Книга вторая ХЛЕБ ЧУЖБИНЫ

В армии северян сражались некоторые русские, например И. В. Турчанинов (1822—1901)... Артиллерийский офицер, он окончил академию Генерального штаба. В 1856 году, в чине гвардейского полковника, он эмигрировал из России в США и по дороге был в Лондоне у Герцена.

А. В. Ефимов, «Очерки истории США».

Мужай, свобода! Ядрами пробитый,

Твой поднят стяг, наперекор ветрам;

Печальный звук твоей трубы разбитой

Сквозь ураган доселе слышен нам.

Байрон, «Чайльд-Гарольд».


НА РЕДЖЕНТ-СТРИТ


1856 год. Лондон.

Мелкий, нудный, моросил дождик. В густом желтоватом тумане, точно под водой, расплывались очертания угрюмых многоэтажных зданий. Был еще день, но уже горели фонари, окна домов мутно светились сквозь промозглую мглу. С грохотом проезжали запряженные лошадьми, переполненные омнибусы — пассажиры сидели и на империале, раскрыв над собой мокрые черные зонты.

На площади перед вокзалом в ожидании седоков трудились экипажи странного вида — небольшие каретки, где кучер помещался не впереди, как обычно, а сзади, на высоком сиденье, натянув вожжи поверх крыши. «Кэб», — догадалась Надин.

Нагруженный оттянувшими руки чемоданами, Турчанинов подошел к ближайшему кэбу. Кучер в пальто со множеством пелеринок, одна длиннее другой, выхватил у него чемодан из рук: «I beg your pardon, sir»[21] , — забросил на мокрую крышу экипажа. За первым чемоданом последовали второй и третий.

— Radgent-street[22], — сказал Иван Васильевич, усаживаясь с женой в кэб, и захлопнул дверцу.

Кэбмен щелкнул длинным бичом, каретку дернуло, сытая лошадь бойко затопотала по слякотным камням мостовой.

— Вот, Надин, мы и в Лондоне, — заглянул Турчанинов под шляпку жены, улыбаясь и в то же время стараясь разглядеть в полутьме выраженье ее глаз.

Надин ничего не сказала. Все еще в тошнотворном ритме, то уходя вниз, то подымаясь, колебалась у нее под ногами почва. Не то продолжали плыть на пакетботе, пересекая Ламанш при сильной боковой качке, не то мчались, как полчаса назад, на экспрессе из Дувра в Лондон.

И сердце по-прежнему щемило. Как и в те минуты, когда пакетбот остановился под длинными мрачными белесыми скалами Дувра, неясно видневшимися в тумане, и поток навьюченных багажом пассажиров хлынул по трапу на берег. Все вокруг было чуждо, все было такое неприветливое, холодное, над ухом слышался незнакомый и непонятный говор.

Но постепенно тягостное это чувство уступило место естественному человеческому интересу к новым местам. И Надин, и Турчанинов с невольным любопытством смотрели — каждый в свое окно — сквозь мокрые стекла, по которым, серебристо змеясь, сползали капли дождя.

Под ровный перебор копыт двигались они в сплошном потоке карет, кэбов, омнибусов, громадных фургонов с кладью. Навстречу им так же нескончаемо катились фургоны, омнибусы, кэбы, кареты. Изжелта-зеленые размытые пятна фонарей и магазинных витрин бросали неясный, призрачный свет на вереницы раскрытых черных зонтов, которые, стремясь навстречу друг другу, без конца появлялись и исчезали в тумане. То и дело с одной стороны улицы на другую шмыгали прохожие, ловко пробираясь в мешанине грязных колес и дышащих паром лошадиных морд. Порой тесная улица широко раздавалась, превращаясь в площадь, где в сумрачной мгле едва намечались купы деревьев либо бронзовая фигура на постаменте, затем вновь сдвигались высокие, с узким фасадом, потемневшие от вековой копоти, угрюмые дома, под которыми все так же в свете фонарей мельтешили зонты, зонты, зонты...

На Реджент-стрит находился один из респектабельных пансионатов, который еще в Париже рекомендовали Турчаниновым. Хозяйкой пансионата оказалась длиная и тощая дама с надменным лошадиным лицом, одетая во все черное, — миссис Квикли. Знакомство с ней произошло в скромном холле, куда она вышла в сопровождении слуги.

Подыскивая слова, ненаторелый еще в английском языке Турчанинов договорился с миссис Квикли относительно предоставления ему с женой на некоторое время крова и пищи и тут же, вытащив бумажник, уплатил за несколько дней вперед.

— Thank you! All is well![23] — Миссис Квикли, любезно улыбнулась — Иван Васильевич подивился про себя лошадиным ее зубам. — Надеюсь, комната вам понравится, мистер Тарч... мистер Тирч... — Невозможно было выговорить имя русского джентльмена.

Сложив костлявые руки на животе, миссис Квикли познакомила приезжих с правилами внутреннего распорядка, установленными в ее заведении, а затем обратилась к слуге:

— Джоз, будьте добры, проведите леди и джентльмена наверх.

Лакей ответил легким поклоном:

— Слушаю, мэм.

«Как вежливо разговаривают здесь со слугами, — невольно подумал Иван Васильевич. — Не Россия-матушка».

Молодой вышколенный лакей в гетрах до колен подхватил турчаниновскую кладь и пригласил следовать за собой.

— Удивительно некрасивый язык, — сказала Надин вполголоса по-русски, когда поднимались по лестнице за Джозом. — Будто у человека рот набит горячей кашей... Насколько красивей французский!

— Ничего не поделаешь! — вздохнул Турчанинов. — Теперь, Наденька, уж до самой смерти придется нам с тобой говорить на этом языке. Привыкай.

Комната, которую им отвели, оказалась большой, обставленной вполне прилично, с альковом, где помещалась широкая деревянная кровать, с холодным, давно потухшим камином и со стеклянной дверью на балкон. Джоз поставил чемоданы в угол, зажег на стене газовые рожки, светло озарившие помещение, и удалился, предварительно спросив, не желают ли господа пообедать. Господа желали обедать.

Когда остались одни, Иван Васильевич спросил, снимая с плеч жены бурнус:

— Ну как? Нравится?

Надин окинула комнату неприветливым взглядом.

— Ничего.

Едва успели распаковать багаж и привести себя в порядок после дороги, как слуга уже появился, торжественно неся большой серебряный поднос. Кушанья на подносе были прикрыты жестяными колпаками, чтобы не остыли. Быстро и умело Джоз накрыл стол перед диваном белейшей, жестко накрахмаленной скатертью, расставил приборы и принесенные блюда. Под легкое гуденье газовых рожков уселись обедать.

Однако на русский вкус обед оказался ужасным. Надин попробовала было суп из каких-то острых пряностей, но тут же положила ложку и жалобно сказала:

— Невозможно есть. Я сожгла весь рот.

То же произошло и со вторым. Полусырого, сочащегося кровью ростбифа она не могла проглотить и куска и ограничилась лишь поданным к нему картофелем. Да и Турчанинов жевал такое мясо через силу.

— Дитя мое, — сказал он, с беспокойством поглядывая на ее детски обиженное лицо. (Только лишь начало той жизни, которую им отныне предстоит вести, а как все ей не нравится, как все здесь для нее чуждо и неприятно!) — Дитя мое! Что ж делать? Нужно привыкать. Наши русские кушанья придется теперь забыть.

— Почему забыть? — возразила Надин бодрым тоном, мужественно преодолевая минутное недовольство. — Вот увидишь, какие пироги и кулебяки я научилась печь!..

Утром, в ожидании завтрака, вышли они на балкон. Дождя больше не было, развеялся и желтоватый вчерашний туман. Просвечивая сквозь тонкий белесый пар, стояло в бледно-голубом небе нежаркое палевое солнце.

— Даже воздух не такой, как в Петербурге. Чувствуешь? — спросил Турчанинов. Рука его со спокойной и уверенной лаской обнимала узкую, твердую от корсета, талию прижавшейся к нему жены. Их охватила влажная, почти парниковая теплота, пропитанная запахом каменного угля. Гигантский, неизвестный, холодный, чужой и непонятный город, в котором шла своя, незнакомая, муравьиная жизнь, открывался перед их глазами уходящей вдаль теснотой шиферных крыш, дымоходных труб, вышек, готических шпилей. Среди них вдали поднимался большой рубчатый купол с башенкой, увенчанной золотым крестом. Вероятно, догадались они, был это собор святого Павла. Надин выглянула за перила балкона.

— Как сегодня пусто.

С высоты третьего этажа далеко видна была фешенебельная Реджент-стрит, малолюдная и притихшая. Лишь изредка доносились конский топот и стук колес проехавшего мимо кэба. Широкие тротуары были пустынны, редко показывался какой-нибудь джентльмен в цилиндре бок о бок с дамой в шелковом кринолине, похожем на половину воздушного шара. Спущенные металлические жалюзи закрывали витрины богатых магазинов.

Появившийся с серебряным подносом Джоз учтиво пожелал доброго утра и заставил весь стол принесенной к завтраку снедью. Тут были сливки, масло, душистый, прозрачный мед, яйца всмятку, сыр, ломтики поджаренного свиного сала, белый хлеб. Все это окружало блестящие металлические чайники, один из которых был с заваренным чаем, а другой с кипятком.

— Кажется, Англия начинает мне нравиться, — посмеялся Иван Васильевич, когда уселись они с женой за стол. — Скажите, Джоз, — перешел на английский, — почему на улице так тихо и никого не видно?

— Уик-энд, сэр, — лаконично пояснил Джоз и закрыл за собой дверь.

Завтракая, Турчанинов завел речь о своих планах на ближайшее время — что намерен делать.

— Уж коли мы с тобой очутились в Лондоне, посмотрим все достопримечательности. Побываешь в Тауэре, в Вестминстерском аббатстве. Гайд-парк поглядим, собор святого Павла.

— А к нему когда поедешь?

Кого имела в виду Надин, кто был «он» — пояснений не требовалось. Об этом человеке достаточно было у них переговорено еще по дороге сюда.

— К нему? Сегодня же поеду. После завтрака.

— Жан, как бы мне хотелось с тобой! — Вырвавшийся у Надин легкий вздох говорил: конечно, это невозможно, я прекрасно понимаю, но, быть может, ты все-таки согласишься взять меня...

— Нет, дитя мое, никак нельзя, — смягчая жесткость отказа виноватым тоном, сказал Иван Васильевич. — Посуди сама: явиться с женой без приглашения в совершенно незнакомый дом... Неудобно, душенька.

— Но ты потом мне все расскажешь?

— Ну конечно!

Вытирая жесткой от крахмала салфеткой губы, Турчанинов вылез из-за стола, глянул на часы и вновь засунул в жилетный кармашек.

— Я, наверное, запоздаю, так ты, голубка, не тревожься. Живет он далеко, на окраине Лондона. Я еще в Париже узнал его адрес: Финчлей‑род, двадцать один, вилла «Петербург».

— «Петербург»? Какое странное название.

— Наверно, сам дал, — сказал Иван Васильевич, надевая парадный, проглаженный после дороги сюртук. Осмотрел себя в зеркало, расчесал волосы.

Окинув мужа с головы до ног заботливо-проверяющим взглядом — все ли в порядке, — Надин подала новый, купленный в парижском магазине цилиндр, предварительно пройдясь щеточкой по серому ворсу. Маленькие нежные руки поправили галстук.

— А знаешь, борода тебе идет, — сказала Надин.


ФИНЧЛЕЙ-РОД, 21


Кэбмен, не слезая с козел, сунул полученные шиллинги в карман, щелкнул бичом и покатил дальше. Шум колес затих. Турчанинов остался один у ворот.

С невольным волненьем и любопытством огляделся он. Высокая каменная стена, усыпанная сверху битым стеклом, в ней решетчатые ворота, рядом калитка. Калитка заперта. Сквозь железные прутья ворот виден в глубине небольшой двухэтажный коттедж, весь в зеленых завесах плюща, кое-где проглядывает камень стены. Самый обычный английский коттедж, отделенный от улицы разросшейся листвой тенистого садика.

Так вот где жил человек, олицетворяющий собой потаенный гнев, заветные думы, надежды и мечты всей угнетенной России; человек, как равный с равным разговаривавший от имени порабощенного, безгласного народа с самодержцем всероссийским!..

Калитку в ответ на турчаниновские звонки — один и другой — открыл маленький подвижной человечек без шапки, с широкой смуглой лысиной, окаймленной остатками густых черных волос. На англичанина никак не походил — живые черные глаза, черные от небритой бороды щеки. Турчанинов спросил, дома ли господин Искандер и можно ли его видеть.

— Мосье дома, — ответил привратник на плохом французском языке. — Как прикажете доложить?

Турчанинов вручил визитную карточку и, следуя за провожатым, направился к дому, куда вела выложенная кирпичом дорожка.

Лысый человечек шел впереди не по годам легко и проворно, размахивая руками. Как после узнал Иван Васильевич, обязанности привратника он совмещал здесь с обязанностями повара. Звали его на французский манер — Франсуа, но в действительности был это итальянец, эмигрант, в свое время воевавший под знаменами Гарибальди.

Запомни же, Иван Васильевич, все, что видишь сейчас перед собой, все, что слышишь. Ведь ради того, чтобы увидеть и услышать это, ты и совершил сложное, и сухопутное и морское, путешествие на берега туманного Альбиона.

Каждую мелочь запомни. И кирпичную дорожку, по которой, мимо тенистых старых вязов, ведет тебя гарибальдиец к заросшему плющом коттеджу. И деревянную лестницу на второй этаж. И простой, просторный деловой кабинет, в котором ты очутился: почти посреди комнаты большой письменный стол, заваленный бумагами, газетами, книгами; черный кожаный диван и несколько таких же мягких кресел; широкий шкаф с корешками толстых книг за стеклом; обязательный для английского жилища камин, где холодная зола накопилась серой горкой.

А прежде всего, разумеется, запомни встретившего тебя хозяина.

Вот он: величественная голова с длинными, закинутыми назад темно-русыми волосами, с высоким лбом, с глазами необычайно блестящими, выразительными, играющими, с широким русским носом, с короткой, торчком стоящей бородой. Невысок ростом, большеголов, плотен, даже со склонностью к полноте. Голос звучный, почти резкий, привыкший к ораторству, движения быстрые, энергичные. Темный, хорошо сшитый сюртук с костяными пуговицами, черный галстук повязан артистическим бантом, широкие светлые панталоны.

Так вот он каков!

Приветливый вид, с каким встретил его господин Искандер, выйдя навстречу из-за письменного стола и крепко, по-дружески, пожав руку, ободрил Турчанинова. Преодолев некоторое замешательство, но все еще запинаясь, он представился как только что приехавший в Англию петербуржец, охваченный почтительным желаньем лично познакомиться с тем, чье имя...

— Всегда, всегда рад видеть соотечественника, — с живостью перебил его хозяин. — Вот, кстати, тоже наш компатриот, — представил он ражего, весьма полнокровного господина с пробритым в пышной бороде подбородком, что сидел на диване, держа в руках лощеную шляпу. Несмотря на купленный в дорогом лондонском магазине костюм, выглядел он чистокровным русаком. Слегка привстав и не называя фамилии, господин обменялся с Турчаниновым сдержанным поклоном.

Искандер усадил Ивана Васильевича и, продолжая прерванный его появлением разговор, приветливо обратился к бакенбардисту:

— Так я вас слушаю, сударь.

Тот не заставил просить себя дважды и с воодушевленьем вновь повел речь — бойкий, шумный, самодовольный краснобай, видно нигде не теряющийся. Он с жаром принялся уверять хозяина, что отнюдь не ретроград, упаси боже, что примчался сюда, в Лондон, покинувши российские медвежьи углы, лишь потому, что обуреваем священным желаньем выразить свое горячее сочувствие современным идеям. И вообще таких, как он, передовых людей, у них, в Симбирской губернии, немало. Взять к примеру хотя бы его соседа Захара Степаныча или свояка Антона Лукича.

— Это все, доложу вам, золотой наш Александр Иванович, люди благородные, свободомыслящие, да‑с! — разливался господин с бакенбардами. — Такими людьми вся губерния наша может гордиться. И если бы правительство ценило благородство, давно бы они важные места занимали в государстве. Но у нас, как вы и сами изволили уже выразиться, больше на низкопоклонстве можно выехать... Вот, например, наш исправник — уж вы его отделайте в «Полярной звезде», вам за это весь уезд благодарен будет. Мне даже поручено просить вас об этом. Человек развратный, жену свою бьет. Проиграл в карты прокурору четыре рубля и не платит...

Хозяин слушал. Слегка склонив набок красивую гривастую голову, подогнув под себя одну ногу и выставив обтянутое бархатной жилеткой брюшко, он сидел в кресле и слушал с серьезным, заинтересованным видом. Однако — показалось Турчанинову — нет-нет да и мелькала в глазах смешливая блесточка.

Тут распахнулась дверь и в кабинет влетела девочка лет пяти.

— Olja, Olja, um gottes willen! Comm zuruk![24] — донесся ей вдогонку всполошенный женский голос.

Но девочка — живая, смугленькая, хорошенькая, заливающаяся веселым смехом — не обращала внимания ни на гувернантку, ни на сидевших в комнате чужих дядей. Мелькая ножками в длинных кружевных панталончиках, видневшихся из-под белого платьица, с разбегу бросилась Искандеру на шею, обхватив ее, несколько раз звонко чмокнула в заросшую волосатую щеку и так же стремительно выпорхнула из кабинета. И в дверях угодила в растопыренные руки гувернантки. «Оля такая резвая, такая живая...» — принялась она извиняться за свою воспитанницу. Она краснела, смущалась — молодая, чистенькая, сентиментальная немочка в опрятном темном платье, добрые лазоревые глаза смотрели на Искандера преданно.

— Das schladet nichts, Freulein Malwida. Kind ist Kind[25], — сказал Искандер, улыбаясь в нависшие, скрывающие рот усы.

От мягкой его улыбки фрейлейн Мальвида стала совсем пунцовой и, продолжая извиняться, увела за ручку девочку.

— Моя вторая дочь, Ольга, — сказал гостям Искандер с отцовской гордостью.

— Прелестное дитя! Ангел! — воскликнул симбирский путешественник, изобразив всем своим толстым, самодовольным лицом беспредельное умиление.

Затем посыльный (из типографии, как догадался Турчанинов) принес свежие журнальные оттиски.

— А! Очень хорошо! — обрадовался Искандер, приняв от него печатные листы, и с жадностью, хоть и наспех, начал их просматривать. Позвонил в бронзовый колокольчик, стоящий на письменном столе. — Жюль! — приказал по-французски заглянувшему на звонок лакею. — Попросите господина Огарева сейчас же прийти ко мне... Простите, господа, — обратился он к гостям, на несколько минут придется прервать нашу интересную беседу. К величайшему моему сожалению.

Гость из Симбирска вскочил, прижимая шляпу к животу, и поспешил откланяться. Нет, он никак не позволит себе докучать любезным хозяевам дальнейшим своим присутствием, а паче всего мешать их святому труду на благо угнетенного отечества. Но, почтительно пожимая руку, начертавшую такие пламенные, такие вдохновенные строки, он тем не менее питает надежду, что золотой Александр Иванович не оставит без внимания исправника, о котором он имел честь ему докладывать.

Широкая спина и красный, мясистый, с поперечной складкой затылок заезжего соотечественника исчезли в дверях. Скрепя сердце встал было и Турчанинов, однако Искандер поднял руку.

— Нет, нет, пожалуйста, садитесь. Мы с вами еще не беседовали... Прошу простить меня, я отвлекусь на минуту.

И он, стоя у стола, принялся бегло просматривать полученные из типографии оттиски.

Вошел бородатый, с медлительными движениями мужчина в светлом летнем сюртуке. Во все глаза смотрел Иван Васильевич на друга юношеских лет Искандера — перед отъездом из Петербурга прочел о нем во втором номере альманаха «Полярная звезда», который попался в руки. Два пылких мальчика, стояли они, обнявшись, на Воробьевых горах, глядели на раскинувшуюся перед ними, блиставшую несметными церковными куполами Москву. И поклялись всю жизнь свою отдать борьбе за свободу...

Мимоходом поклонившись Турчанинову, Огарев опустился на диван, расставил толстые колени, спросил вялым голосом:

— Опять у тебя был этот симбирский помещик?

Мало походил он на поэта, чьи стихи уже были знакомы Ивану Васильевичу, больше смахивал на московского купца — полнотелый, степенный, с пышной каштановой бородой во всю грудь. Только отпечаток меланхолической задумчивости на широком, белом, заросшем лице был не купцовский.

— Что, встретил моего помещика? — спросил Искандер, посмеиваясь. — А не принимать таких тоже нельзя. Все-таки привозят интересные сведения. Да и в интересах пропаганды нашего дела нельзя отталкивать людей, ищущих с нами знакомства... Вот смотри, Николай! — переходя к тому, ради чего и пригласил Огарева, потряс он пачкой свежих журнальных листов.

— Уже сверстали?

— Как видишь.

С придирчивым вниманием оба литератора начали просматривать пахнущие типографской краской, шуршащие в руках оттиски и, казалось, совсем забыли о присутствии Турчанинова. А Иван Васильевич скромненько сидел в сторонке и боялся шевельнуться. Никак, ну никак не думал, что на глазах у него будет рождаться новый номер «Полярной звезды».

Затем Огарев уселся за стол править корректуру с пером в руке, а Искандер, бросившись в широкое кресло и подогнув по своей манере одну ногу, все внимание обратил на гостя. С живейшим интересом принялся он расспрашивать Турчанинова, что делается в России с воцарением нового императора, каковы настроения общества, о слухах относительно освобождения крестьян, об административных реформах, о литературе и журналистике.

— Не удивляйтесь, — сказал он, — для меня всякий свежий человек из России — кладезь новостей.

— Наверно, Александр Иванович, часто у вас бывает наш брат русак? — спросил Турчанинов.

Искандер улыбнулся.

— Да, меня не забывают. Можно подумать, всякий отправляющийся в заграничный вояж соотечественник считает своим долгом навестить нас, изгнанников... Мода нынче пошла на либерализм, ничего не поделаешь!


БЕСЕДА НА ВСЮ ЖИЗНЬ


Простое, дружеское обращенье Искандера вскоре заставило Ивана Васильевича забыть о непривычной обстановке, в которой очутился. Связанность исчезла, он чувствовал себя с любезным хозяином дома легко и свободно.

Выжав из гостя все, что было интересного, Искандер спросил, когда он собирается ехать обратно.

— Я не вернусь в Россию, — ответил Турчанинов. — Я решил покинуть ее навсегда.

— Бога ради, не делайте этого! — с живостью воскликнул Искандер, подавшись вперед. — Эмиграция для русского человека вещь ужасная, по личному опыту говорю. Я не знаю на свете положения более жалкого, более бесцельного, чем положение русского эмигранта. Это не жизнь и не смерть, а что-то худшее. Какое-то глупое, беспочвенное прозябание. (Турчанинов смотрел недоверчиво.) А как вскоре вы затоскуете по России! С каким умиленьем вспомните наши березки, наши морозы, нашу птицу-тройку... Правда, Николай? — обратился он к сидящему за письменным столом Огареву.

На минуту тот поднял бородатую голову от альманаха.

— Правда.

— Да, лихую русскую тройку с ухарем ямщиком, которая мчит по чудесному санному пути... — На лице Искандера появилась мечтательная нежность. — Вам станут поперек горла эти англо-саксонские пудинги, и вы будете мечтать о нашей ватрушке. Знаете, — он пошевелил перед собой пальцами и — почудилось Турчанинову — сглотнул набежавшую слюну, — знаете, с творогом, края у нее загнуты и поджарены, а на твороге румяная корочка...

Начинало смеркаться. Деликатно постучавшись, вошел благопристойный Жюль, засветил лампу на столе, плотней задернул темные оконные гардины и снова исчез.

— Где же все-таки вы думаете бросить якорь? — возобновил беседу Искандер. — В туманном Лондоне? Ветреном Париже? Или на берегах цветущей Авзонии — в Италии?

— В Америке! — коротко ответил Турчанинов.

— В Соединенных Штатах?

— Да. В стране, где всякому свободно дышится. Где нет ни тирании, ни феодальных предрассудков и где открыта дорога каждому честному труженику.

— Вы так думаете? — скрестив на груди руки и наклонив лобастую голову, Искандер смотрел на него из-под нависших бровей с пытливой задумчивостью. — Да, было время, признаюсь откровенно, когда и я верил, что такая здоровая и органически развитая страна, как Американская республика, станет во главе общечеловеческого движения вперед. Америка, думал я, наравне с Россией, будет тем культурным центром, где на практике осуществятся социалистические идеи, зародившиеся в Европе...

— Наравне с Россией? — не скрывая недоверчивого удивления, переспросил Турчанинов.

— Именно. С Россией... Но я убедился, что ошибался. Роковая ошибка, господин Турчанинов! Америка — хороша для преуспевающего и ненасытного стяжателя-мещанина, за доллар готового продать душу черту. Великие идеи, начертанные на знамени Георга Вашингтона, давно свалены в подвал Капитолия и покрылись плесенью. О них вспоминают по торжественным дням лишь ради приличия. Доллар! Вот настоящий бог тех, кто определяет сегодня жизнь Америки. Нет, скучна ваша Америка, бог с ней!

Турчанинов промолчал, опустив голову. Никак не мог он согласиться с тем, что услышал. Но затевать спор с самим Искандером, который так приветливо к тому же его принимает?..

— «Призрак бродит по Европе, призрак коммунизма», — пробормотал Иван Васильевич как бы про себя, вспомнив купленную в Париже книжку, и усмехнулся с горечью. — Где он?

— Вы марксид? — остро взглянул Искандер.

— Нет, я не марксид, хотя «Коммунистический манифест» читал... Так где же страна будущего, Александр Иванович? В Европе такой страны я не вижу.

— Россия! — воскликнул, горячо блеснув глазами, Искандер, даже поднялся из кресла. — Вы правы, дорогой полковник, Запад в полном разложении, и для него будущего нет. Запад велик только в прошлом — развалинами Рима, соборами средневековья, дворцами Возрождения. — Заложив руки в карманы светлых панталон, расхаживал по ковру, заглушавшему шаги, — невысокий, крепкий, широкоплечий, кипящий энергией. — Развитие человечества не может остановиться, а источники прогресса иссякнуть — и поэтому историческое движение вперед неминуемо должна возглавить Россия. Да, да, Россия-матушка. Пусть нынешнее положение ее уродливо, противоестественно, но в народных недрах кроются могучие силы, способные создать новый социальный строй. Богатырская защита Севастополя показала неисчерпаемую русскую мощь — вы, как севастополец, должны это чувствовать... А знаете ли, милостивый государь, что наш мужичок-хлебопашец природный коммунист?.. Напрасно улыбаетесь! Что такое деревенская община, что такое плотничья или рыбачья артель, как не проявление исконного, заложенного в народе коллективистического начала?.. Крестьянская община — этот первобытный русский коммунизм — преобразует Россию, и, увидите, она станет примером для Западной Европы! Ex Oriente lux![26]

Остановившись посреди кабинета, делая красивые широкие жесты, с головой библейского пророка, с горящими глазами, он говорил страстно, увлеченно, полный глубокой веры в истину того, что говорил.

Случайно Иван Васильевич взглянул на Огарева. Оторвавшись от корректуры, сидел тот и, оглаживая скрытый волосами подбородок, слушал пылкую речь Искандера — спокойный, задумчивый молчальник. Какие разные они были!

— А между прочим, — прервал себя Искандер, — почему вы решили эмигрировать? А?.. Ведь новым духом повеяло на нашей родине. Новый царь, следуя обычной традиции, будет мягче своего деспота отца. Крымское позорище раскрыло всю гниль романовского самодержавия. Николаевскими методами уже править нельзя. Noblesse oblige...[27] Все надеются, что верховная власть скоро энергично возьмется за эмансипацию крестьян и на разработку конституции. Да иначе и не может быть. Осадой Севастополя началось освобождение крепостных, Россия мощно двинулась вперед, а вы собираетесь бежать!

Теперь уже Турчанинову нужно было отвечать во весь голос, может быть даже поспорить с хозяином, несмотря на свое преклонение перед ним.

— Я напомню вам, Александр Иванович, — сумрачно взглянул он, — евангельское изречение: «Что может быть доброго из Назарета?» Не верю я, что Россия может быть свободной страной.

Искандер, меривший кабинет крепкими шагами, круто остановился и, заложив руки назад, под фалды сюртука, уставился на Турчанинова сверлящим взглядом. Блестящие, играющие глаза стали колючими.

— Почему это не верите, разрешите полюбопытствовать?

— Дух народа не тот, — тихо, как бы застенчиво сказал Турчанинов, понурясь. — Знаете стихи?


Я видел рабскую Россию:

Перед святыней алтаря,

Гремя цепьми, склонивши выю,

Она молилась за царя...


История, Александр Иванович, воспитала нас рабами, покорными любой тиранической власти. Горько, но это так.

— Позвольте, позвольте! А Пугачев? А рыцари четырнадцатого декабря? А крестьянские бунты?

— Пугачев выдавал себя за царя, не забудьте, Александр Иванович. Мятежные солдаты на Сенатской площади отстаивали права Константина на царский трон, который, как они считали, незаконно захвачен Николаем. А народ не поддержал ни декабристов, ни петрашевцев... Да и откуда быть у нас свободомыслию? Двести с лишком лет татарского ига, потом Иван Грозный с опричиной, потом два с половиною века романовского самодержавия. Полтысячи лет — срок вполне достаточный, чтобы у народа сложился свой национальный характер.

— Именно?

— Безграничное, рабское, детское преклонение перед правителем-самодержцем. Царь-батюшка!.. Царь-батюшка — это отец народа, а простой человек — ребенок... У всех у нас души согнуты. Может быть, когда-нибудь они и расправятся, и будет и у нас демократия, но будет это лишь через много-много поколений. А мне еще при жизни хочется, Александр Иванович, дышать воздухом свободы. Честное слово, наскучило быть рабом!..

— Мсье Тургенев! — возгласил, появившись на пороге, Жюль.

— Просите, просите! — обрадовался Искандер и, позабыв обо всем, устремился к дверям. «Тургенев! «Записки охотника»!» — дрогнуло что-то внутри Турчанинова.

Держа серый цилиндр, появился высокий, статный, величественный, элегантно одетый джентльмен в сером с голубизной сюртуке и в панталонах, украшенных темным лампасом, с пушистыми бакенбардами на улыбающемся, свежем, красивом лице. Густые, слегка посеребренные ранней сединой волосы у него были несколько отпущены. Широко и — показалось Ивану Васильевичу — театрально раскинув руки, он с высоты своего роста обнял Искандера, затем прижал к груди Огарева. Сдержанно, с оттенком надменности, поклонился издали Турчанинову, которого ему представили, уселся на диван, медленно, палец за пальцем, стягивая лимонные перчатки, бросил их в поставленный рядом цилиндр. Русский барин сквозил во всей его повадке, в каждом движении.

— Как доехал, Иван? — спросил Искандер.

— В Ламанше сильно качало. Но я морской болезни не подвержен. — У Тургенева оказался высокий, женский голос, неожиданный для его богатырского склада. — Между прочим, забавный случай, — он засмеялся. — Выхожу в Дувре на берег — какая-то толстая миссис обращается ко мне: «Море бурное?» — «Бурное», — отвечаю. «Не поеду!» И повернула обратно...

Нависшие усы Искандера усмешливо шевельнулись.

— Как поживает семья Виардо? — поинтересовался он. — Как мадам?

«Виардо? — недоуменно подумал Турчанинов. — Ну да, известная певица. Очевидно, она. Но почему русский писатель должен знать — и Искандеру известно, что он это знает, — как она поживает?»

— Благодарствую. Мадам совершает сейчас турне по Италии. — Тургенев поправил модный галстук. — Пользуется большим успехом, — добавил он с небрежным видом, плохо, однако, скрывающим удовольствие и гордость за мадам Виардо. — А я, друзья мои, знаете, привез новый свой опус. Да‑с.

— Как названье?

— «Фауст».

— Антитеза гётевскому «Фаусту»?

— Да нет, — несколько замялся Тургенев. — Впрочем, не буду предварять.

— Охотно послушаем, — сказал Искандер. — Правда, Огарев? (Огарев молча кивнул.) Только сегодня у меня приемный день, воскресенье, сам знаешь. Народу будет пропасть. Завтра — изволь, к твоим услугам.

Заговорили о парижских знакомых. Неведомые Турчанинову, зазвучали имена французские, русские, польские, немецкие. Искандер сообщил, что получил письмо от Прудона, — собирается на днях приехать в Лондон.

— О Бакунине слышно что-нибудь? — спросил Тургенев.

Искандер омрачился.

— Мишель по-прежнему в застенках царя. Есть сведения, что из Алексеевского равелина его перевели в Шлиссельбург. Плохо!

— Будем надеяться, что новый царь смягчит его участь, — сказал Тургенев.

— Может быть. Но воображаю, каково ему с его вулканической натурой прозябать где-нибудь в сибирской тундре!

— Да, Александр, могу сообщить тебе приятную весть! — как бы вспомнил Тургенев. — Слышал от одного приехавшего в Париж компатриота. Горячая петербургская молодежь — студенты, молодые чиновники, литераторы — от тебя без ума. Рвут «Полярную звезду» из рук, переписывают отдельные статьи.

— Слышишь, Николай? — обратился Искандер к другу, весь просветлев. — Переписывают, говоришь?

— Да, наизусть заучивают.

— А знаешь, Тургенев, мы решили издавать регулярный журнал, — сказал Искандер с каким-то вдохновенным видом, закидывая пятерней назад густые волосы. — Не альманах, а журнал. Хоть в две недели, хоть в месяц раз. Правда, превосходная мысль? Огарев придумал.

— O-la-la! — воскликнул Тургенев тоном парижского бульвардье. — Регулярный журнал? C’est impossible![28]

— Почему невозможно? Мы и название уже придумали — «Колокол».

— Но у вас и так дел по горло: «Полярная звезда», «Былое и думы»... Между прочим, с восторгом читаю твои «Былое и думы».

— «Полярная звезда», «Былое и думы» — все это хорошо, — подал голос молчальник Огарев. — Но это не то, что сейчас нужно. Это не беседа со своими. А в регулярном журнале мы бы излагали свои взгляды, пожелания для России и прочее.

И так твердо, с таким, хоть и спокойным, но полным скрытой страсти напором было проговорено это, что невольно иными глазами поглядел Турчанинов на немногоречивого поэта, до сих пор казавшегося ему рыхлым воплощеньем флегмы. Вот тебе и флегматик! Они как бы дополняли друг друга, два борца за идею, два соратника, навеки связанные общим великим делом, — один пылкий, горячий, блистательный, искрометный, другой тихий, скромный, скупой на слово, с лирической, углубленной в себя душой.

— Нет, это невозможно! — сорвавшись от волненья в фальцет, воскликнул Тургенев. — Господа, подумайте сами: вас только двое, вы оторваны и страшно далеки от России, не знаете, что ей нужно, что ей сказать... Да и как вы можете вести беседу с русскими людьми, находясь в Англии?

— Мы — протест России, мы — ее вольное слово! — почти выкрикнул Искандер. — Ее крик боли и крик освобождения!.. — Порывисто, взволнованно обнял Огарева за плечо. — Ударим в вечевой колокол, в набатный колокол, — вдвоем. А?.. Как и на Воробьевых горах были только вдвоем, помнишь, Николай? Кто-нибудь да откликнется.

— Нет, нет, это невозможно! — тряс головой Тургенев. — Бросьте, друзья мои, эту фантазию, не раскидывайте сил. У вас и так достаточно дела.

— Поздно теперь раздумывать, — ответил Огарев. — Дело уже нами начато, надо продолжать.

Однако Тургенев стоял на своем:

— Уверяю вас, удачи от этой затеи вам не будет. Да ее и не может быть. А литература, которую вы должны будете совсем забросить, — пострадает...

Давно уже следовало Турчанинову распрощаться с хозяевами — сам это понимал, — но он продолжал сидеть и слушать разговор, боясь упустить слово. Парнас, беседа небожителей... Все же, сделав над собой усилие, снова поднялся с места, чтобы откланяться. Однако Герцен с живостью остановил его:

— Нет, нет, оставайтесь обедать. Наш спор, господин Турчанинов, еще не закончен, и я охотно вновь скрещу с вами полемические копья... А предварительно вот что. Встречаясь у меня с русскими, советую не называть своей фамилии. Нет гарантии, что среди них не затесался шпион. Я не могу пожаловаться на отсутствие ко мне вниманья, правда для меня очень лестного, со стороны Петербурга и Третьего, отделения... Хотя, — вспомнил он и, добродушно засмеявшись, махнул рукой, — хотя вам это не опасно...


* * *

Она встретила Ивана Васильевича, сдвинув длинные брови, с рассерженным видом.

— Наконец-то! Как тебе не совестно так меня волновать! Ведь я же места себе не находила. Ночь на дворе, а тебя все нет и нет... Может, что случилось... в чужой стране, в чужом городе...

— Наденька, душа моя, прости, задержался немного, — виновато бормотал он, целуя ее руки, которые она, сердясь, старалась убрать. — Но понимаешь, он пригласил отобедать, просто силой тащил, неудобно было отказываться...

— Неужели нельзя было подумать обо мне и постараться вернуться пораньше?.. Нет, ты ни капельки меня не любишь. Любил бы — не заставил так волноваться.

— Люблю, люблю, дитя мое, ей-богу, люблю. Сама знаешь, как люблю. — Он сделал попытку обнять ее.

— Пусти!..

Впрочем, сердилась не так уж долго. Она засыпала мужа вопросами, и Иван Васильевич, радуясь, что Надин сменила гнев на милость, принялся обстоятельно рассказывать об Искандере и доме, где тот живет, о симбирском помещике, об Огареве, о Тургеневе и споре с ним относительно «Колокола», об обеде.

— Много было народу? — спросила Надин.

— Много. Звонки просто не умолкали.

— Ты подробней расскажи. Кто же был?

— Был Огарев с супругой, дети Искандера с гувернанткой — сын, мальчик лет семнадцати, Александр, и две девочки, Наташа лет одиннадцати и младшенькая, Оленька. Обе премиленькие...

Надин не сдержала женского любопытства:

— А супруга его была?

— Нет, не видел. Очевидно, он вдовец... Были Тургенев, Маццини, Луи Блан... Два поляка были, работают в Вольной русской типографии.

— Маццини — кто это?

— О, личность замечательная! Известный итальянский революционер. Основал тайное общество «Молодая Италия», сражался вместе с Гарибальди... Очень приятное производит впечатленье. Держится скромно, но сразу видно, что человек недюжинный. Искандер к нему с большим уваженьем относится.

— А Луи Блан?

— Луи Блан был членом временного правительства в Париже. Знаешь, во время февральской революции. Социалист... Затем разные эмигранты были, всех не упомнишь, — французы, немцы, итальянцы... Шумный народ, спорщики... Французы и итальянцы — ничего, народ простой, веселый, а вот немцы мне не очень приглянулись.

— Почему, Жан?

— Люди угловатые и, похоже, сварливые. Искандер и сам их не жалует — кофейными агитаторами назвал, когда мы с ним беседовали.

— Как все это интересно!.. — вздохнула Надин. — А обед хороший был?

— С шампанским и фруктами. Даже зернистая икра была подана. Искандер всех угощал: «Кушайте, икра у меня не переводится. Друзья знают, что я ее люблю, и постоянно доставляют из России...» Очень оживленно и весело прошел обед.

— Такой необыкновенный человек, знаменитый революционер, борец за идеалы — и вдруг икра, любит икру... — с раздумчивым недоуменьем промолвила Надин. — Как-то странно слышать.

— Не такой уж это большой грех — любить икру, — засмеялся Турчанинов.

— Ну, а потом? — продолжала Надин.

— А потом перешли в гостиную, и стало еще веселее: кто-то играл на фортепьянах, началась музыка, пенье, шум, смех. В одном углу играют, в другом спорят о политике, в третьем Оленька затеяла возню с Луи Бланом. Он, знаешь, вот такого росточка, — Турчанинов показал ладонью аршина полтора от земли, — почти карла, она его, наверно, за мальчишку считала, себе под пару. Затеяли игру в жмурки, он ее ловит, она бегает, хохочет, визжит... Такой стоял шум, — добавил он, смеясь, — что хозяева в стену принялись стучать: сегодня, дескать, воскресенье, надо тишину соблюдать. Дом-то двухквартирный — в одной Искандер и Огарев с семьями, в другой сами хозяева... Искандер тут осерчал слегка и сказал Огареву, я слышал: «В Англии нельзя жить как в отдельном доме. Придется новую квартиру искать...»

Надин помолчала, задумавшись, задала вопрос:

— Ты вот видел его лично, беседовал. Какое впечатленье он производит?

— Необыкновенный человек! — с чувством сказал Турчанинов. — Я не встречал таких. Бездна знаний, глубочайшая, всесторонняя образованность, блестящий ум. А красноречие какое! За его мыслью просто не угонишься... Понимаешь, как это тебе сказать... — Подбирал слова. — Точно фейерверк перед тобой. И ослепляет, и оглушает... В нем, Наденька, что-то от студента, знаешь, такого молодого, веселого, простецкого парня. А присмотришься поближе — нет-нет да и выглянет балованный барин, любящий пожить... А в общем личность замечательная!

— Ты говорил с ним об Америке? — спросила Надин.

— Разумеется.

— Ну и как он смотрит?

— Как смотрит?.. А как он может смотреть? Конечно, одобрил, — бодро отозвался Турчанинов, избегая, однако, глядеть в карие, устремленные на него, тревожно-вопрошающие женские глаза.


ЗА ОКЕАН


День за днем стелется вокруг уходящая за линию горизонта пустынная равнина океана, в погожий, солнечный день подернутая зыбью, иззелена-синяя, играющая веселыми серебряными искрами, в непогоду угрюмая, иззелена-серая, с вздымающимися белогривыми валами, а по ночам бесследно пропадающая в глухой звездной космической тьме. День за днем вода и небо, небо и вода.

По окованным медью крутым ступенькам Турчанинов поднимался на палубу и, стоя у борта, подолгу глядел вдаль. Разваливая тугую пенистую волну, настойчиво идет и идет на запад корабль под белыми, упруго-выпуклыми, надувшимися парусами, ровно гудит помогающая им паровая машина, черные клочья дыма тают в воздухе, ветер свистит в снастях.

Пустынность. Редко покажется где-то: на краю неба и воды темный пароходный дымок либо пятнышком пробелеет парус далекого брига. Где он, желанный американский берег, когда, наконец, завидится вдали?.. С каким, наверно, восторгом кричали матросы Колумба, взобравшись на мачты каравеллы: «Земля! Земля!..»

Затянувшееся плаванье начинало уже приедаться и утомлять.

Придерживая шляпу, чтобы не снесло, Иван Васильевич щурился на горизонт, ветер трепал полы пальто — соленый, широкий, могучий ветер Атлантики, ветер свободы, от которого дышалось легко и радостно.

На палубе пошатывало из стороны в сторону, Турчанинов шел назад, слегка расставляя ноги; по лесенке, держась за медный поручень, спускался в мужскую каюту дешевого третьего класса, где устроился, отдельно от жены, помещавшейся в дамской каюте. В тесном, душном, пахнущем машинным маслом, подпалубном помещении с круглыми иллюминаторами на стенках, заставленном рядами двухъярусных коек, на которых валялись десятки, если не сотни, людей, звучал разноязычный говор. Черные, шумливые, веселые итальянцы болтали, смеялись, внезапно принимались крикливо и яростно спорить, сверкая глазами, — казалось, вот-вот схватятся за ножи, — но вместо того вскоре под металлическое блеяние мандолины начинали петь сладко рыдающие неаполитанские песни. Несколько белобрысых молчаливых шведов и датчан целыми днями резались в карты, переговариваясь скупо и непонятно. Особняком, пугливо на всех поглядывая, держался старый еврей в засаленной ермолке, с библейской бородой и красными, больными веками. Ехал он из глухого польского местечка к сыну, который хорошо устроился в Америке.

Были тут немцы и литовцы, французы и чехи, голландцы и венгры — безденежный, энергичный, беспокойный, предприимчивый народ со всех уголков Европы, которому не повезло у себя на родине и который плыл за океан добывать себе счастья в далекой, таинственной Америке, в стране свободы, благополучия и сказочной удачи, в стране, где уличные чистильщики сапог становятся миллионерами.

За время пути Турчанинов подружился со своим соседом по койке, — молодым ирландцем с копной густых медно-рыжих волос, одетым в клетчатую куртку, залатанную на локтях. Парень ехал к брату. На последние, видно, гроши купил билет.

— У него, сэр, небольшая ферма под Нью-Йорком. Живет хорошо. Приезжай, пишет, будем работать вместе, — рассказывал сосед.

— Каково жилось в Ирландии? — поинтересовался Турчанинов.

Оказалось, плохо жилось ирландцу на родине. Отец снимал участок у арендатора, который в свою очередь арендовал эту землю у лендлорда. Работали всей семьей с утра до ночи, питались одной картошкой и собирали урожай, годный лишь на то, чтобы внести арендную плату за клочок обрабатываемой земли и мазанку, в которой ютились.

— Много народу у нас подалось в Америку, сэр.

— Я тоже хочу жить плодами рук своих. Приобрету ферму и буду заниматься земледелием, — сказал Турчанинов.

— Хорошее дело! — одобрил ирландец. — Поди, у себя в России за плугом ходил? — перешел он на фамильярный тон, без почтительного «сэр».

— Да, был с землей связан, — неопределенно отозвался Иван Васильевич.

— А я спервоначалу подумал, что ты из господ либо попов.

— Почему это?

Парень осклабился.

— Выражаешься чудно́. «Плодами рук своих». Прямо как поп.

Потом он принялся горячо убеждать Турчанинова, что тот хорошо устроится и что вообще если где люди и живут по-настоящему, так это только в Америке. Не он один — все вокруг Ивана Васильевича говорили об Америке, куда плыли, как о стране обетованной.

Раза два попадали в сильный шторм. Пароход валило то на один бок, то на другой, то на острый нос, то на корму. Каюта, скрипя и дребезжа, перекашивалась, пол уходил из-под ног, сильно раскачивалась висячая лампа, все, что только не было прикреплено, с грохотом и звоном падало со стола, с полок и катилось в угол. В такие часы Турчанинова не тянуло наверх: слишком неуютно там было. Низкое, аспидное небо, налетающий порывами холодный ветер, мокрая палуба, по которой с шипеньем широко разливается вода, фонтанами взлетают соленые брызги... Судно швыряет с боку на бок, оно болезненно вздрагивает, трещит, скрипит. То и дело по сторонам вырастают серо-зеленые, злобно отороченные белой пеной, живые, упругие горы воды, готовые обрушиться на пароход всей своей тысячетонной массой...

Вокруг себя Турчанинов видел позеленевшие лица. Чуть ли не поголовно все лежали на койках, охали, бранились, стонали. Ирландец, в промежутках между приступами жестокой рвоты, изнемогающим голосом клял чертово море, которое собирается вывернуть ему все кишки наизнанку. Старый еврей, с головой накрывшийся полосатым черно-белым платком, молитвенно подвывал, раскачиваясь и усиливая голос, когда крен парохода делался круче. На самом Иване Васильевиче морская болезнь почти не сказывалась, но с тревогой и жалостью он думал, каково сейчас Надин.

А Надин сейчас было скверно.

Обессиленная, измученная, еле сдерживая слезы, пластом лежала она у себя на койке, с тошнотворной ритмичностью проваливаясь куда-то вниз то головой, то ногами, и уже не стыдилась того, что делает с ней качка, — со всеми вокруг нее творилось то же самое.

Порой вода закрывала пароходные иллюминаторы. В перекосившейся каюте заметно темнело, — казалось, сам океан заглядывает сюда зелеными осьминожьими глазами. Затем волна опадала, по прояснившемуся стеклу круглых окошек сползали мыльные клочья пены, каюта выпрямлялась и начинала медленно валиться на другую сторону.

— О мадонна миа! О мамма миа! — стонала, бессильно перекатываясь на соседней койке, толстая раскосмаченная итальянка.

Боже мой, как плохо было Надин! Так плохо, так тошно, что для страха за свою жизнь — а вдруг потонем! — уже не оставалось места...

Но вот пришел наконец день — после месячного почти плаванья по беспредельным водам, — когда на закате солнца в дверь мужской каюты просунулась чья-то голова в бархатном картузе и радостно возвестила:

— Америка!

Все повалили в дверь.

Турчанинов зашел за женой, поднялся с ней на палубу. Осторожно обходя толстые канаты и цепи, пробрался на нос, где уже скопилась толпа пассажиров. Что-то намечалось над водой в далекой синеватой дымке: смутно белело, смутно пестрело, искрилось, вытягивалось по горизонту дальше и дальше... Океан был спокоен.

— Смотри, чайки! — обрадовалась Надин.

Белые птицы, которых давно не было видно, вновь вились над пароходом. Сопровождая судно, они косо и плавно, будто с горки, соскальзывали на длинных распростертых крыльях к пенистым волнам, а затем, быстро махая, борясь с ветром, опять поднимались на уровень мачт. Встречная рыбачья шхуна под белыми округлостями надувшихся парусов прошла вблизи, кренясь. То взлетала на вершину отлитого из зеленого стекла текучего холма, то спускалась с него, почти зарываясь бугшпритом в узорчатую пену. У штурвала стоял рулевой — красный колпак, в зубах трубочка. Лицо неправдоподобной глянцевитой черноты выглянуло из люка. Вылез негр с ведром в руке, выплеснул помои за борт, помахал пароходу голой по локоть черной рукой, сверкнул белейшими зубами и вновь скрылся в люке.

Не раз потом в минуты невзгод вспоминалось Ивану Васильевичу, с каким душевным подъемом, с какой радостной уверенностью в чем-то хорошем, что ждет впереди, стоял он на палубе океанского парохода, полуобняв жену, и жадно глядел на приближающийся чужедальний берег. И Надин тоже не сводила с него глаз. Тяготы и мученья долгого путешествия остались позади. Сомненья и тяжелые раздумья, минуты упадка сил душевных и физических — все теперь было забыто.

— Вот она, страна свободы! Добрались наконец! — сказал Иван Васильевич жене, просветлев.

Замедлив движенье, теперь пароход шел среди других, дымящих черным дымом, пароходов, больших и малых, что сновали вокруг во всех направлениях; шел среди летящих с волны на волну лодок с косым, белеющим издали парусом («Смотри, точно крыло чайки!» — сказала про такую лодку Надин); шел мимо длинных песчаных отмелей и зеленеющих островов с мелькающими меж деревьев домиками, — а город продолжал выплывать навстречу массами зданий и все глубже охватывал широкий залив подковой тесно застроенных берегов, где верфь громоздилась на верфь. Солнце село, на холодном желтом пламени угасающей зари резко темнели высокие дома в шесть-семь этажей, повсюду загорались огоньки, их становилось больше и больше, на воде задрожали желтые, зеленые, красные змейки отражений. Уже час шел пароход вдоль берегов, а перед столпившимися на палубе людьми без конца развертывались в темноте над заливом все новые и новые ряды окаймленных огнями улиц. Казалось, разлеглось исполинское глазастое чудовище с черным зубчатым хребтом, разлеглось и глядит на воду тысячами огненных глаз, а неясный гул и рокот, доносящийся сквозь гуденье пароходной машины, — словно тяжелое его дыханье.

— Неужели это все Нью-Йорк? — тихо спросила Надин и поежилась, — быть может, от ночной прохлады.

— Нью-Йорк, душа моя.

Турчанинов и сам пребывал сейчас в непривычном для него состоянии робости, подавленности и какой-то растерянности. Так вот как она выглядит, Америка!

Впрочем, не у него одного, — вероятно, у всех, кто смотрел, стоя у перил, на берег, было такое чувство.

— Да тут человек как песчинка! — сказал кто-то над ухом Ивана Васильевича по-французски.

На ночь пароход остановился посреди залива, забе́гали матросы, на носу, разворачиваясь, загремела якорная цепь. До утра на берег никого не спускали. Всю ночь почти не спали Турчаниновы, прислушиваясь к шагам над головой по палубе, к доносившимся со всех сторон — то ближе, то дальше — пароходным гудкам.

Утром, отбрасывая назад длинные серебристые усы, подошел резвый таможенный катерок, на палубу поднялись по трапу два чиновника. Они привезли с собой какую-то бумагу; каждый пассажир, ознакомившись с нею, должен был подписать. Иван Васильевич подмахнул, не слишком вникая в суть написанного. Пустая канцелярщина. Не все ли равно, под чем ставить свою подпись, если остаешься здесь навсегда?

Выстроившись на палубе длинной, изгибающейся вереницей, пассажиры медленно продвигались мимо столика, за которым сидели американские чиновники, и один за другим расписывались, а пароход тем временем незаметно, минута за минутой, приближался к пристани. Вертясь под высоким бортом, хлопотливо забегая то с одного, то с другого бока, его постепенно подтягивал маленький, чумазый, чрезвычайно суетливый буксир. На берегу тянулся ряд огромных, мрачных, некрасивых сараев, перед которыми теснились мачты, пароходные трубы, капитанские рубки. К одному из таких сараев и подтягивали прибывший из Европы пароход.

Наконец подтянули.

Пароход стал боком к причалу, заполненному пестрой толпой встречающих, — кое-где в ней махали платками, — откуда-то из-под высокой крыши спустили узкие мостки, с грохотом перекинули с берега на борт. Поток нагруженных мешками и чемоданами пассажиров подхватил Турчаниновых, тоже несущих свой багаж, и, толкая, тесня со всех сторон, медленно, шаг за шагом, вынес их на американскую землю.


* * *

Затем был тягостный таможенный осмотр в неказистом деревянном сарае, наполненном приезжим народом, сбившимся в большое понурое стадо, покорное всему, что с ним делают. Долго пришлось стоять, локоть к локтю, в пахнущей дешевым табаком и немытым телом людской тесноте, дожидаясь своей очереди. Знакомая, скучная и унизительная процедура, — сколько уже раз приходилось ей подвергаться!

Наконец покинули таможню и вышли на улицу. Невзрачный, обшарпанный экипаж повез их в гостиницу. На ухабистой плиточной мостовой изрядно трясло. Сначала долго ехали по территории порта, мимо людных пристаней и причалов, разгружающихся океанских пароходов, громадных амбаров и складов. Потом открылись незнакомые улицы, полные суетливого движения — экипажи, пешеходы. Несмолкаемый грохот переполненных омнибусов с яркими рекламами на крышах, пронзительные голоса размахивающих свежими газетами мальчишек, выкрики уличных торговцев, стоящих повсюду со своими лотками, возгласы, смех — и все это на фоне ровного, точно шум моря в раковине, гула шагов, говора, конского цокота. Турчаниновы ехали, озираясь по сторонам, и у них начинала кружиться голова от ряби золотых букв на вывесках магазинов, лавок, ресторанов, от пестроты затейливо изукрашенных витрин, перед которыми задерживался на минуту бегущий мимо прохожий люд. Все вокруг спешило куда-то по своим делам, разговаривало, кричало, мелькало, кипело и бурлило, как в котле. Нью-Йорк! Свободные, независимые, деловые люди, не знающие европейских предрассудков...

Но вот сквозь беспорядочный уличный шум донеслось странное металлическое стрекотанье. Показалась партия закованных в железа негров, которых вели двое белых в широкополых шляпах, с хлыстами в руках. Всех невольников связывала пропущенная от одного к другому длинная цепь, а кроме того, на ногах у них были тяжелые кандалы. Они-то и стрекотали при каждом шаге арестантов.

— Что это такое? — крикнул кучеру Турчанинов.

— Беглых негров привезли! — прокричал тот в ответ с козел.

— Куда же их ведут?

— В тюрьму, сэр. А потом отправят на Юг, к хозяеам.

В зале дешевой гостиницы, где очутились слегка оглушенные Нью-Йорком путешественники, находилось несколько мужчин, все были в шляпах. По причине жаркого дня входная дверь и окна распахнуты, по залу, весело вздувая пестрые занавески на окнах, гулял сквознячок, но тем не менее стоящий за стойкой хозяин, без сюртука, в черной жилетке, утирал платком лоснящееся одутловатое лицо.

Турчанинов договорился с ним относительно приличного номера. «Прекрасный номер, сэр, останетесь довольны», — заверил хозяин. Босоногий негр забрал в обе руки вещи и повел новых постояльцев к арке в глубине зала, где начиналась лестница на второй этаж.

Перед холодным камином, мимо которого предстояло пройти, сидел в плетеном кресле некий джентльмен, надвинувший на нос большую соломенную шляпу, сухопарый, безусый, но с желтой, подстриженной лопаткой бородой. Сидел он, положив на каминную доску длинные ноги в огромных, подбитых гвоздями башмаках, засунув руки в карманы клетчатых штанов, и развлекался тем, что то и дело звучно посылал далеко в сторону смачные плевки. Целил в стоящую у стены плевательницу, однако далеко не всегда в нее попадал, и это обстоятельство, очевидно, возбуждало у него что-то вроде спортивного азарта. Занятие джентльмена и его более чем непринужденная поза с непривычки покоробили Ивана Васильевича, но он подумал, что в Америке, по-видимому, так и принято сидеть в общественных местах — задрав ноги выше головы. Ну что ж, со своим уставом, как говорится, в чужой монастырь не суйся.

— Сэр! — сказал Турчанинов (у этих англо-саксонов к каждому полагалось так обращаться). — Сэр, может быть, вы перестанете плеваться и дадите мне с дамой возможность пройти?

Сухопарый джентльмен бросил на Ивана Васильевича косой взгляд, независимо выставил бороду и процедил сквозь зубы:

— Я живу в свободной стране и могу плевать, куда желаю. — Харкнул еще более звучно — мимо Турчанинова, едва не зацепив штанину, пролетел новый увесистый плевок. — А если какому-нибудь проклятому иностранцу у нас не нравится, пусть убирается обратно в свою дохлую Европу.

За спиной Турчанинова засмеялись — явно одобрительно.

На минуту Иван Васильевич опешил от неожиданности. Он разобрал далеко не все, что ему пренебрежительно буркнули в ответ, — выговор здесь был не лондонский, — но «проклятый иностранец» и «убираться» понял хорошо. У себя в России он знал, как поступают в таких случаях. Но здесь была не Россия...

— Жан! Ради бога! — пролепетала по-русски Надин, сжав его руку и со страхом глядя на изменившееся лицо. Горяч был Иван Васильевич, она знала.

Но тут, к счастью, прозвучал голос со стороны:

— Эй, сосед!

В зал вошел пароходный ирландец вместе с другим мужчиной, схожим с ним лицом, но пошире в плечах и возрастом постарше. От них излучалось на окружающих благодушие.

Стараясь овладеть собой, громко, чтобы слышали все в зале, Турчанинов сказал желтой бороде:

— Я никак не думал, что Америка так принимает своих гостей. — И, показывая, что она, эта желтая борода, больше для него не существует, повернулся к молодому ирландцу.

— Мой брат Патрик, — качнул тот головой на спутника и неизвестно почему подмигнул. — Встречать приехал.

Патрик, широко ухмыляясь, первым протянул жесткую ручищу сначала Надин, затем Турчанинову, — пожал так, что молодая женщина едва не вскрикнула. Одетый ради приезда в Нью-Йорк по-городскому, но в грубых фермерских сапогах, он как бы закоченел в торжественном долгополом черном сюртуке и в белом, размокшем от пота воротничке, слишком тесном для толстой, прокаленной полевым загаром шеи.

— Ты, кажись, хотел купить ферму? — спросил Турчанинова рыжеволосый ирландец.

— Да.

Ирландец указал большим пальцем на брата:

— Продает свою ферму. Покупай.

— А вы что же? — удивился Иван Васильевич.

— Уезжаем, брат! — Ирландец хлопнул его по плечу и радостно захохотал. — В Калифорнию!.. Ну ее, эту ферму, ко всем чертям вместе с ведьмами!

— Билл! — укоризненно сказал Патрик, взглядом показывая на Надин. — Простите, мэм. Мы с ним, знаете, немного того... Столько лет не видались, сами понимаете...

— Ничего, ничего, — улыбнулась Надин: только сейчас уловила она спиртной душок и заметила, что глаза у братьев развеселые.

— Золото будем добывать! — воодушевился рыжеволосый, потрясая руками. — Там такие, говорят, залежи найдены! Ребята миллионерами уезжают!.. Может, и ты с нами, сосед? А?

На минуту Иван Васильевич вроде как призадумался. А что, чем черт не шутит?.. Нет! Ради чего он приехал сюда? Наживаться, богатеть или же заниматься пусть скромным, но честным трудом, дыша животворящим воздухом свободы?.. Да и что, если он уедет на прииски, будет без него делать Надин — одна в чужой, незнакомой стране? Как ее бросить?..

Он отрицательно помотал в ответ головой.

— Ну, дело твое, сосед. Тогда покупай ферму. Хорошая ферма. Верно, Патрик?

— Хорошая, — подтвердил Патрик. — И участок неплохой. Я его у мистера Бюэлла арендую... Покупайте, сэр, останетесь довольны. Мы с вами съездим к мистеру Бюэллу в контору, сразу все и оформим.

Турчанинов покосился направо, налево — все, кто был в зале, не скрывая интереса, прислушивались к разговору.

— Вот что, мои друзья, — сказал он решительно. — Давайте поднимемся наверх, ко мне в номер, там и поговорим.

Стали подниматься по лестнице.


АРЕНДА БОЛЬШЕ СЕБЯ НЕ ОПРАВДЫВАЕТ


Человек стоял по пояс в зреющей, волнующейся под утренним ветерком пшенице. Женственно выгибаясь и кланяясь, задевая его за локти, за бока, кругом колебались густые желтеющие колосья, на которых не обсохла роса. Человек срывал усатые колоски и ногтями выколупливал из них восковые, мягкие еще зернышки. Пытливо рассматривал, держа на широкой, с желвачками мозолей ладони, пробовал на зуб.

Североамериканский фермер в обязательной широкополой шляпе, обвисшие поля которой бросают тень на смугло-печеное, короткобородое лицо, в широких подтяжках поверх синей бумажной рубашки с выцветшими подмышками... Кто бы мог вообразить себе на этих плечах двубортный военный сюртук с золочеными пуговицами, с тяжелой золотой лапшой эполет? Ты ли это, Иван Васильевич, императорской гвардии полковник, русский дворянин, петербуржец?..

Год миновал с той поры, когда впервые ступил Турчанинов на американскую землю. Многое познал он за этот год, храбро решив опроститься, зажить на природе непривычной ему, бесхитростной, простодушной и тяжелой мужичьей жизнью, день за днем изучая древнейшую науку выращивания хлеба насущного. Нашелся и наставник в такой науке — сосед фермер, с которым познакомился и вскоре подружился Турчанинов, долговязый, нескладный и добродушный Джул Гарпер, живший со своей семьей в двух милях отсюда.

Глядя на волнующиеся хлеба, припомнил Иван Васильевич, как ходил он взад-вперед за плугом, распахивая вот это самое поле. Налегая на ручки тяжелого плуга и погоняя тужившуюся лошадь, без устали ходил он, ходил, ходил... Джул, спасибо ему, показал, как нужно пахать. Изогнутый, зеркально отполированный, острый стальной лемех глубоко разворачивал грунт, отваливая на сторону толстый, рассыпчатый пласт каштановой земли и оставляя за собой рыхлую, комковатую борозду, в которой вязли усталые ноги. Одна к другой укладывались длинные свежие борозды... Солнце жарко припекало напряженные плечи, липла к лопаткам влажно-потемневшая рубашка. По лбу стекали теплые соленые капли, они просачивались сквозь брови, ели глаза, Турчанинов смахивал их рукавом.

Потом нужно было боронить запаханное подле, затем сеять на нем хлеб. От зари до зари трудился под солнцем Турчанинов. Не пропали зря труды, теперь он видел, во что они превратились. Посеянное зерно взошло, поднялось, налилось соками земли и солнца.

Он стоял и глядел, тихо любуясь, как широкие, играющие иззелена-золотистыми тенями, упругие волны катятся по полю, прислушивался к еле уловимому теплому, живому шороху вокруг себя, и светло было у него на душе.

Ферма — бревенчатый, неоштукатуренный, убогий домишко с жестяной трубой, откуда сейчас поднимался приветливый дымок, — стояла у большой проезжей дороги. Позади находился низенький покосившийся сарай, разделенный пополам: в одном отделении уютно хрустела сеном старая, добродушная кобыла Мэри, в другом хранился нужный для полевых работ инвентарь. Время от времени на дороге, проезжая мимо, появлялись то неторопливая фермерская повозка, то всадник, рысью скачущий на сытом коне, то громоздкий пассажирский дилижанс в упряжке из шести лошадей, с целой горой привязанной клади на крыше и с кучером, вооруженным длинным бичом. После них на дороге полосой дымилась красноватая пыль.

Насвистывая из «Аскольдовой могилы» про дедов, которые живали в старину веселей внучат, направился Турчанинов к своему домику. Недалеко от входа большая, иссеченная топором колода, на которой он рубил дрова. Навеса над входом нет, одна приступка. Из приоткрытой двери, прикрепленной на кожаных петлях, тянуло запахом кофе, запахом горячих лепешек, запахом жареного мяса.

— Как вкусно у тебя пахнет! — весело сказал Иван Васильевич, входя и вешая на гвоздь шляпу с обвисшими полями.

Надин жарила на сковороде шипящие в сале куски солонины, — раскрасневшаяся у плиты, в переднике поверх простенького ситцевого платья, в дешевых башмаках на босу ногу, густые волосы наспех заколоты. В кофейнике на плите бурлил душистый кофе. Большая сковорода с румяными лепешками стояла в открытой духовке. Турчанинов не удержался, подошел сзади к жене, отстегнул верхнюю костяную пуговку и поцеловал белую, нежную, повлажневшую кожу там, где начиналась ложбинка спины, полукругом отделявшаяся от золотистого загара шеи. Потом снова бережно застегнул платье. Занятая своим делом, Надин недовольно повела худенькими плечами.

— Жан!

— Знаешь, Наденька, пшеница почти созрела! — радостно сообщил он, усаживаясь за придвинутый к окну, накрытый белой клеенкой стол. Уже стояли фаянсовые кружки и оловянные тарелки, были положены ножи и вилки с почерневшими деревянными ручками. В стеклянной банке желтел дешевый сахарный песок.

— Завтра съезжу к Гарперам. Потолкуем насчет жатвы. Хорошие они люди, правда?

— Очень.

— Простые, трудолюбивые, отзывчивые... А вернусь от Джула — поеду за сеном для Мэри. Наверно, уже подсохло в стогу.

Она поставила горячий кофейник, подула на обожженные пальцы и принялась вилкой снимать со сковороды коричневые ломти поджаренного мяса и накладывать на оловянные тарелки. Положив перед собой тяжелые кулаки, в терпеливом ожидании завтрака, он с удовольствием следил за ее ловкими и уютными, домашними движениями.

— Ты что улыбаешься? — спросила Надин.

— Так... Вспомнил, как ты вошла сюда в первый раз.

Тогда он привез ее показать купленный дом, который отныне стал их собственным. Очутились в большой, пустой, бесприютно оголенной комнате, разгороженной дощатыми, не доходящими доверху перегородками. Не было ни стола, ни стульев, ни постелей. Низкий, давящий потолок, одно из окон разбито, на грязном полу осколки стекла. Напоминанием об уехавших отсюда владельцах остались: вырезанная из иллюстрированного журнала и прикрепленная хлебным мякишем к тесовой стене улыбающаяся красотка, заржавелая консервная жестянка в углу да сухой обмылок на полочке над умывальником.

— Ну как? Нравится? — спросил он, с беспокойством глядя на ее растерянное лицо.

— Очень мило, — ответила она упавшим голосом, озираясь...

Сравнить только, какой растерянной стояла она тогда посреди комнаты, подавленная тем, что увидела и куда попала, и как спокойно и уверенно хозяйничает здесь теперь. Он подивился в душе непостижимой женской гибкости и приспособляемости. Всему она теперь выучилась: и стряпать, и стирать, и мыть полы — вчерашняя столичная барыня, — и все это делала, казалось, нисколько не тяготясь, будто век занималась такой работой.

— Человек, говорят, ко всему привыкает, — ответила Надин с легкой улыбкой, поставив перед мужем тарелку с мясом и тоже садясь за стол. — А знаешь, Жан, мне начинает нравиться такая жизнь.

— Да? — обрадовался Турчанинов, даже перестал жевать. — Конечно, здоровая жизнь на свежем воздухе... Вон как ты поправилась, совсем другой цвет лица!.. Честный, благородный труд земледельца. Ни от кого не зависим, никому не кланяемся. Великое счастье!.. Граф Толстой — помнишь, я тебе о нем рассказывал? — граф Толстой говорил, что такая жизнь нравственней и чище.

Они завтракали, поглядывая в окно на проезжую дорогу, и вели мирную беседу людей, навсегда связанных совместными заботами и интересами, радостями и горестями.

— Вкусно? — заботливо спрашивала Надин, следя, как ест муж.

— Очень, душенька.

С кружкой в руке, прихлебывая и дуя на кофе, говорил Турчанинов:

— Урожай должен быть хорошим. Вот снимем хлеб и купим корову.

— Корову? — Надин поглядела исподлобья, с интересом.

— Да. Ты как на это смотришь?

— Что ж, хорошо. Я у миссис Гарпер научусь доить. И вообще всему... Ты понимаешь, — оживилась она, — у нас будет своя сметана, свое масло...

После завтрака она вымыла посуду, прибрала комнату, затем принялась за стирку. Налила в корыто горячей, согретой на плите, дымящейся паром воды. Засучила рукава, взбила пушистую мыльную пену, на которой вскакивали, переливались перламутром и вновь пропадали пузыри, бросила туда грязное белье и принялась месить обоими кулачками, порой закидывая мокрой тыльной стороной кисти падающую на глаза прядь.

Иван Васильевич натянул за домом веревку под выстиранное белье и направился было к лошади, вознамерившись почистить конюшню, однако сперва замедлил шаг, а потом и совсем остановился, приставил к бровям ладонь и стал всматриваться в появившийся на дороге фургон. Под брезентовым полукруглым верхом, запряженный парой показавшихся знакомыми лошадей, фургон медленно подползал к ферме, и за ним тянулась поднятая пыль. Рядом бежала собака. Человек с кнутом, сидевший на передке, смахивал на Джула Гарпера... Конечно, то был Гарпер. Но куда это он едет?..

Повозка подъехала, скрипя колесами, и остановилась на дороге против фермы. Человек на передке, придерживая лошадей намотанными на кулак вожжами, помахал свободной рукой:

— Хелло, Джон!

Турчанинов подошел к фургону. Пожали друг другу жесткие фермерские руки.

— Куда это ты собрался?

— К черту на рога, — ответил Джул.

Длинное, светлоглазое, обросшее рыжеватой шерстью лицо его под черной фетровой шляпой было мрачней тучи. На тупоносых сапогах, упиравшихся в передок фургона, засох коровий навоз.

Черный лохматый пес Гарперов подошел, обнюхал у Ивана Васильевича ноги, вяло вильнул хвостом — из приличия — и улегся в тени повозки, вывалив набок влажный малиновый язык и жарко и часто дыша. Из-под брезентового свода за спиной Джула торчал угол облезлого стола, виднелись наваленные грудой полосатые тюфяки и перины.

— Так ты что? Совсем уезжаешь? — изумился Турчанинов.

Молча кивнув, Джул извлек из кармана запачканных холщовых штанов начатую, в порванной обертке, пачку жевательного табака, из другого кармана — складной нож в роговой оправе. Щелкнул пружиной ножа и, положив пачку на сиденье, отрезал порядочный кусок.

— Хочешь?

— Нет, спасибо, Джул. Я не люблю.

— Я и забыл, что ты не любишь.

Гарпер сунул табак за щеку, сложил нож и рассовал все вновь по карманам. Из-за плеча его выглянуло худое лицо миссис Гарпер в белом чепце — глаза припухшие, красные, уголки запавших губ скорбно опущены. Турчанинов вежливо взялся за шляпу:

— Добрый день, миссис Гарпер.

— К тебе не приезжали? — спросил Джул.

— Нет, — насторожился Турчанинов. — А кто должен приехать?

— Не хочу огорчать тебя, Джон, но думаю, что и к тебе приедут. Так что будь готов.

— Да кто должен приехать? Что случилось? — неясная тревога сжала сердце Ивана Васильевича.

— Скверные дела, дружище. — Джул плюнул на дорогу, коричневый табачный плевок тотчас же завернулся в бархатистую пленку пыли. — Выгнали нас. Со старухой и с ребятишками.

Турчанинов рассердился:

— Да ты можешь говорить толком или не можешь? Кто вас выгнал?

— Приехал вчера из города человек, от мистера Бюэлла, из конторы, и бумагу привез. Мистер Бюэлл, говорит, решил продать эту землю — аренда больше себя не оправдывает. А потому, дескать, чтобы завтра вас здесь не было, сматывайтесь.

— И ты что же? Собрался и поехал? Бросил дом, землю, все нажитое? — спросил Турчанинов, не скрывая возмущения безответной покорностью Джула.

— Нет, Джон. Я ему тоже сказал.

— Что же ты ему сказал?

— Я ему сказал: «Мы родились здесь. Мой отец всю жизнь поливал своим потом эту землю. Она была дикой, он ее приручил, и она стала давать хорошие урожаи. Я тоже работаю на ней всю жизнь... Нет, мы не уйдем отсюда, сэр, — сказал я этому городскому стрикулисту. — И убирайтесь, сэр, подобру-поздорову, пока не получили пулю. У меня ружье есть».

— Так и сказал?

— Так и сказал, — подтвердил Джул, с флегматичной размеренностью жуя свою жвачку.

— А он что?

— А он сказал: «Надеюсь, вы не хотите, чтобы к вам явился шериф и обвинил вас в покушении на убийство и в захвате чужой земли?.. Не валяйте дурака, Джул Гарнер, собирайте манатки и отправляйтесь на Запад». — Джул плеснул сквозь зубы коричневой слюной. — Подумал-подумал я и решил ехать. А что еще делать?.. Всю ночь думал... Оно конечно, трудно все начинать сызнова, да ничего не поделаешь.

Помолчали.

— Ма‑а, Дик щиплется! — плаксиво пожаловался из-под крыши фургона девчоночий голосок.

— Она врет, ма, я не щипал! — опроверг невидимый Дик.

— Вот опять ущипнул... — захныкала девочка.

— Перестать! — крикнула, обернувшись назад, миссис Гарпер. — Перестать, пока я не принялась за вас обоих!

Вытирая фартуком мокрые, розовые после стирки руки, подошла Надин, поздоровалась кивком головы, тревожно улыбаясь. Гарперовский фургон она увидела из окна.

— Куда это вы направляетесь, миссис Гарпер?

— Сами не знаем, милая миссис Турчин. Вот выгнали нас с детьми на улицу, как собак бездомных. — Миссис Гарпер замигала, бледные губы горестно задрожали. — Сколько лет жили, работали с утра до ночи, честно трудились — и вот... — Закрывшись стареньким клетчатым передником, она беззвучно давилась рыданьями.

— Довольно, старуха, сырость разводить, — угрюмо проворчал Джул. — Не наревелась еще... И откуда у вас, женщин, слезы берутся, прямо удивительно... На Дальний Запад едем, миссис Турчин.

— Но ведь там индейцы! — воскликнула Надин.

Из-под брезентового свода высунулась беловолосая, вертлявая, неровно остриженная овечьими ножницами голова тринадцатилетнего Дика.

— А мы будем с ними сражаться! — сообщил он, воинственно блеснув озорными глазами. — И на бизонов будем охотиться! Па обещал мне купить ружье!

Мать явно натренированной рукой дала ему подзатыльник, и Дик, приняв это как должное, вновь убрался под крышу фургона.

— На Западе, сказывают, много хороших земель. И земли свободные, бери, сколько хочешь, — проговорил фермер.

На крупе запряженной лошади, возле которой стоял Турчанинов, словно бы радужно переливался большой, неизвестно откуда взявшийся драгоценный камень. Кучка слетевшихся оводов, поблескивая прозрачными крылышками, жадно разъедала свежую ссадину. Лошадь беспокойно переступала с ноги на ногу, обмахивалась хвостом, не доставая, то и дело по коже пробегала судорожная дрожь, но оводов все это нисколько не тревожило. Тяжелая вишневая капля как бы нехотя поползла вниз по атласистой темно-рыжей шерсти. Турчанинов прихлопнул рукой кровососов, сгоняя с лошади, тупо поглядел на ладонь и вытер ее о теплый конский круп. Несколько полураздавленных оводов свалилось на землю.

— Проклятые, живьем едят, — сказал Гарпер. — Ну, надо ехать. Будь здоров, Джон.

С минуту они с Турчаниновым трясли друг другу руки.

— Желаю тебе удачи, Джул.

— И тебе.

— Да благословит вас бог, миссис Турчин! — всхлипнула фермерша.

— И вас тоже, миссис Гарпер, — сказала Надин.

Растроганные прощаньем женщины расцеловались. Угрюмый Джул хлестнул длинным кнутом по конским крупам, фургон тяжело тронулся, колеса вновь заскрипели. Когда отъехали несколько шагов, фермер высунулся и крикнул:

— Мне тот парень из города сказал: «Многие попадут в такое положение, как ты, Гарпер». Так что ты, Джон, того... Ухо держи востро...

Они стояли под отвесными палящими лучами чужого солнца, русский мужчина и русская женщина, и глядели вслед медленно удаляющемуся по дороге фургону. Взбитая красноватая пыль постепенно заволокла и трусившую рядом с лошадьми черную собаку, и привязанную за рога корову, что понуро шагала сзади, болтая тяжелым выменем; вот стал виден только белый полукруглый верх повозки...

— А может, нас не тронут? — неуверенно спросила Надин — в глазах у нее мерцал страх.

— Я тоже думаю, что не тронут! — бодреньким тоном ответил Турчанинов. — Ничего, Наденька, не волнуйся. Не будет же Бюэлл выгонять всех своих арендаторов!

Больше они не упоминали мистера Бюэлла и, скрывая друг от друга томительное беспокойство, занимались каждый своим делом, однако чаще обычного поглядывали на дорогу и всякий раз настораживались, когда вдали начинала вдруг клубиться пыль.

День прошел спокойно, а под вечер Турчанинов, рубивший на колоде сучья для плиты, увидел, как подъехал и остановился перед фермой кабриолет, в котором сидели двое мужчин. Один из них вылез и направился к дому, другой остался сидеть, держа поводья. Минуту Иван Васильевич смотрел, потирая натруженную спину, затем ленивым шагом тоже пошел к дому, не выпуская топора.

— Это клерк мистера Бюэлла, — сказал он Надин, которая появилась в дверях и, бледная, глядела на приближавшегося к ним незнакомого человека. — Не волнуйся, душенька, это, наверно, насчет арендной платы.

Он встал на пороге, расставив ноги. Он закрыл собою вход в дом и заслонил широкими плечами жену. Не об аренде сейчас должна была пойти речь. Нет, не об аренде.

Клерк остановился. Колоду пересекла длинная косая тень. Это был тот самый клерк, к которому год назад привел Турчанинова Патрик, чтобы оформить по всем статьям закона передачу ему, Ивану Васильевичу, арендуемой земли, владельцем которой являлся мистер Бюэлл. Самого Бюэлла — таинственного, могущественного и грозного мистера Бюэлла — так и не пришлось увидеть.

— Добрый день, — сказал клерк.

— Добрый день, — сказал Турчанинов.

Клерк запустил руку за спину, вытянул из заднего кармана сюртука большой платок, встряхнул его, снял круглую шляпу и вытер желтую, дынную лысину. Иван Васильевич уловил опасливый взгляд, брошенный на топор, который он держал в опущенной руке.

— Сегодня жаркий день, — сообщил гость, вновь надевая шляпу и пряча платок за спину. — Жаркое стоит лето, не правда ли? Дождик бы не помешал.

— Вы только для того и приехали? Болтать о погоде? — сурово осведомился Турчанинов. — Может быть, лучше будет, если вы сразу выложите все начистоту?

— Я тоже так думаю, — осклабился клерк. — Вы, я вижу, человек дела, а с такими всегда приятнее разговаривать... Итак, мистер Турчин, — кажется, я назвал фамилию правильно? — к величайшему сожалению, мистер Бюэлл, которого я представляю, вынужден, начиная с этого дня, отказаться от сдачи своей земли арендаторам. Соответствующую бумагу я привез с собой... Другими словами, вам придется отсюда уехать. И как можно скорее.

— А этот дом? — глухо спросил Иван Васильевич, шлепнув ладонью по теплой, нагретой солнцем деревянной притолоке.

— Будет снесен.

Значит, бросить свой урожай, свое жилье, свое занятие, здешние места, к которым уже привык, и ехать неизвестно куда, неизвестно на что? Искать какой-то новой работы?.. Оставить эту политую твоим потом землю накануне того, когда она сторицей должна вернуть все затраченные на нее труды, — вот что более всего жгло сердце злой обидой. А сколько было трудов! Сколько рухнувших сейчас надежд!

— Жан, спокойнее, умоляю тебя, — тихо говорила сзади Надин, — не оглядываясь, он чувствовал, как она вся трепещет.

— А чем вызвано такое решение, можно узнать? — спросил Турчанинов, откашлявшись.

— О, пожалуйста! — любезно сказал клерк. — Видите ли, мистеру Бюэллу в данное время выгоднее продать свои земли, нежели сдавать в аренду. Покупателей на ваши участки сколько хотите.

— Мистеру Бюэллу выгоднее — и поэтому он выгоняет на все четыре стороны десятки людей? Целые семьи с детьми? Вы это хотите сказать?

Трепещущий голос за спиной — по-русски:

— Жан, успокойся.

Клерк со скучающим видом пожал хилыми плечами.

— Мистер Бюэлл не филантроп, а деловой человек.

— А, деловой человек! — Иван Васильевич задохнулся, побагровел.

— А вам, мистер Турчин, я советую ехать на Запад, — продолжал клерк. — Там сколько угодно свободных земель. Вот где нужны здоровые руки.

— Вы с вашим мистером Бюэллом всех посылаете на Дикий Запад. Поезжайте сами туда, если вам так нравится, а я предпочитаю остаться здесь! — выкрикнул Турчанинов.

— Здесь?

— Да, здесь.

Клерк вновь полез в задний карман за платком, вновь снял шляпу и осушил сырую лысину. Сказал почти ласково:

— Я надеюсь, мистер Турчин, вы далеки от мысли сопротивляться закону?.. Между прочим, вы американский подданный?

Турчанинов запнулся, хмуро отвел взгляд.

— Пока еще нет.

— Значит, вы иностранец. — Клерк надел шляпу. — Иностранец, который ест наш хлеб, пользуется гостеприимством нашей великой свободной страны и вместо благодарности за это не признает законов Соединенных Штатов... Имейте в виду, сэр, что к иностранцам у нашего суда особый подход.

Несколько секунд Турчанинов не сводил с него пылающих ненавистью глаз. Плюгавый человечек, поганая крысиная мордочка с узенькими бачками... Но за этим мизерным городским человечишком в поношенном черном сюртучке, которого, кажется, плевком перешибешь, стоял мистер Бюэлл, а за мистером Бюэллом — сама Америка.

— Не пугайте, я не ребенок! — сказал Турчанинов с хрипотцой в голосе. — Ладно, я уеду... А теперь убирайтесь ко всем чертям. Живо!

Шагнул в сторону, мимо отпрянувшего клерка, и, уже не сдерживаясь, давая выход бессильному бешенству, с размаху всадил топор в толстую иссеченную колоду, на которой рубил ветки.


ТАКОГО И В РОССИИ НЕ УВИДИШЬ


Так начались скитания Турчаниновых по Америке в поисках лучшей доли.

Немало в биографии моего героя белых пятен, которые автору-исследователю приходится заполнять писательским домыслом. Скажем, совершенно неизвестно, каким образом попал Иван Васильевич в тот маленький городок на территории штата Кентукки, где и начнут развертываться дальнейшие события. Неизвестно также, что побудило Надин поехать в тихую квакерскую Филадельфию, расставшись на некоторое время с мужем, и поступить там на курсы женщин-врачей. Можно только предположить, что молодая женщина не находила для себя удовлетворения в мелкотравчатых кухонных хлопотах и заботах, стремилась к чему-то большему, к личной независимости, мечтала быть полезным членом общества. И в то же время, вероятно, хотела помочь мужу в нелегкой борьбе за кусок хлеба.

Итак, пропустим еще один год американского житья-бытья Турчаниновых. Продолжим повествованье с того момента, когда вновь смог Иван Васильевич обнять жену, поездом приехавшую из Филадельфии, где закончила медицинское свое обучение.

— Удивительное дело, как беспомощны мужчины, когда остаются одни, без женщин, — говорила она, высвободившись наконец из его объятий и неодобрительно оглядывая невзрачную, запущенную комнату, где он жил. — Какой беспорядок! За вами нужен присмотр, как за малыми детьми... Где у тебя умывальник?

Она умылась с дороги, тщательно вытерев полотенцем лицо и руки, раскрыла чемодан, принялась развешивать привезенные платья в шкафу. Легко и проворно двигаясь по комнате, рассказывала, как училась.

— Знаешь, Жан, эти училища удивительное явление. Их два: одно — в Филадельфии, другое — в Бостоне. Они лишены средств, подвергаются гоненьям и все-таки держатся и выпускают женщин-врачей. Они сильны своей верой и самоотверженностью — точно первые христиане в Риме.

Турчанинов любовался оживленьем, с каким она рассказывала, любовался милым лицом, гибкой женской фигурой, проворными и точными ее движениями. Опять с ним, опять видит ее перед собой... Счастье переполняло его.

— Кто же их гонит, ваши школы?

— Кто? Прежде всего врачи-мужчины. Это целая каста, и притом весьма многочисленная, — спекуляторов, интриганов и недоучек, падких на деньги. Мы, женщины-врачи, опасные для них соперники... Затем — светское respectability[29] , — выговорила она, презрительно-иронически кривя нижнюю губку, — которое смотрит на нас с полнейшим пренебрежением и возмущением: леди, приличные женщины, — и потрошат трупы! Shoking![30] Эти respectability со своим тупоумием и корыстью не понимают, что именно медицинская деятельность, помощь больным и страдающим людям, более всего свойственна нашей женской натуре.

— Тебе тоже приходилось резать покойников? Вот этими ручками?

Вопрос звучал полушутливо, однако Турчанинову стало как-то не по себе после ее слов. Надин была достаточно чутка, чтоб это уловить.

— Вот этими самыми ручками! — ответила задорно, с легким вызовом. — Представь себе, Жан, такую картину. Дюжина молодых женщин окружила диссекционный стол, на котором лежит труп, у всех в руках анатомические ножи, все с громадным интересом следят, как преподаватель делает вскрытие, и внимательно слушают его объяснения. Вот он удачно обнажил сеть нервов или искусно проследил какую-нибудь артерию — и со всех сторон восклицания: «Magnificent! Beautiful!»[31] Веришь, я вздрагивала от гордости и удовольствия, когда это слышала, и думала: «Вот она, та слабая женщина, которая, по мнению света, годна только для детской или для бальной залы».

— Ты очень картинно рассказываешь, — сказал Турчанинов. — А знаешь, Надин, честное слово, из тебя может получиться писательница. Попробовала бы, а?

На ее лице мелькнула снисходительная, взрослая улыбка.

— Вечно ты выдумываешь. Ну какая я писательница!.. Какова будет судьба таких школ, — вновь вернулась к тому, о чем рассказывала, — я не знаю, но для меня они утешительнейшее явление современной жизни. Все-таки, Жан, что ни говори, в основании американской жизни лежит свобода — и это великое дело.

Он смотрел на нее, он слушал знакомый высокий голос, милое постукивание каблучков, шелест юбок — и не узнавал жену. Откуда такая перемена? Что случилось с ней за время разлуки? Впрочем, была у нее способность к неожиданным превращениям, когда она вдруг делалась какой-то новой, совсем непохожей на ту, что была перед тем. В далеком Петербурге — столичная дама, окруженная красивым уютом, отдающая распоряжения прислуге; на американской ферме — стряпающая у плиты, озабоченная хозяйственными делами, простенькая жена фермера в затрапезном ситцевом платьишке, с огрубелыми руками. А сейчас появилось в ней что-то независимое и уверенное в себе, что-то чуть-чуть задорное, воинствующее. Этакая амазонка!

После завтрака Турчанинов повел жену показывать новые для нее места. На самой окраине городка, среди заросших бурьяном пустырей, стоял невзрачный деревянный домик, который он снимал.

— Боюсь, мизерно здесь тебе покажется, — ведя Надин под руку, виновато сказал Иван Васильевич. Да, после Филадельфии с ее тщательной планировкой улиц, с невысокими чопорными зданиями, отделанными белым мрамором, со старыми буками, бросающими тень на чистые тротуары, выложенные красным кирпичом, Надин не могла прийти в восторг от того, что увидела. А увидела она покосившиеся заборы из неровных, набитых как попало досок, из-за которых выглядывали черно-желтые тарелки подсолнухов; кучи золы, где валялись, сверкая на солнце, битые бутылки, заржавелые жестянки да рваные башмаки; обшитые тесом, старые, рассохшиеся строения в один и в два этажа, с наружными лестницами и галереями. Сонная, ленивая тишина наполняла пустынные немощеные улицы, залитые магниевым светом знойного летнего дня. Подымая обильную пыль, проехал на своем шарабане фермер в широкополой шляпе, — видно, решил наведаться в город. Черная поджарая свинья чесалась об угол дома. Хрюкнула вслед Турчаниновым.

— Вот здесь, — сказал Иван Васильевич, когда проходили мимо самодельной, написанной корявыми буквами вывески над раскрытой дверью в полутемное помещение, — вот здесь можно купить что угодно. И кофе, и муку, и соль, и топоры, и седла, и ружейный порох, и конфеты.

Под навесами таких лавок, прислонясь спиной к столбу и спрятав руки в карманах обвислых штанов, изнывали от безделья здоровые увальни в ситцевых рубашках без жилеток и в громадных шляпах из желтой соломы. Потягивались, сладко, с подвываньем, зевали во всю пасть, вяло жевали табак. Другие, в таких же соломенных шляпах, сидели на пустых ящиках из-под товаров и лениво строгали карманными ножами палочки. Надин долго чувствовала спиной провожающие ее тяжелые, тупые взгляды.

— Здешние лодыри, — сказал Иван Васильевич. — Вот так и торчат тут целые дни, зевают, чешутся, как свиньи... Самое лучшее развлечение у них — если собаки загрызутся либо начнется погоня за беглым негром. О, тогда у них прыть хоть куда!

Перед дощатым помостом, сколоченным у двухэтажного здания суда на городской площади, виднелись деловито сбившиеся респектабельные цилиндры и касторовые шляпы. Три-четыре коляски, на которых, очевидно, приехали некоторые из них, стояли в стороне. Мелькали в толпе и соломенные сомбреро городских зевак. Попыхивая толстыми сигарами либо поплевывая направо и налево табачной жвачкой, собравшиеся и чего-то ожидающие джентльмены вели друг с другом негромкий, пристойный разговор. На дощатой стене белело приклеенное, отпечатанное в типографии объявление. По судебному решению, прочли подошедшие к толпе Иван Васильевич и Надин, по судебному решению для удовлетворения претензий кредиторов и наследников мистера Джемса Вильяма Райта будут продаваться с торгов негры: Бетси, 25 лет, Ревекка, 62 года, Гектор, 28 лет, Юпитер, 48 лет, и Джордж, 35 лет.

Выставленные на продажу рабы кучкой сидели на пыльной земле, понурые и покорные, тревожно ворочая фаянсовыми на темных лицах белками и чуть слышно переговариваясь. Полуденное солнце припекало черные каракулевые головы. Среди невольников выделялись молодой оливковый мулат и красивая мулатка в цветастом ситцевом платье, — видно, супружеская пара. Испуганно озираясь, мулатка прижималась к мужу, а он, высокий, сильный, полуобняв жену одной рукой, в другой руке держал ее пальцы.

Аукцион еще не начинался, — помост с установленными на нем столиком и стулом был пуст. То и дело кто-нибудь из бородатых, с бритой верхней губой, покупателей подходил к сидевшим у помоста черным рабам и грубо заставлял одного из них, привлекшего его внимание, подняться на ноги. «А ну, повернись!.. Нагнись... Подпрыгни...» Оттянув негру челюсть, точно у лошади, осматривал крупные белые зубы. Приказывал согнуть и напрячь руку, тыкал пальцем в надувшееся под темной кожей яблоко бицепса. Ничего, кажется, подходящая рабочая скотина. Крепкая, здоровая.

Запряженный парой белых красавцев рысаков, подъехал и остановился перед зданием суда великолепный открытый экипаж. Вытянув руки с вожжами, сидел на козлах толстый кучер-негр в красной, украшенной золотым галуном ливрее. Верхом на большой белой кобыле, привскакивая в седле, как обезьянка, сопровождал экипаж худенький негритенок-грум. Блеснула лаком откинутая дверца, вылезли двое — плотный, низкорослый джентльмен в лоснящемся, надетом набекрень цилиндре и в распахнутом синем сюртуке с бархатными лацканами, а за ним некто в широкополой шляпе, с серебряной звездой на груди — шериф. Оба скрылись в дверях суда, но минут через пять вышли оттуда и направились к собравшейся у помоста толпе покупателей. Надин заметила, что джентльмена в синем сюртуке встретили почтительные поклоны, угодливые улыбки. Он шел, небрежно пожимая направо и налево руки. Цилиндры и котелки окружили его... Надин поняла: известное, всеми уважаемое лицо.

По-видимому заметив стоявших в стороне Турчаниновых, господин в синем сюртуке внезапно прервал начатую с кем-то беседу и, к удивлению Надин, направился сквозь толпу прямо к ним.

— Хелло! — Остановился перед Турчаниновым. Глубоко посаженные колючие глазки мгновенно оценили Надин — и женскую ее стать, и весь наряд, от дешевой соломенной шляпки до запыленного подола, затем впились в Ивана Васильевича. — Хелло! Вы меня знаете? Я Старботл.

Красное, грубое лицо, на щеках, точно у рыси, торчат растрепанные бакенбарды. Поперек обтянутого атласным жилетом круглого живота выставленная напоказ толстая золотая цепочка от часов с брелоками. Коротенькие пальцы сверкают бриллиантами перстней.

— Знаю, мистер Старботл, — спокойно сказал Иван Васильевич.

— Мне говорили, вы художник. Можете нарисовать мой портрет?

(Отрывистый, властный тон человека, привыкшего к тому, что любое его распоряжение будет тут же выполнено.)

— Могу, сэр, — ответил Турчанинов.

— Олл райт. Завтра в одиннадцать я вас жду. Об оплате договоримся.

Не прощаясь, мистер Старботл повернулся спиной и направился к дожидавшемуся его шерифу, своему спутнику.

Но вот собравшиеся на торги зрители заволновались, легкий гул прошел по толпе: в дверях суда появился низенький, проворный, расторопный человечек — аукционист.

— Джентльмены, прошу податься назад! — крикливо взывал он, пробираясь сквозь толпу. — Прошу соблюдать тишину и порядок!

Взбежав по ступенькам на помост, встал за столиком, сдвинул помятую шляпу на затылок, распустил шейный платок посвободней и стукнул молоточком. Аукцион начался.

Первым был вызван на помост пожилой плечистый негр в рваной белой рубахе и в широченных, болтающихся вокруг ног штанах. Добродушное губастое лицо отливало темной синевой вороненой стали.

— Продается негр Юпитер, цена триста пятьдесят долларов! — выкрикивал аукционист. — Отличный негр, джентльмены! Силен и здоров, как буйвол. Трудолюбивый, старательный, честный — большая редкость среди черномазых. Триста пятьдесят долларов, кто больше?.. Юп, согни руку, покажи джентльменам, какой ты силач.

Стоя под десятками глаз, негр покорно закатал рукав, на черной согнутой руке вырос тугой бицепс.

— Железо! — громогласно объявил аукционист, помяв напряженную мышцу. — Воля ваша, джентльмены, такого геркулеса нельзя продавать за триста пятьдесят долларов. Кто больше?

— Триста семьдесят пять! — крикнули из толпы.

— Четыреста! — сказал мистер Старботл и закурил гаванскую сигару.

— Четыреста двадцать! — послышался новый голос.

— Четыреста пятьдесят! — сказал Старботл.

— Четыреста пятьдесят долларов, кто больше? — объявил аукционист и поднял молоточек. — Раз... Два... — Толпа безмолвствовала, никто больше не набивал цены. — Три!

Молоточек стукнул по столу, утверждая право мистера Старботла на владение новой собственностью.

Место Юпитера занял молодой мулат. Гибко, одним прыжком, вскочив на помост, он начал было вполголоса говорить что-то аукционисту, — казалось, просил о чем-то, умоляюще складывая руки, но тот грубо подтолкнул его в спину:

— На место, черномазый! Ты продаешься отдельно от жены.

Аукционист объявил стоимость раба — триста семьдесят пять долларов — и принялся расхваливать его силу, выносливость, ловкость.

— Кто больше? — потрясал он молоточком. — Посмотрите, какой негр продается! Отличный негр!.. Гектор, выше голову! Покажи джентльменам, какой ты молодец.

Но Гектор, было похоже, не слышал сейчас ни того, что вопил аукционист, ни выкрикиваемой с мест оценивающей его цифири. У всех на виду он стоял, повесив курчавую голову, и не двигался. Вскоре, с некоторой надбавкой, он достался мистеру Старботлу. Мулату приказали отойти к уже купленному Юпитеру. Отошел, стуча башмаками, стал. Временами взгляд его падал на молодую мулатку — темные блестящие глаза женщины со страхом и тоской следили, что делают с ее мужем.

— А ну, красотка Бетси! — аукционист тронул мулатку молоточком. — Подымись, пройдись. Пусть джентльмены полюбуются тобой.

Бетси взобралась на помост, повернулась лицом — статная, яркая, большеглазая, с оливковым цветом кожи, с прямыми черными волосами, падающими на плечи из-под желтой головной повязки, — и ропот одобрения прошел по толпе мужчин. Стоящий вблизи Турчаниновых дородный джентльмен в белом кашемировом костюме и панаме восхищенно воскликнул, расправляя пышные черные усы:

— O la-la!

То был, как узнал после Иван Васильевич, проезжий богатый плантатор из Луизианы, француз.

Объявили стоимость рабыни. Сразу же послышались выкрики с мест. Немало оказалось желающих приобрести красивую мулатку. Страсти быстро накалялись, цена невольницы, точно ртуть в термометре, лезла выше и выше. Спустя несколько минут перевалила за шестьсот. Затем подползла к семистам. Полезла за восемьсот. За девятьсот...

— Кто больше? — вдохновенно вопил аукционист.

Но когда стоимость рабыни достигла тысячи долларов, охотников на дальнейшее соревнование больше не оказалось. Лишь Старботл и француз из Луизианы, упрямо соперничая и не уступая друг другу, продолжали набивать цену. Тысяча сто. Тысяча двести. Тысяча триста...

— Тысяча триста пятьдесят! — объявил француз.

Надин видела, с каким волнением следил молодой мулат за торгом. Конечно, про себя он молил бога, чтобы победу в этом состязании одержал тот, кто и его купил.

— Сколько же вы намерены за нее дать? — сердито крикнул Старботл своему сопернику поверх голов.

— Больше, чем вы, сэр! — обольстительно улыбнулся луизианец.

Вспотевший от волнения аукционист вытирал платком шею. Раззадоренные конкуренты и так достаточно взвинтили цену, но будь я проклят, если нельзя ее поднять еще выше. Лови момент, жми дальше!.. Мистер Старботл как будто заколебался, это плохо... Обеими руками ухватился аукционист за вырез на шее Бетси, рванул платье вниз, ветхий ситец затрещал, обнажая плечи, повис лохмотьями. Толпа увидела смуглые груди, туго торчащие розовыми остриями врозь.

— Кто откажется от такой прелести? — громогласно вопросил аукционист.

— Тысяча триста шестьдесят пять! — сказал Старботл, жуя окурок сигары.

Аукционист поднял молоточек.

— Тысяча четыреста! — крикнул француз, и захваченная соревнованием толпа загудела.

— Кто больше, джентльмены? — не унимался вошедший в раж аукционист, подзадоривая искательным взглядом то француза, то Старботла и чувствуя, что тот вновь колеблется. — Неужели на этом и остановимся?

Осененный новой пришедшей в голову мыслью, внезапно для всех он задрал на женщине просторные юбки, бесстыдно, до самого пояса, оголив длинные смуглые ее ноги. Бетси слабо ахнула, вся сжалась, стыдливо и беспомощно прикрываясь ладонями. Толпа заревела. Сжав кулаки, Гектор с хриплым стоном ярости рванулся было вперед, но свирепый окрик аукциониста: «Назад, черномазая скотина!» — осадил его. Расслабленным движением мулат опустился на корточки и спрятал лицо в колени, согнутыми руками охватив голову, — воплощение стыда и отчаяния. Сквозь бурю общего восторженного рева, смеха, свиста в четыре пальца слышался ёрнический голос:

— Кому, джентльмены, достанется такой приз?

Продолжая придерживать одежду на заголенной женщине, аукционист похлопывал ее по крутому выгибу смуглых бедер, скалился похабно.

— Тысяча четыреста пятьдесят! — крикнул Старботл.

Толстая шея француза багровела.

— Тысяча пятьсот! — выкрикнул он пискливо.

Надин потянула мужа за руку:

— Пойдем!

Выбрались прочь из толпы джентльменов в цилиндрах и касторовых шляпах. Щеки Надин пылали пятнистым румянцем стыда и негодования.

— Какая гадость! Какая низость! — с отвращением повторяла она. — Боже мой, такого и в России не увидишь... Скоты!..

— Рабовладельческий штат, Наденька. Это тебе не Филадельфия, — с невеселым смешком пояснил Турчанинов.

Несколько минут молчали подавленно. Надин спросила:

— А кто такой этот мистер Старботл?

— Первый здешний богач. — Турчанинов помолчал. — Говорят, состояние нажил в Калифорнии. Темным путем. Будто бы застрелил, — уж не знаю, сам или через наемника, — золотоискателя, у которого был богатый участок, и тогда завладел им.

— Неужели его не судили за это?

— Нет, ловчаков здесь не судят, — ответил Иван Васильевич со странным выражением лица. — А он, Надин, ловчак... Когда проводили здесь железную дорогу на юг, у него с другим негоциантом спор произошел из-за одного участка, Старботл долго не думал, нанял шайку громил, посадил на поезд и направил на спорную территорию. А тот, не будь плох, нанял такую же шайку и пустил навстречу. Поезда столкнулись, началась перестрелка. Ребята Старботла взяли верх, и участок остался за ним.

— Да ведь это настоящий разбойник! — ужаснулась Надин.

— Вот то же самое сказал и я тем, кто мне все это рассказывал. А мне знаешь что ответили? (Надин поглядела вопросительно.) «Зато у него в банке на третий миллион перевалило. Сумейте-ка нажить такое состояние!» Я почувствовал себя дурак дураком и замолчал... Ты видела, сам шериф ему друг-приятель.

— И ты согласился писать портрет такого человека? — сурово спросила Надин.

Прикрытая усами, на губах Ивана Васильевича выдавилась жалкая, косящая улыбка:

— Дитя мое, что ж делать, ведь я этим сейчас живу... Он хорошо заплатит...


МИСТЕР СТАРБОТЛ ПОЗИРУЕТ


Оба джентльмена, Старботл и Мур, сидели на террасе дома, развалясь в легких креслах, у круглого, инкрустированного слоновой костью и перламутром столика, на котором стояли раскупоренная бутылка, недопитые бокалы и была раскрыта деревянная коробка с золотистыми, тесно уложенными гаванскими сигарами. Джентльмены сидели и вели неторопливую, ленивую беседу, потягивая легкое винцо. Мур — худощавый, изящный, с крючковатым носом, с артистической гривой полуседых серых волос, похожий на композитора Листа и резко отличавшийся от хозяина аристократическими своими манерами, — был, как догадывался Турчанинов, братом миссис Старботл. В Новом Орлеане, откуда он приехал к сестре погостить, у него находились большие хлопковые плантации.

Сам Иван Васильевич уселся несколько поодаль перед раскрытым этюдником, — в одной руке кисть, в другой — надетая на большой палец палитра. Бросая на позирующего Старботла напряженно прищуренные, короткие, схватывающие взгляды, клал мазок за мазком на прикрепленный к подрамнику холст. Утром Старботл прислал за Турчаниновым кабриолет, который и доставил его в поместье, расположенное в нескольких милях от городка. «У меня нет времени ездить к вам позировать, или как это там называется», — заранее предупредил он Ивана Васильевича. Волей-неволей Турчанинов решил пока что набросать лишь несколько этюдов с натуры, а потом уж, работая у себя, сделать по ним портрет.

Сквозь подковообразные мавританские арки, опиравшиеся на спаренные колонки, видны были по обе стороны входа на террасу склонившиеся под своей душистой тяжестью кусты темно-красных, белых и чайных роз; за ними на открытой площадке — мраморный бассейн, откуда, осыпаясь, бил в вышину фонтан, похожий на стеклянно-белое деревцо, перечеркнутое еле просвечивающим сегментом семицветной радуги; еще дальше — ровно подстриженный газон, ярко зеленеющий у подножья тенистых старых буков. Когда разговор стихал, сквозь веющий свежестью плеск водомета слышалось металлическое лязганье. Обеими руками держа перед животом большие садовые ножницы, чернолицый садовник подравнивал декоративный кустарник живой изгороди.

Беседа шла о приближающихся президентских выборах. Привычно подбирая на пестрой от выдавленных красок палитре нужный оттенок, Иван Васильевич прислушивался к мягкому, южному выговору Мура, отличному от произношения северян.

— Я ставлю, конечно, на Дугласа, однако не уверен, что пройдет он, а не Линкольн, — говорил Мур, поправляя белоснежные плоеные манжеты, ниспадавшие на худые, красивой формы руки. — Откуда только взялся этот горлопан? Он ездит чуть ли не по всей стране и всюду выступает со своими возмутительными речами. Даже газеты считают его подходящим кандидатом в президенты.

— Не все, — буркнул Старботл, не поворачивая головы и едва шевельнув губами. Одеревенев в позе, какую придал ему портретист, он держал на коленях толстый черный томище Библии, заложенный пальцем. «Хорошо бы рядышком поместить бюст Вашингтона или какого-нибудь там Платона, — сказал он Турчанинову, собираясь позировать. — Но этого, — ухмыльнулся, — пожалуй, у меня в моем вигваме не найдешь. Ну хоть с Библией изобразите».

— Вы правы, Томас, не все газеты, но мы видим, как аболиционисты все больше набирают силу. Уничтожение рабства, ха! А что я буду делать, если всем моим неграм, которые работают у меня на плантации бесплатно, придется платить жалованье? Да и как вообще грязного черного дикаря, полуживотное, можно приравнять к белому человеку, созданному по образу и подобию божьему?

Старботл издал одобрительный звук.

— Многие горячие головы у нас на Юге, — продолжал Мур, — предлагают отколоться от Союза и образовать самостоятельное государство. Вы, конечно, слышали об этом, Томас?

— Угу, — сказал Старботл.

— Но я лично пока что не сторонник таких решительных действий. В конце концов, и на Севере немало благоразумных, сочувствующих нам людей.

— Например?

— Ну хотя бы те, у кого текстильные фабрики. Что они будут делать без нашего хлопка? Закрывать фабрики?.. Да и еще найдутся... Знаете, как говорят у нас на Юге? «Хлопок — король».

Мур налил себе вина. Подняв бокал на свет и манерно отставив мизинец, полюбовался колыхающимся за стеклом жидким янтарем и сделал медленный глоток. Старботлу, очевидно, наскучило пребывать в состоянии оцепенения.

— Маэстро, я хочу курить, — сказал он Турчанинову и сверкнул бриллиантами на пальцах, потянувшись к деревянной коробке с сигарами.

— О, пожалуйста, мистер Старботл! Вы, наверно, устали, Сделаем маленькую передышку. — Иван Васильевич в душе сам на себя подивился: гляди, какая, с божьей помощью, вырабатывается галантерейность обхождения!

Коротенькие толстые пальцы в перстнях выудили сигару, сорвали красно-золотой бумажный поясок. Старботл откусил и выплюнул на пол кончик, вонючей серной спичкой чиркнул о подошву. Закинув голову, пустил в потолок голубой дым. У Турчанинова раздулись ноздри. Аромат какой!.. И ведь не подумал предложить, невежа…

— Про Линкольна говорят, что родом он из наших мест, из Кентукки. — Старботл пошевелил торчащей из угла рта гаванной. — Был лавочником, почтмейстером. Сейчас адвокат в Спрингфилде. Язык у него подвешен хорошо, ничего не скажешь. Боюсь, Чарли, этот длинный дьявол далеко пойдет. И причинит нам немало неприятностей.

В дверях, держа шляпу, появился низенький, круглолицый, цветущий господин почтенного вида, в золотых очках на красном носике. Совершенно лысая круглая голова отдавала блеском полированной кости.

— Ну как вы нашли миссис, док? — повернул к нему голову Старботл, и в низком хрипловато-властном его голосе Турчанинов уловил беспокойство.

— Все в порядке, уважаемый мистер Старботл! — сообщил жидким голоском доктор, пряча голый череп под высокой, надвинутой набок шляпой. — У миссис Старботл обычные мигрени, свойственные ее нервной конституции. Тишина, покой, лекарства, которые я сейчас прописал, — и все будет прекрасно.

— Слава богу! — Лицо у Старботла прояснилось. («Похоже, любит жену», — подумал Турчанинов.) — Благодарю вас, док, присаживайтесь. Бокал вина? — Старботл наполнил пустой бокал, подвинул.

Доктор уселся в свободном кресле, взбросив руками сзади фалды сюртука, высоко вознес бокал: «Ваше здоровье, джентльмены!» — отпил наполовину, причмокивая, и проникновенно сказал:

— In vino veritas![32] — На лице изобразилась сладость. — А миленькую мулаточку вы тогда приторговывали на аукционе, почтеннейший мистер Старботл! Я тоже там был.

— Платить за негра полторы тысячи долларов? Благодарю покорно, — проворчал Старботл. — Пусть уж этот французишка раскошеливается, если ему уж так приспичило.

— Он здесь?

— Нет, уехал. Повез свою мулатку в Луизиану... Кстати, док, вы мне напомнили.

Старботл хлопнул в ладоши и приказал выглянувшему из дверей черному слуге в ливрее позвать управляющего.

— Мистер Рой, что скажете об этом черномазом, которого я купил на аукционе? — спросил он, когда появился щеголевато одетый толстяк с квадратным, ничего не выражающим лицом. — Как его? Юпитер, что ли?

— Юпитер, сэр. Хороший негр, сэр. Трудолюбивый, старательный, — сказал управляющий, почтительно склонив голову набок.

— Пришлите его ко мне. И пусть придут два надсмотрщика. С плетками.

Вскоре два высоких, здоровенных негра в соломенных шляпах с оборванными полями, каждый с ременной плетью в руке, привели тревожно озиравшегося, почуявшего недоброе Юпитера.

— Раздевайся, Юп. Сейчас будут тебя пороть, — сказал Старботл, дымя сигарой.

— За что, масса? Что я сделал? — завопил негр, становясь пепельным. — Ведь я не сделал ничего дурного, масса. Я хорошо работаю, я стараюсь изо всех сил, спросите массу Роя, если не верите, — говорил он прерывающимся голосом, переводя полные отчаянья глаза с одного белого лица на другое и сознавая в то же время тщетность своей мольбы.

Старботл сказал:

— Я знаю, ты хорошо работаешь. Но теперь ты стал моей собственностью. Собственностью. Понял?

— Да, масса.

— Первое, что должны запомнить купленные мною негры, — это то, что отныне хозяин у них я. Что я хочу, то с ними и делаю, каждое мое слово — закон. Поэтому прежде всего я подкрепляю знакомство со мною хорошей поркой. И сам слежу, как порют... А теперь снимай штаны и ложись. Живо!.. Эй, вы! Всыпьте ему как следует!

Надсмотрщики схватили Юпитера за плечи, собираясь повалить, но он, опережая их, сам расстегнул пуговицы штанов, опустился на колени и покорно улегся животом на крупный гравий перед террасой. Свет горячего дня озарил голые черные ягодицы. Один из негров, белозубо щерясь, уселся на спине распластанного человека, другой встал над ним, расставив длинные тощие ноги, засучил рукава и, примериваясь, свистнул по воздуху плетью, куда была вплетена проволока. Старботл повернулся к доктору:

— Кстати, сколько ему можно всыпать, чтобы завтра вышел на работу?

— Ударов двадцать, — сказал доктор, вновь наливая себе. — Великолепное у вас вино, достопочтенный мистер Старботл.

— Начинай, Джордж! — приказал Старботл.

Надсмотрщик с силой опустил плеть на черную живую, вздрагивающую плоть. Просвистело раз, просвистело два... «А‑а‑а!» — на одной ноте завыл Юпитер после третьего удара, не в силах больше сдерживаться.

Неверными руками Турчанинов складывал в этюдник кисти и краски — торопился, спешил, металлические тюбики падали на пол, он их подбирал...

— Маэстро, кажется, вы уже закончили? — спросил Старботл, зорко, с некоторым недоумением, поглядывая на побледневшее, насупленное лицо Турчанинова.

— Да! — Иван Васильевич, не поднимая головы, продолжал укладываться.

— Мне кажется, могли бы меня предупредить... Ну что ж, завтра в это же время.

— Нет, босс. Ни завтра, ни послезавтра. Больше вы меня здесь не увидите, — зло сказал Турчанинов.

Не скрывая больше своего отвращения к хозяину виллы и к тому, что здесь происходит, он схватил этюдник под мышку, сбежал со ступенек террасы и мимо негров, мимо безмятежно и ровно плещущего фонтана, мимо подстригающего кусты садовника быстрым шагом направился к воротам, подняв плечи, не оглядываясь.

Экзекуция тем временем завершилась. Всхлипывая без слез, Юпитер с трудом поднялся на ноги, стал приводить себя в порядок — дрожащие пальцы безуспешно пытались продеть пуговицы, лицо кривилось от боли.

— Ну вот, теперь ты хорошо запомнил нового хозяина, — сказал Старботл добродушным тоном, однако глаза у него недобро щурились. — Запомнил? Отвечай, животное.

— Запомнил, масса.

— А теперь марш к себе! Довольно копаться у меня перед глазами... И завтра на работу!.. Вот так я начинаю воспитание своих негров, — пояснил он шурину, когда надсмотрщики увели Юпитера. — Раба надо сразу же припугнуть — пусть знает, что со мной шутки плохи.

— Правильный метод, — сказал Мур, закуривая.

— А что случилось с этим мазилой? Сорвался с места и пошел в город пешком. И ни цента не взял, — пожал плечами Старботл, более всего удивленный последним обстоятельством. — Что у него, разжижение мозгов? Вы понимаете что-нибудь, Чарли?

Мур покачивал закинутой на колено длинной ногой в лакированной туфле.

— Кажется, понимаю. Аболиционист.

— Аболиционист?

— Несомненно. Оказывается, и в вашей глуши завелась эта сволочь.

Доктор поднялся, застегнул чистенький сюртучок, щелчком сбил с рукава пушинку и с учтивой улыбкой на цветущем, сытеньком личике стал откланиваться.

— Чрезвычайно приятно находиться в вашем обществе, почтеннейший мистер Старботл, но увы, ждут дела. — Наставительно поднял палец. — Дела прежде всего.

Старботл вызвал лакея и распорядился, чтобы подали кабриолет отвезти доктора в город.

— Не знаете, док, этот мазила, кажется, иностранец? — спросил он. — Док, Чарли, у нас знает все городские новости. Двуногая газета, — пояснил шурину.

— Не то поляк, не то русский, — ответил доктор.

— Но это ведь одно и то же!

— Со всего света лезет к нам всякий сброд, — недовольно сказал Мур. — Мало того: попав в Америку, начинает еще мутить, подрывать устои. Пора уже нам, стопроцентным, твердо заявить правительству: Америка, сэр, для американцев.

Доктор, покачиваясь на крепких ножках, сообщил последнюю новость:

— Между прочим, на днях — я говорю об этом поляке — приехала его супруга. Она врач. Собирается открыть прием больных.

— Врач?

— Да, да. Врач! — продолжал доктор, весьма довольный удивлением слушателей. — Уже не говоря о том, что совершенно не к лицу приличной леди заниматься медициной, можно себе представить, каким врачом может быть женщина. Женщина — врач! — Пренебрежительный, но ядовитейший смешок. — Конечно, я приветствую появление в нашем процветающем городе своего, так сказать, коллеги, но, говоря между нами, джентльмены, не завидую тем больным, которые вынуждены будут обратиться к этому, хе‑хе, новоявленному эскулапу в юбке. Нет, нет, клянусь честью, нисколько ни завидую беднягам!


МОИСЕЙ


Несколько дней спустя Надин проснулась глубокой ночью: разбудил какой-то негромкий, но назойливый, повторяющийся вновь и вновь, посторонний звук. Подняв от смятой подушки голову, обвязанную спальным платочком, глядела она на темно-серый, выделявшийся среди мрака четырехугольник окна, напряженно прислушивалась. Иван Васильевич крепко спал, повернувшись широкой, теплой, сильной спиной, — так уютно, так надежно лежалось всегда за ней Надин. Да, в темное стекло стучали, осторожно, но настойчиво. Однако почему-то не было видно человеческой руки, хотя полагалось бы ей белеть в потемках.

— Жан! — зашептала Надин, легонько потряхивая мужа за плечо. — Жан, проснись.

Еле слышное ровное дыхание рядом оборвалось, Турчанинов шумно вздохнул, заворочался.

— А? Что?

— Проснись, милый, стучат.

Он послушал. Спустил на пол ноги, нашарил перекинутые через спинку стула штаны, впотьмах стал натягивать, позевывая.

— Кто же может быть? — шептала ему Надин. — Жан, милый, ты осторожней.

Мягко ступая босыми ногами, он подошел к окошку, приник лбом к стеклу, за которым, как темная вода, стояла ночь, и принялся напряженно всматриваться, заслонившись с обеих сторон ладонями.

— Это Моисей, — спокойно проговорил спустя минуту. — Не бойся, все в порядке.

— Какой Моисей?

— После расскажу, Наденька. Ложись, милая, спи спокойно. Все в порядке.

Но какой там сон! Приподняв голову, с недоумением и неутихшей тревогой следила она, как Иван Васильевич, некоторое время повозившись в потемках (уронил что-то, вполголоса чертыхнулся), зажег наконец фонарь, в тусклом желтом его свете надел башмаки на босу ногу, накинул на плечи куртку и, освещая фонарем себе дорогу, вышел из комнаты, а затем и совсем из дому. Лязгнул открываемый засов, стукнула входная дверь, и стало тихо, и вновь сомкнулась тьма.

Куда он пошел? Что за Моисей? Что вообще сейчас происходит? Почему он не возвращается?.. Минута от минуты все усиливалось беспокойство Надин за мужа.

За то время, которое провела на курсах в Филадельфии, видела она, что-то новое вошло в жизнь Ивана Васильевича, какие-то появились у него тайны.

Сейчас ей казалось, что прошло страшно много времени, как он покинул комнату — покинул и все не возвращался. А вдруг его убили? Убили эти самые ночные гости, таинственные и неизвестные, к которым он вышел? Дом стоит на самой окраине городка, дальше — поле, проезжая дорога, ночное безлюдье... Может быть, он уже лежит мертвый, в крови... Ей почудилось, кто-то ходит наверху, на чердаке...

Охваченная ужасом, она уже хотела вскочить, набросить на себя что-нибудь и бежать, сама не зная куда — то ли на поиски мужа, то ли на выручку, то ли на улицу, звать на помощь, уже босой ногой нащупывала туфли. Но тут с чувством невыразимого облегчения услышала, как хлопнула входная дверь, в соседней комнате зазвучали знакомые твердые шаги, блеснул свет, и, неся в опущенной руке фонарь, освещающий некрашеные половицы, появился бодрый, деловито-оживленный Иван Васильевич. Поставил фонарь на стол, где осталась неубранная с вечера чайная посуда, — на стене, оклеенной дешевыми обоями в цветочках, легла большая человеческая тень, захватывая потолок.

— Все в порядке, Надин. Устроил их на чердаке. Завтра нужно будет покормить, а ночью я их переправлю дальше.

— Господи! — вырвалось у нее с досадой. — Да скажи, наконец, толком! Кого ты устроил? Кого надо кормить?

— Беглых негров, Наденька. Троих.

Она глядела на освещенное исподнизу фонарем большелобое мужнино лицо, чувствуя, как что-то раскрывается в ее сознании.

— Так ты, значит...

— Да, да, голубка. Подземная железная дорога. Слыхала о такой?

— Слыхала. — Ей вспомнилась недавно прочитанная «Хижина дяди Тома», сильное впечатление, произведенное на нее этой книгой, о которой в Филадельфии все говорили. — И ты давно уже так, Жан?

— Порядочно... Ну, давай спать. Завтра потолкуем.

Турчанинов разделся, привернул и, с силой дохнув сверху, потушил фонарь, в темноте забрался на заскрипевшую под ним кровать. Нащупал губами щеку жены, поцеловал и тут же заснул, тяжелой теплой рукой полуобняв Надин.

Утром она сварила маисовой каши и, неся горячую кастрюлю, по крутой тесной лесенке вместе с мужем поднялась на чердак. Их охватила скопившаяся под низкой, нагретой солнцем, двускатной крышей горячая, душная полутьма. Пахло слежавшейся пылью и чуть-чуть угарным дымом. Нагибая голову, чтобы не стукнуться о косые перекладины стропил, переступая через неясные в полумраке балки, Турчанинов провел жену в дальний угол, где за толстым печным боровом притаились беглецы.

На рыхлом земляном настиле, подложив под щеку сведенные в локтях руки, спали два босоногих человека. Сквозь дыры изодранных рубах темной кожей просвечивали спины. У полукруглого чердачного оконца сидела негритянка лет под сорок, с трубкой в зубах. Голова, точно тюрбаном, повязана клетчатым красным платком, рваное ситцевое платье. Солнечный луч, в котором кружилась золотая мошкара пылинок, падал на видневшиеся из-под грязного подола выпуклые чугунные ногти на пальцах ног. Негритянка как бы охраняла отдых спящих, а в то же время следила, что происходит на улице.

— Вставайте, ребята! Завтрак подан! — весело провозгласил Турчанинов, остановясь над спящими беглецами. — Узнаешь, Наденька? Сбежали от этого негодяя Старботла.

То были Юпитер и Гектор, которых тогда продавали с аукциона, — Надин узнала их, когда они, разбуженные громким голосом, испуганно вскинули смоляные головы. Но где же таинственный Моисей?

Присев на запыленную балку, глядели Турчаниновы, как трое беглецов — женщина присоединилась к мужчинам — едят сообща из кастрюли маисовую кашу, которую им принесли. Только что с плиты, каша дымилась, они дули на нее, жадно чавкали, облизывали ложки.

— Что, больно сидеть? — спросил Турчанинов.

— Больно, масса, — видя, что ему сочувствуют, и сделав жалобное лицо, закивал головой пожилой негр. — За что меня так наказали? Я ни в чем не виноват. Я хорошо работал, я всегда старался, масса. Старый хозяин мне всегда говорил: «Если бы все негры были такие, как ты, Юп!» Он меня пальцем не трогал. А тут, — потрясал ложкой, — а тут ни с того ни с сего всю шкуру спустили. Разве это справедливо?

— Несправедливо, — подтвердил Иван Васильевич.

— Я себе сказал: «Нет, Юп, от такого хозяина хорошего не жди...» А тут как раз появился Моисей, сам бог его прислал, — Юпитер показал глазами на негритянку, — и стал набирать желающих. Многие боялись, а я сразу же согласился. Нет, не нужен мне такой хозяин!

— Ты ешь, — посоветовал Турчанинов. — Вон Гектор времени даром не теряет... Так и увезли твою жену? — спросил молодого мулата.

Тот бросил мрачный и грустный взгляд исподлобья и ответил кивком, продолжая есть.

Подпирая кулачками щеки, сидела Надин и наблюдала беглецов. Оказывается, вот кого звали Моисеем — женщину!

— Почему вы называете ее Моисеем? — поинтересовалась она у пожилого негра, которого про себя окрестила «дядей Томом».

— Моисей вывел свой народ из рабства египетского в землю обетованную, — церковно-торжественным тоном сказал «дядя Том». — Она тоже выводит нас в землю обетованную.

Когда, оставив беглецов, Турчаниновы спустились вниз, в комнаты, Надин спросила мужа, принимаясь за мытье грязной посуды:

— Кто же такая этот Моисей?

— О, личность поистине замечательная! Она пробирается на Юг и выводит негров из неволи. Наверно, вывела не одну уже сотню. Необыкновенно отважная и энергическая женщина. Ловка, хитра, вынослива, как черт. О себе рассказывать она не любит, но ежели начнет рассказывать — заслушаешься, такие приключения! Что твой Рокамболь!.. За ее голову назначена награда в восемь тысяч долларов.

Редко о ком повествовал Иван Васильевич с таким одушевлением, как об этой вынырнувшей из ночной темени черноликой бродяжке.

— И куда же она ведет своих негров? В Канаду? — продолжала расспрашивать не на шутку заинтересованная Надин.

— В Канаду.

— Но почему так далеко? Почему не в свободные штаты?

— Потому что, голубка моя, в свободных штатах беглых негров ловят и выдают хозяевам. По федеральным законам.

Днем, сварив на обед похлебки, Надин отнесла ее на чердак покормить незваных гостей. Выждав, пока они насытятся, спросила негритянку:

— Значит, ты выводишь рабов на свободу?

— Да, мисси, — ответила та низким, хрипловатым голосом. Была она невысока ростом, но коренаста и, наверно, очень сильна. Сумрачное выражение темно-шоколадного, с высокими скулами лица, прямой и смелый взгляд черных глаз.

— И сколько раз уже это делала?

— Сколько? — Пошевелила широкими лиловыми губами, подсчитывая в уме. — Сейчас в четырнадцатый раз. И если бог сохранит мне силы, буду и дальше так делать.

Надин продолжала расспрашивать. Как она, Моисей, дает неграм знать, что собирается переправить их на свободный север?

— А когда все готово, мисси, вечером хожу среди хижин, где живут негры, и пою. Вот так. — Тихонько затянула заунывным голосом:


Когда за мной приедет старая повозка,

Мне придется, друзья, покинуть вас,

Путь мой далек — Лежит он в край обетованный.

Друзья, я должна покинуть вас,

Прощайте, друзья, прощайте!

Но утром я снова повстречаю всех вас

На том берегу Иордана,

Прощайте, друзья, прощайте!


— Вот так хожу и пою. Они уже знают... Я выбираю прежде всего тех, кто не может бежать без моей помощи: больных, слабых, матерей с детьми... Вот этих, — мотнула она головой на Юпитера с Гектором, — я взяла потому, что они избиты и ослабели.

— А ты не боишься попасться? — спросила Надин.

Негритянка вытащила из-за пазухи согревшийся от теплоты тела маленький револьвер, такой непривычный в женской руке.

— Вот! — показала. — Живой не дамся... Он всегда со мной, — добавила, снова пряча револьвер.

Видно почувствовав доверие к белой женщине, принялась она рассказывать, как переправляет выведенных ею негров. О, какой же сложный, мучительный и опасный это был путы! Украдкой, прячась от людских глаз, питаясь кое-как, голодные, измученные, затравленные, пробирались они сквозь лесные чащобы и засасывающие трясины, переправлялись вброд и вплавь через реки, где порой, точно плавучее бревно, мелькала спина аллигатора; целыми днями таились где-нибудь среди непроходимых болот, прислушиваясь к приближающемуся собачьему лаю, к голосам и конскому ржанью преследующей их погони. Случалось, на них делали целые облавы — немало находилось охотников получить награду за поимку беглых негров, — но всегда она благополучно уходила от преследователей. Бывало, выбившиеся из сил беглецы в отчаянии собирались уже с пол дороги вернуться на плантацию. Пусть их ждут плети, но у них нет мочи идти дальше...

— Тогда я вынимала пистолет, — рассказывала негритянка, — взводила курок и говорила, глядя им в глаза, вот так (Надин стало не по себе — так преобразилось, сделавшись вдруг беспощадным, темное женское лицо): «Или вы пойдете дальше, или навеки останетесь здесь лежать. Мертвый негр всегда молчит». И они шли со мной...

И дальше вела она свою речь, которую слушала Надин с великим вниманием. Такие походы требовали немалых денег, не одного лишь мужества. Для того, чтобы приобретать в дороге пищу и одежду; вознаградить какого-нибудь фермера, с риском для себя решившегося тайно перевезти беглецов, спрятанных на дне повозки, от одного пункта до другого; уплатить за железнодорожный билет — иной раз приходилось ехать и поездом. Деньги приходилось главным образом добывать самой, единственным доступным ей способом — физическим трудом. Она нанималась куда-нибудь на работу, обычно в гостиницу, и таким образом, отказывая себе во всем, сколачивала сумму, дающую возможность затеять новый поход на невольничий Юг.

— Скажи, Моисей, а от нас ты куда их поведешь? — спросила Надин, мельком взглянув на негров, слушавших Моисея с открытыми ртами.

— Следующая станция, мисси, — одна ферма, где живет семья квакеров. А они переправят нас дальше, к другим белым. А те — еще дальше. Так до самых Великих Озер...

Речь у нее оборвалась на полуслове, она застыла не шевелясь, омертвелая, уставясь куда-то странно вдруг остекленевшими глазами. Негры переглянулись с тревожным недоумением.

— Моисей! — позвал Юпитер, но она не откликнулась, не слышала, продолжала сидеть в той же неестественной окаменелости. «Ступор», — подумала Надин, соображая, что же ей предпринять.

— Да, мисси, подземная железная дорога работает, — внезапно опять заговорила негритянка спокойным тоном, как будто ничего сейчас и не произошло. Руки у нее задвигались, глаза вспыхнули прежним живым светом. — Не все белые люди плохие, есть и хорошие, которые нам помогают — кормят, прячут у себя, тайком перевозят от одной станции до другой. Только мало их... Что вы на меня так смотрите, мисси?

— Что с тобой сейчас было? — медленно спросила Надин.

— А что? Ах, да! — Блеснула белизна зубов. — Говорят, это у меня бывает, только я сама не замечаю. Дайте ваш пальчик, добрая мисси. Дайте, не бойтесь.

Она взяла белую слабенькую руку Надин черной, по-мужски крепкой рукой и, приподняв яркий платок, приложила к своей голове. На левой стороне лба, там, где начинались курчавые шерстистые волосы, палец белой женщины нащупал на черепе глубокую вмятину давно зажившей страшной раны.

— Что это у тебя? — почти с испугом спросила Надин.

— Память о детстве, мисси, — сказала негритянка. Сказано было с равнодушным видом, только неуловимо мелькнуло в глубине зрачков что-то недоброе. — Мне было тогда двенадцать лет, и я работала на плантации. Белый надсмотрщик погнался за мальчишкой-негром, чтобы исколотить его до полусмерти. Он крикнул мне: «Задержи его!» А я вместо того чтобы задержать, преградила дорогу белому человеку. Он рассердился, схватил гирю, которая была у него под рукой, и что было силы ударил меня по голове.

— Боже мой! — сказала Надин.

— Никто не думал, что я после того останусь жива. Но я выжила — я очень крепкая, — только долго хворала. С тех пор на плантации меня стали считать дурочкой и это было очень хорошо.

— Так ты все время и работала на плантации?

— Нет, после того меня купила белая леди. Днем я должна была прибирать в доме, чистить, мыть, а ночью качать младенца. Я не понимала, что нужно делать, и леди объясняла мне мои обязанности плёткой. Слов она не любила тратить. За день я сильно уставала и, когда качала ночью малютку, часто засыпала. Я даже не слышала, как кричит младенец. А он все время пищал... Тогда меня будил удар плетки. Леди спала тут же, плеть лежала у нее под рукой, на подушке, так что она могла будить меня, не вставая с постели.

От меня остались кожа да кости, я заболела, слегла, и тогда леди отправила меня обратно на плантацию, — раскурив погасшую трубочку, вновь невозмутимо повела негритянка свой рассказ. — Хозяин хотел сбыть меня с рук, ему не нужна была больная скотина, и все время, когда я валялась в своей хижине, водил туда покупателей. Но вид у меня был такой, что никто не хотел покупать, и хозяин очень сердился, бил меня за это. И так я лежала, больная, на куче тряпья от Рождества до марта и все время молилась: ««О боже, измени моего старого хозяина! Замени ему сердце, сделай его христианином!» А он все приводил и приводил новых людей, и они все торговались и торговались, а я лежала и только твердила себе: «О боже, сделай моего хозяина другим!»

— Какой ужас, какой ужас! — держась ладонями за щеки, повторяла Надин. Неведомый мир страданий и подвигов человеческих, перед которым померкло все то, о чем говорилось в «Хижине дяди Тома», внезапно раскрылся перед нею... А негритянка продолжала рассказывать, попыхивая трубочкой:

— Затем я услышала, что как только выздоровею и смогу двигаться, меня с двумя моими братьями отправят в кандалах далеко на Юг. И тогда я стала молиться по-другому: «Боже, если ты не собираешься заменить ему сердце, убей его! Убери его с нашей дороги, чтобы не смог он больше творить зло!» Потом пришли люди и сообщили, что хозяин и в самом деле умер. Он жил как злодей и умер как злодей. Бог внял моей молитве, мисси... А потом я поправилась и стала работать...

Прощебетав на лету, стремительно пересекла полуовал чердачного оконца острокрылая, двухвостая черная стрелка. Ласточки. Звонко перекликаясь, суетливые, чем-то озабоченные, то и дело резали они голубой сияющий воздух.

— Ты была замужем? — спросила Надин. Она не заметила, что спросила бы так женщину, равную ей. Она совершенно забыла, что перед нею беглая, всеми преследуемая, бесправная черная невольница.

— Да, мисси. У меня бы муж, Джон Табмэн. Он был освобожденный раб и не хотел бежать со мной на Север, в землю обетованную, куда я решила пробраться. Но оставаться на этой проклятой земле я больше не могла. Я рассталась с мужем, бежала и добралась до Канады.

— Одна?

— Одна. Я не знала дороги, шла по звездам и пряталась ото всех, в особенности от белых. Когда я поняла, что граница уже позади, я взглянула на свои руки, потому что мне не верилось, что я — это я, что я осталась прежней... А кругом, мисси, было так прекрасно! Сквозь деревья сияло солнце, и я почувствовала, будто попала на небо. Но позади остался мой народ, и я поняла, что никогда не буду счастливой, пока негры в неволе. Я видела их слезы и муки, и я готова была отдать каждую каплю крови в своих жилах, чтобы они были свободны. Ради этого я и живу...

Стремительные черные стрелы проносились в окошечке туда и сюда, где-то под карнизом послышалась взволнованная и сварливая птичья перебранка.

— Ласточки вьют себе гнезда, — сказала негритянка, заглянув в оконце, но так, чтобы с улицы ее не заметили. — Даже птицы небесные имеют пристанища, говорится в Писании. Только я вот всю жизнь без гнезда.

И с такой тихой, покорной, неожиданно вырвавшейся откуда-то печалью было это сказано, что дрогнуло у Надин сердце. Она обняла негритянку в неудержимом порыве жалости, сочувствия и преклонения молча коснулась губами темной щеки.


ДАЛЬНЕЙШЕЕ ЗНАКОМСТВО


Впервые судьба столкнула Турчанинова с той, кого ввали Моисеем, за несколько месяцев перед тем.

Как-то ранним осенним вечером, в сумерках, когда он сидел у себя, работая над заказанным ему чертежом, на улице послышался приближающийся конский топот. Ивану Васильевичу показалось — кто-то вбежал на крыльцо. Он поднялся из-за стола и с лампой в руке вышел в темные сени. Входная дверь была почему-то открыта. Турчанинов притворил ее, и тут лампа осветила прижавшуюся к стене и со страхом на него глядевшую негритянку. Она притаилась за дверью, она держалась за грудь. Сверкнувший крутыми белками отчаянный, молящий взор, темный палец, приложенный к губам, — молчи, дескать...

Иван Васильевич поглядел, высоко подняв лампу, быстро закрыл железный засов и, не говоря ни слова, показал беглянке на лесенку, что вела на чердак. Проворно и бесшумно, точно кошка, негритянка взлетела, подобрав юбки, по крутым ступенькам наверх и пропала в темноте.

Погоня проскакала мимо дома не останавливаясь, глухой галоп затих вдали. Турчанинов запер чердачную дверцу на замок и вновь принялся за работу.

С той самой ночи дом Ивана Васильевича стал одной из промежуточных станций «подземной железной дороги».

Несколько раз после того, уверившись в человеке, который не только не выдал ее, но и дал пристанище, навещала его таинственная негритянка, всегда появляясь ночью и ведя с собою трех-четырех беглых. Турчанинов прятал их у себя и тем либо иным способом давал знать на соседнюю «станцию» знакомому квакеру, в поселок, расположенный в нескольких милях от городка. Следующей ночью квакер, а чаще его сын, приезжали за беглецами, прятали их под кладью на дне большого крытого фургона и отвозили к себе.

Турчанинову случалось бывать в скромной, строгой и трудолюбивой семье Мак-Грэгоров. Сам хозяин, молчаливый шотландец со светлой кудрявой бородой викинга и детскими глазами, в неизменной темной куртке и темных штанах, ровный и приветливый со всеми, в свободные часы сидел обычно, надев очки, над раскрытой Библией — палец у него двигался по строчкам, губы под усами беззвучно шевелились. Все квакеры одевались так, в темные тона, скромно и просто. Такой же стати была и миссис Мак-Грэгор, женщина лет под пятьдесят, в чепце снежной белизны и в сером платье строгого покроя, — рослая, мужеподобная, спокойно-приветливая. Двадцатилетний Майкл, их еще холостой сын, был плечистый, тихий и бесхитростный здоровяк с копной льняных волос и белыми коровьими ресницами.

В доме у себя миссис Мак-Грэгор создала культ чистоты и порядка. Даже на кухне, заменявшей хозяевам столовую, ни пылинки, ни соринки; стены недавно побелены, деревянный пол навощен, полки блистают начищенной медью кастрюль и фаянсом уставленных в ряд тарелок. Садясь за стол, глава семьи предварительно вполголоса читал молитву, сложив ладони, все слушали стоя, склонив головы, затем говорили «аминь», усаживались и в набожной тишине принимались за еду.

Не раз заводил беседу Турчанинов с Мак-Грэгором, интересуясь верованиями и обычаями его секты. Квакеры, выяснилось, были противниками рабства; люди, утверждали они, рождаются свободными. Они отрицали убийство, казни, всякое насилие человека над человеком и не брали в руки оружие, отказываясь идти на военную службу. В любых обстоятельствах говорили правду.

— Ложь — великий грех перед лицом господа, — поучал Мак-Грэгор. — Мы никогда не лжем.

— Никогда? — переспрашивал Турчанинов.

— Никогда.

— Но ведь в жизни бывают случаи, когда нельзя сказать правду. Предположим, вы спрятали беглых, а к вам явилась погоня и начинает спрашивать, не спрятались ли они у вас. Что вы тогда делаете? Выдаете их?

Мак-Грэгор провел широкой ладонью по бороде викинга, точно смахнул мелькнувшую под усами хитренькую усмешку.

— Как раз недавно был такой случай. Господь указал дорогу к нам двум черным женщинам. Их преследовали по пятам, они были измучены. Едва я спрятал их, как примчались на конях нечестивые агаряне и стали шуметь и кричать, что беглые у меня, и требовать, чтобы я впустил. Признаться, я смутился и не знал, что делать. Но тут сам господь озарил разум Мэри. — Глазами показал на жену, которая чистила у кухонного стола картошку и слушала, молча улыбаясь. — Она громко, чтобы все слышали, сказала мне: «Пусть они войдут в дом. Пусть ищут. Ты же знаешь: у нас нет никаких рабов».

— И они вошли?

— Нет, поскакали дальше. Они же знали, что мы, квакеры, всегда говорим правду. И сейчас сказали правду. В доме квакера рабов нет. Мы считаем, рабство противно божьим заповедям.

— Замечательно! — расхохотался Турчанинов.

На первых порах очень приглянулись ему честные квакеры со всем укладом их жизни. Однако, присмотревшись к ним, подумал Иван Васильевич, что не для него такая скучная, слишком уж добродетельная, пресная жизнь, да еще подпертая библейскими текстами. Нет, не для него.

Вскоре семью постигло несчастье: умер сам Мак-Грэгор. Его ужалила гремучая змея, на которую нечаянно наступил, когда косил траву в прерии.


* * *

Вернувшаяся из Филадельфии Надин горела желанием применить на деле полученные медицинские познания. Гордясь женой, Иван Васильевич прикрепил на дверях дома маленькую, написанную им вывеску, на которой красивыми буквами было обозначено, что доктор миссис Турчин в такие-то и такие-то часы принимает больных. Соответствующая публикация появилась и в здешней, выходившей два раза в неделю, газетке, после чего Турчаниновы не без волнения стали дожидаться первых пациентов.

Однако день шел за днем, а пациенты не появлялись. Никто не звонил, не стучался в дверь. Лишь как-то раз забежала соседка попросить капель от расстройства желудка для ее десятилетнего Томми.

— Ничего, Наденька, не огорчайся, — пытался успокоить Турчанинов жену, болезненно ощущая горечь причиненной ей обиды. Он видел, с каким воодушевлением готовилась она начать врачебную свою практику, как рвалась приносить пользу окружающим. А в ответ с их стороны лишь холодное, враждебно-презрительное равнодушие, полнейшая отчужденность...

— Понимаешь, дитя мое, они просто не привыкли еще к женщине-врачу. Привыкнут — и будут обращаться, вот увидишь.

Успокаивал, но и сам не верил тому, что говорил. Непривычка непривычкой, но еще и какая-то иная была здесь подоплека.

Как-то Надин пришла домой с хозяйственными покупками совсем расстроенная. Оказывается, в лавке встретила доктора, который, поздоровавшись, спросил ее с самым любезным видом: «Ну как ваши успехи, коллега? Я слышал — процветаете?»

— Ты понимаешь, Жан, ведь он открыто издевался надо мной, я видела это по его гадкой улыбочке, — говорила Надин, и голос у нее дрожал, глаза влажно мерцали накипающими слезами. — Я убеждена, что все это его работа, этот негодяй порочит меня на всех перекрестках.

— Очень может быть, — уныло согласился Турчанинов, — Но ты не огорчайся, душенька, честное слово, не стоит. Плюнь на него. Проживем и без медицины.

Так или иначе, но вскоре Надин с обидой и горечью убедилась, что должна отказаться от желания помогать больным, страдающим людям.

Время шло, Турчанинов понемногу становился своим человеком в городе, везде ему попадались знакомые лица, встречные на улице раскланивались; где бы он ни появился — в землеустроительной конторе, куда иногда заходил за работой, в лавке, на почте, в аптеке, — его ждали приветственные возгласы и рукопожатия. Не мудрено, все здесь друг друга знали. Однако — диковинное дело — чем глубже врастал Иван Васильевич в бытовой здешний обиход, чем ближе узнавал окружавший его провинциальный американский люд, тем все больше и больше делались для него антипатичными, чужими эти люди с каким-то особым, непонятным складом мыслей.

— Интересный был у меня разговор с Майклом, — рассказывал он жене, вернувшись от осиротелых Мак-Грэгоров, к которым ездил по делу. — Честный парень! «Вчера, говорит, я полностью рассчитался с матерью — вернул ей весь долг. Гора с плеч! Теперь остается только уплатить проценты». — «Какие, спрашиваю, проценты?» — «Обыкновенные». — «Неужели, спрашиваю, родная мать берет с тебя, с сына, еще какие-то проценты?» А он глядит на меня с удивлением: как, дескать, можно задавать такие глупые вопросы? «Конечно. Ведь в банке она бы на эти деньги получала проценты. Чего же ей терять деньги?..» Поглядел я на честные его глаза и только руками развел. Какова же психология народа, ежели даже лучшие среди них так рассуждают?

— У них прямо идолопоклонство перед деньгами, — сказала Надин. — На днях я разговорилась с миссис Джонсон, знаешь, женой нотариуса. Так она мне заявила, что уважать можно только человека, умеющего делать деньги.

— Ну, значит, меня, Наденька, никак нельзя уважать, — невесело пошутил Турчанинов.

Надин ласково провела рукой по густым, отросшим его волосам.

— Но ведь я не американка, Жан... И такое мнение, — продолжала она, — не у одной только миссис Джонсон. Поговори с кем хочешь, и каждый тебе скажет: деньги для человека — это все, а без денег человек — дрянь.

В ближайший воскресный день Турчанинову пришлось встретить живущих по соседству Джонсонов. Тощий, длиннолицый нотариус в надетом, несмотря на зной, черном длиннополом сюртуке, чопорный, празднично торжественный, вел под руку пышущую здоровьем толстушку жену в капоре с голубыми шелковыми лентами. На потных лицах у обоих лежало умиленно-благодушное: выражение — возвращались из церкви.

— Рад вас видеть, мистер Турчин! — произнес нотариус скрипучим голосом, остановясь и приподнимая надетый ради праздника, лоснящийся шелковым ворсом цилиндр.

— Я тоже, мистер Джонсон, — сказал Турчанинов, касаясь полей измятой фетровой шляпы.

— Я все нахожусь под впечатлением проповеди. Какую проповедь произнес сегодня преподобный Трибс! На текст: «Низвергну гордых и вознесу смиренных». Я полагаю, в отношении проповедников мы можем потягаться с Вашингтоном. Жаль, что вы не слышали, мистер Турчин... Кстати, какой вы церкви? Я никогда не вижу вас у нас, пресвитериан. Наверно, методист?

— Нет, — сказал Турчанинов. — Не методист и не пресвитерианин.

— Может быть, конгрегационалист?

— Нет.

— Тогда адвентист?

— Нет.

— Менонит?

— Нет.

— Неужели католик?

— Тоже нет.

— Баптист? — сказала миссис Джонсон.

— Нет. — Турчанинов улыбался, забавляясь растущим недоумением мистера Джонсона.

— Квакер? — высказала предположение миссис Джонсон. — Хотя нет, на квакера вы не похожи.

— Мормон! — воскликнул мистер Джонсон.

— Как видите, у меня только одна жена, — засмеялся Турчанинов.

— Да кто же вы, наконец? Надеюсь, не магометанин?

— Я атеист, — сказал Иван Васильевич.

— Я не знаю такой церкви.

— Это церковь неверующих.

— Я вас не понимаю, — пролепетал мистер Джонсон, окончательно растерявшись. — Надеюсь, вы не хотите сказать...

— Да, я неверующий.

— О! — только и мог ответить мистер Джонсон, глядя на Турчанинова с изумлением, переходящим в ужас.

— О! — как эхо, повторила миссис Джонсон, круглое, краснощекое лицо которой приняло точно такое же выражение. Было похоже, они ждали, что вслед за таким неслыханным, кощунственным признанием под ногами Ивана Васильевича с грохотом разверзнется земля и он исчезнет в клубах вонючего серного дыма. Однако Турчанинов продолжал спокойно стоять перед ними и улыбаться.

— Да-а... — пробормотал нотариус, топчась на месте. — Ну что ж, позвольте пожелать вам всего хорошего, мистер Турчин. — Чопорно поклонился. Руки не подал и поспешно зашагал прочь от Турчанинова, волоча едва поспевающую за ним жену.


ВЫВАЛЯТЬ В СМОЛЕ И В ПЕРЬЯХ!


За последнее время Турчаниновы ощущали какой-то веющий на них от соседей и знакомых холодок отчуждения. При встрече с Иваном Васильевичем знакомые горожане, вместо того чтобы обменяться, как раньше, дружеским рукопожатием, перекинуться парой слов или фамильярно хлопнуть по плечу, только лишь подносили палец к шляпе, а чаще просто норовили не заметить и скорей разминуться. Всюду при его появлении разговор обрывался, лица становились замкнутыми, взгляды неприязненно-колючими, все, казалось, с нетерпением дожидались, когда он уйдет. Сосед нотариус совсем перестал кланяться.

Прекратились и заказы на портреты, что иногда давали Ивану Васильевичу лица состоятельные и почтенные, желавшие увековечить свой лик. Впрочем, быть может, сыграло здесь свою роль и появление опасного для Турчанинова конкурента — недавно обосновавшегося в городке фотографа, к которому и повлекло падких на дешевизну обывателей.

— Чужаки мы с тобой, Наденька! — говорил жене Иван Васильевич. — Люди с луны либо с другой какой планеты.

Он понимал, почему внезапно стало тянуть на них ледяным ветерком общей неприязни. Конечно, для нотариуса с женой свыше сил человеческих было удержаться и не сообщить всем и каждому потрясающую новость: живописец и чертежник мистер Турчин, оказывается, не верит в бога! Кроме того, догадывался Иван Васильевич, вспоминая, как бежал он от Старботла, очевидец этого злополучного события доктор, несомненно, раззвонил на весь город, что мистер Турчин, можете себе представить, тайный аболиционист! Сторонник освобождения негров!

Что касается жены Турчанинова, то с первых дней своего приезда она ощутила на себе осуждающее, высокомерно-враждебное отношение дамской части города, глубоко шокированной тем, что леди их круга занимается совершенно неподходящим и даже неприличным для женщины делом. Надин была горда и самолюбива. Она первая сделала соответствующие выводы и сразу же прекратила всякое общение со здешними дамами.

Как с горечью она убедилась, от врачебной деятельности пришлось отказаться. Что же оставалось делать, чем заняться? Превратиться, подобно окружающим, в респектабельную миссис, все интересы которой не выходят за пределы кухни, спальни и гостиной? Так и жить?.. Ни взгляды Надин, ни натура, пылкая и решительная, не мирились с этим.

— Знаешь, Жан, задумала я написать повесть, — призналась она однажды мужу, слегка конфузясь.

— Повесть?

— Да. Только ты не смейся.

— Дитя мое, зачем же я буду смеяться? У тебя, несомненно, литературные способности, я уже говорил... А содержание придумала?

— Пока в общих чертах, — сказала Надин. — Понимаешь... — Она закинула руки за голову, вдохновенно расширила глаза, устремленные в незримую поэтическую даль. — Понимаешь, это будут сцены из русской жизни. Я хочу показать положение современной женщины. Героиня у меня будет княгиня...

— Княгиня? — с недоверчивым удивлением переспросил Иван Васильевич.

— Да, княгиня, но с идеями... Молодая, красивая, передовая женщина... Она видит угнетенье народа...

Турчанинов слушал, радуясь прояснившемуся, оживленному лицу, вспыхнувшему в глазах блеску. Слава богу, опять окрылилась! Последнее время ведь ходила сама не своя, совсем пала духом, бедняжка.

А Надин, видя благожелательное внимание, с каким ее слушали, продолжала рассказывать:

— Писать я решила на французском, я достаточно хорошо им владею...

— Почему на французском, душа моя? — перебил Турчанинов.

— На французском все-таки скорее издатель купит. А кому продашь здесь повесть на русском языке?

— Это верно, — согласился Иван Васильевич. — Ну что ж, благословляю тебя на подвиг ратный. Принимайся за свою повесть.

И Надин храбро принялась за повесть. По вечерам, закончив домашние дела, усаживалась за стол, раскрывала специально купленную толстую тетрадку, макала появившееся в продаже новое изобретение — стальное перо — в чернильницу и начинала писать. Чуть слышно скрипело перо, потрескивал стул, когда она меняла позу. Турчанинов ходил на цыпочках, с уважением и нежностью поглядывая на работающую жену-писательницу. Освещенная настольной лампой черненькая, гладко причесанная головка с тяжелым узлом волос на затылке отбрасывала большую, ползающую по синеватым обоям, черную тень.

— Я хочу тебе прочесть одну сценку, — говорила иногда Надин. — Хочешь послушать?

— С превеликим удовольствием.

Иван Васильевич усаживался на диванчике поудобней, делал сосредоточенное лицо и, обхватив сплетенными пальцами худое колено, добросовестно принимался слушать.

— Ну как? — спрашивала Надин, закончив чтение.

— Очень мило, Наденька. Живо, интересно.

— Нет, правда? — спрашивала Надин, розовея от удовольствия.

— Правда, дитя мое! Прелесть как написано! — с полным чистосердечием уверял Иван Васильевич. — Так и видишь перед собой всех твоих персонажей. И слог какой!..


* * *

А страна жила своеобычной, огромной, тревожной жизнью. Америку лихорадило, все более усиливалась распря между свободными северными штатами и рабовладельческими южными. Вопрос, быть или не быть рабству, грозил гражданской войной. Недавно возникшая на промышленном, бурно развивающемся Севере республиканская партия, в рядах которой можно было увидеть и крупного заводчика, и лавочника, и зажиточного фермера, и рабочего, стояла за открытие земель необжитого еще, плодородного Запада для бесплатного расселения на них фермеров и за ограничение рабства негров. Рабство тормозило дальнейшее развитие промышленности и сельского хозяйства. Против республиканцев выступали демократы — партия помещичьего, хлопководческого, аристократического, застойного Юга, все богатства которого создавались каторжным трудом черных невольников, работавших под кнутами надсмотрщиков.

Готовились выборы нового президента. На пост будущего главы государства демократы прочили владельца громадных хлопковымх плантаций, участника мексиканской войны, судью Дугласа. Республиканская партия выдвинула Линкольна. Долговязый адвокат из Спрингфилда, готовясь сделаться президентом, ездил из штата в штат, из одного города в другой, произносил на митингах и собраниях вдохновенные речи против рабства, покоряя аудиторию неотразимой аргументацией, и — блестящий оратор! — приобретал новые и новые голоса.

«Как нация мы начали с декларации, что все люди рождены равными, — говорил он, стоя перед толпой слушателей. — На практике мы теперь произносим ее так: «Все люди рождены равными, кроме негров»...» В Эдвардсвилле он говорил: «Привыкнув к цепям рабства для других, вы готовите их для собственных рук и ног. Привыкнув топтать права окружающих вас людей, вы теряете собственную свободу и становитесь сами подходящими подданными любого коварного тирана, появившегося в вашей среде...»

Цитируя библейское изречение: «Дом разделенный выстоять не может», он говорил на съезде республиканской партии в Спрингфилде: «Я думаю, не может выстоять и правительство нашей страны, частично рабовладельческой и частично свободной. Союз североамериканских штатов станет целиком либо одним, либо другим...»

Газеты и ораторы южан-демократов угрожали, что если президентом будет избран республиканец, Союз штатов распадется. «Кто же ищет разделения, вы или мы? — спрашивал Линкольн. — Мы, большинство, не хотим разделения, но если вы попытаетесь отделиться, мы вам не позволим. В наших руках кошелек и меч, армия и флот, мы распоряжаемся казначейством — вы не в состоянии отделиться...»

Постепенно он делался все более примечательной политической фигурой.

Борьба вокруг вопроса об освобождении негров становилась ожесточенной, накал страстей усиливался. Газеты были полны запальчивых статей за и против рабства. Социологи и публицисты выпускали книги, где обсуждался этот вопрос на все лады. В двух новых, только что создавшихся штатах, Канзас и Небраска, избиратели сами должны были решить — быть их земле свободной или рабовладельческой. Наемные банды разгоняли избирательные комиссии, избивали аболиционистов, поджигали их дома. Группы вооруженных ружьями и ножами молодцов встречали избирателей, шедших к урнам голосовать, свирепыми выкриками: «Вырви у него сердце из груди!», «Перережь ему горло!» На улицах городов, на проезжих дорогах трещали выстрелы, убитые и раненые исчислялись сотнями.

Настал день, когда и Турчаниновых опалило жаром бушующих вокруг раскаленных человеческих страстей.


* * *

Надин сидела в тот злосчастный день у себя за столом, трудясь над повестью. Иван Васильевич ушел по каким-то делам в город. Тишина, наполнявшая дом, нарушалась лишь тяжелой поступью недавно нанятой черной служанки Салли, которая, мурлыча себе под нос заунывную негритянскую песенку, подметала комнаты. Внезапно послышался ее испуганный возглас, — очевидно, заглянула в окно, заинтересованная каким-то неясным шумом, который донесся с улицы:

— О боже! Наш масса бежит... Мисси, поглядите!

Вскочив из-за стола, Надин поспешила к окну, откуда открывалась уходящая в перспективу улица — невзрачная, безлюдная, сонная улица окраины, где бродили свиньи и паслись на пыльной травке гуси, — и замерла, держась за сердце. Спасаясь от преследователей, к их дому бежал белый человек — бежал отчаянно, что было сил, работая локтями, закинув темнобородую голову, как бегут от смерти. И этот человек, за которым, рассыпавшись поперек улицы, с воем и улюлюканием гналась толпа, был — не сразу это дошло до сознания Надин — был не кто иной, как ее муж. Еще не сознавая, что происходит, и только лишь понимая, что происходит нелепое, страшное, она бросилась навстречу ему, чтобы открыть входную дверь, — едва успела это сделать, как Турчанинов ворвался в сени и закрыл дверь на засов. Привалился затылком к стене, уронив руки вдоль тела, бессильно опустил веки. Дыханье с хрипом вырывалось из запекшихся губ. На мучнисто-белом, неузнаваемом лице багровел свежий кровоподтек под глазом.

— Жан! — крикнула она. — Что случилось?

— Ничего, — еле выговорил он, задыхаясь, и вытер потный лоб, мотнув полуоторванным рукавом летней рубашки. — Не волнуйся.

Снаружи послышались возбужденные, злые голоса, топотня тяжелых ног, поднимавшихся на крыльцо. В дверь забарабанили кулаками.

— Открывай!.. Открывай, проклятый аболиционист, а то хуже будет!

Тяжелые удары сыпались градом. Кто-то бил кованым сапожищем — дверь сотрясалась и трещала.

— Ах, если бы ружье!.. — простонал Турчанинов в бессильной ярости, беспомощно озираясь кругом.

Внезапно, вспомнив, бросился вон из сеней и вернулся с захваченным на кухне топором.

— Долой с крыльца! Буду стрелять! — крикнул через дверь.

Удары прекратились — по-видимому, опустело крыльцо, но минуту спустя в соседней комнате гулко лопнули и с дребезгом посыпались на пол оконные стекла, донесся стук упавшего камня. В сени влетела перепуганная Салли:

— Масса, они камни бросают!

— Не выходите!.. Спрячьтесь! — Турчанинов показал топором на чердак, где прятал беглых.

Подобрав пестрые юбки, негритянка застучала ногами по лесенке, нырнула в низенькую дверцу наверху, однако Надин не двинулась с места.

— Нет, Жан, я с тобой! — широко раскрытыми верными глазами смотрела на мужа. Он жарко стиснул ее в объятиях, бледную, трепещущую, решительную, поцеловал в губы так, что она задохнулась (поняла: навеки прощается), и подтолкнул к чердачной лесенке:

— Дитя мое, умоляю — спрячься...

Из комнат доносились тонкие, плачущие вскрики стекол и грохот падающих на пол камней. На улице слышались возбужденные голоса. Кто-то кричал:

— Пристрелить эту собаку! Джо, сбегай за ружьем!

Сжимая в руках топорище, подобравшись, Турчанинов стоял у дверного косяка, слушал, ждал. «Скоро поймут, что ружья у меня нет, выломают дверь, ворвутся... Одного зарублю, ну от силы двух, а потом... Вот когда она пришла, смерть... Неужели так никто и не выручит?.. Эх, не надо было вмешиваться, чего добился, Дон-Кихот Ламанчский?.. Только бы не тронули Надин...»

Послышался топот скачущих лошадей, кто-то (и похоже, не один, а двое) подъехал к дому, спрыгнул с коня, галдеж на улице на минуту утих. Турчанинов услышал поднимавшиеся на крыльцо тяжелые шаги Каменного Гостя. Негромкий властный стук в дверь, низкий, хрипловатый голос:

— Именем закона, откройте.

— Кто это? — спросил Турчанинов, держа топор наготове.

— Шериф. Откройте дверь.

— Не открывай, не открывай! — зашептала Надин, схватив за руку.

Однако Иван Васильевич, почувствовав, что нежданно-негаданно пришло спасенье, отодвинул засов и приоткрыл дверь, жмурясь от горячего и яркого, ударившего в лицо солнца.

Расставив ноги в ботфортах из буйволовой кожи, насунув на брови шляпу с загнутыми по бокам полями, стоял перед ним мрачноватый детина с большой серебряной звездой на груди. Тот самый, что приехал тогда со Старботлом на аукцион. За широкими его плечами теснились незнакомые, загорело-красные, потные, злобно-распаленные морды. Десятки глаз были нацелены из-под полей шляп на Турчанинова, точно ружейные дула. Среди своих преследователей Иван Васильевич узнал немало городских лодырей, тех, что целыми днями бездельничали у лавок. Впрочем, и еще кое-кого он заметил: вон воровато мелькает в задних рядах длиннолицый нотариус Джонсон, вон и приземистый, краснорожий сосед-лавочник... В стороне помощник шерифа держал на поводу двух оседланных лошадей.

Буйная, кричащая орава, обступившая крыльцо дома, притихла на минуту, ждала, что скажет шериф.

— Что здесь произошло? — спросил он, жуя табак — тяжелая, несколько дней не бритая челюсть мерно двигалась. — Почему вы взбудоражили весь город?

— Сэр, я никого не будоражил, — заговорил Турчанинов. — Я только вступился за человека, которого без суда и следствия хотели повесить.

— Какого человека?

— Негра. Его собирались линчевать, не знаю, за что.

— А, негра! — пренебрежительно ухмыльнулся шериф. — Так вы, значит, — смерил Ивана Васильевича леденящим взглядом, — защитник черномазых?

— Что с ним разговаривать! — крикнул кто-то из-за спины шерифа, и толпа вновь заволновалась, загалдела:

— Не слушайте его, шериф!

— Безбожник! Вон его из города!

— Долой аболиционистов!

Среди раскаленных лиц, кричащих ртов, сверкающих глаз высунулась рыжебородая голова в соломенной шляпе с полуоторванными полями:

— Ребята, вывалять его в смоле и в перьях!

— Правильно!.. Го-го! В смоле и в перьях!..

Шериф, полуобернувшись назад, поднял руку жестом волшебника, повелевающего стихиями:

— Джентльмены, спокойно! Тишина и порядок!.. Дальнейшее ваше пребывание здесь, — снова заговорил он с Турчаниновым, в голосе явственно звякнуло железо, — совершенно нежелательно, мистер Турчин. Предлагаю вам в двадцать четыре часа покинуть пределы нашего города.

— Куда же я поеду? — глухо спросил Турчанинов, внутренне поникнув. Всего ждал, только не этого.

Шериф продолжал жевать табак.

— Это меня не касается... Мы не потерпим у себя аболиционистов, ни явных, ни тайных. А вы, по свидетельству самых почтенных и уважаемых лиц, тайный аболиционист.

— Это кто же самые почтенные и уважаемые у вас люди? Уж не этот ли бандит Старботл? — зло спросил Турчанинов, позволивший себе роскошь на прощание резать правду-матку, хотя бы и самому шерифу в глаза. Тот, не ответив, казалось, насквозь пронизал Ивана Васильевича недобрым взглядом белесых глаз, затем сплюнул ему прямо под ноги и повернулся широкой сутуловатой спиной, плотно обтянутой зеленым сукном сюртука с двумя костяными пуговицами на талии. От одной осталась только половинка.

— Джентльмены, внимание! — сказал он толпе, усилив хрипловатый, пропойный голос так, чтобы все слышали. — Можете быть уверены, завтра этого иностранца здесь не будет. Надеюсь, ему не захочется совершить прогулку по городу в наряде из смолы и перьев. (Одобрительный гоготок среди слушателей.) А теперь, джентльмены, именем закона приказываю спокойно разойтись по домам... Давай, давай, ребята! Пошумели — и хватит!

Собравшиеся громилы поняли, что бесчинствовать им сейчас больше не дадут, и, выкрикивая последние проклятья и угрозы по адресу чертовых аболиционистов, разочарованно разошлись, шериф с помощником ускакали, пришпоривая лошадей. Турчаниновы остались одни. Надин бросилась ничком на кровать, зарылась лицом в подушки и заплакала навзрыд. Больше сдерживаться сил уже не было. Все пережитое — нет, не только за эти страшные полчаса, а за все три последних года их жизни — вырвалось теперь наружу отчаянными, достигшими какой-то мучительной, терпкой сладости рыданиями. Тяжелый узел черных блестящих волос с торчащими шпильками рассыпался по плечам, — они вздрагивали так горько, так безнадежно, узенькие, хрупкие женские плечики. Не в силах смотреть, Иван Васильевич уронил в ладони голову, сидел поодаль, бессильно весь обвиснув. Сквозь разбитые, треснувшие, зияющие зубчатыми пробоинами стекла входил с улицы свежий ветерок, шуршал забытой на столе газетой.

— Что же это такое?.. Что же это за жизнь? — вдруг подняла Надин от смятой подушки мокрое, с распяленными губами, некрасивое, жалкое лицо. — Проклятая страна! Куда ты меня завез?

Турчанинов молчал, не шевелился. Она поглядела на неясную сквозь пелену слез, размытую, по-прежнему неподвижную, понурую фигуру мужа, сидевшего с подпертой руками головой. Ожесточенное сердце ее внезапно дрогнуло при виде этого безмолвного и покорного всему отчаянья. Села, опустив ноги на некрашеный пол, вытерла глаза скомканным платочком.

— Жан!

Турчанинов не ответил.

— Жан, не огорчайся... — Всхлипнула, закалывая шпильками распавшийся на затылке узел. — Ты должен меня понять...

Иван Васильевич поднял взлохмаченную голову, вздохнул.

— Ты права, Наденька, — сказал ровным, неживым голосом. — Права... Но что же теперь делать?.. Ничего не поделаешь.

Поднялся со стула, сделал несколько растерянных, колеблющихся шагов. Остановился, потер ладонью горячий лоб. Хрустнуло под подошвой битое стекло.

— Ну что ж, дитя мое, будем укладываться...


ВОПЛЬ ИЗ-ЗА ОКЕАНА


И опять новые места. Опять новый штат — теперь уже свободный, не рабовладельческий, — новые люди, к которым приходится присматриваться, сживаться с ними, притираться...

Поздний вечер, в низкой бедной комнате тускло горит на столе свечка в медном шандале, равнодушно тикают на стене часы с маятником, за отставшими обоями украдкой шуршит и грызет что-то мышь, а Турчанинов, подперев кулаком заросшую скулу, сидит с пером в руке перед непорочно чистым листом бумаги и тупо глядит на слабенький, колеблющийся огонек. За приоткрытой дверью, в темной соседней комнате спит Надин.

Последнее время тянуло его к сочинительству. По вечерам, выбрав свободный час, он писал. Подобно многим, любящим художественное слово, хотелось Ивану Васильевичу запечатлеть на бумаге потаенные мысли и чувства, хотелось поведать миру — пусть знают люди — все, что пришлось испытать на своем веку.

А было о чем рассказать. Было.

Однако не писалось сегодня. Да и сон не подступал, хотя время близилось к полночи. Сидел Иван Васильевич за столом и прислушивался: слабый, постепенно усиливающийся колокольный звон слышался во мраке глухой чужеземной ночи. Поезд. На всех парах идет где-то, гремя колесами, длинный состав, и машинист на паровозе, расчищая себе путь, непрерывно бьет в медный колокол. Но почудилось Турчанинову сейчас совсем иное...

...Звенит-заливается звонкий валдайский колокольчик, летит по широкому тракту, взбивая пыль, резвая тройка с коренником под расписной дугой, с пристяжными, картинно отогнувшими головы в разные стороны. Серенькое, прохладное сентябрьское утро. Протянувшееся вдоль большой дороги сельцо — потемневшие соломенные крыши, плетни, луковка бедной церковки. Белоствольная березовая роща поодаль — лимонно-желтая, осыпающаяся. В воздухе, свежем, чистом, бодрящем, точно ключевая вода, пахнет теплым дымком и умирающими листьями — запах терпкий, немного грустный. Так-та-та-так, так-так, та-так — дробно, ритмично-весело стучат цепы на току: убрали урожай, молотят... Петухи перекликаются...

Боже мой, какая нестерпимая тоска обожгла сердце!..

А колокольчик все звенит, все приближается, а на току все молотят хлеб — так-та-та-так, так-так, та-так, — и тявкает какая-то глупая шавка, и невнятно доносятся голоса... Родной русский говор.

...«А как вскоре вы затоскуете по России! С каким умиленьем вспомните наши березки, наши морозы, нашу птицу-тройку...» — вдруг пришло на память. Подогнув под себя ногу, сидел перед ним в мягком кресле человек с головой пророка, высоколобый, с живыми глазами... «Эмиграция для русского человека вещь ужасная, по личному опыту говорю...»

Слышней и слышней делался отдаленный звон. Уже и шум идущего поезда доносится, а колокол все не затихает — ровный, печальный звон, далеко разносящийся окрест. Похоронный звон по всем твоим розовым мечтам, по всем надеждам, Иван Васильевич!..

Внезапно охватило Турчанинова неудержимое желание подать голос — пусть даже через океан — человеку, перед которым преклонялся, который его знал, который мог поддержать. Не раздумывая, схватил перо. Макнул в чернила, снял ногтями волосок и придвинул лист бумаги поближе.

«22 марта 1859 года, Маттун, Иллинойс» — написал сверху, с правой стороны, и запнулся: совершенно забыл, как зовут Искандера. Имя Александр, а вот отчество?.. Несколько минут, досадливо морщась, напрягал он память. Кажется, Васильевич. Да, как будто Васильевич...

«Истинно уважаемый Александр Васильевич!» — вновь принялся Турчанинов за письмо.

«Назад тому почти три года, — это было, если не ошибаюсь, в начале июня, когда только что кончилась Крымская война и его величество изволил собираться короноваться — к вам являлся в Лондоне гвардейского Генерального штаба полковник Турчанинов: это был я. Как ни коротко было наше знакомство, но мое желание видеть вас лично, чтобы в наружности вашей прочесть — то ли действительно вы, что мне мерещилось, когда я читал ваши сочинения, было удовлетворено. Я тогда сказал вам, что я еду в Североамериканские штаты, и помню ваше замечание: «Скучная земля Америка!..» Признаюсь, я отчасти усомнился в ваших словах; мои заокеанские грезы были гораздо выше и чище пошлой действительности...»

Малость подумал и вновь заскрипел пером:

«Я не мог оставаться в Европе, частию потому, что моя финансовая часть была скудна для независимой жизни, частию и потому, что мне хотелось приглядеться к единственной существующей в наш век республике и удостовериться на деле и своими глазами в так превозносимой ее стоимости.

Разочарование мое полное; я не вижу действительной свободы здесь ни на волос; это тот же сбор нелепых европейских предрассудков и монархических и религиозных начал, в голове которых стоит не королевская палка, а купеческий карман; не правительство управляет бараньим стадом, а бодливые, долларами гремящие козлы-купцы; не «мы, божиею милостию» в заголовке всех повелений, а почтенность (respectability) и общественное мнение, которое, как и везде, принадлежит сильным, то есть богатым, а эти, как водится, устраивают вещи так, что только то почтенно и поддержано общественным мнением, что не противно их интересам.

Эта республика — рай для богатых; они здесь истинно независимы; самые страшные преступления и самые черные происки окупаются деньгами. Smart man (по-нашему ловчак и пройдоха) здесь великое слово; от миллионера до носильщика, от сенатора до целовальника, от делателя фальшивых ассигнаций до денного разбойника — smartness[33] резко проведена. Будь человек величайший негодяй, в каком бы то ни было классе сословия, если он не попал на виселицу и ловчак, он-то и почтенный; за ним все ухаживают, его мнение первое во всем; его суждениям и приговору верят более, чем библии; он вертит кругом, в котором сам вертится. Итог подобных ловчаков-пройдох составляет управляющий класс во всех делах; остальная масса — управляемые. Ловчак-капиталист — американский принц, которого почтенность так же не может быть атакована, как почтенность русского царя; первого особа так же неприкосновенна и священна, как особа второго; один раздавит всякого врага жандармами и солдатами, другой долларами и подчиненными ему разбойниками.

Не хочу много распространяться об этом пошлом старом мире на новых местах, об его индейском обезьянничестве, об его глубоком мужичистве и необразованности и вообще об его оригинальной, принявшей отчасти свой особенный колорит, чудовищности; это завлечет меня слишком далеко. За три года на душе накопилось слишком много горечи... Скажу только одно, что эта республика постоянна, никогда не износится и будет процветать века веков; везде, где хотите, даже в России, скорей может осуществиться что-нибудь похожее на социальную республику, только не в Америке.

Что касается до меня, — писал он дальше, — то я за одно благодарю Америку: она помогла мне убить наповал барские предрассудки и низвела меня на степень обыкновенного смертного; я переродился; никакая работа, никакой труд для меня не страшен; никакое положение не пугает меня; мне все равно, пашу ли я землю и вожу навоз...

До сих пор мне не очень везет здесь, но я не в претензии на судьбу, я искал этого сам. Я имел под Нью-Иорком маленькую ферму, на которой, несмотря на все мои усилия, не мог жить; искал места по геодезическим работам в береговой государственной съемке — не успел; на эти вещи здесь более, чем где-нибудь, нужна протекция какой-нибудь личности, а не мемуаров, с которыми я явился. Живу теперь чертежами и рисунками; я отличный чертежник и очень хороший портретист и вообще рисовальщик, и от нужды обеспечен. Одно томит меня: страшная скука американского мира и отсутствие русских. Здесь русских так мало, что я даже подозревать начинаю, есть ли они, не говоря об официальных чиновниках, с которыми, конечно, я не стану знакомиться; и когда я думаю, что на той стороне океана, в Западной Европе, есть больше русского элемента и есть даже русская типография и русский журнал — сердце прыгает и страшно картит перевалиться назад за Атлантик; на жизнь зарабатывать там для меня кажется труднее, чем здесь; притом я хочу приобресть право называться гражданином Северо-Американских соединенных штатов, чтоб иметь ярлык на некоторую безопасность в толико свободной Западной Европе, и тогда посмотрю, что делать...»

Снова где-то далеко-далеко зародился ровный, унылый колокольный звон и постепенно стал приближаться вместе с шумом идущего поезда. Турчанинов поднял отяжелевшую голову от исписанных листов. Окно с опущенной шторкой, казавшееся прежде прямоугольным черным пятном, приняло утренний синеватый оттенок, и пламя догорающей, в наплывах стеарина, свечи вдруг пожелтело. На соседнем дворе громко пропел петух, донеслось протяжное мычание коровы. Но все так же равнодушно постукивал мерно качающийся маятник часов.

Откинувшись на спинку стула, Турчанинов закурил папиросу. Раздумывал, сосредоточенно сведя брови, выпуская ноздрями струйки дыма. Затем, ткнув окурок в пепельницу, схватил перо и вновь зашуршал им по бумаге, осененный новой мыслью.

«Считая человеческим правом, — писан он, — не только не зарывать талант, какой есть, в землю, но смело и громко развивать идеи справедливости, свободы и личной независимости, я посылаю вам две из пиес, написанных мною здесь, для напечатания в вашем журнале. Когда будете писать, уведомите, понравятся ли они вам, и тогда я могу переслать вам еще кое-что.

Теперь у меня до вас есть просьба, и вот в чем она. Моя жена, которая имеет несомненный и сильный талант писателя, начала ряд повестей на французском языке; она владеет им прекрасно; по-русски она пишет свободнее и, может быть, даже лучше, но стала писать по-французски из расчета, ибо французскую повесть можно продать; сюжетом взяты сцены из русской жизни и положение современной женщины. Беспристрастно судя, я нахожу, что повесть, написанная ею теперь, весьма интересна, ведена хорошо и может иметь успех. Так как здесь ничего французского не печатается, то эту повесть продать здесь нет никакой возможности, и мы решаемся просить вас об этом; вы знакомы с публицистами, и может быть, для вас не будет большого труда уладить это дело, а нам вы сделаете великое одолжение. Так как большинство сцен и лиц, входящих в повесть, принадлежит русской жизни, то я думаю, что порядочно сделанные виньетки имели бы большой интерес для иностранцев; если я узнаю от вас, что это дело может быть улажено и что виньетки могут облегчить продажу или сделать ее более выгодною, я сделаю виньетки в карандаше сам, а резаться и литографироваться, конечно, они будут издателем.

Объемом повесть эта будет равна двум книжкам, таким, как ваша книжка «С того берега».

В настоящее время я живу в городке Маттун, штат Иллинойс; этому городку три года от роду, только; о географическом его положении я могу сказать только то, что он стоит на пересечении двух железных дорог: иллинойской центральной и Terrehaut and Alton R. R; в нем я дождусь ответа от вас и потом думаю перекочевать или в St. Louis, или в Cincinnaty, оттуда пошлю вам следующее письмо.

Я укоротил здесь свою фамилию, не изменяя ее сущности и руссицизма... думаю, что я буду просить правительство официально укоротить мое имя, во избежание каких-нибудь могущих при случае возникнуть затруднений.

Теперь я адресую вам письмо на имя Трюбнера и прошу вас уведомить меня, каким образом должен я вперед адресовать мои письма, если переписка наша может составить для вас какой-нибудь интерес...»

«А Евгений?» — вдруг вспомнилось ему. Может быть, о нем, единственно близком оставшемся в России человеке, знает что-нибудь Искандер?.. Собираясь в далекий, безвозвратный путь, Иван Васильевич не стал таиться от друга и сказал ему всю правду, когда прощался. «Счастливец! — ответил Григорьев, держа его за плечи. — Завидую твоей решимости и твердости... А знаешь, Иван, чего доброго, и я махну по твоим стопам в Америку. Прощай! Береги Надин! Напиши, как устроился...» Однако Турчанинов воздержался писать другу из Америки. Как бы посмотрело Третье отделение собственной его величества канцелярии на переписку русского офицера с политическим эмигрантом?

«Если вы слыхали что-нибудь об Евгении Дмитриевиче Григорьеве, — заканчивал он затянувшееся послание, — многообещающем молодом человеке, бывшем когда-то со мной в большой приязни и сильно желавшем познакомиться с Америкой, — то очень меня обяжете, сказав мне что-нибудь о нем.

Жду от вас ответа и братски приветствую вас. Жена моя, хотя и не знакомая лично с вами, но очень хорошо знакомая с вашими сочинениями, считает правом послать вам также свой привет.

Преданный вам Иван Турчин.

Адрес: Unated States of North America,

John B. Turchin

Mattoon, Coles C° Illinois, Land office»[34]


Турчанинов задул коптящий, истаявший почти до конца стеариновый огарок, вышел из-за стола и, подняв штору, отворил окно. Вместе с солнечным светом в комнату хлынули свежая утренняя прохлада и звуки улицы: хлопающие удары выбивалки, которой выколачивала коврик, стоя на крыльце дома, толстая негритянка; глухой топот и мычание стада коров, что гнали на железнодорожную станцию для отправки в Чикаго, на бойни.

...В 1859 году Турчины из Маттуна переехали в Чикаго, где Ивану Васильевичу было предложено заманчивое место топографа. Здесь он примкнул к республиканской партии и, участвуя в политической жизни страны, на одном из митингов познакомился с долговязым адвокатом из Спрингфилда, будущим президентом Соединенных Штатов.


* * *

Можно только искренне пожалеть, что до наших дней не дошло ответное письмо Герцена Турчанинову. Но лондонский изгнанник не остался глух к воплю из-за океана, ответил Ивану Васильевичу и, очевидно, изъявил желание познакомиться с литературными произведениями, о которых ему сообщали.

И тогда жена Турчанинова отправила свой труд Герцену.

«Посылаю вам мою повесть, — писала она, — не знаю, понравится ли она вам и суждено ли ей быть напечатанной, но во всяком случае благодарю вас за вашу снисходительную готовность заняться ею. Эта повесть написана по-французски, потому что я не предполагала возможности напечатать и сбыть что-нибудь русское; все, что я могу написать, будет необходимо антиправославное и антиверноподданническое и потому не может идти на святой Руси; в Полярной же звезде нет места ни для легкой литературы, ни для объемистых рукописей.

У моей княгини найдется, вероятно, множество руссицизмов, несмотря на то, что я довольно порядочно знаю язык; обороты и легкость выражения теряются, когда нет случая употреблять язык, а я вот уже три года не встречала ни одной души, говорящей по-французски.

Иван Васильевич писал вам о том, что мы нашли в Америке; прибавлю, со своей стороны, несколько слов о предметах, преимущественно для меня интересных. Американская женщина, принадлежащая к высшей «respectability», — тщеславнейшее, надменнейшее и пустейшее создание. Наряды, чванство, желание блеснуть, сыграть роль принцессы, леди — идеал ее жизни. Нигде так открыто нагло не кланяются деньгам; тут даже нет наружного приличия в этом отношении: на улице и в лавке, в церкви и в бальной зале вы услышите на разные лады высказываемое одно и то же, а именно, что деньги делают человека и что без денег человек — дрянь, не стоящая уважения».

Однако взгляд Надин на американский уклад жизни был далеко не таким озлобленно-мрачным, как у ее мужа. Она отмечала и положительные явления, «независимые от народного характера, напротив, противоположные ему, и как-то чудно порожденные свободой, лежащей в основании их жизни». Такова была известная общественная деятельница Люси Стоун, которую Надин довелось как-то слышать на митинге. Объезжая штаты, миссис Стоун выступала с горячими речами за равноправие женщин и за освобождение негров. Таковы были женские медицинские курсы в Бостоне и Филадельфии, всячески преследуемые и тем не менее настойчиво выпускавшие женщин-докторов.

«Вообще свобода на деле — великое дело! — заканчивала она, — здесь встречаются вещи, способные укрепить веру в возможность и необходимость свободы и «selfgovernement»[35].

Какова была дальнейшая судьба посланных Герцену турчаниновских литературных трудов — «пиес» Ивана Васильевича и повести его жены? Появились они в печати или нет, а если появились, то где именно?

К величайшему сожалению, и об этом нет сведений.

Что касается автора романа, то он не обладает достаточной смелостью для того, чтобы в данном случае отдаться вольному полету художественной фантазии.


ЛУЧШЕГО КОМАНДИРА НЕ НАЙТИ


1861 год.

Итак, очередным президентом Соединенных Штатов избран республиканец Авраам Линкольн, адвокат из Спрингфилда. Демократы-южане потерпели поражение. Дальнейшее существование невольничества отныне находится под вопросом. Взбудораженная, кипящая политическими страстями Америка раскалывается на два непримиримых враждебных стана. Одиннадцать южных штатов, отделившись от Союза, создают самостоятельное государство — Конфедерацию. Свое правительство, своя конституция. Политической и экономической основой нового государства объявлено рабство негров. Президентом рабовладельческой республики избран Дэвис Джефферсон, крупный плантатор из штата Миссисипи. Союз и Конфедерация, Север и Юг.

Гражданская война неизбежна.

Южане начинают ее первыми. Пушки армий конфедератов открывают огонь по форту Самтер, прикрывающему вход в бухту города Чарлстон. После сорокачасовой бомбардировки форт выбрасывает белый флаг. Общественность Севера возмущена до предела. Газеты северных штатов расценивают захват форта Самтер как мятеж, как государственную измену, как оскорбление национального флага. Бурные митинги в городах требуют от федерального правительства решительных мер. Президент Линкольн объявляет набор волонтеров, на первых порах семидесяти пяти тысяч, — добровольцы осаждают пункты записи в армию.

Так началась жестокая и кровопролитная война американцев против американцев, продолжавшаяся с переменным успехом четыре года — с 1861 по 1865‑й.

Против одиннадцати штатов южной Конфедерации на стороне Союза встало двадцать три северных штата. Союз насчитывал двадцать два миллиона жителей, Конфедерация — девять миллионов. Рабов-негров из них три миллиона.

Деловой, развивающийся, индустриальный Север с его заводами и фабриками, дававшими семьдесят пять процентов промышленной продукции страны, превосходил отсталый хлопководческий Юг не только численностью населения, но и богатством, и всем тем, что требовалось для ведения войны.


* * *

Эшелоны иллинойских полков 19‑го и 21‑го, в ожидании отправки, стояли далеко от чикагского вокзала, на запасных путях, за которыми открывались унылые, захламленные пустыри городской окраины.

Если бы в то время вам понадобилось туда пройти, пришлось бы долго шагать в лабиринте пассажирских и товарных составов, переступая через десятки разбегающихся во все стороны стальных, нагретых июньским солнцем, ослепительно сияющих рельсов и ныряя под преграждающие дорогу вагоны. Потом откуда-то издалека донесся бы натужный одинокий человеческий голос, видимо выкрикивающий в пространство речь, голос оратора, перебиваемый то гулом общего смеха, то отдельными злыми выкриками, то одобрительным свистом и шумным плеском ладоней.

Когда в последний раз, остерегаясь треснуться головой о железо, пролезли вы под товарным вагоном, вашим глазам представилась бы тысячная толпа солдат, собравшаяся на самом солнцепеке. Стоят, глядят, слушают. Красные фески зуавов — будто луг цветущих маков — перемешались с обычными, скошенными наперед солдатскими кепи. А в широко раздвинутых дверях товарного вагона, точно на эстраде, видный зрителям в полный рост, мечется, истошно выкрикивает рваные фразы, размахивает руками маленький вертлявый зуав в расстегнутом мундире. Раздуваются широкие красные шаровары, стянутые у лодыжек. За столом в глубине вагона сидят длинноволосые офицеры в синих сюртуках с поперечными погончиками на плечах.

— Не подумайте, ребята, я не против командира, он парень что надо, первый сорт парень, но одна беда — слишком молод. Молод, ребята! — выкрикивает оратор. — Тут дело такое — война, сами небось понимаете, а кто нас поведет? Парню всего двадцать два года... Скажем, вы у себя на ферме пастуха выбираете овец пасти. Небось желторотого мальчишку не пошлете, а выберете малого опытного, в годах, кому можете довериться... А тут, ребята, не стадо овец, тут люди, мы с вами...

— Правильно! Крой дальше! — кричат из толпы.

— Что тут происходит? — спрашиваете вы, подойдя к столпившимся синим спинам, ту, которая поближе.

На вас оглядывается костистое лицо с небритой челюстью, которая медлительным, безостановочным, коровьим движением продолжает перетирать жвачку. Две минуты молча оценивает вас взглядом из-под широкого квадратного козырька, заслуживаете ли того, чтобы вам ответить, и, решив, что, пожалуй, заслуживаете, вяло произносит:

— Выбираем полкового командира, парень...

Не первый уже час спорил горластый, взбудораженный митинг, на котором волонтеры двух добровольческих иллинойских полков, недовольные нынешними своими командирами, выбирали себе новых. Правда, кандидатуры их предложил сам губернатор штата Иллинойс, ради такого важного дела не поленившийся приехать из города. Он сидел за столом среди офицеров, полный, румяный, беловолосый джентльмен почтенного вида, поставивший на стол свой лощеный цилиндр. По правую его руку находился поджарый, с меланхолическим козлобородым лицом командир дивизии генерал Митчелл.

Соблюдая подобающее случаю важное молчанье, офицеры глядели на спину очередного оратора, размахивавшего руками в дверном проеме перед сотнями обращенных к нему загорелых лиц. Передние ряды слушателей привольно расселись на сухой земле, задние скучились за ними стоя, плечо к плечу. Глядел на собравшихся перед товарным вагоном солдат и командир роты полковник Турчин, тоже одетый в форменный сюртук с поперечными погонами. Красные маки фесок, красные шаровары, мешковатые, завязанные у лодыжек... У французских зуавов перенята форма. Бывало, под Севастополем, во вражеской траншее, мелькали такие вот красные фески, а нынче — насмешка судьбы — самому выпало ими командовать...

Дико показалось Ивану Васильевичу, когда впервые столкнулся он, записавшись в федеральную армию, с невиданными здешними порядками. Никогда еще не приходилось иметь дело с таким человеческим сырьем, которое ему, опытному командиру, предстояло превратить в настоящих, способных воевать солдат. Шумная, разболтанная орава студентов, землепашцев, клерков, рабочих с фабрик и заводов, приказчиков из магазинов, людей, дробивших камень на дорогах, забойщиков скота с боен не имела ни малейшего представления о дисциплине, о воинском строе, о том, что такое солдатская служба. В строю они курили, жевали табак и по-свойски переговаривались, хлопали командиров по плечу, приказаний не выполняли и огрызались на сделанное замечание, спали на посту. Они сами выбирали и смещали своих командиров.

— Тут нам, ребята, предлагают либо полковника Турчина, либо капитана Гранта, — продолжал разоряться красноречивый солдатик. — Насчет Гранта я ничего не знаю, может быть, он первый сорт командир, я вообще не знаю мистера Гранта. А вот вы, ребята из Девятнадцатого, знаете его? — наклонился он к слушателям, водя по лицам вытаращенными глазами. — Не знаете, бьюсь об заклад, что не знаете.

— Не знаем! — подтвердили в задних рядах.

— То-то и оно, не знаете... Может быть, кто из вас и покупает с зажмуренными глазами кобылу, а я так не привык. Я осмотрю ее со всех сторон. Я и пощупаю, и в зубы загляну, и проведу — не хромает ли...

— Ты полковнику Турчину тоже будешь в зубы заглядывать? — крикнул какой-то зуав, и толпа — го-го-го! — дружно, обрадованно загрохотала.

— Нет, ребята, не буду! — откликнулся оратор, смеясь вместе со всеми. — Заглядывать не буду, а только скажу, что лучшего командира нам не найти. Он и годами подходит, и опытом. Сразу видно, такой командир достаточно пороху на своем веку понюхал и знает, как вести за собой солдат. Какой он стрелок, мы с вами не раз видали на стрельбах. Полковник показывал, как нужно стрелять...

— А как здорово штыком работает! — подсказал чей-то восхищенный голос.

— Вот-вот, и штыком... И простой, душевный парень, о солдате заботится по-настоящему... Поискать такого командира, вот что я вам скажу, ребята!..

С путей доносились низкие, призывные гудки паровозов, шипенье выпускаемого пара, горячий железнодорожный воздух был полон запаха каменноугольного дыма, нагретого железа, пыли.

— А ребята, похоже, вас любят, — одобрительно сказал вполголоса Турчанинову сидевший с ним рядом капитан Грант — невысокий крепыш с короткой жесткой бородой.

Иван Васильевич ответил лишь полусмущенной, но довольной улыбкой. Что ни говори, а приятно чувствовать расположение к себе своих солдат. Расположение искреннее, неподдельное. И ведь за короткий сравнительно срок удалось добиться такого отношения.

Свирепая николаевская двадцатипятилетняя муштра с зуботычинами и палками, к которой привык Турчанинов в России, никак не могла быть применима к буйной вольнице, отданной ему под начало. Впрочем, нужно сказать, и у себя на родине никогда не был Иван Васильевич сторонником такой муштры. Лишь завоевав доверие и уважение американских (столь непохожих на своих русачков!) солдат, можно было думать о подчинении их необходимой для войны дисциплине. Что ж, кажется, на первых порах кое-что в этом отношении сделано...

Маленький зуав закончил речь под шумные, длительные аплодисменты, спрыгнул на землю, и его сменил длинноногий, с угловатыми плечами стрелок, со смятым кепи на затылке. После первых же хриплых, лающих слов, которые принялся он выбрасывать в пространство, стало ясно, что теперь совсем иная пойдет речь.

— ...я вижу, ребята, многие из вас здорово соскучились по хомуту и хлысту! — кричал он, возбужденный, стоя над головами. — Если вы соскучились, так я вас утешу: полковник Турчин даст вам и то, и другое. Выбирайте его! Он наведет у нас в полку такие порядки, что вы проклянете час, когда в вашу башку забрела идиотская мысль записаться в армию!..

Из толпы послышались гневные голоса:

— Заткнись!

— Слышь, слезай!

Однако протестующие возгласы не смутили оратора, и он продолжал натужно выкрикивать в толпу, ударяя по воздуху то одним, то другим кулаком:

— Дисциплина! Что такое дисциплина? Насилие над моей свободной личностью — вот что такое дисциплина. Черт возьми, мы свободные люди! Мы граждане великой демократической республики! Мы пошли воевать по собственному желанию и никому не желаем подчиняться, тем более иностранцам!

— Эй, кто там ближайший? — прозвучал чей-то бас. — Стащите этого ублюдка за штаны!

Буря протеста заглушила дальнейшую речь длинноногого солдата. Со всех сторон неслось:

— Хватит!

— Долой!

— Слезай, пока не стащили!

И солдат, махнувши рукой, — что, дескать, с вами разговаривать! — соскочил на землю и затерялся в толпе слушателей.

Генерал Митчелл поднялся из-за стола, высокий, сухой, вскинул над собой руку; терпеливо выждал, стоя в такой позе, пока утихнет разбушевавшееся собрание и наступит сравнительная тишина, а когда тишина действительно наступила, молвил, покашливая, что, по-видимому, все уже достаточно высказались, пора приступить и к голосованию.

— Итак, ребята, — сказал он, — на пост командира Девятнадцатого иллинойского выдвинуты два кандидата: полковник Джон Бэзил Турчин и капитан Улисс Сидней Грант. Кто за полковника Турчина?

За полковника Турчина оказалось подавляющее большинство, не понадобилось производить подсчет голосов. Глядел Иван Васильевич на множество поднявшихся над толпой рук и чувствовал, как радостно, гордо и благодарно бьется у него сердце.

Потом собравшиеся солдаты увидели новоизбранного командира полка стоящим в дверях вагона во весь невысокий свой рост, плотного, кирпично-загорелого, бородатого, с остриженными под скобку по моде того времени, зачесанными назад густыми волосами, и услышали громкий, взволнованный голос, произносивший слова с чужеземным акцентом. Полковник Турчин благодарил за оказанное ему доверие и высокую честь командовать такими молодцами, как они. Солнце садилось за крыши дальних вагонов, заливало его рыжим, воспаленным светом, ослепляло, он жмурился и едва ли хорошо видел своих слушателей, однако продолжал говорить.

— Но предупреждаю, ребята: я буду добиваться от вас дисциплины, — слышали солдаты твердый голос. — Для того чтобы победить врага, нужно уметь воевать. А это возможно только, когда есть дисциплина. Пусть я буду строг, но я сделаю из вас настоящую воинскую часть. Если каждый солдат постарается по-настоящему, наш полк будет одним из самых лучших в армии. Это я вам всегда говорю, ребята, и еще раз скажу...

Капитана Улисса Гранта собрание выбрало командиром 21‑го полка.


В ЖИЗНИ НЕ ВИДЕЛ ПОДОБНОЙ ВЫУЧКИ!


После нескольких перебросок с места на место, из одного штата в другой, 19‑й полк очутился в Кентукки.

В один из холодных и хмурых ноябрьских дней происходил смотр полка. Эшелоны стояли на невысокой насыпи, протянувшейся вдоль опушки поределой буковой рощи, с которой северный ветер срывал и нес по воздуху последние желтые листья. Построенные в ряды роты уже около часа находились в открытом поле, недалеко от железнодорожного пути. Томясь ожиданьем начальства, солдаты не нарушали строя, но стояли вольно, опираясь на ружья. Группа офицеров собралась у штабного вагона и коротала время болтовней, перемежаемой взрывами смеха. Ветер вздувал пелеринки на синих шинелях. Майор с рыжими бакенбардами, худой, спокойный, попыхивая прокуренной трубкой, вел рассказ о битве при Манассасе, недалеко от Вашингтона, — участником этого первого крупного сражения пришлось ему быть:

— Такого позорного разгрома я еще не видел, джентльмены, клянусь честью! Вся дорога была усыпана перевернутыми повозками, ранцами, ружьями, походными ящиками, солдатскими кепи, куртками. Тридцатитысячная армия бежала, как стадо перепуганных баранов, до самого Вашингтона. Мак-Доуэлл, говорят, сам телеграфировал президенту: «Моя армия рассыпалась». Если бы конфедераты преследовали нас, Вашингтон был бы взят в два счета. Просто чудо какое-то спасло... А ведь накануне все были уверены в победе. Из Вашингтона толпами понаехали специально смотреть на сражение.

— Кто понаехал? — спросил молодой, белобрысый и длинноногий лейтенант, подбрасывая на ладони поднятый с земли камешек.

— Сенаторы, конгрессмены, газетчики, спекулянты и прочая тыловая сволочь. С дамочками прикатили, в экипажах, с корзинками провизии — как на пикник. Либо в театр — любоваться издали, как храбрые ребята будут убивать друг друга. Место и время сражения были заранее объявлены. Зато и улепетывали же они, когда откуда ни возьмись вдруг появились свежие резервы генерала Джонстона и ударили с фланга. А так мы уже брали верх... Но видели бы вы, как удирала эта вашингтонская публика! С них-то и началась паника.

— Все говорили, война протянется не больше двух-трех месяцев, — сказал кто-то.

Лейтенант живо отозвался:

— Я сам видел, как на улице едва не избили одного парня, когда он сказал, что Юг будет упорно защищаться... Кто же все-таки виноват в таком разгроме?

Майор раскуривал потухшую трубку, все ждали.

— Кто виноват? — сказал он наконец. — Говорят, генерал Паттерсон. Если бы он вовремя нанес удар по армии Джонстона, еще в долине Шенандоа, и не дал бы ему соединиться с основными силами, старик Мак-Доуэлл корчил бы сейчас из себя нового Юлия Цезаря: пришел, увидел, победил... А вообще, джентльмены, война не театр и не игрушка, как воображают некоторые. Я это понял еще в Мексике, клянусь честью!..

В дверях штабного вагона появилось озабоченное лицо Турчанинова. Остановясь наверху и не спускаясь по лесенке, командир полка спросил:

— Не видно еще?

Рыжий майор вынул изо рта трубку.

— Не видно, сэр.

— Дозорные расставлены?

— Расставлены.

— Майор Блэк! — сказал Турчанинов. — Пусть люди сядут на землю и отдохнут, не нарушая строя. Распорядитесь!

— Слушаюсь, сэр.

Командир полка вернулся к себе в вагон и вновь принялся просматривать только что доставленный из походной типографии свежий, пачкающий пальцы типографской краской, оттиск «Газетт зуав», которую он редактировал. Кое-что из того, о чем рассказывал майор Блэк, ему удалось расслышать, и о битве при Манассасе он знал. Да, странно велась эта война. Многое в ней было непривычно, да и не совсем понятно Ивану Васильевичу, воину крепкой русской выучки. Он достал серебряные карманные часы, щелкнул крышкой, снова спрятал.

Генерал Бюэлл, новый командующий армией, заменивший генерала Шермана, явно запаздывал. Что ж, ничего не поделаешь, будем ждать.

Был на исходе второй час ожидания, когда влетевший с испуганным лицом в вагон ординарец сообщил: «Едут!» Надевая на ходу шинель, торопливо застегиваясь, Турчанинов вышел из вагона.

Вдали, на пустынной дороге, уходящей в облачный горизонт, в той стороне, где находился паровоз поезда, завиделась быстро катившаяся щегольская коляска. Простым глазом можно было различить военные кепи в экипаже. Иван Васильевич махнул рукой офицерам, и те побежали вдоль отдыхающих на земле шеренг, послышались истошные выкрики команд. Все встрепенулось и зашевелилось. Солдаты поднимались с земли на ноги, проворно разбирали составленные в пирамидки ружья, шеренги строились, равнялись под свирепые понуканья капралов. Вот замерли...

Первым из остановившегося, поблескивающего черным лаком четырехместного ландо, запряженного парой вороных, выскочили, придерживая блестящие сабли, два чистеньких адъютанта. Затем, перекосив экипаж на одну сторону, брюшком вперед сошел Бюэлл — низенький, грузный, жизнерадостный сангвиник с седыми висками, бровастый, с толстым, ярко-розовым, пряничным лицом, а за ним, накренив ландо на другую сторону, вылез командир дивизии, высокий и тощий генерал Митчелл. Турчанинов тревожным взглядом проверил напоследок свои батальоны, выстроившиеся в напряженной готовности. Ружья на караул, ряды загорело-бурых лиц повернуты в сторону прибывших. Красные фески, синие шинели с начищенными до блеска медными пуговицами. Не отнимая кончиков пальцев от широкого лакированного козырька, двинулся Иван Васильевич начальству навстречу. Грудь навыкат, подошвы отбивают размашистый мерный шаг — былые времена, петербургский плац. Ать-два, ать-два!

— Здравствуйте, полковник! — сказал генерал Бюэлл. Веселый бас и радушное, с дружеским потряхиваньем рукопожатье — рука теплая, мягкая, как оладья, — показывали, что гвардейская турчаниновская выправка произвела на генерала должное впечатление.

— Здравствуйте, джентльмены! — Это к сопровождающим Турчанинова офицерам. — Не правда ли, самая подходящая погода для смотра? Хо-хо-хо!

Выполняя воинский ритуал, оба генерала вместе с почтительно отстающим на полшага Турчаниновым прошагали вдоль длинного, окаменело застывшего строя — правая рука у козырька форменного кепи, левая придерживает металлические ножны сабли. Солдаты, поворачивая головы, провожали их напряженно-неотрывным взглядом. Своим веселым, зычным голосом Бюэлл поздоровался с полком, и так мощно, так ладно гаркнули в ответ сотни луженых глоток, что дрогнуло командирское сердце Ивана Васильевича. Молодцы ребята!.. Грянули барабаны. Началось прохождение церемониальным маршем.

Иван Васильевич стоял с приехавшими генералами и следил, как машинно четко, под командные возгласы офицеров, поворачиваются, вздваивают ряды, перестраиваются длинные стройные шеренги, как под мерный грохот барабанов один за другим проходят мимо генералов ровные сомкнутые ряды людей в синих шинелях, с обращенными к ним рядами одинаковых лиц. Ему стало жарко, от волнения вспотели ладони. «Раз-два! Раз-два!» — невольно отсчитывал он про себя, прислушиваясь к знакомому, согласно-мерному, глухому топоту сотен ног, обутых в тяжелые солдатские башмаки. Чугунно гудела под ними твердая, прихваченная морозом земля, лишь кое-где припудренная снежком.

Маршировать-то они выучились, а вот как покажут себя в серьезном деле?.. Пока, когда были в Миссури, полк держался около линий железных дорог и принимал участие только в мелких стычках с противником.

Но последние месяцы строевые занятия производились систематически и настойчиво, по жесткому расписанию. Сюда входили учения, ротные и полковые, ежедневные учебные стрельбы. Тяжелые предстояли сражения, и Турчанинов, не теряя времени, старался сделать из своих людей настоящих солдат, отважных и выносливых, не теряющихся в сложной боевой обстановке.

Выбирая глухое полночное время, он сам проверял караульные посты и если находил часового спящим, отправлял его под арест. Прекрасно разбираясь в статьях воинского устава, он подмечал малейший промах и офицера, и солдата. Случалось, людей ночью поднимали по тревоге — занять оборону от воображаемого противника либо, наоборот, сделать внезапный бросок на несколько километров. Со скрипом, но устанавливалась в полку воинская дисциплина. Полковника Турчина начинали побаиваться, но одновременно росло и уважение. Теперь уж не подходили к нему руки в карманах, за щекой табак, а отвечали почтительным «слушаюсь, сэр», и всякое его распоряжение выполнялось быстро и точно. Люди научились маршировать, стрелять, ходить в атаку. Пока, правда, на мишени.

А вспомнить только, что было первое время! Кабак!

Тая беспокойство, Турчанинов нет-нет да и поглядывал на командующего, стараясь определить, какое впечатление производит церемониальный марш. Бюэлл, Бюэлл... Не тот ли это таинственный мистер Бюэлл, владелец земель, что четыре года назад выгнал их из дома на все четыре стороны? Тогда, под Нью-Йорком? Ведь был же до войны генерал Мак-Клеллан, главнокомандующий федеральной армией, директором крупной железнодорожной компании... А может быть, просто однофамилец?..

Сейчас генерал Бюэлл, заложив короткие руки за спину и выпятив круглый живот, стянутый белым шарфом с кистями, щурил глаза на марширующих перед ним иллинойсцев, казалось, вполне благосклонно. Перекидывался с Митчеллом одобрительными замечаниями, похохатывал: «Ничего, ничего, хо-хо-хо... Как находите, генерал?..»

Глядел Иван Васильевич на стройно движущиеся красно-синие четырехугольники своих рот, и спокойней становилось у него на душе: смотр должен был пройти хорошо. Что ни говори, радостно сознавать, что ты уже не чужак, кочующий по незнакомым городам в поисках случайного заработка, не изгоняемый отовсюду бродяга, а человек, нашедший наконец себе место под недобрым американским солнцем. Нынче он занят привычным, наиболее знакомым ему делом и делает его во имя высокой цели. И, что ни говори, успешно делает.

После церемониального марша начались тактические занятия.

— Позвольте, они, кажется, атакуют? — Держа обеими руками морской бинокль, Бюэлл следил за сотнями синих фигурок, которые, в беспорядке рассыпавишись по бесснежной зимней равнине, среди чернеющих кустарников, с протяжным, яростно-стонущим криком, ружья наперевес, бежали все в одном направлении.

— Да, сэр, атакуют, — ответил Турчанинов, тоже с биноклем в руках.

— Но почему же рассыпным строем, а не плотными колоннами, как полагается в таких случаях? — Генерал опустил свой бинокль, толстое, пряничное лицо поворотилось, и Иван Васильевич убедился, что светлые, выпуклые, веселые глаза Бюэлла могут, оказывается, принимать весьма неприятное выражение. — Странная у вас тактика, полковник!

— Зато, сэр, в результате такой тактики у меня будет меньше потерь от огня противника, — сказал Турчанинов спокойно и убежденно.

— Но это противоречит всем уставам! Наполеон так не воевал. На основании чего вы применяете подобную тактику наступления?

— На основании требований современной войны, сэр, — ответил Турчанинов. — А в частности на основании опыта войны в Крыму. Под Севастополем русская пехота придерживалась рассыпного строя. Результаты были самые положительные.

— А вы участник этой войны? — спросил Митчелл.

— Да, сэр.

— Ах, да, я и забыл, что вы выходец из России! — воскликнул генерал Бюэлл. — Значит, у вас богатый боевой опыт, полковник. — Светлые выпуклые глаза глядели более благосклонно. — Так, так...

— Между прочим, главнокомандующий, генерал Мак-Клеллан, тоже был под Севастополем, — сказал Митчелл. — Да, Мак-Клеллан был представителем Соединенных Штатов при англо-французском штабе.

Бюэлл совсем развеселился:

— Хо-хо-хо! Случайно вы не встречались с ним, полковник, в вашей ледяной России?

Поздно вечером, закончив инспекционный осмотр, генералы уезжали обратно. Было темно, холодно, среди черных клочковатых облаков потухали последние линяло-розовые остатки заката, во мраке желтели ряды освещенных вагонных окон.

Сияя издали зажженными фонарями, подъехала генеральская коляска, остановилась. Неяркий свет уперся в группу офицеров, вышедших провожать гостей. Генерал Бюэлл, подвыпивший и размякший, был доволен и всем увиденным, и обедом, которым его угостили.

— Великолепно, полковник! — говорил он Турчанинову, ставя ногу на заскрипевшую и подавшуюся под ним подножку. При этом пошатнулся. Иван Васильевич, тоже на радостях захмелевший, поддержал его под локоть, ощутив тяжесть грузного, хоть и коротенького, тела. — Великолепно, полковник! И строевые, и тактические занятия, и стрельбы — все прекрасно. Хо-хо-хо! В жизни не видел такой выучки.

— А штыковой удар? Мастерской удар, — вставил долговязый, почти на голову выше его Митчелл, заходя с другой стороны и тоже усаживаясь в ландо.

— Русский! — со скромной гордостью сказал, улыбаясь, Турчанинов. — Я обучаю своих солдат русскому штыковому удару. — Фонарь на экипаже осветил его зубы, белеющие между темными усами и бородой.

Глухо и неприютно шумела под ветром чернеющая в потемках роща.


ГЕНЕРАЛ БЮЭЛЛ НЕДОВОЛЕН


Зимой 1862 года армия Бюэлла, покинув Кентукки, начала марш на юг. С боями прошли штат Теннесси. К весне дивизия генерала Митчелла, во главе которой находилась турчаниновская пехотная бригада, продвинулась в Северную Алабаму — край хлопка и кукурузы.

В теплые апрельские сумерки полковник Турчанинов со своим ординарцем Майклом подъезжали к лесу, где расположилась его бригада. Тонкий розоватый полумесяц висел в сиреневой пустоте над отдаленными отрогами Аллеганских гор. На опушке леса, и дальше, в глубине, за черными стволами огромных мачтовых сосен и кедров, светились красные пятна костров. Глухой рокот отдаленной орудийной стрельбы пробивался сквозь трескучий лягушиный хор, несущийся со стороны залитого молоком тумана болота в низине.

— Who is going?[36] — закричал часовой в шинели с пелеринкой — выступил внезапно из-за куста, вскинув ружье.

Турчанинов сказал пароль. Часовой, узнав командира бригады, отсалютовал ружьем.

— Как дела, Билл? — спросил, проезжая мимо, Иван Васильевич. Весенняя грязь чмокала под копытами.

— Все в порядке, сэр.

Черные косматые лапы сомкнулись над головами всадников, со всех сторон полезли навстречу. Охватило настоянной на хвое свежестью и прохладой.

— Вот с этим ирландцем, Майкл, когда-то мы вместе плыли из Европы в Америку, — сказал Турчанинов ординарцу. — Рядом на койках лежали... А теперь смотри, как встретились!

— Пути господни неисповедимы, сэр, — благочестиво отозвался Майкл.

Мягко ступая в темноте по лесной дороге, лошади принюхивались к знакомому запаху смолистого дыма. Повсюду среди деревьев, потрескивая, стреляя вверх искрами, пылали костры, у которых грелись и варили пищу солдаты. Неровный, прыгающий свет озарял нависшие темно-зеленые колючие ветки, палатки, разбитые у подножья громадных кедров, крупы распряженных лошадей, мирно, по-домашнему жующих в кустах сено, медный ствол пушки либо накренившуюся повозку с парусиновым верхом.

Взрывы хохота, доносившиеся от одного из костров, вокруг которого собрались солдаты, привлекли внимание Турчанинова — он придержал лошадь. Освещенный снизу багровым языкастым пламенем, какой-то стрелок в кепи, надвинутом на оттопыренные уши, рассказывал про Дейва Крокета, героя народных американских сказок:

— А вот еще был с ним случай, ей-богу не вру, ребята. — Отстранясь от дыма, помешивал ложкой в котелке, висящем над огнем. — Однажды выдалась такая холодная зима, что солнце застряло между двумя глыбами льда, а земля примерзла к своей оси.

— Примерзла? — спросил смеющийся голос.

— Ну да, примерзла и перестала крутиться. Вы думаете, Дейв растерялся? Плохо вы знаете Дейвида Крокета! Он отправился на полюс, взялся обеими руками, поднатужился и оторвал землю. Старушка только крякнула и опять пошла вертеться. Солнце он тоже освободил изо льда. Так солнце на радостях обдало его таким вихрем благодарности, что Дейв даже чихнул.

Слушатели так и грохнули. Но рассказчик, наверно ротный остряк, общий любимец, оставался невозмутим. Зачерпнув ложкой, пробовал варево — готово ли.

— А потом, — продолжал он, выждав, пока утихнет хохот, — Дейв прикурил свою глиняную трубочку от лысины солнца (снова грохнули), схватил за шиворот ближайшего белого медведя, вскинул на плечо и направился домой — порадовать свою старуху свежей медвежатиной. Вот, ребята, каков Дейв Крокет!

Прислушиваясь издали, невольно улыбался и Турчанинов. Далеко-далеко отсюда не раз приходилось ему слышать вот такие же солдатские побасенки. Видно, солдат везде солдат...

Ишь как ржут... Это хорошо, — значит, настроение у людей бодрое, несмотря на трудную зиму. Тяжелые переходы, лишения, упорные бои... Пусть зима здесь теплая, бесснежная, снег выпадает редко, никогда не замерзают реки, а все же жить в палатках неуютно. А они всю зиму провели в палатках...

Иван Васильевич подъехал к сидевшим у огня солдатам и спросил, какого подразделения. Долговязый капрал вскочил на ноги:

— Восемнадцатый полк, рота Б, сэр!

Кто-то подбросил в огонь ветку. Повалил беловатый дым, ветка с треском вспыхнула, на мгновенье вся, до последней иголки, сделавшись филигранно-золотой.

— Отдыхайте, ребята! — сказал Турчанинов и поехал дальше.

Что побудило всех этих людей пойти воевать за свободу? — раздумывал он. Разными путями пришли они под звездно-полосатое американское знамя. Одни записывались в армию во имя высоких идеалов — борцы за свое свободное отечество, за отмену унижающего человечество рабства, за нацию, объединенную от океана до океана. 18‑й полк, знал Турчанинов, в большинстве состоял из мастеровых, фабрично-заводских ребят, посланных на войну профессиональными союзами. Были в рядах федеральной армии политические эмигранты, покинувшие свою европейскую родину после неудачных революций 1848 года, — немцы, австрийцы, венгры, итальянцы, ирландцы. Иные, как Майкл Мак-Грэгор, записались волонтерами по слову Библии. «Майкл, ведь ваша вера запрещает вам. брать в руки оружие!» — удивился Иван Васильевич, впервые увидев среди своих солдат молодого квакера. «Простите, сэр, — возразил Майкл, почтительно моргая белесыми ресницами. — Ради святой цели господь разрешает брать оружие». И, упомянув Иисуса Навина, подкрепил сказанное еще соответствующим библейским текстом. Иван Васильевич взял Майкла к себе ординарцем.

Но были и другие.

Бок о бок с такими волонтерами шагали в воинских рядах безработные бродяги, с горя польстившиеся на солдатское жалованье и казенный харч, подобно рыжему ирландцу Биллу (не повезло парню, обманула его и Патрика золотая Калифорния). Были предприимчивые юнцы, ищущие приключений и славы. Были, наконец, купленные за наличные наемники, будущие грабители и мародеры, видящие в войне только средство наживы.

Начальник штаба майор Блэк, сидя за дощатым столом, писал при свете фонаря письмо домой, когда Турчанинов, спешившись и отдав лошадь Майклу, вошел в палатку.

— Соберите офицеров, Блэк, — сказал Иван Васильевич, прикуривая у майора от его трубки, которую тот, на минуту вынув изо рта, почтительно подставил.

— Есть, сэр. Военный совет?

— Да. Завтра по распоряжению генерала Бюэлла будем штурмовать Хантсвилл.

Блэк спрятал незаконченное письмо во внутренний карман и вышел из палатки. В ожидании, пока соберутся командиры полков, Турчанинов занялся своим шестизарядным револьвером: высыпал на стол из барабана блестящие патроны, разобрал, начал чистить. Широкое бородатое лицо было озабоченным, пасмурным. Не один только завтрашний день заставлял хмуриться Ивана Васильевича, — было ему как-то не по себе, когда вспоминалось и только что закончившееся совещание у командующего армией генерала Бюэлла, с которого он вернулся. Томило нехорошее предчувствие несомненно уготованных в будущем служебных неприятностей.

— Идут! — сказал майор Блэк, воротясь.

Послышались приближающиеся к палатке голоса. Первым появился молодцеватый в своей военной форме, длинноволосый старик с широкой, веерообразной седеющей бородой и с синими молодыми глазами. За ним, нагибаясь, влез в палатку высоченный, сухого склада капитан. Худая обветренная щека была раскроена лиловым сабельным шрамом, сурово нависали черные усы, скрывая рот.

— Герр оберст, кажется, чистит свое оружие! — сказал с немецким акцентом старый длинноволосый майор и, улыбаясь, многозначительно поднял вверх указательный палец. — О! Это о чем-то говорит.

— Да, майор Вейдемейер, завтра будем драться, — сказал Турчанинов, смазывая маслом курок. — Присаживайтесь, джентльмены.

Иван Васильевич знал прошлое Джозефа Вейдемейера. Прусский офицер, как и он, артиллерист, участник революции 1848 года. Издавал в Германии журнал левого направления, затем вынужден был эмигрировать с семьей в Америку. Социалист. 17‑й полк, которым он сейчас командовал, состоял из эмигрантов, главным образом немцев и ирландцев.

Таким же опытным боевым офицером был и капитан Томас Найт, командир 18‑го полка, участник войны с Мексикой. Солдаты его были до войны типографами и машинистами, плотниками и литейщиками, каменщиками и кузнецами.

Майор Генри Мур, нынешний командир 19‑го Иллинойского, пришел последним. Войдя, молча поднес к козырьку два пальца, брякнул шпорами. В ответ на приглашающий жест Ивана Васильевича молча уселся на свободную складную табуретку. Об этом смуглом, черноволосом, похожем на испанца человеке Турчанинов знал только, что был он питомцем известного военного училища Уэст-Пойнт. В холодном выражении худого красивого лица с синими от бритья щеками, в его молчаливости и замкнутости, в подчеркнутом соблюдении субординации мнилось Ивану Васильевичу не только противопоставление себя всему окружающему, но и скрытая враждебность, готовая вырваться наружу, едва представится случай.

— Ну, все в сборе. Майор Блэк, давайте вашу карту, — сказал Турчанинов, завершив сборку старательно прочищенного и смазанного револьвера.

Блэк с треском раскинул на столе, под висячим фонарем, большую, изрисованную цветными карандашами и потертую на сгибах карту штата Алабама.


* * *

У Надин сегодня было дежурство.

Миновав светящиеся за деревьями, точно матовые фонари, большие парусиновые шатры походного лазарета, Турчанинов направился к маленькой палатке, где отдыхали дежурные врачи. На просвеченной изнутри парусине двигались темные деформированные тени. Откинув полу и нагнувшись, Иван Васильевич вошел. Надин сидела при слабом свете лампочки и, низко опустив голову, зашивала на себе широкую юбку, только что порванную и лесных потемках о древесный сук. Тяжелые ее волосы убраны под накрахмаленную белую косынку, видны маленькие уши.

— О, как у вас тепло! — порадовался Турчанинов.

И верно, тепло было в палатке. Весело потрескивающая, рдеющая малиновым пятном накала, железная печурка, на которой было поставлено ведро с водой, источала жар. Перед ней, открыв дверцу и подбрасывая в огонь наколотые сосновые щепки, присел Джордж, слуга Надин. Розовые отблески перебегали по черному лицу. Нагнувшись над большим корытом, откуда поднимался тонкий пар, крепкая, широкобедрая Гарриэт Табмэн хлюпала водой — стирала. Большая куча рваного, в грязи, в засохшей крови белья громоздилась у ее ног.

— Ну как, кончилось совещание у Бюэлла? — спросила Надин по-русски, подставляя щеку под мужнин поцелуй.

— Кончилось, Наденька. Ох, устал! — Турчанинов, сдвинув кепи на затылок, уселся на походную койку, заскрипевшую под тяжестью. — Будем завтра штурмовать Хантсвилл. Готовьтесь. Много у вас, врачей, будет работы.

— Мы всегда готовы. Наверно, голоден, Жан?

— Нет, благодарствую, Майкл меня уже накормил. Как сегодня дежурство?

— Ничего, спокойно.

Она перекусила нитку, закончив шитье, и протянула негру иголку: «Спасибо, Джордж». Тот воткнул иголку, точно в подушечку, в свои мелко-курчавые шерстистые волосы и, уловив взгляд Турчанинова, добродушно оскалил выступающие вперед зубы:

— Всегда под рукой, масса полковник. Удобно.

До плеч обнаженными, шоколадными, мускулистыми руками Гарриэт стала скручивать в жгут и отжимать простиранную рубаху. С пальцев капала мыльная пена.

— А ты знаешь, Жан, Гарриэт хорошо знала Джона Брауна, — сказала Надин. — Она мне сейчас про него рассказывала. Помнишь, его повесили два или три года назад?

Турчанинову припомнились недавние события в штате Вирджиния, в городе Харперс-Ферри. Все газеты тогда были полны ими. Группа вооруженных людей, белых и черных, захватила находящиеся там федеральный арсенал и оружейный завод, арестовала местных рабовладельцев, а рабов-негров освободила. Были посланы войска. После ожесточенной перестрелки солдаты ворвались в заводской цех, где засели повстанцы. Среди убитых и раненых увидели высокого старика с длинной седой бородой. Отдавая ружье, он назвался Джоном Брауном. «Я пришел освободить рабов, — сказал он. — Я пытался усовестить людей, но понял, что жители южных штатов никогда не сознаются, что они преступники против бога и человечества. Поэтому я считал себя вправе пойти против ваших законов».

— Да, я хорошо знала капитана Брауна, — гордо сказала негритянка. — Это был лучший из людей.

Она шлепнула тяжелый влажный жгут на груду мокрого, уже выстиранного белья, осторожно слила из корыта в ведро черную мыльную воду и, сняв с печурки другое ведро, залила корыто горячей, дымящейся чистой водой. Потирая спину, приказала:

— Джордж, вылей-ка и принеси свежей.

Негр подхватил оба ведра, и с грязной водой и пустое, и растаял в черном, дышащем ночной прохладой, треугольнике входа. Слышно было, как он насвистывает, удаляясь, какой-то псалом, затем стало тихо. Взбив густую белоснежную пену, Гарриэт бросила в корыто новую охапку белья, от которого шел кислый запах, передохнула минуту и вновь принялась за стирку, упираясь головой в брезент палатки.

— На что же рассчитывал Джон Браун, когда поднимал восстание? — спросил Турчанинов. — У него был хоть какой-нибудь план?

— Был, сэр, — сказала негритянка. — Он хотел захватить федеральный арсенал, вооружить всех негров, готовых сражаться, занять горные районы и построить там укрепления. Потом спуститься с гор в долины и создать республику на освобожденной земле. Он даже написал Конституцию для будущей, — что-то торжественное прозвучало у нее в голосе, — свободной негритянской республики. Он был точно пророк, мисси, ведущий свой народ... Да, я не раз встречалась и беседовала с этим человеком.

— Знаешь, Браун называл ее генералом! — сказала, смеясь, Надин. — Правда, Гарриэт?

Гарриэт смущенно кивнула.

— Правда. Не хочу хвастать, мисси, но масса Браун сказал про меня: «Вот генерал Табмэн, который может руководить армией». Меня, простую, неграмотную негритянку, он так назвал. Он, сам бывший военный, капитан!.. Потом на нашей конференции в Чэтеме, в негритянской церкви, мы выбрали его главнокомандующим повстанческой армией.

Турчанинов зорко поглядел:

— Так вы по-настоящему готовили восстание?

— Конечно, сэр! Весной в Питтсборо, у Джерита Смита, аболициониста, мы с Брауном уже обсуждали, когда и где начать. До того мы держали связь через Фредерика Дугласа.

— Это вице-президент Общества борьбы с рабством?

— Да, сэр, теперь он вице-президент. Цветной.

Вернувшийся Джордж принес зачерпнутой в лесном ручье свежей воды, поставил ведро на раскаленную печурку и опять присел перед ней на корточки. А Гарриэт стирала белье раненых и рассказывала:

— Тогда, в Питтсборо, я в последний раз видела массу Брауна... После того я вовсю принялась миссионерствовать. Я всюду ездила и находила нужных людей. Я убеждала их примкнуть к нашему делу. Я доставала деньги... Мне очень хотелось поехать в Харперс-Ферри, чтобы выступить вместе с массой Брауном, но тут вдруг я заболела и надолго слегла. Здоровье у меня, мисси, не очень крепкое, это только на вид я такая здоровая... Едва встала с постели, еще слабая, я села на поезд и поспешила туда, где вот-вот должна была начаться схватка, но было уже поздно. В Нью-Йорке на вокзале люди расхватывали газеты и читали вслух. Так я узнала, что восстание подавлено, а масса Браун взят в плен и его будут судить.

— Значит, ты была не только Моисеем, а еще и генералом Табмэн, — задумчиво, без улыбки, проговорил Турчанинов. — Скажи, Гарриэт, сколько же всего людей ты вывела в Канаду?

— Около трехсот человек, сэр. А на Юге была девятнадцать раз.

Турчанинов поднялся с койки.

— Ну, уже поздно. Отдыхайте, — сказал он неграм. — Проводи меня, Наденька.

Они окунулись в пахучую темноту ночного леса и медленно пошли под высокими спящими деревьями. Пройдя несколько шагов, Иван Васильевич остановился у какой-то повозки без лошадей, присел на опущенную к земле оглоблю, потянул жену за руку.

— Сядь. Я не хотел говорить при всех.

— А что такое? — встревожилась Надин, садясь.

— Да ты не волнуйся, Наденька, пустяки. — Он охватил ее тяжелой рукой за плечо и ласково привлек к себе, коснулся губами теплого выпуклого лба. — Мне просто хотелось поговорить с тобой. Ведь я же всем делюсь... Понимаешь, мне кажется, Бюэллу не понравилось, как я сегодня говорил на совещании.

— А что ты говорил?

— Я критиковал «Анаконда-план». Его придумал сам Мак-Клеллан. Понимаешь, он предлагает окружить всю территорию мятежников, постепенно стягивать кольцо и таким образом задушить Конфедерацию. Как удав душит свою жертву.

— А почему это плохо, Жан? — Она прижалась к нему, ощущая тепло сильного родного тела, знакомо пахнущего табаком, по́том и кожей. Костры за деревьями постепенно угасли, люди расходились спать.

— Ну как ты не понимаешь! — воскликнул с некоторой даже досадой Иван Васильевич. — Это же сплошной, растянутый на тысячи миль фронт, который требует огромного перевеса сил. Противник может прорвать его в любом месте, и тогда все летит к черту, весь этот гениальный план... Ты знаешь, как называют газеты Мак-Клеллана? «Молодой Наполеон»! Ха! «Молодой Наполеон»!.. Борзописцы несчастные!

— Неужели этого никто, кроме тебя, не понимает?

— Я не знаю, душа моя, понимают или нет, но все почтительно слушали Бюэлла, как он разглагольствовал насчет этой самой «Анаконды», и молчали. А я не могу так. Совершается громадная преступная глупость, которая будет стоить лишней крови, лишних ненужных жертв, — и я должен молчать?

— Но ведь другие полковники и генералы молчали? — негромко сказала Надин.

— Это их личное дело. А я не желаю быть ни дураком, ни подлецом-подхалимом.

— Нет, ты неисправим, Жан! — вздохнула Надин, отстраняясь от мужа. — Непременно нужно испортить отношения с людьми, от которых ты зависишь! Ведь Бюэлл до сих пор хорошо к тебе относился. Ты получил командование бригадой.

— Не Бюэлл, так другой бы дал мне бригаду, — угрюмо проворчал Турчанинов. — На войне, дитя мое, карьеру делают быстро. Либо голова в кустах, либо грудь в крестах.

— И сильно он рассердился? — с тревогой спросила Надин, помолчавши.

— Кто? Бюэлл? Да нет, Наденька. Сделал только кислую мину и заговорил о другом. Пожалуйста, не волнуйся! — успокаивал Иван Васильевич жену, досадуя на себя: к чему затеял этот совершенно ненужный разговор, который только огорчил ее и растревожил?

Сильно покривил душой Иван Васильевич, рассказывая, как отнесся командующий армией к его выступлению. Если бы на самом деле так было! Но в действительности произошло все совсем по-другому. До сих пор не мог забыть Турчанинов ни изменившегося лица, с которого разом смахнуло всякую улыбчивость, ни резкого тона командующего армией, когда он, прервав его на полуслове, поднялся на ноги и заявил, что здесь не конгресс, а штаб действующей армии и что офицер должен беспрекословно выполнять приказы высшего командования, а не пускаться в какую-то неуместную критику, ни общего недружелюбно-осуждающего молчания, каким встретили горячую турчаниновскую речь собравшиеся военные люди...

Он стал прощаться с Надин.

— Только береги себя, Жан, милый, — сказала она умоляюще. — Не лезь в огонь. — И, разомкнув обвивавшие его шею руки, отступила на шаг, перекрестила по-русски.


ХАНТСВИЛЛ


Южный городок Хантсвилл, которым предстояло овладеть, лежал при железной дороге, связывающей Мемфис с Чарлстоном на Атлантическом океане. На подходах к нему пути заранее были разрушены конфедератами. Эшелоны не дошли до станции, головной поезд остановился среди равнины, и вылезшие из вагонов офицеры увидели перед тихо шипящим паровозом взорванные, торчащие кривыми клыками рельсы и поваленные столбы с обрывками телеграфных проводов.

...Подгоняя жеребца, Турчанинов ехал рысью по дороге вместе с начальником штаба и несколькими конными ординарцами.

Издали доносилась частая ружейная стрельба. Разгораясь больше и больше, постепенно она превращалась в непрерывный, ожесточенный, перекатывающийся из края в край сухой треск, в котором тонули гулкие сдвоенные и тоже непрерывные пушечные удары. Сражение кипело за лысым пригорком, куда всползала истоптанная гуртами скота дорога. Навстречу на повозках, запряженных мулами, везли тяжелораненых. Слышались стоны. Легкораненые шли сами, в одиночку и группами. Далеко были видны белые, наспех забинтованные головы и руки.

— Пленные! — сказал, глядя вперед, майор Блэк.

Под охраной трех пехотинцев — два по бокам, один сзади — медленно приближалась нестройная, понурая колонна безоружных людей в широкополых шляпах и серых куртках. Человек двадцать пять — тридцать их было. Когда поравнялись, Турчанинов спросил идущего в первом ряду офицера южан, какого они полка. Офицер в порванном мундире, высокий, молодой, — голова забинтована, просочилось вишневое пятно, — глядел в сторону, не отвечал на вопрос.

— Я спрашиваю, какого полка? — повысил Иван Васильевич голос.

Пленный продолжал молчать, непримиримо сжав запекшиеся губы.

— Вы плохо воспитаны, молодой человек, — сказал Турчанинов. — Когда спрашивают, полагается отвечать. Тем более когда спрашивает старший по чину.

Конфедерат поднял на него горящие, лютые глаза. Сипло сказал:

— С северянами я разговариваю только пулей или клинком.

— Первый Чарлстонский полк, сэр! — сказал за офицера один из пленных солдат.

— Мобилизованный? — спросил его Турчанинов.

— Мобилизованный, сэр. Иначе бы меня здесь не увидели. Воевать из-за негров охоты мало. Тем более что рабов у меня нет... Вы спросите, сэр, нашего лейтенанта, — ткнул большим пальцем в сторону офицера, — почему это гонят на войну только нас, простых людей, фермеров, а тех, у кого больше двадцати негров, начисто освобождают от мобилизации? Пусть скажет.

Турчанинов поскакал дальше.

Сзади послышался нарастающий гул и топот. Через минуту на полном карьере мимо пронеслась батарея. Ездовые, сидя верхом, нахлестывали тяжелых артиллерийских лошадей, солнце сияло на бронзовых стволах, из-под крутящихся зеленых колес вылетали камешки. Батарея «наполеонов» вынеслась на гребень холма, развернулась на всем скаку и застыла, уставясь пушечными жерлами в сторону врага. Забегали канониры. Отцепили орудия от зарядных ящиков, отвели лошадей пониже, за укрытие, поднося на руках снаряды, засуетились у пушек. Длинное желтое пламя выплеснулось из одного, из другого, из третьего, из четвертого жерла, повалил белый дым, волнуясь и расплываясь в воздухе. Четырехкратный грохот сотряс землю. Батарея начала обстрел неприятельских позиций.

Когда поднялись на пригорок, стал виден Хантсвилл. Солнце на несколько минут спряталось, длинные золотые спицы его лучей проткнули там и сям похожие на мотки дымчато-серой шерсти нагромождения облаков над городом. Среди скопления темно-красных, серых, желтых, голубых строений поднималась вдали белая церковь с острым шпилем. На окраине, пачкая сизое небо, тяжело и зловеще клубился темный дым разгорающегося пожара.

Но не вид лежащего в низине чужого города, который нужно было отбить у врага, привлекал сейчас внимание Турчанинова, а то широкое пространство между этим городом и подножьем холма, где развернулась и бушевала битва. Повсюду — и у каменного мостика через ручей, и у полуразрушенного домика с пробитой ядром красной черепичной крышей, стоявшего у дороги, и на обнесенных изгородями кукурузных полях, и дальше, у заборов городской окраины, — повсюду под жаркую трескотню перестрелки непрерывно вспухали белые плотные дымки, поднимались к небу, таяли, возникали вновь и вновь, постепенно сливаясь в большое, синеватое, изменчивое, то сходящееся, то расходящееся облако. Было видно, как на всем протяжении поля, по направлению к городу, где вдоль окраины гуще всего перебегали дымки выстрелов, двигались большие темные пятна. Чем дальше они удалялись от ручья, тем все более рассыпались на отдельные темные точки, которые настойчиво продолжали продвигаться и продвигаться вперед, хотя то и дело среди них появлялись ватные комочки ядерных разрывов.

Живописной, затейливо-безобидной, почти игрушечной выглядела издали общая картина сражения, и только бинокли, от которых не отрывались оба офицера, возвращали всему, что совершалось у них на глазах, подлинный суровый и безжалостный смысл. В оптических кружках линз с резкой, картинно яркой отчетливостью появлялись то ранцы и затылки солдат, кучно бегущих со штыками наперевес; то молоденький офицер кричит разинутым ртом, машет саблей — и вдруг будто споткнулся, колени под ним подгибаются, он неловко падает на бок, переворачивается и замирает, уткнувшись лицом в траву, а над ним мелькают бегущие ноги; вот промелькнуло чье-то залитое кровью лицо; белая оседланная лошадь растерянно скачет по полю, болтая пустыми стременами...

— Найт атакует в прекрасном стиле, — одобрительно сказал майор Блэк, держа у глаз бинокль.

— Найт действует неплохо, а вот о Муре этого сказать нельзя, — сердито отозвался Турчанинов. — Где же рассыпной строй, которому я учил Девятнадцатый полк?

— Да, наступают колоннами.

— Вы видите, какие несут потери?..

Капитан Найт со своим 18‑м полком действовал на левом крыле. Зуавы Мура атаковали противника в центре.

Через конных ординарцев Иван Васильевич передал приказы: командиру 19‑го полка рассредоточить людей и наступать цепями, командиру продолжающей стрелять батареи перенести огонь, с тем чтобы подавить неприятельскую артиллерию.

— Вейдемейер что-то медлит, — с досадой сказал Турчанинов после того, как ординарцы помчались в разные стороны. — Копается старик... А ведь уже самое время бросить в дело резервы.

Из-за спины Ивана Васильевича донеслась песня. Постепенно приближаясь, все отчетливей звучало среди трескучего шума боя хоровое, стройное, мужественно-воодушевляющее пение. Начальник штаба оглянулся и сказал:

— Вот как раз и он, сэр.

— Черт возьми, «Марсельеза»! Вы слышите, Блэк?! — воскликнул Турчанинов.

Держа строгое равнение, будто на параде, ряд за рядом, полк Вейдемейера гулко и слитно топал по дороге. «Вперед, вперед, сыны отчизны, день нашей славы наступил!» — грозно и вдохновенно пели марширующие немцы в американских мундирах, готовясь вступить в бой. Так, вероятно, пели они на баррикадах Берлина, Дрездена, Вены. Перед полком, придерживая серого, мышиной масти, поджарого жеребца, ехал Вейдемейер, молодцевато подняв седую длинноволосую голову. Почти рядом с ним, держа обеими руками древко, отшагивал гигант знаменосец. Красное свисающее знамя бросало розоватый отсвет на его напряженное широкобородое лицо.

Поравнявшись с командиром бригады, Вейдемейер не без удали выхватил из ножен саблю — стальная молния салюта сверкнула на солнце.

— Желаю победы, майор! — крикнул ему в ответ Турчанинов и сказал Блэку: — Лихой старик!

Полк Вейдемейера начал спускаться под горку. «Немцы! — мимолетно мелькнуло у Ивана Васильевича. — Американцы дерутся с американцами из-за негров, а им-то, немцам, какое до того дело?..» Ан, значит, есть дело! Так же, как есть дело и ему, русскому человеку... Впрочем, русскому ли? Уже не первый год числился Турчанинов, как и добивался того, гражданином свободных Североамериканских Соединенных Штатов...

— Контратака! Колоннами идут! — сообщил Блэк, продолжая глядеть в оптические стекла.

Турчанинов тоже припал к биноклю.

— Рукопашная пошла.

— Кажется, нас теснят, — сказал через несколько минут Блэк.

Стрельба на центральном участке боя утихла, в белых облаках дыма лишь порой вспыхивали искорки разрозненных выстрелов, но белые облака разносило ветром, мгла редела, и все больше делались видны красные штаны сражающихся зуавов. И еще стало видно, что, продолжая отбиваться штыками, красные эти штаны шаг за шагом пятятся под напором широкополых шляп. Пятятся, падают... Уж кое-где от тяжело топчущейся в дыму красно-серой массы отделяются фигурки в красных штанах и сломя голову бегут назад, все в одном направлении...

— Бегут! Смотрите, бегут! Мой центр!..

С размаху огрев плетью, Турчанинов поднял взвизгнувшего от злости и боли жеребца на дыбы, бросил вперед и, шпоря крутые лошадиные бока, поскакал туда, где кипела схватка. За ним следом пустился ординарец. Удерживая занервничавшую лошадь, Блэк глядел вслед двум всадникам, они делались меньше и меньше. Вот обогнали колонну Вейдемейера, пронеслись мимо убитой лошади в оглоблях опрокинутой повозки на обочине дороги. Вот пролетели по каменному мостику...

И тут слабо охнул Блэк: перед скачущим во весь опор полковником остренько сверкнул огонь, взметнулся, как бы преграждая путь, лохматый фонтан земли и дыма. Вырастая на задних ногах, конь Турчанинова запрокинулся, повалился на бок и остался лежать, конвульсивно лягая воздух. Вылетевшая из седла знакомая фигурка тоже осталась лежать на земле, безжизненно распластанная. «Боже мой!» — сказал майор Блэк.

Но нет, поднялась. Да, да, поднялась, благодаренье Господу, тяжело поднялась и направилась, прихрамывая, к подскакавшему Майклу. Майкл спрыгнул со своей лошади, помог полковнику взобраться на седло, тот тем же галопом понесся дальше.

У сорванных, висящих на одной петле дверей домика с разбитой черепичной крышей стояли Мур и его ординарец, державший на поводу лошадь, и оба, не замечая приближавшегося сзади Турчанинова, как бы в растерянности глядели на бегущих солдат.

— Какого дьявола? Полк бежит, а вы стоите и любуетесь? — в бешенстве проорал Турчанинов, на мгновенье придержав коня, и, не дожидаясь ответа, проскакал мимо майора.

Навстречу, и по дороге, и по кукурузному полю бежали солдаты, швыряя ружья, сбрасывая с плеч ранцы. Их было уже десятки, беглецов. Еще немного, еще минуты — и противник прорвет центр.

— Стой!.. Стой!.. Назад!.. — кричал Турчанинов, и потрясал револьвером, и крутился, ёрзая в седле на лошади, и, бросаясь то в одну, то в другую сторону, мчался наперерез бегущим, и преграждал им путь, и грудью коня наезжал на них. — Стойте, зуавы!.. Позор!.. Назад, мои зуавы!..

Солдаты начинали останавливаться: перед ними был сам командир бригады, да еще с револьвером в руке.

— Стой, назад! — слышались сквозь перестрелку истошные крики офицеров, которые, увидев Турчанинова, с удвоенным пылом принялись задерживать разбегающихся. Майор Мур, нагнавший верхом командира бригады, тоже крутился на лошади, кричал...

— Вперед, за мной! — надрывался Иван Васильевич, с восторгом видя, что беспорядочное, паническое отступление как будто приостановлено. Подбирая с земли ружья, солдаты бежали теперь в обратную сторону — туда, где шла еще рукопашная и слышен был только лязг сталкивавшихся штыков, да случайный выстрел, да вырвавшийся вдруг короткий вопль.

Сзади, срываясь и фальшивя, запел горн, рассыпалась тревожная дробь барабанов — подоспевший полк Вейдемейера пошел в атаку.

— За мно-ой! Вперед! — взывал, с саблей в руке, Турчанинов, и вокруг него, обгоняя один другого, спотыкаясь, перепрыгивая через упавших, бежали со штыками наперевес, и все тонуло в протяжном многоголосом крике на одной яростно-стонущей ноте...

Потом впереди появилась обложенная мешками с песком траншея, над бруствером из мешков мелькали широкополые шляпы, злобно хлопали навстречу выстрелы. Всадив шпоры в бока лошади, пригнувшись, Турчанинов промчался под пулями, с разгона перелетел через траншею и очутился среди серых солдат. Один из них приложился, чуть ли не в лицо полыхнул огнем и дымом, над ухом чмокнуло. Турчанинов поднял коня на дыбы, наскочил на конфедерата, привстав на стременах, хватил сверху саблей по голове. Успел, пока тот падал, выдернуть завязнувший в черепе клинок. Мимоходом, на скаку, рубанул с левого плеча и опрокинул другого солдата, пытавшегося ударить его штыком. Сбил грудью лошади еще кого-то...

Красные фески и кепи толпой взбегали следом за ним на бруствер траншеи, стреляли оттуда вниз. Со скрежетом сталкивались штыки, высоко поднимались и с размаху падали на головы ружейные приклады. Хриплое дыханье, проклятья сквозь стиснутые зубы, вырвавшийся вдруг нечеловеческий вопль, глухие стоны... Широкополые шляпы отбивались, выскакивали из траншеи наружу, убегали, отстреливались. Сквозь дым мелькали серые спины. Траншея была взята... С поднятой саблей, без шапки, проскакал на серой лошади Вейдемейер, ведя за собой своих солдат. Длинные волосы раздувались, белела широкая незагорелая лысина... На вражеской батарее уже суетились синие куртки, приканчивали последних защитников. Прижавшись спиной к пушечному стволу, канонир с окровавленной головой отмахивался от штыков длинным тесаком...

Потом открылась незнакомая опустелая улица, где под конскими копытами хрустели щебень и битое стекло, из окна второго этажа, выбросив руку, свешивался головой вниз мертвый солдат, а в глубине убегали, вспыхивая напоследок белыми дымками, серые фигурки.

Отъехав к дощатой стене какого-то дома, Турчанинов — землистый, страшный — остановил разгоряченную, как и он сам, лошадь, отер клинок о гнедую, потемневшую от пота, лоснящуюся шерсть, со стуком бросил в ножны. Белоногая лошадь, тряся головой, одичало косила темно-лиловым, сливовым зрачком, грызла железный мундштук — с него падали на землю мыльные хлопья пены. Еще стреляли кое-где из окон, из-за углов, из-за изгородей и в пропахшем порохом воздухе ныли случайные пули, но было ясно: Хантсвилл взят. Светлое, блаженное чувство переполняло Ивана Васильевича. Да, Хаитсвилл взят, а сам он, Турчанинов, живым и невредимым вышел из боя!

Подъехали майор Мур и начальник штаба. Мур, приятно улыбаясь, сказал что-то Турчанинову, — вероятно, поздравил с победой, — Иван Васильевич не расслышал, а может, и не хотел расслышать. Сдерживая лошадь, глядел он на беспорядочно валивших по улице, рота за ротой, солдат. Они торопливо шли, бежали мимо него с ружьями наизготовку, бородатые, грязные, возбужденные, их лица светились азартом и радостью одержанной победы.

И вдруг подхватила Турчанинова волна горячей признательности к этим простым людям, над жизнью которых он, командир, был властен, вместе с которыми делил все тяготы войны и шел на смерть.

— Ребята! — закричал он, сорвав с прилипших ко лбу волос кепи и высоко его подняв. — Ребята, поздравляю с победой! Ура!

— Ура-а! — дружно, с радостной готовностью, загорланили, оглядываясь на него, бегущие мимо солдаты, и тоже замахали шапками.


ОКО ЗА ОКО


Всю ночь лил дождь, припустив еще с вечера, и утих лишь, когда установился новый день — серенький, без солнца, ветреный, совсем не майский. Дорогу, по которой форсированным маршем, без обозов, двигались полки 8‑й бригады, залило жидкой и клейкой темно-красной грязью. Блестели полные воды глубокие колеи от орудийных колес.

Насквозь мокрые, в облепивших плечи шинелях с пелериной, навьюченные походной поклажей, неся ружья кое-как, хмурые, молчаливые солдаты шагали нестройными, спутавшимися рядами. У себя за спиной Турчанинов слышал несмолкаемое тяжелое шлепанье по лужам облепленных грязью ног. Многие из этих ног были босы. После первых же часов марша под дождем новенькие, только что полученные на бригаду башмаки развалились. Солдаты, разувшись, побросали их на ходу. Иван Васильевич, наблюдая такое, только зубами скрипел. Было время, когда, потрясая растерзанным солдатским сапогом, гневно кричал он подпоручику Толстому: «Картон!» Оказывается, и здесь, за тридевять земель, были те же порядки.

Вместе с Турчаниновым, верхом на мокрых, шершавых лошадях, окутанные потемневшими от дождя непромокаемыми плащами, с натянутыми на кепи капюшонами, ехали во главе растянувшейся походной колонны командиры полков Вейдемейер и Мур. Сзади трясся в седле ординарец полковника Майкл.

Дорога вилась среди зеленых полей зреющего хлопчатника. Изредка виднелись строения покинутой хозяевами фермы — без окон и без дверей, ободранные, разграбленные проходящими войсками. «Второй год война, все топчемся на месте», — думал Турчанинов.

Вся весна нового, 1862 года прошла в напряженных боях. После Хантсвилла 8‑я бригада овладела небольшим городком Афинами. Затем, выполняя полученный свыше приказ, Турчанинов двинулся дальше, оставив в Афинах 18‑й полк. Но сейчас тревожное донесение Найта сообщало, что южане превосходящими силами штурмуют город, срочно требуется помощь. С основными силами своей бригады Иван Васильевич вновь пошел на Афины.

— Я думаю, подоспеем вовремя, — озабоченно говорил он Вейдемейеру, испытывая сейчас знакомое приподнято-томительное чувство ожидания боя.

Немец отвечал на это, что считает командира 18‑го полка опытным и мужественным офицером, который сумеет продержаться до прихода подкреплений. Всю мочь старый эмигрант провел без сна, на конном марше, в седле, и все же на лице Вейдемейера с покрасневшим острым носом, со слезящимися от ветра глазами и скошенной на сторону седой бородой лежало обычное выражение энергии и решительности.

— Тысяча чертей! Надо действовать решительней! — воскликнул вдруг немец, видимо отвечая на свои мысли.

— Мы как будто действуем достаточно решительно, — сказал Турчанинов.

Немец захохотал, откинув голову.

— Вы не поняли меня, герр оберст. Я говорю не о нас с вами, а вообще о войне. Президент, по-видимому, честный малый, но слишком оглядывается на реакционеров. А сейчас нужна революционная война.

— Что значит революционная?

— Действовать радикально, смело и решительно. В первую очередь освободить негров. Дать им в руки оружие. Мало того — формировать из них полки. Да, полки!

— Чернокожие полки? — холодно спросил молчаливый больше обычного Мур.

— Да, да, чернокожие полки, тысяча чертей! Вы знаете, что пишет по этому поводу Карл Маркс?

— А кто такой Маркс?

— Умнейший человек нашего времени, старым другом которого я имею честь состоять. Мы не раз встречались, а теперь переписываемся. Он давал статьи в мой журнал.

— Какой журнал? — спросил Турчанинов.

— «Революция». Я выпускал его уже здесь, в Америке, когда эмигрировал из Германии. О, у Карла светлая голова! — Вейдемейер поднял палец. — Он сидит у себя в Лондоне, пишет свою «Критику политической экономии», а в то же время внимательнейшим образом следит за всеми нашими делами. Так вот он пишет: «Даже один только полк, составленный из негров, окажет поразительное действие на нервы южан». Вы понимаете, джентльмены? Если бы Линкольн набрался смелости объявить эмансипацию и призвал в армию негров — война была бы закончена в два счета. Тыл южан развалился бы сам собой.

— Даже в варварской России уже нет рабов, — сказал Турчанинов. — Царь наконец освободил крестьян. Вы слышали, Вейдемейер?

— О, яволь! — откликнулся немец.

— А у нас, в свободной, передовой, цивилизованной стране, до сих пор три миллиона людей в рабстве.

— Не людей, сэр, а черных дикарей, недалеко ушедших от обезьяны, — поправил Мур. — Люди в Америке свободны.

В том, как майор выдержал его взгляд, что-то вроде вызова почудилось Турчанинову.

— Странно слышать это от офицера армии, сражающейся за освобождение негров, — сказал Иван Васильевич.

Мур возразил с дерзкой почтительностью:

— Простите, сэр, я сражаюсь за объединение Союза. За сильную Америку. И смею думать, сэр, очень многие офицеры скажут вам то же самое.

Турчанинову захотелось напомнить майору, как он при Хантсвилле сражался за сильную Америку. Что это тогда было? Растерянность или... Уж не «медянка» ли майор Генри Мур? Немало пробралось в ряды федеральной армии тайных сторонников и агентов южан, метко окрещенных именем ядовитой змеи, незаметно подползающей к своей жертве.

А что касается офицерства, его отношения к целям войны, тут, к сожалению, он был прав, майор Мур. Ивану Васильевичу самому случилось как-то услышать выступление офицера федеральных войск на массовом митинге по вербовке солдат. «Я ненавижу негра больше, чем дьявола!» — выкрикнул офицер, стоя над толпой, и слушатели ответили ему рукоплесканьями. Правда, хлопали далеко не все...

— Вы слышите, джентльмены? — Вейдемейер приставил ладонь к раковине уха, из которой торчали седые волоски. Прислушался и Турчанинов: вдали знакомо постукивало, потрескивало, погромыхивало. При звуках отдаленного боя люди встрепенулись, невольно прибавили шаг. Слава богу, наши еще держались! Однако вскоре заглохла далекая ружейная и пушечная стрельба, наступило недоброе молчание.

Полчаса спустя прискакавший из передового дозора кавалерист сообщил Турчанинову, что впереди на дороге видна приближающаяся колонна пехоты и что, по всей вероятности, это наши.

С вершины холма, где остановили своих лошадей офицеры, на тугом, свистящем, треплющем конские гривы ветру, во все стороны открылась ширь пасмурных полей. Стало видно: растянувшись длинной реденькой лентой, медленно двигались навстречу по грязной, жидко блестевшей лужами дороге остатки отступающего 18‑го. Впереди ехали на лошадях несколько офицеров с командиром полка.

Издали увидев Турчанинова, капитан Найт отделился от других всадников и помчался к командиру бригады. Подскакал, разбрызгивая грязь, круто осадил свою буланую лошадку, стал рапортовать. Иван Васильевич слушал насупясь. И так заранее было все известно: «Превосходящие силы противника... Сделали все, что могли, сэр... Штыками пробивались...» Правильно, сделали все, что могли. Но оттого не легче.

— Вы ранены? — спросил он, заметив, что у Найта забинтована кисть.

— Пустяки, сэр.

Шлепая ногами по красноватому месиву грязи, кучками и в одиночку подходили отступавшие солдаты. Останавливались, прислушивались к беседе командиров. Толпа вокруг Турчанинова и Найта накапливалась. У Ивана Васильевича при виде ее стеснило грудь. Угрюмые, чумазые от пороховой копоти лица, мрачный блеск запавших, обведенных черной каймой глаз, порванная, темнеющая пятнами крови одежда, наскоро наложенные повязки у иных — все говорило о поражении, о разгроме, о том, что люди с трудом вырвались из вражеского кольца.

— Каковы потери? — спросил он отрывисто.

Немалые оказались потери.

— Они расправились с взятыми в плен нашими самым неслыханным образом, — стараясь побороть волнение, докладывал капитан Найт и сдерживал крутящуюся под ним резвую буланую кобылку.

— Расстреляли?

— Нет, сэр, гораздо хуже. Пусть вам сообщит очевидец. Рядовой О’Брайен! — позвал капитан, оглянувшись на своих солдат.

Держа ружье на плече, как палку, прикладом назад, выбрался из толпы невысокий пехотинец без шапки. Голова была обмотана белым, из-под бинтов торчали прихваченные рыжие вихры. Не сразу узнал Иван Васильевич веселого солдатика, рассказывавшего в лесу про сказочного богатыря Дейва Крокета.

— Не дай бог, сэр, видеть человеку когда-нибудь такое! — сказал он хрипло, устремив на Турчанинова пустые, диковатые глаза, вряд ли сейчас видящие того, с кем разговаривал. — Я спрятался, они меня не заметили, а то и со мной сделали бы то же самое... Они рвали нашим парням головы...

— Как то есть рвали? — нахмурился Турчанинов, не понимая.

— Порохом... — Губы солдата под щетинистыми усами вдруг задрожали, он заплакал. Утирая глаза грязным кулаком, выдавливал из себя сквозь рыданья: — Пороховыми зарядами... Вставляли в уши и поджигали... Я все видел... А с других индейцы — с ними и индейцы — снимали скальпы... Еще с живых...

Глухой ропот ужаса и возмущения прошел за спиной Ивана Васильевича.

— Негодяи! Проклятые палачи! — послышались возгласы.

Кто-то надорванным голосом выкрикнул:

— С ними тоже так поступить!

Майкл, ни на шаг не отъезжавший от Турчанинова, мрачно проговорил:

— Господь сказал: око за око, кровь за кровь... Война.

Но такого озверения еще не видывал Иван Васильевич, хоть и нанюхался на своем веку пороху и знал войны. Кто это сказал, что самая жестокая война — гражданская?

Потрясенный тем, что услышал, окинул Турчанинов внимательным взглядом насупленные, ожесточенные лица солдат. Понимал: ребята крепко устали, одни — от марша, другие — от сражения. И все же, не думая об отдыхе, нужно было начинать новую битву. Сейчас же. С ходу. Пока солдатские сердца кипят жаждой расплаты, пока не остыл боевой запал.

— Джентльмены! — сказал он офицерам, откидывая отяжелевший от влаги капюшон плаща. — Предлагаю обсудить план атаки.


* * *

После короткого, но жестокого боя, охваченные с трех сторон, Афины были взяты вторично. Выбитый из города противник отступал — издали доносилась слабеющая перестрелка.

Довольный, возбужденный, в мундире нараспашку, со съехавшим набок черным галстуком, Турчанинов сидел в одной из комнат занятого под штаб богатого дома, глотал ложка за ложкой принесенный Майклом суп и, обсасывая усы, отдавал распоряжения забегающим сюда, все еще разгоряченным командирам полков и батальонов. Сражение кончилось, победа осталась за ним, и внезапно он почувствовал, что голоден как зверь.

В разбитое итальянское окно тянуло с улицы гарью. Вблизи догорало пожарище. Курился горький синий дым, из груды мерцающих, то раскаленно-золотых, то угольно-черных балок выбивались последние языки пламени, сквозь дым долговязо торчала закоптелая печная труба. Вокруг подъехавшей походной кухни толкалась и напирала толпа солдат, навьюченных ранцами, ружьями, свернутыми одеялами, негр-повар без устали разливал черпаком дымящийся суп в подставляемую посуду. Получившие отходили в сторону, осторожно неся котелки и перешагивая через валявшиеся повсюду тела в серых и в синих куртках. С жадностью принимались за еду, одни — присев на камешек или на какую-нибудь приступку, другие — стоя на ногах.

Турчанинову доложили, что пришли негры и просятся к самому главному массе.

Иван Васильевич бросил на бархатную скатерть оловянную ложку, отодвинул закоптелый, наполовину опустевший котелок.

— Наверное, волонтеры. Пусть войдут.

Они вошли, кланяясь, заискивающе сверкая белыми зубами, теребя в руках потрепанные шляпы, — гурьба темнолицых, плохо одетых людей в разбитых башмаках. Вошли и столпились у порога, робея под взглядами собравшихся офицеров.

— О, старый знакомый! — добродушно сказал Турчанинов. Весело-возбужденные глаза смотрели на стоявшего первым статного оливкового мулата. — Кажется, тебя зовут Гектор?

Мулат ответил радостной улыбкой:

— Гектор, масса.

— Ты что же, из Канады?

Продолжая улыбаться, Гектор отрицательно помотал головой.

— Из Канады, масса, я уже давно... Я хотел поступить в армию, чтобы сражаться за свободу, но везде меня гнали и говорили, что цветных в солдаты не берут. И тут я услышал ваше имя и подумал: вот кто меня примет. Я долго искал вашу бригаду и вот наконец нашел. А этих ребят, — показал на товарищей, — привел с собой.

— А твой товарищ, как его, Юп, кажется? Он где?

— Остался в Канаде, масса. Он хорошо устроился, старый Юп.

— Так. — Турчанинов помолчал, подумал. — Значит, просишься в армию? И вы тоже? — перевел глаза на остальных.

Негры закивали головами:

— Тоже, масса, тоже.

— Ну что ж, очень хорошо. Молодцы, ребята! — сказал Иван Васильевич. — Только предупреждаю, мне нужны храбрые солдаты.

— Дайте нам ружья, масса полковник, и вы увидите, как мы будем воевать, — сказал на это худой негр с черной шерстяной бородкой, на полголовы выше других.

Где-то невдалеке протрещал нестройный ружейный залп, от которого задребезжали оконные стекла. Хлопнули два-три отдельных револьверных выстрела. С мгновенно мелькнувшей догадкой Турчанинов вскинул глаза на офицеров:

— Что это такое?

— Простите, сэр, я приказал своим ребятам пленных не брать, — хмуро ответил капитан Найт, и в угрюмом его голосе Турчанинов почувствовал ожидание неминуемого возражения со стороны командира бригады и готовность яростно, вплоть до крупного разговора, оспаривать такое возражение. — Вы были на пустыре за огородами? Видели? — запальчиво спросил он, переходя в наступление.

Да, Турчанинов уже побывал на пустыре, о котором говорил Найт. И видел.

К сахарному клену был привязан мертвый обгорелый негр, от которого уцелела только черная курчавая голова да еще плечи и грудь, прикрытые опаленными лохмотьями синей армейской куртки. На темном искаженном лице ярко белели стиснутые в предсмертной муке зубы. Обугленные, скрюченные ноги походили на черные корни. Сквозь седую золу, на которой разбросаны были головешки, дышал чуть розовеющий жар. Казалось, еще стоит в воздухе смрад горелого мяса.

Такой же полусгоревший труп негра был привязан и к другому, опаленному снизу дереву.

Но дальше было еще страшнее. На земле, щедро обрызганной уже подсохшей кровью и желтыми мозгами, в беспорядке лежали безголовые трупы в синих мундирах, со связанными на спине руками. Вместо голов, разнесенных взрывом, торчали красные кочерыжки. Над ними висело гудящее мушиное облачко.

Турчанинов видел, какое выражение легло на лица солдат, когда, собравшись вокруг, опираясь на ружья, в свинцовом молчании рассматривали они обезображенные тела товарищей. Видел, как стоявший возле его лошади молодой солдатик вдруг позеленел, торопливо расталкивая соседей, выбрался из толпы зрителей, отошел, пошатываясь, в сторону и его стошнило...

Турчанинов тронул лошадь шпорой, солдаты расступились перед ним, он медленно поехал прочь — по опустелым улицам завоеванного притихшего городка. Да, война... Штукатурка стен, точно оспой, исклевана пулями, висят полуоторванные ставни. Усталые солдаты отдыхали в тени деревьев и дощатых заборов, составив ружья в пирамидки. Босой пехотинец стаскивал с убитого, валявшегося на мостовой неприятельского офицера щегольские желтые сапоги, злобно дергал за ногу — сапоги были тесны, не слезали.

Откинув прозрачный тюль, глядела на победителей из окна богатого особняка пожилая леди в седых буклях — и каким злобным презрением дышало сухое породистое лицо! Шедший мимо, прихрамывая, молодой солдатик остановился было под окном, попросил пить. Старуха в ответ со стуком захлопнула раму и растаяла за тюлевой занавеской...

— Капитан Найт, направляю новых волонтеров в ваш полк, — сказал Турчанинов, точно не расслышав заданного ему вопроса. — Займитесь ими и сделайте хороших солдат.

— Слушаюсь, сэр. — Просветлев лицом, Найт с подчеркнутой субординацией сдвинул каблуки. Похоже, командир бригады в душе был с ним согласен.

Вновь трескуче ударил поблизости ружейный залп. Турчанинов покривился, нахмурился, однако ничего не промолвил.

Быстрые приближающиеся шаги послышались в полуоткрытую дверь.

— Сэр! Вы слышите эти выстрелы? — крикнул Турчанинову вошедший, нет, ворвавшийся майор Генри Мур.

— Слышу, — сказал Иван Васильевич, глядя на невозмутимого обычно майора. Что с ним? Запыхался, на себя не похож...

— Вам известно, что это расстреливают пленных солдат противника? Что это? Преступление!.. Варварство!.. Нарушение всех законов войны!.. — выкрикивал вне себя Мур, губы у него тряслись.

— А вам известно, что они сделали с моими ребятами? — взревел капитан Найт, и шрам у него на щеке налился кровью. — Вы, чертов защитник южан! Подите полюбуйтесь! Ха, «варварство»!.. Еще вопрос, кто варвары.

— Встать смирно! — гаркнул вдруг Турчанинов на Мура, поднявшись со стула, бледнея. Яростный блеск зажегся в голубых, добродушных обычно глазах. — Как вы смеете так разговаривать с командиром бригады? Вы где находитесь? — кричал он, радуясь, что может дать выход накопившейся неприязни к этому человеку, цукать его по-гвардейски, по-русски. — Не возражать! Молчать!

Но опешивший от неожиданности майор Мур вовсе и не думал возражать — молчал и, руки по швам, навытяжку стоял перед не на шутку разгневанным командиром бригады.


ДВА САПОГА — ПАРА


Сидя в аляповато-роскошной кают-компании (мягкие диваны, крытые бархатом гранатового цвета, зеркала, позолота, панели красного дерева), главнокомандующий федеральными войсками Джордж Мак-Клеллан давал интервью корреспонденту нью-йоркской газеты. Пароход, на котором прибыл генерал, пришвартовался у одной из пристаней на широкой Миссисипи, вровень с низкими берегами несущей мощные желтые воды. Здесь, в маленьком пыльном, раскаленном под южным солнцем, прибрежном поселке, и расположился на время штаб генерала Бюэлла, с армией которого знакомился сейчас Мак-Клеллан.

Несмотря на раскрытые настежь окна, в кают-компании было жарко, душно. Молодой главнокомандующий расстегнул суконный синий сюртук с двумя рядами тесно посаженных золоченых пуговиц, распустил черный галстук-бабочку. Откинувшись на спинку мягкого кресла, он пощипывал ван-дейковскую эспаньолку под нижней губой, нетерпеливо покачивал закинутой на колено ногой в мягком, шевровом, собравшемся гармошкой сапожке. Тон ответов Мак-Клеллана давал понять присутствующим, что, согласившись на подобную беседу, он лишь снисходит к лысоватому, профессионально настырному человечку с блокнотом в руках, клетчатые панталоны которого резко выделялись среди военных мундиров.

— Скажите, генерал, Потомакская армия, которой вы непосредственно командуете, считается самой большой и самой лучшей армией современности? — спрашивал, держа карандаш наготове, корреспондент.

Мак-Клеллан склонял голову со спадающим на потный лоб наполеоновским клоком волос:

— Безусловно.

— Но чем объяснить, сэр, что до сих пор она не предпринимает решительного наступления?

Генерал грыз ногти, обдумывая ответ, бросал исподлобья взгляды на собравшихся в салоне штабных офицеров, — те слушали беседу, соблюдая почтительное молчанье.

— Скажите, молодой человек, вам знакома моя книга «Руководство в искусстве ведения войны»?

— Нет, генерал.

— Очень жаль. Прежде чем начинать со мной беседу, вам не мешало бы познакомиться с моей книгой, — надменно отвечал командующий федеральными войсками.

Корреспондент почтительно осклабился:

— Не премину это сделать.

— Да. Тем более, если вы взяли на себя смелость касаться военных вопросов. Я призван спасти мою страну и несу ответственность за судьбу нации. (Корреспондент, утвердив свой блокнот на клетчатом колене, спешно записывал.) Я не имею права — вы поняли меня? — не и‑ме‑ю пра‑ва на необдуманные и опрометчивые шаги... Записали?.. «Я намерен действовать осторожно, мистер президент, — так я предупредил Линкольна, когда получил назначение на пост главнокомандующего. — Поэтому прошу меня не торопить». Если вы, молодой человек, повторите в вашей газете мои слова, сказанные президенту, я не буду возражать. Можете также написать, что я обдумываю новый стратегический план, который обеспечит скорую победу над врагом.

Корреспондент лихорадочно писал.

С водяным мельничным шумом прошел мимо какой-то пароход, и кают-компанию стало легко и плавно покачивать. На потолке живой зеркальной сеткой трепетали веселые отражения мелких волн.

«Похоже, звезда «маленького Мака» начинает закатываться, — думал генерал Бюэлл, поглядывая из-под тяжелых век то на главнокомандующего, то на нью-йоркского журналиста. — Газеты уже недовольны, спрашивают о наступлении... А как в прошлом году захлебывались! «Ма́стерская деятельность маленького Мака...», «Молодой Наполеон...» Действительно, поражение за поражением, генерал Ли, хоть войск у него втрое меньше, бьет нас, как мальчишек. Потомакская армия, прославленная армия, прославленная как самая лучшая, по-прежнему стоит под Вашингтоном и не двигается с места... Хо-хо-хо!..»

После того, как журналист откланялся и исчез, Мак-Клеллан дал волю с трудом сдерживаемым чувствам.

— «Решительное наступление»! Подавай им, видите ли, решительное наступление! — желчно сказал он. По-наполеоновски засунув одну руку за борт сюртука, а другую держа за спиной, прошелся по кают-компании — маленький, на высоких каблуках, сердито-напыженный.

— Эти тыловые вояки не понимают, что война есть война. Прежде чем наступать, нужно уметь и отступать.

— Совершенно верно, сэр! — поспешил поддакнуть Бюэлл. — Всякий генерал должен заранее обеспечить себя линиями отступления. И это не менее важно, чем линии связи и снабжения.

Продолжая расхаживать, Мак-Клеллан бросил на него благосклонный взгляд.

— Я вижу, генерал, вы знакомы с моим трудом.

— А как же иначе! — воскликнул Бюэлл. — Мое мнение, сэр: каждый военачальник обязан знать эту книгу. Классический труд!

(Быть может, звезда Мак-Клеллана и начинала закатываться, но пока что он был главнокомандующим, и этого не следовало забывать.)

Мак-Клеллан, можно было подумать, не расслышал юношески пылкого замечания седовласого генерала, однако ж хмурое лицо несколько прояснилось. Немного погодя сказал:

— Да, джентльмены, война, к сожалению, есть война. Придет время, когда белый протянет руку белому, но пока приходится помнить, что прежде всего мы воины и должны выполнить свой долг перед страной.

На исходе знойного летнего дня, завершив к тому времени ознакомление с армией Бюэлла, главнокомандующий двинулся дальше. Генерал Бюэлл и штабные офицеры провожали гостя, стоя на пристани, где пахло смолой и теплым деревом. Пришвартованный к берегу белый, одноколесный, глубоко осевший пароход, с высокими надпалубными постройками, с двумя утвержденными поперек палубы длинными и тонкими трубами, был обложен по бортам мешками с песком, за которыми мелькали кепи солдат, а на носу и на корме высовывались стволы маленьких горных пушек.

Матросы убрали сходни. Сильней повалил жирный черный дым из высоких труб, украшенных зубчатыми коронками. Низкий, протяжный рев пронесся над широкой гладью Миссисипи. Пароход дал второй гудок, затем третий и с шумным плеском медленно отошел от берега. Огромное, похожее на мельничное, колесо за кормой, сбрасывая с плиц лохматые белые потоки, тяжело перемалывало разрытую вспененную воду. Потянуло свежим, вольным ветром. Во весь простор распахнулась перед глазами играющая под солнцем искрами, на стрежне лазоревая, спокойная речная ширь, в которой отражались золотисто-белые громады облаков. Туманно синел лес на дальнем берегу.

— Проводили начальство! Кажется — хо-хо-хо! — маленький Мак остался доволен, — с веселой начальственной фамильярностью сказал Бюэлл своим спутникам, когда на обратном пути шли среди сложенных штабелями, загромоздивших пристань кип грязного растрепанного хлопка. Наверно, еще два года назад, в мирные времена, предназначен был хлопок для отправки на Север, да так и остался здесь на произвол ветров и ливней.

Генерал Бюэлл занимал уютный, лучший в поселке домик с высокой кирпичной трубой, с террасой и с бревенчатыми стенами, почти скрытыми под зелеными завесами дикого винограда. У дверей, волоча по земле саблю, расхаживал взад и вперед кавалерист-часовой. Привязанные к столбу террасы, две оседланные лошади, засунув морды в холщовые мешки, похрустывали овсом и отмахивались хвостами от мух.

При виде Бюэлла поднялся со скамейки и пошел навстречу очевидно давно уже поджидавший его майор — сухощавый, длинноногий, смуглый, точно испанец, с впалыми, синими от бритья щеками.

— Честь имею явиться, сэр, по вашему приказанию. Майор Генри Мур, — представился он командующему армией.

— А! — удовлетворенно сказал Бюэлл. — Прошу ко мне.

Пройдя в низенькую комнату, ныне превращенную в кабинет, где за письменным столом к бревенчатой стене была прибита оперативная карта, а в углу стояло оставшееся от хозяев кресло-качалка, он отдал служебные распоряжения дожидавшимся его офицерам и, только когда все разошлись, обратился к Муру:

— Я получил ваше донесенье, майор, и вызвал вас для того, чтобы уточнить некоторые вопросы.

— Слушаю, сэр.

Не присаживаясь, генерал выдвинул ящик письменного стола, поворошил лежавшие там бумаги, нагнувшись и показывая розовую лысинку на седой макушке. Распечатанное письмо появилось у него в руках. Утвердив на носу очки в золотой оправе, Бюэлл уселся в кресло-качалку и бегло просмотрел исписанные листки. Майор продолжал стоять навытяжку.

— Вот, скажем, вы пишете, что, помимо нарушения правил ведения войны, полковник Турчин нарушает приказы командования.

— Да, сэр.

— Приведите примеры, — сказал Бюэлл, качаясь. Кресло размеренно поскрипывало. Очки генерала на секунду превращались в два слепых белых пятнышка, затем опять делались видны за стеклами зоркие, хитренькие блекло-голубые глазки.

— Как вы полагаете, сэр, если в отнятых у неприятеля местах освобождают черных и, мало того, принимают их в федеральные войска, это не есть нарушение военных приказов? — спросил Мур.

— А он это делает?

— Систематически.

— Да, это, конечно, нарушение. Беззаконие, черт побери!

— А то, что полковник Турчин возит с собой женщину, не нарушение приказа?

— Да, да, вы об этом пишете. Что это за женщина?

— Он называет ее женой. Но вы сами понимаете, сэр, в условиях войны кого хотите можно назвать женой.

— Да, да, конечно. — Генерал плотоядно прищурил глаз. — И что — хо-хо-хо! — она недурна, эта леди?

На такой вопрос майор Мур позволил себе ответить хоть и почтительной, но в то же время понимающей улыбкой, даже с оттенком фамильярности:

— Да, недурна... Кроме того, — как бы пришло вдруг ему на память, — кроме того, полковник Турчин подает дурной пример своим подчиненным.

— Чем это?

— Своим весьма непочтительным отношением к высшему командованию. Критикует приказы и распоряжения.

— О, это вполне на него похоже!

Игривое выражение слетело с круглого, пряничного лица Бюэлла, и оно приняло суровый вид — вспомнилось генералу выступление полковника Турчина на военном совете.

— Благодарю вас, майор! — Не вставая с кресла-качалки, Бюэлл протянул Муру пухлую, крепкую руку, и тот с чувством пожал ее, обрадованный полным успехом личной беседы с генералом. — Кстати, откуда вы родом, майор Мур?

На секунду майор запнулся. Из-за выпуклых стекол в упор глядели на него пронзительные глазки. «Свой!» — подумал майор.

— Из Нового Орлеана, сэр.

— Знавал я одного Мура из Нового Орлеана, — проговорил задумчиво Бюэлл, продолжая качаться в кресле. — Богатейшие хлопковые плантации.

— Это мой дядя, сэр! — сказал майор.

— Вот как?.. Он был основным поставщиком сырья для моих текстильных фабрик... Ах, эта война! — Генерал сокрушенно вздохнул, помолчал несколько минут. Сняв очки, спрятал в черепаховый футляр. — Ну что ж, майор, еще раз благодарю вас от имени командования. Ваши заслуги будут отмечены, можете не сомневаться. (Мур пристукнул каблуками.) А этим славянином мы займемся. Тут ему не Россия. От этих эмигрантов, на которых не скупится старушка Европа, нам, истинным американцам, одно беспокойство.


Я ПРИДУ В ЛУИЗИАНУ!


Под лазарет был занят богатый плантаторский дом с белыми дорическими колоннами на фасаде, владелец которого покинул именье, едва только узнал о приближении северян. Переступившие порог офицеры увидели полный разгром. Освободившиеся черные рабы в мстительном восторге распотрошили ножами мягкие диваны, переломали хозяйские стулья и кресла, повыкалывали глаза висящим на стенах фамильным портретам.

У входа в зал, где положили раненых, Надин повстречала работавшую санитаркой Гарриэт.

— Мисси, баня готова, я истопила, — сказала негритянка. — Можно мыть раненых.

— Хорошо, — ответила Надин, заправляя под косынку выбившиеся волосы.

— И еще я хотела вам сказать, мисси. Нужно сделать баню-прачечную для негров. Отдельно. С юга много бежит к нам народу. Приходят грязные, вшивые. Может вспыхнуть эпидемия. Чистота, мисси доктор, нужна им не меньше, чем хлеб и свобода.

— Хорошо, Гарриэт, я поговорю, — рассеянно отозвалась Надин, озабоченная своими мыслями. Вот уж неделя, как в бригаде работала присланная из штаба дивизии специальная комиссия, знакомясь с бригадными делами. Не только Надин, сам Иван Васильевич голову ломал, стараясь понять, по какому, случаю вдруг проявил Митчелл к нему столь повышенный и столь недобрый интерес, что это означало и что, наконец, совершил он противозаконного?

Женщины посторонились, давая дорогу санитарам. Привычно шагая в лад, они выносили из палаты тяжело провисшие носилки, прикрытые сверху простыней, под которой намечались очертания неподвижного человеческого тела. Свесившаяся с носилок бледная рука случайно задела руку Надин. От мимолетного этого касанья осталось ощущение ледяного холода.

Сопровождаемая Гарриэт, молодая женщина вошла в зал, охвативший ее привычным тяжелым, тошнотворным запахом госпиталя.

Весь пол по обе стороны прохода был завален желтой маисовой соломой, на которой, прикрытые одеялами, в два длинных ряда лежали, а где и сидели десятки обвязанных грязными бинтами мужчин, часто беспомощных, как малые дети. Хорошо знаком был Надин вид изнуренно-серых, страдальческих, часто совсем молодых лиц.

Она постаралась отогнать от себя докучные посторонние мысли и переключиться на заботы и дела, связанные с этой палатой. Прежде всего ее интересовало состояние парня из Айовы, которому вчера ампутировала ногу.

Странным сейчас казалось Надин, что первая операция, в какой пришлось участвовать, могла произвести на нее дурнотное впечатление. Оперировал главный хирург, властный, грубоватый в обращении толстяк с широким, крючконосым, совиным лицом, громогласно отдававший распоряжения помогавшим ему врачам и фельдшерам. Он походил на мясника, доктор Паттерсон: закрывающий грудь и выпуклый живот клеенчатый фартук забрызган кровью, в оголенной по локоть толстой мохнатой руке кривой нож... Одного за другим укладывали санитары на операционную койку раненых — растерзанную, живую, страдающую человеческую плоть, и без устали резал, штопал, латал, чинил ее доктор Паттерсон, отбивая у смерти, а зачастую и безжалостно открамсывал напрочь то, что нельзя уже было спасти.

Случилось, что в общей спешке раненого усыпили недостаточно крепко. Едва острый хирургический нож вошел в тело, чтобы отделить раздробленную руку, как молодой солдат вдруг распахнул глаза и с душераздирающим криком рванулся с операционного стола. От этого вопля над ухом, от вида окровавленных докторских рук и фартуков, от удушливого, сладковатого, мерзостного запаха крови и хлороформа, наполнявшего помещенье, на минуту Надин сделалось нехорошо. (Ничего похожего на то, как препарировали трупы на курсах. О, совсем, совсем не то!)

Неимоверным напряжением воли ей удалось перебороть и подступившую к горлу тошноту, и обморочную томность, разлившуюся по телу, она продолжала делать свое дело (только бы не показать врачам-мужчинам женскую свою слабость!). И все же Паттерсон заметил внезапную ее бледность, рявкнул, злобно сверкнув очками: «Извольте работать, мэм! Мне нужны врачи, а не слабонервные леди!»

А нынче он уж не казался Надин мясником, и, помогая оперировать, она невольно любовалась этими мокрыми от крови, поросшими черной шерсткой, ловкими, артистически работающими руками. Во время больших сражений раненых несли и несли, они лежали, дожидаясь очереди, на земле, на своих же разостланных, пропитанных собственной кровью одеялах, а в колеблющейся светотени старых буков стояли столы хирургов, на каждом был распростерт искалеченный стонущий человек с землистым лицом, и часами трудились медики вокруг столов, забывая о еде и отдыхе. Была среди них и Надин — в таких же красных потеках на клеенчатом фартуке, озабоченная сейчас лишь тем, чтобы то, что делает, получилось у нее хорошо. И, наблюдая ее работу, грозный доктор Паттерсон теперь одобрительно хмыкал себе под нос.

Под взглядами лежавших и сидевших по обе стороны мужчин они медленно двигались по проходу, задерживаясь у каждого раненого, две женщины, белая и черная. Одна — в белой крахмальной косынке, с крутой, девичьей грудью под армейской курткой, статная и женственная. Другая, повязавшая голову синей тряпицей, — ниже ее ростом, сильная, широкая в кости.

Чем ближе подходила она к «своему» солдату, тем слышней становилось громкое, размеренное, клокочуще-хриплое дыхание того, кто лежал рядом с ним. Он был очень плох, этот молодой солдатик, у которого осколком разорвало печень, — Надин поняла с первого взгляда. Не останавливаясь, с тяжелым чувством прошла она мимо. Помощь, видела, была бесполезна: обросшее жиденьким белесым пухом молодое лицо запрокинуто на подушке, пересохший рот приоткрыт, белки закатившихся глаз мерцают под приспущенными веками незряче, отрешенно от жизни. И самое главное — этот знакомый, похожий на всхрапыванье работающей пилы, страшный хрип, к которому с угрюмой робостью прислушивались соседи.

Парень из Айовы лежал неподвижно, накрывшись одеялом с головой, однако не спал: когда Надин осторожно приподняла одеяло, на нее мрачно, с враждебной отчужденностью, блеснули опухшие, красные глаза.

— Как дела? — спросила она, сложив губы в приветливо-бодрую улыбку.

Ответа не последовало. «Он меня ненавидит», — подумала Надин, вспомнив, как по-детски заплакал солдат, когда, очнувшись от наркоза, увидел на месте левой своей ноги ниже колена лишь плоские складки одеяла.

Привычным жестом взяла она руку раненого, стоя над ним. Пульс был почти нормальным — живые толчки под пальцем только слегка частили.

— Все в порядке! — сказала она. — Перевязку делали?

— Делали, — буркнул солдат, глядя вбок, мимо нее.

— Ну теперь все будет хорошо, — сказала она, сама чувствуя фальшь своего тона. — Благодари бога, что отделался только ногой, могло быть и хуже... А ногу необходимо было отнять.

— Что хуже, мэм? — спросил солдат, по-прежнему скосив глаза на сторону.

— Мог быть убитым.

На ней недобро остановился воспаленный взгляд.

— А по-моему, мэм, это лучше, чем остаться на всю жизнь калекой и просить милостыню. Кому я нужен?

— У тебя есть жена? — спросила Надин.

— Была.

— Почему «была»?

Горькая усмешка на угрюмом, по-индейски скуластом лице.

— А разве такой я нужен Молли? Другого найдет... с ногами.

— А я тебе вот что скажу, — горячо промолвила Надин. — Если твоя Молли по-настоящему хорошая, любящая жена, она будет любить тебя по-прежнему, а может, еще сильней. Ведь ты герой, ты воин, который пострадал за великое дело. Я бы, например, не бросила мужа... А если она плохая... Ну что ж, о плохой и жалеть нечего.

Внимавшая беседе Гарриэт подкрепила:

— Мисси доктор правильно говорит. Не вешай носа, парень. Если что, найдешь себе другую.

Чей-то слабый голос попросил судно, и негритянка, стуча грубыми солдатскими башмаками, поспешила на зов. Легкой своей поступью Надин направилась к следующим, по порядку, раненым. Что ж, быть может, после теплых, душевных слов легче станет у бедняги на сердце, проснется воля к жизни...

Кровь, страданье, смерть. Вот оно, подлинное, неприкрашенное лицо войны... Но, может, благородная цель, во имя которой ведется нынешняя война, способна оправдать все эти жестокости и страдания?..

Сварливые, спорящие голоса донеслись до нее со стороны, нарушая унылую лазаретную тишину. Ну конечно, пререкался с кем-то Хантер.

— Что за шум? — спросила она, подходя к спорщикам, и строго свела длинные брови: ее встретил веселый, дерзкий, откровенно любующийся ею взгляд Сэма Хантера, сидевшего с забинтованной и подвешенной на белой перевязи рукой.

— Да вот, миссис доктор, этот джентльмен, — Сэм ткнул большим пальцем здоровой руки через плечо, в сторону нового раненого, которого только что положили возле Гектора, — этот джентльмен, видите ли, не желает лежать рядом с цветным. Я и сказал ему пару теплых слов. Я сказал ему: «Сэр, вы несколько ошиблись местом. Вы находитесь в армии северян, а не у генерала Ли».

Сухой стати, одни мускулы и сухожилья, желтоволосый, с глубоко посаженными голубыми яркими глазами, веселый, горячий, задиристый, Сэмюэль Хантер — знала Надин — был литейщиком из Питтсбурга. Питтсбург ей пришлось как-то видеть, проездом, из окна вагона. Несметное скопище огней, вспышки, сполохи, раскаленное докрасна ночное небо. Из доменных печей выбрасывалось косматое пламя, багрово подсвечивало волнующееся облако дыма. «Ад с открытой крышкой», — сказал кто-то за спиной Надин. Помнится, ей тогда подумалось: какого же мужества, силы и выносливости должны быть люди, работающие в этом аду!

— Я знаю, где нахожусь. Я тоже голосовал за Линкольна, но не желаю иметь соседом негра, — слабым сердитым голосом отозвался новенький, лежа навзничь, с выпростанными поверх одеяла тяжелыми, загорело-коричневыми руками. Только что наложенная на голову повязка походила на белую чалму.

— Гектор славный малый, — сказал Сэм. — У него такие же руки, как у меня, — показал, растопырив пальцы, большую, задубевшую от мозолей ладонь, — и мне плевать, какая у него кожа — белая, черная, желтая или в полоску. Вот что я тебе скажу, парень!

Виновник начавшейся перепалки Гектор не вмешивался в разговор белых, пугливо молчал. Выставив толсто обмотанную бинтами, бесформенную ступню, он сидел у себя на койке и лишь переводил выпуклые кремовые белки то на одного, то на другого соседа, из которых один был ему другом, а второй врагом. Костыли стояли, прислоненные к стене. Надин велела тотчас же прекратить спор, пристыдила солдата с обвязанной головой, найдя у него рабовладельческие замашки, совершенно непристойные, а Сэму Хантеру сказала, чтобы он дал покой раненому товарищу и не тревожил его. Затем, проверив состояние здоровья у всех троих, продолжала дальнейший обход. Сэм проводил ее долгим взглядом.

— Эх, баба! — сказал с восхищением. — Всем взяла. И красива, и умна, и хороший доктор... Честное слово, ребята, нашему полковнику можно позавидовать.

— Очень хорошая мисси! — горячо подтвердил мулат. — Она помогала неграм бежать в Канаду. Помнишь, Сэм, я рассказывал про подземную железную дорогу? Она меня знает еще с того дня, когда продали Бетси.

— Кого продали?

— Мою жену.

— А! — сказал Сэм.

Гектор зажал между колен сложенные вместе ладони, опустил черную голову, сидел, покачиваясь, размышляя о чем-то с печальной сосредоточенностью. Вздохнул всей грудью:

— Ах, далеко еще до Луизианы! Не скоро туда придем.

— А за каким чертом, сэр, понадобилась вам Луизиана? — спросил Сэм.

— Там Бетси, — сказал мулат шепотом. — Ее продали в Луизиану. Ее увез толстый масса с усами.

— Вот оно что! — засмеялся Сэм. — И ты все о ней думаешь? Чудак!

— Я приду в Луизиану! — страстно, голосом непоколебимой уверенности, сказал Гектор, пристукнув кулаком по здоровому колену. — Приду и найду ее.

Вытащил из-под расстегнутой на груди сорочки висевший на шнурке крошечный, насквозь пропотелый, холщовый мешочек, поцеловал его и вновь убрал за пазуху.

— Что это у тебя? Амулет?

— Амулет, Сэм. Очень хороший амулет. Он поможет найти Бетси.

— Ну, до Луизианы, дружище, еще долго добираться! — хохотнул Сэм Хантер. — Да еще с такими генералами, как наши... Лучше пойдем покурим. Ты мне сигарету свернешь.

Поднявшись с соломы, потянулся тощим, прожаренным на огне телом. Запахнул здоровой рукой серый, короткий для него халат и, шаркая надетыми на босу ногу шлепанцами, направился к выходу. За ним, осторожно ставя забинтованную ступню, поплелся Гектор на приподнявших плечи костылях.

Тяжелая, душная, висела в палате тишина — больше не слышалось мерного клокочущего дыхания, напоминавшего всхрапыванье пилы.


НО ТЕМ НЕ МЕНЕЕ...


Джордж, слуга Надин, сидел на крыльце домика, где поселились командир бригады со своей миссис. Сидел, наблюдал, как Майкл чистит скребницей выведенного из конюшни полковничьего жеребца, и напевал вполголоса нечто молитвенное, подыгрывая себе на банджо.

— Полковник вернулся? — спросила, подымаясь по ступенькам, Надин.

— Да, мисси. Масса полковник сейчас отдыхает.

Пристрастие к церковным песнопениям и достаточно солидный возраст ничуть не мешали Джорджу быть легкомысленным щеголем и фатом. «Что это у тебя так блестит лицо?» — спросила как-то Надин, обратив внимание на его лоснящуюся, точно черным лаком крытую, физиономию. «Правда, мисси, красиво? — самодовольно спросил Джордж. — Это только глицерин да розовая вода». То и другое, как вскоре выяснила Надин, были взяты с ее туалетного столика. А красивым Джорджу захотелось стать потому, что он вознамерился было пленить собою Гарриэт, однако с первых же шагов потерпел полную неудачу. «Мякинная голова», — отозвалась о нем негритянка.

Когда Надин вошла в комнату, Иван Васильевич уже проснулся и лежал на постели в хмуром сонном раздумье, закинув руки за голову и пошевеливая пальцами в носках. Сабля в блестящих металлических ножнах была поставлена в угол, долгополый синий мундир с поперечными погончиками напялен на спинку стула, запыленные сапоги с перегнувшимися мягкими голенищами сброшены у кровати.

— Солдат у меня умер, — сообщила Надин, усевшись. — Совсем мальчик.

Наедине друг с другом, чтоб не забыть родной речи, говорили они на своем языке.

— Как тяжело, Жан, смотреть вот так и чувствовать, что ничем не можешь помочь, все твои знания бессильны. — Тонкие руки ее устало лежали на сдвинутых под широкой темной юбкой коленях, печальные глаза смотрели в одну точку. — Господи, когда же, наконец, люди перестанут убивать друг друга? Когда прекратятся войны?

— Никогда, душа моя, — серьезно, скорей даже сердито ответил на это Иван Васильевич.

Помолчали. Надин спросила:

— Ну что комиссия?

— Кажется, закончила, — невесело сказал Турчанинов.

— Ну и как? — И голос ее и взгляд дышали тревогой.

— Откуда я знаю? — с досадой ответил Иван Васильевич.

— Ты не спрашивал?

— Я слишком уважаю себя, чтобы спрашивать. Они сами должны мне сообщить результаты... Обвинять меня как будто не в чем. Воюю не хуже других. А может, и лучше.

— Тебя вызывали?

— Допрашивали всех командиров полков, и Пайта, и Вейдемейера, и Мура, а меня вызывали только раз. Спрашивали насчет негров в бригаде. Кажется, мой ответ их удовлетворил.

— Конечно, ничего не обнаружили, — уверенно сказала Надин, как бы не замечая его раздраженного тона. — Не волнуйся, Жан, все будет хорошо. Твоя совесть чиста.

Он усмехнулся наигранной этой уверенности, предназначенной для его успокоения.

— Моя-то совесть чиста, а вот у них может оказаться нечистой.

— Это Бюэлл! — убежденно проговорила Надин. — Это ты его тогда разозлил, на совещании. Ах, Жан, Жан!

— А, будь что будет! — досадливо поморщился Турчанинов и сел, спустив на пол ноги. — Надоело все!.. Устал, Наденька, я.

У нее сжалось сердце: как осунулся за эти дни!

— Нет, нет, Жан, так нельзя! — Порывисто подошла к нему и, усевшись рядом, взяла большую, тяжелую, темную руку в свои руки, горячие, источающие нежность. — Нельзя поддаваться настроению. Ты ни в чем не виноват, ты прав. Ты должен держаться гордо, бороться.

Турчанинов вздохнул, похоже, хотел что-то сказать, однако не сказал, только мягко высвободил руку и принялся натягивать тесные сапоги. Через раскрытое окно слышалось томное подвывание банджо.

— Знаешь, Наденька, мне сегодня нужно ехать, — сказал Иван Васильевич, пройдясь по комнате.

Надин испуганно вскинула голову:

— Куда?

— В штаб дивизии. Митчелл вызывает.

— Наверно, в связи с комиссией?

— Конечно. Ты не дашь мне мыло и чистое полотенце?..

Стоя спиной, он укладывал в дорожный саквояж необходимый в пути припас и говорил с искусственной, не обманывающей ее бодростью:

— А ты, душенька, не волнуйся. Пустяки. Я тоже думаю, что все обойдется... Между прочим, что делает у вас Гарриэт?

— Все, — ответила Надин. — Помогает во время операций, ходит за ранеными, стирает белье, моет полы, топит баню... Удивительная женщина! Получила на днях вознаграждение за работу — двести долларов — и как ты думаешь, что сделала? Все деньги отдала на прачечную для негров-беженцев.

— Возможно, дитя мое, на днях у вас заберут Гарриэт, — сказал Турчанинов.

— Куда? — удивилась Надин.

— Я подал рапорт в генеральный штаб. Предлагаю использовать ее для разведки в тылу врага. Ведь это же отличная разведчица: прекрасно знает Юг, все пути-дороги, ловкая, смелая, неуловимая... Надеюсь, все-таки, что там сидят не окончательные болваны, прислушаются к моим словам.


* * *

Облокотясь на оцинкованную стойку, с фужером в руке, потягивал Иван Васильевич шерри-бренди и прислушивался к разговору соседей, наполовину заглушенному полупьяным гулом переполненного салуна. А разговор, право, заслуживал того, чтобы внимательно к нему прислушаться. Беседовали у стойки два знакомых, случайно повстречавшихся джентльмена, один из которых — сытого вида, крикливо одетый, красный галстук, желтый котелок на затылке — недавно, по-видимому, вернулся из Вашингтона.

— Очень удачная была поездка, — самодовольно рассказывал он, поглаживая пышные, щегольские усы. — Посудите сами, Джек. За револьвер Кольта вы получаете вместо пятнадцати тридцать долларов. За пистолет стоимостью в четырнадцать долларов пятьдесят центов — двадцать пять. Помножьте это на тысячи и тысячи. Неплохо?

— Просто замечательно, мистер Морган! — восторженно изумлялся другой джентльмен — сухощавый, узкоплечий, с козлиной бородкой. — Но неужели правительство платит такие деньги?

Мистер Морган, не ответив, протянул пустой бокал стоявшему за стойкой, среди батарей разноцветных бутылок, хозяину салуна:

— Повторите, Билл!

Черноусый, угодливо улыбнувшийся толстяк, с засученными рукавами на коротких мохнатых руках, налил шерри-бренди.

— Дружище! — обратился мистер Морган к собеседнику, держа полный бокал. — Вы можете продать военному министерству все, что угодно, и по любой цене, какую у вас хватит нахальства назвать... Мой знакомый коннозаводчик, например, поставляет в армию лошадей по сто семнадцать долларов за голову.

— Что вы говорите! Ведь рыночная цена лошади не выше шестидесяти долларов.

— Так то рыночная... Советую вам серьезно подумать, Джек. Вы можете сделать хороший бизнес.

Потом оба джентльмена расплатились за выпитое и ушли, причем мистер Морган, швырнув на оцинкованный прилавок крупную ассигнацию, небрежно сказал: «Сдачи не надо», и тогда молодой бородатый капитан, стоявший по другую сторону Турчанинова, спросил его, понизив голос:

— Вы слышали этот разговор, сэр?

Наверно, по причине контузии одну сторону лица капитана время от времени сводило судорогой, — казалось, всей щекой подмигивает собеседнику.

— Да, слышал, — сдержанно отозвался Турчанинов.

— Такие Морганы поставляют нам оружие, — едко сказал капитан и выпил. — Вот и выходит, что на фронте мы получаем карабины, которые разрываются при первом выстреле, сапоги и шинели, которые после первого же дождя расползаются по всем швам... Вам случалось бывать в Вашингтоне, сэр?

— Давно там не был.

— Я побывал недавно. По делам службы. Да, сэр, полюбовался я, как живет тыл в то время, когда мы льем кровь, свою и чужую. Всего насмотрелся! — Щека у офицера дергалась. — Разряженные в пух и прах леди подметают тротуары шлейфами из самого дорогого шелка и порхают, как бабочки, из одного магазина в другой. Их мужья застегивают жилеты бриллиантовыми пуговицами. Говорят, ювелиры очень заняты подбором и оправой драгоценных камней... Вечерами рестораны полны, вино льется рекой. Джентльмены закуривают сигары стодолларовыми ассигнациями.

Турчанинов невесело усмехнулся.

— Очевидно, капитан, во время войны действует закон: герои страдают и умирают для того, чтобы негодяи богатели и наслаждались жизнью... Между прочим, вы не знаете, как лучше проехать в штаб дивизии?..

У дверей салуна его дожидался Майкл. Не слезая в коня, держал поводья оседланной турчаниновской лошади.

— Ждешь, великий трезвенник? — сказал, выходя на улицу, Иван Васильевич. — Зашел бы, смочил горло после дороги.

— Нет, сэр, благодарю вас, — непоколебимо ответил Майкл.

Турчанинов поскакал по немощеным, провинциальным улицам Афин, взбивая пыль и держась указанного капитаном направления. Что-то не было охоты спешить на свидание с начальством. Нисколько не спешил Иван Васильевич и, вероятно неосознанно для себя, старался как можно дальше оттянуть минуту такой встречи, под всякими предлогами.

У подъезда указанного ему двухэтажного дома, где, прислонясь спиной к стене, с карабином у ноги, скучал часовой, Турчанинов спешился и оставил свою лошадь на попеченье верного Майкла. Прежде чем добраться до кабинета генерала Митчелла, пришлось пройти одну за другой две комнаты, где за столами трудился над бумагами штабной люд, а затхлый, прокуренный воздух был пропитан чернильным духом. Незнакомый Турчанинову белокурый кудрявый адъютант, которому он представился, обдал его с головы до ног странно внимательным взглядом холодных, навыкате, глаз, затем скрылся, пощелкивая шпорами, за дверью кабинета и, вернувшись, попросил немного подождать: генерал занят, Подождать так подождать... Иван Васильевич скромненько уселся в углу, никому не мешая, и принялся наблюдать, как снуют мимо него штабисты, то входя к Митчеллу, то выходя от него. Около часу пришлось томиться, пока адъютант, оглядев его с тем же осуждающим вниманием, пригласил Турчанинова к генералу.

В кабинете были только сам Митчелл да какой-то стоящий в стороне курносый и безмолвный лейтенант, на которого Иван Васильевич, войдя, не обратил никакого внимания. Митчелл, пропуская сквозь кулак пегую свою бородку и сутулясь больше обычного, ходил из угла в угол.

— Я рассмотрел доклад комиссии, — негромко сказал он, не подав руки и в ответ на приветствие Турчанинова лишь слегка кивнув головой. — Никаких порочащих вас действий комиссия не нашла.

Не нашла? Слава богу!.. Иван Васильевич перевел дух. Только сейчас понял, какая все эти дни лежала на душе у него свинцовая тяжесть, и как вдруг стало ему легко.

— Она и не могла найти, — ответил он генералу.

Митчелл стоял у окна, спиной, с заложенными назад руками, и не оглядывался. Почему он не оглядывался?.. Почему не смотрит в глаза?

— Да, не нашла. Я так и доложил командующему армией. Но тем не менее...

Тем не менее? Что могло означать это «тем не менее»?

— Тем не менее, — продолжал Митчелл, по-прежнему не оглядываясь, нервно шевеля пальцами заложенных за спину рук, — генерал Бюэлл приказал... — Он выдавливал из себя слова. — Я получил письменное распоряжение... Приказал арестовать вас, полковник Турчин...

— Аре-сто-вать? — переспросил Турчанинов придушенным голосом — показалось, будто ослышался. Вдруг перехватило дыхание, заколыхался перед глазами серобагровый туман, в нем пропала сутулая, угрюмая, стыдящаяся спина, а на ее место выплыла толстая, прянично-розовая, скалящаяся, благодушно-самодовольная харя. «Хо-хо-хо!» — донесся откуда-то жирный хохоток.

— Да, арестовать и предать военно-полевому суду! — угрюмо прозвучало из сомкнувшейся вокруг душной мглы.

— За что? — крикнул, — нет, не крикнул, это только представилось ему, будто крикнул во весь голос, — шепотом спросил Турчанинов.

— За те служебные преступления, в которых вы обвиняетесь, — проговорил Митчелл сурово, как бы стараясь ожесточить себя. — Мне очень неприятно, полковник, но вы военный человек и сами должны понимать...

Безмолвный лейтенант отделился от стены, у которой стоял, внимая разговору генерала с вызванным полковником, и, подойдя к побледневшему Турчанинову, произнес казенным голосом:

— Вашу саблю, сэр.


СУД ДА ДЕЛО


Ну что ж, Иван Васильевич, вот нежданно-негаданно и сделался ты арестантом, и посадили тебя под замок. Было времечко, дышал ты солеными океанскими ветрами, слушал пушечный гром, скакал среди посвистывающих на все лады пуль на горячем боевом коне, а нынче всего жизненного пространства у тебя — четыре шага в длину да три в ширину. Тяжелая, наглухо закрытая дверь, под самым потолком — оконце, забранное толстыми железными прутьями, порыжелыми от ржавчины. Нехитро сколоченный столик, на котором тяжелая глиняная миска с остатками жидкой похлебки, деревянная ложка и щербатая глиняная кружка; ничем не застланный, скрипучий топчан, где приходится спать на голых досках, прикрывшись шинелью и ворочаясь всю ночь с одного ноющего бока на другой; деревянная кадка с ручками у двери, смердящая нашатырным, щиплющим глаза, запахом аммиака. Вот и вся мебель.

Новый фортель выкинула стерва судьба, тешась тобой, Иван Васильевич, как тешится кошка сцапанной, наполовину уже замученной мышью. Такой фортель, о котором не думал и не гадал. Права, ох как права народная мудрость! От сумы и тюрьмы не зарекайся...

Пришел в себя человек, слегка очухался от неожиданного удара — и главным, всепоглощающим занятием у него становятся отныне думы. Сидит он, все еще ошеломленный, на жестком тюремном ложе с поникшей головой либо часами до одури кружится на пятачке, шагая от одной облупленной стены, где из-под штукатурки краснеет кирпичная кладка, до другой стены, такой же облезлой, — и думает, думает, думает... Что только не приходит на ум! И недавнее прошлое, когда был совершенно свободен и не ощущал, не ценил, глупец, своей свободы, даже представить себе не мог, что возьмут тебя, точно неодушевленный предмет, и запрут в какой-то гнусной вонючей коробке; и последний допрос у следователя, который попробовал было запугать, да осекся — не на того напал; и мучительное ежечасное гаданье, выйдешь или не выйдешь победителем в неравном поединке с теми, в руках которых вся сила и власть и которые задались одной лишь целью: прикрываясь законом, убрать тебя из жизни.

...Следствие по делу не заняло много времени, и вскоре начался суд над полковником Турчиным. Первое заседание военно-полевого суда происходило в Афинах, затем по неведомой подсудимому причине под конвоем перевезли его в Хантсвилл.

На сегодняшний день все определилось: суд закончился, приговор был вынесен. Да, виновен! Подлежит разжалованию и удалению из рядов действующей армии.

Беспорядочно, сумбурно, клочками эпизодов, лицами людей, отдельными прозвучавшими в зале фразами вспоминался Турчанинову закончившийся над ним суд.

... — Подсудимый, вы командовали Восьмой пехотной бригадой?

— Да, сэр.

— Ваша бригада славилась своей распущенностью и деморализацией. А вы, командир, вместо того чтобы навести должный порядок, первый подавали солдатам дурной пример.

— Чем это, разрешите спросить, сэр?

— Тем, что не выполняли распоряжений непосредственного начальства, самовольничали. Вопреки законам и военным приказам, вы освобождали негров на очищенной от врага территории. Принимали их в свою бригаду.

— Это неверно, сэр. Дисциплина у меня всегда...

— Что значит «неверно»? Значит, суд лжет?.. Будьте осторожны в ваших выражениях, подсудимый, иначе я лишу вас слова...

Судьи сидели за столом, накрытым сукном вишневого цвета, спускавшимся почти до полу, под большим, потемневшим от времени портретом Джорджа Вашингтона в дубовой раме. Он как бы осенял их — сухощавый, с тонким, востроносым лицом, в пудреном парике с белыми трубками буклей на висках и в красном мундире, — основатель великой заатлантической республики, на весь мир провозгласившей, что все люди равны и свободны. Судей было трое. Председательствовал незнакомый Турчанинову плотный генерал. Большой, круглый, переходящий в лысину лоб, толстые крашеные усы, сливающиеся с крашеными, очень пышными бакенбардами, засунутая за борт мундира рука... И поза генерала, и выражение помятого, незначительного лица, которое он пытался сделать строгим, усиленно шевеля неправдоподобно черными бровями, были воплощением тупой, самодовольной важности.

По одну сторону его, храня недовольно-хмурый вид, сидел поджарый полковник с худым, болезненно-желтым, обросшим длинной пепельной бородой лицом и с набухшими под глазами мешочками, а по другую — франтоватый майор с напомаженным коком и с пушистыми светлыми усами, которые торчали кверху полумесяцем. Явно скучая и томясь, он то подолгу устремлял рассеянно-отвлеченный взор в окно, откинувшись на высокую спинку кресла, то старался подавить зевок, то, наконец, принимался рассматривать и чистить свои розовые, отполированные ногти.

Оба почти не задавали вопросов, предоставляя это делать крашеному генералу, и Иван Васильевич понимал, что франтоватый майор, вынужденный часами сидеть за судейским столом, изнывает от скуки и жаждет только, чтобы скорее все кончилось, а бородатый, болезненного вида полковник, быть может, в душе и сочувствует ему, Турчанинову, но ничего не скажет и не сделает в его пользу. Зато председательствующий генерал и прокурор — высокий, жердеобразный, ехиднейший полковник с бритой верхней губой, седыми клочками бакенбард по обе стороны лисьего лица и большими костлявыми старческими руками — всячески старались в чем-то поймать его, сбить, запутать и в конце концов заставить сознаться в каком-то преступлении. Они не давали договорить фразу, грубо обрывали на полуслове, делали вид, что не слышат возражений.

... — Подсудимый, вы обвиняетесь в том, что, находясь в действующей армии, возили с собой каких-то женщин.

— Позвольте вас поправить, сэр. Не каких-то женщин, а свою жену. Она работала врачом в полевом госпитале и...

— Пребывание посторонних женщин в рядах сражающейся армии строго запрещено. Вам это известно?

— Это не посторонняя женщина, сэр, а моя жена и военный врач.

— Отвечайте на вопрос. Вам известен такой приказ?

— Да, сэр.

— Признаете себя виновным в нарушении воинского приказа?

— Признаю. Только в этом и признаю свою вину. Но прошу учесть, сэр, что моя жена вела себя в армии мужественно, честно выполняла свой долг врача и под огнем оказывала...

— Суду совершенно неинтересно, как вела себя женщина, которую вы называете своей женой. Итак, вы признаете себя виновным...

Опираясь руками о дубовый барьер, стоял и отвечал на вопросы Турчанинов, а по обе стороны загородки, где он находился, отрешенный от окружающих, с тупо-бесстрастным видом стояли конвоиры-солдаты, держа приставленные к ноге ружья. Десятки чужих любопытных глаз насквозь пронизывали Ивана Васильевича. Невольно ежась, чувствуя себя постыдно оголенным, он искоса поглядывал на зал. Лица, лица, устремленные на него глаза, военные мундиры. Сквозь золотисто-дымные полосы бьющего в окна солнца он различал знакомых офицеров и солдат. Различил в толпе и лицо Надин — она улыбалась ему, кивала издали головой, безмолвно ободряла. Он тоже улыбнулся и кивнул ей. Зал был полон народу, и военного и горожан, не хватало мест на тесно уставленных скамьях, люди стояли у дверей, и Турчанинов, не зная, гордиться ли ему этим или стыдиться, видел: усиленный интерес вызвал в городе суд над ним.

Каких только служебных преступлений не приписывалось ему! Были тут и развал дисциплины в бригаде, и неподчинение самого Турчанинова приказам командования, и недопустимо жестокое обращение с пленным противником, и незаконное присутствие на фронте его жены... Оно лежало раскрытым перед генералом с крашеными бакенбардами, пухлое «дело» в синеватой картонной обложке, и тот время от времени перелистывал его. Иван Васильевич пытался было возражать, опровергая обвинения и доказывая свою правоту, — ему не давали говорить. Его просто не слушали.

Затем прокурор, негодующе указывая костлявым пальцем на понуро сидевшего за своей загородкой Турчанинова, произнес длинную речь, исполненную гражданского пафоса и возмущения, из которой Иван Васильевич с изумлением узнал, какой, оказывается, он негодяй. Затем суд удалился на совещание и, вернувшись спустя час, объявил приговор. Стоя за красным столом с листом в руке, генерал огласил приговор громким, непоколебимым голосом, бакенбарды у генерала прыгали, когда он читал, круглый, вспотевший от жары лоб медно блестел, и все тоже стояли, слушая в напряженной тишине, — и члены суда, и сам Турчанинов, и поднявшаяся с мест публика...

«Справедливость! Где ты, справедливость? — думал он с злобной горечью, то присаживаясь на койку, то вскакивая и вновь принимаясь метаться от стены к стене. — Нет, мой любезный, мой наивный друг Иван Васильевич, нету на земле никакой справедливости. Нету! А если — что иногда и бывает, очень редко, — а если и восторжествует она, то слишком поздно. Справедливость, Иван Васильевич, точно так же, как и свобода, — это один из тех лживых, хоть и возвышающих, как сказал некий поэт, нас обманов, которыми тысячелетия тешит себя глупое и несчастное человечество».

Но что же теперь делать? Так и смириться с тем, что выгнали из армии, незаслуженно опозорив на всю жизнь?.. Отблагодарили?..

Забренчал вставленный со стороны коридора в замочную скважину ключ (гнусный, уже привычный звук!), тяжелая кованая дверь с решетчатым окошечком бесшумно отворилась. Держа скобу, приземистый мордастый надзиратель мотнул головой вбок:

— Выходите.

Запер за Турчаниновым дверь и повел быстрым шагом. Куда повел? Арестанту не положено знать.

Они прошли, под нависшими сводами, полутемным, пустынным коридором, где по обе стороны скучно тянулись ряды одинаковых наглухо запертых дверей с зарешеченными окошечками и с выведенными наверху белой краской порядковыми номерами. В могильном склепе стоит такая безнадежная, замораживающая тишина! Вдали — темным силуэтом против окошка — маячила угрюмая одинокая фигура, лениво похаживающая вдоль строя нумерованных дверей. Завернули за угол, еще раз завернули, начали подниматься по каменным выщербленным ступенькам.

На втором этаже провожатый открыл какую-то дверь — без номера, не такую, как другие, — и слегка подтолкнул вперед Ивана Васильевича. Он вошел в просторную, по-тюремному голую и мрачную комнату с большим, клетчатым от железной решетки окном, и душа его осветилась изнутри тихим, теплым сияньем.

Строгая, без улыбки, напряженно выпрямив спину, сидела по ту сторону длинного, ничем не покрытого стола Надин и глядела на него широко раскрытыми глазами, лучащимися тревогой и нежностью. Почему-то вместо обычной форменной армейской куртки была она сейчас в темном репсовом платье, которое носила до войны. На голове шляпка.

Ивану Васильевичу было приказано сесть за стол насупротив посетительницы, руками ее не касаться и говорить тихо, после чего надзиратель, заметив время на круглых настенных часах, уселся у двери, сложил на груди короткие руки, зевнул, показав гнилые корешки, и принялся наблюдать за арестантом.

— Здравствуй, Наденька! — сказал Турчанинов по-русски. — Какой же ты молодец, что пришла!

Осунувшееся, серое лицо его светилось счастьем. Жадно, полный нежности и благодарности, глядел он через стол на нее. Тень оконной решетки падала на лицо Надин, но сквозь крупную клетку с жалостью, от которой щемило сердце, видел он, как запали у нее глаза, стали еще темней и глубже, как обозначились скулы... Бледные руки лежали на столе, она судорожно перебирала и стискивала тонкие пальцы. Можно было — стоило только протянуть руку — взять их, эти милые, трепетные, трудолюбивые пальчики, пожать хотя бы, но надзиратель у двери не сводил холодно-свирепых, бульдожьих глазок. Хорошо, что хоть неведомо было ему, о чем речь идет.

— Жан, милый, нам дали только десять минут, я буду краткой, слушай меня внимательно, — торопливо заговорила она, понизив голос, хоть изъяснялась по-русски. — Я узнала, приговор будет послан в Вашингтон, его должен еще утвердить сам президент. Так вот, я еду в Вашингтон, сегодня же. К президенту.

— К президенту? — переспросил Турчанинов, ошеломленно моргая.

— Да. Я добьюсь личного свидания. Пусть не думают эти негодяи, что они могут так легко с тобой расправиться, рано им торжествовать... Мы еще, Жан, поборемся, не падай духом. Ведь президент тебя знает.

— Наденька, — растерянно сказал Иван Васильевич, — но кто отпустит тебя в Вашингтон? Ты же на военной службе.

— Я уже не на военной службе. Свободна, как птица. — Она неестественно улыбнулась бледными, сухими губами, облизнула их кончиком языка. — Вчера получила приказ об увольнении из армии. За подписью самого Митчелла... О, какие же это подлые, какие мерзкие люди!

— Наденька, ты чудо! — сказал Турчанинов. — Ужасно хочется тебя поцеловать.

Занятая своими мыслями, она пропустила мимо ушей его слова.

— Так много нужно сказать, как бы не забыть главное... Ты очень хорошо держался на суде, — вдруг вспомнив, поспешила сообщить Ивану Васильевичу. — Так спокойно, смело, с чувством собственного достоинства!.. Я смотрела на тебя и гордилась, что у меня такой муж... А ты знаешь, Жан, все возмущены приговором: Солдаты прямо говорят, что осудили тебя неправильно и несправедливо. Тебя, героя Хантсвилла!.. Я сама слышала, как один капрал сказал: «Если бы генералы воевали с таким же боевым пылом, с каким они судят нашего полковника, давным-давно мы бы расколотили южан!» Бригада тебя любит.

Надзиратель, бросив взгляд на стенные часы, поднялся со стула:

— Прошу прощения, миссис, время истекло.

Поднялись и Турчаниновы. Надин озабоченно прикусила губу.

— Что-то еще хотела сказать. Ах, да! Я принесла кое-что вкусное, тебе должны передать... Ну, кажется, все. До свидания, мой друг. Все будет хорошо, вот увидишь. Не огорчайся.

Горло у нее вдруг перехватило, она закусила задрожавшую было губу, но преодолела себя, улыбнулась. Послала мужу воздушный поцелуй. Жестом, в котором сквозила брезгливость, подобрала длинные юбки и, глядя прямо перед собой, легко и независимо простучала каблучками мимо посторонившегося тюремного стража.


ДЖОН БУТС, АРТИСТ


Приехав поездом в Вашингтон, Надин выбрала лучший здешний отель «Нэшнл».

Когда договаривалась в холле с благообразным, величественно-учтивым толстяком портье относительно номера, внимание ее привлек своей бесцеремонной позой мужчина за круглым журнальным столиком: сидел, закрывшись развернутой газетой, над которой белела щегольская широкополая шляпа, ноги задраны на стол, одна заложена за другую, видны грязные подошвы. Услышав женский голос, незнакомец опустил «Нью-Йорк геральд трибюн» на колени. Открылось смугло-бледное, красивое, нагловатое лицо с тонкими, огибающими углы рта усами. Незнакомец убрал со стола ноги в лакированных сапожках и окинул молодую женщину оскорбительно-внимательным взглядом тяжелых черных глаз. Надин надменно отвернулась. Приподняв кончиками пальцев юбки, стала подниматься по широкой, нарядной, с красной дорожкой посредине, лестнице на второй этаж. Темнолицый слуга в красной куртке нес впереди дорожный ее кофр.

— Боб, что за леди? — лениво поинтересовался мужчина в белой шляпе, когда они скрылись наверху, за поворотом лестницы.

— Миссис Турчин. — Портье как раз записывал в книге фамилию новой приезжей. — Что, понравилась, мистер Бутс?

— В каком номере? — Человек в белой шляпе пропустил мимо ушей игривый вопрос.

— В шестьдесят пятом. Недалеко от вас. — Портье подмигнул. — Хорошо, что мисс Памела не слышит нас, мистер Бутс.

— Э! — Человек в белой шляпе сделал гримасу: плевать ему на мисс Памелу.

Опять забросил ноги на столик, развалился в кресле поудобней и, позевывая, вновь закрылся газетой. Внезапно хохотнул зло и отрывисто:

— Здорово сказано, клянусь печенкой аллигатора! Слушайте, Боб. «Мы утверждаем, что в Соединенных Штатах невозможно найти другого такого осла, как старина Эйби, и поэтому мы говорим — пусть остается президентом». Молодцы строкогоны!

— В других газетах, мистер Бутс, о нашем президенте пишут более почтительно, — позволил себе деликатно возразить портье, впрочем хихикнув.

Человек в белой шляпе сверкнул на него глазами:

— Куриные мозги! Трухлявые продажные душонки!..

Сегодня, как узнала Надин у портье, президент не принимал просителей, нужно было ждать до завтра.

Утром она спустилась в холл принаряженная: шумящее серое платье с белым воротничком, окружавшим стройную шею, соломенная шляпка с черной, закинутой вуалью, наброшенная на плечи, несколько лет не ношенная парижская мантилья. Трюмо в золоченой барочно-кружевной раме отразило ее во весь рост — тоненькую в колоколе широкой юбки. Со строгим вниманием оглядела она себя с головы до ног, покусала губы, чтобы сделались ярче. Сегодня ей предстояло выступить во всем блеске женской прелести. Стоя перед зеркалом, Надин с удовольствием убеждалась, что платье, сшитое еще до войны, сидит хорошо и ей к лицу, что шляпка миленькая, что одета она скромно, но со вкусом и вообще молода и хороша. Еще молода и еще хороша.

Когда пудрила нос, за спиной послышалось твердое позвякиванье шпор — вчерашняя белая шляпа промелькнула в зеркале.

Надин подошла к портье, встретившему ее почтительным поклоном, и стала расспрашивать, как лучше пройти в Белый дом.

— Прошу прощения, мэм, я слышал ваш вопрос, — бархатно прозвучал тут над ухом играющий мужской голос. — Как раз направляюсь в ту сторону и счастлив буду оказаться вам полезным.

Она оглянулась. Незнакомец округлым жестом приподнимал над головой белую шляпу.

— Благодарю вас, сэр, — приветливо сказала Надин.

На улицу вышли вдвоем. Спутник ее ростом был мелковат — мужчине следует быть крупнее, — но хорошо сложен, изящен, держался по отношению к ней с должной почтительностью. Шел рядом, по-военному позванивая шпорами.

После первых, неизбежных фраз о погоде, о прекрасном сегодняшнем дне он поинтересовался, надолго ли приехала леди в Вашингтон.

— Нет, ненадолго, — сказала Надин.

— По делам или к родным?

— По делам.

Она шла, взволнованная и озабоченная предстоящим разговором с самим президентом, от которого зависела судьба самого дорогого ей человека, она считала себя эмансипированной, передовой женщиной, высоко ставящей свою независимость и относящейся к мужчинам несколько свысока, и все же ей было приятно, что рядом с нею — нарядной, к лицу одетой — идет, заглядывая под шляпку, хорошо одетый, красивый мужчина, которому она, по-видимому, нравится. Мысли были неожиданные, Надин ловила себя на них с некоторым смущением и растерянностью. Что-то темное, опасное неуловимо чудилось в ее спутнике — и это, чувствовала она с огорчением, еще более усиливало интерес к нему.

— Вы бывали раньше в Вашингтоне, мэм? — спросил он.

— Да, бывала, — ответила Надин.

Ей всегда бросалась в глаза некая странная незавершенность, которая чувствовалась во всем облике столицы Соединенных Штатов. Пышная, из гранита и мрамора, громада Капитолия, чей купол, издали похожий на сахарную голову, величественно высился над крышами, правительственные здания, статуи и монументы, широкие, убитые булыжником авеню, каменные дома в несколько этажей, тихие английские парки с пенистыми водометами, роскошные виллы среди зеленых лужаек — и вместе с тем дощатые бараки с коровниками на задних дворах, жалкие негритянские лачуги. На боковых, немощеных улицах можно было наткнуться на бродячих гусей или на свинью, развалившуюся в оставшейся после дождя грязной луже.

— Столица янки! — сказал спутник Надин. — Тридцать семь церквей, а тут же на каждом шагу игорные дома, салуны и, простите меня, мэм, заведения с женщинами на любую цену. Город ханжей, гуляк и развратников.

— Почему вы так говорите о янки? Ведь вы тоже североамериканец, — несколько удивилась Надин.

Бледное лицо сложилось в пренебрежительно-высокомерную усмешку.

— Я? О нет, вы ошибаетесь, мэм. Может быть, территориально и так, но душой я с благородным, рыцарским Югом, а не с этими грязными, гнусавыми торгашами.

Надин примолкла. Сторонник конфедератов! По крайней мере, хоть не скрывает.

И здесь, в столице, ощущалась война. У подъездов правительственных зданий похаживали часовые. Звонко стуча по мостовой копытами, проезжал верхом на лошади щеголеватый штабной офицер, изящно раскланивался с богатым встречным экипажем, где виднелись цилиндры и модные шляпки. У церкви пресвитериан стоял военный фургон, санитары вносили в дверь, над которой повис белый флаг с красным крестом, носилки с тяжелоранеными.

Надин и ее спутник вышли на широкую, прямую Пенсильвания-авеню с высокими красивыми домами по обеим сторонам, подымающимися над молодыми, недавно посаженными буками. Вдали, за густой темно-зеленой листвой парка, белело двухэтажное, простой и строгой архитектуры здание с портиком о четырех широко поставленных колоннах, к которому вела просторная аллея.

— Вот и Белый дом, куда вам нужно, мэм, — показал провожатый.

Надин остановилась.

— Благодарю вас. Дальше я сама пойду.

Широким театральным жестом он снял белую шляпу. Каштановые волосы были взбиты коком, кудрявы, — наверное, завиты.

— Между прочим, сегодня у нас в театре идет интересная пьеса. Я играю, — сказал он с небрежным видом, будто вспомнив.

Запустив два пальца в верхний кармашек сюртука, выудил визитную карточку и подал Надин, поклонившись. На узком кусочке бристольского картона с золотым обрезом было отпечатано: «Джон Уилкс Бутс, артист».

— О, вы, кажется, удивлены! — засмеялся он, слегка оскалив неровные острые зубы, когда уловил недоумевающий ее взгляд, брошенный на сапоги со шпорами. — Я направляюсь сейчас в манеж. Два часа ежедневной тренировки: час на верховую езду и час на стрельбу из пистолета. Мужчина, мэм, должен владеть конем и оружием.

Надин вертела в руках визитную карточку. За кого принимал ее этот красивый наглец, этот конфедерат?

— Я был бы счастлив увидеть в числе зрителей и вас, мэм, — прозвучал вкрадчивый голос. Артист продолжал стоять в почтительной позе, со шляпой в руках, но черные тяжелые глаза смотрели на нее дерзко и уверенно. Похоже, он не сомневался, что она охотно примет его предложение.

— Вы ошиблись, сэр, — сказала она ледяным тоном. — Я приехала сюда не для того, чтобы заводить случайные знакомства. Тем более с такими, как вы. Возьмите.

Однако он не брал протянутую обратно визитную карточку, опешив от неожиданности. Надин уронила карточку ему под ноги и не оглядываясь пошла по направлению к президентскому дворцу.

— Вы слишком горды, мэм, — настиг ее сдавленный яростью голос. — Клянусь, вы еще услышите о Джоне Бутсе!..

По тротуару, усыпанному хрустящим под ногами гравием, вошла в парк, разбитый вокруг дворца. Бронзовая, с плесневелой зеленцой, статуя какого-то президента темнела перед белой колоннадой портика. Из-за подстриженного декоративного кустарника выглянула голова в форменном кепи, поглядела вслед прошедшей посетительнице и опять спряталась. Надин не заметила притаившейся охраны.

У подъезда Белого дома, положив локоть на дуло ружья, стоял часовой из полка пенсильванских волонтеров. Он пропустил посетительницу к дежурному офицеру, который выдал ей разрешение на вход.

Множество посетителей наполняло приемные и залы президентского дворца. Озираясь по сторонам, любопытствуя и робея, бесшумно скользила Надин по красным бархатным коврам, устилавшим пол. Величественные залы с колоннами, белые с золотом стены, на огромных, до самого пола, окнах кружевные шторы и малиновые гардины, вдоль стен расставлена мягкая мебель красного дерева. С высоких лепных потолков свисают газовые люстры матового стекла, напоминающие огромные заледенелые цветы... После походных лазаретов и бивуаков — такая тяжелая, такая подавляющая роскошь!

Две дамы — одна приземистая толстуха, другая высокая и худощавая — плыли перед Надин по коврам, шурша юбками.

— Какое богатство! У нас в Буффало ничего подобного не увидишь! — громко восхищалась толстуха, обмахиваясь пестрым веером и распространяя вокруг себя приторный запах пачулей. Она была в шелковом платье цвета шампань, с воланами, на оголенных по локоть толстых красных руках тусклые браслеты дутого золота. При каждом движении головы колыхались большие серьги. «Как безвкусно вырядилась!» — подумала Надин.

Приемная самого президента была полна народу. Посетители сидели, стояли, прохаживались из угла в угол, поглядывая на заветные, сейчас закрытые, белые двустворчатые двери с бронзовой ручкой. Прием должен был начаться в двенадцать. Временами через комнату с озабоченно-деловитым видом пробегал какой-нибудь вылощенный и напомаженный секретарь.

Усевшись в уголке на освободившееся случайно кресло, Надин приглядывалась и прислушивалась ко всему окружающему. Разный собрался в президентской приемной народ. Миловидная провинциалочка в дешевом голубом платье, прикрывшая плечи белой косынкой, слушала, что говорил плотный, седовласый, видимо сопровождавший ее, фермер в сапогах с желтыми отворотами и в мешковатом сюртуке.

— Будьте осторожны, Лиззи, предупреждаю вас, и самое главное — сдержанны, — наклонясь к ней, тихо, заговорщицки, гудел он хрипловатым баском. — Я знаю ваш пылкий характер, дитя мое. Вы должны сдерживать свои чувства, понимаете меня?

Девушка молча кивала белокурой головкой. Да, да, она будет сдерживать свои чувства... Положив ладони на костяной набалдашник палки и понурив широкую стеариновую лысину, окаймленную сзади длинными белыми косицами, сидел и вздыхал время от времени маленький сухой старичок в опрятном коричневом сюртучке. Глубокая скорбь лежала на гладко выбритом морщинистом личике. Зато щекастый, толстенький, крикливо одетый джентльмен чувствовал себя здесь вполне непринужденно. Он прогуливался туда и назад, заложив руки за спину, выставив необыкновенно пестрый, туго натянутый, шелковый жилет, подрагивая жирными ляжками, и бойко на всех поглядывал, а минутами даже пробовал насвистывать, правда не слишком громко, какой-то веселенький мотивчик.

— Мой дед дрался под Лексингтоном, — говорила своей спутнице толстуха в серьгах, и ее нарочито громкий голос выделялся среди стоящего в приемной общего почтительного молчания — все невольно прислушивались. — Мой дед дрался под Лексингтоном, мой отец воевал под Новым Орлеаном, а мой муж убит под Монтереем. Нашу фамилию знает весь штат. Мой сын должен быть полковником. Это его законное право, а не чья-либо милость.

Внезапно, нарушив торжественно-томительную тишину, послышался звонкий веселый голосок: «Эй, берегись!», резко щелкнул бич, и через приемную, из двери в дверь, с грохотом проехал большеголовый, румяный, чистенько одетый мальчуган. Опрокинутую табуретку, на которой, смеясь и размахивая длинным кнутом, он восседал, везли, мелко топоча копытцами, две белые, запряженные цугом козочки.

— Боже мой, что это такое? — воскликнула толстая леди из Буффало, совершенно шокированная.

— Это Тед, младший сынишка президента, — пояснил джентльмен в пестром жилете, довольный тем, что может блеснуть перед всеми своей осведомленностью. — Бойкий мальчишка. Эйби в нем души не чает.

— Но все-таки... Во дворце президента!.. — негодующе затрясла серьгами леди из Буффало.

Пестрый жилет засмеялся.

— О, старик Эйби малый простой! Помяните мое слово, мэм, он еще вам анекдот расскажет.

Из кабинета президента, с видом уверенным и независимым, вышел коренастый мулат в узком синем сюртуке и в просторных желтых панталонах. На широком коричневом лице выделялся большой, тонкогубый, решительно сжатый рот. Боковой пробор разделял пышно взбитые, жесткие, седеющие волосы. Мулат окинул всех живым, умным взглядом, пересек приемную, поскрипывая начищенными ботинками без каблуков, и скрылся в дверях.

— Что же, значит, цветные свободно проходят к президенту? — спросил седовласый фермер, ни к кому не обращаясь.

— Это Фредерик Дуглас, вице-президент Общества борьбы с рабством, — вновь блеснул своей осведомленностью пестрый жилет. — Да, сэр, я бы не прочь иметь такую голову, как у этого цветного.


СТАРИНА ЭЙБИ


Ровно в двенадцать один из секретарей гостеприимно распахнул белые двустворчатые двери. Толпа повалила в узкий, просто обставленный президентский кабинет, дымящийся веселым желтым солнцем, — в дверях произошла легкая давка, — и стеснилась перед полированным дубовым барьером.

Большой, белого мрамора камин с высокой медной решеткой. Во всю стену карта, точно красно-синей сыпью покрытая цветными булавками, отмечавшими места, где бушует война. Высокие раскрытые окна с зелеными бархатными гардинами, откуда открывается вид на монумент Джорджу Вашингтону, на сверкающую за ним серебряными искрами, сизую рябь широкого Потомака и на склоны зеленых заречных холмов с белеющими рядами солдатских палаток. Всего в шести милях отсюда пролегла расколовшая страну линия фронта, за которой находился Ричмонд — столица мятежников.

Впрочем, президентский кабинет Надин рассмотрела уже позже, когда несколько освоилась, а пока что ее внимание было захвачено тощим человеком в черном пасторском сюртуке, что сидел за огромным, заваленным бумагами письменным столом, огражденный барьером от напора посетителей. Положив на стол большие мужицкие руки, настороженно подняв голову на длинной шее, сидел он в кресле с высокой спинкой и смотрел на просителей, готовый выслушать каждого, — Авраам Линкольн, шестнадцатый президент Североамериканских Соединенных Штатов. Густые, спутанные, чернь с серебром, откинутые назад волосы, запавшие глаза, голая верхняя губа, короткая, точно из шеи растущая, борода голландских либо норвежских рыбаков...

Особенно на глаза обратила она внимание: блестящие, насмешливые и одновременно мечтательные, они, казалось, видели каждого насквозь.

Она не могла определить по внешнему виду, добрый ли это человек. А как нужен был ей сейчас добрый и справедливый человек!

— Мистер президент! — обратилась к Линкольну леди из Буффало, пытаясь в то же время выровнять помятый в давке кринолин. — Мистер президент, я очень прошу вас назначить моего сына полковником. У него все права на это. Мой дед дрался под Лексингтоном, мой отец воевал под Новым Орлеаном, мой муж убит пол Монтереем. — Она поднесла к глазам батистовый платочек. — Мой сын заслужил звание полковника.

Надин услышала спокойный, протяжный, чуть гнусавый, кентуккийский голос президента:

— Я полагаю, мэм, ваша семья достаточно повоевала за страну. Пора дать такую возможность другим.

— Но, сэр... — опешила толстая леди. — Мой сын...

— Да, да, ваш сын может сидеть дома. Пусть другие повоюют, — сказал президент с мягкой настойчивостью. — Не смею вас задерживать, мэм.

И он перевел глаза на следующего посетителя — бедно одетого, небритого парня в разбитых башмаках. Дама из Буффало с негодующим видом поплыла к выходу.

Небритый оборванец просил президента дать какую-нибудь государственную должность, чтобы прожить, как он выразился.

— А какие у вас основания претендовать на такую должность? — спросил Линкольн.

— Мне не повезло в жизни, мистер президент. Я беден.

— Я не хочу обидеть вас, мой друг, но мне припоминается один случай, — как бы задумчиво проговорил президент. — Некий плохо одетый человек попросил у министра иностранных дел должность сначала консула в Берлине, потом в Париже, потом в Ливерпуле, наконец согласился стать клерком в министерстве. Ему сказали, что все эти должности заняты. «В таком случае, — сказал он, — не одолжите ли вы мне пять долларов?»

В толпе просителей послышалось угодливое хихиканье.

Президент поднялся и вышел из-за письменного стола, доставая бумажник. Худое, морщинистое, большеротое лицо с голландской бородкой возвышалось над толпой. В жизни не видала Надин человека такого роста.

Порывшись длинными пальцами в бумажнике, Линкольн извлек ассигнацию.

— Я тоже даю вам пять долларов. И да поможет вам бог.

«Отказ за отказом, — подумала Надин. — Черствый, бездушный человек... И мне тоже откажет. Господи, господи...» Она начинала уже сомневаться, правильно ли сделала, решив подойти самой последней, когда президент отпустит всех просителей и никто уж не будет стоять у нее за спиной, нетерпеливо прислушиваясь к разговору. Может, лучше было бы не выжидать, а сразу обратиться к нему, в числе первых посетителей? Пока еще он не утомился?.. Со страхом глядела Надин на высокого некрасивого человека с угловатыми манерами, такого чуждого всей этой роскоши, которая его окружала.

Подошла очередь печального старичка. Его сын, солдат, сообщил он, обвинен в воинском преступлении и приговорен к расстрелу. Лицо президента стало неприветливым.

— Где служит ваш сын? — спросил отрывисто.

— В армии генерала Батлера.

Линкольн нахмурился и опустил глаза.

— Мне очень жаль, но я ничем не могу помочь. На днях я получил от генерала Батлера телеграмму, где он протестует против моего вмешательства в дела военно-полевых судов.

Веки у старика замигали, рот покривился. Маленькой, сморщенной рукой с синим рельефом вен он прикрыл лицо.

— О Тэдди! О мой маленький Тэдди!

У Надин стиснуло сердце. Она видела, как с высоты своего роста Линкольн молча глядит на вздрагивающего от рыданий бедного старичка, и ей показалось: тяжелая борьба совершается в душе президента. Вдруг решительно, с доброй и в то же время мальчишеской удалью, Линкольн махнул длинной рукой:

— Черт возьми, Батлер или не Батлер!.. Как фамилия вашего сына?

— Джэксон, сэр.

Линкольн сел за стол и нацарапал несколько слов на клочке бумаги.

— Успокойтесь. Слушайте, что я пишу: «Рядового Джэксона не расстреливать впредь до особого моего распоряжения».

— Мистер президент! — Старик всхлипнул, вытирая глаза вытащенным из заднего кармана большим клетчатым платком. — Вы пишете: «не расстреливать до моего распоряжения» ... Ведь вы можете приказать расстрелять его через два дня.

По худому, с голландской бородкой лицу щедро разлилась добрая улыбка.

— Похоже, старина, плохо вы меня знаете, — сказал слегка в нос президент. — Если вашему сыну не встречаться со смертью до моего особого распоряжения, значит, ему суждено жить дольше самого Мафусаила.

Теперь настала очередь провинциалочки в голубом. Приехала она из Вирджинии («Рабовладельческий штат», — подумала Надин, прислушиваясь к взволнованному девичьему голосу). Ее брат, солдат армии южан, рассказывала она президенту, находился сейчас в лагере для пленных, в районе расположения войск северян.

— Сэр, разрешите мне повидать брата, — говорила девушка, и голос у нее дрожал. — Я вас очень прошу, сэр, дать пропуск.

Подойдя к вирджинке, Линкольн испытующе заглянул в устремленные на него голубые умоляющие глаза.

— Вы, конечно, лояльны?

Она запнулась, покраснела, но тут же решительно, даже с вызывом, вскинула светлую, гладко причесанную голову.

— Да, я всей душой... с Вирджинией.

«Какая смелая!» — подумала Надин с враждебным уважением.

Минуту Линкольн не сводил глаз с дерзкой девчонки. Она храбро выдержала его взгляд, хоть и побледнела.

— Ваша фамилия, мисс?

Чуть слышным голосом назвала она свою фамилию. Подойдя к столу и не присаживаясь, президент написал что-то и вручил девушке из Вирджинии записку. Вместе со своим седовласым спутником та направилась к двери. Надин слышала, как старик сердито выговаривал ей:

«Ведь я предупреждал, что нужно быть осторожной. Теперь пеняйте только на себя». Продолжая ворчать, взял из рук девушки записку президента, взглянул на нее и остановился в изумлении. Как бы не веря глазам, медленно прочел вслух:

— «Пропустите мисс... Она правдива и заслуживает доверия...» Вы слышите, Лиззи? «Она правдива и заслуживает доверия».

На щеках девушки выступил яблочный румянец.

— Да благословит вас бог, мистер президент! — прошептала она, глядя на Линкольна, однако тот, очевидно, не расслышал, занявшись следующим просителем.

Едва скрылись в дверях вирджинцы, как внятно и недружелюбно прозвучал скрипучий голос:

— Вы слишком добры к врагам, мистер президент!

Сгорбленная, с трясущейся на седой голове черной наколкой, опираясь на палку, стояла в толпе посетителей одетая в глубокий траур старуха. «Наверно, потеряла сына или внука, — подумала Надин. — Но как свободно разговаривают здесь с главой государства!»

На этот раз Линкольн услышал.

— Ведь они люди, не правда ли, мэм? — спокойно спросил он строптивую посетительницу. — Даже на войне не следует быть безжалостным. Где-то должна быть граница жестокости.

— Мне не вполне ясно, сэр: как можно говорить доброжелательно о враге, когда стоит задача его уничтожить? — непримиримо трясла головой старуха.

У Линкольна блеснули глаза. Надин удивилась, как вдруг похорошело, озарившись внутренней красотой, его лицо, когда, глядя на старуху, он медленно проговорил с непередаваемым выражением глубокого раздумья и лукаво-мудрой улыбки:

— Мэм, а разве я его не уничтожаю, превращая в своего друга?

Кругом одобрительно засмеялись, кто-то из толпы восхищенно воскликнул:

— Молодчина Эйб, будь я проклят!

— Я хотела бы знать, — сказала старуха, — что это за чувство — быть президентом Соединенных Штатов.

Линкольн ответил, не то кашлянув, не то со смешком:

— Вы слышали, мэм, о человеке, которого измазали дегтем, обваляли в перьях и в таком виде торжественно вывезли из города? Из толпы кто-то спросил его, как ему это все нравится. Он ответил, что если бы не почести, которые ему при этом оказывали, он предпочел бы уйти незаметно на своих на двоих.

Бурный хохот покрыл слова Линкольна. Громче всех веселился джентльмен в пестром жилете, чрезвычайно довольный тем, что сбылось его предсказание относительно президентских анекдотов.

— Но почему вы в очереди, мэм? — спросил Линкольн, когда смех затих. — Джентльмены, пропустите ко мне эту пожилую леди. Можно было сделать это раньше.

После старухи в трауре, просьба которой была сразу же удовлетворена, подошел черед пестрого жилета. Приятно улыбаясь и даже подшаркивая ножкой, он попросил президента разрешить ему использовать его имя в намеченной к выпуску рекламе нового сорта мыла — только и всего.

— Нет! — вдруг повысил голос Линкольн, и лицо у него стало жестким. — Нет!.. Не принимаете ли вы президента Соединенных Штатов Америки за маклера? Вы обратились не по адресу. — Выбросил длинную костлявую руку. — Вот дверь на выход!

Джентльмен в пестром жилете исчез.

Очередь продолжала двигаться. Впрочем, иные из посетителей, как они заявляли, пришли просто пожать руку мистеру президенту и пожелать ему успеха в делах, и тогда, морщась добродушной улыбкой, Линкольн обменивался с ними рукопожатием. Стоя у стены, Надин наблюдала за президентом. Все больше нравился ей этот человек.

И вот подошла долгожданная минута, когда она — последняя посетительница — осталась наедине с Линкольном.

— Я жена арестованного полковника Джона Турчина, — заговорила она, стараясь держаться спокойно и непринужденно. — Он служит в армии генерала Бюэлла. Он осужден военно-полевым судом совершенно несправедливо.

Надин видела, что Линкольн утомлен приемом. И все же он сказал:

— Похоже, разговор у нас с вами будет длинный. Давайте-ка, мэм, сядем и побеседуем.

Открыв проход, впустил Надин за загородку, неуклюжим жестом показал ей на кресло перед столом и сам за него уселся, подобрав длинные ноги.

— Минутку, мэм. — Взялся за колокольчик.

Когда на звонок вошел из соседней комнаты секретарь, президент попросил его проверить, получен ли приговор военно-полевого суда по делу полковника Турчина, а если получен — принести. Секретарь ушел, и в кабинете наступило выжидательное молчание.

— Я хочу видеть старину Эйба! — пьяно орал кто-то внизу, у входа во дворец. Глядя на Линкольна, с некоторым удивлением Надин обнаружила, что сейчас, когда они сидят друг против друга не разговаривая, он явно испытывал неловкость. Можно было подумать, не знал, куда девать руки, — то убирал их, то опять клал на стол: взор его бесцельно блуждал по стенам, по потолку, всячески избегая ее лица. Неужели он смущался женщин, президент Авраам Линкольн?..

Секретарь принес найденный, наконец, среди бумаг судебный приговор по делу полковника Турчина, присланный на утверждение президенту. Линкольн неторопливо заправил за большие уши стальные крючки очков и погрузился в чтение. Стискивая ледяные от волнения пальцы, Надин ждала.

— Против вашего мужа выдвинуты серьезные обвинения, вы знаете это? — сказал президент, подняв наконец от бумаги блеснувшее стеклами лицо. — Полный развал дисциплины в полку, распущенность солдат, деморализация, излишняя жестокость по отношению к врагу. Распоряжений своих начальников он не выполняет. Возит с собой, простите меня, мэм, каких-то женщин...

— Подлая ложь! — звенящим голосом проговорила Надин, чувствуя, как жарко загорелись щеки и как хорошеет она от этого.

Линкольн поглядел исподлобья, поверх стальных дужек очков, и потупился.

— Вы очень категоричны, мэм.

— Женщины, о которых говорится в этой бумажонке, — не слушая, запальчиво продолжала она, — это я, жена полковника Турчина. Я работаю в походном госпитале, среди раненых. Я училась в Филадельфии на курсах женщин-врачей и счастлива, что могу быть полезна стране в самое тяжелое время.

— Женщина-врач? О, это меняет дело! — протяжно сказал президент, поглядев на посетительницу с интересом, в котором чувствовалось почтенье.

А Надин, не в силах остановиться, говорила и говорила:

— Они пишут вам о деморализации, о распущенности бригады. Пусть вспомнит генерал Бюэлл, что сказал он моему мужу после смотра: «Я никогда в жизни не видел лучшей выучки, чем в вашем полку». Вот что он сказал... Пусть подтвердит, как ему понравилось наставление по боевой подготовке бригады, которое написал мой муж. Я думаю, генерал не откажется от своих слов. Если он, конечно, порядочный человек. Впрочем, я в этом сильно сомневаюсь.

Легкая улыбка тронула длинные, резко вырезанные губы Линкольна.

— Мэм, мне кажется, вы несколько увлекаетесь.

Но Надин уже не слушала его, спеша излить все, чем кипела:

— А Хантсвилл? Кто взял Хантсвилл?.. Если б Восьмая бригада действительно была распущена и деморализована, как это утверждают, если бы мой муж действительно был таким недостойным командиром, как же тогда сумел он одержать такую блестящую — да, я смело так говорю! — блестящую победу?.. Герой Хантсвилла! Вот как называют полковника Джона Турчина!

— Герой Хантсвилла? — переспросил, пряча очки в футляр, президент.

— Да!

Линкольн призадумался, отвесив нижнюю губу, отрешенный, прищуренный взгляд был устремлен на широкое окно, раскрытое в сияющую, белооблачную голубизну.

— Конечно, у суда тоже бывает разный подход, — медленно заговорил он после молчанья. — Помню, будучи адвокатом, знавал я одного судью, строгого законника и формалиста. Он готов был повесить человека за то, что тот сморкался на улице, но мог отменить приговор, если ему не удавалось установить, какой рукой сморкался подсудимый, правой или левой...

Но Надин не ответила улыбкой ни на грубоватый анекдот, ни на сопровождавший его глухой смешок:

— Простите, мистер президент, дело совсем не в формализме судей! — перебила она с живостью. — Подоплека приговора совсем другая.

— Какая же?

— А та, что мой муж противник рабства не на словах, а на деле. Мой муж настоящий аболиционист и не скрывает этого.

Линкольн ничего не ответил. Рассеянно опять поглядел на окно, откуда снова донесся пьяный голос: «Покажите мне старину Эйба!» Задумался. Надин ждала, что он теперь скажет, сердце падало, падало... Вдруг президент с силой опустил ладонь на бумаги, лежащие перед ним.

— Ладно, мэм, я займусь этим делом!

Поднялся из-за стола во весь свой огромный рост — беседа завершена. Поднялась и просиявшая Надин.

— Не волнуйтесь, дитя мое, я думаю, все уладится, — с доброй улыбкой сказал президент. Стянутая черной митенкой женская ручка очутилась в мужской руке, и эта могучая лапища лесоруба из Индианы пожала ее с такой осторожностью, как будто боялась раздавить.

Счастливая, не чуя под собой ног, летела Надин по дворцовым коврам. «Все уладится! — пела у нее душа. — Я думаю, все уладится...» Ее переполняла горячая признательность к этому человеку, она была им очарована.

Выходя из президентского кабинета, мельком услышала, как Линкольн, заглянув в соседнюю комнату, сказал сидевшим там секретарям:

— Мальчики, думаю, на сегодня хватит. Пора закрывать лавочку.

Но не пришлось ей увидеть того, что последовало затем: как один из секретарей передал президенту только что полученное письмо, как тот, разорвав конверт пальцем, пробежал письмо, и, сказавши: «А! Еще одно!», небрежно бросил смятый листок на стол и приказал секретарю:

— Чарли, присоедините к тем. Знаете, где меня обещают убить.

После того, утвердив на крупном носу очки, Линкольн остановился перед огромной, покрытой нехорошей красно-синей сыпью картой Соединенных Штатов.

— Хантсвилл! — бормотал он, блуждая по ней худым пальцем. — Где же этот самый Хантсвилл?.. А, вот он где!

Так этот пункт, значит, был взят полковником Турчиным... Турчин, Турчин... Ну да, конечно, это он — фигура опального полковника полностью всплыла в памяти президента. Да, да, это было в маленьком городке, кажется, Маттуне, который мимоходом посетил Линкольн в дни предвыборной президентской борьбы. В загородной роще, где происходил митинг, сразу заметил Эйб прикрепленный к дереву громадный плакат-карикатуру на себя и на своего соперника Дугласа. Маленький толстячок Дуглас, вполоборота, спиной к зрителям, с лицом, перекошенным бессильной злобой, глядел вслед Линкольну, а он, громадный, величественный, размашистыми шагами приближался к видневшимся вдали пирамидам — символу вечности, всматриваясь в них из-под ладони.

Плакат понравился будущему президенту. «Кто рисовал?» — спросил он, посмеиваясь. И ему ответили: «Мистер Турчин, наш художник и чертежник»...

Сжав пальцами подбородок, а левой рукой поддерживая локоть, в глубокой задумчивости стоял Линкольн перед картой военных действий. Конца им не предвидится. Война тянется и тянется, страна истекает кровью. Мак-Клеллан, главнокомандующий, по-прежнему обдумывает планы кампании и топчется на месте. А если, собравшись с духом, пробует потягаться с генералом Ли, то потом еле уносит ноги. За одно только нынешнее лето дважды была разгромлена Потомакская армия, когда пыталась овладеть Ричмондом — столицей мятежников. «Великий инженер!» — прошептал президент, вспомнив собственную горькую шутку. «Конечно, Мак-Клеллан великий инженер, — сказал он кому-то, — но у него своеобразный талант к созданию неподвижных двигателей».

Правда, отрадней дела на остальных фронтах. Грант на западе берет один за другим важные пункты и — благодарение богу! — пока что успешно продвигается в глубь мятежных штатов. На юге Батлер взял, при поддержке флота с моря, Новый Орлеан. Тот самый Новый Орлеан, который считался неприступным...

А все же нет еще признаков крутого перелома войны. Нет.


ЧЕРНЫЙ РЕЙД


1863 год.

Несколько всадников на разномастных лошадях разъезжали рысцой среди земляных редутов и люнетов, откуда стрелки вели по противнику редкий, ленивый огонь, среди длинных траншей, где мелькали солдатские кепи, задерживались на несколько минут то в одном, то в другом месте, затем вновь продолжали свой путь. Генерал Улисс Грант, командующий армией, которого сопровождали генерал Шерман, бригадный генерал Джон Турчин и другие офицеры, совершал объезд позиций под Виксбергом.

Раннее июльское утро было туманным, седым. Затянувшая окрестность молочная муть слизнула городок, утвержденный на высоком, крутом берегу Миссисипи, которая неожиданно делала здесь длинную петлю. Время от времени там и сям туман высвечивался изнутри мутной желтой вспышкой пушечного выстрела, минуту спустя длинно прокатывался гул. Более дальний, приглушенный орудийный грохот доносился с реки. Бронированные пароходы капитана Портера тоже обстреливали осажденный Виксберг. Южане отвечали. Порою вражеское ядро, с шелестом раздвигая воздух, падало недалеко от всадников. Неясные в тумане, темнели верхушки высоких тополей и вязов, под ними белели палатки, бугрились землянки.

Повсюду шли работы. Солдаты с лопатами и кирками в руках рыли новые траншеи, копали канавы, отводя застойную болотную воду. На топкой лесной дороге мостили гать — по нескольку человек переносили на плечах длинные, тяжелые бревна и укладывали одно к одному. Пришлось объезжать, ноги лошадей увязали в хлюпающей почве выше бабок. Изнуренные лица солдат были желты, малярийны.

Турчанинов подумал: сколько у него в бригаде больных малярией! Не мудрено: стоим в болотах, дышим гнилыми туманами. В окопах грязь по колено, спать приходится на земле, размокшей от дождей. Долго ты будешь памятен, треклятый Виксберг, сковавший целую армию уже на полгода! Захолустный, плюгавый городишко на берегу широкой реки, окруженный лесами и болотами, населения всего пять тысяч, а если падет этот городишко — к Союзу отойдет громадная территория, вся долина Миссисипи. Но крепок орешек. Попробуй раскуси. Пембертон со своей тридцатитысячной армией засел так, что не выбьешь...

Ныне Турчанинов сражался в армии генерала Гранта. Хоть из тюрьмы вышел не только победителем, с поднятой головой, но и со званием бригадного генерала, хоть бригада и хантсвиллские негры встретили его как триумфатора, все-таки Иван Васильевич не пожелал больше служить под началом Бюэлла и добился перевода в другую армию.

Итак, ехал Турчанинов на коне и поглядывал на толстенького, крепко сбитого, круглобородого мужичка — Гранта. Когда-то — баснословные времена! — сидели они рядышком в товарном вагоне перед раскрытой дверью и покорно ждали, кого выберут своим командиром взволнованные, жарко спорящие солдаты — Турчина или Гранта. Выбрали его, Турчина... Кто знал тогда невзрачного армейского капитана А нынче генерал Грант командует всей федеральной армией, и его имя с уважением повторяет вся Америка. Блистательная карьера!

Задумчив, мрачноват был сегодня командующий. Сильней обычного попахивало от него коньяком, но покрасневшие глаза смотрели по-прежнему уверенно и ясно, из-под жестких усов независимо торчала дымящаяся дешевая сигара. Мрачен был и Шерман — некрасивый, лобастый, неряшливо заросший рыжеватой бородой, с быстрым, решительным взглядом. Впрочем, у него всегда был сердитый и раздраженный вид.

А в сущности, чему радоваться? Шестой месяц, начиная с осени прошлого года, топчемся под Виксбергом. Дважды пробовали брать город штурмом и всякий раз отступали несолоно хлебавши. Пришлось взяться за лопату и кирку, окружать Виксберг семимильным кольцом траншей, перерезать все коммуникации и брать мятежников измором, одновременно отбивая попытки других армий южан прорваться к осажденным.

— А все-таки Пембертон будет у меня жрать крыс! — после долгого молчания пробурчал Грант.

Шерман угрюмо ответил:

— Они и жрут, генерал. Негры-перебежчики рассказывают, что в городе съедены все мулы. Перешли на собак, на крыс, на древесную кору.

— И все-таки держатся!

— Держатся, сэр! Пембертон выполняет приказ президента Дэвиса — удержать Виксберг любой ценой.

— Молодцы! — сказал Грант, жуя сигару.

Несколько десятков ярдов проехали в молчании, слышна была лишь глухая на мягкой дороге конская рысь, да уздечки позвякивали. Гранту припомнилось, как во время одного пятидневного марша под Виксбергом шел он в пешем строю, вместе с солдатами. Весь его багаж состоял из зубной щетки в кармане. Не было ни коня, ни ординарца, ни шинели, ни одеяла.

— А славное было дело при Шайло, — сказал он. — Помните, Вильям? Дорого досталась нам тогда победа.

— Дорого, генерал, — согласился Шерман.

— В лесу некуда было ступить, столько лежало между деревьями убитых. Помните? А ружейный огонь! В одном дереве, помню, насчитали около девяноста пуль... Как ваши раны?

— Зажили, генерал, благодарю вас, И рука, и плечо. — В подтверждение своих слов Шерман покрутил раненой рукой в воздухе. — Только в сырую погоду и дают себя знать.

— Кажется, под вами была убита лошадь?

— Три, генерал.

— Ого! — Во взгляде Гранта выразилось уваженье. — Да, джентльмены, я считаю так: воевать, черт побери, так воевать! — продолжал он. — Старый Эйб сделал поистине великое дело, когда убрал этого хвастуна и трусливую мямлю Мак-Клеллана. Клянусь честью, давно следовало!

— Президент сделал еще более великое дело, сэр, — заметил Турчанинов.

— Какое?

— Освободил негров. День первого января тысяча восемьсот шестьдесят третьего года вошел в историю не только Соединенных Штатов, но и всего человечества.

— Мак-Клеллана нет, но дух его живет. — продолжал командующий, не скрывая, что сказанное Турчаниновым пропущено мимо ушей. — Все генералы соблюдают его традиции — и Галлек, и Мид, и Бэрнсайд... Разве только Томас...

— Томас храбрый вояка, — подтвердил Шерман.

— Поговаривают, что своим назначением он обязан вам, Шерман.

— Да, это я предложил президенту его назначить. «Мистер президент, — сказал я, — старина Том хоть родом из Вирджинии, но так же лоялен, как и я. Это выпускник Уэст-Пойнта и один из лучших солдат во всей армии». — «А вы берете на себя за него ответственность?» — спросил Эйб. «С величайшим удовольствием», — сказал я.

Грант с удвоенным интересом поглядел на худощавого угрюмого генерала в затасканном военном сюртуке.

— Вы знакомы с президентом, Вильям?

— Через моего брата, генерал. Джон — сенатор из Огайо... Президент тогда хотел мне дать бригадного генерала.

— Ну да, вы были начальником Луизианской военной академии, — понимающе кивнул Грант.

— Перед тем. А потом я вышел в отставку и нанялся на городскую конную железную дорогу в Сент-Луисе. Надсмотрщиком, на сорок долларов в неделю.

— Почему вы это сделали, генерал? — спросил Турчанинов.

Шерман насупился, до скул заросшее, решительное лицо стало еще более мрачным.

— Я чувствовал, что пахнет порохом, а драться за плантаторов у меня не было никакого желания... От бригадного генерала я отказался, а попросил у Эйба полковника.

— Почему?

— Хотел начать с низов.

Американские генералы, видел Турчанинов, в отличие от российских, не были профессионалами, служившими военному делу с малых лет и до седых волос. Шерман перед войной работал на конке. Грант, как говорили, был маклером в штате Иллинойс, перепродавал сапожникам и сдельщикам коровьи шкуры и зарабатывал не более восьмисот долларов в год. Правда, до того он окончил военную академию в Уэст-Пойнте и участвовал в мексиканской войне. Рассказывали даже, что однажды во время боя он под огнем проскакал за боеприпасами в город Монтерей, свесившись, по примеру индейцев-команчей, с седла набок и прикрываясь от пуль телом лошади.

— Да, джентльмены, надо действовать решительно, — сказал Грант. — И вообще пора кончать войну. Чикагские и питтсбургские бизнесмены жалуются, что некуда сбывать товар, все их заводы и фабрики стоят.

— Правильно. Раньше все шло главным образом на Юг, — согласился Шерман.

— Если бы Юг стал независимым и перешел к свободной торговле, промышленный Север потерял бы очень выгодный рынок, — сказал Грант.

— Почему, сэр? — спросил Турчанинов.

— А потому, генерал, что весь американский хлопок пошел бы за океан. Англичане спят и видят прибрать к рукам наш южный хлопок.

«Торгаши! — подумал Турчанинов. — Спекуляторы! Так вот за что вы воюете. Вот какова изнанка красивых газетных слов...»

Силуэты всадников возникли впереди на дороге в беловатой мгле. Кавалерийский отряд, сабель пятьдесят, конвоировал большую, захваченную, очевидно, в имении плантатора, семейную карету, на козлах которой, правя четверкой мулов и широко ухмыляясь, сидел солдат-негр. В карете слышалось всполошенное куриное кудахтанье. Ехавший впереди офицер, увидев Шермана, подскакал к нему и доложил:

— Все в порядке, сэр! Везем бригадному интенданту кукурузную муку, бекон и всякую домашнюю птицу.

— Ладно! — буркнул Шерман.

— Провиант для армии? — спросил его Грант.

— Да. Все ближайшие фермы нами очищены. Фуражирам теперь приходится углубляться на вражескую территорию.

Туман развеяло и солнце уже поднялось, когда вернулись в штаб-квартиру, расположенную на краю прояснившегося леса. Командующий корпусом Шерман обитал в маленькой, бревенчатой, проконопаченной мхом избушке, построенной для него на зиму солдатами. Генералы подъехали, слезли с лошадей, Грант первым вошел в избушку своей спотыкающейся, косолапой походкой, волоча саблю по земле.

— Вильям! — сказал он Шерману, с облегченным вздохом усаживаясь у стола, с которого свисала потертая на сгибах полевая карта. — Вильям! Нет ли у вас чего-нибудь согревающего? Эти проклятые туманы пробирают насквозь.

Появилась откуда-то бутылка виски, две оловянных кружки. Одну Шерман налил для Гранта, другую для Турчанинова.

— За ваше здоровье, джентльмены! — сказал Грант, приветственно подняв кружку, осушил единым махом, крякнул, крепко зажмурился и подышал минуту, раскрыв мохнатый рот...

Тут адъютант доложил Шерману, что прибыл полковник Монтгомери и просит разрешения войти.

— Давайте, давайте его сюда! — торопливо сказал Шерман и с нескрываемой радостью бросил Гранту: — Вернулся!

Низко нагнувшись под дверной притолокой, ступил на земляной пол генеральской избушки высокий, худой, долговязый, блондинистый полковник. Длинные волосы, на которых офицерское кепи посажено набекрень, рыженькая бородка, честные голубые глаза. Вместе с полковником, заметно робея, предстала Гарриэт Табмэн, вооруженная длинноствольным ружьем. Она обрадованно кивнула Турчанинову, когда среди генералов увидела и его (свой!), темное круглое лицо осветилось улыбкой. С первого же взгляда на вошедших понял Иван Васильевич с облегченным сердцем, что сложное и опасное дело, которое Шерман поручил Монтгомери, увенчалось успехом.

— Ваше приказание выполнено, сэр, боевая операция полностью завершена, — доложил полковник Шерману, поглядывая, однако, на Гранта. — Под моим командованием отряд спустился ночью к реке, очистил фарватер от неприятельских мин, по пути уничтожил военные укрепления, железнодорожные мосты, склады, запасы хлопка, сжег плантации и дома плантаторов. Вывезены громадные трофеи, подсчет которых производится: продовольствие, фураж, ценное имущество. Выведено около восьмисот рабов, большинство которых выразило желание вступить в федеральную армию.

Докладывая генералам, Монтгомери старался сохранить полагающийся в таких случаях бесстрастный вид, но тон у него был приподнятым, глаза сияли.

— Браво, полковник! Поздравляю! — Грант просветлел. — Жертвы были?

Монтгомери ответил радостной улыбкой, оголившей розовые десны:

— Ни одной, сэр.

Воодушевленный радостным вниманием, с каким его слушали, принялся более подробно рассказывать, как июньской ночью вышли из Порт-Роял три канонерки, на которых находилось триста вооруженных негров; как спускались они по реке, поджигая, разрушая и забирая все на своем пути; как в полном смятении, охваченные ужасом, почти без выстрела, разбегались южане, озаренные заревами пылающих пожаров; как ликовали, бросаясь навстречу своим освободителям, черные рабы.

— Прекрасно! Великолепно! — повторял генерал Грант и благодушно щурился: лихой и успешный набег Монтгомери вроде как бы возмещал виксбергский конфуз. — Вот, джентльмены, — обратился командующий к собравшимся у Шермана офицерам, — как нужно действовать, как воевать!

— Сэр! — сказал полковник. — Во имя чувства справедливости позвольте сообщить вам, что весь план такого рейда придумала и предложила мне вот эта женщина, — указал на негритянку.

Гарриэт стояла в свободной позе, опустив ружье прикладом на пол, и обеими руками в подвернутых рукавах прижимала длинный ствол к большим, тяжелым грудям. Мужская солдатская куртка была ей длинна и широка.

— Гарриэт Табмэн была первым моим помощником во время операции. А до того она не раз совершала по заданию командования глубокие разведки в тыл врага и всегда приносила очень ценные сведения.

Турчанинову, когда он услышал последние слова полковника, невольно подумалось, что, пожалуй, справедлив был ходивший среди офицерства слушок: Джеймс Монтгомери-де был единомышленником Джона Брауна. Того самого, из Харперс-Ферри.

— Со своей стороны, сэр, я могу подтвердить, что Гарриэт Табмэн прекрасная разведчица, — сказал он командующему. — Я сам рекомендовал ее генеральному штабу.

Грант поднялся, отодвинув ногой табуретку, и с чувством потряс длинную руку Монтгомери:

— Благодарю вас, полковник, от имени армии и страны. Рядовой Табмэн тоже будет отмечена, — глянул, уже не подавая руки, на Гарриэт. — Где сейчас ваши черные молодцы?

— Канонерки стоят у пристани, сэр, — ответил Монтгомери.

— Я поеду посмотреть на ваших ребят.

Когда генерал Грант, выйдя из избушки, остановился у двери в ожидании верховой лошади, к нему с взволнованно-решительным видом приблизился молодой щупленький офицер, очевидно дожидавшийся здесь его появления.

— Прошу прощения, сэр, разрешите доложить.

— Я слушаю, — сказал Грант.

— Вчера я разговаривал с генералом Шерманом, и он грозился меня застрелить, — сказал офицер, держа у козырька слегка дрожащую руку.

— Застрелить вас? — переспросил Грант.

— Да, сэр.

Грант стал медленно раскуривать извлеченную из кармана сигару. Все вышедшие вместе с ним на воздух — Шерман, Монтгомери, Турчанинов, Гарриэт — молча смотрели на щупленького офицерика.

— Совершенно верно, генерал, я сказал, что пристрелю его, — угрюмо подтвердил Шерман в ответ на вопрошающий взгляд командующего. Этот офицер собирался уйти из армии.

Грант перекатил серые, в кровяных прожилках, глаза на офицера, вынул сигару изо рта и, держа в руке, сказал ему как бы по секрету, шепотом, слышным, однако, всем окружающим:

— На вашем месте я бы не поверил генералу Шерману, потому что он должен был не грозить вам, а сразу застрелить. Без лишних слов.

И, не обращая больше внимания на ошеломленного офицера, тяжело взобрался на коня, которого подвел ему ординарец.


ЧИКАМАУГА


Дорога, по которой ехал Турчанинов со своим адъютантом Майклом, пролегала берегом озера, носившего индейское название Чикамауга. Окрестные холмы и пригорки, наползая один на другой, переходили в синеющий поодаль Миссионерский хребет. Гористая была местность. Куда ни глянь — и на холмах, и в низинах под ними, и на отлогих скатах гор, — везде в это раннее погожее сентябрьское утро курились бесчисленные синеватые дымки бивуачных костров. Две многотысячные армии стояли друг против друга, готовясь померяться силами.

Турчанинов возвращался с ночного совещания генералов, где под председательством командующего армией Роузкранса обсуждался план предстоящего сражения. Разведка сообщала, что конфедераты стягивают силы, готовясь к решительной схватке, что из Северной Вирджинии сюда, в штат Теннесси, переброшены по железной дороге большие подкрепления и что у Брэгга и Лонгстрита войск примерно тысяч семьдесят против пятидесяти восьми Роузкранса. «Ну что ж, потягаемся!» — думал Турчанинов, мерно привставая над скрипучим седлом, в такт ровному конскому бегу, с удовольствием дыша напоенным лесными запахами, свежим, прозрачным воздухом. «Кажется, научились воевать, как нужно... Виксберг... Геттисберг...»

Виксберг пал после шестимесячной осады. Взятый измором, генерал Пембертон сдался наконец Гранту. Двадцать пять тысяч пленных, сто семьдесят орудий, богатые трофеи. А за день до того на севере, в штате Пенсильвания, закончилась поражением конфедератов тяжелая трехдневная битва под маленьким городком Геттисбергом. Генерал Мид занял Геттисберг, а войска Ли с боями стали отходить на юг, в Вирджинию.

На военном совете, вспомнил Турчанинов, озабоченные генералы долго разрабатывали диспозицию предстоящей битвы, спорили, пререкались, один только Томас не принимал участия — сидел и дремал. Впрочем, он и всегда не отличался многословием и на вид был вялым, этот худой, сутулый федералист из рабовладельческого штата, которого так нахваливал Гранту генерал Шерман. Раза два Роузкранс обратился к Томасу с вопросом. Томас раскрывал осоловелые глаза для того только, чтобы пробормотать: «Укрепите левый фланг», опускал веки и продолжал дремать, уткнувшись в грудь плохо выбритым подбородком. Левый фланг был под его началом.

Из-за тронутых осенней рыжеватинкой прибрежных платанов, под которыми тянулся опутанный покрасневшим диким виноградом кустарник, донеслись веселые крики, радостное гоготанье, бултыханье и шумные всплески купающихся. Выехав на открытое место, увидел Турчанинов, что отлогий берег весь белеет голыми и полуголыми телами. Ружья были составлены в пирамидки, и около них стояли часовые, на траве пестрели кучки снятой форменной одежды, а раздетая солдатня густо копошилась вдоль кромки берега. Одни, присев на корточки, стирали заношенное бельишко, другие, по пояс в воде, усердно мылились, третьи — на синей воде виднелись одни головы да порой рука мелькала — плавали поодаль, дурачились, обдавая друг дружку брызгами. Среди белесых тел, на которых резко выделялись коричнево-загорелые лица, шеи и кисти рук, попадались и темные негритянские тела.

Подъехав ближе, он натянул повод: среди купающихся солдат были Гектор и Сэм Хантер. Голый до пояса, блестевший мокрой оливково-смуглой кожей, мулат прыгал на одной ноге, наклонив голову набок, — вытряхивал воду, набравшуюся в ухо, — а Сэм, усевшись на примятой траве, натягивал штаны. Когда Турчанинов уходил из 8‑ьй бригады, оба друга явились к нему и сказали, что желают служить только под его началом. Тронутый Иван Васильевич добился перевода обоих к себе, в новую бригаду.

Он подозвал Хантера. Надевая в рукава куртку с нашивками капрала и застегиваясь на ходу, Сэм торопливо подбежал босиком к сидевшему на лошади генералу, вытянулся, прижал ладони к ляжкам, доложил, какая рота купается.

— Как дела, Гектор? — спросил Турчанинов полуголого мулата.

Однако тот не ответил улыбкой на его добродушную улыбку.

Хмуро сказал, поддергивая прилипшие к мокрому телу полосатые исподники:

— Плохо, сэр.

— Почему плохо?

— Я потерял свой амулет.

Он стоял, повесив вдоль отчетливо проступавших ребер длинные мускулистые руки. Необсохшее мрачное лицо было пепельным, толстые губы посинели, его била мелкая дрожь, и зубы, как ни стискивал их, ляскали. Видно, перекупался в холодной воде.

— Разрешите пояснить вам, сэр, — вмешался Хантер с серьезным видом, но голубые яркие глаза смеялись. — У этого парня был любимый амулет, висел на шее. Знаете, у негров всегда разные амулеты, темный народ... Так вот, он его потерял, когда купался.

— Как же это?

— Наверно, зацепил за какую-нибудь корягу, когда нырял. После того, сэр, он поставил мировой рекорд пребывания под водой и после войны смело может открыть школу водолазов, однако так и не нашел своего амулета.

— Ну, ничего, — успокоительно сказал Турчанинов.

— Нет, сэр, это очень-очень плохо! — вздохнул Гектор, мотая головой, на которой слиплись мелкие черные кудряшки.

Далеко впереди, со стороны реки Теннесси, послышался слабый щелчок ружейного выстрела, за ним другой, третий... Перестрелка усиливалась с каждой минутой. «Вот оно, началось!» — тревожно и радостно ёкнуло сердце Турчанинова, и он, послав коня шпорами, поскакал туда, где, по-видимому, начинался бой.


* * *

Сражение длилось уже несколько часов и складывалось явно не в пользу северян.

Генерал Роузкранс, командующий армией, светловолосый, сухопарый немец с бородой, клоками растущей на худой, кадыкастой шее, стоял вместе с начальником штаба и своей свитой на бугре, у подножья старой ветряной мельницы, под косым крестом застывших перепончатых крыльев, и не отрывался от бинокля, наблюдая издали, как развертываются события. Спешившиеся ординарцы держали лошадей. Клубы порохового дыма, внутри которых раскаленно клокотала ружейная стрельба, поднимались на зеленеющих склонах гор, точно густой пар, — вовсю варилось адское варево битвы. Дым все застилал, лишь временами сквозь волнующиеся белые облака делались видны движущиеся темные пятна батальонов и полков, но и Роузкрансу и начальнику штаба был вполне понятен смысл всех этих происходивших перед глазами передвижений. То и дело галопом взлетали на холм посланные с линии огня всадники, передавали генералу донесения, получали от него приказ и сломя голову мчались обратно.

— Смотрите, что это делает Вуд? — тревожно сказал Роузкранс начальнику штаба, держа у глаз висевший на груди бинокль. — Что делает этот идиот?... Смотрите, Гарфилд, он уходит! Провались я, он ушел и открыл фронт... Что он, с ума спятил?.. Боже мой, боже мой, противник уже движется в брешь! Линия прорвана!..

С разгона беря подъем, к генералу подскакал молодой офицер и, не слезая с лошади, протянул донесение:

— Сэр, я от генерала Вуда.

— Передайте Вуду, что я его расстреляю! — крикнул Роузкранс, не принимая донесенья. — Предатель! Изменник! Открыть ворота противнику! — орал он вне себя, покраснев, с раздувшейся шеей.

— Сэр, генерал выполнил ваш приказ, — пролепетал растерянный курьер.

— Какой, к дьяволу, приказ?

— Вы приказали генералу Вуду как можно скорей соединиться с генералом Рейнольдсом, восстановить разорванную линию.

— Да, приказал. Ну и что?

— А когда мы снялись с места, оказалось, что помощь требуется не генералу Рейнольдсу, а генералу Бэрду!

— Бэрду?

— Да, сэр. Генерал Вуд и движется туда, по распоряжению генерала Томаса, которого мы встретили по дороге. Вот об этом и приказано вам доложить.

Роузкранс схватился за виски.

— Убирайтесь! — завопил он на высокой ноте и затопал ногами. — Вон!

Сильный треск и скрежет послышался над головой. Сбитое пролетевшим мимо шальным снарядом, косо спланировало и с шумом упало недалеко от них одно из мельничных крыльев. Ординарцы повисли на поводьях, удерживая вздыбившихся лошадей.

Еще через час положение окончательно определилось. Линия федеральных войск была прорвана в нескольких местах. Все смешалось. Пехота противника колонна за колонной упорно атаковала правое крыло Томаса, то слабое место, где полки Вуда смыкались с войсками Бэрда. Вокруг фермы, расположенной при дороге на Лафайетт и еще недавно занятой северянами, теперь копошились широкополые шляпы, ферма горела. Колонна Вуда была надвое разрезана, находящиеся позади полки окружены. Отчаянно отбивалась бригада Бреннана, также окруженная противником. Конфедераты обошли две бригады из корпуса Мак-Кука, а основные силы его таяли под сильным артиллерийским огнем. Даже невооруженным глазом было видно отсюда полное замешательство, беспорядочное отступление северян.

Самым ужасным было для Роузкранса то, что чуть ли не сразу инициатива перешла к противнику, который повсюду наступал, а ему оставалось только защищаться, да и то совершенно беспомощно защищаться. Распоряжения его повисали в воздухе. Основываясь на неточном донесении, он дал генералу Вуду ошибочный приказ, благодаря чему перед врагом открылась брешь и тот, понятно, ею воспользовался. Приказал Мак-Куку продвинуться к левому крылу Томаса — ничего не получилось. Отдал распоряжение Томасу двинуть резервы на подмогу Мак-Куку и Криттендену — генерал Томас на это ответил: «Я так зажат противником, что не могу двинуться с места...»

— Пораженье, настоящее пораженье! — бормотал Роузкранс, сейчас уже не багровый, а позеленевший, с прыгающей челюстью. — Правый фланг разбит, вместо центра — яйцо всмятку... Смотрите, Гарфилд, бегут! Ну да, бегут, как стадо баранов... Все погибло...

— Нет, сэр, Томас все еще держит свой левый фланг, — водя окулярами бинокля, возразил Гарфилд, такой же бледный. — Крепко держит.

— Узнаю старину Томаса!.. Я передаю ему командование. Черт побери, левое крыло должно держаться во что бы то ни стало!.. Едем, Гарфилд!

— Куда, сэр?

— В Чаттанугу. Будем готовить новую защиту. Боже мой, боже мой!..

Приложив к дощатой мельничной стене оторванный от блокнота листок, неверной рукой Роузкранс набросал несколько прыгающих строк — приказ о передаче командования, отдал конному ординарцу, — тот галопом пошел на левый фланг. Взобравшись на лошадей, офицеры поскакали в другую сторону — на север, к Росвиллу.

Нахлестывая и шпоря коней, скакали они по дороге сквозь завесы поднятой пыли, обгоняя беспорядочные толпы беглецов в изорванных, покрытых кровью мундирах, побросавших ружья и ранцы. Нагнувшись к развевающимся гривам, проносились они мимо торчащих стволами кверху, брошенных пушек, мимо опрокинутых и поломанных повозок, мимо мертвых валяющихся лошадей, мимо заброшенных хлопковых плантаций, на которых давно никто не работал. Высокие темно-зеленые деревянистые стебли были помяты ногами и колесами, от уцелевших падали на землю серые полосатые тени. Из лопнувших коробочек вылезал пушистый сырец, ветер срывал и нес по воздуху легкий пух. Белые хлопья комочками ваты катились по дороге, приставали к одежде, к волосам.

Такой комок забился и в окровавленную бороду лежавшего на краю дороги, умирающего солдата, мимо которого, обдав густой пылью, с конским топотом пронеслась офицерская кавалькада.

— Бежите, будьте вы навеки прокляты! — прохрипел солдат, из последних сил приподнявшись на локте, и опять уронил на землю голову.


* * *

3-я бригада, которой ныне командовал Турчанинов, входившая в корпус генерала Джорджа Томаса, была почти отрезана противником от основных сил, но продолжала удерживать каменистую горку в виде подковы на левом фланге. «Держите позицию, как бульдог!» — приказал Турчанинову командующий корпусом, и Иван Васильевич намертво, бульдожьей хваткой, вцепился в голую, каменистую, изрытую саперными лопатками и пушечными ядрами землю, и держал ее не первый уже час, отбивая вражеские атаки сосредоточенным огнем, благо позиция была выгодная. Бок о бок с турчаниновской бригадой дрались солдаты, собравшиеся на горке после разгрома левого крыла. Они не сдавались в плен.

Противник был далеко отброшен, и жестокая стрельба на холме приутихла, лишь изредка взвизгивала неприятельская пуля, чиркая о камни, за которыми прятались стрелки в измятых кепи. Крутой склон был усеян похожими на камни, неподвижными серыми комочками — наглядным свидетельством отбитых атак. Смешанная с пороховым дымом красная пыль стлалась под горой понизу, скрывая передвижение противника.

С некоторым удивленьем, точно проснувшись, увидел Турчанинов, что солнце, превратившееся в тусклый оранжевый шар, совсем уже низко висит над синей горной грядой. Сопровождаемый командирами, шел он вдоль наспех вырытых в твердом грунте окопчиков, где можно было только лежать. Среди оглядывавшихся на него грязных закоптелых солдатских лиц, на которых воспаленно сверкали запавшие глаза, узнавал хорошо знакомые. Вон Хантер со спекшейся на оцарапанной скуле кровью, вон Гектор, вон и Гарриэт Табмэн с ружьем в руках, надевшая мужские, тесные для нее штаны. Немало среди белых лиц и черных.

— Молодцы ребята, дали им жару! Больше не полезут! — громко, для всех, сказал он, сняв кепи, и красным платком обтер большой, начинающий лысеть лоб, потное лицо. Щеки горели, в пересохшем рту стоял вкус пороха.

— Сэр, командующий едет! — доложил, всматриваясь из-под ладони, Майкл.

Несколько всадников, перескакивая через убитых, рысью поднимались на горку со стороны тыла. Турчанинов узнал гнедую, с белыми чулками лошадь генерала Томаса, которая скакала первой, и поспешил навстречу. Командующего сопровождали адъютант, начальник штаба и несколько штабных офицеров.

— Генерал, необходимо выбить противника! — спокойно, обычным голосом, сказал командующий, подъезжая. Сильной рукой так натянул повод, что гнедая кобыла присела на задние ноги, задрав ощеренную желтыми зубами морду. — Противник прорвал оборону и закрыл путь к отходу. Полагаюсь на вас, генерал.

— Слушаюсь, сэр! — хриплым, сорванным голосом ответил Турчанинов. Опирающийся на стремя тупоносый сапог генерала был из грубой кожи, в стальном колесике обвисшей на каблук шпоры застряла длинная зеленая травинка. Обдавало теплым запахом конского пота.

— Почему вы пеший? — спросил Томас. — Где ваша лошадь?

— Убита подо мной, сэр, — ответил Турчанинов. — Где сосредоточился противник?

Томас протянул руку в направлении темнеющих поодаль групп деревьев:

— Там, в лесу. — Длинное, спокойное, обросшее седой щетинкой лицо было залито пламенем заката. Блестели два тесных ряда золоченых пуговиц на синем мундире.

— Патроны у меня на исходе, сэр.

— Действуйте штыками. И да поможет вам бог, генерал Турчин.

Повернул кобылу, нервно перебирающую под ним стройными белыми ногами, пришпорил, поскакал обратно, сопровождаемый свитой.

— Держись, ребята. Насколько я понимаю, будет жарче, чем у нас в Питтсбурге в литейном цехе, — сказал Хантер. Лежа в окопчике и делая жадные затяжки, он торопливо докуривал сигарету.

Сосед его, плечистый парень из Огайо, попросил:

— Сэм, оставь губы пожечь. Напоследок, — прибавил с кривой усмешкой.

— После него, — сказал Хантер и протянул дымящийся окурок Гектору. — Ну что ж, мальчики, пробьем дорогу штыками.

Турчанинов дал распоряжение построить людей.

— Становись! Стройся! — послышалось в разных местах.

— Стройся! — вскочив на ноги, начальственно закричал Сэм, но, заметив среди солдат негритянку, сказал ей обычным своим голосом: — Гарриэт, старушка, около меня держись.

Стрелки поднимались с земли, держа ружья, привычно становились в ряды на вершине холма.

Отстегнув мешавшую саблю, Турчанинов отдал ее кому-то и приказал не отходившему от него ни на шаг Майклу:

— Ружье!

Майкл поднял ружье с примкнутым штыком, валявшееся возле убитого, ничком лежавшего солдата, и подал своему генералу.

— Вперед! — крикнул Турчанинов, и, следуя за ним, топоча ногами, длинная колонна двинулась по направлению к леску. И справа и слева слышалась разрозненная ружейная стрельба — не затихала битва.

Впереди, выходя из-за деревьев и все более накапливаясь, показались нестройные колонны широкополых шляп. В разных местах вспыхнули белые дымки.

— Знамя! — хриплым голосом крикнул, обернувшись к своей колонне, Турчанинов.

Знаменосец стянул клеенчатый чехол, развернул обмотанное вокруг древка звездно-полосатое тяжелое полотнище, порванное пулями, обеими руками поднял над головой. Неожиданно сильный баритон запел среди тишины:


Вздернем Джеффа Дэвиса на яблоне гнилой,

Всю свою ораву он потянет за собой...


То пел Гектор. И дружно, горласто подхватили идущие строем чернолицые солдаты:


Вспомним Джона Брауна мы песнею святой,

Как душа его вела нас в бой![37]


Протяжно запела труба, усиливая пронзительный, тревожный звук. Сквозь хоровую песню пробилась мрачная, размеренная дробь барабанов.

— За Союз! — набрав полные легкие воздуха, закричал побледневший Турчанинов. — За мной, третья бригада! Ура!

И, вынеся перед собой штык, не оглядываясь, зная, что его не оставят одного, побежал под уклон, навстречу поднимающимся серым шеренгам. Вокруг, перегоняя его и оставляя позади, также бежали; не умолкая стоял в воздухе многоголосый яростно-стонущий крик, заглушивший песню негров. Сотни солдат со штыками наперевес спускались с холма, рассыпавшись по всему склону, оскользаясь на осыпях, — камни, подпрыгивая, катились вниз. Серые шеренги у подножья холма остановились и дали дружный залп, одевшись пламенем и дымом. Несколько человек упало, валясь под ноги бегущей толпы. Знаменосец, оседая на подогнувшихся коленях, рухнул пробитым лбом вперед. Выпавшее у него из рук знамя накрыло своими складками голову находящегося рядом Майкла, но Майкл тут же подхватил знамя и понес, крепко держа древко обеими руками.

Следующего залпа конфедератам сделать не пришлось: катящаяся с горы, ревущая, ощетинившаяся штыками человеческая лавина обрушилась на них, и среди наступившей смертной тишины началась свирепая толчея рукопашной.

Точно в удушливом багровом сне вспоминал впоследствии Иван Васильевич мелькавшие перед ним страшные лица, искаженные то яростью, то страданьем, лязг скрестившихся штыков, короткий взвой заколотого — дикую свалку, где тысячи обезумевших от ненависти и страха людей безжалостно убивали друг друга. Сомкнувшись вокруг знамени, офицеры и солдаты оберегали Турчанинова, вокруг себя он видел только синие спины и бока, но выпала минута, когда какой-то рыжебородый детина в серой куртке прорвался к нему и хотел было ударить штыком, однако Иван Васильевич, будто на фехтованиях, мастерски отбил удар и сам вогнал штык ему в живот, смутно удивившись, как с неожиданной легкостью, точно в масло, вошло длинное железо в живое человеческое тело, а рыжебородый взвыл и обмяк, сгибаясь пополам, и своей тяжестью едва не вырвал ружье у него из рук. «Братцы, вперед!.. Коли! Бей... Пуля — дура, штык — молодец!.. — орал Турчанинов в азарте схватки, не сознавая, что кричит непонятно для солдат, по-русски. — Бей сукиных детей, мать-перемать!.. Коли!..»


* * *

На закате солнца разбитая армия отходила к Чаттануге, занятой федеральными войсками еще несколько дней назад.

Верхом на чьей-то приведенной Майклом лошади, Турчанинов подъехал к генералу Томасу, который, придержав коня, смотрел с обрыва на медленно двигавшийся мимо него по дороге людской поток.

— Ваше приказанье выполнено, сэр, — доложил усталым голосом, внезапно почувствовав, что весь разбит и опустошен. — Третья бригада с боем вырвалась из окружения, захватив у неприятеля несколько пушек и больше сотни пленных. Подсчет трофеев производится.

— От имени отечества и армии выражаю вам свою благодарность, — сказал Турчанинову официальным тоном командующий. И, с чувством, крепко пожав ему руку своей теплой жесткой рукой, совсем иным тоном — свойским, простецким — добавил: — Молодчина, Джон! Теперь мы можем спокойно отходить. Я не сомневался в вас.

Турчанинов направился к своей части.

— Больше они, я думаю, не сунутся. Лонгстрит получил свое Бородино, — раскуривая погасшую трубку, сказал Томас находившемуся рядом с ним начальнику штаба, и тот улыбнулся с довольным видом, не разжимая бритых губ.

Спустившись под гору, Турчанинов отъехал к обочине дороги и остановил коня, чтобы окинуть взглядом остатки славной своей бригады. Пальба стихла. Нескончаемо двигался мимо него сползающий с высотки поток людей, лошадей, пушек, повозок. Нестройный, угрюмый топот грубых башмаков и конских подков на каменистой дороге, стук и скрежет кованых колес, звяканье амуниции, глухой, отрывистый говор, вырвавшееся откуда-то болезненное конское ржанье. Под длинными козырьками кепи в сумерках не было видно солдатских лиц, но, наверно, мрачное лежало на них выражение. На багрово освещенном гребне горы то и дело появлялись иглы штыков, туго свернутые знамена, головы лошадей и всадников, полукруглые белые навесы повозок и спускались под уклон, в тень, давая место новым штыкам, знаменам, всадникам, повозкам.

А немного в сторонке, на придорожной круче, отчетливые на красной угрюмой полосе заката, чернели под черным деревом силуэтики нескольких всадников. Сутулую фигуру Томаса узнал издали Турчанинов. Натянув повод, скульптурно неподвижный, командующий пропускал своих солдат, кое-как бредущих мимо него, измученных и обессиленных.

— Скала! — сказал позади Турчанинова кто-то из офицеров, тоже глядевших на отдаленную черную фигурку всадника на обрыве. — Скала Чикамауги!

«А все-таки отступаем в полном порядке! — подумал Иван Васильевич, пытаясь подавить в душе горькую оскомину поражения. — Не разгром, не бегство сломя голову...»

Тут заметил он спускавшихся с горы двух солдат, которые вели под руки третьего, запрокинувшего голову, с повязкой на глазах. Брели особняком, несколько в стороне от колонны:

— Хантер! — окликнул Турчанинов, когда маленькая группа приблизилась. — Кого ведете?

— Гектора, сэр! — Капрал остановился, отдал честь и опять сжал пальцами предплечье раненого. — Ему повредило глаза.

С другой стороны вела мулата Гарриэт. Гектор стоял молча, подняв к темнеющему небу незрячее лицо, слышно было, как он дышит. Намокшая, черная от крови тряпица закрывала ему глаза.

— Вот, сэр, полюбуйтесь, каким оружием нас снабжают! — сказал Сэм дрожащим от бешенства голосом и протянул Турчанинову чужое ружье, которое держал в свободной руке, — свое висело на ремне за спиной. — Это его, Гектора.

Иван Васильевич повертел ружье и еле слышно свистнул: ствол отделился от приклада, рваная трещина длиной в несколько дюймов зияла около курка.

— Это новое, только что полученное ружье, — рассказывал Сэм. — Гектор взял его у раненого взамен своего. Он сделал из него только один выстрел, как ружье разорвалось и повредило ему глаза.

— Бетси, — сказал мулат еле слышно, продолжая стоять с поднятым к небу, темным, перечеркнутым окровавленной повязкой лицом.

— Были еще такие случаи? — спросил Иван Васильевич после молчания, возвращая Хантеру исковерканное ружье.

Ответила Гарриэт:

— Были, сэр. Несколько случаев. Кому лицо обожгло, кому руки.

— А почему вы не посадили его в санитарную повозку?

— Не берут, сэр. Переполнены.

Турчанинов остановил приближающуюся к ним санитарную фуру, наполненную ранеными, и приказал принять еще одного. Хантер и Гарриэт помогли мулату взобраться, заботливо подсаживая.

— Ничего, ничего, парень, не вешай носа. Все будет хорошо, — бодро приговаривал Сэм, похлопывая его по спине.

А когда повозка отъехала на несколько шагов, вновь включившись в общий поток отступления, мрачно сказал Турчанинову:

— Да благословит вас бог, сэр... Да, сэр, не видать бедняге своей Бетси.

Иван Васильевич слышал: новые ружья были куплены у фирмы Морган.


БОЖЕ, БЛАГОСЛОВИ МАССУ ЛИНКАМА!


По полкам пронеслась весть, что сам Эйби — да благословит его бог! — решил записаться в армию и теперь едет на фронт. Впрочем, то был солдатский слух, в офицерском кругу рассказывали иначе: на белом пароходе президент спустился по рекам Потомак и Джеймс, побывал в штаб-квартире Гранта, затем посетил штабы генералов Батлера и Мида, а теперь вознамерился посмотреть цветные полки. Предложил такую поездку сам главнокомандующий. «Конечно, поеду! — будто бы ответил президент Гранту. — Я хочу повидать этих храбрых ребят. Я очень рад, что в недавних атаках они шли наравне с белыми войсками».

Сопровождаемый длинной кавалькадой всадников, взбивших тучу густой, дымящейся в горячем воздухе и долго не оседающей пыли, президент ехал по прифронтовой дороге бок о бок с генералом Грантом. Болтая локтями, Линкольн неловко и неумело трясся на белой коренастой кавалерийской лошадке. Высокий, старомодный, суживающийся кверху цилиндр и долгополый черный пасторский сюртук под слоем пыли стали серыми. Угловатые колени были высоко подняты слишком короткими для него стременами, панталоны всползли гармоникой, открывая худые лодыжки в полосатых носках. Щурясь от жаркого солнечного света, президент в невеселом раздумье глядел по сторонам. Вдоль дороги валялись разбитые повозки. С убитой, наполовину расклеванной лошади при приближении всадников нехотя поднялось черное воронье, закружилось с недовольным карканьем. То и дело виднелись полуразрушенные строения, черные, выжженные пятна пепелищ, посреди которых уныло и одиноко торчали закоптелые печные трубы. Не раз в дыму пожаров и в орудийном грохоте прокатывался по здешним местам огненный вал войны.

— Дорого бы я дал, мистер Грант, чтобы мы с вами не видели всего этого, — сказал президент генералу.

Грант не ответил, только шевельнул окурком сигары во рту. И Линкольн подумал, что для него, человека войны, все это было привычным, мало того — самым естественным зрелищем, не вызывающим в душе никаких тяжелых чувств.

Выгодно отличаясь от президента своей посадкой старого кавалериста, главнокомандующий старался не обгонять, ехал рядом, опустив руку с плетью, и перебрасывался с ним скупыми фразами. Широкая полевая блуза, в которой встретил он президента, извинившись, что не успел переодеться, под налетом пыли приняла серый, конфедератский цвет. Линкольн подавил улыбку, вспомнив первое их знакомство. «Я рад вас видеть, генерал», — помнится, сказал он тогда Гранту, подавая руку. Грант только что прибыл с фронта для доклада президенту.

Но какая же встреча была устроена во дворце невзрачному фронтовому вояке в поношенном мундире! Наполнявшие роскошный Восточный зал, где происходил вечерний прием, министры, сенаторы, конгрессмены, крупнейшие промышленники и предприниматели, их голоплечие, сверкающие драгоценностями супруги в вечерних туалетах — цвет нации, одним словом, — точно с ума сошли. Грант, Грант! Смотрите, сам Грант, победитель при Донелсоне, при Шайло, при Виксберге, при Чаттануге... Взбудораженная фешенебельная толпа сомкнулась вокруг знаменитости, джентльмены в белых крахмальных манишках и декольтированные леди — те, что были побойчей, — работая локтями, протискивались к генералу, он едва успевал пожимать тянувшиеся отовсюду руки. «Станьте на что-нибудь! — кричали Гранту. — Мы хотим вас видеть!» Он покорно залез на софу, стоял на придавленных пружинах, ежась от смущения, с растерянной, глуповатой улыбкой, а глазеющие на него леди и джентльмены в безудержном восторге отбивали холеные ладони. Затем миссис Линкольн подхватила его под руку. Смотрите, смотрите, генерал Грант идет под руку с самой миссис Линкольн! Слава герою! Да благословит его бог! А сзади — смотрите! — вышагивает Эйб, тоже подцепил какую-то леди...

Радостный гул катился по залу, люди толкались, тянули шеи, изящные дамы, подхватывая оторванные в давке кружева и выравнивая помятые кринолины, громоздились на кресла, на диваны, чтобы лучше увидеть. Величавая, как императрица, миссис Линкольн плыла по дворцовым паркетам, даря направо и налево милостивые улыбки. А Грант... Посмеиваясь про себя, президент вспоминал, какой несчастный вид был тогда у генерала Гранта: вел свою даму спотыкаясь, ничего не видя перед собой, багровый, на лбу капли пота... «У вас в Белом доме мне было жарче, чем когда-либо в бою», — признался он потом президенту.

Но в этом бородатом неказистом вояке с неуклюжими манерами и с вечным спиртным запашком чувствовались сила и энергия. Недаром в канун предстоящих выборов враждебные Линкольну круги прочили генерала Гранта, демократа, в новые президенты. Недаром рупор крупнейших фирм нью-йоркская «Геральд трибюн» выкинула лозунг: «Кандидат народа — Грант». И что греха таить, большое душевное облегчение испытал Линкольн, когда убедился, что Грант и не думает — по крайней мере в данное время — о политической карьере и что одна у него мысль: подавить мятеж.

Президент благоволил лучшему своему полководцу. Завистники и недруги Гранта твердили Аврааму Линкольну, что командующий пьян, даже когда руководит сраженьем. В Белый дом являлись делегации с требованием ради спасения страны отстранить такого пропойцу от армии. Президент только отшучивался. Одной такой делегации он ответил с серьезным видом: «Скажите, пожалуйста, где Грант достает спиртные напитки? Не знаете?.. Очень жаль. Я уже собирался дать распоряжение главному квартирмейстеру сделать запас таких напитков, чтобы снабдить ими некоторых моих генералов, которые до сих пор не одержали ни одной победы...»

Далеко впереди, в лощине, куда вела широкая проезжая дорога, стали видны длинные, правильные ряды отчетливых на лесной зелени солдатских палаток. Грант указал плетью:

— Вон и третья бригада генерала Турчина. У него есть цветные полки.

— Генерала Турчина? — переспросил Линкольн.

— Да, сэр.

— А! — сказал президент.


* * *

— Едут, сэр! — сообщил Турчанинову Майкл, из-под ладони глядя вдаль.

По дороге двигалось облачко пыли, в котором мелькали головы всадников, едущих нестройной кавалькадой.

— Внимание! Смирно! — оглянувшись на длинные чернолицые шеренги выстроившихся своих солдат, крикнул Иван Васильевич.

— Внимание! Смирно! — готовно подхватили команду младшие офицеры.

Послав коня шпорами, Турчанинов поскакал навстречу приближавшимся неспешной рысью всадникам. Среди знакомых военных кепи чуждо выделялся высокий цилиндр президента. «Дон-Кишот на Россинанте!» — смешливо мелькнуло у Турчанинова при виде нескладно сидевшей на лошади тощей, длинной фигуры, посеревшей от густой пыли. Но тут же затаенную улыбку Ивана Васильевича смыло нахлынувшей горячей признательностью к этому человеку. Ведь не только был отменен приговор военно-полевого суда, мало того — он, Турчанинов, получил бригадного генерала. Присланное из Вашингтона предписание гласило:

«...Решение военно-полевого суда об увольнении полковника Д. Турчина из армии, как пристрастное и несправедливое, отменить. Присвоить Турчину звание бригадного генерала.

Президент Авраам Линкольн. Сентябрь 1862 года»


Президент и главнокомандующий придержали лошадей. Иван Васильевич подскакал вплотную, осадил задравшего горбоносую морду жеребца и отдал полагающийся рапорт.

— Рад познакомиться с вашими ребятами, генерал, — сказал Линкольн, устремив на Турчанинова приветливый и в то же время проницательный взор. Пожатье костлявой его руки склеило Ивану Васильевичу пальцы. «Помнит ли?.. Наверно, давно уже забыл...»

— И вас рад видеть, мистер Турчин, — прибавил Линкольн с еле уловимой доброй улыбкой. («Помнит!» — радостно всколыхнулось в Турчанинове.) — Как поживает миссис Турчин? По-прежнему работает в лазарете?

— Да, мистер президент, — благодарно ответил Иван Васильевич. («И Наденьку помнит!»)

— Передайте ей привет, — сказал президент. — У вас достойная супруга, генерал.

Но тут внезапно какой-то совершенно недопустимый шум послышался за спиной Турчанинова — там, где был построен для встречи высокого гостя цветной полк. Нарастающий ропот возбужденного говора, голоса: «Президент!.. Авраам!..» Затем все потонуло в общем ликующем реве, в топоте бегущих ног, и, оглянувшись, с ужасом увидел Иван Васильевич, что от стройных, идеально выровненных, застывших на месте, черноликих синих шеренг и следа не осталось. Они превратились в беспорядочную горланящую толпу негров в солдатских мундирах, и эта толпа, вздымая пыль, в неудержимом порыве валит навстречу Линкольну, не слушая гневно-растерянных окриков офицеров, которые тщетно пытаются восстановить порядок. Какой там порядок! Какая там дисциплина! Негры запрудили дорогу и плотным кольцом окружили сидевшего на белой лошади президента. Они были вне себя от восторга, что воочию видят Освободителя, они вопили, размахивали солдатскими кепи, приплясывали, пели.

— Боже, благослови массу Линкама! Господь, спаси отца Авраама! — неслось со всех сторон.

Сдерживая испуганную, тревожно всхрапывающую лошадь, Линкольн шагом пробирался среди наседающих на него, бегущих рядом со стременем черных солдат. Он ехал с непокрытой седеющей головой. Сквозь густую, взбитую сотнями ног завесу пыли он видел вокруг себя дышащие детски бесхитростным счастьем, черные до синевы, темно-кофейные, закоптело-медные, шоколадные лица, сверкающие яркой белизной белков и зубов. Каждый хотел к нему прикоснуться, хотя бы погладить кожаное седло, горячую, потную шерсть лошади. Иным удавалось, оттолкнув соседа, на ходу припасть губами к большой костлявой руке, которая держала снятый с головы цилиндр. Многие плакали.

Толпа несколько оттерла Турчанинова от президента. Иван Васильевич видел, как коренастая негритянка в армейской куртке приплясывала и пела, мерно хлопая в ладоши:

— Авраам! Авраам! Авраам!

Откуда она взялась, Гарриэт Табмэн? Лицо ее светилось ослепительной улыбкой, она шла и плясала, поворачиваясь во все стороны, играя и плечами, и локтями, и бедрами. Так, наверно, плясала под грохот праздничного тамтама африканская ее бабка в тени баобаба, среди желтых конических хижин воинственного племени ашанти.

«Нет, ради этого стоило начинать войну, — невольно растроганный, думал Турчанинов, наблюдая, как встречают Линкольна черные солдаты. — Ради этого стоило записаться добровольцем, чтобы после можно было сказать: я тоже участвовал...»

— Друзья мои... Дети мои... — говорил президент смятым голосом. Он ехал среди кипящей толпы, захваченный бурей первобытного восторга и благодарности, и вспоминал, как долго колебался, прежде чем решился освободить черных рабов. А что, если после этого еще несколько штатов присоединятся к мятежникам? А что, если половина офицеров-северян откажется воевать? Нисколько не была исключена такая возможность.

Но постепенно ему стало ясно: выиграть тяжелую, затянувшуюся, жестокую войну и спасти Союз штатов можно, лишь действуя решительно, без оглядки на многочисленных противников, а прежде всего — навеки покончив с рабством.

А негритянские полки? Сколько было сомнений, сколько опасений, пока дал согласие на их формирование. Цветное население Севера засыпало Вашингтон просьбами разрешить защищать отечество с оружием в руках, создавало свои отряды и полки. Военному министру сообщали: черный полк из Нью-Йорка может быть направлен на позиции через тридцать дней. Негры Филадельфии давали два полка — пять тысяч штыков. В Бостоне, Провиденсе, Кливленде, Каламбесе — всюду рвались в армию цветные волонтеры. Фредерик Дуглас писал в своем журнале: «Один полк черных в такой войне будет соответствовать двум полкам белых... Сам факт появления цветных будет более ужасен для рабовладельцев, чем порох и ядра...»

В ответ первые годы из Вашингтона неизменно приходили отказы. Как? Дать черным рабам в руки оружие и научить их стрелять? Поставить их наравне с белыми солдатами?..

А теперь создано шестнадцать негритянских полков, в их рядах около двадцати тысяч, и сражаются они превосходно. Всего же в армиях Союза нынче около полутораста тысяч негров, и число их все увеличивается.

Ему пришли на память споры с политическими противниками. «Ни один человек не в силах подавить мятеж без помощи такого рычага, как освобождение негров», — отвечал он им...

— Дети мои... — говорил Линкольн теснящимся вокруг его лошади черным солдатам. Голос дрожал, на запыленном лице пролегли вдоль крыльев носа две светлые блестящие бороздки.

Ехавший рядом Грант, морщась от клубов застилавшей глаза пыли, поглядывал на президента с добродушной насмешкой: расчувствовался старый Эйби... «Дикари! — думал генерал, придерживая лошадь, чтоб не задавить ненароком кого-нибудь (прямо под копыта лезут, черномазые!). Дикари! Вводи среди них дисциплину!.. Впрочем, дерутся неплохо, нужно отдать справедливость».

Он вспомнил битву за Милликен Бенд, в которой командовал войсками. Жестокое было сражение. По существу, штурмовали врага одни лишь негритянские полки. И разбили наголову. Да‑с, сэр, наголову расколотили южан!


ГРЕХОВНЫЕ МЫСЛИ МАЙКЛА


1865 год, Филадельфия.

Кем же он был сейчас? Генералом в отставке, ветераном трех войн или желторотым юнцом — студентом инженерного колледжа?

На такой риторический вопрос, право, самому Ивану Васильевичу было нелегко ответить. Одно только чувствовал: хоть невесело в том признаться, а новые походы, сражения и прочие передряги ратной жизни больше не по силам ему. Чему ж удивляться? Молодые годы остались позади. Жизненная стезя всползла уже на тот перевал, откуда пойдет спуск только к могиле, — другое дело, какой — длинный или короткий. Вот когда напомнили о себе все старые раны и контузии, все телесные и душевные потрясения, выпавшие на его долю за время трех войн — венгерского похода, Севастопольской кампании и американской междоусобицы. Делать нечего, пришлось подчиниться решению врачебной комиссии, которая в октябре тысяча восемьсот шестьдесят четвертого года исключила бригадного генерала Джона Турчина из списков начальствующего состава американской федеральной армии, хоть еще и продолжалась война.

Ну, а теперь чем заняться в смысле куска хлеба? Это лишь на военной службе государство само тебя поит-кормит.

Всесторонне обсудив с женой столь серьезный вопрос, решил Иван Васильевич поступить в инженерный колледж в Филадельфии, благо что на возраст студента внимания там не обращалось. В канун войны Америка переживала пору бурного строительства железных дорог, и не было никакого сомнения, что, когда наступит мир, большой появится спрос на инженеров-железнодорожников. Иван Васильевич был принят в колледж, и Турчаниновы поселились в тихой Филадельфии, где некогда училась и Надин. На пятом десятке лет — ничего не поделаешь! — пришлось вновь усесться за учебники, тряхнуть стариной. Но право же, когда, вызванный преподавателем к кафедре, отвечал он урок или, бойко постукивая мелом, выводил на доске математические формулы, молодел душой Иван Васильевич и чувствовал себя так, будто скинул с плеч лет, примерно, тридцать.

Война тем временем не утихала, мало того — принимала совсем иной характер. С жадностью набрасываясь утром и вечером на газеты, понимал Турчанинов, что наступил наконец долгожданный перелом и федеральная армия теперь начинает брать верх. Геттисберг — видел он — был поворотным пунктом всей кампании. После этого сражения южане ни разу уже не вторглись на территорию северных штатов и только защищались от ударов, которые им наносил генерал Грант, один крепче другого.

— Ай да Грант! Ай да молодцы! — возбужденно бормотал Турчанинов, сидя с развернутой в руках газетой. — Наденька, ты послушай, какая победа!

И оглашал публикацию о новых успехах на фронте, а потом — военная косточка! — принимался сетовать на судьбу:

— Такое творится, а ты, как байбак, дома панталоны просиживай... Ведь по-настоящему война только-только начинает разворачиваться.

Особенно взбудоражили Ивана Васильевича газетные телеграммы об опустошительном зимнем рейде армии Шермана по вражеским тылам, благодаря чему надвое оказалась разрезанной территория южных штатов.

— Шерман-то, Шерман каков! Что разделывает! Лихач!

С сердцем швырнул скомканную газету на стол, вскочил, принялся шагать.

— Только подумать, что и я мог проделать весь этот славный поход! О ч‑черт!..

Спокойный голос Надин несколько охладил его пыл старого вояки:

— А я, Жан, очень довольна, что ты дома и со мной. Навоевался, милый, хватит. Достаточно уж я извелась за эти годы. Господи, каждый бой, каждое сраженье!..

Какая бездонная раскрылась внезапно перед ним в этих словах глубина и преданность беззаветной женской любви! Любви самоотверженной, стойкой и мужественной, безропотно делившей с ним все жизненные невзгоды... Растроганный Турчанинов привлек жену к себе на грудь и тихо поцеловал.

Затянувшаяся междоусобная война постепенно завершалась. Боевая инициатива давно уже была в руках Гранта. 3 апреля пал последний оплот мятежников — Ричмонд, по опустелым улицам, дымящимся догорающими пожарами, медленно проехал Линкольн, за которым следовал небольшой эскорт. Несколько дней спустя, 9 апреля тысяча восемьсот шестьдесят пятого года, в маленьком фермерском домике недалеко от Ричмонда, был подписан акт о капитуляции. Генерал Роберт Ли, армия которого после битвы оказалась окруженной федеральными войсками, по всем правилам военной учтивости сдался генералу Улиссу Гранту.

Благодарение богу, война кончилась — вся громадная страна вздохнула с облегчением. По улицам городов маршировали колонны демонстрантов, крики: «Ура Линкольну! Ура Гранту!» — мешались с музыкой духовых оркестров и с салютующими орудийными залпами, а женщины, сидя у себя дома и вспоминая погибших мужей и сыновей, исходили горючими слезами.


* * *

— Посмотри, кто у нас в гостях! — сказала Надин, встречая на пороге вернувшегося домой Турчанинова.

Благонравно сдвинув ноги в тяжелых сапогах, с помятым кепи на коленях, сидел в комнате молодой офицер. Это открытое, опушенное жиденькой светлой бородкой, застенчиво улыбающееся лицо, эти белые коровьи ресницы...

— Майкл! — Турчанинов широко распахнул руки, идя навстречу гостю, который поднялся со стула.

Крепко обнялись бывший генерал и бывший его адъютант.

На плечах Майкла Мак-Грэгора были погончики лейтенанта.

— Вот и дождались конца войны. Можно вернуться к мирному труду, — говорил Турчанинов, усевшись с гостем, в то время как жена принялась накрывать на стол. — Ты, наверное, проездом?

— Да, мистер Турчин. Я узнал, что вы живете здесь, и решил навестить.

— И очень хорошо сделал. Домой едешь? К матери?

— К матери, мистер Турчин. Четыре года не видел ее.

Надин поставила на стол сковородку, где шипела наскоро изжаренная яичница с беконом, пригласила мужчин и принялась заваривать на плитке кофе.

— Надюша, а как насчет винца ради такого случая? — заискивающе поглядел на нее Турчанинов. — Хотя, — вспомнил он тут же с досадой, — хотя ты великий трезвенник, я и забыл.

— Нет, мистер Турчин, я не столь великий трезвенник, как вы думаете, — улыбнулся Майкл.

— Вот как? Ну, тем лучше.

Надин принесла бутылку вина, Турчанинов налил ей, гостю и себе — выпили за встречу и принялись есть. Про себя отметил Иван Васильевич, что, садясь за стол, Майкл не сложил благочестиво ладони и не пробормотал краткую молитву, как это в обычае у квакеров. Что-то новое появилось в повадке парня.

Они поглощали яичницу и вели дружескую беседу. Время от времени на улице с грохотом проезжала мимо дома конка, стоящая в буфете посуда отзывалась на нее легким тревожным дребезжаньем. По стеклам сползали оловянные капли дождя.

— Скажи, Майкл, ты принимал участие в рейде генерала Шермана? — спросил, жуя, Турчанинов.

— Да.

— Весь поход проделал?

— До самой Саванны.

— Какие у вас были силы?

— Наша армия, мистер Турчин, насчитывала двести восемнадцать полков, — сказал Майкл с вилкой в руке, перестав жевать.

— Ого!

— Мы продвигались четырьмя параллельными колоннами, захватывая полосу шириной от двадцати до сорока миль, а то и больше, и позади нас оставались только дымящиеся развалины. Мы пронеслись по Джорджии, как проносится ураган торнадо. Генерал Шерман приказал ломать и жечь все, что нельзя съесть или увезти с собой. На своем пути мы уничтожили все железные дороги на протяжении двухсот шестидесяти пяти миль. — Майкл любил цифры.

— Каким же это образом?

— Разрушали пути, взрывали мосты, рельсы раскаляли доскрасна и закручивали вокруг деревьев, а телеграфные столбы рубили под корень. Встречая фабрики, разрушали фабричные трубы, машины разбивали на куски, в паровых котлах делали дыры, факелами поджигали кипы хлопка, — перечислял Майкл ровным голосом, с бесстрастием истинно библейским. — Мы сжигали на своем пути все, что можно было сжечь. Горящие плантации освещали нам дорогу своим заревом. Город Атланта пылал, когда мы его оставили. В Милледжвилле, главном городе штата, мы варили завтрак на кострах из банкнотов, которые выпустили конфедераты. А как мы питались! Жареные цыплята, бифштексы, ветчина с яйцами, сироп, бататы в кукурузной муке...

— Сладкоежки! — засмеялась Надин. — То‑то, я вижу, вы так плохо кушаете, Майкл! Наверно, еще с тех пор сыты... Но тем не менее, пожалуйста, кушайте, прошу вас.

— Благодарю вас, миссис Турчин... Да, ни одна армия за все время войны так не питалась, — серьезно продолжал Майкл. — Так мы шли к Атлантическому побережью и оставляли за собой хаос и пустыню, дым и развалины.

— Правильная тактика! — одобрительно кивнул Турчанинов. — Джорджия была житницей конфедератов. Молодец Шерман, знал, куда ударить! Если бы мы воевали так с самого начала, давным-давно закончили бы войну.

— К Рождеству, — продолжал Майкл свой рассказ, — мы заняли Саванну и увидели перед собой океан. Говорят, генерал Шерман отправил президенту такое донесенье: «Разрешите предложить вам рождественский подарок — город Саванну со ста пятьюдесятью пушками, а также около двухсот пятидесяти тысяч кип хлопка».

— Вы освобождали негров? — спросил Турчанинов.

Майкл ответил с хмурой запинкой:

— Нет, не освобождали.

— Но почему? Ведь президент давно уже издал закон об освобождении негров.

Майкл опустил глаза.

— Негры, мистер Турчин, встречали нас песнями и плясками, как своих освободителей, и сопровождали армию. Однако генерал Шерман говорил им, что они получат свободу и будут работать на себя, а не на хозяев в должное время, а пока что они не должны причинять своим хозяевам никакого зла.

— Ну, я поступал не так, — проворчал Турчанинов. — Я освобождал, когда еще даже таким законом не пахло. Помнишь, Майкл?

— Да, сэр! — сказал Майкл проникновенно. — Я часто вспоминал вас. И думал: ради чего тогда мы воюем? К чему эти разрушения и пожары? И тогда, — Турчанинов увидел тревожно вопрошающие глаза, услышал доверительный полушепот, — тогда греховные мысли приходили мне в голову.

— Какие же это мысли?

— Вам я могу сказать, мистер Турчин. Одному вам, никому больше. Вы поймете меня, я знаю... Я начал сомневаться в мудрости и благости божественного промысла, — перешел Майкл совсем на шепот, глаза наполнились страхом перед собственным кощунством. — За эти годы, мистер Турчин, я увидел такие моря крови и слез, о каких и не подозревал. На моих глазах убивали людей — американцы американцев, — и я сам тоже убивал. Как сорвавшийся с цепи дикий зверь, я разрушал и превращал в прах и пепел плоды многолетних трудов человеческих. Но в то же время думал: неужели бог не видит? А если видит все это — поля, покрытые телами убитых, пылающие жилища, дороги, по которым бегут женщины с плачущими детьми, — то как же он разрешает этому совершаться?

Турчанинов ласково, с грустной усмешкой потрепал молодого квакера по широкому твердому плечу.

— Эх, Майкл, Майкл! Не хочу мутить твою чистую душу... Когда-нибудь сам поймешь.

Когда, тепло распрощавшись, проводили они гостя, Надин сказала мужу:

— Он сильно изменился, ты не находишь?

Турчанинов бросил на нее рассеянный взгляд.

— Война кого хочешь изменит... Я о другом думаю, Наденька. В стране, где все основано на барыше, где человек в почете, только ежели он smat man, тем не менее можно найти немало людей, которые не только свой труд либо состояние, но и самое жизнь готовы отдать за цели идеальные. Таков наш Майкл. И покойный отец его был таким. А взять полковника Монтгомери? Наконец, самого Джона Брауна?.. Удивительное дело, Надюша!

Никто из них не мог тогда представить себе, какие трагические события происходили в этот же вечер за тысячу миль отсюда, в столице американской республики.


Утро следующего дня выдалось ясное и тихое, с ласковым, еще не жгучим апрельским солнцем. Турчанинов ехал, как обычно, на занятия в свой колледж. Две унылые клячи, позванивая колокольчиками, тянули шаг за шагом по плоским, залитым снежной грязью рельсам тяжелый вагон конки, полный сидящих на скамьях пассажиров.

На остановке, взволнованный, растерянно озираясь сквозь очки, со смятой газетой в руке, вошел почтенный седобородый квакер в мягкой черной шляпе.

— Какой ужас! — пробормотал он, бессильно плюхнувшись на свободное место рядом с Иваном Васильевичем. — Вы слышали? — голосом, полным смятенья, вдруг обратился к Турчанинову. — Убили президента.

— Как убили? — закричал Иван Васильевич: показалось ему, что ослышался.

— Да, да!.. Вот!.. — потряс квакер смятой газетой. — Нашего Эйба!..

Со всех сторон посыпались встревоженные вопросы:

— Как убили?

— Кто убил?

— Где?

Кто-то подтвердил, тоже шелестя широко развернутой газетой:

— Да, да!.. В театре!..

Вопль пробегавшего мимо газетчика долетел с улицы:

— Убийство президента Линкольна! Поиски преступника!.. Убийство президента Линкольна!..

Турчанинов почти выхватил газету из рук соседа и впился глазами в первую полосу, где зловеще чернела жирная траурная рамка. Бессильно бросив жилистые руки на колени, старый квакер горестно покачивал поникшей головой:

— Боже мой, боже мой... Убить такого человека...

За спиной Турчанинова прозвучал мрачный голос:

— Давно следовало убрать этого старого негодяя.

— Мерзавец! — крикнул Иван Васильевич, оглянувшись и увидев сытого, усатого джентльмена в надвинутом на глаза котелке.

Но в следующий момент чей-то удар сбил котелок с головы джентльмена на покрытый грязной соломой пол. Началась свалка. Несколько рук вцепились в сопротивляющегося усача, сорвали с места, потащили по проходу.

— Выбросить его! — разъяренно кричали со всех сторон. — Вон из вагона!.. Повесить ублюдка!

Цепляющегося за скамейки, за стенки усача протащили к выходу, осыпая ударами, и на ходу выбросили из вагона на булыжную, залитую талыми лужами мостовую. Кто-то ногой выкинул вслед ему затоптанный, превращенный в блин котелок.

Потрясенный новостью, подавленный, Турчанинов очнулся от нахлынувших мыслей, лишь заметив, что проехал нужную остановку, и тогда вылез из конки, с учебниками под мышкой пошел назад, направляясь к знакомому, издали видневшемуся зданию колледжа. «Убить такого человека!» — стояло все время у него в ушах, и скорбный голос старого квакера вытеснялся другим голосом, протяжным, слегка в нос: «Рад вас видеть, генерал... У вас достойная супруга...» Доброй улыбкой светилось лицо длинного, тощего человека в старомодном цилиндре, неловко сидевшего на лошади...

Старая толстая негритянка в засаленном фартуке брела, пошатываясь, навстречу Турчанинову. Она то ломала руки, то закрывала ими темное, губастое, залитое слезами лицо и стонала:

— О боже, масса Линкам убит! О боже, отец Авраам убит!


ВЫСТРЕЛ В ЛОЖЕ


Накануне, вечером 14 апреля, в театре Форда в Вашингтоне шла веселая комедия «Наш американский кузен» с участием известной Лоры Кин. Спектакль давно уже начался, когда к служебному входу в театр подскакал всадник в белой шляпе и в сапогах со шпорами, осадив коня так, что булыжник брызнул из-под копыт золотыми искрами.

— Хелло, Спанглер! — окликнул он, слезая с седла, театрального плотника, который вышел на улицу покурить. — Подержи коня, дружище. Я сейчас вернусь.

Плотник взялся за повод. Человек в белой шляпе вошел в театр, где все входы-выходы были прекрасно ему известны. Никто не видел, как он шмыгнул, точно крыса, в темный проход под сценой, пронырнул по нему, затем, стряхивая пыль с одежды, выскочил через запасной выход в глухой, безлюдный переулок и, завернув за угол, теперь уже спокойно подошел к главному входу. Шипящие газовые фонари освещали белый трехэтажный фасад театра, как бы приклеенный к основному зданию. У подъезда стоял открытый экипаж президента, расхаживали полисмены, оттесняя толпу зрителей. В редкие свободные вечера Линкольн посещал театр, вот и сегодня приехал. Дожидаясь, когда президент выйдет по окончании спектакля, собравшиеся зеваки глазели на богатую упряжку из четырех белых лошадей, на важного кучера с высоким, воткнутым в сиденье бичом, на лакея в цилиндре, который сидел рядом с ним, высокомерно сложив на груди руки. Человек со шпорами поглядел из-под полей белой шляпы, слегка оскалил острые, крысиные зубы. Ждите, ждите...

— Неужели, Бэкингам, вы потребуете у меня билет? — с улыбкой спросил он стоявшего у входа билетера.

— О, пожалуйста, мистер Бутс! Вы запоздали, спектакль давно начался...

По безлюдным лестницам и пустынным коридорам, куда выходят двери лож, он направляется к президентской ложе. В тишине слабо позвякивают шпоры. О, каждый шаг, каждое движенье заранее продуманы! Человеку со шпорами известно, что в ложу ведут две двери: одна — входная, вторая, которой почти не пользуются, открывается в узкий коридорчик, из которого, через другую дверь, можно попасть на балкон, в зрительный зал. Сейчас в коридорчике, у одной из замыкающих его дверей, находится дежурный полицейский офицер, охраняющий президента.

Заглянув на балкон, человек со шпорами видит там охранника: вышел из своего коридорчика, заинтересовавшись пьесой, и смотрит на сцену. Это уже хорошо. Подождем, пока он совсем уйдет, хотя бы на несколько минут. Этих пяти-шести минут вполне достаточно...

Стараясь подавить волненье, человек со шпорами порывистыми шагами ходит по пустынному коридору взад-вперед. Из зрительного зала время от времени неясным гулом доносятся взрывы смеха. Вот он, решающий вечер, настал наконец! Сколько месяцев пришлось потратить на то, чтобы изучить образ жизни и обычаи президента, в особенности его привычки театрала!

Сегодня утром, заглянув, как всегда, в театр узнать, нет ли писем, человек в белой шляпе увидел посыльного из Белого дома, который договаривался с администратором о том, чтобы президентская ложа вечером была свободна — Эйби приедет смотреть спектакль. Значит, сегодня! За два часа до того, как поднялся занавес, человек со шпорами пришел в пустой, безлюдный еще театр. Под полой был спрятан коловорот. Он провертел коловоротом дырочку в двери, ведущей из узкого коридорчика в президентскую ложу, — наблюдать, что делается в ложе. Этого мало, нужно было обезопасить себя с тыла, чтобы в решающую минуту никто не помешал. У двери, выходящей на балкон, в стенах коридорчика, человек со шпорами выдолбил в штукатурке два углубления — заложить дверь изнутри железным прутом. Все было готово, теперь оставалось лишь дожидаться подходящего момента. И вот, наконец, он подоспел, этот момент.

Охраннику, похоже, надоело смотреть представление, он вышел в коридор и направился в буфет пропустить от скуки стаканчик-другой. Проходя мимо человека со шпорами, молча подмигнул ему всей щекой и пошел дальше не оглядываясь. Все в порядке. Вход в президентскую ложу открыт. Молодчина Паркер!

Впрочем, не в Паркере дело. Этот забулдыга полицейский только выполняет полученное откуда-то сверху приказанье. Хо‑хо, далеко ведут нити от Паркера! Далеко и высоко...

Человек входит в пустой коридорчик, вытащив из-за голенища железный прут, закладывает им изнутри первую дверь (никто теперь сзади не войдет), стараясь не звякнуть шпорами, подкрадывается ко второй двери и припадает глазом к просверленной дырочке.

В полумраке просторной, с небольшой софой и дополнительными креслами, ложи сидят лицом к сцене четыре человека — президент, какой-то офицер и две дамы. Рядом с безвкусно разряженной миссис Линкольн — молоденькая блондинка в белом кисейном платье. Обе женщины в бальных лайковых перчатках до локтей, обмахиваются веерами. На фоне ярко освещенной рампы отчетливы мужские затылки и пышные дамские прически.

Положив длинные руки на подлокотники, президент слегка покачивается в мягком кресле-качалке. Ложа, первая во втором ярусе, примыкает к сцене, и отсюда видны — несколько сбоку — не только актеры на подмостках, но и те, что стоят за дальними кулисами. Первые ряды партера также видны: крахмальные манишки, роскошные бальные туалеты, веера, синие мундиры с золотыми пуговицами.

Линкольна с супругой сопровождал нынче майор Рэтбоун, пригласивший в театр и свою невесту. Странное дело — в этот день президент, обычно с удовольствием бывавший в театре, где находил душевный отдых, сказал своему охраннику Круку: «Газеты разрекламировали, что я там буду, и я не желаю обмануть ожидания публики. Иначе я не пошел бы: мне не хочется идти туда».

Убийца стоит за дверью. Он не раз видел пьесу и знает, что скоро на сцене останется только один актер, а за кулисами будут стоять, дожидаясь выхода, женщина и мальчик. Сейчас выйдут две дамы — выход их всегда сопровождается гулом смеха в зале, и этот гул заглушит шум в ложе. Пора! Правой рукой человек со шпорами вынимает из жилетного кармашка маленький однозарядный пистолет, в левую берет обнаженный кинжал. Для одного пуля, для другого клинок, бабы не в счет. Припав к дырке, в последний раз смотрит на чуть покачивающийся в кресле-качалке темный, густоволосый затылок. Со сцены прозвучала чья-то забавная реплика, опять гул смеха, все в ложе смеются, все смотрят на яркие огни рампы. Больше ты не будешь смеяться, длинная обезьяна, грязный анекдотчик, старый подлец, монстр, тиран, узурпатор!

Нажав на ручку, бесшумно открывает он дверь в ложу, делает шаг, прицеливается в затылок ничего не подозревающего Линкольна и спускает курок.

Оглушенный внезапным выстрелом над ухом, майор Рэтбоун вскакивает со стула. Он слышит отчаянный женский крик, видит, что президент, грузно обвиснув, завалился набок, на плечо жены, и она, обхватив его руками и продолжая кричать на одной высокой ноте, с трудом удерживает большое, тяжелое тело. Видит также позади, сквозь синеватый пороховой дым, темный силуэт невысокого мужчины в освещенном четырехугольнике открытой двери. В следующий миг, занеся нож, неизвестный прыгает на майора. Он целит Рэтбоуну в сердце, но тот успевает заслониться поднятой рукой. Убийца вскакивает на борт ложи, однако раненный в руку майор хватает его сзади. Неизвестный вторично ударяет офицера ножом, прыгает с высоты на сцену и падает на пол, зацепившись шпорой за широкий звездно-полосатый флаг, которым задрапирована президентская ложа. Но нет, тут же вскакивает на ноги и кричит на весь театр: «Так погибают тираны! Юг отомщен!» Затем сотни зрителей видят, как маленькая, гибкая, проворная фигурка с ножом в руке, прихрамывая и одичало озираясь, большими прыжками пересекает сцену, чтобы навсегда сгинуть за кулисами.

В первые секунды зал не понимает, что происходит у него на глазах. Может быть, все так и должно быть по ходу пьесы? Никто не догадывается, что беспечная комедия на сцене вдруг превратилась в кровавую трагедию. Однако сидящие в первых рядах слышали негромкий выстрел в ложе президента и вслед за тем вопль миссис Линкольн, видят высунувшегося из ложи офицера. «Держите его! — кричит он, держась за окровавленную руку. — Держите...» Ужас и смятение охватывают зрительный зал, тысячи людей вскакивают с мест, суетятся, толкаясь, спешат к сцене. «Что случилось?.. Ради бога, что произошло?..» Женщины рыдают, мужчины толпой лезут через рампу и теснятся у ложи, с которой свисает разодранный шпорой национальный американский флаг. «Он застрелил президента!.. Доктора! Доктора!..»

А маленький человек с ножом в руке вприпрыжку проносится среди стоящих за кулисами растерянных актеров, вылетает в дверь служебного выхода, где его дожидается лошадь, отталкивает паренька, который держит ее, сменив за это время театрального плотника, вскакивает в седло и, неистово шпоря, с развевающимися густыми волосами, пропадает в темноте. Бешеный скок стихает вдали.


* * *

Вся Америка хоронила доброго своего президента, которого не сумела уберечь. Медленно двигаясь, поезд с набальзамированным телом совершил весь тот путь, который четыре года назад проехал Линкольн, направляясь в Вашингтон. Мерный и унылый звон колоколов, грохот орудийных залпов, отдающих последний салют, траурные марши оркестров, десятки и сотни тысяч людей, тихо, в угрюмом молчании, шагающих за пышным черным катафалком. Последнее пристанище Авраам Линкольн нашел у себя в родном Спрингфилде, на кладбище, в склепе, где был поставлен саркофаг черного дуба, засыпанный живыми цветами.

А тем временем по всем штатам шел розыск скрывающегося убийцы. Всюду были расклеены объявления с его портретом и именем. Тому, кто доставит его живым или мертвым, было обещано пятьдесят тысяч долларов.

Лишь на одиннадцатый после убийства день был он обнаружен в штате Вирджиния, на ферме Гаррета. Преследователи окружили и подожгли сарай, где вместе с Бутсом спрятались двое солдат-конфедератов. Бутс был вытащен из горящего сарая с простреленной шеей, истекающий кровью.

Впрочем, был ли этот рыжеватый умирающий человек в серой форме конфедерата подлинным убийцей президента Линкольна?

Темной и недоброй тайной окружена смерть Джона Бутса. Кто стоял за спиной ничтожного актеришки, мелкой, но насмерть жалящей гадины? До сих пор это не известно. Но многим встал поперек дороги президент Авраам Линкольн. Поэтому-то президентского охранника Паркера не только не уволили со службы за его преступную беспечность, но даже и выговора ему не дали. Дороги вокруг Вашингтона оказались перекрытыми все, кроме, по странной случайности, именно той, по которой и бежал убийца, — дороги на юг. Преступника легко можно было взять живым, но когда его наконец обнаружили в сарае, он был почему-то застрелен через щель в стене.

Да и точно ли, проявив столь чрезмерное служебное рвение, застрелили именно Бутса? Вопреки официальной версии, свидетели и очевидцы рассказывали, что вместо Бутса был убит один из прятавшихся с ним солдат-южан, что в сарае, где Гаррет сушил собранный табак, имелся запасной выход — низенькая дверка, ведущая в овраг и дальше в лес, — что Бутса видели живым, даже разговаривали с ним, гораздо позже рокового 14 апреля, что после убийства президента некоторое время он скрывался в Канаде, потом на океанском пароходе переправился в Англию.

А там и вовсе затерялись следы убийцы Авраама Линкольна, одного из величайших государственных деятелей, доброго и мудрого.


МЫ ДОБЬЕМСЯ СВОЕГО!


1867 год.

Пассажирский поезд шел на запад. Всякий дорожный люд, среди которого затерялись и Турчаниновы, ехал в богато отделанном, но общем для всех, лишенном перегородок салон-вагоне. На красных плюшевых диванах сидели бойкие горожане в котелках и цилиндрах, толкующие меж собой о торговых сделках, бородатые, плечистые, молчаливые фермеры. Сидел тощий методистский проповедник в белом, тесно сомкнутом на шее воротничке. Сидел смуглый ковбой в шляпе с заломленными полями и в кожаных штанах, отороченных по шву длинной бахромой.

Размеренно потряхивало вагон под ритмичный рокот и перестук колес, временами звучал ровный печальный звон колокола на паровозе.

Турчаниновы ехали из Филадельфии, где Иван Васильевич только что завершил свое обучение железнодорожно-строительным наукам, в Чикаго, сделав по пути короткую остановку в Нью-Йорке. Турчанинов был полон энергии и надежд на будущее.

Миновали красивые зеленые берега Гудзона с рассыпанными среди рощ и садов игрушечными коттеджами; озаренные зловещим багрецом, насквозь прокопченные Сиракузы с литейными заводами, с адово пылающим озером расплавленного чугуна, вокруг которого копошились в дыму багрово-черные фигурки; промышленный Буффало, весь в таком же косматом черном дыму... «Ниагара!» — возвестил, проходя по вагону, кондуктор, и пассажиры прильнули к открытым окнам. Глухой, ровный, величаво-угрюмый шум доносился издали, воздух наливался сыростью. Поезд осторожно всползал на железные арки моста, высоко повисшего над кипящей, пенистой рекой. Она стремительно уносилась вдаль и пропадала в белых клубах густого тумана, столбами подымавшегося над невидимым отсюда чудовищным водопадом. На скалах противоположного берега тесно лепились здания небольшого городка.

Близился Детройт, а за ним Чикаго.

Иван Васильевич и Надин глядели в окно вагона, ветер раздувал волосы. Мелькали станции, маленькие, двухэтажные дощатые городки с шарабанами фермеров, с группами всадников у дверей баров и лавок, поезд с шумом проносился по главной улице. Затем раскрывались широкие долины, поля пшеницы — на них шла уборка хлебов. Загорелые люди в шляпах разъезжали взад-вперед на запряженных лошадьми косарках, другие вязали мохнатые золотистые снопы. Плантации сменялись лесами. Среди густой зеленой листвы дубов, буков, вязов обнаруживались и вновь скрывались за деревьями проплешины вырубок, где корчевали кряжистые, похожие на осьминогов пни, усталый лесоруб в рубахе с расстегнутым воротом, опираясь на кирку, глядел на поезд.

Америка работала — мирная, трудовая Америка, завершившая наконец долгую жестокую братоубийственную войну.

После Детройта Турчанинов повел жену в вагон-ресторан обедать. Воздух здесь был полон вторившего ходу поезда легкого неумолчного дребезжанья посуды, ножей и вилок. Обедающих было немного. Иван Васильевич облюбовал свободный столик у окна, на котором вздувалась откинутая шторка, заказал подошедшему негру в белой куртке по меню кушанья и стал прислушиваться к беседе двух почтенных джентльменов, сидевших ближе всех. Одного, который сидел лицом к ним, узнал тотчас же. Афины, бар, красный галстук, разглагольствования насчет выгодных поставок оружия. Как звали этого прохвоста? Мистер Морган, что ли?.. Собеседник его сидел, повернувшись плотной спиной, но было что-то неуловимо знакомое в его затылке, в толстом, красном ухе, как бы настороженно прижатом к черепу, в седой торчащей, рысьей бакенбарде, в пухлой, лежащей на столе руке, на которой вспыхивали бриллиантовые огонечки.

— Грант имеет все шансы, — говорил он хрипловатым, тоже знакомым голосом. — Многие за него подадут.

— И вы тоже?

— И я.

— За генерала Гранта?

— Да.

— О, мистер Старботл!

(Старботл!.. Турчанинов и Надин переглянулись.)

— А что такого? — спросил Старботл. — Америке нужен сильный президент. Джонсон слишком слаб. На второй срок его выбирать нельзя.

— Но Грант расколотил вашего Ли.

— Ну и что из того?

— Как что? Грант воевал против южан.

— Э! Во-первых, Грант демократ. Во-вторых, война есть война. В конце концов, война — это бизнес. У многих умных людей в результате войны сильно поправились дела. Не правда ли, мой дорогой Морган?

— И еще как!

Сытый, понимающий смешок с той и с другой стороны.

— А вы поглядите, как закипела деловая жизнь после войны! Америка не знала еще такого расцвета. Новые железнодорожные компании, новые промышленные предприятия, новые банки... Все кипит!

— Да, курс акций сильно поднялся за время войны, вы правы. Акции Центральной Иллинойской компании с шести долларов дошли до ста тридцати двух. Компании Эри были семнадцать, теперь сто двадцать шесть.

— Вот видите.

— Но вас-то лично, мистер Старботл, война, наверно, крепко ударила?

— Меня? Война? Вы смеетесь, Морган. На моих плантациях работают те же негры. Раньше, как-никак, я должен был их содержать, кормить. Теперь я плачу им ровно столько, чтоб они не подохли с голоду. Как видите, разница невелика.

Турчаниновы обедали и прислушивались к беседе.

Из стоявшей перед ним бутылки Старботл налил себе и Моргану вина.

— За дальнейшие успехи!

Чокнулись, выпили.

— О, уже Мичиган! — сказал Старботл, поглядев в окно, за которым блеснула безбрежная вода. — Надо собираться.

— Вы в Чикаго?

— Да. По делам.

Старботл расплатился с официантом, швырнул на стол добавочно мятую кредитку (официант поклонился в пояс), пожал руку приятелю и, ступая как моряк на палубе корабля, направился к двери. За минувшие десять лет бакенбарды у него побелели, красное лицо обрюзгло еще больше, но по-прежнему был он крепок и плотен. Что касается оставшегося сидеть Моргана, то красный свой галстук он сменил нынче на синий, с бриллиантовой булавкой, приобрел сытую, самодовольную осанку, да и в теле заметно прибавил.

— Да-а... — протянул Турчанинов, вставая из-за столика. Многое выразило это грустно-насмешливое, едкое «да‑а». — Ну что ж, пойдем и мы, Надин.

В могучем и ясном спокойствии открывалась за летящими окнами синяя ширь гигантского озера, на берегу которого раскинулся большой, дымящий фабричными трубами, город. Расплывчато отражались в воде выстроившиеся вдали на набережной многоэтажные белые дома. Поезд шел вдоль берега, ленивые зеленоватые волны, удачно имитируя море, накатывались на берег и рассыпались пеной у самой насыпи.

— Чикаго! — сказал, стоя у окна, Турчанинов. Багаж его давно был собран.

Чикаго! Здесь когда-то записался он в армию, отсюда ушел со своим 19‑м Иллинойским. Здесь была устроена ему триумфальная встреча и поднесен стальной меч. Турчанинову припомнилось, как покидал он воюющую Алабаму, для того чтобы получить почетный этот меч. Лагерь бригады тянулся на несколько миль вдоль железнодорожного пути. Поезд, на котором он ехал, шел мимо рядов белых палаток, откуда густо вылезали солдаты. Они бежали к насыпи с рельсами, кучками стояли вдоль всего полотна и размахивали шапками, провожая своего командира. И он, стоя вот так же, как сейчас, у окна вагона, прощально махал им рукой и чувствовал, что сжимается горло... «Русский громобой» называли его тогда чикагские газеты...

Так встречал Чикаго своего земляка, генерала-триумфатора. Как-то он встретит инженера-строителя?..

Гремя и качаясь на стрелках, поезд переходил с одного пути на другой, блестящие стальные рельсы, змеясь, точно живые, разбегались и вновь сходились. В окнах запестрели, зарябили, отсчитываясь все медленнее и медленнее, пассажирские и товарные составы на путях, за которыми скрылось синее полотнище Мичигана. Поезд остановился на втором пути. На первом пути уже стоял встречный пассажирский состав.

С чемоданами в обеих руках, Турчанинов вылез из вагона и включился вместе с женой в шумный, толкучий, устремившийся к выходу поток новоприбывших.

— Вот это баба, будь я проклят! Четверо парней не могут справиться! — заржал кто-то у него над ухом.

Оглянувшись на то, на что глазели, остановясь, несколько зевак, увидел Иван Васильевич, как трое железнодорожников, заодно с каким-то дюжим доброхотом из пассажиров, втаскивали в широко раскрытую дверь багажного вагона негритянку в старой солдатской куртке. Женщина сопротивлялась изо всех сил, но озверелые мужчины волокли ее, крепко держа за руки и кулаками поддавая в спину. Знакомое шоколадное, сейчас искаженное, лицо увидел Иван Васильевич, болтающуюся на полной груди серебряную медальку...

— Гарриэт! — в изумлении воскликнула Надин. — Что они с ней делают?.. Ты куда, Жан?

— Погоди, я сейчас. — Опустив чемоданы на землю и оставив около них жену, Турчанинов бросился выручать негритянку.

Но пока, расталкивая встречных, пробирался сквозь движущуюся толпу, черную женщину уже втащили в багажный вагон, прицепленный к паровозу встречного поезда, с грохотом задвинули тяжелую дверь на колесиках и закрыли на железный засов.

— Пустите, негодяи! — доносился оттуда исступленный голос. — Пустите, слышите? — кричала Гарриэт, стуча кулаками в дверь.

Турчанинов с ходу остановился перед железнодорожниками.

— Что здесь такое? Почему вы заперли эту женщину?

Отдуваясь и вытирая платком толстую, красную шею, обер-кондуктор недружелюбно покосился на него и пробормотал, что он‑де никому не обязан давать отчета в своих поступках. Зато другой, помоложе и в талии поуже, оказался более словоохотливым:

— Понимаете, сэр, эта негритянка забралась в вагон, где ехали белые леди и джентльмены. Я вежливо попросил ее покинуть вагон, а эта тварь принялась спорить, ругаться, совать мне какие-то бумажки... Не мог же я допустить, джентльмены, чтобы черная ехала вместе с белыми людьми! — развел он руками, обращаясь к собравшимся вокруг зевакам.

— Правильно! — с воодушевлением откликнулся проезжий коммивояжер, нервный тщедушный человечек в коротеньких брючках. — Эти негры совсем обнаглели.

— Освободились! — ядовито поддакнул толстяк в коричневом котелке на затылке, в подтяжках и с металлическим, полным кипятка чайником в руке.

Помогавший кондукторам верзила сдвинул на затылок шляпу, смерил Турчанинова вызывающим взглядом и сказал:

— Не знаю, как вы, сэр, а вот я не желаю, чтобы рядом со мной сидела вонючая негритянка.

— Выпустите меня отсюда! — доносилось из запертого вагона, и слышно было, как стучат кулаками в дверь.

— Вы не видели, что на ней военный мундир? Что у нее боевая медаль?.. Она сражалась за Америку, черт вас побери, а вы ее как скотину! — закричал Турчанинов, чувствуя, что его трясет.

На вокзале ударил колокол, давая сигнал к отправлению встречного поезда. Больше уж не обращая внимания на Ивана Васильевича, обер-кондуктор поднес к губам свисток, просверлил дымный вокзальный воздух заливистой трелью и неторопливо пошел на коротких, слегка выгнутых ногах к служебному вагону. Приземистый разгоряченный паровозик шумно отдувался, широкая, воронкообразная труба выбрасывала клубы жирного черного дыма, блестели стальные, смазанные маслом, сочленения на колесах, тонко шипел выпускаемый пар. Машинист зазвонил в колокол.

Иван Васильевич стоял один посреди опустелой платформы, в бессильном бешенстве сжимая кулаки, и глядел на багажный вагон, который начал уж потихоньку двигаться, — багажный вагон, где в темноте и тесноте, среди предназначенных для Нью-Йорка ящиков, тюков и бочек, наглухо была заперта негритянка. Бедный Моисей! Бедный генерал Табмэн!..

Клочья летящего пара, прежде чем растаять в воздухе, на мгновенье белесо заволакивали Турчанинова. И тут сквозь мерное, сдвоенное попыхивание паровоза и гул колес в последний раз донесся до него голос Гарриэт:

— А все-таки мы победим! Мы добьемся своего, слышите?..


Загрузка...