Началась эта весна, весна 1917 года, как обычно. Подули теплые ветры, начали возвращаться перелетные птицы, и на валах старой крепости зазеленела первая трава. И все-таки эта весна была какой-то особенно светлой и радостной, непохожей на другие.
Ранним апрельским утром Аукусти Карпакко вышел из дощатой хибарки, в которой он жил с семьей. Он стойл во дворе, наслаждаясь свежестью утреннего воздуха и прислушиваясь к веселому щебетанию воробьев, радовался весеннему солнцу, успевшему уже высоко подняться над лесом. Шумно вдыхая полной грудью воздух, чувствовал, как им наполняются легкие, как в груди рождаются новые силы.
В такие минуты совсем не хотелось думать о том, что где-то идет война, что жизнь с каждым днем становится все труднее. Правда, финнов не берут на войну, но зато работать им приходится так, что домой приходишь чуть живой. И заработки стали совсем никудышные. А цены все растут и растут.
Занятый этими невеселыми размышлениями, Аукусти стал делить обычную утреннюю зарядку. Его большие кулаки взлетали в стороны и снова возвращались к плечам, да так энергично, что суставы похрустывали. Вот кулаки коснулись плеч, и Аукусти почувствовал, как упруго налились бицепсы. Тут он увидел Яли, своего соседа, проходившего мимо с охапкой дров, и настроение окончательно испортилось. Яли поздоровался, но Аукусти сделал вид, что не заметил его.
Поправив рукой жесткие непослушные волосы, Аукусти направился к дому. В лицо ударил прохладный ветерок, опять растрепал волосы и, шмыгнув за воротник, надул парусом толстую фланелевую рубашку.
Эстери встретила мужа в дверях. Она уже успела заметить, что между Аукусти и Яли опять что-то произошло. Избегая пытливого взгляда жены, Аукусти налил воды в таз и начал умываться. Мимоходом глянув в зеркало, он сел к столу. Эстери налила ему горячего ячменного кофе и стала заворачивать в газету хлеб и салаку. Бутылка с молоком стояла уже на столе.
С верфи донесся гудок, протяжный и жалобный.
Аукусти посмотрел на часы и торопливо встал из-за стола. Дожевывая на ходу, натянул серую тужурку, сунул в один карман пакет с завтраком, в другой бутылку, взял кепку.
Когда Аукусти был уже в дверях, Эстери подошла к нему: «Ты на меня не сердишься? Ведь нет?» — спрашивали ее глаза. Аукусти улыбнулся: «Нет, конечно», — и обнял ее за талию. Маленькая теплая рука Эстери задержалась в его сильной ладони.
Эстери посмотрела в окно вслед Аукусти и увидела, что он, не дожидаясь Яли, вышел на дорогу и торопливо зашагал под гору: «Опять поссорились...»
Аукусти Карпакко жил на Торппала-горе, на самой окраине города, где среди кустов можжевельника и низких сосенок разбросаны убогие хибарки рабочих. В одной из них ютилась и семья Карпакко.
Они поселились здесь сразу же после выселения из Лаукко, когда им пришлось оставить свою торппу.
Злые ветры дули тогда над Финляндией. Рабочие потребовали от сената национализировать земли Лаукко, разделить их на участки и отдать в аренду торппарям. В ответ на это требование власти решили показать, что такое право сильного, и послали отряд полицейских под командой ротмистра Калониуса выселить торппарей с земель имения Лаукко.
«Во имя закона и правосудия» совершалось насилие. Полицейские шли от хутора к хутору, врывались в мирные жилища, снимали с петель двери, ломали печи, выбивали окна. За долги и недоимки угоняли скот. Женщин с перепуганными, плачущими детьми выгоняли в январскую стужу под открытое небо, выбрасывали в снег больных, беспомощных стариков.
Сердце Аукусти и сейчас щемит острая боль, когда он вспоминает, как со звоном сыпались стекла и как скрежетали, не поддаваясь, заржавленные гвозди, когда ломали их дом. Земля вздрагивала от падающих бревен. Избушка стояла черная, полуразрушенная, словно после пожара. Отец ходил по двору, заваленному щепками и обломками досок, собирая и складывая в кучу разбросанные вещи. Аукусти, кусая губы, наблюдал за ним. Потом вскочил, схватил старый стул, на котором сидел, и с такой силой ударил им о каменный фундамент, что стул разлетелся в щепки.
— Пропадай и это! Пропадай все... к дьяволу! — кричал он.
Все оглянулись: с ума, что ли, вдруг спятил. Мать подошла к нему, взяла за руку.
— Не стоит, Аукусти. Разве этим поможешь? Надо вытерпеть, — стала она успокаивать сына.
— Вытерпеть, вытерпеть... — Аукусти буквально задыхался от злости, казалось, он вот-вот расплачется.
Этот день на всю жизнь запомнился Аукусти.
— Как же теперь нам быть? — спрашивал отец у Аукусти. Они сидели в избушке Алаторппа, куда их пустили переночевать. Хозяева уже спали, но им, лишенным родного крова, не спалось. Они всё сидели и говорили о своей участи, и спокойное похрапывание хозяев сливалось с их перешептыванием. Часть их пожитков была сложена в сенях у Алаторппа, часть лежала под навесом, а остальное валялось на снегу, во дворе разрушенного дома.
Аукусти, угрюмо уставившись на пламя, время от времени подкладывал хворост в плиту. У чужого огня они грелись, в чужой избе. Не было у них даже своего очага.
— Да, да... — начинал опять старик. — Нет больше у старого Карпакко ни торппы, ни арендованной земли, ни отработок... Ничего. Ни кола, ни двора, и это на старости лет. Как жить-то будем теперь, а?
И снова спрашивал:
— Ну что, Аукусти? Как ты думаешь?
Аукусти ничего не мог сказать. Он думал о хозяине Лаукко, о его обширных поместьях, о жестоких пехтоpax[1], об этих собаках-полицейских. Думал и о своей избушке, о плите, которую они с отцом только осенью переложили и которую сломали сегодня чужие люди.
— Может, сходить к хозяину? Может, согласиться с новыми условиями? — размышлял отец.
— Просить пощады? Ни за что, лучше с голоду подохну, — бросил в ответ Аукусти. — Вы поступайте, как хотите, а я уйду, уйду на завод. Там и то будет лучше. Здесь эти мироеды живьем съедят...
Так он и сделал. Он стал рабочим.
Его старший брат Энокки остался поденщиком в Beсплахти. Отец и мать жили с ним, ютились по чужим углам. Потом умерла мать, не вынесла всех мытарств. После ее смерти брат с отцом перебрался в Турку, где устроился на работу в кооперативе «Валио».
Старик Карпакко часто вспоминает торппу, которой отдал всю молодость, все силы. Каждый раз, когда Аукусти заходит к брату, отец говорит об их избушке. Обычно он сидит перед плитой и греет руки. Старик страдает суставным ревматизмом, и руки у него вечно зябнут. Аукусти больно смотреть на эти руки, посиневшие, негнущиеся, заскорузлые, на сгорбленную, с выпирающими лопатками спину. А смиренный вид старика, испуганное выражение его бесцветных глаз, в которых какая-то усталость и забитость, голос, робкий, глухой, шепчущий, вызывают у Аукусти раздражение.
Когда их выселили, Аукусти не было еще и двадцати. Теперь ему скоро тридцать. Он в самом расцвете сил, крепко сбитый, мускулистый. Ладони широкие, грубые. Чего только не делали эти руки! Копали канавы, косили сено, катали бревна на лесозаводе, толкали тачку с опилками. Имели они дело и с машинами.
За эти годы Аукусти был лесорубом, рамщиком на лесопилке, одно лето работал на строительстве железной дороги и вот наконец перешел сюда, на верфь, стал монтером. Вместе со своим помощником Тенхо Халоненом он отвечает за всю электросеть верфи. Карпакко хотелось бы стать механиком. По для этого надо угождать начальству, а Аукусти на это неспособен.
Хозяева верфи, инженеры и всякое там начальство, недолюбливают его. Впрочем, он тоже не питает к ним особой приязни, как вообще ко всем, кто стоит над рабочими. Зато товарищи по работе любят его, «Хороший парень», — говорят о нем.
Чем ближе Аукусти подходил к верфи, тем неприятнее у него становилось на душе. «И какой черт принес вчера на Корппола-гору этих русских? Все это из-за них...»
Вчера после получки они решили подняться на вершину горы, посидеть там среди низкорослых сосенок часок-другой за бутылкой пива. Старик Анстэн опять расфилософствовался:
— Да... вот оно как. Господа кутят в ресторанах. У рабочего человека ресторан куда шикарнее. Места сколько хочешь. И виды вокруг неплохие...
Аукусти слушал Анстэна и лениво возражал: откуда, мол, тебе все известно?
— Да-a. Великие дела сейчас делаются, — рассуждал старик. — Молодцы русские. Они и власть возьмут... Вот увидишь.
— Ты так полагаешь? — Юкка Ялонен с улыбкой повернулся к старику.
— Я не полагаю, я знаю. — И старик поджал губы.
— Откуда тебе все это известно? — не уступал Карпакко. — Самому богу еще ничего не известно, а тут нашелся какой-то ясновидец из рабочих...
— Ясновидец, значит? — Анстэн исподлобья взглянул на Аукусти, обиженно пожевал губами и замолчал.
В это время на горе появились два русских матроса. Они оказались знакомыми Юкки, и он пригласил их в свою компанию. Юкка заговорил с матросами по-русски. Яли и Анстэн улыбались русским. Карпакко не понимал, о чем они говорят. Да и не хотел понимать.
Заметив недружелюбные взгляды Аукусти, один из матросов спросил у Ялонена:
— Что это ваш товарищ такой сердитый?
Юкка ответил что-то. Русский, обратившись к Карпакко, сказал добродушно:
— Э-э, брат! Тебе надо еще над многим поразмыслить.
Тут Аукусти и прорвало. Из слов матроса он понял только одно — «много».
— Да, да... много, много! Столько-то и я понимаю, — заговорил он возбужденно, — что вас много... Он говорит, что много... Ишь, много! Ну и пускай. Плевать я хотел.
И Карпакко выругался.
Апстэн, стараясь предотвратить назревавший скандал, поднял кружку и кивнул матросам — выпьем, мол.
— Ваше здоровье.
Тогда Карпакко вскочил и, побагровев, заявил, что с русскими он не пил и пить не будет. И швырнул кружку.
— Да что ты, Аукусти. Брось... — Яли встал и попытался удержать своего соседа. Но не тут-то было. Разве утихомиришь Карпакко, когда он разойдется?
— Отпусти, черт возьми, не то худо будет, ты, щенок! — рявкнул Аукусти, когда Яли попробовал усадить его на место. — Я сказал, что не буду пить, значит не буду... Ясно?
— Да никто тебя и не заставляет, — заметил Юкка, — Пусти его, пусть уходит, если не нравится наша компания. — И Юкка сердито махнул рукой.
— Пусть, пусть... — добавил и Анстэн, — всяких тут остолопов уламывать...
Карпакко, ругаясь, побрел к своему дому:
— Черт возьми! Каждый сопляк еще указывать будет...
Ушел и пусть себе идет — решили и остальные товарищи и продолжали беседу с русскими.
— А где же Фомин? Его что-то давно не видать?.. — спросил Ялонен.
Инженер-механик Фомин был представителем русского флота на верфи.
Матросы ответили, что Фомин в Петрограде. Уехал делегатом на какое-то важное совещание. Еще они рассказали, что Ленин вернулся в Петроград.
— Да, я читал. Об этом было в газете, — подтвердил Анстэн.
Говорил Демин, коренастый, кудрявый матрос. Другой, высокий и статный, молчал и только изредка кивал головой. Юкка переводил.
— А кто такие меньшевики? — спросил Анстэн.
— Они вроде тоже социал-демократы, — пояснил Демин, — но только на словах... Вот Фомин приедет, он расскажет подробнее.
— Да, вот таких, как Карпакко, у нас еще хватает, — продолжал Анстэн. — Не понимает, что наш брат рабочий, будь то финн или русский, должен держаться друг за друга. — И он попросил Юкку перевести его слова матросам.
Шагая на работу, Аукусти вспоминал вчерашнее и пытался как-то оправдать себя.
Теперь ему хотелось поспорить, доказать свою правоту. Находились и убедительные доводы. А вчера он наговорил много лишнего, даже вспоминать противно. И Яли щенком назвал — это уж чересчур. Но что поделаешь, характер такой! Вот и неделю назад, в Рабочем доме...
В кафе Рабочего дома пришли русские матросы, но официантка не стала обслуживать русских. После ухода матросов в кафе начался ожесточенный спор. Большинство присутствующих осудило поведение официантки. Особенно возмущались старик Висанен, отец Яли, и Юкка Ялонен.
— Ничего... Так им и надо, — Карпакко был доволен.
Услышав это, старик Висанен, всегда такой выдержанный, чуть было не выругался, но все-таки сдержался. А Карпакко он сказал:
— Ведь «Интернационал» ты небось поешь на вечерах, а что такое интернационал — не понимаешь.
Тогда на Аукусти обрушились и другие. Ему оставалось только слушать.
Сегодня его опять, наверно, пропесочат.
На другой половине хибарки жили Висанены — Яли и Айни. Яли работал кузнецом на верфи.
Соседи жили между собой дружно. У Яли и Аукусти, правда, иногда случались споры и даже ссоры. Поссорившись, они шли на работу уже не вместе, как обычно, и вечером тоже приходили домой поодиночке. Видя, что Аукусти дуется, Яли не навязывался в попутчики, а шел себе, посвистывая, как будто все это ему абсолютно безразлично.
Тогда Айни и Эстери недоуменно спрашивали друг У друга:
— Что это опять приключилось с нашими муженьками? Или одной дорогой ходить им стало тесно...
До женитьбы Яли был моряком. Четыре года странствовал по чужим морям. Домой приходили лишь письма из незнакомых портов.
И вдруг Яли появился в родном городе. Он приехал из Швеции и не собирался надолго задерживаться на родине. Хотел погулять немного, а потом опять отправиться в плавание.
— Куда же ты? Ведь сейчас война... — стала отговаривать мать.
Отцу Яли намекнул, что хочет пробраться через Швецию в Норвегию и там устроиться на какое-нибудь судно. Что ему делать здесь, в Финляндии, пока жизнь не будет лучше?
— Да кто же ее сделает лучше, если не мы сами? — недовольно буркнул отец.
Яли, конечно, ушел бы снова в плавание, если бы неожиданно не встретил Айни Ялонен.
Когда-то в детстве Яли и Айни называли женихом и невестой.
— Да, из них получится чудесная пара, — в шутку говорили их матери. Яли тогда это очень сердило.
Айни росла бойкой и красивой девчонкой. И ребятам она нравилась. Зимой они брали ее с собой на лыжные прогулки, потому что она хорошо ходила на лыжах, спускалась даже с самых крутых гор. Если у Айни ломались лыжи или санки, ребята чинили их или делали новые. Они смолили ее лыжи вместе со своими над костром во дворе.
— Увиваются вокруг дочки Ялонена, будто за принцессой ухаживают, — ворчали соседки, наблюдая, как вокруг Айни крутятся ребята.
Потом, когда стали постарше, они вместе с Айни ходили на танцы в Рабочий дом. Яли не танцевал. Он любил, стоя в сторонке, смотреть, как танцуют другие, слушать, как небольшой струнный оркестр играет енкку и вальс скитальца. Особенно ему нравилось, когда один из музыкантов вставал и запевал:
В низкой избенке у милой девчонки
Руки над печкою грел я.
Эту девчонку из низкой избенки,
Сделать женою хотел я…
А Айни танцевала. Но перед последним танцем она как бы случайно оказывалась невдалеке от Яли и уходила вместе с ним. И называли их теперь женихом и невестой уже не в шутку, а всерьез.
Их любовь была как весенний порыв, необычной и захватывающей.
Но потом начались размолвки. Айни не нравилось, что Яли выпивал. И стоило ей заметить, что от Яли хоть сколько-нибудь попахивает спиртным, она незаметно исчезала с танцев. А он оставался стоять у стены, напрасно дожидаясь ее. После одной из таких размолвок Яли решил, что с Айни все кончено, и ушел в плавание, даже не попрощавшись с ней.
...Айни шла по другой стороне улицы, ведя за руку маленького мальчика. Увидев ее, Яли перешел дорогу.
Айни и прежде была красива, но такой Яли ее еще не видел. За эти четыре года она очень похорошела: вместо девичьего изящества — зрелая женственность.
По голосу Айни Яли понял, что она рада их встрече. В то же время он уловил какую-то тревогу, настороженность. Они медленно шли вниз по улице Итяйнен.
— Теперь я живу здесь, — сказала Айни.
Яли взглянул на табличку на воротах дома. Номер шестнадцать. Эта улица была ему хорошо знакома, а теперь, после долгой разлуки, ее невзрачные деревянные домишки казались особенно родными.
Ему хотелось о многом поговорить с Айни. Как она жила эти четыре года? Конечно, она уже замужем. И сын вон какой большой...
— Нам пора идти. Сынишку надо укладывать, — сказала Айни. — Перебьешь сон — потом ни за что не уложишь...
Яли наклонился к малышу, хлопнул в ладоши перед его носом, и тот, оробев, вцепился в юбку матери.
— Узнаешь? — вдруг спросила Айни. — Твой сын.
Яли оторопел:
— Как?
Он осторожно взял ребенка на руки.
— Разве ты не знал, что я осталась в положении?
Яли смутился: он действительно ничего не знал.
— И тебе из дома ничего не написали? — удивилась Айни.
— Ни слова!
— Просто не захотели. Удивительно, что и Хилма тоже...
Яли овладело смятение. Значит, уже несколько лет он отец... А все, конечно, думали, что он умышленно скрывается. Только теперь Яли понял, что имел в виду отец, говоря, что, мол, прежде в роду Висаненов не случалось такого.
— И ты не сказала мне, — проговорил он с упреком.
— Зачем?..
Да, это было похоже на Айни. Она даже из дому ушла, когда ее стали попрекать ребенком.
— Нелегко пришлось, но что же мне было делать, — сказала Анни. Голос ее дрогнул.
— Как тебя зовут? — спросил Яли, пощекотав малыша под подбородком.
— Ну, скажи. Дядя спрашивает.
— Из самом деле — дядя, — усмехнулся Яли, взглянув на Айни.
Мальчик молчал, настороженно глядя на незнакомого человека, потом запросился к матери.
— Ялмари Вернер зовут. Как и отца. Мамин маленький Яли.
Они прошли через двор и поднялись в комнатку Айни.
Айни уложила малыша и стала готовить кофе.
Потом они пили кофе и говорили, говорили.
Айни сидела в углу у окна и теребила пальцами бахрому скатерти. То и дело она поднимала глаза на Яли. Значит, он не обманывал, не скрывался. Нет, Яли хороший. А как он возмужал! Стройный, как и раньше, только плечи стали широкими, крепкими, да ходить стал вразвалку, как все моряки.
Яли смотрел на руки Айни и любовался ими. Хотелось взять их в свои, приласкать, но он долго не решался. Потом привлек Айни к себе, посадил на колени, и они сидели так, позабыв обо всем на свете.
В этот вечер Яли пришлось решить важный вопрос. Но раз уж жизнь потребовала от него быстрого решения, Яли принял его сразу, не колеблясь ни минуты.
— Послушай, Айни, — сказал он, — раз мальчонка наш, то, верно, и растить его нам надо вместе?
Айни. ничего не ответила. О, как она ждала этой встречи! Ждала, верила и боялась — вдруг все получится не так, как она мечтала. Но вот, наконец, этот час настал. На душе было радостно и в то же время не верилось. Да, она, Айни, гордая, ей так хотелось доказать тем, кто радовался ее несчастью, что у ребенка есть отец, что Яли не откажется от сына, и что ее, Айни Ялонен, не так-то легко забыть.
В порыве радости она прильнула к Яли, стала целовать его. В эти поцелуи она вложила всю страсть и теплоту, накопленные за долгие четыре года тоскливого ожидания. Такие минуты стоят многих лет горькой разлуки.
— Знаешь, Айни... Я хочу у тебя кое-что спросить, — сказал вдруг Яли. — Может быть, ты скажешь...
— А что такое? Может, и скажу...
— Кто тебя провожал тогда с танцев?
— Когда?
— Ну тогда, до того, как я ушел в море?
— Ах, тогда! Догадайся, кто? — засмеялась Анни.
— Где мне догадаться.
— Да никто. Одна бежала домой и ревела.
— Не обманываешь?
— Честное слово.
Напрасно в этот вечер соседки то и дело выглядывали из окон: на дворе было безлюдно, весь дом уже спал, когда Яли уходил от Айни, и никто не видел, как Айни проводила его до самых ворот.
Так в жизни Яли внезапно произошла большая перемена. Он перебрался жить к Айни и стал искать работу.
Скоро и работа нашлась: брат Айни Юкка Ялонен взял его в свою бригаду на верфи. Они переехали на Торппала-гору и стали соседями Карпакко.
Аукусти хотелось объясниться с Ялоненом, сказать, что ничего плохого он вчера не имел в виду.
В кузнечном стоял страшный грохот. На Карпакко никто даже не обратил внимания. Юкка тоже сделал вид, что не видит его, и продолжал заниматься своим целом. Аукусти залюбовался: Юкка выхватывал из горна раскаленный добела, пышущий жаром кусок железа и ловко поворачивал его клещами; железо плясало на наковальне, рассыпая вокруг искры, а кузнец бил по нему молотом, и железо послушно гнулось, принимая нужную форму; и вот Ялонен снова сует заготовку в горн, где пылают ярко-красные угли.
Юкка высокий и худощавый. У него широкое открытое лицо. Серые глаза смотрят внимательно и пытливо.
К нему то и дело подходили люди, и не только из его бригады. Он всегда даст дельный совет. Бригаде Ялонена на верфи поручали самые ответственные работы, и они обязательно выполнялись в срок. Юкка не любил, чтобы во время работы прохлаждались, занимались болтовней. Ялонену еще ни разу не приходилось выслушивать нареканий от инженера за неправильно выполненное задание.
— У всех нас дома жены и дети. Нам надо работать по-настоящему, а не шаляй-валяй, — говорил часто Юкка в шутку.
Обычно Юкка с сосредоточенным видом слушал объяснения инженера, потом развертывал чертежи и, попыхивая папироской и щуря левый глаз, молча рассматривал их. Иногда что-нибудь переспрашивал, брал линейку и делал расчеты. II только потом бросал короткое «ясно» и распределял работы.
Аукусти несколько раз порывался подойти к Ялонену, начать разговор, но никак не мог улучить момент. Ему казалось, что Юкка посматривает на него с усмешкой.
Наконец, Аукусти подошел и попросил прикурить.
— Ты, наверно, сердишься на меня за вчерашнее... — начал он.
А мне-то что, если какой-то буян вздумал покуражиться, — бросил Юкка с таким презрением, что у Аукусти пропало желание продолжать разговор. Он только растерянно взглянул на Ялонена и отошел.
Потом Аукусти нарочно задержался у станка Анстэна, стал проверять электропроводку. Старик, словно не замечая его, продолжал, посвистывая, заниматься своим делом.
Аукусти принес стремянку и полез осматривать проводку. Как можно приветливее он обратился к старику:
— Слушай-ка, Анстэн, не подашь ли молоток?
Старик молча протянул молоток. Подал он его подчеркнуто нехотя, словно хотел сказать: такому, как ты, не стоило бы подавать...
И с кем бы ни пробовал заговорить Карпакко, получалось то же самое.
Только спустя неделю, когда они возвращались из Рабочего дома, Юкка сказал:
— И чего ты, собственно говоря, ерепениться вздумал тогда на Корппола-горе?
— Знаешь, я был так пьян, что толком ничего не помню, — смутился Аукусти.
— Брось, пьян-то ты не был. От двух кружек пива головы не теряют... Тем более ты...
И Ялонен стал объяснять, почему они, финские рабочие, не должны так относиться к русским товарищам.
«К русским товарищам», — скривил губы Аукусти. Но Юкке он ничего не сказал.
Карпакко слушал и не возражал. Юкка мужик с головой и в этих делах разбирается лучше, чем он, Аукусти. Он бывал на партийных конференциях в Хельсинки, где выступали такие умные люди, как Эту Салин, Юрье Сирола, Валпас и другие. Конечно, он все понимает.
Утром на верфь нагрянуло начальство. Финны и русские. Впереди вышагивал член правления компании коммерции советник Арениус. Рядом с ним какой-то русский в военной форме. Следом, сутулясь, шел инженер Вуориола с двумя штатскими, а позади остальные. Из них Ялонен знал лишь инженера Фомина.
Фомин уезжал на две недели в Петроград. Интересно, что за новости он привез оттуда.
Остановившись в дверях кузнечного цеха, Юкка смотрел, как господа важно прошли мимо него на берег к канонерке, стоявшей в сухом доке на ремонте. «Наверно, пришли поторопить с ремонтом». Канонерская лодка была торпедирована где-то на Балтийском море, и бригада Юкки заделывала пробоину. На лесах, сооруженных вокруг носа лодки, работал Яли со своим помощником.
Не обращая внимания на начальство, Яли ловко подхватил заклепку, и она с шипением вошла в смазанное отверстие. Помощник взмахнул кувалдой, гулко зазвенела сталь. Удар, другой — и заклепка намертво стала на место. Так заклепку за заклепкой они словно стежку строчили, подгоняя лист к листу.
Коммерции советник Арениус, в широком черном пальто с поднятым воротником и в серой шляпе, что-то сердито объяснял русским, размахивая тростью, и тыкал ею в сторону финнов, работавших у лодки.
Юкка не спеша подошел к канонерке, но у него ничего не спросили. Только Фомин приветливо кивнул ему.
Инженер Фомин второй год был старшим офицером контроля на верфи. В его обязанности входило следить за качеством работ, принимать из ремонта военные суда. Пока шел ремонт корпуса судна, в механической мастерской чинили корабельное оружие, механизмы и приборы. Хлопот с ними было немало: то недоставало каких-то деталей и надо было срочно добыть их, то приходилось объяснять, как починить тот или иной сложный прибор.
Фомин был родом из Токсова и немного говорил по-фински. Поэтому он быстро сблизился с рабочими верфи.
Наступил полдень. Прервав работу, все устроились на кучах щепок, лежавших на берегу, и стали завтракать. Кое-кто мечтательно поглядывал на залив, где на волнах золотились блики солнца. Там, на островах, неплохие места для рыбалки. Если в субботу не будет дождя, можно съездить порыбачить.
— И если не оставят на сверхурочные, — подумал вслух кто-то.
Комиссия, наверно, уже ушла, потому что Фомин опять появился на берегу и направился к рабочим.
— Ну, Юкка, как дела? — спросил он, протянув Ялонену руку.
— Плохо, — Юкка кивком головы показал на лежавший перед ним скудный завтрак. Синяя салака, несколько холодных картофелин, хлеб без масла, кофе без молока. — Туговато со жратвой.
Фомин снял фуражку и, подставив светло-русую голову лучам весеннего солнца, стал раскуривать трубку. Свою табакерку он оставил открытой: он знал, что финны охотно курят этот табак. Табак-то капитанский, с приятным ароматом, и стоит дорою.
Ялонен откусил хлеба, запил его кофе. Потом спросил:
— Ну, а в Питере что нового?
— Вот только что здесь были господа из адмиралтейства, — ответил Фомин. — Готовится новое наступление. Хотят воевать до победного конца...
— Значит, до победного? — усмехнулся Юкка.
Рабочие собрались вокруг Фомина и Ялонена. Анстэн уже давно поглядывал на табакерку Фомина.
— Угощайтесь, — засмеялся тот, заметав взгляды Анстэна. Руки одна за другой потянулись к табакерке.
Фомин рассказал много интересного. Оказывается, он приехал в Петроград тем же самым поездом, которым возвращался из эмиграции Ленин. Правда, Фомин не знал этого и был удивлен, когда увидел, что вся площадь перед Финляндским вокзалом запружена народом.
— Темно уже было. Площадь — точно море колышется. Все с красными знаменами, с факелами... А посередине — броневик. С него Ленин и выступал. Близко пробиться и думать было нечего. Но я его видел и слышал. Ленин говорил, что теперь мы идем к новой революции, к пролетарской социалистической революции...
Карпакко сидел в сторонке, прислушиваясь к беседе. Ему, правда, то и дело хотелось вставить словечко, но он заставлял себя молчать. Он-то понимает их политику, политику этих русских. Говорят, что они, мол, за самостоятельность Финляндии, а чего же не уходят из страны?
А этот Юкка? Аукусти не понимал его: сидел в Сибири, столько несправедливостей испытал, на собственной шкуре познал, как Россия угнетает финнов, — а вон как балакает с русским, что с лучшим приятелем!
Аукусти знал, что Ялонен раньше работал в Хельсинки и во время Свеаборгского восстания [2] был в числе финнов, пришедших на Кунинкансаари на помощь русским матросам. За это он был на пять лет сослан в Сибирь.
В Сибири Юкка научился говорить по-русски, пусть неважно, но во всяком случае может объясниться.
Карпакко хмурился: эти русские себе на уме! Тот же Фомин, например, охмуряет Хельми, сестру Юкки. Он, Аукусти, своими глазами видел, как Фомин провожал ее. Он даже пробовал было поговорить об этом с Юккой, но тот невозмутимо ответил: «Чего ты мне говоришь? Скажи Хельми».
Аукусти слышал, что матросы пристают к заводским девчатам, нахально навязываются в провожатые. Попробовали бы при нем!..
Узнав от Эстери, что опять какая-то из девчонок вышла замуж за русского, он начинал ворчать.
— Да чего же тут предосудительного? — сказала ему как-то Эстери. — И я бы вышла, если бы не ты...
— И ты?
Аукусти растерялся и замолчал.
Возвращаясь с работы, Юкка и Тенхо Халонен встретили старого знакомого, с которым не виделись уже несколько лет. По дороге торопливо шел Старина из Сёркки[3] в сером полупальто, синем костюме, в пьексах, какие обычно носят сплавщики, с рюкзаком за спиной.
— Ну, здорово! Опять появился? — обрадованно приветствовал его Юкка.
— Знать, суждено было появиться, — улыбнулся Старина.
Высокий, краснощекий, он выглядел довольно бодро.
У Халоненов все были дома. Тойво сидел на полу и массировал матери ноги. Младший, Сеппо, навалившись грудью на подоконник, смотрел во двор.
— Еще немножко, тут сбоку, вот здесь, — говорила мать Тойво. — Нет, не так сильно...
Увидев Старину, появившегося вместе с Тенхо в воротах, Сеппо буркнул:
— Опять идет...
Халоска[4] сразу поняла, о ком идет речь, и поспешно натянула чулки.
Она стояла перед зеркалом, когда Старина вошел в комнату. Гость сразу заметил, как растерялась хозяйка. Нарочито медля, он опустил рюкзак на пол у дверей, снял шляпу и поискал глазами, куда бы ее положить. Наконец, протянул хозяйке руку.
Их рукопожатие было крепким и долгим. На лице Халоски мелькнула робкая улыбка.
Старина сел на скамью у окна, сильной рукой притянул Сеппо к себе: он скучал по этому мальчонке, как по своему сыну. Тенхо куда-то вышел, а Тойво исподлобья смотрел на гостя. Тенхо как-то сказал ему, что у матери и этого дяденьки «когда-то давно, еще до папы, что-то было»... Тойво тринадцать лет, и от того, что он услышал от брата, на душе стало неприятно, как-то обидно за отца.
— Пошел бы и ты погулял, — шепнула мать.
Тойво нехотя поднялся.
Халоска стала растапливать плиту, чтобы сварить кофе.
— Ну, как ты поживаешь? — спросил Старина. Поглаживая Сеппо по голове, он следил, как суетится Халоска. «Осталось в ней что-то и от прежней Сийри, — думал он. — Хотя бы походка...»
— Да так, потихоньку... Правда, трудно приходится теперь с такой оравой, — ответила Халоска, вздохнув.
— А дед где? — удивился гость, не увидев старика Халонена на кровати, где слепой обычно сидел.
— Там, во дворе...
— Значит, жив еще?
— Жив.
На улице Тойво вспомнил, что Старина никогда не приходит к ним без гостинцев, поэтому он вскоре вернулся домой.
Гость все еще сидел у окна, закинув ногу на ногу, и держал спичечный коробок, который Сеппо силился отнять у него. Заметив, что Сийри собирается переодеться, Старина взял Сеппо за руку и предложил:
— А ну, ребята, пойдемте-ка попьем лимонаду, пока мама все приготовит.
Предложение соблазнительное, и мальчики, конечно, согласились. Не часто им приходится пробовать этот шипучий, пенистый напиток.
Пока они ходили, Халоска успела накрыть на стол. Гость стал разбирать содержимое своего рюкзака.
— У тебя новый рюкзак, — заметила хозяйка.
— Да, купил в Хельсинки.
— Так ты ехал через Хельсинки?
— На этот раз через Хельсинки.
После смерти отца Старина приезжал к ним каждое лето. Ночевать он никогда не оставался — не хотел, чтобы о Сийри пошли сплетни.
Тенхо и Тойво не правилось, что Старина бывает у них. Это было им не по душе, но они видели, что всякий раз, когда заходит Старина, лицо матери светится радостью. Она даже ходит легче, словно забывает про свои больные ноги. «Да, конечно, отца уже нет, а этот человек был его другом...»
Попили кофе. Но Старина не торопился уходить. Ждал Юкку Ялонена. Они договорились вместе пойти в Рабочий дом. Юкка обещал зайти.
— Ну, пошли? — раздался в дверях голос Ялонена.
— Сейчас, сейчас. «Можно я оставлю рюкзак у вас?» —спросил Старина Халоску.
— Конечно. Спасибо, что зашел, — сказала она на прощание.
Когда вышли на улицу, Юкка обратил внимание, что Старина все-таки сильно изменился. Это был уже не тот здоровяк, кровь с молоком, что раньше, да и степеннее как-то стал.
— Из каких же краев ты теперь явился? — спросил Юкка.
Обычно Старина, лесоруб, приезжал позднее, когда заканчивался сплав. А сейчас сплав в самом разгаре.
Немного помедлив, Старина пояснил:
— Из Питера на сей раз.
— Каким ветром тебя занесло в Питер?
— Да вот так... в гостях побывал. За решеткой.
Оказалось, что оп провел четыре месяца в Петрограде под следствием. Сидел в Шпалерной и в Крестах.
О том, что Старина связан с активистами[5], Юкка слышал, но вот об аресте ничего не знал.
— Понимаешь, они пронюхали, что я вербовал людей в Германию и был вроде проводника у егерей. Ну, меня цап-царап — ив клетку, — рассказывал он, посмеиваясь.
Властям удалось установить причастность Старины к движению егерей. Его и продержали под следствием до весны. А когда свергли царя, ворота петроградских тюрем распахнулись и политических заключенных выпустили на волю. На свободу вышло и немало финнов.
— Да-а... Кажется, я здорово промахнулся... Это я о том, что ребят не туда, куда надо, отправлял... на неправильный путь их толкал... И брата своего тоже...
— Я же говорил тебе.
— Говорил. Но если уж Мякелин, и тот... А он ведь в политике разбирается.
В тюрьме Старина встретился с некоторыми руководителями движения егерей. От них он узнал об этом движении немало такого, чего он, будучи рабочим, никак не мог одобрить.
— Видишь ли... Сдается мне, тут не все чисто. Очень уж похоже на шпионаж в пользу немцев.
— А не против ли нашего брата направлена вся эта затея? Вот чего я побаиваюсь.
— Вполне возможно.
— Да, там, где заправляют господа, рабочие должны держать ухо востро.
— Больше они меня не проведут...
Старина показал Юкке адрес, который ему дал один студент из Турку. С этим студентом, Армасом Арениусом, его брат Вилле ушел в Швецию. Студент сказал, что, если Старина в чем-то будет нуждаться, пусть обратится по этому адресу в Турку к его отцу.
— Черт побери, а может, в самом деле пойти и сказать: «Гони-ка, брат, несколько сот марок вышедшему из тюрьмы?!»
— Пустое дело! От этого старика Арениуса ничего не отколется.
— А ты что, его знаешь?
— Знаю и неплохо. Он один из совладельцев нашей верфи. Сволочь порядочная.
— Вот с него-то неплохо бы и содрать...
Они подошли к Рабочему дому. Раздеваясь, Юкка отметил, что Старина верен себе: все так же мало заботится о своей одежде. Добротный костюм из дорогого сукна, почти новый, а весь в пятнах, рукава на локтях лоснятся.
Они задержались перед зеркалом.
— Бal Да ты, кажется, скоро совсем лысым станешь, — засмеялся Старина.
— А я уже и так лысый, — ответил Юкка. Он приблизил лицо к зеркалу и провел рукой по щеке. — Черт побери, побриться-то забыл.
Старина и Юкка были примерно одного возраста, обоим под сорок, но Старина выглядел моложе Юкки.
Весь вечер они просидели в кафе. Сначала вдвоем. Потом к ним присоединился редактор местной рабочей газеты Комула, который всегда ужинал в Рабочем доме. А потом появился Анстэн.
По внешнему виду Анстэна трудно было заметить, когда он под «мухой». Но язык сразу его выдавал: старик становился не в меру разговорчивым, и ему обязательно надо было с кем-то поспорить.
Вот и теперь он подсел к ним. Сначала молчал, но вскоре ввязался в разговор:
— Вы послушайте. Вот что я скажу... Правильно Юкка здесь говорил... Все это так. А кто из вас прав — чертовски трудно сказать. Не знаю даже, кого и поддержать.
Он оглядел сидевших за столиком. Комула улыбнулся ему.
— Да-a, сразу видно, что господин магистр очень умный человек. — Анстэн с уважением посмотрел на Комулу. — И по глазам заметно, что у него большие научные знания. А вот этот парень — настоящий работяга, и манеры, и осанка у него такие... — Старик хлопнул Старину по плечу. — И все-таки Юкка лучше всех. Человек он хороший, товарищ что надо. Он не подведет. Мы его знаем, нашего Юкку. Спросите кого угодно, каждый скажет, что он — сама ч-честность...
Юкка попытался прервать Анстэна, но того уже трудно было остановить.
— Да-a, честность, какой никогда не бывает у образованных. Потому что образованные — подлецы... Вы не обижайтесь, у нас, рабочих, свое мнение о них...
Комула с любопытством слушал Анстэна. Но Ялонену все эти рассуждения старика показались глупыми. Он взял Анстэна за руку. Старик сконфуженно поднялся, и Юкка повел его к выходу. Обернувшись, Анстэн махнул рукой: дескать, не сердитесь, если не так сказал.
— Ничего... — кивнул Комула. И тоже встал. Попрощавшись со Стариной, он поспешил в редакцию: его ждала срочная работа.
— Мужик-то он неплохой, этот Анстэн, — сказал Юкка. — Только языком почесать любит.
— А как у вас на верфи дела? — спросил Старина, когда они опять остались одни.
— Драка предстоит. Бастовать будем. А то хозяева ни в какую.
— Из-за расценок, что ли, опять?
— Нет, за восьмичасовой рабочий день. За это теперь воюем. Народ сейчас злой. Сколько же можно терпеть из года в год одно и то же? Надоело уже... Забастовку начнем сразу, как только из Хельсинки придет разрешение.
— Черт знает что делается там, в центре! Всегда они тянут.
— С одной стороны, это и неплохо, — заметил Юкка. — Понимаешь, мы здесь на месте не всегда видим, как это дело выглядит в масштабах всей страны.
— Нет. Ты только подумай Мы у себя, на севере, тоже собирались бастовать. Дать настоящий бой, вовсю развернуться. А они все одну песню тянут: мол, подумайте, попытайтесь договориться. Черта с два с ними договоришься, с этими лесопромышленниками.
В субботу рабочий день кончался раньше обычного. Гудок на верфи прогудел давным-давно, но Аукусти все не было.
Эстери несколько раз подходила к окну, высматривала, не идет ли, затем прикрыла кастрюли на плите, чтобы обед не остыл.
Наконец в прихожей послышались знакомые грузные шаги, и Эстери услышала, как Аукусти предупредил кого-то:
— Не ударься головой, дверь низкая.
Вошел Аукусти, а вслед за ним незнакомый мужчина в темном пальто. Он остановился у порога, снял шляпу и стал протирать очки в золотой оправе.
— Проходи, проходи, — сказал Аукусти гостю, вешая свою тужурку на гвоздь.
— Не узнаете? — сказал гость, протянув руку Эстери, Эстери пристально посмотрела на него.
— Нет, никак не могу вспомнить...
— Да, времени уже прошло немало. Не удивительно, если забыли, — улыбнулся гость.
Аукусти поспешил на помощь жене:
— Неужели не узнала? Помнишь, к нам в Лаукко приезжал магистр из газеты. Помнишь? Он тогда еще о выселенных в газету написал...
— Ну, теперь-то я начинаю припоминать, — обрадовалась Эстери и засуетилась между столом и плитой.
Аукусти усадил гостя в кресло-качалку.
— Вот видишь, как я теперь живу. В каком гнездышке, — Карпакко с довольным видом осматривал комнату, словно и сам видел ее впервые.
— Очень уж малюсенькая наша избушка, что клетка воробья, — заметила Эстери, стоя у плиты.
— Ничего, жить можно, — сказал Аукусти.
Гость с любопытством оглядел жилье Карпакко. Кровать с. белым покрывалом и высокой горкой аккуратно сложенных подушек, небольшой комод, белый шкафчик для посуды, потертые половички на полу, вышивки на стенах. Затем его взгляд задержался на самодельной книжной полке. «Тогда, в Лаукко, в избушке Карпакко не было ни одной книги, — подумал Комула. — А теперь вон сколько».
— Вот купил их... Правда, еще не читал... — признался Аукусти.
Умывшись, Аукусти полез было, в буфет. Такая уж у пего привычка: придет с работы и первым делом отрезает кусок хлеба — заморить червяка в ожидании обеда. Но сегодня Эстери толкнула его в бок: дескать, потерпи малость и дай гостю помыть руки.
Эстери быстренько подала обед.
Аукусти сидел в одной рубашке, облокотившись сильными руками о край стола, и, уплетая жареный, картофель, рассказывал о своем житье-бытье. Он нисколько не сожалеет о том, что судьба сделала его рабочим.
— Эстери, правда, скучает по своей торппе, ей хотелось иметь хотя бы огородик, — и Аукусти взглянул на жену.
Эстери принесла кофе. Аукусти откинулся на спинку стула и неторопливо придвинул к себе чашку. Комула с удовольствием выпил чашку, не отказался и от второй — кофе был очень вкусный.
— Да, Эстери умеет его варить, — с гордостью сказал Карпакко. Потом опять перешли к делам на верфи. Аукусти хотелось показать Комуле, что он не такой уж простак, как о нем, возможно, кое-кто подумывает. В политике он тоже кое-что смыслит, и, если ему что поручают, справляется не хуже других.
На верфи сегодня опять было бурное собрание. Забастовку, правда, пока решили не объявлять, но тут же, на собрании, начали сбор денег в забастовочную кассу. В числе тех, кому доверили сбор средств, был и Карпакко.
Комула обратил внимание на то, как деловито Карпакко выполнял свое поручение.
— Эй, Хейнонен, не уходи, пока не подписался! — крикнул Аукусти, заметив, что мастер котельного цеха пробирается к выходу с явным намерением улизнуть.
Тот вернулся, долго рассматривал подписной лист. Наконец достал из кармана марку и, протянув ее Карпакко, собрался было вывести свою фамилию на листке.
— Ну нет, черт побери, ты дурака не валяй, — рявкнул Аукусти и выхватил лист у Хейнонена из-под носа. Карпакко весь побагровел от гнева. Он вынул из кармана бумажку в пять марок и сунул мастеру.
— На! Вот тебе еще пятерка! А теперь катись отсюда... Проваливай к чертовой матери, пока не поздно, несчастный крохобор! Уж коли не хочешь внести, сколько другие, лучше ничего не вноси...
Аукусти проводил Комулу до трамвайной остановки.
В ожидании они поговорили об инциденте в кафе Рабочего дома, когда официантка не стала обслуживать русских. Сразу после этого случая Комула поместил в «Сосиалисти» большую статью. Он писал, что финские и русские рабочие должны бороться плечом к плечу против общего врага. «Рабочие России взяли свою судьбу в свои руки и теперь победоносно несут знамя свободы. Только в братском союзе с русскими товарищами мы, финны, добьемся свободы и, опираясь на русскую революцию, отстоим ее. Все народы сплотятся вокруг новой России, как сходятся у живительного родника изнывающие от жажды дети пустыни. Финны и поляки, чехи и киргизы, народы Кавказа и Балкан добровольно придут к этому роднику свободы, ясные воды которого откроет Россия будущего».
Карпакко читал эту статью. Он прочитал ее даже дважды и, поразмыслив, решил, что так оно и есть, как пишет «Сосиалисти».
Первый бой за восьмичасовой рабочий день рабочие дали весной 1917 года. Забастовку начали металлисты, их поддержали рабочие других отраслей промышленности. Центральное руководство профсоюзов в Хельсинки стремилось приостановить ход событий. Пытаясь достичь компромисса с предпринимателями, оно запретила местным организациям какие бы то ни было действия. Ио подготовка к забастовке шла полным ходом. Металлисты решили добиться удовлетворения своих требований, чего бы это ни стоило.
Они настаивали провести восемнадцатого апреля по всей стране демонстрацию металлистов. Под их давлением руководству пришлось согласиться. Семнадцатого апреля из Хельсинки пришло сообщение о том, что сражение начинается. На следующее утро работы на всех металлообрабатывающих заводах прекратились, рабочие собрались в Рабочем доме, где проводились собрания. Решили не приступать к работе до тех пор, пока не будет установлен восьмичасовой рабочий день.
Юкка целый день крутился как белка в колесе. Он обошел все цеха, с каждым поговорил в отдельности — все должны принять участие в демонстрации. За кузнецов он не боялся, токари и слесари тоже пойдут. Но вот фрезеровщики, электромонтеры, разметчики... Надо, чтобы они тоже не остались в стороне.
— Итак, ребята, завтра в десять, — напоминал он в каждом цехе. — Ровно в десять остановим все станки. Сбор во дворе. Ясно?
— Ясно! Ясно! — отвечали ему.
Утро выдалось ветреное, но солнечное. В этом году в апреле было немало погожих дней, но такого солнечного еще не бывало.
У верфи стали собираться рабочие вечерней смены. Юкка назначал ответственных за порядок, распределял поручения.
Кто-то успел позвонить главному инженеру Вуориоле, что рабочие вечерней смены зачем-то собираются на верфи.
Встревоженный главный инженер поспешил на верфь. «В чем дело? Это все Ялонен мутит. И куда только власти смотрят?»
Когда он подошел к верфи, из ворот навстречу ему сплошной лавиной шли рабочие. Голова колонны была уже где-то далеко на набережной, а из ворот все валил и валил народ. Рабочие верфи заполнили всю набережную. Они пришли прямо от станков, в рабочей одежде, многие захватили свой инструмент.
Рабочие демонстрации прошли по всей Финляндия. И хозяевам пришлось уступить: время военное, и станки должны работать. Требования рабочих были удовлетворены. В тот же день пришло сообщение, что предприниматели согласились ввести в металлообрабатывающей промышленности восьмичасовой рабочий день. Это была самая крупная победа весной 1917 года.
После забастовки авторитет Юкки Ялонена на верфи еще больше возрос. К нему приходили, пожимали руку: «Молодец, Юкка, не зря старался». Все видели, сколько сил приложил Юкка, чтобы добиться этого. Конечно, не один он организовал демонстрацию, но душой ее был именно Юкка.
Все это случилось накануне Первого мая. Окрыленные своей победой, рабочие города встречали этот день, как настоящий праздник весны и победы.
В то праздничное утро Аукусти Карпакко поднялся спозаранку. Сходил за дровами, принес воды из колодца.
Когда Эстери проснулась и принялась варить кофе, в плите уже весело потрескивал огонь.
Наскоро позавтракали и всей семьей отправились в город. Сиркку тоже взяли с собой. Нарядили ее по-праздничному: клетчатое платьице, белый передник; в косичках — красные банты.
Турку по-весеннему зелен и наряден. Все торопятся к Рабочему дому. Там место сбора. Оттуда колонны направятся на площадь Купитта.
Аукусти шагает широким быстрым шагом. Эстери запыхалась, но старается держаться рядом с мужем. Успевает она и оглядываться по сторонам: надо же посмотреть, кто как одет.
— Гляди-ка, девчонки совсем уж по-летнему, — шепчет она мужу.
— Ну и пускай, — бурчит Аукусти в ответ. Но Сиркку, которую отец несет на руках, обернулась:
— Где, мама, где?
— Вон там... позади.
По другой стороне моста шумной стайкой идут молодые работницы с Корппола-горы. Все в высоких модных ботинках, в черных юбках и белых блузках.
К Рабочему дому успели вовремя. Музыканты уже выстроились у стены, трубы ярко сверкают на солнце.
У ворот стоит группа русских матросов. Аукусти быстро проходит мимо них. Он все же успевает заметить, как кокетливо Эстери посмотрела на русских.
Старый Анстэн держит бархатное знамя, которое он вот уже почти двадцать лет носит на всех демонстрациях.
— Видишь, какой красивый флаг, — говорит Аукусти Сиркку. Девочка с удивлением рассматривает огромное полотнище. на знамени вышито солнце и какие-то слова.
Наконец тронулись, загремел оркестр, грянула песня. Никогда еще Турку не видел такой многолюдной первомайской демонстрации. Аукусти тоже подхватил песню.
Впервые в первомайской демонстрации рабочих Турку участвует так много русских моряков. Поблескивают штыки винтовок, придавая колоннам грозный вид.
Льются слова боевой песни трудового народа:
Кто в скупую северную землю
Силу плодородия вдохнет...
Тысячи голосов поют:
Кто создает заводы,
Кто строит города,
А сам не знает счастья
Нигде и никогда?
Их строят про-ле-та-рии,
И труд у них тяжел,
Их строим мы, ра-бо-чи-е,
И труд у нас тяжел.
Песня уносится вдаль. Аукусти еще крепче прижал к себе Сиркку. Эстери идет рядом, держась за руку мужа. Она в красном шерстяном платье, платок спущен на плечи. В волосах красная роза. Опять она что-то зашептала на ухо Аукусти. «Что, что?» — встрепенулся тот. «Посмотри, Хельми Ялонен идет с русским матросом. Да не как-нибудь, а под руку», — шепчет Эстери.
Теперь Аукусти не удержался и оглянулся. В самом деле, Хельми шла под руку с Фоминым, и ей, видно, было с ним очень весело.
— Ну и бог с ней! — Аукусти отвернулся и снова подхватил песню. Не беда, что голос у него неровный. Уловив конец мелодии, он громко запел:
Их строят про-ле-та-рии,
И труд у них тяжел,
Их строим мы, ра-бо-чи-е,
И труд у нас тяжел.
После выселения Аукусти долго вынашивал план мести. Оп представлял себе, как однажды придет к хозяевам Лаукко. «Ну, кровопийцы, — скажет он, — а помните ли вы, как зимой выгоняли людей на мороз, оставляли стариков да детей без крова? Пришла пора рассчитаться!»
Но когда он начинал говорить отцу, что придет еще время и те, кто угнетает народ, будут держать ответ за все, старик только качал головой, и в глазах его появлялось испуганное выражение.
— Ты это выбрось из головы, — говорил он предостерегающе. — А то несдобровать тебе...
— Ну и плевать... Когда-нибудь им тоже несдобровать.
О своей земле, о своей торппе Аукусти уже не думал. Теперь он человек рабочий, он и в городе не пропадет. Здесь жить даже интереснее: все-таки на людях. Но в душе его затаилась обида: с ним поступили несправедливо. Как это можно так жестоко обращаться с честными тружениками и вообще так относиться к людям?
А отца все тянуло к земле, он еще мечтал обзавестись своей» торппой. Теперь-то дело у них пошло бы, теперь они быстро построили бы торппу. Было бы только где. Была бы земля. Своя земля. Хоть бы клочок землицы под окном — под огород. Разве это жизнь — вечно ютиться в чужом углу, за который тоже дерут втридорога?
Отец следил за тем, что газеты писали о торппарях, но требований, которые выдвигались теперь, он не одобрял.
— Ничего такого не надо, что взято силой... Не надо никакого насилия, — говорил он. — Это приведет лишь к новым раздорам. Землю надо выкупить. Пусть ее будет поменьше, но зато она будет добыта своим трудом, своим потом. Дайте мне клочок земли, но только чтобы в собственность, в вечную собственность, чтоб это была действительно моя земля, на которой я бы мог жить, и с которой никто не имел бы права согнать меня...
— Ну да, дождешься ты этого, — оборвал Аукусти отца.
Эстери тоже хотелось обратно в деревню. Будь у них небольшой участок земли, с какой радостью она копалась бы на нем. Много им и не нужно, только чтобы обзавестись хозяйством. А здесь и повернуться негде. Подумать только, поросенка и того приходится держать на привязи. Аукусти сколотил для пего клетушку под навесом. Ничего не поделаешь: выпустишь во двор и привязываешь, чтобы не лез куда не надо. Господи, поросенок — на привязи! Смех просто...
Здесь, в городе, для Эстери нет работы по душе. На фабрику или на завод не хочется идти, в прислуги, где тобой будут командовать, — тоже. Нет, работы Эстери не боится, она с самого детства в труде. Вот была б своя земля, она бы посадила огород, ягоды и даже кур развела бы. Потом купила бы теленка.
Эстери часто вспоминала родную Весилахти, ее окрестности, луга и покосы, обнесенные почерневшей от дождя косой городьбой. И тогда на душе становилось невыразимо грустно и тяжело. Если бы она могла вернуться в родную деревню, в свою избушку! Нет, здесь она никогда не привыкнет.
Правда, маленький огородик она все-таки засадила картофелем. Всего несколько грядок. Да и то землю почти всю натаскать пришлось снизу: на всем дворе — куда ни ткнешь — под лопатой звенит камень. Эстери они доставляли радость, эти маленькие грядки под двумя развесистыми корявыми соснами. Проходя мимо Эстери, трудившейся на своем огородике, Айни часто останавливалась поболтать и смотрела, как старательно Эстери пропалывает и разрыхляет картофельные грядки.
Летним вечером, придя с работы, Аукусти любит отдохнуть во дворе. Поросенок возится у его ног, стараясь отодрать кусок дерна от скалы. Пыжится, хрюкает, потом вдруг, прервав свое занятие, уставится маленькими глазенками на Аукусти. Аукусти хватает его за передние ноги и высоко поднимает в воздух. Поросенок брыкается, истошно визжит, а Сиркку прыгает вокруг отца и просит: «Папа, еще, ну еще разик!» Ей очень нравится эта забава.
Иногда Аукусти ложится на траву и, подложив руку под голову, глядит на облака. И весь мир тогда кажется далеким-далеким. Где-то там, за лесами и озерами, за многими дорогами и селениями, находится волость Весилахти и имение Лаукко с его землями и угодьями. Где-то там и хутор Вяхяторппа, где живет брат отца со своими сыновьями.
Аукусти много, слышал о хозяине Вяхяторппы. Говорят, это крепкий и настойчивый мужик. На своего брата, отца Аукусти, он совсем не похож.
К Иванову дню становится совсем тепло. В этом году лето выдалось особенно светлое, полное аромата и очарования.
Аукусти украсил двор ветками березы, так принято встречать Иванов день. Березки были и во всех других домах.
Наступил канун Иванова дня. Яли и Аукусти сидели на дворе, покуривая в ожидании ужина. Вечер они сегодня решили провести вместе. Поужинают, а потом пойдут на вершину горы, чтобы оттуда полюбоваться праздничными кострами.
Стол вынесли во двор, и скатерть парадно белела среди молодой зелени березок.
— Видишь ли, у бедняка хватает терпения сварить, а вот остудить ему уже некогда, — сказал Аукусти, заглядывая в миску.
Вдруг с дороги послышалось какое-то тарахтенье; казалось, вверх по каменистой дороге едет автомобиль. Яли и Аукусти вышли посмотреть, что там такое. Действительно, к ним на гору, объезжая камни и пни, поднимался грузовик.
— Кто же это катит с таким шиком? — удивился Аукусти.
Машина остановилась у дома. Из нее вылез Энокки. Судя по походке, он был навеселе.
— Привет! — выпалил Энокки и сразу же обратился к брату: — Дай-ка двадцать марок!
— Зачем?
— Заплатить за машину.
— Уж больно ты барином стал — на машинах разъезжаешь, — усмехнулся Аукусти и посмотрел на шофера.
— Только за горючее. Много ушло бензина, — крикнул ему шофер.
— Какие тебе деньги? — Эстери расставляла на столе посуду и, услышав, о чем идет речь, вмешалась в разговор.
— A-а, Эстери... — пролепетал Энокки, протягивая ей руку. — Ты не сердись... — И, повернувшись к брату, потребовал:
— Ну, гони две десятки... Человек ждет.
— Мы его не держим. Пусть уезжает.
— Понимаешь, этот парень — шофер из «Валио», и машина тоже... А Маркканен — мужик строгий, — заныл Энокки.
— У меня нет лишних денег, — отрезал Аукусти.
Энокки непонимающе уставился на брата.
— Вот как... — В его глазах вспыхнули злые огоньки, и он шагнул к столу. Прежде чем его успели остановить, он вцепился обеими руками в край скатерти и с силой рванул ее. Все, что было на столе, весь праздничный ужин — и хлеб, и масло, и чашки, и сахар, — все полетело на землю.
— Вот вам...
Аукусти кинулся на брата, подмял его под себя. Он рассердился не на шутку:
— Ах ты... сволочь!
Яли и Эстери бросились разнимать братьев.
Энокки весь обмяк. Сидя на земле и прислонившись к углу дома, он бессмысленно таращил глаза, потом бессильно уронил голову и махнул рукой: дескать, уходите... уходите все.
Шофер, следивший за развитием событий, решил, видимо, что ему лучше всего уехать. И машина понеслась вниз к шоссе.
Энокки так и остался сидеть на земле. Кепка валялась у его ног. Яли поднял ее и положил на перила крыльца.
Яли и Айни ушли на свою половину, оставив братьев Карпакко выяснять отношения.
Но дома не сиделось — вечер был такой красивый. Уложив сына, они тихо прикрыли дверь и поднялись на гору полюбоваться белой ночью.
Во многих местах виднелись белые столбы дыма. Это горели праздничные костры в честь Иванова дня: целый день вереницы лодок тянулись к островам Руйссало и большому Хирвисаари, что виднеется вон там, вдали.
Отсюда, с горы, вся городская окраина как на ладони.
Лачуги тянутся до самой Корппола-горы, там они карабкаются вверх по скалам, заросшим можжевельником. Там, на склоне, стоит домик, в котором Яли родился и вырос, в котором и сейчас живут его родители. Только макушка горы осталась незастроенной.
Яли всегда притягивал вид, открывавшийся с этой горы. В детстве он залезал на сосны и подолгу смотрел на город, на реку Ауру, катившую откуда-то издалека свои воды.
Перед ним лежит весь город, старый Турку. Когда-то его завоевали шведы. В знак своего могущества они воздвигали церкви и крепости и отсюда распространяли свою власть дальше, в глубь страны. Очевидцем скольких кровавых событий довелось быть Турку!
В детстве Торппала-гора представлялась Яли седым великаном. Великан прилег отдохнуть. В каменной груди своей он хранит немало печальных воспоминаний — ведь много веков он следит отсюда за жизнью города. Сколько бурь он повидал, сколько гроз!
На вершине скалы есть углубление, и в нем образовалось небольшое озерко. Оно — словно око каменного великана. Этим глазом он уставился в небо, глядит на плывущие облака, видит, как птицы улетают стаями на юг. И грустно становится тогда молчаливому великану, и просит он сосны спеть ему песню. Шумят на ветру сосны, поют. Когда наступает весна и журавли летят на север, сосны поют что-то радостное. Осенью они, вздыхая, рассказывают ему какую-нибудь печальную легенду. Им тоже невесело — студеный ветер треплет их ветви, и журавли клином улетают на юг, в дальние страны...
...Долго они в тот вечер сидели на вершине горы, на мшистом камне. Вдруг Айни замолчала, прислушиваясь:
— Подожди...
Ей почудился детский плач.
— Пойдем. Кажется, наш проснулся.
Они начали торопливо спускаться к дому. Войдя во двор, они увидели сына. Малыш сидел на пороге в одной рубашонке и хныкал.
— Ой, боже ты мой...
Айни взяла сына и стала укачивать!
— Оставили маленького одного... золотого нашего... Мальчик вздохнул, затих, прижался головкой к мягкому плечу матери и снова заснул.
Когда Айни и Яли вошли в дом, на половине Карпакко была полная тишина.
На другое утро беседа у братьев не клеилась. Они вроде уже и помирились, но Аукусти никак не мог начать разговор.
Эстери позвала их пить кофе, и за столом Аукусти заговорил:
— Ну, Энокки, представь себе, что было бы, если бы я у вас так набезобразничал. Какой тар-тарарам устроила бы твоя Рэта. Да она бы глаза нам обоим выцарапала. И еще облаяла бы: все, мол, вы, Карпакко, такие. Вот ты вчера перебил у нас всю посуду, а Эссу нашла чашку и для тебя, замяла у Айни — пей, мол, — Аукусти подвинул чашку поближе к брату. — Эссу, видишь ли, понимает, что ты это сделал без злого умысла...
— С самым добрым, наверно, — вставила Эстери. Она все еще сердилась на Энокки, но, когда смотрела на него, взлохмаченного, такого жалкого, ей хотелось смеяться.
Энокки исподлобья взглянул на Эстери.
Бедный Энокки очень боялся своей Рэты. Вчера, по случаю праздника, он хотел немного гульнуть, но опять все кончилось печально. Такой уж он невезучий.
Энокки не дотронулся до кофе, сливки уже всплыли наверх. Ему было стыдно, он никак не мог взяться за чашку. Да, что-то ему скажет Рэта, когда узнает обо всем.
Жена у Энокки маленькая, худая и ужасно злая. Однажды Аукусти пошутил, что Рэта оттого, верно, сохнет, что вечно бранится и хулит других. После этого Рэта, которая вообще не понимала шуток, просто возненавидела его. Тогда она только ответила ему — присматривай, мол, за своей бабой, а других нечего трогать.
Деверя Рэта недолюбливала еще и по той причине, что опасалась, как бы из-за него Энокки тоже не начал ходить в Рабочий дом. Она даже однажды прямо заявила Аукусти, что, если тот не перестанет агитировать Энокки, пусть пеняет на себя.
Это было прошлой осенью. Аукусти сидел у них и рассуждал, как, по его мнению, должен быть устроен мир. Аукусти считал себя социалистом, и у него имелись свои соображения относительно переустройства общества.
Рэта прислушивалась к разговору братьев, время от времени бросая косые взгляды на Аукусти. «И чего ему надо от Энокки, проклятому? Тоже агитатор нашелся. Пил бы себе кофе и не смущал старшего брата. Энокки не нужны забастовки, мы и без них обойдемся...»
Аукусти укорял Энокки: живешь, как крот в своей норе, копишь барахло на старость лет, а об остальном и думать не хочешь.
Тут Рэту и прорвало.
— Крот? Это Энокки-то крот? Нет, столько, сколько ты, и Энокки видит, может быть, даже больше, — вступилась она за мужа. — И чего ты над ним насмехаешься? За кого ты нас принимаешь? Нас за ручку водить не надо. И никому нет дела до того, как мы живем. Кто же о нас позаботится, если не мы сами.,.
Словом, Рэта за словом в карман не лезла. Так разошлась, что, казалось, ее ругани конца не будет.
Тогда Аукусти встал и сказал, что он может и уйти.
— Ступай, ступай к своей Эстери, а нас оставь в покое, — закричала Рэта.
С тех пор Аукусти не бывал у брата. Рэта торжествовала:
— Небось сразу убрался, как только я ему правду в глаза сказала, трепач этакий, — хвалилась она соседкам.
Как-то Энокки встретил Аукусти на улице и спросил, почему тот не заходит к ним.
А зачем ходить? Выслушивать брань твоей сварливой бабы?
И вот опять как некрасиво получилось! Ведь Энокки, собственно говоря, приехал к ним улаживать отношения. Он и машину взял, чтобы увезти Аукусти и Эстери к себе в гости. Так он объяснил. Но в пути шофер вдруг стал требовать с пего деньги: вспомнил, что когда-то возил Энокки, а тот не заплатил. Вот и получилась такая история.
Аукусти стало жаль брата: до чего слабовольный, всегда пляшет под чужую дудку.
— За вчерашнее я рассчитаюсь... Не беспокойся, — начал было Энокки, но Аукусти прервал его:
— Чего тут рассчитываться... — И жестом руки остановил Эстери, которая уже рот открыла, тоже собираясь что-то сказать по этому поводу.
Во время обеденного перерыва стало известно, что владельцы верфи не согласны ни на какое повышение расценок. Рабочим заявили, что русские власти отказались от своих заказов и что, если они, рабочие, будут настаивать на своих требованиях, администрация вынуждена будет сократить объем работ и уволить часть рабочих. Впрочем, это была обычная угроза, так отвечали на требования рабочих не первый раз.
Профсоюзные активисты собрались вокруг Ялонена, советуясь, что делать. Но так как ни к какому решению не пришли, Юкка предложил пойти всем в Рабочий дом и провести собрание.
И вот посреди рабочего дня рабочие верфи прервали работу и, шагая по знакомым улицам и на ходу возбужденно обсуждая дела, направились к Рабочему дому.
Вскоре Рабочий дом был переполнен. Распахнули настежь двери, скамьи в зале сдвинули к стенкам, чтобы больше было места. Все волновались, возмущались, требовали. Царила та же атмосфера, что и во время апрельских митингов.
Яли поручили организовать на верфи пикеты на случай, если объявят забастовку, и он ходил в толпе рабочих, подбирая людей. В коридоре он увидел знакомых матросов. Некоторые из них были с оружием.
Первым слово взял Ялонен. Говорил Юкка не спеша, выглядел он очень озабоченным.
— Я ожидал, что хозяева наши так поступят. Они пекутся только о своих прибылях, а что делать рабочим, когда хлеба не хватает, до этого им дела нет. К тому же они хотят вообще приостановить работы...
Да, дело серьезное. Как быть, если верфь закроют? Куда податься? В городе и так полно безработных, хлынувших сюда в поисках работы из Тампере и других городов. Там уже прошли увольнения.
— Сейчас мы должны хорошенько продумать, что нам предпринять, — говорил Ялонен. — Надо все взвесить. И, если объявим забастовку, нужно держаться дружно. Если мы не будем едины, у нас ничего не получится.
— Верно! Правильно Ялонен говорит!
— Поддержим! — раздались возгласы.
На сцену поднялся Анстэн. Он строгим взглядом окинул зал: почти всех, кто стоял там, внизу, он знал в лицо.
— Сейчас речь идет об общих интересах. И выступать надо всем вместе, как считает союз металлистов.
По залу пробежал одобрительный гул, и старик продолжал:
— А то нашего брата, пролетария, совсем уж зажали. Нет, мы должны постоять за себя, да так, чтобы капиталисты поняли, что и у нас в Финляндии должна быть демократия и что мы, рабочие, тоже имеем право высказывать свое мнение...
Старик говорил негромко, но решительно. Его душил кашель, и ему то и дело приходилось прерывать свою речь, чтобы откашляться.
Выступил и отец Яли. Обычно на собраниях Висанен-старший говорил коротко: «Я поддерживаю предыдущего оратора. Прошу записать в протокол».
Так он сказал и теперь. Затем продолжил:
— Во-первых, надо получить из Хельсинки разрешение на забастовку. Вот именно. И еще я считаю, что мы должны согласовать вопрос с партийным руководством. Надо обратиться в Хельсинки. Свои права мы должны отстаивать... но, чтобы все было по закону. Пусть партийное руководство и решит, как лучше...
Старик так старательно подчеркивал слова «законным путем», что Яли тоже решил кое-что сказать. Увидев, что сын пробирается к сцене, старый Висанен нахмурился: «Опять что-нибудь ляпнет. Всегда говорит необдуманно».
— Отец тут говорил о «законных путях», — начал Яли. — Это, по-видимому, было сказано, чтобы предостеречь нас. А я считаю, что в данном положении законны все пути. Все, какими только рабочий человек может отстаивать свои права. Или, может, справедливы и законны те средства, к которым прибегают буржуи?
— Ты считаешь! — иронически протянул отец. — Тоже мне оратор нашелся.
— Правильно. Парень дело говорит! — крикнул кто-то.
— Яли прав! Нельзя сидеть сложа руки! Дать отпор!
— Старик правильно говорил! Бузы не должно быть!
— Тише! Говорите по очереди...
После каждого выступления в зале поднимался шум, страсти разгорались. Нашлись сторонники и у старика Висанена.
На собрании выбрали новый забастовочный комитет и дали ему такой наказ: если требования о повышении заработной платы не будут удовлетворены, комитет должен принять необходимые меры, чтобы началась забастовка.
Несколько дней шли переговоры. Из Хельсинки срочно приехал представитель профсоюза металлистов добиться примирения между предпринимателями и рабочими.
В один из вечеров Яли, Карпакко и Ялонен вместе вышли из Рабочего дома. Целый день члены забастовочного комитета ожидали, чем же закончатся переговоры с хозяевами.
— Что за фокусы этот хельсинкский выкидывает? — возмущался Карпакко.
— Да-а, товарищ крепко обмарался, — сказал Ялонен.
— Какой он к черту «товарищ»... Холуй буржуйский, а не товарищ. Уж нам-то он не товарищ, — ругался Карпакко.
— Вот ведь как, черт, сделал, — продолжал сокрушаться Юкка, — прямо с вокзала покатил к буржуям. Сначала с пеной у рта уверял нас, что дирекция не может повысить расценки, а потом перед господами юлил, точно шлюха какая. А когда нужно было перед народом отчитаться, небось не пошел. Боялся. Знал, верно, что рабочие освистывают таких представителей, которые только и умеют, что пятиться. Тут он возьми и пошли меня. А я-то дурак, не сообразил сразу, ну и пошел...
— Ничего. Впредь наука.
— Да наука эта недешево обходится.
— Кого же, собственно, он приехал «спасать» — нас или буржуев?
Хельсинкскому представителю удалось повернуть дело так, что рабочие согласились снова выйти на работу. И он довольный уехал в Хельсинки. «В другой раз прямо с вокзала отправим обратно, если еще появится», — ругались рабочие верфи. Очень уж было обидно: так здорово начали, и все пошло насмарку.
Через неделю рабочие выступили снова. Теперь борьба приняла несколько иную форму.
Так как владельцы компании упорно отмалчивались и на требования повысить заработную плату, и на предложения организовать дополнительные работы для безработных, решено было «припереть господ к стенке». И вот рабочие внушительными колоннами снова направились от заводов к центру города. На этот раз они собрались перед зданием муниципалитета.
Представители рабочих вошли в здание, чтобы передать свои требования, но отцы города не захотели выслушать их. Тогда рабочие окружили здание и решили не выпускать никого из муниципалитета до тех пор, пока вопрос об организации работ для безработных не будет решен.
Густая толпа заполнила площадь и все прилегающие к ней улицы. Люди стояли, ждали и волновались. На площади беспрерывно митинговали. Время от времени делегаты шли в муниципалитет посмотреть, что там делается.
Возвращаясь, они рассказывали, что господа там, в муниципалитете, обсуждают какие-то свои дела. Правда, кое-кто из господ советников уже начинает нервничать: как быть? — их не выпускают. Уже и жены начали беспокоиться и названивать, что за оказия там приключилась, почему господа советники обедать не идут.
Господа-то советники пошли бы. Но что поделаешь? Они то и дело выглядывали из-за штор и видели вокруг дома все то же беспокойное море людей. Это же анархия! А там, позади рабочих, русские солдаты и матросы. Да еще с оружием! Где это слыхано?!
Настал вечер, ночь. Новый день занялся и подходил к концу, а люди все стояли и стояли. Господа советники все тянули, и терпение у людей начало иссякать. Послышались крики: «Давайте вышвырнем оттуда этих советников, раз они не хотят прислушиваться к голосу народа!»
В конце концов господам советникам пришлось удовлетворить требования рабочих.
В эти дни началась забастовка на верфи. Яли и Аукусти поручили организовать пикеты, чтобы ни один штрейкбрехер не проник на верфь.
Аукусти не хотелось уходить от осажденного муниципалитета, но надо было спешить на верфь. Еще издали Карпакко услышал, что на лесопилке работает одна рама. Он вбежал в цех и увидел двух незнакомых парией, возившихся у пилы.
Парии уложили толстое бревно на вальцы, подающие бревна на пилораму, и пилы бешено запрыгали вверх и вниз. Раздался пронзительный, режущий ухо звук.
— Ах, сволочи, штрейкбрехеры!
Карпакко метнулся к рубильнику, выключил ток. Потом рывком швырнул к двери одного из парней. Второй, помоложе, выскочил из-за рамы.
— Дай-ка пукко[6], — крикнул он приятелю. — Я проучу этого наглеца... — Парень хотел просто попугать Аукусти.
Скрипнув зубами, Карпакко молча двинулся на него. Но парень сумел увернуться. Он проворно перемахнул через лежавшее на вальцах бревно и был уже почти у двери, когда Карпакко схватил его за полу пиджака.
— Постой, не уходи...
Аукусти взял парня за горло. Крепкие пальцы его сжались, как клещи.
— Запомни, молокосос, что пукко ты не покажешь... Не то худо будет, — прошипел Аукусти. — И благодари бога, что легко отделался. Еще немного — и ты бы дух испустил. Попадешься в другой раз — я тебя прямо под пилу суну...
Аукусти отпустил парня и, подняв с земли кепку, стал осматривать пилы. Эти негодяи могут испортить любую машину, любой инструмент...
Плащ одного из штрейкбрехеров остался висеть на гвозде. Вскоре у дверей послышался заикающийся голос:
— Можно плащ взять?
— Бери... И катись отсюда.
Парень хотел прошмыгнуть мимо, но Карпакко остановил его.
— Ты откуда будешь?
— Здешний я, из Турку.
— Значит, здешний!
— Я — Гроза Турку...
Парень думал, что его имя произведет впечатление. Но Карпакко ничего не слыхал про «Грозу Турку», да и слышать не хотел. Мало ли у них, в Турку, всякой шпаны и хулиганов...
Штрейкбрехеры на верфи больше не появлялись: видно, урок, полученный ими, пошел впрок.
Старина и Юкка Ялонен договорились поехать на ночь на острова — порыбачить. Комула решил присоединиться к ним.
Они провели ночь на одном из дальних островков за Руйссало. С вечера погода была чудесная. Но рыбалка не удалась: клева не было, перемет тоже подняли почти пустым.
Под утро пошел дождь, и им пришлось вернуться. Старина греб. Комула и Ялонен сидели, съежившись, на корме. Старшин сын Ялонена Лассэ лежал на носу и сквозь сетку мелкого дождя всматривался в очертания Турку, к которому их лодка медленно приближалась. Длинные с пенистыми гребнями волны обрушивались на лодку, обдавая брызгами спину гребца. Но Старине было жарко — грести приходилось против ветра, и он нажимал изо всех сил.
«Как меняется погода. Вечер был просто на диво, а утро такое холодное», — думал Комула, наблюдая, как под ударами весел пузырится вода.
Небо начало проясняться, дождь прекратился. Лес на дальних островах, только что казавшийся серым, уже подернулся синеватой дымкой. Тучи, недавно еще водянисто-серые, стали синими, и сквозь их синеву процеживался ясный свет.
Издалека донесся нарастающий рокот мотора, из-за острова Руйссало, откуда они только что выехали, выскочила белая моторная лодка и поравнялась с ними. В моторке было два человека, один сидел у руля, другой стоял и смотрел в их сторону.
— Перкеле, да это же он!.. — воскликнул вдруг Старина и перестал грести.
— Кто он?
— Да тот студент, что дал мне в тюрьме адрес своего папаши...
Моторка взяла влево. Старина долго следил за студентом, но тот так больше и не посмотрел в их сторону.
— Интересно, какого черта он тут разъезжает? — подумал вслух Старина.
— Тебе лучше знать, ведь ты когда-то был в их компании, — ответил Юкка.
— Если это егеря, то, наверное, оружие везут, — сказал Комула.
— Они самые. Один-то точно егерь...
— Что-то они затевают. Сначала привозят оружие, вслед за оружием приходит война, — размышлял Комула.
Юкка с Лассэ остались на берегу приводить в порядок лодку. Комула и Старина медленно поднимались по тропке по крутому каменистому берегу.
Старина пес в одной руке плащ, в другой — корзину. В ней было с килограмм мелкой рыбешки. За спиной у него висел берестяной кошель, из которого выглядывал конец топорища.
Комула нес корзину из-под провизии. Там лежал медный кофейник с черным, закопченным дном.
— Пожалуй, и этих можно было бы выкинуть в море, — сказал Старина, показывая на рыбу. Вечером, когда они пробовали удить, им удалось поймать лишь несколько маленьких окушков.
— Что из них приготовишь... из этой мелкоты! — рассердился Старина и, широко размахнувшись, швырнул окушков обратно в море.
Комула запыхался, и они остановились передохнуть. Юкка и Лассэ догнали их.
— Ну вот, съездили впустую, — сказал Юкка.
— Для меня не впустую, — ответил Комула. — Я очень даже доволен...
Ночью, когда море стало черным и товарищи ушли ставить перемет, Комула остался у костра варить кофе. Весело потрескивал сухой тростник, хворост, озорной ночной ветерок бросал в лицо терпкий дым. А Комула вдыхал его своими больными легкими и, зачарованный красотой летней ночи, думал:
«Приходилось ли тебе проводить белую ночь где-нибудь на берегу озера?
В такую ночь ты познаешь прекрасное. Ты не спишь, а все равно отдыхаешь, словно молодеешь на лоне чудесной природы.
В такую ночь видишь, как природа засыпает и пробуждается. Видишь, как угасает день и почти в тот же миг рождается новый. И не знаешь — день сейчас или ночь. Свет струится словно сквозь прозрачную пелену. И хотя это не яркий дневной свет, светло как днем.
Воздух становится свежее, откуда-то из глубины леса и от самой земли веет густым теплом ушедшего дня.
Легкий туман крадется по озеру. В прибрежных камышах слышны всплески играющей рыбы. А вода теплая-претеплая.
Звуки доносятся удивительно отчетливо. Вдруг слышишь человеческую речь и так ясно, словно разговаривают совсем рядом. А говорят на другом берегу, почти за километр отсюда. Там тоже у костра люди.
Все вокруг кажется уснувшим. Но природа не спит. Вглядись и вслушайся — облака неслышно плывут над тобой, тихо колышется камыш, и слабая зыбь покачивает прибившуюся к берегу щепку. Какая-то птица то жалобно и протяжно застонет, то взлетит испуганно, хлопая крыльями. Комары кружатся вокруг тебя в нескончаемом танце. И с дальней сопки доносится тоскливое кукование. II где-то совсем рядом, отвечая кукушке, звонко стрекочут неутомимые кузнечики...
И вот ты уже видишь, как горизонт на востоке начинает розоветь, проходит еще немного времени — и он занимается огнем. Сначала заря окрашивает в пурпур края облаков и горит багрянцем на вершинах деревьев, на сопках. Но вскоре весь восток алеет в радостном пламени утреннего солнца. Природа пробуждается и празднует рождение нового дня. Ночи словно и не было.
Если ты на рыбалке, то, конечно, давно уже поспешил на облюбованный тобою камень: лучше всего рыба клюет на рассвете, когда поднимается солнце.
Если ты на покосе, то давно уже машешь косою, потому что именно в это время лучше всего ложится трава, мокрая от ночной росы.
Если ты в пути и остановился на отдых, ты встаешь и продолжаешь свой путь. Потому что родившийся день как рукой снял усталость, и в радостном свете восходящего солнца шагается легко, хотя утро, может быть, и прохладно...»
Сколько таких лирических раздумий, родившихся во время рыбалок, записал Комула в свои блокноты! Когда-то он мечтал стать поэтом, но время потребовало от него другого.
Вернувшись с рыбалки, Комула проспал несколько часов. Проснулся освеженный, забежал в кафетерий и, выпив чашку кофе, поспешил к старинному деревянному особняку, где помещалась редакция «Сосиалисти» и где по ночам монотонно и ритмично, как огромные невиданные часы, стучали печатные машины.
Комула пробыл в редакции до поздней ночи. Секретарь Юнтунен приносил один материал за другим и уносил от редактора листы готового текста: злободневный фельетон, передовицу, переводы...
Настал вечер> и опять внизу, в типографии, послышалось равномерное грохотание, непрерывное и бесконечное, как шум воды на старой мельнице.
Комула настолько привык к работе ротационных машин, что если грохот снизу вдруг переставал доноситься, он сразу настораживался — там что-то случилось.
Карпакко подвернулась небольшая работенка на стороне. В порту нужно было привести в порядок линию осветительной сети.
Чтобы как-то помочь семье Халоненов, Аукусти взял Тенхо в напарники. Впоследствии он горько жалел об этом. Осматривая один из столбов, Аукусти выразил опасение: вдруг не выдержит? «Выдержит, — заверил его Тенхо. — Вот увидишь. Давай я полезу... я легче».
Залезая на столб, Тенхо видел, как по черной воде залива неслись белые барашки. Дул порывистый ветер. Начинался дождь. Казалось, над головой с шумом проносились огромные черные птицы, роняя с мокрых крыльев тяжелые капли. Было видно, как сосны на Корппола-горе, на другом берегу реки, раскачивались под ударами ветра.
Тенхо проворно добрался до верха и уже было потянулся к проводам, чтобы снять их. Но тут он почувствовал, как столб качнулся, стал наклоняться в сторону. Потом что-то тяжелое навалилось на грудь, ударило по голове... Очнулся он в больнице.
— Г-где я?
Собственный голос показался Тенхо далеким и слабым. Мягкий женский голос ответил что-то, но что именно, он не расслышал. Тенхо попытался повернуть голову, чтобы увидеть говорившую, но не смог. Медленно протянул он одеревеневшую руку к уху и нащупал толстые повязки на голове.
— Лежите спокойно. Вы упали со столба... — сказал тихо тот же голос.
Тенхо уставился в белый потолок палаты и попытался ответить. Теперь он вспомнил, что они чинили в порту проводку.
— Я-а... с-порт-с-смен... — проговорил он с трудом, выдавливая слова.
— Упал столб. И вы вместе с ним.
Тенхо снова впал в забытье...
Халоска до поздней ночи сидела у постели сына, но он больше не приходил в себя. Тенхо лежал без движения, дыхание его становилось все тяжелее...
— Тенхо, сынок... Тенхо... — всхлипывала мать.
Дежурной сестрой в хирургическом отделении в ту ночь была Алма-София, дочь коммерции советника Арениуса. Она то и дело заходила в палату, но ей было тяжело смотреть на Халоску.
Зашел посмотреть пострадавшего и главный врач.
— Травма очень серьезная, — сказал он, — У вашего сына сотрясение мозга и повреждение черепа.
— А жить он будет?
— Увидим. Вероятно.
Так ничего определенного он и не сказал: то ли не хотел, то ли не мог.
Была уже поздняя ночь, Халоска ушла из больницы. В дверях палаты она еще раз оглянулась, лицо ее дрогнуло, но невероятными усилиями она сдержалась, чтобы не разрыдаться, потом тихо закрыла дверь и побрела по полутемному, пропахшему лекарствами коридору.
Горький комок подкатил к горлу Алмы-Софии, когда она смотрела, как уходила из больницы эта убитая неожиданным горем женщина. Вот она вышла из ворот. Идет короткими спотыкающимися шагами. Вот она обернулась, посмотрела назад, на здание коммунальной больницы.
На тумбочке, у кровати Тенхо, белели два кусочка сахара — их принесла сыну Халоска.
Утром она снова пришла в больницу. Тенхо только что отправили в операционную. Посторонних туда не пускали. Она села в коридоре и стала ждать.
Алма-София как раз сдала дежурство и собиралась домой. Перед уходом она зашла в операционную.
Тенхо лежал на операционном столе, и пожилая сестра снимала бинты с его головы. Хирург, высокий бледный мужчина с непроницаемым лицом, стоял в стороне: предстояла трудная операция. У другого стола ассистент готовил инструменты и перевязочные материалы.
Сестра чуть-чуть приподняла голову юноши. Тело больного вздрогнуло, голова бессильно откинулась и несколько раз конвульсивно дернулась. Изо рта хлынула кровь…
Алма-София выбежала из операционной в другую дверь, чтобы не столкнуться с Халоской. Говорить неправду этой несчастной женщине она не могла, а слов утешения у нее не было.
Такие случаи смерти были настолько нелепы, кошмарны, что хотелось кричать на крик, обвинять бога в бессердечии. Это уже второй за неделю. Алма-София никак не могла привыкнуть к этому.
Главный врач стоял в коридоре перед Халоской. Официально-сочувственным тоном он говорил ей:
— Да, весьма прискорбно. Не успели даже начать операцию, как открылось кровотечение...
Тело Тенхо лежало на носилках, покрытое простыней. Халоска схватилась руками за голову и рухнула, как подкошенная. Ее подняли, усадили на стул, но она снова сползла на пол, причитая:
— О боже милостивый!.. Бедный мой Тенхо!.. Ой, головушка моя горемычная, за что же меня так жестоко наказывают!..
Войдя к Халоненам, Старина сразу заметил: что-то произошло.
Халоска стояла спиной к двери и даже не обернулась. Тойво испуганно смотрел на мать. Сеппо сидел на скамейке у окна. В доме случилось какое-то большое горе — это Старина почувствовал по тишине, царившей в доме, по взглядам, которыми его встретили. А где же Тенхо? Может, с ним что-нибудь случилось на стадионе? — мелькнуло у Старины. Он знал, что Тенхо усиленно тренируется.
— Где Тенхо? Опять бегает?
Старина спросил у Сеппо. Мальчик отрицательно мотнул головой.
Халоска хотела ответить, но прошло несколько долгих минут, прежде чем она смогла выдавить из себя:
— Тенхо уже не бегать...
И она тихо заплакала, уставясь помутневшими глазами на край передника, который теребила пальцами.
Старый Халонен сидел на краю кровати, опираясь на палку.
— Да, был парень... — проговорил он.
Тойво куда-то собирался идти. Он посмотрел на мать.
— Я пойду?
— Иди, да попроси дядю Висанена, чтобы он сделал... Скажи, мама потом расплатится. И Сеппо возьми с собой...
Тойво взял брата за руку, и они отправились на Корппола-гору.
В комнате снова стало тихо. Старина подошел к Сийри, ласково взял за плечи и посадил на скамейку.
— Что с Тенхо? Расскажи.
Сийри начала рассказывать. Говорила она чуть слышно, замолкала, борясь со слезами. Потом умылась и долго вытирала глаза, по, повесив полотенце, она снова всхлипнула:
— Ох, бедный Тенхо...
Старина опять подошел к ней, обнял. Руки у него были крепкие и ласковые. Когда-то давным-давно он столько раз ласкал Сийри!
— Крепись, — прошептал оп.
В целом свете не было человека дороже ее. Он все еще любил Сийри. И, наверно, никогда не перестанет любить. Сийри для него была и остается единственной...
Только вчера вечером на острове шел разговор о Сийри. Юкка лежал у костра, опираясь на локоть. Старина сидел, обхватив руками колени. Комула пропадал где-то на каменистой отмели. Была такая минута, когда вдруг становится грустно и хочется поделиться с кем-нибудь сокровенными думами, раскрыть душу перед человеком, который поймет тебя.
— Да... мы любили друг друга, — рассказывал Старина Юкке. — Но так уж получилось, что она вышла за Венну. Ну, Венну побойчее был и танцевал хорошо. А я тогда был нерешительный...
— На Венну-то ты обиды не таишь?
— Нет, конечно. Даже когда он жив был, а тем более теперь, когда Венну лежит в могиле... Да и сыновья почти взрослые. Мы с Венну были друзьями.
Они замолчали и задумчиво смотрели на огонь. Старина поворошил палкой в костре, столбом взметнулись искры, и яркое пламя осветило лица.
— Все же Сийри счастливая, — продолжал Старина. — У нее три таких сына...
— Да. Ей и раньше приходилось нелегко, а тем более сейчас, в такое время, — промолвил Юкка.
Так говорили они только вчера. А теперь Тенхо уже нет. Вот она, жизнь!
Они все еще сидели рядом. Он не отпускал ее, боясь, что Сийри расплачется снова.
Старый Халонен слышал, как гость ходил по комнате, и вдруг стало тихо. Потом он услышал, как Старина сказал:
— Надо крепиться.
— Да, конечно. Но как это тяжело! — вздохнула Сийри.
Старина остался у них, чтобы помочь Сийри в похоронах.
Арениус-отец вернулся из Хельсинки в дурном настроении. А когда он был не в духе, все в доме замирало, все ходили на цыпочках. А он изливал зло, ругал всех.
Арениус ездил на заседание Военного комитета отчитываться за проделанную работу. По его мнению, дела шли неплохо, но поддержал его только сенатор Окерман. Остальные члены комитета упрекали всех в беспомощности. Один даже сказал, что придется, пожалуй, обратиться за помощью к Конни Зиллиакусу — уж тот-то добудет оружие!
— Деньги есть, надо действовать, — настаивали члены комитета. — Оружие может понадобиться в любую минуту. И его надо добыть.
У сенатора Окермана дела шли лучше. Хлеб из России прибывал, запасы его накапливались в Ваазе и Кокколе. Эшелоны с хлебом направляли на север. Но ведь это совсем другое дело. А оружие! Мало того, что его приходится тайно доставлять из-за границы, его еще надо надежно припрятать.
Все же Арениус пообещал ускорить доставку оружия. Он сказал, что сам съездит в Швецию, если Окерману такая поездка не совсем удобна.
Поэтому радостным сюрпризом для коммерции советника явилось внезапное появление сына. Уже два года Армас не был дома. И отец, конечно, понимал, что привело Армаса в Финляндию именно теперь.
После завтрака отец и сын прошли в кабинет и долго беседовали. Армас за эти годы возмужал, огрубел. Военная выправка видна была во всем, даже в том, как он сидел сейчас на диване у окна.
— O-о. Вот как, — приговаривал отец, роясь в ящиках стола.
Армас рассказал, что они высадились с немецкой подводной лодки на островах, неподалеку от Ваазы. Сейчас там идет выгрузка оружия.
— Да, это было, наверно, опасно?
— Разумеется. Рискованное путешествие. Того и гляди попадешься в лапы к русским.
Но вазовцы хорошо организовали встречу. Ящики с оружием перевезли в лодках на берег. А им, егерям, разрешили съездить на день домой.
— Какого дьявола вы раньше не явились? У нас только что было заседание по этим вопросам, — проворчал отец.
— Это зависело не от нас, а от немцев. Наверно, раньше не могли устроить. Дело нешуточное — доставить такое количество оружия на побережье воюющей страны.
— Да, конечно, — согласился отец.
Рассказал Армас и о жизни в Локштедском лагере, пожаловался, что они очень скучают по родине. Да и немецкая муштра уже начинает надоедать.
— Героем непросто стать, — улыбнулся коммерции советник.
— Героем... — повторил сын иронически.
Отец взглянул на Армаса, но так и не понял, что сын хотел сказать своей иронией.
— И много оружия привезли?
— Порядочно. Винтовок больше десяти тысяч, патронов свыше миллиона. Да еще всякого прочего добра. Так что груз был немалый.
— Ну, ну...
Настроение у коммерции советника улучшилось. Скоро в Хельсинки увидят, что они тоже не сидят сложа руки.
— Ну, а Бруно что поделывает? — спросил Армас.
— Бруно в Петрограде. Вчера звонил в Хельсинки, сказал, что все в порядке, выезжает ночным поездом.
— Да, так и не успеем встретиться.
— Разве тебе так быстро надо уезжать?
— Да, сегодня ночью.
— Жаль, — проговорил отец.
— Так Бруно, значит, стал настоящим коммерсантом? — спросил Армас.
— Не знаю, настоящим ли... Но с делами уже справляется. Так что мне теперь не нужно постоянно ездить в Петроград.
Дома все как прежде — чисто, уютно. После долгой жизни в казарме было как-то странно и непривычно ходить по мягким коврам в мягких домашних туфлях: ноги уже привыкли к тяжелым немецким сапогам.
Вечером мать долго сидела в комнате Армаса.
— Что за времена пошли, — сетовала она. — Люди не могут жить дома, вся семья врозь. Армас — на чужбине, отец и Бруно — постоянно в разъездах. Отец стал такой нервный...
После ужина Алма-София проводила Армаса на берег, где его ждала моторка. Он крепко пожал сестре руку.
— До свидания, Алма. Пиши мне. Напишешь?
Он вскочил в лодку, моторка покачнулась. Застучал мотор, лодка отошла от берега и помчалась вниз по Аурайоки, по направлению к Руйссало.
Приезд Армаса и разговор с ним, несчастный случай и трагическая смерть молодого рабочего, забастовка на верфи, которая продолжается уже вторую неделю, — от всего этого на душе у Алмы-Софии было тяжело. К тому же и дома нет прежнего согласия.
Однажды утром, вернувшись с дежурства, Алма-София услышала в кабинете отца разговор.
Инженер Вуориола рассказывал Арениусу, что профсоюзная организация требует пенсии для матери покойного. Алма-София сразу поняла, о ком идет речь. Поэтому она остановилась у двери кабинета и стала слушать.
— Мальчишка едва-едва выучился специальности, — сердито говорил отец. Голос у него был неприятный, грубый. — А компания обязана содержать их семьи. Какая нелепица! Тем более, что несчастный случай произошел даже не на предприятии, где он работал.
— Да. Это так. Но они доказывают, что все случилось из-за забастовки. Не будь ее, ему не пришлось бы подрабатывать на стороне...
— Выдумывают тоже: что ни неделя, то забастовка. А потом еще требуют возмещения.
Алма-София открыла дверь и остановилась на пороге. Коммерции советник вопросительно посмотрел на дочь.
Алма-София решила высказать прямо то, что думала:
— Папа, а нельзя ли все-таки устроить пенсию?
Арениус и Вуориола изумленно смотрели на девушку: такого они от нее не ожидали.
— Поймите, — возбужденно продолжала Алма-София. — У нее трое детей, муж умер. А теперь она потеряла и старшего сына...
Но отец раздраженно оборвал ее:
— Тебя это не касается. И собственно говоря, какое тебе дело до какой-то прачки? С этими людьми у тебя не должно быть ничего общего.
— Я тоже кое-что понимаю. Я видела своими глазами, как умер тот парень. Я видела, в каком отчаянии была его мать. Сама больная, в страшной нужде эта женщина растит будущих рабочих.
— Кто знает, какие негодяи из них вырастут.
— Это от вас зависит, кем они будут.
— Уходи и не мешай нам.
Эти слова стеганули, как бич. Дрожа от оскорбления, Алма-София закрыла дверь и прошла в свою комнату. Она долго ходила по комнате, пытаясь собраться с мыслями, но от обиды не находила себе места.
«Как жестоко у нас относятся к бедным! И это отец! Отец, который всегда говорит красивые слова о родине, о народе...»
На другой день за утренним кофе Арениус то и дело поглядывал на дочь, но Алма-София, словно не замечая, смотрела в свою чашку. Наконец отец сказал:
— Пожалуй, будет лучше, если ты уйдешь из больницы.
— Почему?
— В больнице ты окончательно испортишься.
— Ах, вот что, — с иронией ответила дочь. — Теперь уже поздно. А что касается меня, то я ничуть не сожалею...
— О чем?
— Что пошла в больницу. Только сейчас я начинаю понимать жизнь и людей.
С этими словами Алма-София встала из-за стола.
Чувство любви все переживают по-своему: одни — бурно и страстно, другие — сдержанно и глубоко. Но для каждого любовь — счастье и радость, и пусть даже она сопряжена с тяжелыми страданиями и разочарованиями, сомнениями и испытаниями — все равно нести это бремя отрадно. Любовь окрыляет человека, и в счастье, и в несчастье возвышает его, зовет вперед.
Три года назад Алма-София познакомилась с молодым русским офицером, служившим на линкоре «Слава».
Узнав об этом, Арениус категорически запретил дочери встречаться с ним.
— Ну почему? — не уступала Алма-София. — Будь он побогаче, вы бы не были против, да?
— Нет, дорогая, дело не в этом, — ответил отец, хотя в душе и вынужден был признать, что дочь права.
— Скажите прямо, вы хотите подыскать мне жениха побогаче? Не так ли? — настаивала Алма-София.
Они стояли перед зеркалом. Алма-София посмотрела на свое отражение: серьезные глаза, глубокие и красивые, на лбу и на висках тонкие завитки волос.
У отца лицо плоское, редкие волосы чуть прикрывают лысую макушку, морщинистая кожа складками отвисает на щеках и под подбородком. «Как у старого индюка», — пошутила однажды мать.
— Нет, ты можешь выходить за кого хочешь, по своей доброй воле... — сказал коммерции советник.
— Но почему же тогда я не могу выйти за Сергея?
— Видишь ли, нам он не подходит. Он — русский.
— Почему нам не подходит, а другим подходит? Вышла же за русского Амалия Бекман. А потом все восхищались: «Ах, какая прекрасная пара!» Правда, Амалия вышла за богатого и знатного... — Голос Алмы-Софии становился резким.
— Бекманы лишены национального чувства. Отчизна и Суоми для них ничего не значат.
— А для вас значат?
— Конечно. Мы никогда не забываем, что мы финны, — Что не мешает вам торговать с русскими...
— Это разные вещи. Торговля есть торговля. Война закрыла рынки. И не все ли равно, с кем торговать — с русскими, шведами или немцами.
Несмотря на возражения отца, Алма-София тайком продолжала встречаться с Сергеем. И кто знает, чем бы все это кончилось, если бы им неожиданно не пришлось расстаться. Сергея перевели на Черноморский флот.
Уезжая, он обещал вскоре вернуться за Алмой-Софией. Но через несколько недель пришло известие, что Сергей Булацель арестован.
Отец торжествовал.
— Вот видишь, — говорил он. — Подумай только, какого позора мы избежали. Просто-таки чудом. Представь себе, жениха — и вдруг в тюрьму, в Сибирь!
— Почему в Сибирь?
— Разумеется, в Сибирь. Бог весть какой это мерзавец и бунтовщик. В этом отношении в России, слава богу, строго, настоящий порядок.
Казалось, все рухнуло. Алма-София все еще на что-то надеялась, хотя от Сергея не приходило писем. Она не звала, жив ли он. Ведь в России революционеров расстреливали. А Сергей — революционер.
— Но и по-вашему не бывать, — решила Алма-София, она поступила в больницу сестрой милосердия: нужна была какая-то перемена в жизни, иначе, ей казалось, она умерла бы от тоски или сошла с ума.
Так она стала «сестрой Алмой».
Со стороны казалось, что Алма-София примирилась со своей участью. А на самом деле она не забыла Сергея, верила, что они будут опять вместе, постоянно вспоминала те чудесные дни, ту зиму и весну, когда они встречались с Сергеем. Долгими бессонными ночами, когда Алма-София дежурила в больнице, она думала о Сергее, обо всем, что было.
В больнице ее уважали. А то, что она из богатой семьи, еще больше поднимало ее в глазах других.
Работа в больнице отнимала много времени. Дом с его торгашеским духом становился для Алмы-Софии все более чужим. Он оставался где-то в стороне, словно. остров, от которого ты отплыл и который постепенно скрывается в туманной дали.
В больнице был только один человек, с которым Алма-София иногда делилась своими печалями и заботами, — Миркку Оваскайнен, санитарка хирургического отделения. Им часто приходилось дежурить вместе. Миркку — маленькая, бойкая. Несмотря на слишком острый язык, Миркку ценили — она хорошо работала.
Девушки подружились. Так уж устроено сердце человеческое, что порой хочется поговорить по душам. После этого легче становится. Однажды во время ночного дежурства Алма-София рассказала Миркку о Сергее. Миркку была поражена:
— Что, у тебя был русский хахаль? Фу, как ты могла?
Алма-София изумленно посмотрела на свою подружку. Ее покоробило не только это жаргонное «хахаль»...
— Тебе не следует употреблять такие слова, — сказала она Миркку. — Это нехорошо.
— Какие слова?
— Вот такие, как ты сейчас сказала...
— А что в них нехорошего?
— Это уличный жаргон, язык всякой шпаны, люди культурные не употребляют таких слов.
Миркку очень хотелось стать культурным человеком, таким, как сестра Алма. В Алме-Софии ее привлекало то, что эта девушка из благородных со всеми приветлива и мила, разговаривает по-дружески. Всегда придет на помощь, посоветует. Было в сестре Алме что-то такое, о чем Миркку читала только в книгах Алма-София стала ей ближе, чем мать. Миркку старалась во всем походить на нее. Ей хотелось быть такой же сдержанной, сердечной, мягкой и отзывчивой.
После этого разговора Миркку стала избегать чересчур хлестких выражений.
Забастовка на верфи продолжалась. Рабочие держались стойко. Даже старик Висанен и тот говорил: «Да, теперь надо драться, раз уж начали». Однако многие рабочие семьи уже сидели без денег, и ясно было, что долго не продержаться. Чтобы добиться какого-то компромисса с руководством верфи, представители забастовочного комитета снова пришли к главному инженеру. Карпакко тоже был с ними. Аукусти впервые оказался в кабинете инженера и несколько растерянно разглядывал яркий линолеум пола.
— А вы зачем здесь? — сердито спросил Вуориола, — Речь-то идет не о вашей зарплате?
Карпакко получал оклад, а в требовании говорилось о сдельной оплате.
— Пока нет, но скоро пойдет и о нашей, — ответил Карпакко, переступив с ноги на ногу.
Вуориола выслушал рабочих, развалившись в глубоком кожаном кресле.
— К сожалению, компания не может удовлетворить ваших требований, — ответил он сухо.
— В таком случае забастовка будет продолжаться. — Ваше дело.
— А почему все-таки не может? — поинтересовался Ялонен.
— Компания не имеет права. Всякое повышение заработной платы запрещено. Такое распоряжение получено свыше, из Петрограда. Даже сенат не может ничего поделать. Он не вправе отменить распоряжение российского правительства. Сами понимаете: время военное.
Вуориола развел руками. Для большей убедительности главный инженер достал из ящика стола какую-то бумагу.
— Вот, пожалуйста, прочтите сами!
Он знал, что никто из рабочих не умеет читать по-русски. Даже Ялонен.
— Да как же это они там, в правительстве-то, могут давать такие распоряжения? — недоумевал Анстэн.
— Видите ли, в Петрограде полагают, что финнам слишком хорошо живется. Поэтому хотят потуже затянуть нам пояс. А если мы будем роптать, сошлют в Сибирь. Вы, наверное, слыхали про Сибирь?
Слыхали! Карпакко взглянул на Ялонена: Юкка ведь тоже побывал там.
— Я этому не верю, — сказал Ялонен.
— Напрасно. В том-то и беда, что мы находимся под русским гнетом.
Карпакко взял лист, повертел его и протянул Анстэну. Старик вскинул на него удивленные глаза: «Что я пойму, коли ты не разобрался». И осторожно положил бумагу обратно на стол.
— Значит, тут действительно нельзя ничего сделать? Или как? — проговорил старик, недоверчиво поглядывая на главного инженера.
— По крайней мере, на этот раз. Возможно, потом, когда-нибудь позднее.
— Жаль, жаль. Хотелось бы и на работу уже.
«И пойдете... Вот как начнем передавать заказы в Швецию», — усмехнулся про себя Вуориола.
Тем временем Ялонен снова взял со стола бумагу, аккуратно сложил вдвое и положил в карман.
— Что вы делаете? — визгливо вскрикнул Вуориола.
— Сами мы не можем прочитать ее, так отнесем тем, кто может, — невозмутимо ответил Юкка.
Аукусти это понравилось. Молодец Юкка, всегда сообразит, что делать. И он поддержал Юкку: да, конечно, бумажку они заберут.
Главный инженер почему-то очень перепугался, но рабочие заверили его, что бумага не пропадет, они принесут ее обратно.
Выйдя во двор, они остановились посоветоваться, как быть дальше.
— Значит, из Петрограда распоряжение такое, — недоумевал Анстэн.
— А может быть, он нам просто очки втирает, — высказал предположение Ялонен.
— Очень может быть, — вставил Кярияйнен и захихикал: у него была такая привычка — хихикать в самую неподходящую минуту.
— Ничего тут смешного нет, — буркнул Карпакко.
— Плакать нам, что ли?
— Да, но что все-таки делать? — спросил Анстэн у Ялонена.
— Я схожу к Комуле. Покажу ему бумагу, — рассудил Юкка.
Осторожно приоткрыв дверь, уборщица редакции заглянула в кабинет Комулы. Увидев, что редактор один, она вошла и положила на окно пакет с бельем.
— Добрый вечер, — сказала она тихим голосом.
— Добрый вечер, Мийна. Как поживаете?
С Мийной, этой удивительно кроткой женщиной, Комула всегда говорил с дружеской теплотой. Мийна вела его хозяйственные дела, стирала ему, варила кофе в редакции.
— Так сколько я вам должен?
Комула достал кошелек.
— Там восемь штук, ну и еще кое-какая мелочь. Всего, значит, восемь марок.
Комула, улыбаясь, протянул три пятерки.
— Нет, это много. Я ни за что не возьму столько...
— Верите, берите, времена теперь трудные и денег надо много. Да, наверное, и на деньги много не купишь?
— Да, и с деньгами нелегко достать. Уж больно они дерут...
— Кто, торговцы?
— И торговцы... Да и деревенские тоже...
Мийна колебалась, брать ей третью пятерку или нет. По правде говоря, сейчас у них с деньгами очень туго: идет забастовка, Анстэн тоже вот уже вторую педелю сидит дома, а за это денег не платят...
В конце концов Комуле все же пришлось почти силой сунуть Мийне в руку третью пятерку. Она смущенно спрягала деньги под фартук и пошла готовить кофе. Комула стал дописывать статью.
В редакции была самая горячая пора. Внутренние полосы были уже сверстаны. А на первую еще поступали материалы о положении в России, о подготовке Временным правительством нового наступления на фронте.
Мийна принесла кофейник, поставила его на столик у дверей, достала чашку и сахарницу.
— Кофе готов.
— Ну что ж, попьем, раз готов...
— Сегодня черный, — посетовала Мийна, разливая кофе.
— Черный, значит. Отчего же это молока не стало? — Комула положил сахар в чашку и стал медленно размешивать.
— Говорят, маслозаводы скупают молоко, мол, все идет на масло. А масла тоже нет, куда же оно девается? — удивилась Мийна.
— Разве его тоже не стало?
— Не стало. То-то и удивительно. Говорят, хозяева маслозаводов держат масло на складах, запасы делают. Но не знаю, правда это или нет...
Мийна подсыпала в чашку щепотку соли — как обычно делают некоторые пожилые женщины. Она знала, что Комула, вот так, за чашкой кофе, или во время перекура, любит поговорить о делах житейских, и стала рассказывать, как позавчера женщины чуть не силой взяли масло из магазина «Валио». Целый дань простояли, ожидая. «Нет и не будет», — сказали им. Но женщины не поверили, они знали, что масло в лавку привезли. Просто не хотели продавать по твердой цене. Так и раньше случалось. Днем магазин открыт, но полки пустые, а закроют — и продают вечером с черного хода, конечно, знакомым да всяким спекулянтам! Женщин не пустили в кладовые, тогда они сходили в штаб гвардии и оттуда пришли рабочие с оружием. Сделали обыск — и масло нашлось. Целых две бочки.
— Ну и как, пустили в продажу? — спросил Комула. Он уже слышал об этом происшествии, но не знал подробностей. Буржуазные газеты вчера назвали этот обыск в магазине «разбоем» и требовали, чтобы власти вмешались и покончили с подобными «беспорядками».
— Потом-то они, конечно, начали продавать. Но всем не хватило. И тогда те, кому не досталось, стали требовать нового, более тщательного обыска. Думали, что где-нибудь в подвале еще есть масло.
— Нашли?
— Нет, не нашли. Гвардейцы обыскали весь магазин. Но больше не нашли. Наверно, успели переправить куда-нибудь или, может, хорошо спрятали...
И Мийна продолжала сокрушаться:
— Так они нынче грабят народ. Дерут безбожно. Просто диву даешься — власти установили предельные цены, а следить не следят, чтобы их придерживались. И торговцы дерут, сколько им совесть позволит. А совесть они давно потеряли...
Когда Комула снова сел за работу, в дверь постучали, и вошел Ялонен.
— Вы, кажется, очень заняты? Но я ненадолго. У меня к вам небольшое дело, — сказал Юкка. — Рабочие послали узнать, что здесь написано.
И он подал Комуле какую-то бумагу.
Пока Комула читал, Ялонен рассказал, как этот документ попал к ним.
— Это из сената, и печати сенатские... Здесь сказано, что акционерному обществу на второе полугодие на железо и прочие металлы утверждены те же лицензии, что и в первом полугодии!.., Речь идет о сырье, получаемом из России.
— Вот пройдоха. Я так и думал, что те бумаги не стали бы показывать. Да и не у инженеров в столах они валяются, — говорил Юкка. — Ну, хорошо, что и это выяснили. Спасибо.
Прощаясь с Ялоненом, Комула попросил его написать в «Сосиалисти» о забастовке на верфи.
— Попробуем, — пообещал кузнец.
После похорон Тенхо Старина решил остаться в Турку. Он хотел поддержать семью Халоненов. В городе работы не нашлось, и пришлось ему пойти рыть окопы.
В годы войны русские власти развернули в Финляндии большие фортификационные работы, особенно по южному побережью. Теперь эти так называемые «окопные работы» значительно сократились, а кое-где их вообще прекратили. Но в окрестностях Турку они пока еще велись.
Карпакко тоже вынужден был уйти с верфи. Вуориола вызвал его и объявил, что он может искать себе новое место.
Обычно к главному инженеру по таким делам не вызывали: мастер скажет, что уволен, — и все. Поэтому Аукусти был несколько удивлен, оказавшись опять перед большим столом инженера. Вуориола хотелось сказать что-то, но он, видимо, ожидал, что Карпакко сам напомнит о той бумаге, скажет, что там, мол, ничего такого не было, о чем говорил господин главный инженер.
А Карпакко сказал только:
— Ну что ж. Где-нибудь и в другом месте на хлеб заработать можно.
Нахлобучил кепку и вышел.
Это произошло вскоре после окончания забастовки.
Рассчитали многих. Яли Висанена тоже уволили. Ялонена пока оставили — наверно потому, что он был хорошим специалистом.
Новую работу не так-то просто было найти. В город понаехало людей отовсюду. Даже из Тампере. Они ходят от завода к заводу, целыми днями простаивают у ворот. Их полно по всему городу, и на станции, и в порту, этих безработных, которых сразу узнаешь по угрюмому виду.
— Что же будем делать? — спросил Яли у Карпакко.
— Подадимся куда-нибудь.
— Куда?
— Хотя бы на рытье окопов.
— Конечно, давайте к нам, — посоветовал Старина.
— Видишь ли, он только что хвалился, как там у них здорово зарабатывают, — усмехнулся Аукусти.
— Здорово не здорово, но довольно сносно. Прожить можно. На хлеб хватит.
И вот они уже вторую неделю роют окопы. Уже и первую получку получили.
Работали они у самого полотна Приморской железной дороги. Берег сильно изрезан заливами, а железнодорожная линия следует всем изгибам береговой линии. По левую сторону от дороги раскинулись луга, лесистые мыски. Между ними виднеются Финский залив и острова.
«А для чего их роют? С какой целью?» Этот вопрос не давал Аукусти покоя.
— Чтобы оборонять Финляндию от германцев, — пояснил как-то десятник.
Но Аукусти не поверил. Нет, здесь что-то другое. Все эти укрепления и заграждения из колючей проволоки, опутывавшие страну, представлялись ему оковами, цепями, в которые русские хотят заковать их Суоми, чтобы еще сильнее закабалить ее. Ради этого русские и возводят укрепления и других заставляют строить.
— Тьфу, дьявол! — Аукусти поплевал на руки и всадил длинную лопату в вязкую грязь. Его брало зло при мысли, что он, Аукусти Карпакко, сам, своими руками, копает эти окопы. Но что поделаешь, не подыхать же с голоду...
Яли работал позади, в нескольких шагах от Аукусти. Оба они были с ног до головы в глине, лица их стали черными от загара, с них градом катил пот.
Яли постоял немного, чтобы онемевшая спина отошла, потом вытер кепкой потный лоб, сел на камень и закурил.
— Черт побери, мы совсем кротами стали, — выругался он, глядя на Карпакко, сердито швырявшего глину со дна ямы. — Да и хребет того и гляди переломится.
— Хребет-то выдержит. У рабочего человека хребет от такого пустяка не переломится, — ответил Карпакко.
— Кончилось бы все это скорей, чтобы можно было вернуться в Турку к Айни, — ворчал Яли.
— Так в чем же дело? Ступай себе.
— Ступай. Не так-то просто взять и уйти, когда дома жена и ребенок. Да будет скоро и второй...
Ио Карпакко. уже не слушал Яли. Он смотрел, как на другой стороне лощины, где работали русские солдаты и матросы, все стали собираться у большого камня. Оттуда доносились громкие голоса.
— Какого черта они разгалделись? — бурчал Карпакко.
— Бунтуют опять, — сказал подошедший к ним десятник.
— Почему бунтуют?
— Домой хотят, в Россию.
Карпакко недоверчиво взглянул на десятника: откуда ты-то знаешь, но не сказал ничего.
— Утром приехал из Турку какой-то делегат, — продолжал десятник. — Из офицеров. Он там сейчас и речь держит...
За лощиной грянуло «ура» и раскатилось над кустами и заболоченной низиной. Толпа на противоположном склоне все росла. Среди серых шинелей мелькали черные матросские блузы. И вот эта людская масса пришла в движение, поползла вверх по склону... Русские бросали на землю лопаты и ломы. Послышалась песня.
Вскоре склон опустел. Лишь несколько солдат ходили по холму, собирая инструмент.
Аукусти продолжал выгребать лопатой гравий и жидкую грязь со дна ямы. После каждого броска в яму обратно скатывались комья земли и камни, шлепаясь в глинистую воду. Ноги у Карпакко уже были насквозь мокрые, штаны и рукава рубашки покрылись толстым слоем грязи.
«Значит, они уходят в Россию?» Он выпрямился и хотел спросить десятника еще о чем-то, но тот уже ушел.
«Значит, уходят». От этой мысли на душе стало легче. Ему вдруг тоже захотелось уйти отсюда. Все равно куда.
Карпакко вылез из ямы и швырнул лопату.
— А ну, пошли! — крикнул он Яли.
Куда?
— Домой! В Турку!
Хельсинкский Совет солдатских и матросских депутатов поручил Фомину рассказать солдатам об июльских событиях в Петрограде. Утром он приехал на окопные работы, попросил Василия Демина собрать людей, и вскоре солдаты и матросы окружили большой замшелый камень. Одни стояли, опираясь на лопаты, другие сели прямо на землю.
Фомин вскочил на камень и стал говорить. Он рассказывал о событиях в Петрограде, о том, что там стреляли в рабочих, что на Невском опять пролита кровь. Временное правительство продолжает политику царского правительства и не предпринимает ничего, чтобы добиться мира.
Солдаты и матросы слушали, насупленные и хмурые.
— А что же делать? Как быть? — раздались возгласы.
— Слушайте! Дайте выступить товарищу Фомину! — крикнул Демин.
Фомин окинул взглядом слушателей. Коренастый и плотный, он стоял, поставив одну ногу на выступ камня, словно собирался подняться куда-то выше.
— Мы — часть красного Балтийского флота, — продолжал он. — А Балтийский флот — это опора революции, ее верный авангард. Так?
— Так всегда было и будет!
— Вот именно. Как Кронштадт.
— Верно. Как Кронштадт, — продолжал Фомин, — так и мы встанем за рабочий класс, за власть Советов. Мы должны поддержать питерских рабочих. Там наши братья и сестры, отцы и матери! Вчера звонили Сладков и Жемчужин, они просят нас поддержать питерцев.
Надо послать отряды в Петроград, собрать средства для газеты «Волна» и помочь финским рабочим в их борьбе.
— Верно! Все вместе двинем на Питер.
Демин встал рядом с Фоминым и поднял руку в знак того, что он хочет говорить.
Распахнув затвердевшую от ветра и дождя парусиновую робу, так что видна была полосатая тельняшка, и грозно размахивая бескозыркой, Демин начал свою речь:
— Братцы! Товарищ Фомин уже сказал, что надо делать. Надо свергнуть власть буржуев, как сказал товарищ Ленин...
Говорил Демин горячо, от души.
— А теперь — в Питер! Домой, товарищи!
Он спрыгнул с камня и зашагал в гору: он знал, что за ним пойдут.
В Турку прибыли в боевом настроении. Люди разошлись по экипажам и казармам. Демин и Рябцев вернулись на стоявшую у берега Аура-йоки канонерку, с которой были отправлены на штрафные работы.
Командир канонерской лодки капитан Юшкевич решил воспользоваться моментом и арестовать Демина. Повод был: Демин нарушил приказ, самовольно вернувшись на лодку, и, кроме того, подстрекал к бунту экипаж. Капитан вызвал Демина к себе и в тот же вечер отправил его под конвоем в Хельсинки.
Узнав об аресте Демина, Фомин сразу же пошел к Юшкевичу. Капитан принял его холодно, сказал, что он запрещает Фомину вмешиваться в дела канонерки и прикажет не пускать его на лодку, если Фомин будет продолжать агитацию против законного правительства. Юшкевичу давно уже были не по душе эти визиты Фомина на лодку. Особенно он возненавидел Фомина после того, как по его наущению матросы приняли участие в первомайской демонстрации трудящихся города.
— Правительство поступает правильно, продолжая войну, — говорил капитан. — Россия должна довести войну до победного конца. Только после этого в стране можно добиться свободы и установления нового строя. А для этого необходимо соблюдать дисциплину, и флот должен беспрекословно подчиняться Временному правительству.
Фомин немедленно позвонил в Хельсинки Жемчужину и попросил срочно принять меры для освобождения Демина.
Через несколько дней Демин вернулся.
Пока Демин сидел под арестом, Рябцев ходил мрачный, что туча. Когда Демин был рядом, он чувствовал себя уверенно и спокойно. Демин немало повидал в жизни. Был на японской, потом работал шахтером в Донбассе, с самого начала этой войны служил на флоте. И главное, он всегда все знает. Сперва Сергей недоумевал, каким образом Василий оказывается в курсе всех дел, но потом, заметив, что Демин и Фомин часто расхаживают по набережной, что-то деловито обсуждая, он понял, что Василий узнает все от Фомина.
Когда Демин опять появился на лодке, веселый и жизнерадостный как обычно, Сергей обрадовался и тоже повеселел. Проходя мимо, Василий озорно подмигнул ему: мол, нас, браток, не просто посадить в каталажку. Мальчишеское лицо Сергея расплылось в широкой улыбке.
Вернувшись, Демин собрал экипаж канонерской лодки. Юшкевич попытался запретить собрание, но оно состоялось. Избрали матросский комитет, председателем его стал Василий Демин. Комитет начал контролировать действия офицеров и поддерживать связь с рабочими города.
О миллионах Арениуса рассказывали разное. Алма-София слышала, будто бы их дед совершил в свое время какое-то грязное дело.
Случилось это в ту пору, когда лесопромышленники ездили в глубь страны на большие лесные торги скупать у крестьян лес. Однажды зимой Арениус-дед отправился со своим Компаньоном закупать лес. У обоих с собой были толстые пачки денег.
В пути они пробыли больше недели. Говорят, дед все возил компаньона по городам центральной Финляндии и нарочно спаивал его.
Торги почему-то не состоялись, и компаньоны уже возвращались домой. В один морозный вечер они выехали с постоялого двора. Впереди верст на двадцать не было никакого жилья.
Компаньон был мертвецки пьян и ничего не соображал. Он невольно съежился от холода, когда Арениус расстегнул на нем шубу и стал шарить в потайных карманах.
Потом Арениус спрыгнул с саней и изо всей силы хлестнул коня. Тот рванул рысью и испуганно понесся по залитому лунным светом озеру, а Арениус стоял на берегу и думал: «Где-нибудь на повороте сани опрокинутся, и бедняга вывалится».
Он смотрел вслед до тех пор, пока сани не скрылись в темноте и в ясной ночи не стих стук копыт. Потом вернулся на постоялый двор. Правда, спал он тревожно — под подушкой лежала пачка чужих денег.
Так было или нет, никто не видел, но произошло что-то в этом роде. Под утро конь примчался домой, и хозяина в санях не оказалось. Сразу же отправились на розыски. Его нашли у дороги замерзшим: он лежал, уткнувшись лицом в сугроб, на одном из поворотов.
Алме-Софии обо всем этом рассказал Армас. Просматривая старые газетные подшивки, он нашел маленькую, уже забытую заметку, которая извещала о смерти лесоторговца. В ней сообщалось также, что спутник покойного, владелец лесопильного завода И. А. Арениус, на следствии показал, что накануне вечером его товарищ отправился в путь, хотя он его всячески удерживал. Арениус высказал предположение, что его компаньона по дороге, по-видимому, ограбили и сбросили в сугроб. Деда привлекли к суду по этому делу, но он сумел выкрутиться.
В зале, на стене, висит большой портрет Арениуса-деда, и чем внимательнее Алма-София всматривалась в лицо деда, злое и неприятное, тем больше укреплялась в мысли, что этот человек — преступник. Рядом висел портрет бабушки, и казалось, что ее морщинистое, доброе лицо, задумчивые глаза говорят: «Да, таким он был, наш Йоханнес, большой грешник перед богом...»
Говорила Алма-София о деде и с Бруно.
— Плевать на эти басни, — сказал Бруно. — Какое мне дело до того, что кто-то когда-то совершил... И к тому же не все ли равно, где загнулся этот тип, в кровати или в сугробе. Оба они с дедом давно уже стали прахом. Давайте оставим их в покое...
Бруно говорил, не отрываясь от книги. Он лежал на диване, подстелив под ноги газету, и читал какой-то роман Каристо.
— А что, по-твоему, об этом люди думают?
— Пусть думают, что угодно. Мне безразлично. Да и тебе советую не забивать голову подобной ерундой. Мы пользуемся деньгами отца и не отвечаем за то, как они добыты. Пусть этим занимаются полицейские, суть духовные пастыри...
Алма-София все еще помнила, как Бруно, жестикулируя, объяснял, что в коммерции, как в любом деле, есть свои хитрости, и когда речь идет о деньгах, каждый пускается на какие-то махинации.
Алме-Софии даже показалось, что у Бруно дед вызывал уважение именно за эту махинацию. «Неужели и ты, Бруно, так низко пал? Что же из тебя получится?» — подумала она с сожалением.
Бруно не вспоминал больше об этой истории. Он и сам участвовал уже в подобных махинациях. За время войны в Турку десятки предпринимателей стали миллионерами. В числе их называли также имя отца. И Бруно знал: в том, что они, Арениусы, стали миллионерами, есть и его заслуга.
В течение всей войны Арениус поставлял в Россию доски и другие пиломатериалы, а также камень для строительства укреплений. Платили хорошо, и обе стороны не были внакладе — ни Арениус, ни русские интенданты, которые обеспечивали его заказами.
Еще в начале столетия, после крупных торговых операций с лесом, деловые связи Арениуса стали быстро расширяться и распространились до самой России. В годы войны они упрочились. Образовалась как бы обоюдная зависимость: с одной стороны, фирма Арениуса зависела от заказов России, а с другой, строительство укреплений и некоторые другие мероприятия, проводимые русским военным ведомством, без участия Арениуса не шли бы столь успешно. Особенно нужны были сейчас судоверфи. И Арениус сумел вовремя стать влиятельным членом акционерной компании, владевшей верфями.
Конечно, размышляя над судьбами своей страны, Арениус сознавал, что русский царизм угнетает и попирает Финляндию. Но лично для него все-таки важнее были деловые интересы. К тому же коммерческие дела зиждутся на весьма прочной опоре, когда имеешь такого могущественного покупателя, располагающего крепким полицейским аппаратом и жандармскими силами. Фактор немаловажный, на случай возникновения трудовых конфликтов с рабочими.
Правда, порой грубое вмешательство царских властей в дела Финляндии вызывало у Арениуса недовольство. Но он подавлял в себе эти настроения, думая о тех широких возможностях, которые открывались перед ним благодаря легкому доступу к внутренним рынкам России.
Теперь война, судя по всему, близится к концу. Воюющие стороны явно выдыхаются, особенно Россия. Арениус уже начал беспокоиться: что делать потом, когда прекратятся военные заказы?
Еще в начале войны он обратился к русским властям е предложением: не целесообразнее ли вместо того, чтобы возводить оборонительные валы и рыть окопы вдоль всего побережья, построить одну действительно неприступную крепость где-нибудь на Аландских островах. Что-то вроде Свеаборга или Кронштадта, только посовременнее. Это был бы надежный щит, куда надежнее, чем все эти окопы, на которые деньги уходят, как в бездонную бочку. Такая крепость удержит на почтительном расстоянии каждого, кто попытается проникнуть с Балтийского моря в Финский залив.
Первоначально такую идею высказал в разговоре с Арениусом один из знакомых военных, и Арениус сразу ухватился за эту мысль. Ой долго ее вынашивал и предложил под видом собственной идеи. Даже неплохо обосновал ее с точки зрения военной. Сам Арениус брался поставлять камень и другие строительные материалы. О, если бы его идею поддержали и начали строительство, какие бы деньги пошли!..
Но наступают новые времена. И ставку надо делать на другое. Арениус все чаще стал прикидывать, какие возможности откроются перед ним, если войну выиграет Германия.
Сегодня у Арениуса опять хорошее настроение. Газета «Аамулехти» сообщала, что правительство Керенского готовит повое крупное наступление и что сенатор Таннер внес в Финляндский сенат предложение дать Временному правительству заем в триста пятьдесят миллионов марок для продолжения войны. А это означает, что в Финляндию поступят новые заказы...
Коммерции советник довольный расхаживал по своему просторному, кабинету, то и дело останавливаясь у окна. Из окна он видел Торппала-гору, огромной серой глыбой возвышающуюся над городом. Таких гранитных скал по всей Финляндии немало, но редко где они расположены так близко к городу и к водным путям, как здесь.
Засунув руки в карманы брюк, Арениус долго стоял в раздумье. Да, больше сомнений быть не может. Все подсчитано, взвешено. Разработки камня на Торппала-горе могут дать миллионы, если все пойдет, как он предполагает.
Вечером из Петрограда вернулся Бруно. С его появлением в доме всегда становилось шумно, беспрерывно звонил телефон.
Бруно сумел заключить выгодную сделку на поставку дров. Первую партию можно уже отправлять по Ладоге в Петроград. В этом Бруно и отчитывался перед отцом в его кабинете.
Отец сидел на диване и, слушая Бруно, старался угадать, чем же еще, помимо порученных дел, занимался сын во время поездки, на что тратил деньги. Он уже не раз замечал, что Бруно пускается в операции, совсем не предусмотренные планами компании: заключает тайные сделки и благодаря им кладет куш в собственный карман.
— Состав с мукой будет здесь самое позднее дня через четыре, — докладывал сын.
— Муку надо направить из Рийхимяки на север...
— Зачем?
— Ну; это к делу не относится, — сказал отец. — А впрочем, тебе тоже не мешает знать...
И Арениус рассказал, что есть распоряжение весь поступающий из России хлеб направлять в Кокколу или Ваазу.
— Почему туда? Ведь хлеб нужен здесь, в Южной Финляндии? — удивился Бруно.
— Это дело правительства. У властей, вероятно, свои соображения на этот счет.
И, чтобы не вдаваться в подробности, отец спросил:
— Что нового в Петрограде? Может быть, ты заметил какие-то симптомы перемен? Ну, скажем, развертывается большое строительство?
— Да нет. Наоборот, поговаривают о том, что зиму-то наверняка воевать придется. И крепко...
— Ты никогда ничего не замечаешь. А я слышал, что уже готовятся к строительным работам.
Сын удивленно посмотрел на отца. После недолгой паузы Арениус многозначительно добавил:
— Вечером к нам придет Серлациус, и ты скажешь ему, что там готовятся... ну, мол, сам видел... Понятно?
Бруно, разумеется, понял, но притворился наивным.
— Да, но, папа... некрасиво же обманывать компаньона...
Бруно всегда восторгался всеми поступками отца. Умел он в удобный момент напомнить и о том, что ему тоже нужны деньги. Вот и сейчас он собирается купить новую яхту.
— Слушай-ка, Бруно, рановато ты начинаешь заботиться о собственном кармане, — возмутился отец.
— На что же я куплю яхту? Старая течет, чинить ее уже не стоит. Дешевле обойдется купить новую.
Отец сердито покачал головой:
— Эх, вы! Со всех сторон только и рвут. Одни бастуют и требуют, чтобы платили за ничегонеделание, требуют пенсий, повышения заработков. Другие тянут из кармана...
— Папа, но я, кажется, уже зарабатываю.
И отцу пришлось уступить: стоило ли препираться из-за какой-то яхты, если предстояло более важное дело — камнеразработки на Торппала-горе.
Вечером в гостиной Арениуса собрались четверо мужчин.
Банкир Серлациус развалился на диване, выпятив живот и закинув ногу на ногу. Скрестив на животе дряблые руки, он медленно шевелил пальцами и молчал.
Уставившись на люстру, банкир обдумывал предложение, только что изложенное Арениусом.
Инженер Вуориола думал про себя: «Так, значит, деньги — толстяка, а идея, инициатива — Арениуса».
Тут он услышал голос Арениуса:
— Господин Вуориола, каково ваше мнение? Стоит ли браться за это дело?
Арениус постукивал по столу толстыми пальцами. Он не сомневался, что ответ будет положительный.
— Качество камня не вызывает сомнений. А главное, водным путем его легко доставить в Петроград. И не только в Петроград. А это очень важное обстоятельство. Единственно, что вызывает некоторые сомнения, это... то, что...
— Понятно, — поспешил прервать Арениус. — Вы имеете в виду домовладельцев...
— Да, весь склон горы застроен. Выселение может обойтись дорого, и вообще это будет неприглядная история.
Серлациус тоже думал о том же: как выселить рабочих из собственных лачуг.
— Это мы уладим, — деловито проговорил Арениус. Тут он заметил, что в комнату вошла служанка и, остановившись на пороге, вопросительно смотрит на него.
— Господа, выпьем между делом по чашке горяченького, — предложил Арениус.
— Марта, пожалуйста, принесите нам кофе, — обратился он к служанке.
Когда кофе был подан, Арениус продолжил свою мысль:
— Это уладится. Мы начнем наше дело как акционерное общество и возьмем государство в пайщики. Ну, а государство, известно, может в любое время отобрать свою землю. Это рабочим понятно. И они в конце концов уступят, хотя сначала и поропщут немного...
Глаза, у Серлациуса округлились от удивления.
— Только надо быстро построить где-нибудь с полдюжины бараков, — продолжал Арениус. — Ведь даже государство не может выгнать людей под открытое небо. Так что придется заняться и сдачей жилья в аренду. И, насколько мне известно, это тоже прибыльно.
— Не особенно... — возразил Серлациус.
Но его консультант, высокий человек с лысиной, кивнул головой. Он все время молчал, говорили только его глаза. И Серлациус понял его.
— А через несколько лет мы скупим все акции, — развивал свою мысль Арениус, — и предприятие перейдет к настоящим владельцам. Так будет без особых осложнений разрешена и эта неприятная проблема выселения людей и возмещения убытков...
Банкир посмотрел на консультанта и прочитал в его взгляде, что нельзя ни в коем случае допускать, чтобы Арениус взялся за Торппала-гору один. Он может найти и других компаньонов.
Долго сидели господа за столом, пока не пришли к соглашению по этому вопросу. Они решили обратиться в сенат с просьбой разрешить разработки строительного камня на Торппала-горе...
Инженер Вуориола приступил к разъяснению технических сторон плана.
Приближалась осень. В деревнях уже убрали урожай, но на столе у рабочего мало что прибавилось.
Вечером Карпакко сидел в своем дворе, дышал свежим воздухом и наблюдал за игрой Сиркку и соседского Яли. Айни снимала с веревки белье и складывала в большой белый таз. Эстери стояла рядом, и они о чем-то болтали.
Чив-чив-чиу-у... Чив-чив-чиу-ув...
Вышел Яли. Аукусти стало не по себе, когда сосед подошел к женщинам и, что-то сказав Айни, торопливо направился к калитке.
Маленький Яли подбежал к отцу:
— Пап, ты куда? Я с тобой...
— В другой раз, сынок. Папа скоро придет...
Днем Аукусти слышал разговор Юкки и Яли. «Приходи обязательно, только не опоздай. Куда — знаешь», — сказал Юкка, и Яли в ответ кивнул.
Аукусти они не позвали. Это задело его, и он полюбопытствовал, куда они собираются, но ему не ответили. Потому-то сейчас он тоже подошел к калитке.
— Куда это ты торопишься? — спросил он.
— На свидание, — ответил Яли и озорно подмигнул.
Аукусти остался стоять у калитки и смотрел вслед Яли, который, обходя лужи, шел уже по дороге. «Ах, вот как! Значит, Карпакко стал лишним. Так вот каким ненадежным человеком меня считают!» В том, что эти дела связаны с политикой, Аукусти нисколько не сомневался. Других дел у Юкки быть не может.
Женщины тоже слышали ответ Яли. И Эстери показалось, будто Айни вдруг изменилась в лице.
Они разошлись. Айни пошла к себе, прижимая таз с бельем к округлому животу. Эстери тоже ушла на свою, половину.
Никогда вечер не казался Айни таким долгим и скучным. Она уложила малыша и взяла книгу. Но ей не читалось. Она старалась сосредоточиться, а мысли возвращались к одному и тому же: «Куда пошел Яли? Почему он не сказал ничего определенного? Правда, он всегда так — любит отделываться шуточками». И все же эти «я скоро приду» и «на свидание» почему-то тревожили Лини.
Она уже понемногу готовила распашонки и пеленки. Все ее время уходило на заботы по хозяйству да на эти приготовления к рождению ребенка, и она старалась не думать, как они будут жить дальше. Даже разговаривая с Эстери, которая иногда начинала охать и ахать, Айни спокойно говорила:
— Нам что? У нас мужья есть. А вот каково тем, кто остался без мужа, с кучей детей, как Сийри Халонен?
Но теперь и у нее на душе стало тяжело.
Раньше Айни, может быть, даже внимания не обратила бы на шутку Яли, но теперь она почувствовала себя забытой, покинутой. Целыми вечерами сидит одна. Яли так редко бывает дома. Сначала были забастовки, потом пропадал на окопах, а сейчас опять куда-то стал уходить и даже не говорит, куда. Айни, конечно, уверена в своем Яли, но мало ли что бывает...
Сколько ей довелось пережить, когда Яли был в плавании! Сможет ли она перенести такое еще раз? Она решила дождаться Яли и высказать ему все. Яли задерживался.
Вернулся он поздно, оживленный, веселый, и Айни стало еще обиднее.
Яли взял с плиты кофейник. Тут он заметил, что Айни сидит поникшая, глядит странным, отсутствующим взглядом на пустые чашки.
Яли сел рядом, обнял ее и тихо спросил:
— Ну что? Что с тобой?
— Ничего...
В ее голосе звучала горькая обида. Разговор принял такой характер, когда не столько значат сами слова, сколько тон, каким они сказаны, и когда сразу интуитивно чувствуешь малейшую ложь. Яли гладил волосы Айни и молчал.
— Ты сам знаешь, зачем спрашиваешь, — проговорила она наконец.
— Я чем-нибудь обидел тебя?
Айни не ответила. Но она уже не чувствовала себя такой несчастной. Оттого, что Яли сидел рядом, на душе стало тепло, хорошо. Когда Айни снова посмотрела на Яли, увидела его глаза, ясные, добрые, его мужественное открытое лицо, на глазах у нее навернулись слезы.
— Видишь ли, Айни, мы с Юккой были у матросов. Если не веришь, спроси у него.
В нескольких словах он передал ей рассказ Фомина о событиях в Петрограде.
— Ничего секретного в этом нет, — говорил он, наливая кофе. — Тебе налить? Говорили мы о наших общих делах. Ну, а что касается Аукусти, то пусть сидит дома, раз не умеет вести себя по-человечески с русскими...
— Я понимаю, что у вас дела...
Айни встала, ей нужно было чем-нибудь заняться.
Она взяла со стола ложечки и стала протирать их, хотя они и без того были чистые.
Ей стало стыдно, что она так нехорошо подумала о Яли.
— А я-то боялась... Я подумала... — призналась она несмело.
— Что?
— Что ты и вправду... на свидание.
— И взбредет же тебе такое в голову.
— Да, конечно... в моем положении...
— Надо же понимать шутки.
Яли, разумеется, видел, что Айни подурнела, видел эти пятна на лице. Но они делали ее еще роднее. Она была милая и такой. И Яли нежно привлек ее к себе. Прильнув горячей щекой к груди мужа, Айни услышала ровное биение его сердца и почувствовала себя защищенной от всяких бурь и невзгод.
— Слушай, Айни, если мне когда-нибудь придет в голову подобная дурь, знай — у меня хватит смелости сказать тебе обо всем прямо. Сказать все, как есть...
Айни ничего не ответила, лишь опустила голову. Она ждала, что он скажет дальше. Потом она снова посмотрела на мужа, и, хотя на ресницах ее еще поблескивали слезинки, взгляд светился радостью и верой. Айни тихо спросила:
— И оно в самом деле бьется для меня одной? Для тебя одной. В самом деле.
— И всегда будет биться для меня одной?
— Всю жизнь.
Яли хотел было сказать, что давать такие клятвы, пожалуй, и не стоит. Кто знает, что в жизни случится. Жизнь — штука сложная. Но промолчал: Айни с ним сейчас так хорошо, свои глупые мысли она уже забыла, зачем огорчать ее.
Юкка и Яли ходили к Фомину. Втроем они прошлись сначала по набережной Ауры, потом поднялись на гору Самппалинна.
Фомин ездил в Петроград, на большое совещание представителей военных организаций. Что это было за совещание, Яли так толком и не понял. Но с докладом на нем выступил Ленин. Фомин рассказывал им, о чем говорилось на совещании, какие были приняты решения.
И Юкка, и Яли понимали важность разговора. Фомин сидел, чуть подавшись вперед. В руках он держал какой-то листок, то складывал его, то опять разглаживал. Говорил негромким голосом.
— Вот так, — Фомин выпрямился и посмотрел на финнов. — Надо укреплять уже созданные отряды Красной гвардии и создавать новые. Балтийский флот поможет в этом... Финляндская буржуазия завозит оружие из Германии. И она задаст вам такую баню, что век помнить будете, если вовремя не подготовитесь постоять за себя... Время не терпит.
Яли слушал, следя за тем, как жилистые руки Фомина разглаживают, мнут и снова распрямляют бумажку.
— Генералы намереваются задушить красный Питер, овладеть Кронштадтской крепостью, которую революционные моряки держат в своих руках. Флот твердо стоит на страже революции. Корабельная артиллерия подчиняется только большевикам, — сказал Фомин. Потом он снова стал говорить о задаче, поставленной Лениным: укреплять Красную гвардию, вооружать и обучать рабочих и не дожидаться, пока господа нападут. Тогда уже поздно будет.
Финны тоже знали и понимали это. Но где взять оружие?
— Надо подумать, — улыбнулся Фомин. — Может быть, оно и найдется. Так что давай, Юкка, организуй отряд, да покрепче...
Было уже темно, когда они стали спускаться с горы, быстро шагая по узкой тропинке.
За всем происходящим Халоска наблюдала из маленького запотевшего окна темной прачечной. Летом из него видна лишь крапива да уголок грязного двора. А зимой кучи снега, наметенные дворником, почти совсем закрывают окошко.
Солнце в прачечную никогда не заглядывает, свет его попадает сюда лишь отраженным от степы противоположного здания. И когда кто-нибудь из жильцов дома проходит перед окном, кажется — мимо скользит тень.
Когда Тенхо пошел работать, жить вроде стало немного легче: каждую субботу парень приносил получку. А теперь порой бывает так невыносимо тяжело, что даже руки опускаются.
И работать приходится больше прежнего. Целый день крутись между лоханкой и котлом, хотя ноги уже не слушаются. И во дворе на веревках всегда сушится выстиранное Халоской белье.
— Как она только успевает, бедняжка! — удивляются соседки.
— Надо успевать, когда столько едоков, а зарабатываешь одна, — отвечает Халоска.
Раз в неделю она ходит стирать к Арениусам.
В этот день она совсем выбивается из сил, но зато там хорошо платят. Госпожа Арениус не скупится. А молодая барышня старается каждый раз послать что-нибудь для ребятишек.
На прошлой неделе, когда Халоска обедала у них на кухне, пришла барышня и сказала, что в прихожей приготовлен узел — кое-какая одежонка для ребят.
Халоска так растерялась, что даже поблагодарить не сразу догадалась. Она торопливо доела обед и побежала домой. В пакете были поношенные шерстяные вещи: кое-что пригодилось для мальчиков, а теплая кофта подошла ей самой.
Кроме того, у Арениусов неплохо кормят. Госпожа, такая любезная, иной раз перед обедом даже рюмочку коньяку поднесет. Только мужчины очень уж неприветливые, заносчивые, но с ними Халоска редко встречается.
С едой в последнее время совсем плохо стало. Все время приходится ломать голову над тем, чем бы накормить детей и старика.
Вчера Тойво ходил на берег, и матросы с канонерки дали ему полбидона щей. Щи были жирные и очень вкусные.
Вечером Халоска сварила кофе и поровну разделила между мальчиками горбушку хлеба. Себе она не взяла ни крошки.
И такие вечера случались все чаще.
Тойво, конечно, понимает, что мать не виновата, что ей негде взять. Но Сеппо еще несмышленыш: все ходит по пятам за матерью и просит кушать.
— Дядя, оставьте...
— Что? — Карпакко обернулся с сердитым видом. Позади него, на штабелях досок, сидел вихрастый парнишка, брат покойного Тенхо. Грозное выражение сразу слетело с лица Аукусти, когда он узнал Тойво, который уже около трех недель работал на верфи. Карпакко тоже всего несколько дней назад взяли обратно на верфь.
— Оставьте докурить... — повторил мальчик.
Тойво уже давно ожидал окурка. Щуря глаза, он смотрел на залив. Осеннее солнце сияло так ярко, что даже глазам больно было. Карпакко протянул пареньку окурок.
— Спасибо... — и Тойво отодвинулся в сторонку. При матери он побаивался курить, но здесь можно: все курят.
— Не следовало бы им давать окурков, — проворчал Анстэн.
— Если бы они не курили, тогда другое дело. Но они все равно курят... — возразил Карпакко.
...Тойво считал себя взрослым, и ему было обидно, когда к нему относились как к ребенку. Впрочем, отношение рабочих к нему было самым дружеским. Они готовы были помочь советом и не раз говорили, подбадривая:
— Да, кузнец из тебя получится что надо. Будешь как отец.
Тойво уже несколько лет понемногу подрабатывал — продавал газеты на улицах, копал червей и сбывал их на берегу господам, ходил с Тенхо пилить дрова. Деньги он отдавал матери. После смерти Тенхо дядя Юкка устроил его на работу на верфь, но газеты он ходит продавать по-прежнему.
Мать будит его в пять утра. Он бежит в типографию и, взяв под мышку пачку свежеотпечатанных газет, идет на улицу. Обычно он успевает распродать газеты идущим на работу.
Но сегодня утром шел дождь, и часть газет осталась нераспроданной. Тойво спрятал их в раздевалке, на шкафчике для одежды. После обеда Юкка послал его поискать среди металлолома кусок железной трубы. Заглянув в мусорный ящик, Тойво увидел пачку каких-то газет, заваленных мусором и железом.
Тойво вздрогнул: не его ли это газеты, те, что он оставил в раздевалке. Он быстро вытащил газеты из-под мусора. Так и есть. Сегодняшний номер «Сосиалисти». Но почему они оказались здесь, в мусорном ящике?
Худые щеки Тойво задергались от обиды. Он побежал в раздевалку. По дороге ему встретилась уборщица машинного цеха, тащившая большую корзину мусора. Это была тетушка Ряме, хорошая знакомая матери.
— Вы не знаете, тетя, кто выбросил эти газеты? — спросил ее Тойво со слезами в голосе.
— Ну, знаю. Это я вынесла их.
— Вы? Да кто вам велел? — выкрикнул Тойво, и с губ его сорвалось грязное ругательство.
Сквернословие на заводе было обычным явлением. И тетушка Ряме уже привыкла к нему. Но что Тойво Халонен ругается... Уборщица объяснила:
— Инженер Вуориола приказал: он нашел их где-то, смял и велел выбросить на свалку. Да еще сказал: «Какой только социалистической заразы не нанесут!..»
— Так и сказал, сволочь?..
Тетушка Ряме кивнула и осталась стоять, удивленно глядя вслед Тойво. Ну и молодежь теперь пошла. Как безбожно они ругаются. Ай-ай-ай! Даже Тойво. А ведь был такой послушный, хороший мальчик... Нет, раньше молодежь не такая была...
— Что с тобой? — спросил Ялонен, увидев, что Тойво вернулся с пустыми руками и чуть не плачет. Парень закусил губу и ничего не ответил. После долгих расспросов он объяснил, в чем дело.
— Ну и свинья же этот Вуориола. Другого о нем не скажешь.
— Верно. Настоящая свинья.
— Просто не верится, что образованный человек способен на такую пакость, — пробурчал старик Висанен, всегда считавший, что чем умнее и образованнее человек, тем лучше он должен понимать рабочих.
У Тойво все кипело внутри. Едва сдерживая слезы и кусая губы, он старался не смотреть на рабочих.
— Перкеле! Вот пойду сейчас и... — Весь дрожа от охватившей его злобы, Тойво искал глазами вокруг, что бы такое схватить потяжелее.
— Но, но! Нельзя так, — успокаивал Ялонен. Ему нравилась эта крутость паренька. Рабочему человеку и крутость нужна. Выйдет толк из сына Халонена.
Тойво буквально задыхался от гнева. Жесткие волосы его воинственно топорщились. Что плохого в том, что он принес газеты на завод? Разве нельзя? Ведь он их не украл. И сколько денег он теперь из-за этого Вуориолы потерял!
— Плохого, конечно, в этом ничего нет. Но буржуи есть буржуи, — ответил Юкка.
— Да. Это уже не демократия... И пролетарии должны против этого заявить протест... — угрюмо сказал старик Анстэн.
Ялонен начал утешать Тойво:
— Не горюй. В жизни всякое случается. Бывает и хуже. Не надо только падать духом. А что до денег; так сейчас мы сложимся и возместим твою потерю. — Он достал из кармана марку, положил ее в кепку, и лоснящаяся от пота и машинного масла кепка пошла по кругу.
Тойво сначала не хотел брать денег. Не для этого он жаловался. Но ему сказали, что такова воля коллектива, а ей всегда надо подчиняться.
— Видишь ли, когда мы вместе, мы сильны, — сказал дядя Юкка. — И нас никакая сила не сломит. Запомни это, сыпок, раз и навсегда. Друга надо всегда выручать из беды, а убытки возмещать коллективно... Такой у нас, у рабочих, закон.
Домой Тойво не шел — бежал вприпрыжку. Мама, наверно, очень устала после целого дня стирки. Вот бы ей сейчас крепкого-крепкого кофе с сахаром и со сливками. Только где его купишь? Если бы было как раньше, он пошел бы сейчас и купил, у него есть на что купить.
Засунув руку в карман, Тойво крепко сжал пакетик с деньгами. Новое чувство вдруг овладело им, наполнило грудь. Находясь среди рабочих, он словно вырос, стал больше. Случалось ему и получить от руки старого рабочего подзатыльник и услышать крепкое словечко, сказанное строгим голосом. Но та же жесткая рука становилась теплой и щедрой, когда надо было помочь ему. Его, маленького оборвыша, мальчика на побегушках, не презирают. Наоборот, говорят о нем всегда очень тепло, сочувственно — ведь это же сын Венну, брат Тенхо.
И Тойво вспомнился один случай. Правда, это было давно, когда умер отец...
После его смерти к ним однажды пришли рабочие с верфи. Тойво хорошо помнит, как растерялась мать. Почему-то вдруг стала вытирать стол передником, попросила гостей садиться, а Тойво на ухо шепнула: «Сбегай к Ялоске, займи сахару».
— Так вот это, значит, от профсоюза металлистов, — сказал один из рабочих, передавая матери конверт.
Мать повертела его в руках, затем положила на комод.
Когда рабочие ушли, она долго сидела у окна.
Тойво видел, что в конверте было много денег, были даже крупные бумажки. Он тогда не понял, откуда эти деньги, думал, что их прислал какой-то добрый дядя.
— Не дядя, а профсоюз... Венну был всю жизнь в профсоюзе... — сказала мать. А что такое профсоюз, она Тойво толком не сумела объяснить. И только теперь, на верфи, он понял, что это такое.
Его, профсоюза, нигде не видно, но он повсюду. Его решениям подчиняются все рабочие, все как один. Сначала, правда, случается, и поспорят. Тойво любит слушать такие споры. Но потом, когда приходят к единому мнению, от решения уже не отступаются. И каждый считает это делом чести. Особенно же сила профсоюза видна во время забастовки.
Профсоюз имеет свою кассу, в которую каждый рабочий вносит из зарплаты определенную сумму. Все деньги проходят через руки дяди Юкки, он — профсоюзный казначей.
Теперь и Тойво хочет вступить в профсоюз, если только примут. Наверно, примут. Должны принять. Он же сын Венну Халонена.
Обо всем этом Тойво размышляет по дороге домой. Он торопится, хочется поскорее рассказать матери, порадовать ее.
В прачечной уже никого нет, только одна мать все еще работает. Она полощет белье, Тойво видит, что мать уже совсем выбилась из сил.
Белье надо прополоскать в трех-четырех водах, чтобы не оставалось запаха мыла. Полоскание — самое тяжелое в маминой работе. Особенно достается зимой, когда приходится полоскать в ледяной воде.
Халоска полощет простыню в большой лохани, затем начинает отжимать ее. Вода стекает в лохань, простыня свертывается толстым жгутом на руку прачки. Она выжимает ее до тех пор, пока с нее не перестает капать. Волосы ее прилипают к потному лбу. Потом, встряхнув тяжелую простыню, Халоска укладывает ее вместе с другими. Устало прислонясь к лохани, утирает пот с лица и замечает позади себя сына.
— Ну, что?
Тойво торопливо делится своей радостью.
— Иди, готовь ужин, а я тут докончу, — говорит он, Халоска сначала колеблется, но потом все-таки уступает сыну. Тойво уже большой, он помогал ей и раньше отжимать белье.
Тойво скинул с себя пиджачок, закатал рукава рубашки, умылся. И вот уже скручивает огромные простыни, которых так много в лохани.
Упорства у Тойво хватает. Работать он умеет. Он хочет научиться всему и берется за любую работу. И никакой труд не считает зазорным для себя. Он моет даже пол и посуду. И вот еще одна простыня отжата так, что лучше некуда. Тойво встряхивает ее, как это обычно делает мать...
Хлопнула дверь. В прачечную вошел Лассэ Ялонен, лучший друг Тойво. Он вплотную подходит к Тойво и протягивает удивленно:
— Я вижу, ты настоящий китаец, белье полоскать вздумал. Я слышал, что только у китайцев мужчины прачками работают...
— Я кем угодно работаю, — отвечает Тойво и широко улыбается.
На другой день Юкка Ялонен послал Тойво с поручением к Комуле в редакцию «Сосиалисти».
Тойво и раньше доводилось бывать в редакции. Когда отец был жив, они с Тенхо относили в газету его заметки. Венну Халонен был одним из активнейших корреспондентов «Сосиалисти». Дядя Юкка тоже пописывает в газеты, и Тойво не раз уже относил его Статейки в редакцию.
По скрипучим ступеням Тойво поднялся на второй этаж, приоткрыл дверь и робко спросил:
— Можно войти?
Комула сидел один в просторной комнате за небольшим столиком. Пиджак его висел на спинке стула. В комнате приятно пахло табаком.
— Садись, — сказал Комула и, посасывая трубку, стал просматривать статью Ялонена. Не поднимая головы, он спрашивал суховатым голосом: — Ну, как мама?
Так, так... А братишка? А сам как, не болеешь? Ну, а как живете? Что ты читаешь?
Эти четыре или пять вопросов Комула задавал всегда, и Тойво каждый раз, отвечая ему, с уважением глядел на редактора, сидевшего за заваленным газетами столом с трубкой в одной руке и с пером — в другой. «На нем держится вся газета!» — говорят рабочие. Он делает «Сосиалисти». Тойво читал эту газету, она казалась ему интересной.
Наконец Комула спрашивает:
— Ну, что еще нового?
Этот вопрос последний. Затем Комула углубится в свою работу. Он всегда так: спросит о маме, о братьях, о том, как они живут и что нового... А потом пора уходить: у редактора много дел. Тойво постоял еще минутку и попрощался.
— До свидания. Заходи, — послышалось из-за стола. И Тойво ушел, тихо прикрыв за собой дверь.
Но не успел Комула углубиться в работу, как в дверь снова постучали. В кабинет вошел заведующий хозяйством редакции. Остановившись у порога и растерянно глядя на главного редактора, он доложил, что у них кончается бумага, что рабочие сейчас катят в печатный цех последний рулон, и на складе пусто.
— Что же мы будем делать?
Хозяйственными делами Комула не любил заниматься: он чувствовал себя в них просто беспомощным. Есть же контора, которая должна заботиться об этом. Завхоз — человек предприимчивый, но, видимо, на сей раз и он ничего не смог сделать. К кому бы из торговцев он ни обратился, все как один отказываются продавать бумагу. Подписка на «Сосиалисти» возросла, увеличилась и продажа в розницу. Бумаги уходит много, да вот достать-то ее негде.
— Так что я не знаю, на чем будем печатать газету на будущей неделе.
— Чего же ты раньше не пришел? Мы успели бы завезти бумагу откуда-нибудь, — сказал Комула с упреком, набивая трубку над пепельницей. Он взял блокнот и быстро стал что-то записывать.
Конечно, это дело рук Арениуса. Своими выступлениями по поводу забастовки «Сосиалисти» окончательно вывела Арениуса из себя, и он решил теперь отомстить.
И способ выбрал неплохой — запретил продавать бумагу газете. Другие торговцы его боятся, так что никто из них, конечно, не даст ни одного килограмма бумаги.
«Вот еще пример, как капиталист забирает бразды правления в свои руки и пытается навязать другим свою волю. Хороший материал для статьи».
Завхоз стоял и молча ждал, пока Комула кончит писать.
— Да я говорил. И Юнтунену тоже сказал.
— Ну, а он что?
— Что он. Велел вам доложить.
Комула попытался найти выход из положения. Он заказал разговор с Хельсинки. Там у него был один знакомый кооператор, который тоже считал себя социалистом и имел весьма широкие связи. Когда он, этот толстяк Вяйне, хотел помочь, он мог сделать многое.
Но на этот раз Вяйне ответил, что ничего не может поделать, и даже начал упрекать Комулу:
— Вы сами во всем виноваты. Вы там в Турку из-за всяких пустяков обостряете положение, а обстановка и так уже накалена.
— А как же иначе?
— Иногда надо идти на компромиссы, стараться сдержать рабочих...
— Так ты не можешь помочь? — прервал его Комула.
— На сей раз нет...
— Не можешь или не хочешь?
— Мне, как управляющему кооперативным обществом, неудобно с точки зрения общих интересов. Я только нанес бы ущерб обществу, потому что... А на это я не имею права. Понимаешь?
— Что ж, нет так нет. Ничего не поделаешь. — Комула положил трубку и задумался. Затем, словно вдруг найдя выход, сказал уверенно: — Ну, это дело поправимое. Я сам все улажу.
Вечером в Рабочем доме состоялось большое собрание. Обсуждали тяжелое продовольственное положение, говорили о процветающей на этой почве спекуляции. Этот вопрос был подготовлен специальной комиссией, которая высказала свои соображения. Вывод был такой — надо требовать соблюдения установленных цен.
Зал был полон пароду. Особенно много пришло женщин. К. своему удивлению, Аукусти увидел и Энокки. Тот стоял у стены и, вытягивая и без того длинную шею, с любопытством озирался вокруг. На собрание его послал Маркканен: «Иди послушай, о чем там будут говорить, не скажут ли чего-нибудь о нашем магазине».
Затронули вопрос и о бумаге. Комула выступил и сказал, что рабочие должны встать на защиту газеты, ведь никакая борьба не может быть успешной, если рабочие останутся без своего печатного органа.
Все понимали, как сейчас нужна и важна газета. Выступали горячо, заинтересованно.
Карпакко призывал не церемониться.
— У буржуев есть свои газеты, и у нас должна быть своя. «Сосиалисти» — наша газета, и она должна выходить. А если нет иного выхода, мы пойдем и возьмем бумагу силой. Тогда они узнают...
— Верно! — сказал кто-то в зале.
— С господами иначе нельзя... Надо взять их за грудки, хорошо потрясти, чтобы они поняли...
Карпакко начал повторяться. Юкка уже подавал ему знаки: кончай, мол. Наконец Аукусти заметил:
— Ну вот, у меня все...
Он сконфуженно взглянул на президиум и стал пробираться к своему месту у дверей.
Разговор о газете особенно взволновал Висанена-отца. Если случалось, что «Сосиалисти» по какой-то причине приходила с опозданием в его хибарку на Корппола-горе, он себе места не находил.
— Буржуи хотят задушить нашу газету и заставить нас читать свою «Ууси Аура», — сказал он. — Они знают, что нам, рабочим, нужна и пища духовная. Мы ведь тоже должны знать, что делается на белом свете. Поэтому бумага должна найтись! Мы должны найти.
На собрании была принята резолюция, которую решили довести до сведения Арениуса. Комула сам пошел к нему. Арениус не торопился принять редактора; пусть подождет в передней... Прошло добрых полчаса, прежде чем дверь наконец отворилась и коммерции советник пригласил Комулу в кабинет. Не без ехидства он извинился, что господину редактору пришлось долго ждать.
Арениус догадывался, что привело к нему редактора «Сосиалисти».
— Я почти наверняка знаю, по какому делу вы пришли, — усмехнулся он, раскуривая сигару.
Комула протянул ему резолюцию собрания.
Даже не взглянув, Арениус отложил ее в сторону.
— Если вы пришли просить бумагу, то напрасно.
— Не просить, а требовать.
— Ого! Вот как! — глаза Арениуса стали круглыми.
— Поскольку бумага есть, то...
— Бумага-то есть. Но идет она теперь на другие цели.
— Не следует перегибать палку. Если вы думаете оставить рабочих без духовной пищи...
— Нет, не без пищи. Без той духовной отравы, которую вы им подсовываете... Да, именно отравы! Настало время покончить с этим.
Внутренне Арениус был рад тому, как складывались обстоятельства, но невозмутимость, спокойствие и уверенность Комулы начали бесить его.
— Пусть читают «Ууси Аура»! — выкрикнул Арениус.
Комула усмехнулся. Значит, статьи «Сосиалисти» били не в бровь, а в глаз, если даже этот вышел из себя. Видно, задело.
Коммерции советник заметил его усмешку и взял себя в руки. Комула поднялся с кресла:
— Я не хотел бы переходить на личности, но, видимо, вынужден буду пойти на крайние меры, прибегнуть к своего рода контрманевру.
В комнате на некоторое время воцарилась тишина. Только степные часы размеренно тикали.
— Дело касается ваших миллионов. На один номер у нас хватит бумаги, и подписчики получат этот номер газеты. В нем они прочитают рассказ, разоблачающий гнусное преступление, которое один человек совершит двадцать два года тому назад, а именно 19 января 1895 года. Видите, я даже помню число...
Лицо коммерции советника стало вдруг пепельно-серым, Арениус съежился.
— Я расскажу о том, как этот человек ограбил своего компаньона, предварительно напоив его.
— Хватит, — Арениус поднял руку.
Но Комула продолжал, подчеркивая каждое слово:
— Поверьте, я сумею рассказать... И скажу, что все вы подлецы... Если вы сейчас же не дадите разрешения на продажу бумаги, через час фельетон пойдет в набор.
— Вы получите разрешение... получите...
— Пишите, — потребовал Комула.
Словно прикрываясь от удара, Арениус поднял левую руку, а правой шарил по столу, ища карандаш.
Никогда еще рука коммерции советника не писала так неуверенно. Наблюдая за ним, Комула чувствовал омерзение: коммерции советник напоминал жирную крысу, попавшую в капкан.
После ухода Комулы Арениус долго не мог опомниться. Он все еще сидел в кресле, оцепенело уставясь вдаль, словно перед ним проходили какие-то видения. То, что Арениус давно забыл, вдруг воскресло словно по мановению волшебной палочки.
На следующий день «Сосиалисти» вышла, правда, с небольшим опозданием. Перебоев в поставке бумаги больше не было. А в редакцию несколько дней подряд заходили рабочие. Каждый хотел узнать, как решился вопрос с бумагой, и секретарю редакции Юнтунену приходилось давать один и тот же ответ. «Да, видим, что получили, — говорили, улыбаясь, посетители. — Мы так и думали. Хорошо, что все уладилось. Только это мы и хотели узнать».
Усадьба Саннеси, расположенная километрах в шестидесяти от Хельсинки, вдруг оказалась в центре политических событий. Здесь, в отдаленном имении, где жизнь, казалось, шла своим чередом, плелись в глубокой тайне интриги финской плутократии.
Темным сентябрьским вечером в одной из задних комнат особняка сидела тихая и весьма почтенная компания. Члены буржуазного тайного Военного комитета собрались обсудить свои дела. Председательствовал ротмистр Ханнес Игнатиус. Вокруг стола расположились отставной генерал Мексмонтан, сенатор Гаральд Окерман, хельсинкский банкир Халлберг, коммерции советник Арениус, директор-распорядитель акционерного общества «Кюми» Еста Серлациус, родственник Серлациуса из Турку.
Гаральд Окерман отчитался о работе, проделанной после прошлого заседания. Он ведал в сенате продовольственными делами и теперь докладывал, где и какие сделаны запасы продовольствия на случай, если будущей зимой события примут серьезный оборот.
Затем стали обмениваться мнениями.
Председатель общества «Кюми» давно уже в раздумье разглаживал свою черную бородку.
— Правильно, конечно, что создаются запасы. Нужно запастись всем, что только может потребоваться, — начал он. — Но... может быть, следует соблюдать большую осторожность, то есть действовать поосмотрительнее. Городское население и без того недовольно. У вас в Турку ведь тоже так? — обернулся он к Арениусу. Тот кивнул. — А если еще станет известно, что где-то тайком создаются запасы хлеба... для каких-то непонятных целей, то...
— То, что? — зло пробасил Мексмонтан.
То последствия могут быть весьма печальными. Нам, промышленникам, они всегда приносят неприятности. Например, забастовки...
— Это правда, — заметил кто-то.
Окерман считал, что действовать надо быстро и решительно, и именно сейчас, пока есть еще возможность завозить хлеб из России. Эта возможность может в любое время исчезнуть. В России тоже становится туго с хлебом.
По этому вопросу быстро пришли к согласию. Затем банкир Халлберг сообщил, какие компании и фирмы уже выделили средства в распоряжение Военного комитета. За последние две педели на соответствующие счета поступили крупные денежные перечисления.
— Так что денег должно хватить, — закончил он с усмешкой. — Действуйте, господа, но действуйте обдуманно и осторожно. В этом я вполне согласен с господином Серлациусом.
С остальными приготовлениями обстояло хуже, особенно с приобретением оружия. Правда, одна партия уже прибыла в Ваазу, но этого мало. Надо принимать срочные меры, чтобы успеть доставить оружие до ледостава.
Сенатору Окерману поручили связаться со шведами, заказать винтовки и другое оружие и заодно заручиться их согласием на помощь. Шведы не откажут, если правильно повести дело.
Игнатиус напомнил, что Свинхувуд советует обдумать еще один вопрос: подобрать опытного и решительного военного руководителя на случай, если возникнет необходимость начать открытые военные действия. Игнатиус то и дело снимал пенсне, оглядывая присутствующих.
Это была трудная задача. Кандидатуры неоднократно обсуждали, но так и не могли ничего решить. Кто-то назвал имя генерала Маннергейма.
— Нет, за это дело он не возьмется. Да и не подходит он: обрусел слишком, — возразил Окерман.
Арениус не знал, кто такой Маннергейм, и поэтому не мог ничего сказать.
— Кроме того, он далеко... где-то там, на юге... неизвестно где.
— Ну, связаться-то с ним можно, — заметил Игнатиус.
— А я за генерала Шарпантье. Он из наших, человек с опытом, надежный... И сдержанный...
— Даже слишком сдержанный, — вставил кто-то.
Заседание Военного комитета закончилось. Стояла непроглядная тьма, сердито шумели в парке деревья, когда Окерман и Халлберг вышли на крыльцо. Им надо было завтра непременно быть в Хельсинки. Арениус поехал вместе с ними.
Провожали их при неровном свете фонарей. Попрощавшись, все трос влезли в автомобиль, который помчал их в Хельсинки. Остальные члены Военного комитета задержались в Саинеси, чтобы провести воскресенье в живописных окрестностях Порво.
Дрожа каждым мускулом, конь тревожно ржал, вставал на дыбы, мотал головой, бил копытом. Молодой улан в черных галифе, в сапогах с короткими голенищами и с кудрявым чубом, выбивавшимся из-под фуражки с красным околышем, с трудом удерживал вороного, стараясь успокоить его.
Но конь пугливо пятился, кося глазом на высокого сухощавого человека в генеральской форме, стоявшего перед ним с плетью в руке.
Взмах! — плеть снова хлестнула по морде. Конь, всхрапнув, вскинул голову и начал вырываться. С губ его стекала пена.
У улана внутри все кипело. «Зверь, а не человек... только зверь может так измываться над беззащитной тварью», — думал он, едва сдерживаясь.
Генералу Маннергейму, командиру Шестого кавалерийского корпуса русской армии, стоявшей на Бессарабском фронте, доставили нового верхового коня. Конь оказался норовистым и не подпускал генерала к себе. Трижды пытался генерал сесть на коня, и каждый раз бешеный конь его сбрасывал.
Маннергейм решил отложить укрощение строптивого скакуна. Он взял у стоявшего в нескольких шагах вестового бурку, накинул ее на плечи и, прихрамывая, пошел к себе на квартиру.
Маннергейм содрогнулся, вспомнив, как близок он был от смерти. Когда конь сбросил его в третий раз, подкованное копыто ударило в землю возле самого виска. Чуточку поближе — и конь размозжил бы ему голову. При одной мысли об этом у генерала мурашки пробегали по спине.
На холеном с маленькими усиками лице генерала появились первые морщинки, под глазами и в уголках губ видна была тень усталости.
На краю манежа стояла группа музыкантов уланского полка. От внимания Маннергейма не ускользнуло, что только некоторые из музыкантов приняли стойку «смирно», да и то неохотно, с нарочито послушным видом, а глаза у самих смотрели насмешливо, с угрозой.
Несколько дней тому назад Маннергейм приказа! арестовать нескольких улан и передать их дело в военно-полевой суд. В числе арестованных был и молодой трубач Дятлов. С него-то, в сущности, все и началось. Дятлов, присутствовавший в составе оркестра на офицерском вечере, рассказал солдатам, как на этом собрании ротмистр Ракитной, напившись, начал восхвалять царя.
— К чертям собачьим все советы и солдатские комитеты! — орал он, расхрабрившись. — В армии должны быть твердая дисциплина и порядок. России нужна крепкая императорская власть! Иначе — хана!..
На другой вечер на Ракитного было совершено нападение. Его сбили с ног и основательно намяли бока.
Участников избиения офицера быстро нашли: Ракитной уверял, что одного из них, трубача Григория Дятлова, он узнал по голосу. Мол, Дятлов бил и приговаривал: «Будешь ли еще хвалить царя, будешь орать «долой Советы»?!
Маннергейм был совершенно согласен с тем, что говорил ротмистр. Он и сам был связан с теми генералами-монархистами, которые во главе с Корниловым предпринимали попытки восстановить царскую власть. И раньше он просто приказал бы расстрелять зачинщиков нападения. Теперь это было невозможно. Теперь все надо было согласовать с солдатским комитетом корпуса. Без санкции комитета ни один приказ не будет выполнен.
Солдатский комитет корпуса распорядился освободить арестованных.
Маннергейм оказался в неловком положении. II вообще в последнее время его не покидало ощущение, что он сидит верхом на норовистом коне, который в любой момент может выбросить его из седла. Но, как опытный кавалерист, он знал, что иной раз благоразумнее вовремя соскочить с коня, чем дожидаться, когда тот сбросит...
Поэтому барон Карл Густав Маннергейм начал подумывать о бегстве из армии. И вот появился предлог — вывихнутая нога.
Врачи, правда, полагали, что ногу можно вылечить и здесь, в лазарете действующей армии. Но генерал хотел лечиться непременно в Одессе.
Царя не стало. На фронте — братания, солдат больше всего интересует, что делается там, дома. Всюду брожение, всюду, даже в армии, распоряжается чернь, эти низшие чины. Генерал чувствовал, как его ненавидят солдаты.
В России крестьяне делят помещичьи земли, жгут усадьбы. Волнения могут легко перекинуться и в Финляндию. Что тогда будет с Лоухисаари?
Лоухисаари было родовым имением Маннергеймов. В 1903 году обедневшие Маннергеймы продали усадьбу. Вырученные за нее деньги они поделили между наследниками. Барону Карлу Густаву, служившему в то время офицером в русской армии, деньги оказались очень кстати. Но про себя он тогда решил со временем вернуть имение обратно.
Он все еще не мог забыть своего Лоухисаари, где провел детство, играя в лихие военные игры, и приударял когда-то за молодыми служанками... Где некогда жили грозные Флеминги и Курки, где жива еще память о беспощадном Клаусе Флеминге, потопившем в крови восстание дубинников.
Мятежный дух дубинников неистребимо жил в душе финского парода. И он, Маннергейм, потомственный дворянин, всем своим существом ненавидел бунтовщиков, ненавидел всех, кто поднимал руку на власть царя. Всякие разговоры о самостоятельности Финляндии он считал напрасными. Финляндии лучше всего оставаться под эгидой России, думал он, а да упреки и нарекания в свой адрес, доходившие до него время от времени из Финляндии, он не обращал внимания.
Но вот пламя революции снова охватило Россию. И достаточно залетевшей из России искры, чтобы пожар вспыхнул и в Финляндии.
Кто же возьмется за меч Флеминга? Кто разгромит теперь дубинников? Найдется ли в Финляндии такой человек?
Маннергейм распростился со своим штабом и вместе с личным врачом уехал в Одессу. Нога его вскоре поправилась, и он мог уже вернуться в армию. Но у него были свои планы: он собрался бежать в Петроград. Отъезд удалось организовать с помощью англо-французских военных представителей. В начале декабря 1917 года в вагоне английского «Красного Креста» барон Маннергейм прибыл в Петроград.
Комула думал уйти в отпуск недели на две и провести его где-нибудь на островах, но так и не успел. Партийное руководство предложило ему перейти на работу в Хельсинки, в редакцию газеты «Тюёмиес». В руководстве партии произошли изменения, в состав его вошли люди более решительные, и в газете «Тюёмиес» тоже намечались перемены.
За годы, проведенные в Турку, и сам город, и редакция «Сосиалисти» стали Комуле близкими и родными, но в жизни он всегда придерживался принципа — он должен быть там, где нужнее. Главный участок борьбы, конечно, в Хельсинки. Поэтому Комула без возражений согласился на перевод.
Не стал возражать он еще и по той причине, что теперь, когда с продовольствием стало туго, ему, человеку одинокому, приходилось тяжелее, чем другим. В Хельсинки у него жила сестра, у которой можно поселиться. Сестра и так уже спрашивала в каждом письме, где и как он питается? Кроме того, у Айри, его сестры, осталась его библиотека.
Обстановка в Хельсинки оказалась более напряженной, чем предполагал Комула. После того как сейм в июне принял так называемый закон о власти, в котором он объявил себя высшим органом власти в Финляндии, Временное правительство распустило его. Здание сейма было опечатано, его охраняли русские казаки.
В городе беспрерывно шли митинги. На Сенатской площади ораторы выступали с каменной паперти собора. Каждый день к вечеру здесь собирались возбужденные люди, рассаживались на серых ступенях и ждали начала митинга. Проходившие мимо господа говорили: «Ага, пингвины опять на своих местах».
Больше всего удручало Комулу то, что в рабочем движении не было единства. Отсутствие его сказывалось и в редакции «Тюёмиес», где то и дело возникали споры между силтасаарцами[7], выступавшими за решительные действия, и сторонниками более умеренного направления.
Комула работал с утра до ночи. Он писал статьи, отстаивая позиции силтасаарцев, много переводил из русских рабочих газет, за которыми следил особенно внимательно.
Однажды он шел по Эспланаде, любуясь осенним Хельсинки.
Перед продовольственными магазинами тянулись длинные очереди. Проходя мимо, Комула слышал недовольные голоса, видел усталые, измученные лица. Даже одеты люди были, казалось, хуже, чем прежде.
Комула зашел в знакомое кафе. И — подумать только! — кого он увидел — Тимо Уусмаа, товарища по университету. Пришлось, конечно, сеть за столик Тимо. Когда-то Тимо мечтал стать художником, но художника из него не получилось. Тогда он стал журналистом: пописывал в газеты, разумеется, в те, где больше платили.
Едва Комула успел заказать кофе, как Тимо спросил, наклонившись к нему:
— Слушай-ка, Эту. Ты у нас мужик с головой. Так скажи мне, что же теперь будет? Чем все кончится?
— Ты о чем? — не понял Комула.
— Да обстановка-то накаляется день ото дня.
Тимо Уусмаа любил в разговорах вызывать людей на откровенность.
— Айне трудно что-либо сказать, я только приехал из провинции, — ответил Комула уклончиво.
— Ну, ты-то знаешь. Не притворяйся. Ты все время около ваших вожаков.
— Нет, правда. Пожалуй, дела тебе лучше известны; ты живешь в столице.
Уусмаа ничего не ответил, лишь взглянул на Комулу.
— Слушай, — спросил он снова. — Неужели и у нас дойдет до драки, как в России?
— Не знаю... Вполне возможно. Ведь вся жизнь — борьба.
— Да нет, я имею в виду настоящую, вооруженную борьбу.
— Не обязательно доводить дело до вооруженной борьбы. Это еще будет от многого зависеть.
— От чего, например?
— От того, например, какую позицию займет новый сейм по таким вопросам, как...
Тимо слушал и ждал, что его собеседник скажет дальше. Помешивая кофе, Комула объяснил:
— Во-первых, вопрос о правительстве. Поскольку рабочие имеют в сейме большинство, то само собой разумеется, что правительство должно хотя бы в какой-то мере прислушиваться к мнению трудящихся. Разве могут рабочие без конца мириться с тем, что их вообще не допускают к решению муниципальных дел. Налоги они платят, а распоряжаются всюду богачи, капиталисты. Нет, скандала тут не миновать.
— До скандала уже дошло. Сходи-ка на Сенатскую площадь, услышишь, как там на паперти шумят эти пингвины.
— Уже ходил, слушал.
Тимо молчал, болтая ложкой в пустой чашке. Затем недовольно сказал:
— Да, но ведь новый проект коммунального закона... Он абсолютно нереален.
— Почему?
— Просто нереален и все.
— Вот такое-то отношение и вызывает ожесточение у людей.
Тимо слушал с кислой миной.
Помолчав, Комула продолжал:
— Видишь ли, мы сейчас находимся как бы у парового котла, который вот-вот взорвется. Мы, социалисты, пытаемся предотвратить несчастье, но тут является какой-то безумец и старается помешать нам. Вот и приходится схватиться с этим безумцем...
Тимо достал из кармана карандаш и стал нервно чиркать по скатерти.
— Так вот. Этот закон и явился бы спасительным средством.
Тимо пожал плечами.
— Вы только подогреваете страсти, — сказал он и стал искать глазами официантку.
— Сами вы подогреваете, страсти. Прекрасно зная тяжелое положение рабочего класса, вы урезываете и без того низкую заработную плату...
— Я ничего не урезываю...
— Не ты, а те, за кого ты ратуешь.
— Время теперь такое трудное.
— Дело не во времени, — Комула тоже начал злиться. — Капиталисты для нас — те же унтамо. Вместо хлеба они подсовывают народу камень. Воспользовавшись холодом и бедственным положением народа, спекулируют. Хозяева верфи переводят заказы из Турку в Швецию. Рабочих увольняют. И в довершение ко всему готовят свою гвардию.
— Какую гвардию?
— Да будто ты не знаешь. Я просто диву дался, когда увидел, что делается в сельских местностях. Под видом занятий пожарной дружины проводится настоящая военная подготовка. Только вместо винтовок — палки. И винтовки, конечно, будут, когда понадобятся...
— Конечно...
Тимо усмехнулся. Затем подозвал официантку. И пока девушка подсчитывала, он спросил:
— Скажи, а правда, что Ленин в Финляндии?
Комула изумился.
— Не знаю. Не слышал. — Он и в самом деле не слышал.
Комула поинтересовался, откуда у Тимо такие сведения, но тот не ответил. Расплатившись, Тимо встал. Такой уж это человек: вечно торопится, все озирается по сторонам, в разговоре перескакивает с одного на другое, ничего не договаривая до конца.
— Мне пора, — и, едва кивнув на прощание, Тимо поспешил уйти.
В свое время Комула отказался от блестящей карьеры. Владелец одной из крупнейших газет предложил ему место фельетониста. «Станете признанным политическим обозревателем, фельетоны ваши будут издаваться отдельными сборниками, самого вас изберут в сейм, вы будете получать огромные гонорары», — уговаривал его газетный король.
Комула знал, что означало подобное предложение, и отказался. Отказался от легких денег, но зато сохранил нечто более важное. А Тимо Уусмаа стал заурядным писакой буржуазной прессы. И все же Комула не мог поверить, что Тимо думает так, как пишет. Слишком невероятным казалось ему это.
В тот же вечер Комулу попросили немедленно прийти в партийный комитет. Там ему сказали, что русские товарищи обратились с просьбой предоставить убежище одному руководящему товарищу, который вынужден покинуть Петроград. Товарищ этот находится в Лахти, в местном отделении газеты «Тюёмиес», его нужно вывезти оттуда. Сделать это попросили Комулу: у него удобная квартира на окраине города, на Малми, сам он владеет русским языком.
Когда Комула дал свое согласие, его еще раз строго-настрого предупредили быть максимально осторожным, потому что этот русский — Ленин.
В поезде Комула всю дорогу думал, как надежнее укрыть Ленина. Одна мысль не давала покоя: какой же он из себя, этот вождь русских революционеров, о котором он, Комула, так много слышал? Ленин представлялся ему человеком высокого роста, видной наружности...
И когда ему навстречу поднялся самый обыкновенный, среднего роста человек и, улыбаясь, протянул руку, Комула даже растерялся.
— Что, товарищ Комула, не узнали?
Голос показался знакомым. Ба! Да ведь это же тот Самый русский, с которым он встречался в Хельсинки лет десять назад. Правда, тогда у него была другая фамилия. Так, значит, он, Комула, уже больше десяти лет знаком с Лениным и даже оказал ему некогда небольшую услугу?
Но вспоминать прошлое было некогда. Они стали обсуждать, как лучше организовать переезд: приказ об аресте Ленина сохранял силу и здесь, в Финляндии.
Вечером они сидели в вагоне третьего класса и приближались к Хельсинки. Ленин, устроившись в темном углу, притворился спящим. Комула всю ночь не смыкал глаз, считая станции. «Какое удивительное совпадение», — думал он. Десять лет назад его попросили найти русскую машинистку для одного человека. Тогда Комула не знал даже его настоящего имени...
Все шло хорошо. Рано утром они сошли на станции Тапанила, в нескольких километрах от Хельсинки. Ленин спокойно шел рядом с Комулой с таким видом, словно уже десятки раз бывал на этой станции.
Они на минуту остановились на перроне.
— А теперь куда? — спросил Ленин, улыбаясь.
— Сначала к нам, на Малми.
— Пешком?
— Да, пешком.
— Превосходно.
Утренний холодок предвещал солнечную погоду. Прохожих в этот час было мало, и никто не обращал внимания на двух мужчин средних лет, которые, тихо разговаривая между собой, шагали по дороге.
— Да, пока не забыл, — сказал Ленин. — Работает ли еще в университете товарищ Смирнов? Вы, наверное, знаете его? Преподаватель русского языка.
Комула знал Смирнова, но не мог с уверенностью сказать, остался ли тот на прежнем месте: ведь он, Комула, совсем недавно переехал в Хельсинки.
Надо как-то связаться с ним. Через него можно получать литературу, он же может помочь и кое в чем другом, говорил Ленин. Он был бодр и оживлен. Комула про себя не переставал удивляться, сколько у него энергии, у этого признанного руководителя русских большевиков.
— А Центробалт? Есть у вас с ним связь?
Комула не мог ответить и на этот вопрос.
— Ай-ай! Напрасно вы, товарищ, пренебрегаете такими славными соседями.
Комула стал оправдываться: контакты, конечно, есть и совместные действия тоже. Например, в Турку матросы во многом помогают рабочим...
Весело щуря лукавые глаза, Ленин присматривался к местности. Потом, сдвинув кепку на самый затылок, стал, оживленно жестикулируя, рассказывать о своих наблюдениях: о Финляндии, ее людях, природе.
Вскоре они уже сидели в маленькой квартире Комулы, пили кофе и продолжали беседу. Ленина интересовало буквально все: как живут финские рабочие, как обстоит дело с продовольствием, продолжаются ли стачки, имеют ли здесь рабочие представление о положении в России, что они думают о русской революции?
После кофе гостю предложили отдохнуть: не мешает и поспать после такой! дороги.
— Нет, я не устал нисколько, — ответил Ленин и попросил разрешения пройти в кабинет Комулы, поближе к книгам.
Ему не терпелось приступить к работе. Во что бы то ни стало надо закончить книгу о государстве. Ведь этот вопрос, вопрос о государстве, скоро может стать очень злободневным. Что делать со старым государством? Чем его заменить? Жизнь уже дает ответ на эти вопросы...
Объясняя свое нетерпение приступить сразу же к работе, Ленин словно извинялся перед хозяином.
В библиотеке Комулы он быстро нашел несколько нужных ему книг.
— Как удобно, когда под рукой такая богатая библиотека, — сказал он, подойдя к Комуле, и взял его за локоть. Ленин стоял перед плотно заставленными книжными полками, с восхищением разглядывая их. Комула был польщен. Книги — в сущности все его состояние. Книги и архивные материалы о рабочем движении, которые он уже давно собирает. II он был рад, что его книги пригодились Ленину.
Владимир Ильич взял с полки «Гражданскую войну во Франции» К. Маркса и «Террор» Мишле и, присев на край дивана, стал рассматривать их.
Так начался первый день жизни Ленина в Хельсинки, в небольшом домике на Малми. Он снимал с полки книгу за книгой, делал выписки и заметки. Наступил вечер, затем ночь, хозяева уже легли спать, а гость все сидел и работал.
Часы на стене отсчитали четыре удара. Комула проснулся и увидел, что в кабинете горит свет. Неужели гость все еще работает? Или, может, уснул и не погасил лампу?
Комула встал, подошел к двери, осторожно раздвинул портьеры. Ленин сидел за столом, лампа освещала его крепкие плечи и склоненную над книгами крупную голову. Постель, приготовленная на диване, ожидала его, белея нетронутыми простынями.
— Простите, товарищ, но надо и себя поберечь. Вы же приехали отдыхать...
— Нет, нет, дорогой друг. Отдыхать теперь было бы преступлением, — сказал Ленин живо и встал из-за стола, — барометр показывает бурю.
Ленин повернулся, и свет упал на его открытое лицо, широкий лоб и живые глаза, лукаво смотревшие из-под густых бровей.
— Понимаете, дорогой мой, — сказал он, ухватив Комулу за локти. — Мы идем к новому этапу нашей революции, величайшей из всех революций... И она, эта великая революция, не может миновать вашу страну... не может.
Эти слова Ленина заставили Комулу задуматься. Он никогда не сомневался, что революция придет в Финляндию. Но то, что она уже так близко, что к ней надо готовиться, — это было для него чем-то (новым, неожиданным.
На работе в редакции Комула все время беспокоился: «Как там на Малми? Только бы ничего не случилось...»
Несколько раз он выходил в соседнюю комнату звонить домой. Уже по тому, как спокойно отвечала сестра, он понимал, что дома все в порядке. Ему даже и спрашивать ничего не нужно было.
— У нас все в порядке, — говорила Айра. — Да... Пишет. И, кажется, чувствует себя хорошо. Да, да... Уже пили... Не забудь только принести ему газеты…
Успокоившись, Комула садился за работу.
Лето так и не принесло решающих перемен. Голод в стране усиливался, жизнь становилась все труднее, и недовольство охватило всю Финляндию. Началось брожение и на селе. Кое-где уже пролилась кровь, в безоружных торппарей и батраков стреляли, их избивали дубинками.
Особенно всколыхнули всех события в Гуйттиси. Во время сенокоса там началась забастовка, и когда бастовавшие собрались у маслозавода, вдруг из-за поленниц, стоявших во дворе завода, по ним открыли стрельбу. Семь человек из бастовавших остались лежать на земле.
«Это случилось на юге, в наиболее зажиточной части Финляндии. А что делается в глухих отдаленных провинциях страны, где губительные заморозки и нужда — постоянные гости, где торппарей и батраков эксплуатируют еще более нещадно? Да, тяжелые времена настали и для села», — думал Комула.
Он хорошо знал деревенскую жизнь. Сам он был родом из деревушки, где только три семьи жили более или менее безбедно, а остальные четырнадцать прозябали в вечной нищете. О ней, о нищете, говорил измученный, тупой вид женщин, которые и в будни, и по воскресеньям носили одну и ту же юбку. О ней говорили усталые глаза мужчин, угрюмо шедших на работу. Нищета выглядывала из хмурых окошек покосившихся избушек и серых дощатых лачуг. Был у нее, у нищеты, и свой запах — сырой и затхлый, схожий с запахом плесени, пропитавший углы, где валялось тряпье, и бивший в нос сразу же при входе в жилье.
Однажды Комула увидел у редакции человека из родных мест, старого Вяхяторппа. Старик был в серой тужурке, в пьексах с потертыми голенищами. На голове у него была зимняя шапка, хотя стояла еще осень.
Комула очень обрадовался, увидев старика. Как у них дела? Все ли они живут там, на старом месте? И как вообще жизнь?..
— Да все там же... Живем помаленьку...
— Чего же мы тут стоим? Пошли ко мне, — спохватился Комула.
Они вошли в редакцию, Эту — впереди, старик, немного смущенный, — следом за ним. Сели, закурили и стали, улыбаясь, рассматривать друг друга.
Да, эта встреча была совсем иной. А вот пятнадцать лет назад...
Комула служил тогда переводчиком в сенате. В его обязанности входило переводить прошения торппарей и ответы на них. Ответы казались ему возмутительными — они были краткие и грубые. Совет был один: все споры с помещиками улаживать по-хорошему, землевладелец волен поступать со своей землей, как ему заблагорассудится, так что будьте покорны и послушны воле хозяев.
Однажды он переводил жалобу, поступившую с мест, где он родился. Он хорошо, во всех деталях знал дело, о котором шла речь. И каждого из подписавших жалобу знал. Конечно же, настырный Вяхяторппа был одним из ее авторов, его подпись стояла первой. За ним подписался Тунала...
— Да, как там старый Тунала, жив еще? — спросил Комула.
— Жив старик!
— Да ну! Крепко держится за жизнь старина...
— Крепко. Нашего брата, торппаря, не так-то просто согнуть да сломить и на тот свет отправить. Ему еще хочется увидеть, каким станет этот свет...
Старик говорил не спеша, положив йогу на ногу и обхватив руками колено. Потом, он протянул Комуле письмо и, пока Комула читал, внимательно следил за выражением лица редактора, пытался угадать, что тот думает о письме.
Комула читал и живо представил себе, как писалось это письмо. Как собирались торппари, хмурые, сосредоточенные. Конечно, вечерами, после работы. Как они сидели в полутемной избушке вокруг стола, с которого только что убрали картофельную шелуху и кружки из-под простокваши. Комула знал, что из-за пустяков торппарь не будет жаловаться на хозяина. Видно, здорово приперло, раз написали прошение.
Тогда, пятнадцать лет назад, Комула попытался было переговорить с начальником канцелярии, что, может быть, следовало бы проверить жалобу, сам вызвался поехать, выяснить на месте причины недовольства. Но начальник канцелярии ответил язвительно: «Ваше дело — перевести ответ на финский язык. Обо всем остальном есть кому позаботиться».
И когда вскоре после этого Комула случайно встретился с Вяхяторппа, старик, услышав, что эту служит в сенате, сразу насторожился, насупился.
— Ах, там, значит...
«Значит, и ты туда забрался, на шее народа сидишь», — казалось, было написано на удивленном лице Вяхяторппа. Так у них тогда разговора и не получилось. Комула пригласил старика на чашку кофе, но тот отказался. «Пожалуй, лучше держаться подальше от господ: хоть и знакомый, и парень в общем-то неплохой, но кто его знает, что он будет выуживать. Ведь он тоже сидит там, в сенате, эти бумажки сочиняет», — наверно, думал старик.
Старик Вяхяторппа приходил в Хельсинки ходоком по какому-то торппарскому делу, с жалобой в кармане. Но у Комулы он даже совета не попросил. Вскоре после этого Комула ушел из сената и стал редактором газеты.
Да, многое переменилось с тех пор. И вот они сидят, оживленно разговаривая, улыбаясь друг другу. Комула смотрит на старика и замечает, что морщины на его лице стали глубже, кожа на подбородке обвисла. Он, Комула, знает, как тяжела жизнь этих простых тружеников. Они выносливы и крепки, как сосны, что растут на мшистых скалах, не поддаваясь ничему, упрямо тянутся вверх.
— Да, мы тоже требуем сокращения рабочего дня, — рассуждал старик. — Ведь торппарям и батракам помимо всего и на своем участке поработать надо. Пусть он и не свой, арендованный, но все же... Глядишь, со своей картошкой и хлеба на дольше хватит. Так что восьми часов отработок на хозяина с нас достаточно.
Комула был согласен со стариком. Он не торопился кончить разговор, хотя на редакторском столе лежала очень спешная работа.
— Я слышал, что у вас там даже оружие было пущено в ход? — спросил Комула.
— Да, было дело, — и Вяхяторппа сразу оживился: видно, этот вопрос для него самый больной. — Господа у нас спесивые, злые. У них теперь и свои отряды есть. Отряды самообороны. Вернее, конечно, было бы сказать, отряды «мясников». Так о них говорят.
И старик стал обстоятельно рассказывать:
— Дело было в июле, двадцать восьмого числа. У нас тогда бастовали. И вот, чтобы задушить забастовку, понавезли к нам всяких штрейкбрехеров бог весть откуда: и из соседних волостей — из Соухиярви, из Карвиа и даже из Хяменкюре. У них с собой было оружие. А мы этого не знали. Пошли мы, стало быть, посмотреть на них и кое-что сказать им. Они работали на поле хутора Тахло. Мы с дороги стали кричать им: «Не мешайте нам бастовать!» А исправник — он тоже был там — велел нам убираться. Мы, конечно, ни с места — стояли-то мы на проселке. Ну, а раз мы не ушли сразу, больше им ничего не (надо было. «Ну, держитесь, сейчас из вас котлеты будут!» — крикнул кто-то из них. И штрейкбрехеры набросились на нас. Туг и пошла драка. Одному из наших косой руку перебили, многих ножами поранили. Да оно и понятно, у нас-то ведь с собой никакого оружия не было.
До этой заварухи дело не дошло бы, если бы не господа из Хельсинки. Они все это подстроили, — говорил старик. — За день до этого приезжали прокурор Свинхувуд и сенатор по делам полиции Серлациус. Хозяева уже готовы были уступить: работа-то у них стояла. Сенокос еще не был закончен, да и пора приниматься за жатву. А господа приехали, поговорили с хозяевами — и те сразу ни в какую. Ночью из пяти волостей насобирали штрейкбрехеров. Вот и произошло кровопролитие... Уж действительно — свиная голова, этот Свинхувуд, — горячился старик. — Какой же он блюститель законов, коли сам подбивает людей на такие дела! А наш хозяин как почувствовал, что Свинхувуд за них, так сразу с револьвером в поле пошел. И только мы заикнулись о плате, о сокращении рабочего дня, давай на нас орать: «Жрите навоз и запивайте навозной жижей!..» Так и сказал, сволочь этакая.
Должна же и на господ найтись какая-нибудь управа. А то уж совсем они обнаглели. Нельзя людей так мордовать, как в царское время... — сердито закончил старик.
Перед Комулой лежало решение собрания торппарей, которое принес Вяхяторппа. Старик просил довести это решение до сведения правления социал-демократической партии.
Просматривая подписи под протоколом, Комула увидел, что старый Вяхяторппа носит фамилию Карпакко. «Танели Карпакко, владелец Вяхяторппа» — было выведено под протоколом. Комула спросил, не родственники ли старику те Карпакко, что живут в Турку.
— А как же, мы одного роду-племени. Там, в Турку, мои племяши. Брат жил на хозяйской земле в Лаукко, но его согнали, выселили. Да и я побаиваюсь, что с нами тоже выкинут теперь такую штуку...
— Не думаю. Рабочий класс теперь не позволит, — заверил Комула, но то, что рассказал старик, встревожило и его.
Потом старик заговорил о том, что, поскольку господа повсюду спешно точат ножи и кое-кому уже довелось этих ножей отведать, то односельчане просили его выяснить, где они, торппари, могут получить оружие.
Комула посоветовал обратиться к партийному руководству.
Они попрощались, и старик ушел. Комула смотрел из окна ему вслед. Старый Вяхяторппа неторопливо шагал по улице, глубоко засунув руки в карманы тужурки. На углу он остановился и еще раз оглядел здание редакции.
Комуле вспомнилось детство, когда они с матерью кочевали с одного места на другое. Мать работала то у одних хозяев, то у других.
Один год батрачила в деревне, где жил Вяхяторппа с женой и двумя сыновьями. Эту знал сыновей старика. Теперь они взрослые. И видно было, как старик гордится ими: вот каких, мол, орлов вырастил!
В их деревне дети зимой на улице не играли: босиком на мороз не выйдешь, а обуви не было. А если у кого и была, то ее берегли. Из избы в нужник бегали босиком. Прибегут обратно — пятки красные, и сидят у плиты, отогревают ноги. Или в лучшем случае шлепали в больших, одетых на босу ногу, отцовских опорках.
Так жили тогда. Так же, судя по рассказам старика Вяхяторппа, живут там и теперь.
Но теперь и туда, в глухие нищие деревушки, доходит гром борьбы, предвещая большие перемены.
Супругов Карпакко не назовешь домоседами. Они часто уходят в город. То на какой-нибудь вечер, то в гости, а то просто на рынок. Яли и Айни, наоборот, предпочитают сидеть дома.
По воскресеньям обе семьи спят долго. Но вот, наконец, на половине Висаненов начинается хождение: встала Айни. Тогда поднимается и Эстери. Топит печку, одевается, причесывается, раздвигает занавески на окнах, и в комнате сразу становится светлее.
Аукусти лежит на боку и, лениво покуривая, следит за хлопотами жены. Эстери ворчит:
— Яли по воскресеньям варит кофе жене, а не валяется, как ты, лежебока.
— Ну так и иди к нему.
Эстери, не ожидавшая такого грубого ответа, растерянно останавливается с горящей берестой в руке. Береста свертывается в трубочку, густой черный дым втягивается в плиту. Аукусти и сам замечает, что вышло немножко грубовато.
— Иди... ну и скажешь же ты, — сердится Эстери и укоризненно смотрит на мужа.
— Ну конечно... раз там такая сладкая жизнь...
В комнате воцаряется молчание. Эстери куда-то уходит. Аукусти неторопливо поднимается, начинает одеваться. Но когда Эстери возвращается, он все еще сидит на кровати, свесив босые ноги.
— Надень ботинки, пол-то холодный.
Натягивая теплые шерстяные носки, Аукусти примирительно замечает:
— У Аукусти Карпакко женка не ленивая. Ей подавать в постель не надо...
— Айни тоже не ленивая. Только Яли повнимательнее и любит жену больше, чем некоторые.
— Больше, чем кто?
— Больше, чем один брюзга.
И это говорится в таком миролюбивом тоне, что сразу исчезает недавняя натянутость. Эстери уже воркует, что им, женам, хотя они всего лишь жены простых рабочих, тоже нравится, когда за ними иногда поухаживают и когда к ним проявляют внимание.
— Еще бы не нравилось... — бурчит муж.
Карпакко любит читать, и если он берется за книгу, не дай бог его потревожить. Эстери сама никогда не читает и ей даже дела нет, что это ее Аукусти ищет в книгах.
У Висаненов читают оба. Главным образом толстые романы. Иногда Яли берет сына на колени и читает вслух, но мальчик скоро начинает ерзать и соскакивает на пол. А Айни сидит рядом с мужем и, обняв его, слушает, как он читает, ровно и выразительно.
Так идет жизнь в обеих семьях. У мужчин случаются неприятности на работе. Бывают забастовки — и тогда с деньгами становится туго. А жизнь и без того все труднее и труднее.
Эстери и Айни вместе ходят на рынок и все чаще приходят домой расстроенные. В Раунистуле они знали одно место, где еще недавно можно было купить хлеб у спекулянтов. Правда, стоил он дорого. А осенью его и там не стало. Денег не хватает, и приходится продавать вещи или закладывать в ломбарде. «Как же живут те, у кого семьи большие?» — удивляются Эстери и Айни: они и то едва концы с концами сводят.
Да, конечно, земля в их стране не плодородная. С каменистых полей и болот богатый урожай не возьмешь, хотя труда и немало положишь. Уж кто-кто, а Аукусти Карпакко это знает. Одно ему непонятно. Пусть время трудное, но можно же завозить хлеб из России, чтобы его всем хватало. Но, видимо, не хотят возить. И не знает Карпакко, что хлеб завозят по-прежнему, только отправляют его почему-то на север...
Аукусти вступил в отряд рабочей милиции, созданный для поддержания порядка в городе. Начальником отряда был человек энергичный, деловой, и милиция справлялась со своими обязанностями гораздо лучше, чем. прежняя полиция.
Как-то, возвращаясь с занятий, Аукусти проходил мимо магазина, где работал Энокки, и решил зайти повидать брата, узнать, как он живет. Энокки, обычно молчаливый, сегодня был на редкость словоохотливым. Братья разговаривали долго. Иногда Энокки отходил к покупателю, отрезал талоны от карточек, отвешивал хлеб и опять возвращался к Аукусти. Облокотись о прилавок, они продолжали разговор.
Энокки все предостерегал брата, уговаривал не связываться с красногвардейцами. Уж он-то ни в какие гвардии не пойдет. Вот и управляющий «Валио» говорит, что вооруженная борьба противоречит принципам кооперации. Энокки придерживался мнения, что кооперация должна действовать лишь там, где дело надежное, прибыльное. Он согласен с Маркканеном, что лучше купить пачку кооперативных акций, чем браться за оружие и добиваться чего-то большего. Кто знает, чем там кончится, а тут уж точно в конце года на акции что-нибудь получишь. И если дела пойдут хорошо, то на твою долю достанется кругленькая сумма. И так понемногу, глядишь, у каждого жизнь будет лучше и лучше.
— То-то и видно, что лучше становится, — возразил Аукусти насмешливо.
— Нет, я серьезно.
Долго еще Энокки уговаривал брата отнести винтовку обратно.
— Не отнесу, и не думай... Я знаю, что делаю, — сказал Аукусти и, повесив винтовку на плечо, с важным видом стал спускаться по крутым ступенькам каменного крыльца.
Эстери пришлось пойти работать. Сиркку она на день оставляла у Айни. Иного выхода не было. Айни тоже устроилась бы на работу, но она была уже на последнем месяце.
Вскоре Айни ушла в родильный дом. Яли по пути на работу каждое утро относил сына к бабушке, на Корппола-гору. Обычно мальчик всю дорогу дремал, прижавшись к отцу. Но иногда они разговаривали:
— Папа, а ведь Паво плохой.
— Почему же?
— Он плюется и дерется... И на бабушку плюется...
Яли не знал, о каком Паво идет речь, но все же сказал:
— Конечно, Паво нехороший мальчик.
Когда они приходили к Висаненам, старика уже не было — он успевал уйти на работу, не дождавшись сына.
Наказав малышу слушаться бабушку, Яли бросался догонять отца. А малыш оставался на весь день на попечении бабушки.
У бабушки ему было неплохо. У нас всегда припасено для внучонка что-нибудь вкусное: то пряник, то яйцо, то чашка молока. И где только она ухитрялась все это доставать в такое время?
Старик Висанен любит беседовать со своим толстощеким внучонком.
Как-то в субботу, окончив работу раньше обычного, старик решил постолярничать в своем сарайчике. Яли где-то задерживался, и мальчик играл во дворе. Увидев деда, он пошел следом и остановился в дверях сарая. Здесь он был впервые. И чем дольше смотрел, тем больше изумлялся.
— А это не все твое... — сказал вдруг-малыш.
— Что это? — спросил дед, не поднимая головы.
— Эти иглушки... вот эти...
И малыш показал на развешанные по стенам пилы, рубанки, сверла, модели...
— Ты уклад их?
— Вот как... Ты говоришь, что я их украл?
— Уклад.
— Так ты, значит, обвиняешь меня в воровстве...
Старик обернулся и посмотрел на внука. «Откуда ему пришло такое в голову?» — думал он, вынимая непослушными пальцами стружку из рубанка. И затем с самым серьезным видом, словно оправдываясь, сказал:
— Ах, вот как... значит, ты меня называешь вором? А знаешь ли ты, что никто не называл старика Висанена вором?
Было что-то трогательное в той важной степенности, с какой разговаривали старый Висанен и маленький белоголовый карапуз в красных полосатых варежках.
В свое время Яли доставил старикам Висаненам большие огорчения: все думали, что Яли обманул дочь Ялонена, сбежал. Старик тогда даже перестал ходить в Рабочий дом, людей стыдился. Он знал, что о таких делах любят посудачить...
Старики очень любили внука. Нравилась им и невестка: Айни перенесла все, что случилось, никому не жалуясь, даже ни разу ничего плохого не сказала о Яли.
Зато с сыном у старика Висанена и теперь нередко случались споры.
Старик был одним из тех, кто организовывал в городе первые рабочие объединения. В этих объединениях сильно было влияние просветительских идей. Рабочих уверяли, что у них и у их хозяев общие интересы, что при взаимопонимании можно построить мост, связывающий труд и капитал. О таких мостах мечтал и Висанен. Своим идеалам старик остался верен и теперь.
Эту Салин и многие другие нынешние руководители социалистов призывали к решительной классовой борьбе, и, хотя старый Висанен не мог принять этих новых идей, он по-прежнему участвовал в рабочем движении, потому что сросся с ним всей душой.
А сын его шел новыми путями.
Все эти недели Ялонен был страшно занят — надо было укрепить отряд Красной гвардии. Он переговорил со многими рабочими. Никто по был против того, чтобы организовать сильный отряд. Но где взять оружие?
— Попросим у русских, — предложил Юкка, и сказал оп это таким тоном, словно дело было уже почти улажено.
В штаб Красной гвардии, расположившийся в Рабочем доме, один за другим приходили рабочие и просили записать их в отряд. Старик Анстэн почти все свободное время просиживал в штабе, помогая Юкке. Вскоре были составлены списки и вывешено расписание занятий. Руководили обучением русские матросы.
За лето Тойво сильно вытянулся и возмужал. Он выглядел старше своих лет. Когда на верфи стали организовывать отряд, он тоже хотел записаться в красногвардейцы, но его не приняли. И Тойво решил поговорить с Юккой.
— Значит, ты хочешь в Красную гвардию? — Ялонен пристально посмотрел на Тойво: что ни говори, серьезный парень, давно у него в бригаде не было такого старательного и выносливого подручного.
— Я-то хочу, да вот не берут... — вздохнул Тойво.
Юкка обещал помочь.
На другой день Тойво дождался Ялонена у подъезда Рабочего дома, и они вместе прошли в штаб Красной гвардии.
— Послушайте, друзья, как же нам быть с сыном Венну? — сказал Ялонен с таким озабоченным видом, словно предстояло решить очень трудный вопрос.
— А что такое? — спросил Анстэн, глядя поверх очков, съехавших на самый кончик носа.
— Дело в том, что он слишком молод. Пацан еще. И к тому же беспартийный... и не член профсоюза...
— Нет, я член профсоюза и на все собрания хожу, — возразил Тойво, умоляюще оглядывая рабочих.
— Да, тяжелый случай, — вслух подумал кто-то.
— А что, если парня принять в партию? Иначе ему нельзя дать винтовку.
— Да, конечно, сперва надо вступить в партию. Понимаешь, парень?
Что ж тут понимать? Оружие принадлежит рабочим организациям и дают его только людям проверенным — членам этих организаций.
Для Тойво давно уже было ясно, что, когда придет пора, он тоже вступит в социал-демократическую партию. Он состоял в союзе Иханне-Лийтто[8], а весной вошел в молодежное объединение. Теперь он может вступить в партию. Ну что ж, вступим. Ведь он и так уже участвует во всем наравне со взрослыми.
Так Тойво Халонен в четырнадцать лет стал членом социал-демократической партии Финляндии. Тогда же его приняли и в Красную гвардию, записали во вторую роту.
Тойво был вне себя от радости, он почувствовал себя совсем взрослым. Роты, взводы... Раньше он читал о них только в книгах...
Тойво дали винтовку, и этот день для него был настоящим праздником. Возвращаясь домой в тот день, Тойво Досадовал, что уже успело стемнеть и никто не видит, как он шагает через двор с винтовкой на плече.
Когда Тойво вошел в комнату и поставил винтовку в угол, рядом с вешалкой, Халоска вздрогнула:
— О господи!.. Отнеси сейчас же обратно, слышишь! Сейчас же!
— Да это только для порядка...
— Ах, для порядка! Ты слышишь, что тебе мать говорит? Отнеси сейчас же... — настаивала Халоска.
— Не отнесу.
Впервые в жизни Тойво не послушался матери.
Он принялся чистить и смазывать свою винтовку. Сеппо стоял рядом затаив дыхание. Вот это да, настоящая винтовка! И Тойво был в его глазах большим и сильным, почти богатырем.
— Не подходи близко, — крикнул Сеппо зашедшему к ним Лассэ Ялонену. Вдвоем они наблюдали, как Тойво чистит оружие.
Вечерами отряд собирался во дворе Рабочего дома. Ялонен, назначенный командиром роты, обходил строй, чуточку более строгий, чем обычно.
В груди у Тойво екнуло, когда Ялонен взял его винтовку и стал осматривать ее. Потом Юкка протянул винтовку обратно, и по выражению его лица Тойво понял, что все в порядке.
Халоска сидела в церкви на своем обычном месте и старалась слушать воскресную проповедь пастора Ренквиста. Но что-то мешало ей сосредоточиться, какая-то внутренняя тревога не давала вникнуть в содержание проповеди. Она видела лишь маленькие, круглые глаза пастора, которые он то и дело устремлял вверх, да белоснежный воротничок на его сутане. Халоска была верующей всю жизнь. Венну, бывало, подшучивал над ней. А когда Венну умер, она стала чаще ходить в церковь, заводила, дома разговоры о жизни в раю, о милосердии божьем.
Ренквист служил благодарственный молебен в честь дня в Борках.
Почти тридцать лет тому назад, в 1888 году, в этот день, 30 сентября, в России у станции Борки, неподалеку от Харькова, произошло крушение поезда. Царский поезд сошел с рельсов. Погибли двадцать человек. Но император Александр III, императрица и цесаревич (позже царь Николай II) и вся царская свита остались невредимы. Каждый год во всех церквах благодарили бога, совершившего чудо и спасшего «милосердного государя».
И хотя царя уже не было, Ренквист по-прежнему с усердием служил молебен, к которому многие националистически настроенные финские священники даже при царе относились с пренебрежением, выражая этим свою неприязнь к дому Романовых. Пастор читал свою проповедь самозабвенно.
Халоска уже не раз думала о том, как это священники умеют так здорово управлять своим голосом. Звучит он у них совсем иначе, чем при обычной речи, и дрожит как-то странно, и такое в нем сострадание, такая любовь к людям...
— Суть веры христовой — в любви, — поучал Ренквист. — Раздоры уводят нас от Христа. А без любви к ближнему человек подобен угасшему светильнику в вечной темноте... Христианин всегда должен быть защищен от мирских искушений, ибо красный дьявол подстерегает его повсюду...
Пастор осмотрел свою паству, заметил, что ее составляют главным образом женщины (все в черных платьях, в черных платках, с черными молитвенниками в руках), и неожиданно повысил голос:
— Изгоним же его из нас, это исчадие зла! И кто осмелится поднять руку на высшую власть, тому надо отсечь руку...
Халоска вздрогнула. Она вдруг поняла, что ее тревожило. Едва кончилась служба, она поспешила домой. Она думала о Тойво. Она знала, какая беда угрожает ее сыну. И даже смерть Тенхо казалась ей теперь наказанием божьим.
Придя домой, Халоска схватила винтовку, стоявшую в углу за кроватью, и понесла ее на чердак. Винтовка казалась ей тяжелой и страшной. Спрятав ее, она медленно спустилась вниз.
Было воскресенье, Халоске некуда было торопиться. К знакомым она не ходила, и у них мало кто бывал. Даже Старина что-то давно не заходит. Вся во власти непонятных чувств, Халоска пошла в прачечную. Развела огонь под котлом, потом сходила домой, переоделась и принялась за работу.
Старый Халонен церковь не посещал. По воскресеньям, когда все расходились по своим делам, он оставался дома один.
Смеркалось. В плите весело потрескивал огонь, слабо освещая сквозь конфорки комнату. Старик слышал, как пламя бьется в топке, и, подходя к плите, чувствовал, как от нее пышет жаром.
Расхаживая взад-вперед по комнате, старик стал напевать себе под нос:
Глуха и черна эта вечная ночь.
Пробили часы две-на-дцать...
По лицам усталым струится пот,
Ра-бо-чие дре-млют, сидя.
Голос его дрожит, и кажется, песня вот-вот угаснет.
Так же черна и работа в аду,
Где хлеб мы себе добываем.
Купил капитал за бесценок меня —
Всю кровь и по-след-ни-е си-лы...
На вечерах в Рабочем доме старик Халонен никогда не поет, там он только слушает, как поют другие. Вот дома — другое дело. Начинает он тихо, словно подыскивая мотив, потом голос его становится громче, песня звучит уверенно, задушевно:
Я о во-ле народной тоскую.
Встань, рабочий миллионный люд!
В бой стремлюсь за свободу свя-ту-ю,
Где, как ро-зы, зна-ме-на цве-тут...
Песня нравится Халонену. В ней говорится о страданиях рабочего люда, о его горькой жизни. Каждая строка словно о нем самом.
Старик Халонен ослеп более десяти лет назад. Раньше Халонен был каменотесом. Однажды взрывали скалу красного гранита, заряд динамита почему-то не взорвался, и десятник сказал: «Сходи-ка, Халонен, узнай, в чем там дело».
Халонен вышел из укрытия и направился к скале. Он был уже в нескольких метрах от нее, когда грохнул взрыв, страшная сила сбила его с ног, и он потерял сознание.
Очнулся он в больнице. Кругом стоял сплошной мрак, а в голове была жгучая боль. Он сразу понял, что дело плохо.
Не одну неделю пролежал Халонен в больнице. Врачи удалили осколки камня из глаз, зрение он потерял навсегда. Потом была долгая тяжба с компанией.
Хозяева компании отказались платить пособие за увечье. Они считали, что Халонен во всем виноват сам. Юристы нашли в кодексах законов соответствующие статьи и доказали это. И так как в договоре о найме подобные несчастные случаи оговорены не были, Верховный суд вынес решение, что хозяева каменоломни не обязаны выплачивать пострадавшему пособие. Так и кончилась эта судебная волокита, тянувшаяся почти год.
Правда, после этой истории с Халоненом каменотесы настояли на том, чтобы в контракты были внесены пункты, особо оговаривающие подобные случайности.
Халонен получил небольшое пособие от общины и на эти деньги жил у своего сына Венну. И после смерти Венну он оставался с его семьей.
Он по-прежнему посещает все собрания и вечера в Рабочем доме, сидит прямой и неподвижный. «Дух Илкки[9] должен жить в рабочем человеке, — говорит старик. — Надо стоять и бороться за свои права, стоять и бороться, бороться хоть до виселицы, но не сдаваться».
На Комулу, который часто выступал в Рабочем доме, этот слепой старик в первом ряду, в поношенной сермяжной куртке, с мозолистыми руками, державшими узловатую палку между колеи, производил неизгладимое впечатление.
Узнав, что Комула уехал, старик огорчился. «Он такой хороший оратор, этот Комула. Конечно, там, в Хельсинки, умные люди теперь нужнее».
Деда в Рабочий дом сначала сопровождал Тенхо, потом эта обязанность постепенно перешла к Тойво.
Тойво охотно соглашался быть поводырем деда. По вечерам в Рабочем доме интересно, встречаешь приятелей-мальчишек, можно брать книги из библиотеки, смотреть репетиции драматического кружка.
Подобно старому солдату, который любит поделиться фронтовыми воспоминаниями, старик Халонен всегда не прочь поговорить о своих прежних работах. Для него это самые дорогие воспоминания. Проходя медленным, неуверенным шагом по городу в сопровождении внука, он иногда вдруг останавливается и, словно зрячий, смотрит на какое-нибудь здание.
— Вот эту арку обтесали мы с Кронсбергом. Постой, сколько же лет с той поры прошло? Да мне было тогда за сорок, теперь — шестьдесят три. Да, уже больше двадцати лет. Тебя тогда еще и на свете не было...
А на другой улице старик показывает на большой угловой дом.
— Вот эту каменную стену я строил. Вот эту. Три года на нее ушло...
Тойво рассматривает огромное каменное здание, его шероховатые серые стены, возвышающиеся, словно скала, и ему кажется невероятным, что такой замок возведен руками деда.
А старик указывает пальцем:
— Смотри... На арке ворот... вон там... две медвежьи головы и венки. Видишь? Мы их вырезали со стариной Халбери. У него еще венок получился чуть поменьше моего. За это нам срезали тогда половину платы.
Когда-то в молодости, много-много лет назад, старик Халонен побывал в Америке, но об этой поре своей жизни он не любил вспоминать. Изредка только с усмешкой говорил, что так он и не попал в Америке на тот рудник, где золота можно настрогать даже деревянным ножом сколько душе угодно... Он работал в Питсбурге, на большом чугунолитейном заводе. Осенью началась безработица, и его как новичка уволили одним из первых. Зима прошла в мытарствах и скитаниях по стране, языка которой он не знал. К тому же он страшно тосковал по дому и решил уехать обратно на родину. Одолжив у товарищей денег на дорогу, Халонен вернулся в Финляндию.
Там, в Америке, он выучил печальную песню о тяжелой жизни рудокопов. Там, за океаном, ему тоже довелось познать эту жизнь. Встречал он и человека, сложившего эту песню, и даже познакомился с ним. Это был финский социалист Сантери Мякеля.
Быть может, поэтому старику так полюбилась песня, и частенько, оставшись наедине, он напевает ее.
Фомин торопился. Нужно было подремонтировать две подводные лодки хотя бы настолько, чтобы отбуксировать их в Хельсинки, прежде чем залив замерзнет. Лодки нельзя оставлять на зиму в Турку: кто знает, что может случиться, а дирекция верфи всячески затягивает ремонт.
Только полы черной шинели широко разлетались по сторонам, когда Фомин, перемахивая через несколько ступенек, поднялся на корабль.
Капитан Юшкевич собирался куда-то уходить. Заметив Фомина, оп остановился на палубе. Капитан стоял, насупясь, заложив руки за спину.
— Я прибыл сообщить, что Центробалт приказал поднять красные флаги на всех кораблях.
— Что это еще за комедия? — сердито спросил Юшкевич. Ему не правилось, что этот инженер часто бывает на канонерке. «Сидел бы на верфи и следил за ходом ремонтных работ. Что ему здесь надо?»
— Завтра красный флаг должен быть на флагштоке. Я прикажу Демину проследить за исполнением...
Фомин отдал честь и ушел.
Юшкевич в растерянности остался стоять на палубе. Скривив губы в презрительной усмешке, оп смотрел, как запросто Фомин заговорил с каким-то матросом. «Ишь, за руку здоровается. Тоже мне, офицер, с матросней запанибрата...»
Фомин и Демин присели на корме. Несмотря на холодную погоду, Демин был в одной тельняшке с засученными рукавами.
— Ну что ж, сделаем! Все будет в порядке! — сказал Демин. И они пожали друг другу руки.
Между Кронштадтским Советом матросских и солдатских депутатов и Петроградским Временным правительством давно уже шли трения. Все базы Балтийского флота поддерживали кронштадтцев. Правительство приказало распустить Центробалт. В ответ на это балтийцы отказались выполнять какие бы то ни было распоряжения правительства. В знак протеста Центробалт решил поднять на всех кораблях красные флаги и те опускать их до тех пор, пока власть в России не перейдет к Советам. Матросы требовали созыва съезда Советов, прекращения травли Ленина, требовали действий — похода на Петроград и ареста сидевших там десяти министров-капиталистов.
Осенью скалы Корппола-горы выглядят серыми, мрачными. Но и на них своя жизнь, свои обитатели. Лениво взмахивая крыльями, на сосну, покачивающуюся на вершине горы, садится ворона и, вытягивая шею, исторгает протяжные «кар-кар-кар!»
А вот с камня на камень перескакивает трясогузка. Налетит порыв ветра, и она опять подскочит и перепрыгнет далеко вперед. Веселая птица — все пританцовывает...
Аукусти Карпакко с улыбкой следил за трясогузкой. Они с Сиркку стояли на самой вершине Корппола-горы.
На берегу шумели, роняя шишки и иглы, низкорослые сосны. Их ветви гнулись, но не ломались. У Аукусти была мысль съездить на рыбалку. Давно не бывал. Да разве поедешь! Когда на море такая волна, о рыбалке и думать нечего.
Порой казалось, что на западе между тучами уже появляется просвет и проглядывает синева.
Девочка взглянула на отца. Ей так хотелось увидеть солнце. Вдруг сзади посветлело. Аукусти обернулся — и в самом деле! Там, на востоке, в тучах появился разрыв, пробился долгожданный луч солнца...
Внизу по-прежнему бились о камни и пенились волны, над пучиной стлались тяжелые серые тучи, но уже стало заметно светлее. Ухватившись ручонкой за сильную руку отца, Сиркку вдруг запела тонким голоском заклинание, слышанное от матери:
Не скрывайте, тучи, солнца,
Прочь уйдите и развейтесь,
Пусть оно нам ярче светит!
Сиркку любит гулять с отцом, но сегодня очень холодно.
— Папа, пойдем домой...
Сиркку уже большая, скоро ей шесть лет, а когда она говорит таким жалобным голосом, Аукусти, как маленькую, берет ее на руки. И девочке это нравится.
Вот и теперь Аукусти наклонился:
— Ну, иди к папе на ручки.
Девочка обвила ручонками шею Аукусти, и они стали спускаться с горы. Сиркку смотрела на город. Отсюда казалось, что он находится еще дальше.
Вдруг отец остановился. Впереди, внизу, на мачте канонерской лодки опять развевался красный флаг.
Сиркку заглянула отцу в глаза:
— Папа, что?
— Ничего, — ответил Аукусти, улыбнувшись дочери.
Утром на канонерке был поднят красный флаг, но вскоре его спустили. А теперь он снова на мачте, и там, на другом берегу, на складах, тоже развевались два красных флага. Что бы это могло значить — русские повсюду подняли красные флаги? Или, может быть, они свергли Временное правительство?
Но в газетах об этом ничего не пишут. Сообщалось, правда, что отношения между флотом и правительством стали еще напряженнее. «Что бы это значило?» — ломал голову Карпакко.
Ночь на канонерской лодке прошла бурно. Уже накануне пошел ропот: все говорили о поведении капитана Юшкевича, который, угрожая пистолетом, заставил снять красный флаг.
С вечера в береговом карауле стоял Ильин. Сменившись с вахты, он прошел в кубрик к Демину и рассказал» ему, что капитан уходил куда-то и вернулся на лодку в сопровождении двух штатских, по-видимому, финнов.
— А потом? — спросил Демин.
— Они долго были у Юшкевича. А когда уходили, оба несли под мышкой по тяжелому свертку. Мне показалось, что это были винтовки…
— Винтовки? — Демин так резко вскочил с койки, что под тельняшкой обнажилась мускулистая грудь с татуировкой.
— Да... мне так показалось, —проговорил он тихо, — Ну, а ты что?
— Я? Хотел спросить у них. Но так и не спросил, потому что сам капитан провожал...
— Болван! Что же ты не сообщил сразу?
— Я думал, что...
Ильин растерянно умолк.
— Ты думал! Тоже мне — страж революции...
Демин стал торопливо одеваться. Нахлобучив бескозырку, сказал повелительно:
— Пошли.
Илья Кардаев и Ильин последовали за председателем судового комитета. Прошли прямо на склад оружия.
— Сколько винтовок числится на лодке? — спросил Демин у боцмана.
Заикаясь, тот стал докладывать. Не хватало четырех винтовок.
— Отвести его в карцер. Свистать всех наверх.
Весь экипаж был поднят на ноги. На канонерке захлопали двери и люки. Замелькали тельняшки, на палубу сбегались матросы.
Демин немедленно послал за Фоминым. Вместе они прошли в каюту капитана.
Юшкевич сидел на краю койки. Угрюмый, с окладистой черной бородой, капитан казался старше своих лет. Он не спеша оделся и, стоя спиной к вошедшим, спросил, в чем дело.
— Винтовки? Я передал их представителям Красной гвардии.
— Неправда. Красногвардейцы обратились бы к нам.
Но на всякий случай Фомин послал Демина к Илонену.
Демин быстро вернулся: в штабе Красной гвардии об этих винтовках ничего не знали. Стало ясно: оружие продано белым.
Срочно собрали судовой комитет. За столом были Фомин, Демин, Илья Кардаев в качестве секретаря и еще два члена комитета. Юшкевич сидел посередине кают-компании. Сперва капитан вел себя вызывающе, но потом, роняв, что дело грозит принять серьезный оборот и матросы не намерены с ним шутить, сник. С потерянным видом он смотрел на фуражку Фомина, лежавшую на столе.
Больше всех говорил Демин. Упершись кулаком в стол, чеканя каждое слово, он обвинял Юшкевича в предательстве дела революции.
Капитан вздрогнул, взглянул на матросов. Никто не выступил в его защиту.
— Только так можно расценивать подобные поступки! Глумиться над красным флагом и продавать оружие врагам революции! Да из этих же самых винтовок будут стрелять в нас или в наших товарищей, финских рабочих! Верно я говорю? — Демин обвел взглядом своих товарищей.
— Но вы же даете оружие красным. Я знаю, — пытался оправдываться Юшкевич.
— Без распоряжения Центробалта мы не отдадим никому ни одной винтовки. А если Центробалт прикажет — тогда другое дело. Ему все должны подчиняться.
— Центробалт распущен, — не уступал Юшкевич.
— Распущен? Это мы еще посмотрим!
— Все ясно! Чего тут препираться.
— Да, все ясно. Давай решать.
Ильин был потрясен. Он совсем не предполагал, что дело настолько серьезно. Может быть, лучше было бы ему молчать, не рассказывать ничего. Ему стало жаль капитана, который сидел, низко опустив голову.
Слово опять взял Фомин.
— Мы предупреждали Юшкевича еще во время корниловского мятежа. Помните? — Фомин обращался не к капитану, а к матросам, — Но Юшкевич продолжал контрреволюционную деятельность. Революционные моряки должны очищать свои ряды от изменников...
Фомин говорил негромко, но убедительно. Тем временем Демин набросал что-то на бумаге, а затем зачитал чуть дрожащим голосом:
— Поскольку стало известно и подтвердилось, что бывший капитан лодки Юшкевич совершил тяжкое преступление против революции, — Демин кашлянул, — в тот решающий момент, когда контрреволюция пытается разогнать наши революционные демократические организации и разбить наши силы, предлагаю, — Демин снова прокашлялся, — изменника Юшкевича приговорить к расстрелу. Есть другие предложения? Нет. Ставлю на голосование. Кто «за»?
Все подняли руки. Только одна рука поднялась медленно, неуверенно. «Ильин, — заметил Демин и подумал: — Надо с парнем провести работу, объяснить ему. Многого он еще не понимает...»
Именем революции капитан Юшкевич был приговорен к расстрелу. Такова была неумолимая логика революции.
Фомин сказал, что надо поставить в известность Центробалт, и поручил Демину связаться с Хельсинки.
К утру ветер чуть стих, начал моросить мелкий дождь. Аукусти решил все же съездить на рыбалку. Быть может, удастся поймать на уху. В такое дождливое утро рыба обычно хорошо клюет.
Сырой, промозглый туман уже рассеивался, когда Аукусти стал вычерпывать воду из лодки. Отвязав лодку, он направился вниз по реке.
Проплывая мимо канонерки, стоявшей около парома, Аукусти взглянул на мачту. Флаг был на месте, по-прежнему гордо развевался над судном. Там, наверху, порывы ветра были, видимо, сильнее: слышно было, как хлопает мокрое полотнище.
Аукусти заметил, что на палубе канонерки происходит что-то странное. Несколько матросов толкали вперед чернобородого человека. Оп был в офицерской форме, без головного убора; из-под расстегнутого кителя белела сорочка. Человек этот отчаянно сопротивлялся. С палубы доносились голоса.
Аукусти перестал грести и стал наблюдать. Но с корабля ему махнули, чтобы он не задерживался. Аукусти взялся за весла, сделал несколько гребков, потом опять остановился неподалеку.
Матросы стащили чернобородого по трапу на берег и поставили под обрывом, подняли винтовки, прицелились... Прогремел залп — и человек упал.
Черт возьми! Ошеломленный Аукусти даже вскочил с сиденья. Он увидел, что тело расстрелянного заворачивают в брезент.
На рыбалке Карпакко только и думал о происшествии, очевидцем которого неожиданно оказался. Такого оборота он не ожидал. Русские расстреляли своего же! «Наверно, матерый был буржуй, если с ним обошлись так круто. А может, совершил какое-нибудь тяжкое преступление, — кто его знает».
Но во всем этом было что-то такое, что нравилось Карпакко. Эти парни, видимо, знают, как действовать.
II, когда нужно бить наверняка, идут на самые крайние меры.
Днем уже весь город-знал о том, что матросы канонерки расстреляли своего капитана. Стала известна и причина: капитан пытался сорвать красный флаг и тайно продал оружие белогвардейцам. На набережной толпились люди. «Вон, вон там они его шлепнули. А флаг-то все развевается...»
— Молодцы ребята., — сказал кто-то. А сосед взглянул на него, словно спрашивая: «Чего тут хорошего, если люди друг друга убивают? Произвол, да и только».
Вечером, когда на верфи зашел разговор о расстреле офицера, Карпакко рассказал рабочим, что он своими глазами видел, как все было.
— Да, у них неважнецкие отношения с Керенским. Матросы — за парод, а среди офицерья еще всякой сволочи полно, — сказал Ялонен.
— А господа-то наши? Оружием, значит, обзаводятся. Недоброе затевают они... — ворчал Анстэн.
— А ты только теперь заметил, — усмехнулся Юкка.
— Темные дела творятся, черт побери, — заключил Кярияйнен.
— А кто их знает, чего они замышляют, эти господа...
После этого случая Аукусти многое стало яснее. Другими глазами он теперь смотрел на русских матросов, встречаясь с ними в городе или на собраниях. Он почувствовал к ним что-то похожее на уважение и симпатию.
Квартира начальника Красной милиции Хельсинки, к которому Ленин перешел жить, была просторной и тихой, и, хотя находилась она в центре города, в Теле, здесь было безопаснее, чем у Комулы.
Днем дома оставались старая хозяйка, тихая молчаливая финка, и ее внук, маленький кудрявый шалунишка, который сразу так привязался к гостю, что готов был играть с ним хоть целый день.
Кончалась первая неделя сентября. Все утро Ленин работал над статьей «Русская революция и гражданская война».
«И русские Советы, союз русских рабочих и беднейших крестьян, стоят не одиноко, в своих шагах к социализму. Если бы мы были одиноки, мы не осилили бы этой задачи до конца и мирно, ибо это задача, по существу дела, международная. Но у нас есть величайший резерв, армии более передовых рабочих в других странах, в которых разрыв России с империализмом и с империалистской войной неминуемо ускорит назревающую в них рабочую, социалистическую революцию».
Владимир Ильич чувствует прикосновение маленьких ручонок, но делает вид, будто ничего не замечает. Он продолжает писать, а сам с легкой улыбкой наблюдает исподволь за малышом. Что же это Унто опять затевает?
Придется, видно, немного поиграть. Деваться некуда. На это, конечно, уйдет несколько минут дорогого времени (ох, какого дорогого!). А с другой стороны, не мешает и отдохнуть немного. Чтобы голова лучше работала...
Когда минуту спустя на шум прибегает испуганная бабушка, к своему изумлению, она видит, как гость и Унто ползают по полу, играют в лошадки. Унто сидит верхом на русском.
Она берет мальчика за руку, но малыш упирается, не хочет уходить.
— Ничего, бабушка, ничего, — говорит гость.
Они стоят и оба смотрят на Унто. Русский улыбается, гладит малыша по головке. Взгляд у него добрый, говорит он что-то ласковое, и старой финке хочется побеседовать с этим человеком, спросить что-нибудь, рассказать о себе, но она не может — не знает его языка.
Она отвечает что-то по-фински, но гость не понимает. Она разводит руками, виновато улыбается и уводит Унто на кухню.
Ленин снова садится за работу.
Проходит (немного времени, и Унто тащит гостя смотреть игрушки. Их у него немало. В углу стоит игрушечный конь. Картонная голова потрескалась, бока ободраны, хвоста нет.
Гость присел на корточки и осматривает коня. Унто держит его за гриву и старательно объясняет что-то. «Ага, у лошадки тут болит», — понял Ленин. И про себя думает, что малышу надо бы купить нового коня, получше и покрасивее.
Потом Ленин начинает расставлять стулья по местам. Мальчик изо всех сил помогает ему, и они вместе аккуратно расправляют половики.
— Ну и казак! Ай, казак! — говорит Ленин, качая головой.
Вечером Ленин заметил, что хозяин квартиры пришел домой расстроенный.
— Что-нибудь случилось?
— Да вот, понимаете, — и хозяин стал сокрушенно рассказывать, что народ громит магазины и силой забирает продовольствие, а он, начальник милиции, не знает, как ему быть.
— Куда же это годится? Ведь я вынужден буду применять оружие, чтобы восстановить порядок, — говорил он озабоченно.
Ленин громко рассмеялся. Начальник милиции растерянно смотрел на гостя. «Что тут смешного? Тут не до смеха».
— Что же получается? — сказал Ленин. — Начальник рабочей милиции со своими красногвардейцами будет оберегать буржуев, чтобы они могли спокойно грабить народ... Нет, товарищ Кустаа, о таком даже думать стыдно, — сказал Ленин изменившимся голосом.
— Что же тогда? — растерялся начальник милиции.
— А вам не кажется, что у милиции есть дела поважнее? — спросил Ленин.
— Какие, например?
— Сейчас речь идет о взятии власти. Рабочий класс борется за власть.
Напряжение на лице хозяина сменилось добродушной улыбкой.
— Мы возьмем власть через сейм, — ответил он.
— Возьмете, если буржуазия позволит...
— А мы у нее не спросим, — засмеялся финн с довольным видом. — На выборах мы завоюем большинство, образуем рабочее правительство, и все будет в порядке.
Ленин положил газеты на стол и заходил по комнате.
— Нет, дорогой товарищ, — сказал он. — Это большая ошибка. Вы сильны лишь тогда, когда за вами стоит народ и когда народ вооружен. Понимаете? — И он подошел к финну и положил руку ему на плечо. — Разве не об этом говорят события 1905 года в Финляндии, всеобщая забастовка и восстание в Свеаборге? Тогда финны сражались плечом к плечу с русскими. И именно благодаря революционному подъему русских рабочих в Финляндии был создан сейм и принят закон о выборах, которые были тогда самыми демократическими в мире...
— Так и теперь, — продолжал Ленин. — Россия идет к социалистической революции. И у нас есть все основания полагать, что и вы тоже вместе с нами подниметесь на борьбу. Массы сильны, и у них есть желание сражаться. Народ силой берет продукты там, где они есть. А вы говорите, что это беспорядок! Это и есть революционный порядок. Массы хотят разрушить до основания старый строй и установить новый порядок и новые законы. Что может быть благороднее и величественнее этого стремления! Идти с массами, помогать и поддерживать их в этом стремлении!
Финн задумался. Ленин взглянул на него и сказал ободряюще:
— Вот так-то, дорогой товарищ!
Утром Ленин снова работал над статьей «Русская революция и гражданская война». Он еще и еще раз возвращался к массовым выступлениям, происходившим весной и летом, обдумывал их, анализировал их причины и следствия.
На столе — стакан крепкого чая. Ленин берет стакан, подносит к губам. Чай холодный, но он освежает. Ленин продолжает писать.
Рабочий класс может открыто сказать, с кем он борется, кто его враги. А буржуазия, наоборот, должна увиливать, скрывать, против кого она направляет своп удары... Она вынуждена прикрывать свои дела. Это ясно видно и здесь, в Финляндии.
На улице ветер, оголенные почерневшие деревья в парке мокнут под сентябрьским дождем.
Мимо окна промелькнула чья-то тень, в сенях послышался шорох, шаги. Это пришел Тарас Кардаев, связной Хельсинкского солдатско-матросского комитета.
— Войдите!
Вошел небольшого роста солдат, в серой шинели, в ботинках и зеленых обмотках. Ленин рад, когда приходит этот пожилой немногословный солдат: ведь он приносит свежие известия. Отложив пакет с продуктами на боковой столик, Ленин схватил газеты и стал жадно просматривать их.
Солдат сел и, порывшись в кармане, достал какой-то продолговатый пакетик.
— Это послали вам.
— Что — это?
— Курево... самый лучший трубочный табак.
— Благодарю, Тарас Гордеевич, но я ведь не курю.
— Все равно возьмите. Может, и сгодится.
— Нет, нет, спасибо. На что же он может пригодиться?
И вдруг, вспомнив что-то, Ленин спросил:
— Помните, Тарас Гордеевич, вы показывали мне письмо?
Солдат кивнул.
— Вам еще пишут из дому?
— Пишут. Мне-то, правда, редко. Жинка у меня неграмотная.
— А вы не смогли бы принести мне эти письма? Мне очень нужны письма из деревни.
— Ясное дело, могу.
— Значит, договорились. Табак вы отнесете тем, кому он нужен, а письма принесете. Я вас очень прошу. Мне только посмотреть. Я сразу же их верну.
Ленин задумался и, положив руку на сверток с продуктами, сказал:
— Это я могу достать и у финских товарищей. А вести с родины я получаю только через вас. Понимаете? А они сейчас важнее всего.
— На финнов-то особенно полагаться нельзя. С ними ухо надо держать востро. А то неровен час — они возьмут и...
Кардаев говорил, растягивая слова.
Ленин быстро взглянул на солдата.
— А у нас в России? У нас все за революцию?
— Ясное дело, не все. Есть и против.
Ленин видел, как нужны сейчас этим простым людям верные слова, правильные советы. Они ждут их, каждое верное слово, правильная мысль будут немедленно подхвачены ими, пойдут в массы, от человека к человеку, а за словом последуют и дела.
— Видите ли, парод и правительство — это совершенно разные вещи. Народы понимают друг друга и хотят быть настоящими друзьями. Или, может, вы думаете, бедным в Финляндии легко живется?
— Какое там легко...
— Поэтому и нужно быть заодно. А не чураться друг друга. Враг всюду один и тот же.
— Оно-то, конечно, так, — согласился Кардаев, и его морщинистое лицо расплылось в лукавой улыбке.
Попрощавшись с Лениным, Кардаев поспешил в казарму.
Когда он пришел на следующее утро, Ленин сразу заметил, что солдат чем-то взволнован — настроение у него было приподнятое, глаза сияли.
— Что нового? Что-нибудь случилось?
— Видите ли, Владимир Ильич... Понимаете...
И связной стал рассказывать, что на всех военных кораблях подняты красные флаги. В городе, на казармах, тоже вывешены флаги. Весь народ в Хельсинки высыпал на улицы. Матросы вышли на демонстрацию с оружием, с оркестрами. На набережных вечерами полно людей. Митингуют, кричат: «Долой соглашателей!»...
— Эх, Владимир Ильич, если б вы видели...
— Да, да, это интересно. И очень важно, очень...
Ленин сел. Восхищенным взглядом он смотрел на солдата, простого человека из народа, который был так безгранично рад новым событиям.
— Скоро и наш час пробьет. Правда? — говорил Кардаев. — Скоро мы будем дома, увидим родных. Правда?
— Конечно. — Ленин встал. — Солдаты не потерпят издевательства над народом. Нет, не потерпят. Они встанут на защиту народа. Какое же это правительство, если оно угнетает свой народ и заставляет воевать? Такое правительство надо свергнуть. Не правда ли?
— Ясное дело. Ведь солдат, он тоже кое-что соображает. Теперь и солдату приходится мозгами шевелить. Время такое...
— Верно, время такое. Сначала надо обдумать, а потом только действовать. И притом хорошенько обдумать...
Оба весело рассмеялись. В глазах Ленина вспыхнули задорные искорки. Кардаев был рад, что они так хорошо понимают друг друга.
— Да, я вам привес письма. — Кардаев вытащил из внутреннего кармана пачку писем, собранных им в казармах и экипажах, где ему, как связному, приходилось часто бывать.
После ухода Кардаева Ленин долго в раздумье ходил по комнате.
Вся страна пришла в движение. В Петрограде идут демонстрации, рабочие требуют перехода власти к Советам. Крестьяне захватывают помещичьи земли, жгут усадьбы. Стоят сотни заводов и фабрик. Народ избирает в Советы большевиков. Буржуазия в страхе. Она замышляет сдать Петроград немцам. Керенский готовится бежать в Москву. Завтра в Хельсинки открывается конференция делегатов Балтфлота... Страна изнывает под гнетом империализма. Только революция может освободить ее и дать народу мир и землю, работу и хлеб... Да, час пробил.
Ленин написал письмо в Центральный Комитет партии: «Большевики должны взять власть». Затем продолжил работу над большой статьей «Марксизм и восстание».
«Нет, надо обязательно перебраться отсюда куда-нибудь поближе к Петрограду. Хотя бы в Выборг. Отсюда трудно следить за обстановкой! Она меняется не по дням, а по часам».
Великие истины всегда просты. Только открываются они не сразу, не сами собой. Так бывает и в природе, и в жизни человека. Но потом наступает день, и вдруг, к своему изумлению, видишь, что дело, оказывается, совсем простое. А ты-то думал... Даже удивляешься: как я это раньше не заметил?
На своем нелегком жизненном пути Аукусти все время постигал новые и новые истины, но давались они ему е большим трудом. И не сразу он соглашался с этими новыми истинами, хотя они были важны и для него и для тысяч таких же, как он, простых финских тружеников.
Аукусти был мужик двужильный, поэтому он еще как-то изворачивался в эти трудные дни. Вечерами после работы ходил по дворам пилить дрова. И стоило посмотреть, как ловко он орудовал пилой и топором! Но, возвращаясь домой, потный, весь в опилках, Аукусти чувствовал себя безмерно уставшим.
Юкке приходилось еще труднее. Рабочий дом и Красная гвардия отнимали все его время. А тут еще в левом боку появилась какая-то боль. Юкка даже сам себе не хотел признаваться в этом, но боль все равно не проходила. Временами, правда, она вроде стихала, а потом снова начинало колоть сильнее прежнего. Особенно, когда он очень уставал.
Юкка заметно похудел, но держался он по-прежнему прямо, ходил с высоко поднятой головой, был, как всегда, спокоен и готов в любой момент прийти на помощь.
Как-то Аукусти и Юкка остановились на минутку на улице Итяйнен, у ворот дома, где жил Ялонен. Карпакко хотел спросить у Юкки, куда исчезла русская канонерка. Он уже завел было речь о ней, но тут подошла Халоска с большим узлом белья и вопросительно посмотрела на Юкку. Юкка понял, что Сийри хочет узнать о пенсии за Тенхо. Дирекция все отказывалась назначить пенсию.
— Но мы еще попытаемся. Может, дело и уладится, — успокаивал Юкка.
— Должно уладиться, — поддержал его Аукусти.
— Ну, спасибо... Хорошо, конечно, если бы уладилось... Хотя я уж и веру всякую потеряла... — ответила Халоска.
— Да... ты что-то говорил о канонерке, — обратился Юкка к Аукусти.
— Да вот ушла она все-таки, — сказал Аукусти.
— Куда ушла? — спросила Сийри растерянно. Ее это известие расстроило. Она как раз думала, что придет домой и пошлет Тойво с бидоном на берег, к матросам.
— Кто их знает. Как бы там ни было, а они убрались...
— И ты очень опечален этим? — усмехнулся Юкка.
— Да не я... А вот девчонкам горе. Ухажеры уплыли...
— Они никому не мешали. Напротив... — заметила Халоска робко.
— Что — напротив? — не понял Карпакко.
— Они ведь даже помогали иногда.
— Матросы?
— Да. Вот вчера Тойво принес от них супу и краюху хлеба... — И Халоска, подхватив свой узел, пошла дальше. Ялонен продолжал говорить что-то Аукусти, но тот уже не слушал: ему до боли было жаль эту больную женщину, с трудом переставлявшую ноги.
Канонерская лодка «Щ-14» покинула Турку и бороздила просторы Балтики, держа курс на юг. Катившиеся навстречу огромные серые волны, казалось, старались захлестнуть крохотное суденышко, но лодка упорно шла вперед.
Немцы напали на эстонские острова Сааремаа и Хийумаа. Против них срочно были направлены корабли Балтийского флота.
Противник нанес удар значительно превосходящими силами, бросив в бой триста двадцать кораблей, в том числе десять новейших линкоров и десять крейсеров. В операции участвовало свыше ста самолетов и двадцатипятитысячная десантная армия.
Балтийский флот выставил против врага немногим более ста кораблей и тридцать самолетов, но моряки шли в бой, полные решимости защитить Родину, революционный Питер, отстоять рождающуюся власть трудящихся.
Приказ выйти в море получила и канонерка «Щ-14». Демин собрал экипаж.
— Предстоит серьезное боевое испытание, — сказал он. — Пусть все увидят, на что способны революционные моряки Балтики. Если потребуется, отдадим свою жизнь. Действовать придется самостоятельно, без командира.
Когда военный корабль снимается с якоря, жизнь на нем сразу меняется, обретая как бы новый ритм. Все тщательно проверяется, приказы выполняются быстро, все начеку. Так было и теперь.
К вечеру следующего дня подошли к островам. В проливе между Хийумаа и Сааремаа шел бой. Немецкая эскадра пыталась прорваться к побережью.
Слева, в устье пролива, стояли линкор и крейсер, преграждая огнем путь врагу. Канонерская лодка «Щ-14» и еще две другие, прикрываемые огнем береговых батарей, атаковали немцев с фланга.
Над Балтикой сгустилась ночь. Только красные и зеленые сигнальные огни кораблей плыли в непроглядной тьме, да время от времени тревожные лучи прожекторов разрезали октябрьскую мглу. Выполняя боевое задание, канонерка «Щ-14» под покровом темноты не раз подбиралась к вражеским кораблям, обрушивая на них огонь.
Восемь дней продолжалось сражение на суше и на море. Понеся большие потери, враг все же сумел овладеть островами. Защитники островов отошли к Ханко и Хельсинки.
Революционные моряки сражались отважно и мужественно. На проходившей в эти дни в Хельсинки конференции делегатов Балтфлота они поклялись:
«Мы обязались держать флот и оберегать подступы к Петрограду... Мы идем на смерть с именем Великой Революции... Тебе же, Иуде, продавшему революцию, бонапарту Керенскому, шлем проклятие».
Демин и Фомин встретились в Хельсинки. Им нужно было о многом поговорить, и они зашли в кафе Фазера на бульваре. В этом кафе обычно собирался цвет столичного общества. Даже теперь, в голодное военное время, здесь, кроме кофе, можно заказать кое-что. Правда, это стоит больших денег, но в другом месте и за деньги ничего не получишь.
Многие кафе в Хельсинки закрылись. Потому-то здесь и стало теперь многолюднее, чем прежде. Завсегдатаи кафе недовольно морщились: вечерами все столики заняты, да и публика стала не та. Приходит не только обеспеченная учащаяся молодежь, но и эти мужланы, красногвардейцы — деревенские парни и русские матросы.
Приезжая в Хельсинки, Бруно Арениус любил посидеть вечерком в кафе Фазера: можно приятно провести время за чашкой кофе с кем-нибудь из приятелей, слушая грустные напевы скрипок. Мягкий полумрак, круглые столики, удобные кресла, уютные кабины, вежливые официантки в черных платьях и белых передниках. В конце зала, в самом углу — низкая эстрада, на которой играет оркестр.
Бруно обычно садится поближе к эстраде.
В этот октябрьский вечер все столики оказались занятыми. Бруно в нерешительности остановился у входа. Вот он заметил свободное место, но за столом — два русских моряка. «Общество не из приятных», — поморщился Бруно. Но делать нечего, пришлось сесть.
Место оказалось удобным — весь зал на виду. И Бруно стал искать глазами стройную официантку, которой каждый раз любовался. Увидев ее, он приветливо раскланялся с ней. Эта молодая официантка очень нравилась Бруно: изящная, горделивая, она легко несет поднос на поднятой руке у самого плеча.
Бруно чувствовал себя неловко рядом с русскими моряками. А моряки, загорелые, с обветренными лицами, продолжали свою тихую дружескую беседу. Время от времени Бруно прислушивался к их разговору. Тот, что постарше, был офицером, второй — из низших чинов. Офицер говорил о каких-то курсах агитаторов, на которые как раз отбирают матросов.
— И мы подумали, не послать ли тебя на эти курсы...
— Меня? — удивился матрос.
— Ну да. Что тут удивительного?
Моряки встали и направились к выходу. И тут Бруно увидел, что красивая официантка подошла к русским и разговаривает с ними.
— Да, Хельми, завтра опять отправляемся.
— Куда?
— В Турку. Куда же больше, — смеясь, ответил Фомин.
— Ну, до свидания тогда, — проговорила девушка, подавая руку. Фомин задержал ее руку в своей.
— Так привет-то передавать? — спросил он.
— Конечно. И пусть приезжает. Скажите, что жду...
Демин стоял в стороне. Он знал, что Хельми и Фомин говорят о Сергее Рябцеве.
— Ну, прощай, Хельми.
Сквозь стеклянную дверь было видно, как моряки быстро оделись. Фомин надел свою офицерскую шинель. Демин — бушлат. На бескозырке у Демина развевались черно-желтые гвардейские ленточки.
Тарас Кардаев был встревожен и удивлен: его больше не посылали с газетами к Ленину. Кардаев знал, что ищейки правительства разыскивают Ленина, распускают о нем всевозможные слухи. Имя Ленина мелькало на страницах газет. Контрреволюционное офицерье поклялось искать Ленина до тех пор, пока он не окажется в их руках.
— Что же с ним случилось? Только бы не попал в лапы к сыщикам...
Прошло больше недели, а о Ленине ничего не было слышно. И однажды, проходя мимо дома, где жил Ленин, Кардаев решил зайти и узнать у хозяйки.
Хозяйка дома, тихая пожилая финка, пригласила его сесть. Она только улыбалась, но ничего не могла сказать. Кардаев все же понял, что Ленина здесь уже нет.
«Уж не арестован ли?» Солдат пытался жестами объяснить, о чем он хочет спросить, и несколько раз повторял «жандармы», «полиция»...
— Ниет, ниет...
Финка рассмеялась и покачала головой: нет, нет, слава богу, нет!
Значит, Ленин уехал и находится в безопасности. Но куда уехал?
— Туда-а, туда-а... — махнула рукой хозяйка, и Тарас Кардаев понял, что Ленин уехал в Россию.
Халоска выливала воду из огромной лохани. Вдруг дверь распахнулась и Тойво крикнул встревоженным голосом:
— Мам, иди скорее!
— Что там опять стряслось? — заворчала Халоска, обтирая края лохани.
— Хлеб... там хлеб разбирают...
— Где, где?
Халоска стала торопливо отвязывать фартук мокрыми руками, которые были до того прополощены, что, казалось, в них не было ни кровинки. Быстро переодевшись в сухое, она с Тойво поспешила к бывшей пекарне Пакаринена, которая принадлежала теперь кооперативу.
Тойво с самого утра стоял в очереди за хлебом. Потом вышел продавец и объявил, что хлеба не будет. Толпа заволновалась. Раздались голоса, что хлеб выпекают каждый день. Только продают его с черного хода господам, как стемнеет, прямо на дом доставляют.
— Ну да? Зачем им это делать? Ведь проще, продавать прямо в магазине, — усомнился кто-то.
Мать Миркку Оваскайнен Эмма с презрительной улыбкой посмотрела на говорившего:
— С какой стати они будут продавать по твердой цене? Ведь с черного-то хода им платят вдвойне. Вот в чем дело.
— Вот именно. Хотят, чтоб народ совсем изголодался, чтоб потом драть с него подороже, — закричал кто-то раздраженным голосом.
— А чего им не драть, раз власти позволяют. Денег у господ хватает. Потому-то нам хлеба и не достается.
— А мы что, с голоду должны подыхать?..
В это время показался патруль рабочей милиции. Впереди, громко разговаривая, шли Аукусти Карпакко и какой-то незнакомый милиционер. Позади неторопливо шагал Анстэн.
— Эти тоже... Ходят с винтовками, форсят. А сами пальцем шевельнуть боятся. Пускай буржуи нас хоть за глотку хватают... — закричала из очереди какая-то женщина пронзительным голосом.
Она нарочно громко ругала красногвардейцев, чтобы те услышали. А Эмма Оваскайнен выскочила вперед и, остановив Карпакко, набросилась на него:
— Ив самом деле! Неужели вы, черт бы вас побрал, не найдете управы на этих дьяволов? Для чего же вы тогда винтовки носите?
— Ты лучше спроси, зачем они штаны носят. Юбки им больше подходят, таким воякам, — крикнул тот же пронзительный голос.
Теперь уже Аукусти задело за живое. Он бросил сердитый взгляд на очередь, стараясь увидеть, кто это кричит.
— В чем дело? Чего вы беситесь?
— В чем дело? Он еще спрашивает. Будто не знаешь? И женщины презрительно посмотрели на Аукусти.
Эмма Оваскайнен стала объяснять ему на всю улицу: — Видишь ли, если нам, то продавать нужно по твердой цене. А им-то хочется содрать побольше. Вот они и торгуют с черного хода, двойную цену берут. Разницу, конечно, себе в карман. Маркканен — известный жулик. Весь хлеб достается богачам: у них кошелек потолще. А наш брат бедняк пусть с голоду дохнет...
Карпакко стал протискиваться к крыльцу. Женщины расступились, пропуская его.
На стеклянной двери магазина изнутри была вывешена бумажка: «Хлеба нет».
— Ну, наверное, и нет его... раз объявление повесили... — рассудил Анстэн.
— Нашел кому верить... — Карпакко с силой нажал звонок.
За стеклом появилось испуганное лицо мальчика. Карпакко велел открыть, но мальчик в ответ помотал головой.
— Вот ироды. Что с ними поделаешь?.. — крикнула стоявшая за спиной Карпакко рослая работница.
— Поставить к стенке нескольких живодеров и шлепнуть. Другие, глядишь, стали бы побаиваться...
Карпакко застучал кулаком так, что стекла зазвенели. К двери теперь подошел старший пекарь. Карпакко повторил свое требование, но пекарь скрылся, ничего не ответив.
Карпакко рассердился. Он обошел дом со двора и стал стучать прикладом в дверь, ведущую в пекарню.
Из открытой форточки струился сладковатый запах свежеиспеченного хлеба. Даже слюнки потекли. А в окно было видно, как в большой печи пылает жаркое пламя.
— Ах, сволочи! Опять печи топятся. Зря дрова переводить они не станут, если муки нет... — зашумели женщины, заглядывая в окна.
«Значит, действительно тут нечисто, если дверь не открывают, — подумал Карпакко. — Сейчас мы все выясним».
— Если вы сию минуту не откроете, я выбью стекла, — сказал он решительно.
— Попробуй, — ответили изнутри.
Карпакко, побагровев от злости, вернулся на улицу. Анстэн понял, что задумал Аукусти, и попытался удержать его.
Но остановить Карпакко было уже невозможно: в таких случаях он не колебался. Он занес приклад и ударил по витрине. Раздался продолжительный звон, в огромное стекло рассыпалось крупными осколками во мостовой. Прежде чем растерявшиеся продавцы успели опомниться, Карпакко, вскочив через разбитое окно внутрь, открыл дверь. Люди с шумом хлынули в магазин.
Пекари и продавцы попытались было задержать женщин в узком проходе между прилавками, но их смели с дороги. Женщины с шумом и гамом бросились в соседнюю полутемную комнату. Это была какая-то кладовая. Боковые полки действительно были пусты, но у задней стены, за белыми занавесками, виднелись свежие буханки хлеба.
Люди бросились к полкам, стали хватать хлебцы, запихивать их в сумки. Образовалась давка. Плакали дети, цепляясь за подолы матерей. И тут Аукусти услышал визгливый голос Энокки:
— Нельзя самовольно брать! Не смейте...
Братья взглянули друг на друга.
— И ты... тоже мне!.. — прошипел Аукусти брату, который, расставив руки, пытался остановить людей.
Красногвардейцы стояли в растерянности: они не ожидали, что все произойдет так быстро.
— Захвати и ты парочку, пока не кончились, — сказал Анстэн, сунув два хлебца под мышку. Но Аукусти об этом и слышать не хотел, еще подумают, что он для себя старался, открывая двери.
Уходя из магазина, вдова Оваскайнена кивнула Аукусти и сказала:
— Пару хлебцев я снесу Эссул.
Женщины шли по улице, расхваливая Карпакко.
— Молодец муж у Эстери. Открыл дверь, а себе не взял ни кусочка.
— Правильно сделал. Пусть не спекулируют.
— Но ему за это может влететь, — заметила Халоска.
Навстречу им, вся запыхавшись, неслась Рэта, жена Энокки. Ее маленькие глазки, жадно поблескивая, шарили по чужим сумкам.
— Ой, господи Иисусе. Есть ли там еще?
— Уже нету, зря идешь.
Но Рэта, подобрав подол, помчалась дальше. Энокки, правда, каждый день приносил хлеб, им хватало, но почему бы не взять еще да к тому же бесплатно. И вообще хотелось увидеть, что там творится.
Кто-то из пекарей, опомнившись, позвонил по телефону. Вскоре к магазину прибежала группа вооруженных студентов. Но хлеб был уже разобран, и люди расходились. Только у разбитой витрины стояло несколько человек с недовольным видом — это были те, кому не досталось хлеба.
Карпакко, держа винтовку в руках, никого больше в магазин не пускал. «Там уже не осталось ни крошки», — разъяснял он всем.
Студентов было шестеро.
— А, черт побери, кажется, влипли, — сказал Анстэн, — трое против шести.
— Милиционеров Красной гвардии не так-то просто арестовать, — и Карпакко щелкнул затвором, дослав патрон в ствол. Он решил пустить в ход оружие, если дело дойдет до этого. Анстэн тоже зарядил винтовку.
Кто знает, как бы все обернулось, если бы солдатский комитет, получив известие о случившемся, не послал на место происшествия патруль матросов: солдатский комитет отвечал за порядок в городе наряду с рабочей милицией.
Когда патруль подошел к магазину, там шла ожесточенная словесная перепалка.
— Что здесь случилось? — спросил один из матросов.
Матросы быстро оцепили обстановку, и старший из них велел студентам убираться восвояси, но сначала сдать оружие. Самозванные «блюстители порядка» растерялись, да делать было нечего, пришлось оставить винтовки на прилавке. Только после этого им позволили уйти.
— А ведь русские товарищи явились вовремя, — радовался Анстэн по дороге в штаб Красной гвардии, куда они шли доложить о случившемся.
— Да, дело могло кончиться плохо, — согласился шагавший рядом с ним красногвардеец.
— Ничего, справились бы как-нибудь!
Карпакко молчал.
«Раньше русские жандармы и солдаты были в Финляндии верной опорой богатых, — думал он, морща лоб, — а теперь вот уже не первый случай, когда русские солдаты и матросы приходят на помощь финским рабочим».
Матросы вышли из магазина, весело переговариваясь.
— Слушай, Сергей, ты узнал того бирюка? — спросил Демин, толкнув локтем товарища.
— Как же, узнал.
— Небось теперь не стал гоношиться, как тогда на горе?
— Понял, наверно, кто ему друг, а кто враг и с кем ему по пути...
Тимо Уусмаа знал, что Комула пристально следит за всем, что происходит в Турку. Знал он также, каким авторитетом пользовался и пользуется там бывший редактор «Сосиалисти». Поэтому, услышав об инциденте в хлебном магазине, Тимо решил позвонить в редакцию «Тюёмиес». Уже по его голосу Комула понял, что Тимо звонит неспроста. Видно, у этой лисы что-то опять на уме, что-то вынюхивает.
Конечно, так и было.
— Ну что ты скажешь теперь, новый толкователь Калевалы? — сказал Тимо, намекая на разговор в кафе.
— А что ты имеешь в виду? — спросил Комула.
— Твои пророчества-то сбываются.
— Какие пророчества?
— Сам знаешь, какие.
— Не понимаю...
— Так что же у вас там думают об этой истории?
— О какой?
— О новых подвигах Куллерво. Ты, наверно, слышал, что Куллерво пробудился и приступил к возмездию.
— A-а, ты о случае в хлебном магазине? Это тебе, что ли, покоя не дает?
— Вот именно. Дошло наконец-то. — И Тимо сладко рассмеялся в трубку: он старался говорить в шутливом тоне. — Вот о нем я тебе и толкую — о хлебном бунте в Турку...
— Но я ничего забавного в этой истории не нахожу. Это не для фельетона.
— Да-а? Надо подумать.
— Лучше бы ты посоветовал своим хозяевам не запекать камни в хлеб рабочим. И не натягивать струну слишком туго... Может лопнуть.
Комула не без удовольствия напомнил Тимо, кому тот служит. Тимо понял его и не замедлил спросить:
— Значит, опять виноваты мы, буржуазия? — он подчеркнуто произнес «мы, буржуазия».
— Конечно. Твоей супруге, наверно, не приходится простаивать сутками в очереди за хлебом?
— Разумеется, нет.
— И приходить домой без хлеба? Наверно, домой приносят...
— Бывает и так, между нами говоря, — рассмеялся Тимо, — хотя, по правде сказать, теперь это удовольствие чертовски дорого обходится. Дерут спекулянты. Но пока есть деньги...
Говорил он самодовольно и хвастливо. В трубке опять послышался смешок. Видно, настроение у Тимо было лучше, чем тогда, в кафе.
«Ну и свинья же, — подумал Комула. Он начал злиться. — Хвастается, что сыт».
Да, Тимо недурно устроился. И ему, Комуле, бывало, говорил: «Напрасно ты связался с социалистами, возле них не прокормишься».
Наконец Тимо, хихикая, пожелал Комуле доброго здоровья. Комула сердито положил трубку. II тут ему пришла в голову хорошая мысль. Он напишет статью и назовет ее «Камни вместо хлеба». Комула немедленно принялся за работу.
«Ууси Аура» в своем очередном номере заклеймила этот случай в магазине как организованный разбой, которым руководили вооруженные красногвардейцы, и потребовала, чтобы власти приняли строгие меры и навели в городе порядок.
Совсем мало осталось радостен у рабочего человека: разве что вечера в Рабочем доме. Особым успехом среди рабочих пользовались сатирические куплеты о Керенском, Распутине, о буржуях и спекулянтах, о германском императоре Вильгельме II... Баня тоже скрашивала жизнь: залезешь на полок, и все обиды и заботы на время забываются, и на душе становится вроде веселее.
Аукусти долго выпаривал веник, вдыхая душистый запах березовых листьев. Потом, улыбаясь, стал оглядывать полок.
— Так-так, сколько же вас там? Один, два, три, Ювонен — четвертый, Оску — пятый, я — шестой... Значит, шесть шаек будет в самый раз...
— Да ну тебя к черту, Аукусти... Здесь пару и так хватает. Мы же не в пивной... Это там по кружке на брата...
Но Аукусти уже принялся поддавать пару. Шайку за шайкой выплескивал он горячую воду на раскаленные камни, и каждый раз из печи густым облаком вылетал пар. Злой и жгучий, он лизал черный потолок и обволакивал тело жаром. Кто-то, не вытерпев, ругаясь, полез вниз с полка.
— Давай залезай сам. Потом подбросим, — кричали сверху.
Аукусти поднялся на полок, и оттуда вскоре послышалось яростное шлепанье веника по голому телу и довольное кряхтенье.
— Ух, ух! Здорово! Ух, ух! Вот что вшей убивает... и от хвори исцеляет...
В парилку юркнул вертлявый мужичонка с острым носом и быстрыми глазами. Это был Эма Кярияйнен, известный зубоскал.
— Привет, работяги! — весело поздоровался он и сразу же принялся крыть матом господ: — Вот им, пусть понюхают.... Все они любят сидеть на шее рабочего человека... Верно я говорю? — и Кярияйнен, подмигнув соседу, полез с шайкой наверх.
— Эй, приятель, потеснись чуток, — сказал он, протискиваясь на полок. — Перкеле, везде нечистая игра. Врачу нужно, чтобы люди больше болели, тогда у него будет и работа, и доход. Судья не против, чтобы преступлений и преступников было побольше. А хозяин ломбарда рад, что голод заставляет рабочих тащить к нему последнее барахлишко!
Кярияйнен вздохнул с загадочным видом:
— Да-a, вон оно какое дело. Господа-то наши скоро и пар будут выдавать по карточкам. Говорят, предложение уже внесли в сейм. — И он толкнул локтем соседа в бок.
— Ну? Уже и предложение внесено?
— Да ведь и сейма-то нет.
— Точно. Разогнали говорильню.
— Керенский сказал: «Марш по домам вся компания, коли не умеете прилично вести себя».
— Все это наши господа. Занялись своей дипломатией и все дело сорвали, — рассуждал Анстэн. — Всё в Питер ездили, нашептывали там, что закон о власти, мол, ни к черту не годится, не нужно, мол, никакой самостоятельности, как сидели, так будем спокойно сидеть в санях России... У господ своя диктатура...
— Какая это дура? — спросил Кярияйнен.
— Диктатура. Что ты, не слышал?
— А что это такое?
— Знаешь, брось дурака валять.
Сверху опять послышался голос Карпакко.
— Эй, там... Поддайте-ка еще пару, пока он без карточек.
— Да, да, плесни-ка, да побольше, а то здесь недолго и замерзнуть. Холодно, как на Северном полюсе, — поддержал Кярияйнен, спускаясь на ступеньку ниже.
Внизу поддали пару и стали торопить:
— Давайте там побыстрей, надо и другим попариться...
Аукусти уже оделся и собирал белье, когда в раздевалку ввалился Анстэн. Бессильно опустившись на корточки у стены, он долго не мог отдышаться.
— Мотор сдает, — пожаловался старик, держась рукой за грудь.
— Сердце, что ли?
— Сердце. Порой кажется, что вот-вот остановится.
— Тогда не надо так сильно париться, — посоветовал Карпакко.
— Да я теперь особенно и не парюсь. Разика четыре слазаю на полок, похлещусь веником... больше не могу.
— А в Красную гвардию небось вступил...
— А то как же, — усмехнулся старик и, помолчав, добавил: — От такого дела Анстэн в стороне не останется. Ведь для того я и трясусь на этой телеге жизни, чтобы быть в рядах пролетариев, когда они восстанут и установят свою власть...
Ни одно выступление рабочих Турку, сохранившееся в памяти старожилов города, не обходилось без участия Анстэна. Совсем молодым парнишкой он вступил в рабочее движение, а теперь считался ветераном его. Это был верный рядовой, который всегда на своем месте и на которого всегда можно положиться.
— Пролетарий всегда должен быть готов к борьбе, даже к вооруженной. Иначе власть капитала никогда не рухнет. Ни у нас и нигде. Ох-хо-хо, сходить, что ли, еще разок попариться...
— Да ты же только что жаловался на сердце.
— Авось выдержит. А то шея чешется, просто спасу нет. Словно чертенята на ней пляшут. Надо еще разок слазить...
Анстэн встал и поплелся в парилку.
— Чудак человек, парится так, что шкура со спины сползает, — сказал кто-то.
Энокки, по пояс голый, сосредоточенно уставился в одну точку.
— Эй, друг, о чем это ты задумался? — окликнул его сосед.
— Да я все о том... Правда это, будто скоро и пар будет по карточкам?
Сосед в глянул на Энокки, шутит он или всерьез говорит. Нет, Энокки не шутил.
— Верь ты брехне Кярияйнена, — буркнул Аукусти.
— Вот и я тоже думал... — оживился Энокки. — Как же это пар стали бы распределять по карточкам?..
Тойво посмеивался про себя: ну и простофиля этот Энокки. Сам он, наскоро помывшись, натягивал, как вообще все мальчишки, белье прямо на мокрое тело. Из своей одежды он уже вырос, подштанники были чуть ниже колен. Рукава рубахи тоже стали короткими. Одеваясь, Тойво думал о винтовке, которую мать спрягала куда-то. «Куда же она ее все-таки унесла?» «В сохранности будет», —сказала ему мать, но винтовку так и не отдала.
Во дворе дома (номер десять по улице Итяйнен было еще тихо, когда рано утром открылась дверь прачечной и Халоска пошла через двор домой. И сразу в угловом окошке второго этажа зажегся слабый желтоватый свет. Это значило, что скоро пять часов.
Халоска пришла будить Тойво. Парню надо успеть сходить в типографию и до работы распродать газеты. Бедный мальчик! Чуть ли не каждый день приходится вставать ни свет ни заря. Но что делать? Сеппо еще мал, а жить как-то нужно...
Сама Халоска стирала обычно по ночам: днем прачечной пользовались другие жильцы дома. А у нее стирки большие, огромные узлы приносит от заказчиков. Ночью она никому не мешает...
Халоска знала, что хозяйка дома, госпожа Розендаль, недовольна этим, но запретить не решалась. Поэтому Халоска охотнее ходила стирать к людям на дом.
Халоска затопила плиту сварить по чашке кофе. Скоро комната наполнилась приятным теплом.
Старик заворочался на своей кровати, закашлял. Кашлял он долго и надрывно. Потом сел на постели и закурил.
— На улице, кажется, опять ветер... — сказал он.
— Да, дует. А ты спи... — ласково сказала Сийри старику.
Среди мальчишек, уличных продавцов газет, Тойво пользовался уважением. Он никогда не лез без очереди, хотя ростом был выше и сильнее других. Наоборот, он всегда заступался за слабых.
Был среди ребят Рейска Эклунд, долговязый и худосочный парень, который целыми днями продавал газеты. Другие берут сто экземпляров, а Рейска берег вдвое больше.
Рейска считал главные улицы своей территорией и не пускал туда других мальчишек продавать газеты.
— Ты вчера был на Линнанкату, — пристал он к маленькому Вики Хумонену. — Разве я тебе не говорил, чтобы не смел появляться на этой улице!..
Рейска замахнулся на Вики, но тот отшатнулся.
— Не был я...
— Был. Смотри, собака, еще врет. Не отпирайся. Я слышал твой голос...
— А тебе какое дело, где Вики продает... — вмешался Тойво. Ему уже давно хотелось проучить этого длинношеего дылду, чтобы не командовал над всеми. — Не тронь Вики! — сказал он твердо.
— А почему бы и нет? — Рейска удивленно взглянул на Тойво.
— Потому что пожалеешь. Тронешь — по морде получишь.
— Смотри-ка, смотри-ка, сопляк! А ты кто такой?
Рейска презрительно захихикал. У него была привычка неожиданно дать оплеуху или больно дернуть за волосы. Он протянул руку и к Тойво.
— Убери свои лапы.
— А ну, заткнись, обезьяна.
— Это мы еще посмотрим...
Тойво стиснул зубы.
— Выйдем, если не трусишь...
Рейска не боялся Тойво, но знал, что ребята пойдут за ними, и, если Тойво придется туго, они бросятся ему на помощь. А стоит им навалиться на одного всей оравой, они даже взрослого мужчину изобьют. И Рейска побоялся выйти на улицу.
— Ну что ж... — И Тойво, как дикая кошка, кинулся на Рейску.
Тот отступил в угол прихожей, но это не помогло. Мальчишки весело хохотали, глядя, как он смешно и беспомощно размахивает длинными руками.
— Будешь еще трогать маленьких? Будешь?
Рейска забился в самый угол, стараясь прикрыть лицо локтями. Но напрасно: удары обрушивались то сверху, то снизу. Рейска отчаянно завопил.
Дверь типографии приоткрылась.
— Что за кавардак вы здесь устроили? А ну-ка, марш на улицу, деритесь там, — сердито крикнул управляющий конторой.
— Дяденька, помогите. Они бьют меня...
Рейска, всхлипывая, бросился к управляющему.
Ребята восторженно смотрели на Тойво.
— Больше он не посмеет, — радовался Вики, крутясь около Тойво.
Аукусти похвалил Тойво: «Молодец. Таких, как Рейска, надо учить, чтобы знали».
Одно время Карпакко увлекался борьбой и укладывал, бывало, на лопатки настоящих борцов. Его агитировали заняться боксом, но он не захотел. «Сплошное смертоубийство начнется, если я в раж войду, — сказал он. — Да и что за интерес другим морды кровавить». Но, подвыпив, он иногда не прочь был похвалиться кулаками.
Однажды они с Кярияйненом, удачно подработав на распиловке дров, завернули в пивную Ранта-торппа. За каждым столиком сидела веселая компания, шумно переговариваясь. Разговор шел о событиях в России, о забастовках, о продовольственном положении и о том, куда девалось вино. Торговля вином была запрещена. Даже пиво продавали не всегда. Но из-под полы спиртным торговали вовсю.
Вскоре между Карпакко и Кярияйненом завязался спор. Маленького роста, крепкий и жилистый, Кярияйнен любил похвастаться своей силой.
— Да какая у тебя силенка, — посмеивался Карпакко.
— Выходи на ринг... Увидишь.
— Эх ты, несчастный, — продолжал Карпакко. — Да если я тебе один раз вмажу, так от тебя одно мокрое место останется. Как сноп свалишься.
— Не хвались...
Наконец Аукусти заявил, что он кулаком с одного удара пробьет дверь.
Кярияйнен потребовал доказать это.
Карпакко обвел взглядом сидевших за соседними столами.
— Не стоит. Мы и так верим, — сказал кто-то, не зная даже, о чем идет речь.
— Нет, я спрашиваю, доказать? — снова рявкнул Карпакко.
— Конечно. Давай докажи хоть раз. А то все хвастаешься, — и Кярияйнен показал пальцем на дверь. — Пробьешь — я плачу. А не пробьешь — платишь сам...
— Почему я?
— Чтобы в другой раз не бахвалился.
— Ах, бахвалился! Перкеле, сейчас ты увидишь, погоди...
Кто-то пытался удержать Карпакко, но, оттолкнув руку, Аукусти шагнул к двери.
— Слушайте, парии, я пробью кулаком эту дверь. Идет?
— Давай... Да вдарь так, чтобы треск пошел...
Карпакко обернулся к Кярияйнену и спросил:
— А ты потом заплатишь за дверь?
— Конечно...
— Ладно... Если человек не верит иначе...
Карпакко ощупал покрашенную в зеленый цвет филенку и плотнее закрыл дверь. Затем поднес кулак вплотную к двери сделал шаг назад. Кулак, описав крутую дугу, прошел насквозь...
Все столпились, рассматривая пробитую филенку.
Услыхав треск, хозяйка пивной в испуге выбежала из своей комнаты:
— Боже мой! Никак опять дерутся?
— Ничего, хозяюшка, не волнуйтесь. Я заплачу, я рассчитаюсь за все, — успокоил ее Кярияйнен.
Домой Аукусти пришел изрядно пьяный. В голове шумело, по дороге он несколько раз порывался петь. Раненую руку он обвязал носовым платком.
Войдя в комнату, Аукусти увидел, что Эстери нет дома. И только теперь понял, в каком виде он явился домой. Опять хватил лишку!
Он решил хоть немного протрезвиться до прихода Эстери. Зачерпнув полный ковш воды и склонившись над помойным ведром, он стал поливать голову холодной водой.
Эстери уже в прихожей услышала, что в комнате льется вода. Она торопливо открыла дверь и увидела Аукусти, склонившегося над ведром.
— Эссу, милая, прости... — забормотал он пьяным голосом, — Эссу, не сердись... я прошу...
Вода лилась из ковша на затылок, стекала по волосам на шею. Весь пол был залит, и рубашка Аукусти была тоже насквозь мокрой.
— Опять нализался, — заворчала Эстери. — Ну неужели ты не можешь взять себя в руки?
— Да я же, Эссу, милая... Я ничего, кроме... не сердись, дорогая... Видишь ли, Эма иначе не верил... И я ему показал...
— Всякие Эма тебя поят. Не пил бы сам...
Карпакко чувствовал себя беспомощным и бессильным перед маленькой Эстери, когда она начинала ругать его или плакать.
— Эссу, милая... Не сердись... Я больше никогда не буду...
— Ах, больше не будешь. Который раз ты уже обещаешь?
Обычно такие заверения только сердили Эстери. Но сейчас... «Больше не буду». Упрашивает, как ребенок. И Эстери стало смешно.
— Иди сюда. Я оботру тебя. Еще простудишься...
— Я не... ерунда... не простужусь...
Эстери любила это огрубелое лицо, эти глубокие морщины на лбу, эти упрямые глаза, в которых часто вспыхивает гнев, но в которых никогда нет ни фальши, ни лжи.
В Петрограде была настоящая буря. Там разворачивались такие события, что даже здесь, в Финляндии, дух захватывало.
«Где-то там и Фомин со своими парнями», — думал Ялонен.
Он читал газеты, беседовал с товарищами о том, что происходит в России.
Октябрьская революция в России всколыхнула народы, вывела их из оцепенения, в котором они пребывали с начала войны. Как мощный водоворот стремительно втягивает в себя все новые и новые массы воды, так и события в Петрограде привели в движение народные массы, пробуждая их, поднимая боевой дух. Казалось, после долгой, кошмарной ночи снова наступает день.
Юкка понимал, что в мире совершается что-то великое. С чувством ожидания перемен шел он каждое утро на верфь. В тяжелом утреннем тумане двигались черные фигуры рабочих. Люди ворчали: время идет, а у них в Финляндии ничего не происходит, власть как была, так и остается у буржуев. Будет ли этому конец?
Обстановка в стране становилась напряженной, наэлектризованной, словно воздух перед грозой. И вот ударил первый гром — всеобщая забастовка!
Поднялся весь трудовой народ. Никогда еще Финляндия не видела такого могучего проявления народной силы. Власть в стране фактически перешла в руки забастовочных комитетов и Красной гвардии.
На целую неделю прекратились работы и на верфи. Инженер Вуориола несколько раз приходил в Рабочий дом, к Ялонену: может быть, все-таки разрешат некоторым цехам работать, заказы-то очень срочные...
Но забастовочный комитет твердо держался принятого решения!
В дни забастовки Карпакко ходил в рабочем патруле. Патрулировали на вокзале, около банка, на набережной, на главных торговых улицах: в городе должен быть образцовый порядок.
«Суометар», как и другие буржуазные газеты в стране, в эти дни не выходила, и Тимо Уусмаа, которого Комула встретил как-то на улице, выглядел очень встревоженным.
— Морене! — поздоровался он и сразу начал жаловаться. — Слушай, Эту, разве это по-честному. Разве это демократия?
— А что такое? — Комула сделал вид, что не понимает, б чем речь.
— То, что нашим газетам не дают выходить...
— Не знаю. Вряд ли это так уж несправедливо, — рассудил Комула. «Ишь, переполошились, как только дело собственного кошелька коснулось! Сразу вспомнили и о демократии, и о справедливости, и о свободе»…
Юкка читал запоем. Придет из Рабочего дома, наскоро поест и, положив рядом папиросы и пепельницу, читает несколько часов подряд.
Кайя уже уложит сыновей, и сама ляжет, все ворочается. Нет, ей мешает не свет, она уже привыкла спать при свете, просто тысячи забот не дают покоя. А Юкке говорить о них бесполезно.
Юкка изредка бросает взгляд в ее сторону и видит измученные глаза жены.
— Шел бы ты спать. Надо же отдохнуть.
— Сейчас, сейчас, — отвечает Юкка глуховатым голосом.
Он собирался уже кончить. Но тут попадается опять что-нибудь интересное, и он снова углубляется в чтение. Каждый номер «Сосиалисти» и «Тюёмиес» Юкка прочитывает от начала до конца. В первую очередь он читает все, что касается событий в России.
Иногда Юкка достает толстую тетрадь в черном переплете. На первой странице ее выведено крупными буквами: «Изложение моих мыслей, или дневник». А ниже мелким почерком: «Рабочий Иоханнес Анселми Ялонен, Турку, 1916 год».
Уже больше года он ведет дневник.
В этой тетради его размышления о войне, о социализме, о рабочем движении, выписки из резолюций собраний и другие записи дневникового характера. Однажды Юкка показал тетрадь Комуле и тот посоветовал продолжать дневник. «Может быть, когда-нибудь удастся его опубликовать», — сказал Комула.
События в России были предвестниками нового, светлого будущего для всех народов. И Финляндии, этой студеной стране, где рабочий люд живет в нужде и голоде, в тревоге за свой завтрашний день и за будущее своих детей, они несут перемены. Но финские рабочие сами должны подняться на борьбу за свои права. Даром ничто никогда не дается. Стоит заглянуть далеко в глубь веков, вспомнить времена Илкки и Поутту... Вся история говорит о том, что свободы добивается лишь тот, кто готов биться за нее.
Ни литейщики, ни кузнецы, если они будут бороться разрозненно, не смогут добиться победы. Время уже подтвердило это. Надо подняться всем вместе, всем заводом, поднять на борьбу другие заводы и фабрики. Торппарей тоже повести за собой...
Юкка размышляет обо всем, что пишут в газетах. Бывает, уже ляжет спать, а мысли отгоняют сон. Тогда он закуривает, и ему кажется, что от тлеющего огонька папиросы многое становится яснее. Забываешь даже про боль в боку. Правда, потом она снова дает о себе знать...
Утром Юкка вставал бодрым. Мир казался ему намного яснее и светлее.
Юкка плавал по морям и знал, с какой надеждой следит моряк за мигающим вдали огнем маяка, как тепло становится на душе от этого далекого огонька, указывающего путь в ночной тьме!
Теперь огонь маяка светил из России, пробиваясь сквозь шторм и тьму. Света этого ждали давно. Не впервые народы поднимались на борьбу за свою свободу. Всегда, во все времена народ стремился к лучшему, боролся за свои прекрасные идеалы. Восстания рабочих в древние времена, крестьянские войны, чартизм в Англии, революции 1789 и 1848 годов в Европе, Парижская коммуна, 1905 — 1906 годы в России — все это звенья в единой цепи борьбы.
Вечно шла и будет идти эта борьба. Но теперь она, по-видимому, приближается к новому, решающему этапу. И в этой стране, где живут финны, не раз вздымались могучие волны борьбы, ибо здесь тоже народ влачил ярмо угнетения и эксплуатации. Бич рабовладельца свистел здесь еще со времен Куллерво. Им размахивали и Флеминги, и Курты... И глубоко в душе народа живет ненависть к угнетателям.
Всегда считалось само собой разумеющимся, что, когда поднимается на бой трудовой народ России, восстают и рабочие Финляндии. Ялонен вспомнил, как в 1905 году, во время всеобщей забастовки в России, они, рабочие Турку, проводили собрание в Рабочем доме, а буржуи в это время собрались у себя в клубе. Обсуждали один и тот же вопрос — как использовать сложившуюся ситуацию и добиться независимости Финляндии. Между собраниями рабочих и буржуазии поддерживалась непрерывная связь. На следующий день бастовал весь Турку. Буржуазия города тоже участвовала в забастовке.
Теперь все обстояло иначе. Теперь обе стороны готовились выступить друг против друга, и каждая из сторон строила свои планы в расчете на то, как будут развиваться события в России.
Соотношение сил в дни забастовки сложилось в пользу рабочих, но этот перевес не был использован с достаточной энергией и целеустремленностью. Всеобщая забастовка пронеслась подобно урагану, захватившему всю страну. Целую неделю, с 13 по 19 ноября, бушевал этот ураган, и когда он прошел, все вокруг, как бывает после бури, показалось иным, преображенным. Порывы ветра свободы всколыхнули и тех, кто еще пребывал в спячке. И в то же время они напугали всех, кто готовился нанести рабочему классу неожиданный удар, заставили их поторопиться.
Обстановка становилась все напряженнее. Рабочие Турку были возмущены до глубины души: всеобщую забастовку вдруг ни с того ни с сего объявили законченной в тот момент, когда надо было продолжать борьбу и смело пойти вперед, как это сделали в России.
Юкка видел, как ходили желваки на угрюмых лицах рабочих. Да и у него самого на душе было горько: «И зачем только мы сложили оружие?»
Аукусти отнес винтовку в штаб Красной гвардии, как было приказано.
— Перкеле, что вы тут наделали!.. — возмущался он.
— Ты о чем? — спросил Анстэн.
— Да дело-то до конца не довели, сорвали!..
— Пришло распоряжение из Хельсинки.
— Это ничего не меняет. Как бы там ни было, а надо было держаться. Надо было набраться терпения. Буржуев можно было держать в узде, надо было показать им, на что способны рабочие, нужно было сменить порядок в стране.,.
Аукусти рассматривал свою винтовку и не спешил сдавать ее.
— Порядок сменится, когда сменят, — ответил Анстэн.
— Да кто же его менять-то будет, как не мы сами?
Анстэн достал из кармана платок и, сняв очки, начал вытирать глаза: Аукусти-то он успокаивает, а самому тоже обидно...
— Теперь уже ничем не поможешь. Что сделано — то сделано.
— Конечно, — проворчал Аукусти. — После драки кулаками не машут. Но ты еще увидишь, как дорого обойдется нам это. Увидишь. Нам достанется, и еще как!
— Не думаю.
В связи с прекращением забастовки в Рабочем доме состоялся массовый митинг, на котором присутствовали и представители буржуазии. Один из них, из «Ууси-Аура», даже выступил от имени своей газеты. Он поблагодарил рабочих за то, что они догадались положить конец такому прискорбному явлению и не дали увлечь себя на путь «анархии и насилия».
— Почтенная публика, товарищи рабочие! — витийствовал он, поминутно вытирая губы большим носовым платком. — Шаг за шагом рушатся в нашей стране оковы гнета и насилия. Благодаря демократии достигнуты большие успехи. По пути преобразований мы придем ко всеобщему счастью, когда не будет ни угнетения, ни насилия. Если только... — Оратор кашлянул и снова утерся платком. — Да... если только мы сумеем избежать хаоса и не скатился к анархии. Постепенно, шаг за шагом наступит время, когда каждый за свой умеренный труд будет получать умеренные средства к существованию.
Карпакко слушал оратора, кривя губы в иронической улыбке.
— Что же, по мнению господ, означают эти «умеренные средства к существованию» у рабочего? — шепнул он Ялонену.
— Праведниками они умеют прикидываться! Таким елейным голоском опять запели. Посмотрим, надолго ли их хватит. И этот, как придет к себе в редакцию, небось засядет писать злобные статейки... Мол, «сильная власть» нужна, мол, нужно восстановить порядок.
Речей было много. В конце собрания, весь зал с воодушевлением пел «Виден уже берег тот дальний»...
То же самое происходило и в Хельсинки. Комула встретил на улице старого товарища по партии кооперативного деятеля Вяйне Таннера.
Таннер был членом партийного совета, и Комула рад был поговорить с ним.
Каково же было его удивление, когда он услышал от Вяйне, что тот не знает и знать не желает, какие вопросы обсуждались в партийном совете.
— Как же так? Там теперь верх берут силтасаарцы. А это — публика страшно скандальная. Называют они себя сторонниками действия. Будто другие совсем бездействуют.
— Но ведь участвовать в работе совета все равно надо, как бы там дела ни обстояли, — возразил Комула.
— Не обязательно, — усмехнулся Вяйне, сузив свои лисьи глазки. — Совсем не обязательно лезть на рожон.
Они пошли по улице Теленкату. Вяйне направлялся на заседание правления кооперативного общества «Элапто», и Комула несколько кварталов прошел вместе с ним.
— Я придерживаюсь такой точки зрения, — объяснял Вяйне. — Общественная жизнь — вроде брака. Неудачного брака, когда любви уже нет, а жить вместе приходится. Взаимоотношения рабочего класса и буржуазии похожи на такой брак... Брак, который никак не расторгнешь, где не может быть развода. — И Вяйне самодовольно улыбнулся.
— Забавное сравнение, — согласился Комула. — Только его можно логически продолжить: иногда лучше овдоветь, чем мучиться в браке, который стал невыносимым. Правды?
— Не знаю, не пробовал. Но наша общественная жизнь — это такой брак, в котором нет иного выхода, кроме как приспосабливаться друг к другу и жить. С маленькими уступками с той и с другой стороны.
— Глупый пример, — ответил Комула резко.
— Каждый волен поступать так, как ему подсказывают разум и совесть, — сказал Вяйне. — Я лично поберегу свои силы для более спокойных времен.
— Побережешь силы? — Комула посмотрел на Таннера, не понимая, что тот имеет в виду. Разве может человек, вступивший в боевые ряды рабочего класса, в самый острый момент отойти в сторону, чтобы сберечь свои силы? Что же это такое?
— Да, да, — ухмыльнулся Вяйне. — Пусть другие попробуют, если надеются что-нибудь выгадать. А я выхожу из игры и вообще думаю уехать в деревню.
Комула посмотрел на толстую шею семенившего рядом с ним кооператора. Уехать? Не ослышался ли он?
— Да, да, в деревню, — подтвердил Таннер. — И тебе, братец, тоже посоветовал бы держаться подальше от той анархической каши, которую заваривают силтасаарцы.
Комуле стало противно, и он поспешил уйти. Они разошлись, едва кивнув друг другу на прощание. Комула торопливо зашагал вниз по улице. Как же он не догадался сразу отрезать: «Вот и хорошо, если такие людишки, как ты, отойдут в сторону. От вас, кроме вреда, ничего пет». Еще и в редакции Комула думал о словах Таннера.
И все-таки тогда Комула не поверил бы, если бы ему сказали, что спустя полгода этот человек поможет вторгшимся в страну немцам и финской буржуазии сломить сопротивление рабочих и будет обливать грязью Красную гвардию.
Недовольство, охватившее рабочих, было настолько сильным, что руководство социал-демократической партии вынуждено было созвать чрезвычайную партийную конференцию для обсуждения сложившегося в стране положения.
Конференция состоялась в середине ноября. Ялонен и Юнтунен были в числе делегатов от Турку.
Карпакко и Кярияйнен решили зайти в редакцию, чтобы передать Юнтунену наказ от рабочих верфи и сказать, что они, рабочие, думают о положении в стране.
Эма сидел в сторонке и молчал, а Аукусти неторопливо излагал дело, с которым они пришли, секретарю редакции.
— Видишь, как оно получается. Ведь буржуй-то тогда и начинает по-настоящему лютовать, когда идет на подлости... Тогда он начинает прижимать во всем. Нашему брату рабочему приходится все брать с бою — даже чтобы в бане попариться...
— Неужели? — удивился Юнтунен.
— Да, представь себе... На прошлой неделе нас хотели без бани оставить. Ну нет, сказали мы, этот номер не пройдет.
И Карпакко стал рассказывать, как было дело. Рассказывал оп обстоятельно со всеми подробностями, внимательно следя за выражением лица секретаря. Юнтунен слушал его, улыбаясь.
— Так вот, раз уж вы будете на конференции, то передайте там руководству, что вора надеть на буржуев намордники. А то они совсем обнаглели...
— Да и насчет бани не забудьте сказать... — вставил Кярияйнен, видя, что Юнтунен делает какие-то записи. — Нечестную игру они ведут...
Изложив свое дело, Аукусти и Эма собрались уходить, но в дверях столкнулись с Ялоненом — видно, опять с заметкой пришел.
Аукусти стал объяснять:
— Вот зашли напутствовать вас, уезжающих в Хельсинки.
— Хорошее дело, — улыбнулся Юкка. — А ты, сдается мне, считаешь, что я против драки. Нет, брат, ошибаешься. Только толку будет больше, если выступить дисциплинированно, когда это организованная борьба всего рабочего класса, а не какая-то там стычка.
— Ну конечно, — согласился Аукусти, — во всяких там тактиках я не разбираюсь.
— Без тактики нельзя. Для этого мы опять собираемся на совещание, чтобы выработать правильную тактику. А ты в любое дело лезешь с кулаками, бузишь, угрожаешь. Так не годится.
— Вот она, моя тактика, вот. — Карпакко поднял свой внушительный кулак и грозно потряс им. — Рабочему человеку никакой другой тактики не нужно. Кулак и винтовка — вот что нужно. Верно, Эма? — обернулся он к Кярияйнену.
Эма закивал головой, и его взъерошенные волосы еще больше разлохматились. Он с нескрываемым восхищением смотрел на Аукусти. Все рассмеялись.
— Так ты из-за какой-нибудь ерунды в тюрьму угодишь, — сказал Юкка, улыбаясь: прямота и смелость Аукусти ему тоже нравились.
— Ну, это еще бабушка надвое сказала, Аукусти в тюрьму упрятать не так-то легко, до тех пор, во всяком случае, пока он честно стоит за народное дело, — заявил Карпакко гордо.
— Все это так. Но господа — публика каверзная. С ними шутки опасны.
— Я с ними шутить и не собираюсь, — ответил Аукусти и сделал рукой успокаивающий жест: не беспокойтесь, Аукусти Карпакко знает, что делает.
— Ну, ну...
В дверях Карпакко еще раз обернулся:
— Да, передайте там привет товарищу Комуле.
В душе Аукусти вынужден был признать, что Ялонен, конечно, прав. Но все равно иногда полезно бывает пустить в ход физическую силу. Карпакко рассмеялся, вспомнив, как он поднес свой кулак под нос Ратикайнену, владельцу бани, и как тот побледнел. Аукусти стал рассказывать Кярияйнену об этом происшествии, хотя тот знал историю с баней не хуже его самого.
К этому делу опять был причастен Арениус. Это он подговорил владельцев бань. Дескать, поскольку у рабочих забастовка, работать они не желают, незачем для них и бани топить. Ратикайнен не совсем понял, почему именно он должен нести убытки. Но Арениус пообещал возместить убытки.
И вот когда в субботу рабочие с узелками пришли в баню, оказалось, что ее не топили. А известно, что именно тогда и начинается нестерпимый зуд по всему телу, когда возвращаешься из бани, не попарившись, с сухим веником под мышкой. Рабочие разозлились и отправились прямо домой к Ратикайнену. Конечно, можно было бы пойти в другую баню, но. Карпакко считал, что господам нельзя уступать ни в чем, и решил, что они должны добиться своего.
— Чтоб сию же минуту баня была затоплена, не то пеняй на себя... Вот возьмем, да как подпустим красного петуха под крышу, — пригрозил владельцу бани Карпакко, глядя на старика таким свирепым взглядом, что у того щеки стали белыми как мел. — Это наше общее решение. А попутно мы можем пустить на ветер и кое-что другое. Понимаешь?
Ратикайнен, дрожа, начал объяснять, что произошло, очевидно, недоразумение, что баня, конечно, будет затоплена, он сам сейчас пойдет и обо всем распорядится.
И старик чуть ли не бегом поспешил-в баню. Но в душе он весь кипел от негодования. Он решил запомнить этого долговязого, что был у рабочих за главаря и посмел угрожать ему.
Примостившись у окна, старый Висанен подбивает подметки к поношенным башмакам. Сапожный инструмент он разложил на лавке, а сам сидит на низкой скамеечке, липом к окну. Ему хорошо видна почти вся улица. Молоток его глухо постукивает по коже, и деревянные гвозди послушно утопают в проколотых шилом отверстиях. Висанен — мастер на все руки.
На подоконнике раскрытый «Манифест Коммунистической партии», одна из любимых книг Висанена. Старик утверждает, что знает ее наизусть, от корки до корки. Теперь он просматривает ее заново, хочет убедиться, действительно ли в ней сказано, что рабочие должны взяться за оружие, как вчера утверждал один оратор в Рабочем доме! Неужели Маркс говорит об этом в «Манифесте»?
Старик не одобрял бряцания оружием, как было в дни всеобщей забастовки. С неодобрением отнесся он и к аресту некоторых представителей крупной буржуазии. Это — насилие! А благородная борьба рабочего класса не нуждается в подобных методах. Борьба рабочих — дело священное и великое. И вести ее нужно совсем иными средствами. Только завоевав души людей, можно прийти к нравственному обновлению общества.
Разумеется, рабочие должны бороться с капиталистами, чтобы жизнь стала лучше. Эксплуатация и угнетение должны быть устранены. Это ясно как божий день, и тут рассуждать нечего. И такая борьба велась и ведется в Финляндии. И не безуспешно. Лет десять назад еще боролись за всеобщее избирательное право! А теперь в стране уже однопалатный сейм вместо бывшего четырехсословного, где не было места рабочим. И в нынешнем сейме социалисты имеют большинство. Да и в сенате тоже есть представители рабочих, есть и свои министры. Проводятся законы, защищающие интересы рабочих. Взять, к примеру, вопрос о восьмичасовом рабочем дне...
Толково провернули тогда, в апреле, это дело. Как не хотелось господам, а пришлось уступить. Ничего не могли они поделать! Пришлось сократить рабочий день сразу на два часа, а заработную плату сохранить прежней. Теперь это надо провести через сейм, но господа в сейме не желают утверждать закон. Никуда они не денутся, покрутятся и утвердят, рассуждал старик, улыбаясь своим мыслям.
Сандра хлопотала у плиты, от которой веяло теплом. Оно приятно согревало спину.
Так вот, под давлением рабочих масс будут проведены одна за другой реформы, и так постепенно власть перейдет в руки организованного пролетариата. Медленно, но верно, — мирным путем, парламентскими методами, без всякого бряцания оружием. Так незаметно совершится революция и наступит социализм.
Как скала, крепка была вера старика в то, что так и будет и что времени на это потребуется немного.
И теперь, когда победа уже близка и возможна, появляются новые пророки и начинают проповедовать, что необходимы другие методы, нужны Красная гвардия и вооруженная борьба! Мол, и революцию надо тоже совершить насильственным путем, при помощи оружия. Нет, Каутский эти вещи совсем не так объясняет.
Молодым и неопытным такое, конечно, ударяет в голову, дурманит, как угар. Им только дай побузить, они любят хватать друг друга за грудки. Им недолго и за винтовки взяться. Но это же будет противоречить пролетарскому учению.
Так понимал эти вещи он, Висанен. И всегда был уверен, что о вооруженной борьбе, за которую эти горячие головы ныне ратуют, в «Манифесте» ничего не говорится.
Старик снова взялся за книгу и, поправив очки, стал листать ее.
В последние дни старик Висанен очень встревожен: в течение нескольких дней на Корппола-гору приходят какие-то люди, что-то измеряют и не хотят даже сказать, зачем они это делают. Что-то они затевают. Потом до старика дошли слухи, будто один делец облюбовал их гору и отсюда всем придется убираться, поскольку здесь, на этом склоне, начнутся камнеразработки.
«Как же так?» — горячился старый Висанен. Здесь их приусадебные участки, избушки, которые они сами построили, они живут здесь бог весть с каких времен. Нет, он готов драться, он даже в суд пойдет.
Приподнявшись со скамейки, старик посмотрел в окно на серые скалы, которые были так дороги и близки его сердцу. И тут он увидел, что в гору поднимается Яли.
Висанен быстро сунул «Манифест» на полку, за другие книги. У них с Яли большие разногласия по вопросам политики. И каждый раз, как Яли зайдет, у него с отцом начинается спор...
Яли присел поговорить со стариком. Отец рассказал о своих заботах и горестях. И опять они заспорили... Старик не выдержал, начал наставлять сына:
— Нет, сынок, так нельзя. Не надо противодействовать властям...
На эту тему у них был уже не один разговор. Теперь старик так горячился, что вскочил и, забыв спять старый фартук жены, стал ходить взад-вперед по комнате. В таком виде — длинный залатанный передник, сердитое лицо, седые волосы растрепаны, щеки раскраснелись — старик выглядел смешным гномом.
— А я скажу, что как бы там ни было, а закон и порядок должны быть в стране, — доказывал он. — Так есть и так должно быть.
— Какие бы несправедливости власти ни творили? вставил Яли.
— Нет, сынок. Власти несправедливостей не творят. Они пользуются своим мечом и поступают согласно закону и правосудию. А если и случается когда ошибка, ее исправляют. Для того и существует закон, правосудие, сейм.
— Закон! Правосудие! — передразнил Яли. — Чей закон, чье правосудие? Кто у нас издает законы? Много ли в них таких пунктов, что защищают твои права?
Этого старик не знал. В суде он никогда не бывал и даже гордился этим. «Честному человеку нет нужды переступать порог суда», — говорил он.
— В том-то и дело, что рабочий требует прав. Терпению его приходит конец, потому что постоянно творятся несправедливости.
«Несправедливость... несправедливость...» — Старику даже смешно стало.
— Чему ты улыбаешься? Разве это смешно? — вспыхнул сын.
— Смешно. Смешно слушать болтовню нынешней молодежи...
Старик попытался уязвить как можно больнее. В это время вошла Сандра.
— Да хватит вам ссориться, вы же взрослые люди, — сказала она. И тут же стала упрекать Яли: — Зачем ты все донимаешь отца? Он ведь старый человек.
— Он сам задирается и ехидничает. Да еще и издевается.
Наступила такая неприятная пауза, когда продолжать спор не хочется, а новая тема для разговора не найдена.
Старик раздраженно ходил взад и вперед по мягкому половику. Яли решил подбросить ему еще один вопрос, пусть старик подумает.
— Или, может, справедливо поступили с торппарями в Лаукко и Сялинкя?
Для старого Висанена выселение торппарей из Лаукко было самым неприятным воспоминанием. Еще и теперь, много лет спустя, при упоминании о них у него невольно начинают дрожать руки и по спине пробегает холодок.
Висанен был тогда как раз в Хельсинки — ездил за новыми станками.
Зима выдалась снежная и морозная. На привокзальной площади собралось тысяч десять хельсинкских рабочих. Падал снег. Люди стояли угрюмые, возмущенные безнаказанными, бесчеловечными действиями. Они пришли выразить свой протест, осудить произвол властей.
На площадь срочно прибыл отряд вооруженной полиции. Было известно, что в сенате решили, если будет необходимость, обратиться к генерал-губернатору, чтобы тот послал солдат на помощь полиции.
Люди долго стояли, разбившись на группы, не хотели расходиться, Висанен тоже остался. На площади раздавались нелестные слова в адрес полиции. Пелись песни трудового народа.
Помощник полицмейстера Яландер, багровей от злости, стоял посередине площади и, заложив руки за спину, приказывал расходиться.
— Приказывай, не приказывай, а мы не уйдем. И прогнать нас не прогонишь! — крикнул из толпы хриплый голос. Невысокого роста человек остановился перед Яландером.
— Это вам не торппари, которых можно мордовать. Рабочим ваши дубинки нипочем, —говорил он задиристо, — они их не боятся!
— Гоните к дьяволу эту жирную харю, — раздалось позади. И снежный комок пролетел около самого уха помощника полицмейстера.
Яландер нервничал.
— Я советовал бы вам... не очень-то распоясываться, плохо будет, — крикнул он. — Я — представитель власти и никуда отсюда не уйду, сколько бы вы ни бесились.
— Да торчи здесь хоть до весны. Торчи, покуда на Кеми сплав не начнется...
Грянул дружный смех, заглушив последние слова: когда-то Яландер совершил со своим воинством поход на север, ходил «успокаивать» бастовавших сплавщиков.
Из толпы выскочил какой-то мальчишка.
— У-y, черт! — Он хотел пнуть полицейского, но поскользнулся и упал. Полицейский попытался схватить его, однако мальчишка увернулся и шмыгнул в толпу...
— Тогда у нас били торппарей. Теперь настал черед рабочих, — сказал Яли. — И так с хлебом туго, а тут еще и заводы останавливают. А не будет работы, не будет и хлеба. И детишки голодать будут. Тут уж не до смеха...
— Так ведь мы сами заводы останавливали, — проворчал старик.
— Да, останавливали, но для того, чтоб господа не смогли добиться своего.
В голосе Яли прозвучала злость. Отец молчал.
Хлеб с примесью сосновой коры ему еще не приходилось есть. Но и в его жизни случались времена, когда не хватало хлеба, как теперь.
Пока с питанием было более или менее сносно, Висанен был доволен жизнью. Он знал, что во многих местах на севере страны людям живется намного труднее. Но когда и у них с продуктами стало туго, старик начал возмущаться: «Если уж до такого дожили, — раздраженно говорил он, — то действительно что-то неладно...» Во многом мнения отца и сына теперь совпадали, но тех форм борьбы, за которые стоял сын, старик все равно не мог одобрить.
— Судьба детей — вот что самое печальное. Им, бедным, столько страдать приходится... — вздохнула мать.
Старик Висанен стоял у окна и смотрел на улицу. Наступал вечер, сгущались сумерки...
Когда Яли ушел, старик снова достал «Манифест». Ага, вот это место: «...более или менее прикрытую гражданскую войну внутри соответствующего общества вплоть до того пункта, когда она превращается в открытую революцию, и пролетариат основывает свое господство посредством насильственного ниспровержения буржуазии».
— Гм... Так и сказано: «Посредством насильственного ниспровержения». Да, это слова самого Маркса, если только перевод здесь правильный. Странно, что я раньше их не замечал.
Юкка стоял на перроне, ожидая отправления поезда. Из Хельсинки он уезжал в непонятном смятении.
В поезде он первым делом с жадностью прочел сегодняшние газеты. В них были хорошие вести из России. Народ приветствует мероприятия нового правительства: декрет о земле, предложения воюющим державам о заключении мира, меры по улучшению положения с хлебом. В России начали функционировать новые, органы власти, которые называются Советами.
Юкка попытался мысленно подытожить все, что было обсуждено и решено на партийной конференции. Но впечатления были неопределенными и противоречивыми. Казалось, руководство партии боится, как бы положение еще больше не обострилось, только бы не началась открытая борьба. «Как будто ее можно предотвратить, если она неизбежна...»
Докладчик на конференции говорил, что руководство поступило совершенно правильно, прекратив забастовку и не допустив в стране полного развала. «Конечно, может наступить и такое время, когда нам придется взяться за оружие, когда нас заставят пойти на это, когда не будет иного выхода».
— По сейчас еще не время, — убеждал докладчик с умиротворением в голосе. — Рабочий класс не должен рисковать своими великими завоеваниями. Есть еще возможность разобраться в положении мирным путем. Поэтому мы сложили оружие...
Эти доводы казались Юкке неубедительными. Его поразило, как вяло и неуверенно прошло на конференции обсуждение всех важных вопросов. В Хельсинки словно ничего и не слышали о бурных волнениях, захвативших страну. Или, может, обстановка в других местах не так накалена, как у них, в Турку?
Нет, так же! Делегаты с мест говорили в своих выступлениях то же, что и он, Юкка. Со многими из них он лично разговаривал. Оказалось, везде одно и то же.
Сам Юкка, выступая от имени рабочих Турку, заявил:
— Грядущие поколения не простят вам, если мы не сделаем все для победы рабочего класса.
После Юкки слово предоставили гостю из Петрограда.
— Товарищи! — начал он гортанным голосом. — Я делегирован к вам для того, чтобы приветствовать вас от имени пролетарской революции в России.
Было что-то величественное в том, что представитель революционного правительства России стоял на трибуне и говорил с представителями трудового народа Финляндии, с рабочими и торппарями как товарищ по борьбе.
— Время разговоров прошло. Настало время, когда наши лозунги должны быть проведены в жизнь. Полная свобода устройства своей жизни за финляндским, как и за другими народами России! Добровольный союз финляндского народа с народом русским! Никакой опеки, никакого надзора сверху над финляндским народом! — таковы руководящие начала политики Совета Народных Комиссаров.
Это были новые слова. Победившая русская революция обращалась через голову буржуазии непосредственно к рабочему классу Финляндии.
— Товарищи! До нас дошли сведения, что вас пугают голодом, саботажем и прочим. Позвольте вам заявить на основании опыта, вынесенного из практики революционного движения в России, что все эти опасности можно преодолеть, если действовать решительно и без колебаний. В такой атмосфере может удержаться и победить только одна власть, власть социалистическая. В такой атмосфере пригодна лишь одна тактика, тактика Дантона: смелость, смелость и еще раз смелость!
Оратор говорил медленно, но уверенно, словно отчеканивал каждое слово. В его речи звучала глубокая вера в победу трудового парода.
И если вам понадобится наша помощь, мы окажем вам ее, по-братски протянем вам руку. В этом вы можете быть уверены!
Речь перевели на финский язык, все бурно аплодировали.
Многие из присутствовавших на конференции финских социалистов были лично знакомы с Лениным, знали, что руководитель русских большевиков следит за борьбой финского народа, поддерживает его.
Слушая сейчас выступление гостя из Петрограда, они чувствовали в его словах то горячее участие, с которым Ленин относился, к народу Финляндии.
«Посмотрим, что теперь скажет Аукусти», — Юкка улыбнулся, вспомнив, как Карпакко и Кярияйнен напутствовали его, провожая сюда, в Хельсинки. Их наказ-то он выполнил.
Да, сейчас бы нам выступить, когда с востока подули новые ветры, неся с собой горячее дыхание свободы, когда великие идеи, зародившиеся в рабочем классе Финляндии в лучшие моменты его борьбы, захватили массы. Вот теперь бы выступить нам и свергнуть власть эксплуататоров. Ведь налицо и воля, и вера в победу, и сила, и решимость.
Но руководство, видно, не готово к этому. Оно увлеклось другими вопросами, всецело направило свое внимание на парламентскую работу. Вчерашнее решение конференции тоже не внесло никакой ясности... Сколько Юкка ни думал, он так и не смог определенно сказать себе, что же все-таки решила конференция.
Поезд приближался к Турку. И чем ближе становился дом, тем больше Юккой овладевали другие мысли и заботы. Заботы, которые ждали его там, дома.
Пожалуй, слишком тяжелую ношу взвалил Юкка на плечи своей жены: домашними делами он совсем не занимается, обо всем приходится заботиться Кайе. Юкка дома бывает мало, пропадает все время на верфи и в Рабочем доме. А ей, Кайе, остается целыми днями торчать у плиты да мотаться по городу в поисках продуктов.
Комната у них не маленькая, но все же тесновата для их семьи. В углу, против двери, — большая плита, над ней — окрашенный в зеленый цвет жестяной колпак, а на нем коптилка, спички, рукавицы и всякая мелочь. Угол между окном и дверью занимает вешалка. В другом углу стоит кровать, на которой спят мальчики. Посредине комнаты — стол, над ним с потолка свисает керосиновая лампа.
При свете ее мальчики готовили уроки, когда Юкка пришел домой. Он чувствовал себя очень усталым. Опять покалывало где-то под сердцем, знобило.
— Что с тобой? — встревожилась Кайя.
— Ничего.
— Да разве я не вижу...
Лассэ сидит за столом и, уставясь в угол, зубрит стихотворение, которое им задали. На столе — раскрытая хрестоматия. Мальчик время от времени заглядывает в нее, монотонно повторяя:
Мальчик-нищий ночью зимней
На-все-гда закрыл глаза.
На его ресницах иней
И замерз-шая слеза.
Лассэ по нескольку раз повторяет одно и то же четверостишие. Потом начинает сначала:
Зима наступила, и хлеба не стало.
Пришлось нам питаться сосновой корой.
А мать, голодная, слегла и не встала,
И тихо угасла вечер-ней порой.
Отец слушает, потом спрашивает у Лассэ:
— А учитель не говорил вам, почему нищие замерзают на дорогах?
— Нет.
— Спроси у него. Пусть объяснит.
Юкка отложил газету. Он только что прочитал в «Тюёмиес» заметку о том, что в Лапландии ранняя и холодная зима, случается, замерзают дети.
Сколько финских поэтов писало о маленьком нищем, который ходит, побираясь, по миру и замерзает на дороге. Они считали это милостью божьей: господь прибрал несчастную сироту, избавил от земных страданий. Но разве для того родились они, эти дети, чтобы погибнуть где-то в снегу от холода и голода?
— Эти стихи учили, еще когда я был маленький и ходил в школу. Но никто нам не сказал, почему так получается.
— Видно, сами не знают, — отвечает Кайя. Она сидит на краю кровати, утомленная, бледная.
— Знать-то знают, только их это не трогает. Они ведь тоже господа.
— Да, — вздыхает Кайя, — бедные сироты! И зачем выгонять маленького оборвыша ночью, на мороз? Этого я не понимаю...
— То-то и оно.
Комок подкатывает к горлу Юкки. У них тоже дети еще маленькие. Какая участь их ждет? Кто знает...
Наконец сели ужинать.
Из остатков ржаной муки Кайя сварила кашу с брюквой. А завтра и такой не сваришь, осталась одна брюква. Что из нее приготовить, Кайя даже не знает. Над этим она ломает голову, раскладывая кашу по тарелкам. Комната наполняется сладковатым запахом.
И тут в дверях появляется Сеппо Халонен. Он часто приходит как раз тогда, когда Ялонены садятся за стол. Встанет у порога и глаз не сводит со стола, за которым и без него хватает едоков. Словно завороженный, смотрит он, как ложка за ложкой опустошаются тарелки. «Хоть бы не каждый день приходил», — думает, расстраиваясь, Кайя.
Лассэ и Вейкко уже сидят за столом с ложками наготове. Облизываясь, они нетерпеливо поглядывают на кашу. Подай им месяц назад кашу с брюквой, не стали бы есть, а теперь уплетают за милую душу.
Сеппо смотрит на Юкку, потом на Кайю. Кайя в страхе ожидает, что сейчас мальчик, растягивая слова, опять скажет:
— Сеппо тоже хочет кушать.
Юкка бросает взгляд на жену.
— Положи и Сеппо немного... — говорит он.
— Откуда же я возьму... своим не хватает, — отвечает Кайя, забыв, как только что жалела бедных сирот.
Это «своим» больно укололо Юкку. Разве Сеппо чужой? Разве мы, бедняки, не одна большая семья? Все мы свои, близкие.
Ребята принялись за кашу, жадно косясь на тарелки друг друга. Кайя нехотя берет маленькую тарелку и начинает скрести в кастрюле. Затем добавляет ложку со своей тарелки.
— На! — И она сердито ставит тарелку на скамью перед Сеппо.
Юкка переставляет тарелку на стол и высвобождает для Сеппо местечко около себя. Потом добавляет еще ложку-другую каши из своей порции.
— Пойми ты — это же сын Веппу, — говорит он с укором Кайе.
Сеппо хватается за ложку. Он не понимает, почему тетя Кайя такая сердитая.
Кайя голодна, но ест она медленно, без аппетита, уставившись на запотевшие окна.
Покончив с едой, мальчики убегают на улицу. Теперь уже Кайя не может сдержать себя.
— Повешусь, ей-богу... Не могу больше... не могу... — вскрикивает она истерически.
Юкка оторопел.
— Сил моих нет... Боже, что это за жизнь!
— Не дури, — уговаривает Юкка.
Кайя бросается на кровать и лежит, уткнувшись лицом в подушку. Плечи ее вздрагивают. Скоро мальчики прибегут и опять запросят есть. А что она им даст?
— Тебе что? Ты шапку в охапку и пошел себе в Рабочий дом... Тебе и горя нет, что дети ревут, есть просят, — всхлипывает Кайя. — А мне каково?.. Нервы больше не выдерживают.
Она нарочно выбирает слова побольнее. Ей хочется сказать что-нибудь обидное, чтобы Юкка не молчал. Ну хоть бы обругал ее, прикрикнул на нее. И то бы легче стало.
На душе у Юкки тоже тяжело. Он хотел было резко ответить Кайе, но сдержался. Встал, подошел к кровати и ласково взял Кайю за плечи. Он привлекает ее к себе и начинает успокаивать.
Нет, не такой доли желал он Кайе, когда они начинали жизнь. Разве он думал, что все сложится нот так. Он даже мысли не допускал, чтобы он, квалифицированный рабочий, оказался не в состоянии купить жене за целый год новые туфли. Старые-то вон совсем развалились...
И все-таки не надо отчаиваться, не надо терять надежды. Тысячам семей еще тяжелей приходится. Надо крепиться. Впереди трудная зима. Разве он не заботится о детях? Ведь ради детей он и трудится. Не было бы их, так...
Тихий голос Юкки, как всегда, действует на Кайю успокаивающе. Минуту спустя Кайя говорит:
— Ну, скажи, что мне делать?.. Денег нет... Муки нет... Картошки — и той нет, а дети просят есть... Боже, что это за жизнь?!
Кайя пробует говорить спокойно, но последние слова опять вырываются с надрывом.
— Да, что же делать?
Но сколько ни ломай голову, ответа на этот вопрос не найти.
Юкка подходит к вешалке. Кайя пристально смотрит на него: она уже разгадала намерения мужа.
— Ты что ищешь?
— Костюм... Завтра отнесу в ломбард.
Подошла зима, памятная зима восемнадцатого года, когда два класса — пролетариат и буржуазия — схватились в жестоком бою.
В буржуазных кругах уже давно начали поговаривать о том, что Финляндия должна иметь свои вооруженные силы, свою полицию, чтобы в случае необходимости сохранить порядок в стране и предотвратить «пагубное влияние» России.
Буржуазия располагала уже большим числом тайно сформированных отрядов «самообороны». Она требовала, чтобы эти отряды признали финской армией. В случае легализации все заботы о содержании этих отрядов перешли бы к государству.
Сразу же после окончания всеобщей забастовки депутат Миккола внес такое предложение в сейм. Оно обсуждалось в течение нескольких дней. Перед самым рождеством, когда стало известно, что Советское правительство России готово предоставить Финляндии независимость, этот вопрос подняли снова, и вокруг него разгорелись споры. Ни для кого не было секретом, с какой целью буржуазия усиленно печется о создании армии. Поговаривали, что из Германии в Швецию тайно прибывают транспорты с оружием, что егеря возвращаются в Финляндию, чтобы организовать белую гвардию, что из России вернулось много бывших офицеров, служивших в русской армии.
Социалисты уже не имели большинства в сейме. На состоявшихся осенью выборах буржуазии удалось одержать победу. Правда, как выяснилось впоследствии, дело не обошлось без мошенничества.
Комула сидел на галерке, где были отведены места для журналистов, когда в сейме снова началось обсуждение предложения Микколы.
Вдруг весь зал всколыхнулся: на трибуну поднялся депутат-социалист Эдуард Валпас.
Валпас говорил негромко, глуховатым голосом, но так ядовито, что правых депутатов прямо-таки бесило.
— Каких же это мы имеем врагов за пределами нашей страны, для защиты от которых необходимо создать армию? Может, этот враг — Россия? Нет! Все это пустая болтовня что вооруженные силы нужны нам для защиты от русских. Разумеется, если мы сами не будем бряцать оружием. Следовательно, армию создают для использования внутри страны, для подавления рабочего движения.
И, обратившись к правым, он продолжал:
— Опираясь на армию, вы сможете препятствовать проведению любой реформы, любого преобразования. Если в будущем вы сможете опираться на армию, то не исключено, что Финляндия станет подобием империи Николая II в миниатюре.
Профессор богословия Лаури Ингман, толстощекий и круглолицый, покачал головой.
— Подумать только! Такое говорят в финском сейме! — шепнул он сидевшему рядом Йонасу Кастрену.
Ингман нервно забарабанил толстыми пальцами по подлокотнику кресла. С каким наслаждением он заткнул бы глотку этому красному подстрекателю! Сам, своими пасторскими руками...
С той же яростью смотрели со скамей правых, когда на трибуну поднялся Юрье Сирола.
— Маленькой Финляндии здесь хотят навязать милитаристскую внешнюю политику, — начал Сирола спокойно. — Но мы считаем, что независимость страны должна быть достигнута путем мирных переговоров с русской демократией. Ведь ясно, что наша самостоятельность станет возможной только благодаря революции в России, только в результате мужественной борьбы большевиков и в результате их победы. Сколько бы здесь ни клеветали на русских революционеров, веемы знаем, что русские революционеры всегда поддерживали право Финляндии на самоопределение. Было бы вполне естественно, если бы мы тоже выступали под мирным флагом, не прибегая к политике оружия. Малым народам не следует играть в войну. Если отрубят голову русской революции, то мало будет гарантии на самостоятельность Финляндии, если даже примем во внимание старания депутата Микколы и его боевой гвардии...
Это прозвучало как ироническая шутка.
Сирола продолжал:
— Вы хотите вывода русских войск из Финляндии, так как знаете, что они — народ революционный. Вы хотите этого, чтобы потом наброситься с оружием в руках на нас, финский рабочий класс и демократию Мне уже приходили письма с угрозами... Нет, господа, нам сейчас нужна другая политика, политика труда и мира. Тогда перед Финляндией откроются торговые пути и на юг, и на запад, и на восток. Экспортируя свою промышленную продукцию, мы можем закупить в России хлеб и изгнать голод из наших домов. Заводы и фабрики, которым сейчас угрожает закрытие, будут обеспечены заказами. Таким образом мы избежим экономического кризиса, и в стране снова водворится покой и порядок...
Аграрный союз примкнул к крупной буржуазии. Его лидер, писатель Сантери Алкио, невзрачный человек с козлиной бородкой, яро поддержал предложение Микколы. Он потребовал создания такой силы, которая способна будет держать в страхе «мятежные элементы».
Выступление Алкио пришлось по душе представителям реакции: это был голос консервативного и религиозного кулачества.
Но нашелся и среди правых человек, который выступил против предложения Микколы. Это был старый священник Кустаа Арокаллио. Он поднялся на трибуну и долго поправлял очки.
— Я вынужден возразить против создания военной организации, — сказал он, — ибо это разжигает милитаристский дух и облегчает развязывание войны. К тому же содержание даже небольшой армии потребует от страны огромных расходов, на что мы сейчас не имеем средств. Было бы ошибкой приступить теперь к военным мероприятиям, поскольку финляндская республика родилась не с помощью оружия, а в результате демократического движения в России. И поддерживать ее нужно также без оружия. Отношения с Россией надо строить под знаком мира и доброго согласия. Это создаст предпосылки для нашей дружбы с Россией, а следовательно, и того, что столице России с нашей стороны ничего не будет угрожать, и Германии не будет позволено перенести сюда военные действия...
— Правильно сказано! — закричали с галерки. у Со скамей правых бросали на галерку сердитые взгляды: чего там разорались, потише!
Морщины под глазами у Ингмана стали глубже. Он зло смотрел на Арокаллио: «Неужели этот человек — финский священник?»
— Независимости Финляндии нельзя добиться с помощью оружия, — спокойно заявил Арокаллио. — Тут нужны другие силы. Силы мира и дружбы, силы труда и братства. И если к тому же мы добудем хлеб голодным, то тогда — и только тогда! — мы будем в безопасности.
Последние слова Арокаллио вызвали бурю одобрения среди рабочих депутатов:
— Правильно! Верно!
Комула увидел, как какой-то рабочий, перегнувшись через барьер, крикнул так громко и отчетливо, что все услышали:
— Хоть один честный поп есть в Суоми!
В перерыве Комула подошел к Арокаллио:
— Спасибо, — сказал он. — Ваши слова действительно пророческие, а рабочие охотно слушают хороших пророков.
Арениус приехал в Хельсинки по делам каменоломни. С одним из своих хельсинкских компаньонов он случайно оказался на Сенатской площади в то время, когда там проходил массовый митинг. Рабочие выражали протест против попытки правящих кругов создать армию и решительно выступали против каких бы то ни было военных приготовлений.
Арениус и его компаньон остановились в стороне. Им было любопытно, как настроена толпа.
Арениус негодовал. Подумать только! Эта чернь пытается оказать давление на сейм. Да еще ищет поддержки у русских! Торговец Сормунен был с ним вполне согласен.
— Жалко, что у нас нет сильной армии, которая навела бы порядок в стране, — посетовал коммерции советник. И, как бы поясняя свои слова, сжал кулак.
— Да, и покончила бы с этими сборищами черни, — добавил Сормунен.
На Симонкату они остановились. Мимо прошли два красногвардейца с широкими красными повязками на рукавах.
— Понацепили красные тряпки... Да еще говорят о «воле миллионов». Откуда им знать, какова она, воля миллионов? Миллионы-то — вот где! — Арениус похлопал рукой по карману. — А воля миллионов — вот здесь, — он указал пальцем на свой лоб.
Сормунену это понравилось. Он рассмеялся. Потом сказал:
— Только бы правительство догадалось вовремя вернуть домой егерей. Они теперь нужны здесь.
— Да, очень. Наш Армас-то ведь тоже там, — похвастался коммерции советник.
— Ну? — удивился Сормунен. — Впрочем, я так и думал: давно о нем ничего не слышно.
Сормунен стал рассказывать, что о возвращении егерей хлопочут, что часть из них, наверное, уже в Финляндии. Он шептал с таинственным видом:
— Я слыхал, что Свинхувуд послал представителей в Германию и Швецию для переговоров. Да, да! Ельт в Берлине, а Грипенберг в Стокгольме. И немцы, и шведы пообещали помочь нам, если придется туго. Оружие мы получили, но ожидается и кое-что другое. В Берлине, кажется, готовят экспедиционный корпус на случай, если у нас начнется заваруха. Только, конечно, все это между нами... — подмигнул Сормунен.
Арениус сделал вид, будто впервые слышит об этом и выразил удивление по поводу такой осведомленности Сормунена. На самом же деле он был в курсе всей тайной деятельности военного комитета.
Белые готовились лихорадочно: рабочих надо застать врасплох. Верховным командующим назначили Клауса Шарпантье. Но скоро в сенате поняли, что выбор неудачен: Шарпантье слишком медлителен, нерешителен, — и начали подыскивать другую кандидатуру. Надо было найти человека, способного возглавить заговор. И тогда на горизонте снова появился Маннергейм.
— А я-то оказался прав, — заявил однажды обрадованно Игнатиус Окерману. — Из России вернулся Маннергейм. И, говорят, обитает где-то здесь.
— И что лее он собирается делать?
— Это пока неизвестно. Вероятно, думает отсидеться, дождаться лучших времен, а потом снова вернуться в Россию...
— Да, его стезя там, близ царя, — заметил Окерман саркастически. Его всегда возмущало безразличие, с каким этот самодовольный царский генерал относился к движению финских активистов.
— Революция оборвала его карьеру в России. Мороз загнал свинью в свой закуток, — рассмеялся Игнатиус со злорадством.
Генералу уже не раз предлагали принять участие в борьбе за независимость Финляндии, но он всякий раз давал понять, что служит и будет впредь верой и правдой служить русскому престолу. Он даже не ответил на обращение, адресованное ему через газету «Фриа Орд» в 1914 году. Поэтому многие из активистов относились к генералу с неприязнью.
— Теперь времена другие, — сказал Игнатиус примирительно. — И Шарпантье не та фигура...
— Ну и что?
— Так вот, Маннергейму предложен пост Верховного Главнокомандующего.
Окерман ответил, не скрывая изумления:
— Да он же царский холоп! Не думаю, чтобы он согласился перейти на сторону Германии...
— А я, напротив, не думаю, чтобы все его антипатии были настолько серьезными. Пригласим его на собрание, а там видно будет.
Связаться с генералом Маннергеймом поручили Окерману.
Старик Вяхяторппа вернулся из Хельсинки удрученный. Оказалось, ездил он впустую. «Оружия нет, но духом не падайте, — сказали ему. — И смотрите в оба, следите, что буржуи там, на местах, затевают».
Жизнь в деревне шла своим чередом. Но по ночам мимо деревни по большаку куда-то на север шли люди, тянулись обозы.
Однажды, уже под вечер, старик Вяхяторппа зашел в кооператив. Заговорившись с продавцом, он не заметил, как пролетело время. Было уже совсем темно, когда он вышел из магазина.
Около колодца старик увидел целую толпу возчиков, поивших лошадей. В образовавшейся перед колодцем толстой наледи было вырублено небольшое углубление, из которого было удобно поить лошадей.
Старик подошел поближе: что это за люди и откуда? Он даже полюбопытствовал у одного, из каких, мол, краев. Но ему не ответили.
Разглядывая, какая сбруя на лошадях, как одеты возчики, старик заметил, что это, по-видимому, сынки зажиточных мужиков из соседних волостей.
— Нет, не из соседних, — усмехнулся один из возчиков и повернулся к нему спиной. Но старик успел заметить, как при этих словах возчики многозначительно переглянулись.
К ним подошел человек в больших овчинных рукавицах, наверно, старший, потому что он начал поторапливать остальных.
— В чем дело? — обратился он к старику.
— Да вот гляжу, куда-то вы путь держите, — простодушно ответил Вяхяторппа.
— Это уж наше дело, старик, куда мы едем, — отрезал человек в овчинных рукавицах.
— Хлеб, что ли, везете? — невозмутимо продолжал старик, разглядывая возы.
— Хлеб. По распоряжению сената. Так что за более подробными сведениями обращайся туда. Ясно?
Старик медленно направился к дому. По дороге он еще раза два оглянулся назад. Потом долго стоял в раздумье перед своей избушкой, прислушиваясь к долетавшим с дороги звукам. Обоз тронулся в путь. Из деревни он сворачивал на лесную дорогу.
Старик вошел в избу и принялся писать письмо в редакцию «Тюёмиес», как ему советовал Комула. Письмо получилось обстоятельным и длинным.
Вот опять подошло рождество. Уже давно они не встречали этот праздник так бедно и убого.
Предпраздничная суматоха всегда раздражала Карпакко. Обычно начиналось с того, что Эстери принималась за уборку. Она торопилась, злилась и ворчала. Весь дом становился словно голым: все было в стирке. Так и теперь. Несколько дней окна были занавешены старыми газетами, и в доме было неуютно. Но накануне рождества комната преобразилась: все блестело, старательно выглаженные белоснежные занавески и скатерти возвратились на свои места. Это значило — пришел праздник.
Аукусти сходил на базар и купил елочку. Он украсил ее как мог — пусть Сиркку порадуется! Развесил самодельные украшения из бумаги и ваты, зажег несколько овечек и поставил елку на стуле у самого окна, так что она была видна даже с улицы.
Глядя, как Сиркку, радуясь, крутится около елки, Аукусти задумался.
Неласковой была для них, финских тружеников, родная страна. Немного она давала им. «Да, мы для нее как пасынки», — думал Аукусти.
И все-таки они любят ее, эту страну тысячи озер и скудных каменистых полей. Любят глубокой и строгой любовью, как может любить только тот, кто возделывал эту землю своими руками, в поте лица добывал свой хлеб и не бежал в чужие края на поиски счастья. И хочется им, чтобы будущее их родины было светлее, чтобы детям жилось легче, чем им.
Хозяева верфи приготовили рабочим к рождеству свой «подарок». Накануне праздника было объявлено, что компания решила не принимать заказы, полученные из России, и поэтому вынуждена временно свернуть работы на своих предприятиях. После праздника половина рабочих будет уволена...
Аукусти Карпакко и Яли Висанена увольняли с верфи уже второй раз за этот год. А устроиться на работу теперь было еще труднее.
Получая расчет, Аукусти обругал хозяев и даже погрозил кулаком кому-то из конторских служащих. Потом просунул голову в окошко кассы и велел девушке-кассирше передать хозяевам компании привет от него, Аукусти Карпакко.
Дома Эстери заохала, заахала. Как же они теперь будут жить? Денег в доме почти нет.
Аукусти обнял жену и сказал:
— Ерунда. Свою семью и самого себя Аукусти Карпакко всегда прокормит. Чего бы это ни стоило...
Потом он взял Сиркку на руки и, расхаживая по комнате, запел: «Мы не пропадем, мы не пропадем...». А самому было совсем не до песен.
В Рабочем доме решили устроить традиционный новогодний «вечер с кашей». Но оказалось, что кашу варить не из чего. «Какой же это «вечер с кашей», если он без каши», — горько шутили рабочие. Но все же решили: всем чертям назло соберемся, проведем вечер вместе. А когда стало известно, что на вечере с докладом выступит товарищ Комула из Хельсинки, настроение сразу поднялось.
И хотя в новогодний вечер в Рабочем доме не стояли длинными рядами, как бывало раньше, праздничные столы, зал был набит битком. Люди пришли послушать Комулу. Что он скажет? Ведь он там близко к сейму, к правительству.
Супруги Карпакко опоздали, как всегда, из-за Эстери. Она никогда не успевала собраться вовремя. Двадцать раз ей надо было подбежать к зеркалу, взглянуть, как сидит платье. Потом с прической возится... Они торопились, бежали — Аукусти, отмеривая длинные шаги, а Эосу, семеня рядом с ним.
Когда они вошли в зал, выступал Комула. Они остановились у дверей, высматривая себе место.
Комула вспомнил «Калевалу», легенду о Куллерво и Унтамо. Он рассказывал о том, как некогда жили два брата, Куллерво и Унтамо. Братья поссорились, и жестокий и жадный Унтамо вырезал семью Куллерво, оставив в живых лишь маленького сына Куллерво, которого сделал рабом.
Мальчик рос с клеймом раба на лбу, выжженным раскаленным железом. Это клеймо жгло его душу и отравляло ему жизнь.
Куллерво был пастухом, и не было у него другого наследства от отца, кроме ножа. Но однажды сломался и нож. Злая жена Унтамо запекла в хлеб камень. И когда пастух стал резать хлеб, лезвие обломилось. Вскипела душа Куллерво, и с уст его сорвались проклятья...
Эту Комула был отличный оратор. Он говорил низким, несколько монотонным голосом, отчетливо выговаривая каждое слово. Сидевшие в зале внимательно слушали — это народное предание было им знакомо, оно словно об их сегодняшней жизни.
Тяжелый темно-красный бархатный занавес чуть колыхался позади Комулы, расхаживавшего перед рампой.
— Для нас, рабочих, предание о Куллерво — это рассказ о человеке, который не побоялся восстать против рабства. Мы видим человека, обездоленного и угнетенного, искавшего свободу и сражавшегося за нее. Ибо тот не человек, кто терпит рабство и мирится с участью раба...
Карпакко не отрывал глаз от Комулы. Ему показалось, что редактор сильно похудел, побледнел. Но голос такой же ясный и твердый и взгляд острый.
Комула продолжал:
— Когда фруктовое дерево перестает плодоносить, его выкорчевывают и сжигают, а на его место высаживают новое, так как людям нужны плоды. И нашим детям нужен хлеб...
Аукусти старался не пропустить ни одного слова. Иногда он бросал взгляд на соседей: как они, доходит ли до них смысл речи? Он боялся, что не все понимают Комулу, и несколько раз порывался растолковать соседям, что и как.
— Подневольный труд, голод и насмешки — вот что всегда было уделом простого труженика. Но он никогда не подчинялся этой участи безропотно, — говорил оратор.
— И не подчинится! — вставил опять Аукусти и так громко, что все в зале невольно покосились на него.
— Что он там бормочет... Молчал бы лучше, тоже нашелся... — послышался сердитый женский голос.
Карпакко обернулся, чтобы ответить этой женщине, но Эстери ткнула его локтем в бок.
— Молчи!
— Капитализм подобен дереву, которое отжило свое и которое нужно свалить. Оно, это дерево, уже гниет. Но само оно не рухнет, его надо срубить, свалить, как это сделали в России.
Люди в зале понимали значение этих слов и жадно внимали им.
— Капитализм принес нам нищету и голод.
И тут у дверей кто-то насмешливо выкрикнул:
— А сам-то ты знаешь, что такое голод?
В зале вдруг стало тихо. Все оглядывались, негодуя: кто это так нахально перебивает оратора? Около дверей стоял «Гроза Турку». Это он крикнул. Аукусти поднялся с места и начал пробираться к выходу.
Комула посмотрел в сторону, откуда раздался выкрик, затем спокойно продолжил речь. Он говорил о продовольственном положении, о том, что рабочие должны бороться со спекулянтами. Его больше не прерывали, хотя Маркканен, стоявший рядом с «Грозой Турку», толкал парня в бок и шептал: «Ну, давай еще!»
Комула говорил о величии трудового народа, о его неисчислимой силе, могучей, как бушующий океан.
— Нас так много, что горстка эксплуататоров по сравнению с нами — словно капля в море. Но среди простых людей еще немало таких, кто идет на поводу у господ, против своих же братьев. Или сторонится борьбы.
Аукусти обвел взглядом зал. Он искал Энокки: тот обещал прийти, даже слово дал, но в зале его не было.
Комула продолжал:
— Мы теперь не бунтари-одиночки, каким был Куллерво. Мы уже сознательные борцы, у нас есть идея, великая и благородная, во имя которой мы боремся. Нам ясен путь нашей борьбы, нам ясно, куда он ведет, нам ясна наша великая цель.
Комула рассказал рабочим Турку о выступлении в Хельсинки на конференции социалистической партии представителя России.
— Но современные Унтамо тоже действуют и действуют сообща. Они тоже объединяются, помогают друг другу. Германская и шведская буржуазия помогает всем этим арениусам, ретингам, свинхувудам...
При упоминании имени Арениуса Алма-София вздрогнула и, покраснев, опустила голову. Она впервые была в Рабочем доме, да и сегодня Миркку чуть ли не силой затащила. И хотя Комула больше не называл имени ее отца, Алма-София сидела, не поднимая глаз. Какой стыд!
Комула закончил речь патетическими словами:
— Настанет время, когда рабочий класс в нашей стране поднимется. Поднимется вся огромная армия, натруженными руками которой возделана эта земля. Восставший пролетариат разобьет оковы рабства и пойдет вперед — к свободе! Солнце свободы уже взошло на востоке. Скоро оно будет светить и нам!
Сотни ладоней долго и горячо хлопали оратору. Все были охвачены одним порывом.
Старик Халонен слышит впереди чей-то сочный бас:
— От имени организаторов вечера предлагаю спеть «Интернационал».
Загремели стулья. Потом где-то сбоку тонкий женский голос начал звонко и высоко:
Вставай, проклятьем заклейменный...
Песню подхватывают десятки сильных мужских голосов. Старик Халонен чувствует себя счастливым: он, рядовой великой армии труда, дожил до великой поры, когда рушится мир насилья, как поется в песне. Он будет разрушен, этот мир.
Сразу после концерта Алма-София поспешила домой. Там ее ждал приятный сюрприз. Сразу два письма! Одно — из Петрограда, от Сергея!
Алма-София торопливо распечатала письмо, быстра пробежала его глазами.
Сергей на свободе, жив-здоров, но долго болел. Теперь он опять в Петрограде. Обещает скоро приехать. Пишет, чтобы ждала. Он будет в Хельсинки и сможет оттуда заехать в Турку.
Всего несколько коротких теплых строк... Но как счастлива была Алма-София. Для нее они были лучшим новогодним подарком. Тем более что прошедший год был таким нелегким...
Не снимая шляпки, Алма-София распечатала и второе письмо. Большой пушистый кот, мурлыча, расхаживал около ее йог. Поглаживая одной рукой кота, Алма стала читать. Письмо было от Армаса. Брат прислал его с кем-то из своих товарищей.
Либава, 19. XII. 1917.
«Милая Алма!
От нас едет человек к вам, и я пользуюсь случаем и пишу тебе, дорогая сестра.
Здесь поговаривают, что скоро нам предстоит отправиться на родину. Не знаю почему, но я все больше начинаю побаиваться нашего возвращения. Особенно после того, как побывал прошлым летом дома.
Правда, нам еще ясно не сказали, с кем придется воевать, но догадываемся.
Не думай, что я трус. Если бы я дрожал за свою жизнь, то не поехал бы сюда, в чужую страну. Нас тревожит судьба нашей страны. Кажется, ей готовят что-то нехорошее. Напиши мне, что и как у вас там. Я верю в тебя, милая сестра.
Обо всем остальном я написал отцу и матери. Большой привет всем вам и особенно тебе, дорогая сестра. Желаю всем вам здоровья. Передай привет Алисе, если увидишь ее.
Твой брат Армас».
Алма-София перечитала письмо. Оно было написано на бумаге в крупную клетку ровным мужским почерком.
Тон письма встревожил Алму-Софию. Что ответить брату? Ведь те же заботы и сомнения мучают и ее.
Алма-София умылась и пошла на кухню ужинать.
В гостиной были гости. Там встречали Новый год.
Алма-София не вышла к гостям, хотя мать приходила звать ее. Марта накрыла стол на кухне. Она пыталась поговорить с Алмой, но Алма отвечала с неохотой или отмалчивалась.
В красном Петрограде каждый день решались вопросы, которые становились вехами в истории народов. И случилось так, что в последний день старого года, на исходе его последних минут, был решен вопрос о предоставлении самостоятельности Финляндии.
В то самое время, когда в Турку Комула поднимался на трибуну в актовом зале Рабочего дома, в Петрограде три господина подходили к Смольному, где заседало Советское правительство. Сгущались сумерки. Три господина медленно поднялись по широкой лестнице на второй этаж. С любопытством озираясь вокруг, они шли за сопровождавшим их человеком по полутемному коридору.»
Эти три господина говорили между собой по-фински.
— Посмотрим, что они теперь скажут? — произнес господин, шедший посередине, обрюзгший и толстый. Он ступал тяжело и неуклюже. Это был глава белого сената Финляндии Свинхувуд.
— Я тоже не верю, чтобы все это решилось быстро, — отозвался круглолицый и моложавый Илман.
— Да, могут сказать, что еще не успели обсудить, придете, мол, в другой раз, — сухо сказал государственный секретарь Карл Энкель.
Утром он занес в Смольный официальное письмо, в котором от имени финского народа излагалась просьба об отделении Финляндии от России и о юридическом признании Россией самостоятельности Финляндии. Ленина в Смольном не оказалось, и Энкель оставил документы Председателю Всероссийского Центрального Исполнительного Комитета Якову Свердлову.
— Вопрос входит в компетенцию Совета Народных Комиссаров, — пояснил Свердлов, пообещав передать документы Ленину.
В длинных коридорах Смольного было многолюдна: служащие и рабочие, матросы в черных бушлатах, солдаты в серых шинелях с котомками за плечами. Озабоченные и деловитые, они куда-то торопились, о чем-то спрашивали друг друга, кого-то искали. Финны смотрели на все это с удивлением и любопытством, не скрывая своего иронического отношения к происходившему вокруг. «Так вот, значит, штаб их революции?!»
Финнов провели в кабинет управляющего делами.
— Да, да. Ваше письмо уже у товарища Ленина, — сказал секретарь, поздоровавшись, и предложил гостям сесть. — Сегодня вечером Совет Народных Комиссаров рассмотрит его.
Секретарь собрал кипу бумаг и жестом пригласил гостей следовать за собой.
Опять прошли. мимо часовых. Наконец их ввели в небольшой зал, где находилось несколько человек. Два больших окна, на стенах — революционные плакаты, а сбоку дверь, ведущая в соседнюю комнату.
— Там заседают комиссары, — шепнул Энкель Свинхувуду.
— Интересно было бы это увидеть, — ответил тот.
Время шло. Посетители приходили и уходили, а заседание Совета Народных Комиссаров все продолжалось. Финны начали нервничать.
Представители финского сената уже побывали во многих странах. Однако куда бы они ни обращались с просьбой признать независимость Финляндии, всюду следовал отказ. На Западе отрицательно относились к стремлениям малых стран добиться самостоятельности. Финнам предложили сначала обратиться в Петроград. Такие ответы были получены из Англии и Франции.
Пришлось поехать в Петроград, хотя Свинхувуд не хотел иметь никаких дел с новой Россией, правительства которой финский сенат не признавал.
«Посмотрим, что они решат!»
Дверь снова открылась, из зала заседаний вышел секретарь. Энкель поднялся ему навстречу.
— Еще минуточку. Сейчас разбирается ваша просьба.
— Как, по-вашему, решится дело?
— Не могу сказать.
Свинхувуд достал часы. Шел двенадцатый час. В эти последние минуты уходящего года на весы истории была брошена судьба Финляндии — решался вопрос о ее самостоятельности.
Приемная опустела и, казалось, стала сумрачнее. Из окон в комнату вливалась густая тьма. На улице один за другим гасли огни. В коридорах стало тихо.
Свинхувуд встал, подошел к окну и долго всматривался в темноту. Где-то за Невой мерцали далекие огоньки. Время от времени он нетерпеливо поглядывал на часы.
Вдруг он представил себе, как вытянутся лица у русских комиссаров, когда они узнают, что представители Финляндии уже в Смольном и пришло время выполнить обещания. «Ну, что ж, дал слово — держи», — усмехнулся он про себя.
Правда, речь Сталина в Хельсинки была обнадеживающей, но ведь всегда можно найти тысячи отговорок...
Пухлое лицо Свинхувуда скривилось в усмешке:
— Ничего. Если откажут — опять же нам карты в руки. Тогда мы скажем всему миру: «Смотрите, как эти «рюсся» выполняют свои обещания».
Он никогда не называл русских иначе как оскорбительно «рюсся».
Энкель одобрительно кивнул головой. Они втайне злорадствовали над тем, в какое затруднительное положение поставили большевистское правительство Петрограда! Нет, не так-то просто великим державам отказаться от подвластных им территорий.
А если большевики все-таки сдержат свое слово? Ну, что ж, тем лучше. Это развяжет нам руки. Можно войти в сделку с германским кайзером. А когда из Финляндии уйдут русские, можно будет взяться и за своих красных и покончить с этой заразой. Германия, конечно, поможет. Лишь бы Маннергейм начал дело по-настоящему.
Илман уже в который раз принимался рассматривать красочный плакат на стене. На плакате был изображен земной шар, крест-накрест, словно обручами, перехваченный железными цепями. А рядом рабочий заносит тяжелый молот, бьет с размаху так, что цепи рвутся и разлетаются на куски.
Илман повернулся к Энкелю, собираясь что-то съязвить по поводу плаката, но дверь отворилась, и в сопровождении секретаря в приемную вошел невысокий коренастый мужчина. Его прищуренные глаза смотрели с любопытством. Финны поднялись ему навстречу. Они узнали Ленина.
Ленин быстро подошел к ним и поздоровался с каждым за руку.
— Ну вот, пожалуйста, — спокойно сказал Ленин, протягивая резолюцию.
Свинхувуд схватил со подобно ястребу и стал читать.
«...Совет Народных Комиссаров в полном согласия с принципами права наций на самоопределение постановляет:
а) войти в Центральный Исполнительный Комитет с предложением признать государственную независимость Финляндской республики...»
Дальше говорилось об образовании особой комиссии по подготовке вытекающих из этого акта практических мероприятий.
Финны были поражены: невероятно! Полное право народа Финляндии самому решать свои дела!
— Ну, как, господа? — спросил Ленин. — Довольны ли вы теперь?
Свинхувуд заверил, что они больше, чем довольны, они счастливы. Финский народ с благодарностью будет вспоминать этот час. Его спутники улыбались официально вежливо.
— Ну, тогда все хорошо. Я был бы рад, если бы вы смогли передать от меня наилучшие пожелания финскому народу.
— Спасибо, спасибо, — отвечали гости.
— Примите это признание самостоятельности, как выражение нашей искренней дружбы к финскому народу. Царизм угнетал Финляндию и причинил ей много зла. Мы хотим исправить это и построить наши отношения на совершенно иной основе. Пусть это решение будет исходным пунктом для новых отношений между народами Финляндии и России.
Ленин снова посмотрел на гостей, как бы изучая их. Потом он извинился, что у него нет времени побеседовать с ними. Была полночь, а заседание все еще продолжалось. Да и о чем, собственно, ему было говорить с этими господами, которые спекулировали суверенитетом своей страны. Они говорили красивые речи о финском пароде, а на самом деле готовили ему жестокий удар. И не было среди них ни одного представителя трудового народа. Ленин вернулся в зал заседаний, где народные комиссары ожидали его. Он немного постоял молча, а потом возмущенно заговорил:
— Как неприятно, что пришлось дать признание самостоятельности таким матерым буржуям. Да еще говорить любезности. Но что ж поделаешь, — Ленин пожал плечами. — Мы обещали Финляндии самостоятельность и верны своему слову. Но обстоятельства сложились так, что пришлось дать ее врагам финского и русского пародов, так как они пришли просить от имени народа Финляндии.
Пальцы Ленина быстро перебирали бумаги, он говорил обычной скороговоркой:
— Конечно, надо было бы дать ее социалистам, представителям финских рабочих. Но они медлят, не берут власть. Вот и пришлось дать самостоятельность буржуазии, хотя мы хорошо знаем, что она сразу же продаст независимость своей страны Германии...
Начался новый, 1918 год. Казалось, для финского народа наступают новые, светлые времена. Его длительная борьба за независимость увенчалась победой без единого выстрела. Он получил свободу и самостоятельность в дар от великого восточного друга — трудового народа России. Рядом с ним, в соседстве с ним суждено финскому народу идти навстречу грядущим временам...