Глава 22 Ника и решительный август

На клумбах вдоль цветного бетонного забора детсада «Ласточка» не росли розы, потому что у них имелись не положенные правилами шипы. Без жалости выпалывались ростки великолепного индийского дурмана, что по всему Южноморску прорастал, где хотел и по вечерам раскрывал огромные белые цветы, истекающие томным угрожающим ароматом.

Тут кустились низкие петунии в разноцветных ситцевых платьишках, а к ночи, когда в саду оставалась одна вечерняя группа, и сторож обходил пустые площадки, открывались алые, белые и ярко-желтые колокольчики ночной красавицы. Вот они и пахли, рассказывая — август, пришел новый и вечно древний темный август. Но Ника с этим запахом не встречалась — смена заканчивалась в шесть. Зато две альбиции, что росли у центрального входа, прихотливо, будто в танце, изгибая стволики, пушились поверх перистых листьев множеством пахучих розовых кистей. И Ника, проходя мимо, обязательно нагибала ветку и срывала кисточку. Нежную, как старинная пуховка для пудры. И с таким же кокетливым тающим ароматом.

Вертя в руке пуховочку, она постучала в кабинет и вошла. Светлана Федоровна кивнула в сторону снятой с телефона трубки.

— Тебя какая-то, кричит, аж ухо режет.

Ника, извинительно пожимая плечами, поднесла трубку к уху и сразу отодвинула.

— Кусинька! — плачущим голосом кричала Васька, — Куся, выручай! Я пропала, совсем пропала, боюсь я!

— Извините, Светлана Федоровна.

Заведующая кивнула, не отрываясь от тетрадки.

— Ты чего звонишь на этот телефон? В коридор не могла, что ли, на общий?

— А я не туда разве? Это ж я с уборщицей щас говорила?

— Нет!

— Куся, я в больнице! Ты приехай, забери меня отсюда!

Интонации Василины напомнили Нике школу и чтение «с выражением» — милый дедушка, забери меня отсюда…

— А вдруг операция? А? Это ж глаз?

— Какой глаз? Что там с глазом, Вася? — постаралась перекричать васькины рыдания Ника.

В трубке послышалась какая-то возня, пыхтение и мужской голос удивленно (видимо впервые с Василиной столкнулся) проговорил:

— Да отдайте вы, что вцепились! Простите, Куся? Я правильно сказал?

Ника вздохнула.

— Да.

— Не волнуйтесь, не будет операции, наложили повязку, пусть неделю попромывает, и придет опять.

— А что случилось-то?

Мужчина сдавленно хохотнул.

— Это уже пусть сама…

— Кусинька? Я красила глаз. Оба. А потом взяла иголочку, чтоб ресницы разлепить. Ну и… А слезы, все течет, он красный. Я не вижу ничего! Папа перепугался, отвез, а сам и уехал же в рейс. Я тут одна! С глазом! Меня уклали, уложили, то есть, а я говорю, лежу и говорю «доктор… а я смогу еще хоть когда-нибудь… красить глаза?», а он ка-ак засмеется, лучше спроси, сможешь ты им видеть!

— Так ты себе иголку в глаз, что ли?

Заведующая отодвинула тетрадь и с интересом прислушалась.

— Ну да! — удивившись тупости Ники, подтвердила Васька, — я ж сказала — ресницы слиплись.

Ника беспомощно посмотрела на Светлану Федоровну, та глянула на часы и кивнула:

— Час еще. Ладно, иди, куда там тебе.

— Спасибо! Василина, ты слышишь? Сиди там, я приеду через полчаса.

— Очки, очки мне привези! — пискнула та.

Ника положила трубку.

— Что там Кольчик? — спросила заведующая, листая тетрадь коротким пальцем, — звонил?

— Звонил, — усмехнулась Ника, — просил, чтоб я на развод подала сама, чтоб значит, визу ему не портить.

— Что ж так торопишься, — заведующая подняла выщипанные арочками брови.

— Я не тороплюсь. Он хочет поскорее. Как я поняла — невеста у него беременная.

— Н-да… И что, будешь подавать?

Ника пожала плечами и кивнула.

— Дура ты, Вероника. Напиши письмо в партком, что изменял тебе. Ребенка бросил. И тю-тю его виза! Пусть поболтается на буксирах. И на алименты подай обязательно. Тебе сына растить.

— Да не хочу я писать никуда. Ну его.

— А сын?

Ника рассмеялась и, встав в горделивую позу, прижала руку к груди. Продекламировала:

— Я верю, ты достойно воспитаешь нашего с тобой сына! Это он мне сказал, когда приходил за вещами. А потом еще добавил, мол, а на валюту мою не рассчитывай, алиментов получишь только с рублевой зарплаты. Ну, он еще немало слов мне сказал, вспоминать не хочу. Пойду я, Светлана Федоровна, надо в травмпункт ехать.

— Да, — сказала заведующая. И больше ничего не сказала, пристально глядя вслед Нике.


Спускаясь с крылечка поликлиники, Васька кокетливо махала рукой докторам, что курили возле ящика с песком, и, спотыкаясь, хваталась за Никину руку. С горбатого васькиного носа падали черные очки — не держались на пухлой повязке, торчащей в стороны клочками ватного тампона.

— Я похожа на шпионку, да? Вот точно, такая — вва-вва-ва, иду, бедром и глазом.

— Именно — глазом. Одним. На чудо в перьях ты похожа, Василина. Убьешься когда-нибудь.

— Та-а… ты лучше скажи, в кабак вечером идем?

Васька шла, одной рукой держась за подругу, а другую уперев в переносицу указательным пальцем — чтоб не сваливались очки.

— Какой кабак? Ты ж с одним глазом!

— Ну и что? Ноги ж две. Потанцуем. Меня такой парниша пригласил, м-м-м, я с ним на пляже познакомилась. Москвич, между прочим. А у него друг есть. Художник, между прочим. Давай, давай, Никуся, а? Он наш с тобой портрет нарисует, я попрошу! Они хорошие! А ты сидишь и сидишь одна, так нельзя! Тебе надо развеяться как раз.

Ника молчала. Вокруг продолжал набирать летнего жара с утра раскаленный город. Сверкали брызги поливалок и фонтанов, гремели автомобили, летом их больше и народу тоже больше. По тенистым улицам под платанами и акациями фланировали мужчины в коротких шортах и дамы в длиннейших прозрачных платьях.

— Август, Кусинька. Так и лето проскочит, всего две недели его осталось.


Август пал на город, и укрыл его каменные плечи вычурной паутинной шалью, сотканной из цветов, листьев и гибких фигур с изломанными танцем руками. Август-арт-деко, картинка в стиле модерн. Ничего спортивного, сплошная чувственность и женская зрелая томность. Даже южноморские цветы в августе пахли, казалось, горячими от любви телами. И куда в этом полном ярких намеков и открытых значений августе деваться Нике, которая застыла, как вмерзшая в лужу поздняя муха? Поддерживая равнодушие, оберегая себя от боли.

Васька топала рядом. Дышала взволнованно.

— Я же хочу, как лучше…

Васька не знала, и Тина не знала, а уж мама и подавно, о том, что внешнее равнодушие — не только защита от длящегося расставания с мужем, от страхов за будущую жизнь.

Никто не знал о Фотии, кроме самой Ники. И Ника играла. Целыми днями, иногда спохватываясь и нещадно ругая себя, награждая хлесткими обидными прозвищами, уговаривая и даже пробуя удержаться. Тогда накатывала на нее такая черная тоска, что она мысленно махала рукой на благоразумие и игра начиналась снова.

Вот они идут с Васькой. И из-за того большого платана сейчас вывернется серая Нива, порыкивая приблизится, и встанет. Ника наклонится, чтоб с тротуара заглянуть через салон и там, на месте водителя, положив на баранку загорелые руки, покрытые выгоревшими волосками, он сидит.

— Запрыгивайте!


— Ты теперь молчишь все время. Не, ну я понимаю…

Они миновали платан. За ним стоял веселый раскрашенный желтым и красным трактор с надписью «Катерпиллер» через весь бок.


Сейчас они подойдут к фонтану, там дети, носятся как угорелые, свешиваясь в чашу и брызгая водой. Ника оглянется и увидит — да вот же, стоит у киоска с мороженым, держит в опущенной руке растаявший пломбир. В белой майке и серых штанах с кучей карманов. И улыбается ей.


— Даже в гости ко мне перестала! Покурить не с кем! Я маме твоей звоню, а она мне — Веронка легла отдохнуть. Ты чего отдыхаешь все время? Это я сегодня узнала у доктора — это уже депрессия, значит.


Дома… Да. Дома от мамы только в комнате и укрыться. Лечь на диван, поставить пластинку «Аквариума» на старый проигрыватель — магнитофон Никас забрал вместе со всеми своими вещами. И под те самые слова о снах, которые о чем-то большем, лежать. Ждать звонка в дверь, и мамин голос:

— Вам Веронику? А вы собственно, кто будете?

Вскочить и кинуться в темную прихожую, вылететь на площадку, и сразу к нему, как тогда, когда поднял и не стал опускать, прижал к себе, сильно-сильно.

По-це-ло-вал.


— Никуся! Ну, нельзя так!


Иногда Ника пугалась, что насквозь выдумала его, прилепила не те черты лица, забыла жесты. И слишком много счастья в ее играх. Тогда поспешно придумывала им ссору, обычную, такую, нормальную злую ссору. А еще он храпит. И поет фальшивым голосом какие-нибудь дурацкие блатные песни. И заводясь от этого, Ника, по своей привычке швыряя на диван мокрое посудное полотенце, кричала:

— Сколь ж можно тебя ждать? Хочешь, чтоб я совсем забыла, да? Как пахнешь и как смотришь исподлобья? А вдруг это уже не ты? Если бы ты, уже приехал бы и нашел меня! Ну и что — нет адреса! Разыскал бы! В Николаевском нашел? И в гостинице! Я уже устала тебя ждать! Вот появишься, получишь!

И кивала, обещая исполнить угрозу.


— Вот хорошо. Согласна, да? Я побегу, а в восемь чтоб готовая и красивая! Чмок-чмок тебя!

* * *

Над перилами веранды летали белые шторы, столики с тонкими ногами стояли редко, и потому казалось — кругом много ветра и закатного солнца. Оно ставило желтые точки на краешках посуды и просвечивало красное вино в высоких стаканах, бросая на скатерть зыбкие розовые тени.

Васька наслаждалась. Отпивая из стакана, придерживала пальцем очки, а потом, махнув рукой, сняла и повесила их на грудь, зацепив дужкой за вырез майки.

Ника медленно мешала ложечкой кофе и кивала сидящему рядом человеку-горе. Просторная белая рубашка казалась скроенной из тех же штор, шея сужалась к медным от загара щекам, а щеки плавно переходили в маковку бритой головы, глянцевой, с таким же бликом, как на круглой крышечке сахарницы.

Человек-гора рассуждал о кино, время о времени обращал к Нике вопросительное лицо, и она кивала. Да, смотрела. И этот смотрела…

Куросава, с придыханием говорил человек-гора и поднимал невидимые брови.

Да, кивала Ника.

А не кажется ли вам, Вероника… — руки в парусах рукавов вздымались и опадали.

Верно, соглашалась Ника.

Васька, внимая беседе, подставляла стакан своему кавалеру — тощему, белобрысому, который спохватываясь, цеплял на лицо высокомерное выражение, но оно сползало тайком и он, открыв рот и радостно улыбаясь, снова перегибался через перила, разглядывая толпу гуляющих, катерок, куда торопились белые шорты, цветные сарафаны и детишки на отцовских плечах.

По дороге из туалета, куда Васька утаскивала Нику, чтоб допытаться, как ей московские ухажеры (Вадька режиссер, Генчик продюсер, не кот начхал, Кусинька, что значит, врут, ну и ладно, пусть врут, зато как хорошо сидим), Ника остановилась у барной стойки, блестящей темным деревом.

— Позвонить можно?

— По городу, — маленький бармен в хрустящей рубашке и черной бабочке вынул из-под стойки телефон, поставил перед Никой.


— А я не сплю, — сказал Женька, вздыхая в трубку, — ты чего не идешь?

— Я скоро, маленький.

— Я большой!

— Я скоро, большой! — поправилась Ника, улыбаясь, — дай мне бабушку Нину.

— Веронка, — волнуясь, задышала в трубку мама, — ты не гуляй долго, ты смотри там, темнеет уже рано, и лампочку у нас кто-то снова вывернул, на площадке.

— Мам, еще солнце не село даже. Я приду, к одиннадцати приду.

— К одиннадцати? — ахнула мама.

— Мне никто не звонил? — зачем-то спросила Ника.

— Звонил. Мужчина какой-то.

Рука, держащая трубку, вдруг задрожала.

— Кто? Он сказал?

— Нет. А это кто, Веронка? Я понимаю, конечно…

— Мам, он сказал — перезвонит?

— Ничего не сказал. Голос такой интеллигентный, порядочный. Попрощался.

— Давно?

— Минут десять назад. А что…


Выдернув из-под локтя человека-горы Вадьки-режиссера ремешок сумочки, Ника кивнула, разводя руками, и через секунду уже стучала босоножками по витой лесенке на первый этаж.


Город млел в закатных лучах. Привычно осанились светлые платаны, подставляя закату зубчатые ладошки листьев, старые софоры держали в темных круглых кронах тысячи мелких цветков. И розовые кусты тянули по жаркому воздуху томные шлейфы сладкого запаха.


Стряхивая с ног босоножки, Ника топталась в темной прихожей, не отводя глаз от телефона. А мама, держа в одной руке блюдце, а в другой измазанную горячим вареньем ложку, настороженно смотрела на дочь.

— Точно не сказал, кто? — снова уточнила Ника.

И пока мама не стала расспрашивать, спаслась к себе, прихватив Женьку и книжку. Понуро села на диван, обхватила его рукой и нараспев, часто замолкая, стала читать стихи про мудрецов в большом тазу. Женька, смеясь, подсказывал слова.

— Все же, я не понимаю, — завела мама, стоя в дверях, и тут телефон затрещал.

— Да! Алло! — Ника уже прижимала к уху трубку.

— Верунь? Привет!

— Кто это?

— Как кто? — обиделся голос, — Тимофей. Засокин. Ну, Тимоха же! С Николаевского.

— А, — сказала Ника упавшим голосом, — да. Да. Привет, Тимофей. Засокин.

— Я чего звоню. Мы тут Настюху в роддом привезли, ну, я звоню, бо тут телефон отдельно стоит. В будке. Так что я еду. Билет уже купил.

— Куда? А Настя что, уже?

— Куда. К Ленке. Ага, уже.

— Какой ты молодец. И Настя молодец. Все молодцы. Поздравляю.

— Да, — самодовольно согласился Тимоха. И понизил голос:

— Я ж с будки. Так что я тебе скажу — если б ты меня тогда не поцеловала, то хрен бы я поехал.

— Да ладно тебе. Ты же мужчина. Поехал бы.

— Причем мужчина? — удивился Тимоха, — я ж ее люблю просто.

— Верно. Удачи тебе, Тима. Буду за вас болеть.

— Ага. Пойду я. Тебе поклонов гора и вообще.

— Слышишь, ты там не пей, ладно?

Тимоха довольно хмыкнул:

— Завела. Та не буду. До свидания, Веруня.

— И тебе.


Ника положила трубку и ушла к себе. Взяла на руки уснувшего Женьку, отнесла его в крошечную спальню, отгороженную от комнаты Нины Петровны, поцеловала и вернулась. Плотно закрыла дверь и повалилась на диван, глядя на трещинки и паутинки.

Счастливый Тимоха, вот, узнал, и едет. И Настя рожает, а Петрик за нее, конечно, волнуется. Тоже счастье. И только бедная Ника…

Она перевернулась на живот, положила лицо на руки. Молодец Тимоха.

И вдруг резко, так, что закружилась голова, села. Медленно поправила волосы. Он сказал, какая разница, кто первый, главное же — любит. И она его тогда ругала, боишься, мол, потому и сидишь сиднем, водку пьешь. А сама? Сидит. Сиднем.

«Все равно не знаешь, куда» съехидничал внутренний голос.

Погоди. Ну да, точно не знаю, но вдруг он что-то говорил Лариске? И в доме колхозника, паспорт его брала эта. Оборчатая.

Ника скрестила ноги, уставилась на свое отражение за вазочками в стенке. А если медленно и подробно припомнить все-все. Каждое его слово, до самого прощания. Вдруг он говорил, а она кулема, забыла? Конечно, за эти два месяца она тысячи раз перебрала все их разговоры и взгляды, все его движения, жесты. До того момента, как прыгнула в машину и сказала «надо в порт, скорее». А после этого начался Никас. И эти воспоминания она гнала от себя. Жестко и решительно.

— Погоди, — уже вслух сказала, раскачиваясь и прижимая руки к щекам, — погоди… ехали. И я писала! Адрес писала, балда! И телефон! Сказал — не забудь, в кармане. В кармане!

Слетев с дивана, кинулась к шкафу, схватила сразу охапку каких-то вещей.

Куртка! На ней была куртка. Она еще паспорт вынимала из кармана!

Бросая на пол свитерки и футболки, распахнула шкаф и стала перебирать вешалки.

— О-о-о, я же ее Ваське! Еще тогда!

— Кусинька, а ты дай мне свою курточку, я на два дня всего, с Иваном в Ялту.


— Черт!

Ника держала трубку у щеки, но дома у Василины никто не отвечал.

— Веронка! Ты куда? Уже десять часов!

— Я быстро, мам!


Костлявый Генчик как раз заботливо усаживал разгоряченную танцем Ваську, когда из толпы возникла Ника, упала на его стул и схватила Василину за плечо.

— Куртка! Где моя куртка! Я давала тебе, в июне еще помнишь?

— Вы вернулись, Вероника! — обрадовался горообразный Вадим, — а я как раз говорил о фильмах Гринуэя, не кажется ли вам…

— Куся, ну прости, я ж так и не постирала. Висит, в шкафу висит.

— Пойдем!

Васька выдернулась из-за стола, крепко взятая за руку, повлеклась следом за Никой к лесенке, помахивая свободной рукой и посылая виноватые воздушные поцелуи.

Человек-гора, приподнявшись было, снова опал на стул.

— Какая экспрессия, — сказал печально, провожая глазами исчезнувших дам, — юг!

И поцеловал кончики толстых пальцев.


В пустой Васькиной квартире разрывался телефон. Василина дернулась было к нему, бросая на полочку ключ, но Ника толкнула ее в комнату. Потащила к шкафу.

— Куся! Да ты чего? — Васька сунулась внутрь, тарахтя вешалками и боязливо оглядываясь на сосредоточенную подругу. Та переминалась, кусала губы и протягивала руки, нетерпеливо топая ногой.

— Ну, вот, вот она. Там помады на воротнике, немножко совсем, я хотела сразу постирать, а жара, повесила вот.

Копаясь в нагрудном кармашке Ника выудила измятый растрепанный листок, вернее огрызок листка и развернула его дрожащими пальцами. Васька, подступив, вывернула голову, как курица заглядывая в бумажку здоровым глазом.

— О. А тут что? Ой.

Ника расправляла огрызочек, измазанный по рваному краю вишневой помадой. Васька виновато хихикнула.

— А я думала салфетка. Темно ж было. Я выкинуть хотела, а думаю, вдруг еще пригодится, я ж поехала ваще, прям, не взяла ничего, платок забыла даже. А нужное да?

Две головы склонились над еле видными каракулями.

— Южноморский р. Низовое. Д. 40. Два.

— Тут еще две цифирки видны, — сказала Васька поспешно, тыкая пальцем в оборванный край.

Ника опустила записку, потом снова подняла ее к свету.

— Да что мне две цифирки. Балда ты, Василина, я б позвонила уже. От тебя прям.

Васька понурила голову, завешивая худые щеки кольцами темных блестящих волос. Вздохнула. И еще раз погромче. Но Ника не обратила внимания. И Васька, соскучившись каяться, схватила ее за руку, потащила в кухню.

— Знаешь что? Надоело! Куды там, такая вся томная…

Усадила Нику на холодный табурет, бухнула перед ней кружку и загремела на плите закопченной туркой.

— Щас ты у меня получишь… кофя своего любимого вареного. Видишь, как я тебя нянькаю? Папа специально привез, аж из, да не помню откуда, но тебе. А ты мне все расскажешь. Ясно?

Ника медленно кивнула, вертя кружку.

— Прям счас и начинай, — Васька бухнулась напротив, спиной к плите и, положив подбородок на ладонь, сурово вперила в подругу единственный глаз.

Ника задумалась.

— Наверное, надо с Тимохи начать.

— Который первый парень на деревне?

— Ну да. Я рассказывала. Но вот сегодня он звонил и насчет поцелуя сказал. И был прав.

— Ага, ты с ним целовалась, значит? Ой, Куська, так ты что, с ним что ли?

Васька привстала, открывая рот.

— Нет. Я лучше с Атоса начну.

Васька заинтересованно села обратно.

— Потому что Фотий видел же, как мы с ним целовались. На причале. А если бы не было этого дурацкого Арамчика, ну, в Бердянске, в ресторане. И быкастого Василька, он по-другому б думал обо мне, а так видишь, что получается!

— Не вижу, — честно призналась Васька. Повернулась, и, не вставая, повертела кипящую турку, сыпанула в нее коричневого порошка. По кухне поплыл резкий горячий запах. Ника задумчиво следила за птичьими Васькиными движениями. Та, ойкая, перевернула турку над кружкой.

— На. И еще раз давай. С начала. Мне их записать, может?

— Кого?

— Да твоих арамчиков, — Васька хихикнула, утыкая в кружку нос, — ты, блин, за неделю успела больше, чем я за лето. Все-все, молчу.


А потом Ника рассказывала.

Вскакивала, показывая, как обходила сладкого противного Арамчика, грозно хмурилась Васильком и вдруг хищно сведя брови, пнула кого-то загорелой ногой в короткой белой шортине. Спела про тапор с рукавицей и развела руки, показывая, как Тимоха целовал Ленку. Пригибаясь, снова смотрела в щель на белую майку Фотия…

Васька, блестя глазом, с упоением слушала. Поднимала кружку и ставила, не отхлебнув. И наконец, когда Ника, выдохшись, упала на табурет и засмеялась, Васька засмеялась вместе с ней, тоненько по-щенячьи подвизгивая.

— О-о-о, Кусинька! А я тут с режиссерами лезу. У тебя любовь же! Ах…

— Да что любовь. Видишь, попрощались, так и пропал.

— Сама виновата, — возразила Васька, — сразу б рассказала мне, и нашлась бы твоя записка! Ой, Куся, а я ж ее искала, когда убежала писять в кусты, но она завалилась в самый карман, так что я так…

— Чума ты болотная! — Ника разгладила мятую бумажку, — и что мне теперь? Ехать в это самое Низовое? Оно хоть где?

— Та, — Василина махнула узкой рукой, — была я там. Жопа мира. Десять домов и коровы. А дальше по берегу лодочные гаражи, но там недостроено все. Одни коробки. Слушай, так этот твой Ферапонтий, тоже, как этот твой Тимоха? Коров, что ли, пасет?

— Фотий его зовут, — обиделась Ника, — он знаешь какой! Высокий, спортивный. Мускулы у него, — она согнула тонкую руку и, выставляя подбородок, напрягла мышцы, — только он меня старше. Сорок шесть ему. На двадцать лет получается. И никаких коров не пасет!

— Ну, ты не знаешь ведь, — возразила Васька, — а точно любишь? А то вон Вадя тебе сегодня заливал, аж язык стер. Москва, Кусинька. И какое-то Низовое. Пхы.

— Люблю, — упрямо ответила Ника, — да! Люблю!

И сердце ее подпрыгивало от радости. Казалось, говоря вслух, она со всего маху ударяет в натянутую шкуру мира белой пушистой, обманчиво мягкой колотушкой. Внутри которой — решительная твердая сердцевина. Лю-юб-лю! Бам-м-м — радостно отзывался мир.

— До Низового автобус ходит, — деловито сказала Васька, болтая ложечкой в кружке, — не знаю расписания, я ж с Ванькой каталась на его такси. Ой, Кусинька, он же меня замуж звал! Предложение сделал.

— И что?

— Пф… он же старый совсем, ему сорок лет, — возмутилась Васька. И вдруг расхохоталась, — о-о-о, я представляю, как там Никас прыгал и получал по башке!

— Я тоже от него получила, не смешно, — глухо сказала Ника.

Но Василина затормошила ее, наваливаясь на затылок и плечи.

— Смешно, все равно смешно! Ему ж теперь с ней жить! Вва-а-а, получать будет, плеткой и сковородкой!

И наконец, вспомнив о телефоне, который все звонил и звонил, поскакала в коридор, общаться с перепуганной Ниной Петровной.


Топчась в прихожей, Ника прижимала к животу скомканную куртку и наказывала Ваське:

— Завтра, прямо завтра и поеду, а ты позвони тут Тине и все-все ей расскажи. Да еще скажи, вернусь, то перескажу уже сама. Черт, отпроситься же еще. Утром побегу в сад, а ты все равно позвони Тинке на работу, поняла?

Она полетела вниз по бетонным ступеням, а Василина снисходительно смотрела вслед. Бедная, бедная Ника, чуть не лопнула от своих тайных страданий. И поглупела на глазах. Приятно для разнообразия почувствовать себя умной Василиной!

Она приосанилась и плавно ушла в квартиру, слюнявя палец и пытаясь прилепить отодравшийся кусок пластыря обратно к щеке.

Загрузка...