. А он — не виноват.

Светлые брови на темном лице почти сошлись к переносице. А вот тут одно решение у него, и баста. Все они ногтя ее не стоят. Начиная от хитрого мужа и заканчивая этим сельским кавалером — владельцем зеленого жигуля.

«А ты стоишь?»

— Да, — сказал он вполголоса.

«Ой, ли. Сам себе врешь?»

— Вру. И начхать.

Заснул, так и не расправив на лице упрямых морщин.


Поздним утром брился, натягивая кожу и внимательно глядя на себя в зеркало, когда позади раздался голос Ники:

— А вот это что?

Он не порезался, хотя рука чуть дернулась. Обернулся, перекатывая под коричневой кожей небольшие жилистые мышцы. И опустил руку с бритвой.

Ника стояла в дверях, все в той же белой футболке и держала развернутый паспорт в вытянутой руке. Мужчина собрался что-то ответить, но она его опередила.

— Я что-то совсем ничего не пойму. Я уж лучше тебя буду спрашивать, ладно? А то моя голова такое думает. Ты возишь в машине мумию.

— Это идол.

— Ладно, идолище поганое на заднем сиденье. Но это потом. У тебя в бардачке лежат стеклянные глаза! А обещал сказать. И не сказал.

— Ну…

— Нет-нет, про глаза я уже потом спрошу. И про нож тоже!

— Какой нож?

Ника удивленно подняла брови.

— А, — кивнул собеседник, — этот, «Рэмбо» который, ну так это…

— Пожалуйста, не перебивай, а то я отвлекусь. И забуду. Удостоверение еще это…

Она замахала паспортом, чтоб он снова не перебил ее.

— Но вот главное, вот это. Тут написано, еле видно, конечно, но написано — Густинг Фомич Ло… Лоу… Лоуретьевич? Тысяча девятьсот тридцатого года рождения…

— Гущин, — сказал мужчина и положил станок на край раковины. Вытер скулу концом полотенца:

— Что ты мелешь-то, какой Фомич? Гущин Фотий Лаврентьевич. И причем тут тридцатого? Совершенно не тридцатого…

Ника уставилась в паспорт, шевеля губами. Ступила в ванную, поднося книжечку к лампе на кафельной стене. Тыкнула пальцем в размытые пятна.

— Ну, так написано! Что же я врать буду? А кто такой этот Фотий?

— Это допрос?

Ника опустила руку и мужчина, подхватывая паспорт, захлопнул его, суя в задний карман серых брюк.

— Завтракать? И дай мне добриться.

— Я там сделала бутерброды. А за чаем сходи, пожалуйста, сам, а то я боюсь эту волнистую даму. И скорее брейся!

Мужчина послушно заскреб подбородок. Ника изучающе разглядывала широкие плечи и крепкую шею, переминаясь с ноги на ногу и слегка пожимаясь.

— Сейчас, — сказал он, поглядев в зеркало на ее танцы, — уже, все.

Она закрылась, щелкнула щеколда.

— Так ты не ответил, — донеслось из-за двери, — про Фотия…

Мужчина вытащил паспорт из кармана и, подойдя к окну, стал разглядывать покоробленную высохшую страничку. На месте года рождения плыли неровные каракули, и он чертыхнулся — складывались в кривенькие тройку и нолик.

— А если б тыща восемьсот, она б и в это поверила. Ну да…

Зашумела вода и Ника вышла, сверкая свежевымытым лицом. Села на свою кровать, сложив руки на коленках, и сурово посмотрела на своего собеседника. Он вздохнул, разглаживая страницы паспорта.

— Фотий Лаврентьевич Гущин. Это я. А для народа — Федор Леонидович.

— Почему?

— Куда с таким именем.

— То есть, ты не Федя? Ты — Фотий?

— Ну да.

Ника хлопнула себя по коленкам.

— Фу-у… радость какая. А я ночью проснулась, и думаю — ну и как же мне его называть? Неужели Феденька? Или может — Теодор? Вот я знала, знала, что это не твое имя!

— Тебе нравится? — рука замерла на паспорте. Он удивленно смотрел на ее довольное лицо.

— Да, — она удивилась в ответ, — конечно! А тебе разве нет? Прекрасное имя! Чисто как звучит: Фо-тий. И ни у кого такого нет.

— Ну, ладно. Я рад. А я знаешь, проснулся ночью и все думаю. Ну как же она меня называть будет, неужели Феденька? А то еще не дай боже — Теодор…

— Перестань! Не смеши. Поехали дальше.

— Я за чаем? — с надеждой спросил новопоименованный Фотий.

— Теперь про цифры, — продолжила неумолимая Ника. Вперила в допрашиваемого суровый взгляд. И ее брови поползли вверх. Фотий краснел. Краска поднималась из выреза майки, заливала шею и скулы.

— Ну… В-общем, я исправить хотел. Там всего-то четверку думал на пятерку. А он упал в лужу, в раковине. Я стал стирать, ну и… и вот. Теперь я, подожди, сколько же мне теперь? Шестьдесят?

— А тебе не шестьдесят?

— Господи, Ника! Ты всерьез думаешь?

— Так написано же — тридцатого года. Считать я умею.

Он вскочил, разводя руками, солнце заблестело на круглых плечах.

— Я похож на шестидесятилетнего? Нет уж, ты посмотри!

Быстро нагнувшись, схватил ее поперек живота, поднял над головой на вытянутых руках. Дернувшись и замахав руками, она вцепилась в его шею:

— П-пусти. Поставь или положи, скорее, уронишь же!

— Уроню? — он забегал по комнате, перекидывая ее с одного плеча на другое, почти роняя и снова подхватывая, а она визжала, возя руками по его бокам.

Повернув вертикально, Фотий прижал ее к себе, так что она повисла, вытянувшись и стараясь носками нащупать пол. Лица их соприкоснулись, и Ника замолчала, закрыв глаза. Медленно выходя из поцелуя, Фотий поставил ее, и она, качнувшись, уткнулась лицом в его сердце. Сказала удивленно:

— О…

Он молчал, по-прежнему держа ее плечи. Загорелое лицо двигалось как подсолнух, не отпуская Никиного взгляда. И губы снова приближались.

— Какой год, — слабым голосом сказала она, — какой?..

— Сорок четвертый…

На этот раз поцелуй был долгим-долгим. И после него оба молчали, топчась посреди просторной неуютной комнаты. Из коридора слышались резкие голоса и шаги.

— Тебе сорок шесть? А зачем пятерка? Какая пятерка?

— Хотел, чтоб тридцать шесть.

— Зачем?

Он отпустил ее и отвернулся к окну.

— А тебе обязательно надо, чтоб я все сказал? Какая дотошная. А догадаться не можешь?

— Я уж догадывалась. Когда ночью в щелочку смотрела.

Она встала за ним и нерешительно обняла, сцепляя руки на его животе.

— Скажи. А я расскажу, что подумала я.

— Ника, черт, я хотел, чтоб помоложе. Чтоб ты перестала долдонить — сохранился, сохранился, да где ваш сын! А тут еще в племянницы тебя записали мне. Эта белобрысая лоллобриджида: ах, вы ее папа? Думаешь, приятно — что и ты меня за отца держишь?

— Знаешь, я, когда была мелкая и глупая, думала, с каждым годом человек становится умнее. В двадцать умнее, чем в пятнадцать. А в сорок — почти мудрец. И так пока в детство не впадет. На старости лет.

— Надеюсь, ты не думаешь, что я впал в детство? На старости лет?

Она вздохнула, прижимаясь носом к его спине.

— Похоже, ты из него и не выходил. Фу, ну надо же — решил подделать паспорт! Чтоб моложе! А я тут лежала, боялась. Как дура! Думала ты маньяк, шпион! И что выжил из ума! Безумный маньяк-шпион, вот. Знаешь, как страшно в одной комнате с маньяком! А я вот теперь знаю!

— Бедная. Знал бы ночью, спас бы тебя от него.

— Видишь, я выжила!


Садясь в машину и оставляя в дежурке крепдешиновую леди (она не ушла утром с дежурства, чтоб сказать экзотическому заморскому гостю выученное «гуд морнинг мистер Гусчинг», на что он, вежливо улыбаясь, выдал заковыристую фразу из длинных английских слов), они все еще досмеивались.

— В старости напишешь мемуары «как я ночевала в доме колхозника с маньяком шпионом».

— Ага, и всем буду говорить, что главный герой — это мой дедушка Фотий!

— Вероника, сейчас я выкину тебя за борт и всяко перееду автомобилем! Маньяк я или нет!

Он смеялся и не сразу заметил, что она замолчала. Прервав смех, глянул на погрустневшее лицо — Ника сидела, подобрав ноги и обнимая рукой колено, покачивалась вместе с машиной.

— За борт, — сказала она, — ты сказал «за борт» и я вспомнила все это. Будто мешок на голову.

Он промолчал, думая — тебе еще предстоят бессонные ночи, и сердце будет болеть, никуда не денешься, такой кусок жизни и была ведь любовь. И сын у вас общий. Знаю, как это все.

Протянул руку и включил магнитофон. Голос в динамиках заговорил вместе него.

— Когда наступит время оправданий

Что я скажу тебе?

Что я не видел смысла делать плохо

И я не видел шансов делать лучше…

— Что это? — тихо сказала Ника, — кто? Откуда он знает?

— Не слышала? — Фотий открыл бардачок и, вынув плоский прямоугольник кассеты с бледной фотографией, протянул ей.

— Нет…

— Тогда слушай.

— Недаром в доме все зеркала из глины

Чтобы с утра не разглядеть в глазах

Снов о чем-то большем…

Ника держала коробку в пальцах, опустив голову. Сны о чем-то большем.


— Мне позвонить нужно. Домой.

— Приедем в Жданов, позвонишь. Пока просто слушай. Часа три еще ехать.


Мимо плыли домишки и редкие полосы деревьев, какие-то фабрички с дымящими трубами, распахивались вдруг куски степи, исполосованные лесопосадками. Их обгоняли машины, и они обгоняли машины. Проезжали мимо по обочинам табуретки с ведерками и картонными табличками «Клубника сладкая», «Огурчики», «Черешня», а поодаль в тени сидели продавцы — бабки в белых косынках, мальчишки в кепках или тюбетейках, дядьки с грязными мотороллерами.


— Я брошу в огонь душистый чабрец, — рассказывал певец, и Никино сердце сжималось.

— Дым поднимается вверх и значит я прав…

Кто говорит со мной?

Кто говорит со мной здесь?


Любимой песней Никаса была развеселая «Бухгалтер, милый мой бухгалтер» и Ника всегда думала, ну и что же, ведь это такие пустяки, ну нравятся им совершенно разные вещи, но это ведь не жизнь, а так, что-то воздушное, ненастоящее. Но все чаще всплывал в голове вопрос — а что же тогда жизнь, что настоящее? Одеяла с тиграми и сервиз «мадонна»? Сберкнижка у мамы Клавы? А точно ли это ее, никина жизнь? И есть ли другая? Очень хотелось, чтоб была. Но вдруг это все сказки. Но вот он поет…

— Спасибо тебе.

Он повернул к ней лицо:

— За что?

И кивнул в ответ на молчание.


Она слушала и слушала рвущие сердце слова.

В Жданове закончится ее путешествие в непонятно куда. Она попрощается с Фотием и поедет домой. Там мама и Женька. Они, конечно, обменяются телефонами. И он, конечно, ей позвонит, а может быть, даже приедет пару раз. Поедут за город. У них будет секс. Конечно, будет. Она этого хочет и наплевать ей уже, что там с Никасом и кто с ним. Ей нужен это мужчина. Фотий сорока шести лет. У него, конечно, есть жена, это он в поездке такой смелый, потому видать, и торопился, искал ее…

Нет-нет-нет! Она должна знать, что там с Никасом. Если никакой любовницы нет, она сама предложит ему развестись. Будет жить одна. Найдет работу. Будет гулять с Женькой. И ждать, когда Фотий сумеет вырваться и примчаться на своей неутомимой Ниве. Жаль, ее жизнь останется такой же, как и была, пусть даже с некоторыми переменами. Пусть даже они прекрасны и огромны.

— Ты меня вообще ни о чем не спросила. Только насчет маньяка.

— Нет! Не говори ничего сейчас, пожалуйста! Пусть мы просто едем три часа…

— Боишься узнать и расстроиться?

— Боюсь!

— Зря.

Она разобрала волосы и медленно заплела две косы, кинула их за спину.

— Все равно не говори.

Фотий кивнул. Она все время удивляла его. Уперлась и насупилась, сидит, воюет свой кусок покоя, зная, что есть у него границы. Кажется, пустяк, но не каждый сумеет так взнуздать мироздание, выбирая для себя его части.

«Да ты влюблен! По уши! Потому все в ней — чудо…»

Тормозя перед полосатым шлагбаумом, он хмыкнул. Ну да, влюблен. Нормально. Глядя, как мимо катит испачканный состав, круглясь цистернами, осторожно подумал ночную мысль — про любовь. И улыбнулся.

«Торопишься, как заяц в капкан, аж спотыкаешься!»

— Ага. И начхать.

— Что?

— Это я так. Сам себе. Ника, не смотри так, это не возрастное!

Теперь улыбнулась она, бледной, немного больной улыбкой. А ему захотелось петь, орать, вытащить ее из машины и потаскать по дороге, как утром, на плечах, пусть еще повизжит. Поэтому он насупил брови и стал сурово ждать, когда светофор загорится зеленым.

Загрузка...