Le pecheur est an coeur meme de chretiente…
Nul n'est aussi competent que le pecheur en matiere
de chretiente. Nul, si ce n'est le saint.
Уилсон сидел на балконе гостиницы «Бедфорд», просунув сквозь прутья чугунной решетки голые розовые коленки. Было воскресенье, и соборный колокол звонил к заутрене. На другой стороне Бонд-стрит, в окнах школы, видны были темнокожие девушки в синих гимнастических костюмах; они с безнадежным упорством старались причесать свои жесткие курчавые волосы. Поглаживая еще очень редкие усики, Уилсон мечтал, дожидаясь, когда ему принесут джин.
Сидя лицом к Бонд-стрит, он видел океан. Бледная, еще не покрытая загаром кожа показывала, что он недавно приплыл по этому океану и высадился в здешнем порту; об этом говорило и его безразличие к школьницам напротив. Он напоминал стрелку барометра, которая еще стоит на «ясно», хотя атмосфера давно уже предвещает «бурю». Внизу чернокожие конторщики шествовали в церковь, но их жены в ярких праздничных платьях из синего и вишневого шелка не возбуждали у Уилсона никакого интереса. Он сидел на балконе один, если не считать бородатого индийца в тюрбане, который уже предлагал ему погадать по руке; в эти часы не бывало белых, они уезжали на пляж, в пяти милях отсюда, но у Уилсона не было своей машины. Он просто погибал от скуки. По обеим сторонам школы отлого сбегали к океану кровли домов, а рифленое железо над головою громыхало и лязгало, когда на крышу садились грифы.
С набережной появились три офицера торгового флота из стоявшего в порту конвоя. Их тут же окружила стайка школьников в форменных шапочках. Они хором припевали что-то вроде детской песенки, и до Уилсона донеслись слова: «Капитан, хочешь девочку, моя сестра хорошая девочка, учительша… Капитан, хочешь девочку…» Бородатый индиец, насупившись, изучал какие-то сложные вычисления на оборотной стороне конверта. Что это было: гороскоп или перечень расходов на жизнь? Когда Уилсон снова взглянул вниз на улицу, офицеры уже отбились от мальчишек, а школьники, окружив одинокого матроса, с торжеством тащили его к публичному дому возле полиции, словно к себе в детскую.
Чернокожий официант подал джин, и Уилсон стал медленно его прихлебывать — делать все равно было нечего, разве что уйти в свой душный, неуютный номер и читать там какой-нибудь роман или… стихи. Уилсон любил стихи, но он глотал их тайком, словно наркотики. «Сокровищницу поэзии» он возил с собой повсюду, но читал из нее понемножку, по ночам, — страничку Лонгфелло, Маколея или Менгена.
«Ну что же, расскажи, как свой талант растратил, был предан другом и в любви обманут…» Вкусы у него были самые романтические. Для отвода глаз он держал детективы Уоллеса. Ему мучительно не хотелось хоть чем-нибудь выделяться из толпы. Он носил усики, как значок корпорации: они как будто уравнивали его с остальным человечеством, но глаза выдавали его — карие, по-собачьи жалкие глаза, грустно устремленные на Бонд-стрит.
— Простите, пожалуйста, — произнес за спиной чей-то голос. — Вы случайно не Уилсон?
Он поднял голову и увидел пожилого человека в незаменимых здесь коротких штанах защитного цвета; кожа на худом лице была зеленоватая, как сено.
— Да, Уилсон.
— Можно к вам подсесть? Моя фамилия Гаррис.
— Сделайте одолжение, мистер Гаррис.
— Вы ведь новый бухгалтер ОАК?[2]
— Совершенно верно. Может, чего-нибудь выпьете?
— Лимонаду, если не возражаете. Днем спиртного не пью.
Индиец поднялся из-за столика и почтительно приблизился к ним.
— Вы меня помните, мистер Гаррис? Пожалуйста, объясните вашему приятелю, какой у меня необыкновенный дар. Может, он захочет посмотреть отзывы… — Он сжимал в руке пачку засаленных конвертов. — Столпы общества…
— А ну-ка, живо отсюда, старый жулик! — сказал Гаррис.
— Откуда вы узнали мое имя? — спросил Уилсон.
— Прочел вашу телеграмму. Я телеграфный цензор. Ну и работенка! Ну и местечко!
— Я издали вижу, мистер Гаррис, что судьба ваша сильно переменилась. Если вы на минуту пройдете со мной в ванную…
— Убирайтесь, Ганга Дин!
— Зачем он зовет вас в ванную? — спросил Уилсон.
— Он всегда гадает в ванной. Наверное, думает, что это единственное место, где ему никто не помешает. Мне как-то не приходило в голову его спросить.
— Вы здесь давно?
— Да вот уже полтора года мучаюсь.
— Собираетесь домой?
Гаррис с тоской поглядел поверх железных крыш на гавань.
— Пароходы все идут не туда, куда надо. Но уж если я доберусь до дому, сюда меня больше не заманишь. — Он понизил голос и злобно прошипел, наклонившись над лимонадом: — Ух, до чего же ненавижу эту дыру. И здешних людишек. И всю эту черномазую сволочь. Но, имейте в виду, называть их так не положено.
— Мой слуга, кажется, ничего.
— Слуги все в общем ничего. Обыкновенные черномазые, а вот эти — вы только поглядите на них, вон поглядите на ту, в горжетке из перьев! Они даже не настоящие черномазые. Индейцы из Вест-Индии, а хозяйничают на всем побережье. Конторщики в торговых домах, муниципальные советники, мировые судьи, адвокаты — черт бы их всех побрал! Там, в Протекторате, — совсем другое. Я ведь не против настоящих черномазых. Такими уж их бог создал. Но эти — не приведи господь! Правительство их боится. Полиция их боится. Вон, смотрите, — Гаррис показал вниз, — смотрите: Скоби!
По железной крыше с шумом запрыгал, хлопая крыльями, гриф, и Уилсон поглядел на Скоби. Он поглядел на него равнодушно, по чужой указке; этот приземистый, седой человек, одиноко шагавший по Бонд-стрит, казалось, не представлял никакого интереса. Уилсон и не подозревал, что это незабываемая минута, — в памяти его появилась ссадина, ранка, которая вечно будет ныть, всякий раз, как он пригубит джин в полдень, ощутит запах цветов под балконом или услышит грохот рифленого железа на крыше и тяжелые прыжки уродливой птицы.
— Он их так любит, — сказал Гаррис, — что даже с ними спит.
— Это полицейская форма?
— Да. Наша славная полиция. Того, что пропало, им никогда не найти, как говорится в стихах.
— Я не читаю стихов, — сказал Уилсон. Он проводил взглядом Скоби, шагавшего по залитой солнцем улице. Скоби остановился и перекинулся словечком с каким-то негром в белой панаме; мимо прошел черный полицейский и лихо откозырял. Скоби зашагал дальше.
— Если как следует покопаться, наверно, и взятки берет у сирийцев.
— У каких сирийцев?
— Да ведь тут самое настоящее вавилонское столпотворение! — сказал Гаррис. — Индейцы из Вест-Индии, африканцы, индийцы, сирийцы, англичане, шотландцы из департамента общественных работ, попы-ирландцы, попы-французы, попы-эльзасцы…
— А что же они тут делают, эти сирийцы?
— Наживают деньгу. У них в руках вся торговля в глубине страны и почти вся торговля тут. Промышляют они и алмазами.
— Ну, эта торговля небось идет бойко?
— Немцы платят большие деньги.
— А жены у него здесь нет?
— У кого? Ах, у Скоби… Почему же — есть. Тут, с ним. Да, пожалуй, будь у меня такая жена, я бы тоже спал с черномазыми. Скоро сами с ней познакомитесь. Она — наша городская интеллигенция. Любит искусство, поэзию. Устраивала художественную выставку в пользу потерпевших крушения моряков. Сами знаете, как это делается; стихи о чужбине сочиняли летчики, акварели намалевали кочегары, ученики миссионерских школ выжигали по дереву, мастерили всякие рамочки, шкатулочки… Бедный Скоби! Заказать вам еще джину?
— Пожалуй, да, — сказал Уилсон.
Скоби свернул на Джеймс-стрит мимо здания Администрации. Этот дом с длинными балконами всегда напоминал ему больницу. Пятнадцать лет он наблюдал, как сюда прибывали новые пациенты, года через полтора кое-кого из них выписывали домой — желтых, нервных — и на их место поступали другие: начальники административного и сельскохозяйственного департаментов, казначеи, начальники департамента общественных работ. Он наблюдал за историей их болезни: первая вспышка беспричинного гнева, лишняя рюмка спиртного, внезапный приступ принципиальности после года уступок и поблажек. Черные чиновники бодро сновали по коридорам, как доктора, и терпеливо, с улыбкой сносили грубости своих больных. Пациент ведь всегда прав.
За углом перед старым деревом, под которым когда-то собрались первые поселенцы, высадившиеся на эту неприветливую землю, высилось здание суда, и полиции — серый каменный домина, символ напыщенного фанфаронства слабосильного человека. Под тяжелыми сводами коридоров шаги стучали дробно, как сухое ядро в скорлупе. Человеку трудно быть под стать такому возвышенному архитектурному замыслу. Правда, замысел этот был довольно неглубокий — в глубину за фасадом шла одна только комната. В узком темном проходе за ней, в канцелярии и в камерах Скоби постоянно слышал запах человеческой низости и произвола — такая вонь стоит в зоопарке: и там пахнет опилками, калом, аммиаком и принуждением. Помещение каждый день мыли, но запах вытравить не удавалось. Как табачный дым, он впитывался в одежду и арестантов и полицейских.
Скоби поднялся по широким ступеням и свернул по затененному наружному коридору направо, в свой кабинет; там стоял стол, два табурета, шкаф и ящик с картотекой; на гвозде, как старая шляпа, висела связка ржавых наручников. Постороннему комната показалась бы пустой и неприветливой, но для Скоби это был дом. Другие создают домашний уют, постепенно обрастая вещами: повесят новую картину, поставят побольше книг, замысловатые пресс-папье или пепельницу, купленную в праздничный день неизвестно зачем; Скоби создавал свой уют, выбрасывая все лишнее. Пятнадцать лет назад он начинал здесь жизнь с куда большим имуществом. Раньше тут красовались фотография жены, яркие кожаные подушки, купленные на туземном базаре, мягкое кресло, висела большая цветная карта порта. Карту попросили служащие помоложе, ему она больше не была нужна — всю береговую линию он и так знал наизусть (ему был подчинен район от Куфа-бэй до Медли). Что же до кресла и подушек, — он скоро понял, как в этой знойном городе удобства только усугубляют жару. Все, что прикасается к телу, заставляет его потеть. В конце концов отпала нужда и в фотографии жены, — она ведь теперь жила рядом. Жена приехала к нему в первый год войны, когда та еще не разыгралась всерьез, и уже не смогла уехать; боязнь подводных лодок приковала ее к месту, сделала такой же постоянной принадлежностью его жизни, как наручники на стене. Вдобавок фотография была очень давняя, и ему не хотелось вспоминать то время, когда у жены были такие еще по-девичьи мягкие черты, добрый, ласковый от неведения взгляд, губы, покорно полуоткрытые в улыбке, которую заказал ей фотограф. За пятнадцать лет черты лица становятся четче, жизненный опыт лишает их мягкости, и Скоби постоянно чувствовал, что виноват в этом он. Ведь это он вел ее за собой, и, стало быть, жизненный опыт, который она приобрела, тоже выбирал он; значит, и лицо ее изменил он.
Скоби уселся за пустой стол, и чуть ли не в тот же миг на пороге щелкнул каблуками его сержант из племени менде.
— Что там у вас?
— Начальник полиции вас просит.
— Кого-нибудь задержали?
— Двое черных подрались на базаре.
— Из-за бабы?
— Да, начальник.
— Еще что?
— Вас спрашивает мисс Уилберфорс, начальник. Я ей сказал, вы в церкви и ей лучше прийти немного погодя, но она пристает. Говорит, не сойдет с места.
— Которая же это мисс Уилберфорс, сержант?
— Не знаю, начальник. Из Шарп-тауна.
— Я приму ее, когда вернусь. Но, имей в виду, больше никого!
— Слушаюсь, начальник.
По дороге в кабинет начальника полиции Скоби увидел одиноко сидевшую на скамье у стены девушку. Кинув на нее беглый взгляд, он заметил только молодое черное африканское лицо и яркое ситцевое платье, но все это тут же выскочило у него из головы: он думал, что сказать начальнику. Эта мысль занимала его всю неделю.
— Садитесь, Скоби.
Начальник полиции был старик пятидесяти трех лет, — возраст исчислялся годами службы в колонии. Начальник полиции, который прослужил двадцать два года, считался старейшиной, а недавно приехавший губернатор, хоть ему и стукнуло шестьдесят пять, был еще мальчишкой по сравнению с любым окружным комиссаром, имевшим за плечами пять лет здешней жизни.
— Я выхожу в отставку, Скоби, — сказал начальник полиции. — Сразу же после инспекционной поездки.
— Знаю.
— Да, наверно, все знают.
— Я слышал, об этом говорят.
— А ведь, кроме вас, я об этом сказал только одному человеку. И кого прочат на мое место?
— Всем ясно, кого не назначат на ваше место.
— Возмутительно! — сказал начальник. — Но я тут ничего не могу поделать. У вас необыкновенный талант наживать врагов. Как у Аристида Справедливого.
— Да не такой уж я справедливый…
— Надо решить, чего вы хотите. Сюда посылают из Гамбии некоего Бейкера. Он моложе вас. Хотите подать в отставку, уйти на пенсию, перевестись в другое место?
— Я хочу остаться здесь, — сказал Скоби.
— Ваша жена будет недовольна.
— Я тут слишком давно, чтобы отсюда уезжать. — Он подумал: бедная Луиза, если бы я предоставил решать тебе, где бы мы с тобой сейчас были? И ему пришлось признать, что тут бы их не было, они бы давно уехали в другое место, где им бы лучше жилось, и климат был бы лучше, и жалованье лучше, и лучше положение. Она бы пользовалась всякой возможностью, чтобы поправить их дела, проворно подталкивала бы его вверх по ступенькам должностной лестницы и зря не дразнила бы гусей. Это я затащил ее в эту дыру, думал он со странным предчувствием своей вины: оно не покидало его никогда, словно он нес ответственность за горе, которое ее ждет, хотя еще и не предвидел, какое это будет горе. Вслух он сказал: — Вы же знаете, мне здесь нравится.
— Да, видимо, так. Не пойму только, что.
— Вечером здесь красиво, — уклончиво объяснил Скоби.
— А вы знаете последнюю сплетню, которую распускают в Администрации?
— Наверно, что я беру взятки у сирийцев?
— До этого они еще не додумались. Это — следующий этап. Нет, пока вы спите с чернокожими девушками. Вы, конечно, понимаете, откуда это идет, — вам бы надо было пофлиртовать с кем-нибудь из их жен. А то им обидно.
— Может, мне и в самом деле завести себе чернокожую девушку? Тогда им не придется ничего выдумывать.
— У вашего предшественника их было много, но никого это не трогало. О нем выдумывали что-то другое. Говорили, будто он втихомолку пьянствует. Тогда было принято пьянствовать открыто, у всех на глазах. Какие же они скоты, Скоби!
— Первый заместитель у них в Администрации совсем неплохой парень.
— Да, первый заместитель ничего. — Начальник засмеялся. — Вы ужасный человек, Скоби. Скоби Справедливый.
Скоби возвращался назад по коридору; в полумраке сидела девушка. Ноги у нее были босые, ступни стояли рядышком, как слепки в музее, и никак не подходили к цветному модному ситцевому платью.
— Вы мисс Уилберфорс? — спросил Скоби.
— Да, сэр.
— Разве вы живете здесь?
— Нет. Я живу в Шарп-тауне, сэр.
— Пройдемте ко мне. — Он провел ее в кабинет и сел за стол. Карандаша под рукой не было, и он выдвинул ящик. Вот только тут скопилось множество вещей: письма, резинки, разорванные четки, — но карандаша не было и здесь. — Что у вас там случилось, мисс Уилберфорс? — Взгляд его упал на любительский снимок — большая компания купается на пляже Медли; его жена, жена начальника департамента, начальник отдела просвещения — в руках у него что-то вроде дохлой рыбы, — жена казначея. Обилие белого тела делало их похожими на сборище альбиносов, рты широко раскрыты от смеха.
Девушка сказала:
— Моя хозяйка… она вчера поломала весь мой дом. Вошла, когда было темно, повалила перегородки, украла сундук со всеми моими вещами.
— У вас много жильцов?
— Всего трое, сэр.
Он прекрасно знал, как это бывает: квартирант снял однокомнатный домишко за пять шиллингов в неделю, поставил тоненькие переборки и сдал клетушки по полкроны каждая, открыв нечто вроде меблирашек. В каморке — сундучок с незатейливым фарфором и стеклом, подаренным хозяином или украденным у хозяина, кровать из старых ящиков и лампа «молния». Ламповые стекла часто бьются, и открытый огонек жадно кидается на разлитый керосин, на фанерные переборки, вызывая бесчисленные пожары. Порою домовладелица врывается в такой домик, ломает опасные перегородки, иногда она ворует у своих квартирантов лампы, и слух о такой краже волнами расходится по всей округе, молва превращает ее в эпидемию краж, достигает европейского квартала и становится пищей для клубных сплетен: «Ни одной лампы не убережешь, как тут ни бейся!»
— Ваша хозяйка жалуется: от вас одно беспокойство, — резко сказал Скоби. — Слишком много жильцов, слишком много ламп.
— Нет, сэр. Я лампами не промышляю.
— А собой промышляете? Вы нехорошая девушка, да?
— Нет, сэр.
— Зачем вы сюда пришли? Почему не сходили к капралу Ламина в Шарп-тауне?
— Он брат моей хозяйки, сэр.
— Вот как? Один отец, одна мать?
— Нет, сэр. Один отец.
Разговор был похож на церковный обряд, который ведут священник и служка: Скоби безошибочно знал, что произойдет, когда один из его людей начнет расследовать это дело. Домохозяйка заявит, что она потребовала от квартирантки снести перегородки и, когда та не послушалась, взялась за дело сама. Она будет утверждать, что никакого сундучка с посудой вообще не было. Капрал это подтвердит. Выяснится, что он вовсе не брат хозяйки, а какой-то дальний родственник — родство это окажется малопочтенным. Взятки, которые тут для благовидности называют подарками, будут переходить из рук в руки; буря попреков и негодования, звучавшая так неподдельно, скоро стихнет; перегородки будут поставлены вновь; никто больше и словом не обмолвится о сундучке, а несколько полицейских станут на один-два шиллинга богаче. В первые годы Скоби с жаром принимался за такие дела; он всякий раз чувствовал себя защитником невинных и обездоленных квартирантов от богатых и злокозненных домовладельцев. Но скоро обнаружилось, что вина и невиновность тут понятия столь же относительные, как и богатство. Обиженный квартирант сам был капиталистом, зарабатывая пять шиллингов в неделю на лачуге, в которой жил даром. Тогда Скоби попытался пресекать такие дела в самом зародыше; он спорил с истицей, убеждая ее, что следствие ни к чему не приведет и только отнимет много времени и денег; иногда он просто отказывался его вести. В отместку в окна его машины швыряли камни, прокалывали шины, а сам он заслужил прозвище «Плохой человек», которое преследовало его всю долгую, невеселую поездку в глубь страны, — и его это почему-то огорчало: там было так сыро и жарко, что он все принимал близко к сердцу. Уже тогда ему хотелось завоевать любовь и доверие здешних людей. В тот год он захворал черной лихорадкой и чуть было совсем не ушел со службы по болезни.
Девушка терпеливо ждала, что он скажет; если нужно, терпения у них хоть отбавляй, но вот когда им выгоднее проявить терпение, они не пытаются себя сдерживать. Они могут битый день проторчать на дворе у кого-нибудь из белых, выпрашивая то, чего тот не в силах им дать, но зато истошно ругаются и дерутся в лавке, чтобы пролезть без очереди. Скоби подумал: ну до чего же она красива! Странно было думать, что пятнадцать лет назад он не заметил бы ее красоты — маленькой груди, узких запястий, крутой линии молодых бедер; он просто не отличил бы ее от других чернокожих. В те времена красивой ему казалась жена. Белая кожа не напоминала ему тогда альбиносов. Бедная Луиза!
Он сказал:
— Отдайте этот листок сержанту в канцелярии.
— Спасибо, сэр.
— Не стоит. — Он улыбнулся. — Постарайтесь рассказать ему правду.
Он смотрел, как она выходит из его темного кабинета, — пятнадцать лет зря загубленной жизни.
Скоби потерпел поражение в войне за приличное жилье, которая здесь никогда не затихала. Во время последнего отпуска он потерял свое бунгало в европейском квартале на Кейп-стейшн; его отдали старшему санитарному инспектору по фамилии Фэллоуз, а Скоби переселили в квадратный одноэтажный дом, выстроенный когда-то для сирийского купца; дом стоял в низине, на осушенном клочке болота, который снова превращался в топь, как только начинались дожди. Вид из окна поверх домов, где жили креолы, был прямо на океан; по другую сторону шоссе, в военном городке, ревели, разворачиваясь, грузовики, а по куче казарменных отбросов разгуливали, словно куры, черные грифы. Позади, из низкой гряды холмов, в низких облаках виднелись бунгало колониальной администрации; там в буфетах весь день жгли лампы, а ботинки покрывались плесенью, но все же эти дома были для людей его положения. Женщинам трудно жить, если они не могут гордиться хоть чем-нибудь: собой, своим мужем, своей обстановкой. Правда, думал Скоби, они редко гордятся вещами нематериальными.
— Луиза! — позвал он. — Луиза!
Кричать было не к чему; если он не нашел ее в гостиной, она может быть только в спальне (кухня — это просто навес во дворе напротив черного хода); однако он привык громко звать ее по имени, — привычка прежних лет, когда в нем говорили любовь и тревога. Чем меньше он нуждался в Луизе, тем больше сознавал свою ответственность за ее счастье. Когда он выкрикивал ее имя, он, словно король Кнут, заговаривал волны — волны ее меланхолии, недовольства, разочарования.
В прежние дни она отзывалась, но ведь Луиза не такой раб своих привычек, как он («не такая лицемерка», иногда говорил себе Скоби). Доброта и жалость ею не владеют: она никогда не симулирует чувств, которых не испытывает; она, как зверек, не умеет сопротивляться даже легкому приступу болезни и так же легко выздоравливает. Когда Скоби нашел ее в спальне под москитной сеткой, она ему напомнила собаку или кошку, так крепко она спала. Волосы ее спутались, глаза были зажмурены. Он стоял не дыша, как разведчик в тылу противника, да ведь он и в самом деле был сейчас на чужой земле. Если дом для него означал избавление от лишних вещей и прочный, привычный их минимум, для нее дом был скоплением вещей. Туалетный стол заставлен баночками и фотографиями — его фотография в молодости (на нем был до смешного старомодный мундир прошлой войны); жены верховного судьи, которую Луиза последнее время считала своей подругой; их единственного ребенка, умершего три года назад в школе в Англии — набожное личико девятилетней девочки в белом нарядном платьице для первого причастия; бесчисленные фотографии самой Луизы — одной, среди сестер милосердия, среди гостей адмирала на пляже Медли, на йоркширских болотах с Тедди Бромли и его женой. Она словно собирала вещественные улики, что у нее есть друзья не хуже, чем у других людей. Он смотрел на нее сквозь муслиновый полог. От акрихина лицо было как желтоватая слоновая кость; волосы, когда-то золотые, как растопленный мед, потемнели и слиплись от пота. Вот в такие минуты, когда она была совсем некрасивой, он ее любил, а чувство жалости и ответственности достигало накала страсти. Жалость его прогнала, — он не стал бы будить и своего злейшего врага, не говоря уже о Луизе. Он на цыпочках вышел из комнаты и спустился по лестнице. (Внутренних лестниц в этом городе одноэтажных бунгало не было ни у кого, кроме губернатора, и Луиза этим гордилась: она застелила лестницу дорожками и развесила на стене картины). Внизу, в гостиной, стоял книжный шкаф с ее книгами, лежали ковры, висела туземная маска из Нигерии и опять фотографии. Книги приходилось каждый день перетирать, чтобы они не плесневели, и Луизе не удалось как следует замаскировать железный ящик для продуктов пестренькими занавесками; его ножки стояли в эмалированных мисках с водой, чтобы внутрь не наползли муравьи. Слуга накрывал на стол к обеду и поставил только один прибор.
Слуга — из племени темне — был низенький, приземистый, с широким, некрасивым, добродушным лицом. Его босые подошвы шлепали по полу, как пустые перчатки.
— Живот, — сообщил Али.
Скоби вынул из шкафа грамматику языка менде; она была засунута на нижнюю полку, где ее потрепанный, рваный переплет меньше бросался в глаза. На верхних полках стояли рядами тоненькие книжки Луизы — стихи не слишком молодых современных поэтов, романы Вирджинии Вулф. Сосредоточиться он не мог; было слишком жарко, и отсутствие жены угнетало его, как болтливый собеседник, напоминая, что судьба ее на его совести. Упала вилка, и Скоби заметил, как Али исподтишка обтер ее рукавом; он заметил это с нежностью: ведь они прожили вместе пятнадцать лет — на год больше, чем длился его брак, а это большой срок для слуги. Али был сначала «мальчиком», потом, когда держали четверых слуг, помощником домоправителя, а теперь сам правил домом. После каждой поездки Скоби в отпуск Али дожидался его на пристани, чтобы выгрузить багаж с помощью трех или четырех оборванных носильщиков. Когда Скоби уезжал, многие пытались переманить Али, но тот всегда встречал хозяина на пристани, — кроме одного раза, когда Али посадили в тюрьму. Тюрьма не считалась бесчестием. Это было просто осложнение, которого никому не удается избежать.
— Тикки! — послышался ноющий голос, и Скоби сразу же встал. — Тикки!
Он поднялся наверх.
Его жена сидела под москитной сеткой, и ему вдруг почудилось, что это кусок сырой говядины, покрытый марлей от мух. Но жалость догнала жестокую мысль и быстро ее спровадила.
— Тебе лучше, моя дорогая?
— К нам заходила миссис Касл, — сказала Луиза.
— От этого не мудрено заболеть.
— Она мне рассказала о твоих делах.
— Что же она могла о них рассказать? — Он улыбнулся с деланной веселостью; чуть не вся жизнь уходила на то, чтобы оттянуть очередную беду. Оттяжка никогда не приносит вреда. Ему даже казалось, что если тянуть подольше, в конце концов все решит за тебя смерть.
— Она говорит, что начальник полиции подал в отставку, но что тебя обошли.
— Ее муж слишком много болтает во сне.
— Но это правда?
— Да. Я об этом давно знаю. Ей-богу, мне все равно.
— Но мне теперь стыдно будет показаться в клубе!
— Ну, не такой уж это позор. Бывает и хуже.
— Но и ты тогда уйдешь в отставку? Правда, Тикки?
— Нет, дорогая, вряд ли.
— Миссис Касл на нашей стороне. Она просто в бешенстве. Говорит, что все только об этом и судачат, наговаривают на тебя бог знает что. Тикки, ты не берешь взяток у сирийцев, ведь правда?
— Нет.
— Я так расстроилась, что не досидела до конца обедни. Как это подло с их стороны. Слышишь, Тикки, таких вещей спускать нельзя! Ты должен подумать обо мне.
— Я думаю. Все время. — Он сел на кровать, просунул руку под сетку и дотронулся до ее руки. Там, где руки соприкоснулись, сразу же выступили капельки пота.
— Я всегда думаю о тебе, детка. Но я проработал здесь пятнадцать лет. Я пропаду в другом месте, даже если мне и дадут там работу. Если человека обошли, ты же знаешь, это не так уж лестно его рекомендует…
— Мы могли бы не выйти в отставку.
— На пенсию не очень-то проживешь.
— Я думаю, что могли бы заработать немножко денег литературой. Миссис Касл уверяет, что я могу этим заняться всерьез. Столько навидавшись всего… — сказала Луиза, глядя сквозь белый муслиновый шатер на свой туалетный столик; оттуда, сквозь тот же белый муслин, ей ответило взглядом другое лицо, и она отвернулась. — Ах, если бы мы могли переехать в Южную Африку. Я просто не выношу здешних людей.
— Может, мне удастся посадить тебя на пароход. Последнее время на той линии редко топят суда. Тебе надо отдохнуть.
— Было время, когда и ты хотел уйти в отставку. Годы считал. Мечтал, как мы будем жить — все вместе.
— Что ж, человек меняется… — сказал он уклончиво.
— Ну да, тогда ты не думал, что останешься со мной вдвоем, — беспощадно объяснила она.
Он сжал своей потной рукой ее руку.
— Чепуха, детка! Вставай-ка лучше и поешь…
— Скажи, ты кого-нибудь любишь, кроме себя?
— Нет, никого. Я люблю только себя. И Али. Совсем забыл про Али. Его я тоже люблю. А тебя нет, — машинально повторил он надоевшую шутку, поглаживая ее руку, улыбаясь, утешая ее…
— И сестру Али?
— А разве у него есть сестра?
— У них у всех есть сестры. Почему ты сегодня не пошел к обедне?
— У меня утреннее дежурство. Ты же знаешь, детка.
— Мог с кем-нибудь поменяться. Ты теперь уж не такой набожный, да, Тикки?
— Зато у тебя набожности хватает на нас двоих. Пойдем. Надо поесть.
— Знаешь, Тикки, я иногда думаю, что ты стал католиком, только чтобы на мне жениться. Настоящей веры, по-моему, у тебя нет.
— Послушай, детка, тебе надо спуститься вниз и хоть немного поесть. А потом возьми машину и поезжай на пляж, подыши свежим воздухом.
— Как бы все сегодня было по-другому, — сказала она, глядя на него сквозь полог, — если бы ты пришел и сказал: «Знаешь, детка, а я назначен начальником полиции».
Скоби мягко ей объяснил:
— Понимаешь, в таком месте, как наше, да еще в военное время нужен человек помоложе: важный порт, рядом — вишисты; контрабанда алмазами из Протектората… — Он сам не верил ни, одному своему слову.
— Я об этом не подумала.
— Вот почему меня и обошли. Никто тут не виноват. Ничего не поделаешь: война.
— Война всем мешает, правда?
— Она дает молодежи возможность себя показать.
— Знаешь, милый, я, пожалуй, съем кусочек холодного мяса.
— Вот и молодец. — Он отнял руку: с нее капал пот. — Я сейчас скажу Али.
Внизу он высунулся в дверь и окликнул Али.
— Да, хозяин?
— Поставь два прибора. Хозяйке лучше.
От океана наконец поднялся слабый ветерок; он задул над верхушками кустов, между хижинами креолов. С железной кровли, тяжело захлопав крыльями, взлетел гриф и опустился на соседнем дворе. Скоби глубоко вздохнул — он очень устал, но радовался, что одержал победу, вынудив у Луизы согласие съесть кусочек мяса. Он всегда нес ответственность за счастье тех, кого любил. Одной из них уже ничто не грозит — во веки веков, а другая сейчас будет обедать.
По вечерам порт бывал красив минут пять, не меньше. Грунтовые дороги, такие уродливые, спекшиеся днем, нежно розовели, как лепестки цветов. Наступал блаженный час. Люди, навсегда покинув здешние места, вспоминают в мглистый лондонский вечер, как загорался этот берег, как он расцветал, чтобы тут же померкнуть снова; в этот час им становится странно, что они так ненавидели этот порт; их даже тянет обратно.
Скоби остановил свой «моррис» на одном из поворотов широко петлявшей вверх по холму дороги и поглядел назад. Он чуть-чуть опоздал. Цветок над городом увял; белые камни, обозначавшие край обрыва, светились в ранних сумерках, как свечки.
— Наверно, там никого не будет, Тикки!
— Непременно будет. Сегодня библиотечный вечер.
— Поедем побыстрее, дорогой. В машине так жарко. Господи, когда наконец пойдут дожди!
— Соскучились по дождям?
— Да, если бы только они шли месяц или два, а потом переставали.
Скоби что-то ответил, не задумываясь. Он никогда не прислушивался к тому, что говорит жена. Он спокойно занимался своим делом под мерное течение ее речи, но стоило прозвучать жалобной ноте — и он мгновенно включал внимание. Как радист, зачитавшийся романом возле приемника, он пропускал все сигналы, сразу же настораживаясь, когда слышались позывные корабля или сигнал бедствия. Ему даже легче было работать, когда она разговаривала, а не молчала: пока его слух воспринимал этот ровный поток слов — клубные сплетни, недовольные замечания по поводу проповедей отца Ранка, пересказ только что прочитанного романа, даже жалобы на погоду, — он знал, что все идет хорошо. Мешало работе молчание; молчание означало, что он может поднять голову и увидеть в глазах ее слезы, требующие внимания.
— Ходят слухи, будто на прошлой неделе были потоплены все рефрижераторные суда.
Пока она говорила, он обдумывал, что ему делать с португальским судном, которое должно подойти к причалу утром, как только снимут боны. Суда нейтральных стран приходили дважды в месяц, и молодые офицеры охотно устраивали туда вылазку, — это сулило возможность отведать чужую стряпню, выпить несколько рюмок настоящего вина и даже купить для своей девушки какое-нибудь украшение в судовой лавке. За это они должны были помочь береговой охране проверить паспорта и обыскать каюты подозрительных лиц, а всю тяжелую и неприятную работу выполняли агенты береговой охраны сами: в трюме они просеивали мешки риса в поисках алмазов, в раскаленной кухне залезали рукой в банки с салом, потрошили фаршированных индеек. Попытка найти несколько алмазов на пароходе водоизмещением в пятнадцать тысяч тонн была бессмысленной; ни один злой волшебник из сказки не задавал бедной гусятнице такой невыполнимой задачи, однако всякий раз, когда судно входило в порт, ему сопутствовала шифрованная телеграмма: «Такой-то пассажир первого класса заподозрен в перевозке алмазов… под подозрением следующие члены судовой команды…» Никто ни разу ничего не нашел. Скоби подумал: завтра очередь Гарриса, с ним можно послать Фрезера, — я слишком стар для таких экскурсий. Пусть позабавится молодежь.
— В прошлый раз половина книг пришла подмоченной.
— Разве?
Судя по количеству машин, думал он, народа в клубе еще немного. Он выключил фары и стал ждать, чтобы Луиза вышла из машины, но она продолжала сидеть; лампочка на щитке освещала ее руку, сжатую в кулак.
— Ну, вот мы и приехали, — произнес он бодрым тоном, который посторонние принимали за признак глупости.
— Как ты думаешь, они уже знают? — спросила Луиза.
— О чем?
— О том, что тебя обошли.
— По-моему, детка, мы с этим вопросом уже покончили! Погляди, сколько генералов у нас обошли с начала войны! Подумаешь, велика птица — помощник начальника полиции!
— Да, но они меня не любят, — сказала она.
Бедная Луиза. Ужасно, когда тебя не любят. И он вспомнил свои переживания во время той, первой поездки, когда черные вспарывали шины и писали обидные слова на кузове его грузовика.
— Какая чепуха! Я просто не знаю, у кого больше друзей, чем у тебя. — И он стал вяло перечислять; — Миссис Галифакс, миссис Касл… — Но потом решил лучше не называть имен.
— Они там сидят и меня поджидают, — сказала она. — Так и ждут, чтобы я вошла… До чего мне не хочется сегодня вечером в клуб. Поедем лучше домой.
— Теперь уже нельзя. Вон подъехала машина миссис Касл. — Он сделал попытку рассмеяться. — Мы попались, Луиза. — Он увидел, как кулак разжался и сжался опять; влажная, никчемная пудра лежала, как слипшийся снег, в складках кожи.
— Ах, Тикки! — взмолилась она. — Ты ведь меня никогда не бросишь, правда? У меня совсем нет друзей, с тех пор как уехали Барлоу…
Он взял влажную ладонь и поцеловал ее; непривлекательность Луизы сжимала ему сердце и связывала по рукам и ногам.
Плечом к плечу, как полицейский патруль, они вошли в гостиную, где миссис Галифакс выдавала библиотечные книги. В жизни худшие ожидания редко оправдываются; вряд ли тут о них только что судачили.
— Чудно, чудно! — крикнула им миссис Галифакс. — Пришла новая книжка Клеменса Дейна!
Это была самая безобидная женщина в колонии; ее длинные волосы вечно были растрепаны, а в библиотечных книгах попадались шпильки, которыми она закладывала страницы. Скоби мог спокойно оставить жену в ее обществе — миссис Галифакс незлобива и не любит сплетничать, у нее слишком короткая память; она по нескольку раз перечитывает одни и те же романы, даже не подозревая этого.
Скоби подошел к группе людей на веранде. Санитарный инспектор Феллоуз за что-то свирепо выговаривал старшему помощнику начальника Рейту и морскому офицеру по фамилии Бригсток:
— В конце концов, это клуб, а не вокзальная закусочная!
С тех пор как Феллоуз перехватил у него дом, Скоби изо всех сил старался относиться к этому человеку с симпатией; его жизненные правила требовали проигрывать с улыбкой. Но порой ему бывало трудно хорошо относиться к Феллоузу. Вечерняя жара не красила этого человека: жидкие рыжие волосы слиплись, колючие усики стояли торчком, круглые глазки были выпучены, малиновые щеки пылали.
— Вот именно, — подтвердил Бригсток, слегка покачиваясь.
— Что тут у вас случилось? — спросил Скоби.
— Он считает, что мы недостаточно разборчивы, — сказал Рейт с той самодовольной иронией, какую позволяет себе только человек крайне разборчивый, — в свое время настолько разборчивый, что за его одинокий стол в Протекторате не допускался никто, кроме него самого.
Феллоуз запальчиво воскликнул, щупая для храбрости свой гвардейский галстук:
— Всему есть границы!
— Вот именно, — подтвердил Бригсток.
— Я знал, что у нас тут пойдет, когда мы сделали почетными членами клуба всех офицеров, — заявил Феллоуз. — Я знал, что рано или поздно они начнут водить сюда всякую шушеру! Поверьте, я не сноб, но в таком месте, как это, ограничения необходимы хотя бы ради наших дам. Тут ведь не то, что дома!
— Но что же все-таки случилось? — спросил Скоби.
— Почетным членам нельзя позволять приглашать гостей, — заявил Феллоуз. — На днях сюда привели рядового! Пускай они в армии играют в демократию, а мы не желаем этого терпеть! К тому же выпивки и так не хватает, без лишних ртов.
— Совершенно верно, — произнес Бригсток, пошатываясь еще заметнее.
— К сожалению, я все еще не понимаю, о чем идет речь, — сказал Скоби.
— Зубной врач из сорок девятого привел какого-то штатского по фамилии Уилсон, и этот Уилсон, видите ли, желает вступить в члены клуба. Это ставит всех нас в крайне неприятное положение!
— А чем он плох?
— Какой-то конторщик из ОАК! Мог бы вступить в клуб в Шарп-тауне. Зачем ему ездить сюда?
— Но ведь там клуб закрыт, — сказал Рейт.
— Что ж, это их вина, а не наша.
За спиной санитарного инспектора раскинулся беспредельный простор ночи. Вдоль края холма перемигивались огоньки светлячков, и фонарь патрульного катера в бухте отличался от них лишь своей неподвижностью.
— Пора затемнять окна, — сказал Рейт. — Пойдемте-ка лучше в комнаты.
— А где этот Уилсон? — спросил его Скоби.
— Вон там. Бедняге, видно, тоскливо. Он приехал всего несколько дней назад.
Уилсон смущенно стоял в лабиринте мягких кресел и делал вид, будто разглядывает карту на стене. Его бледное лицо потемнело, как сырая штукатурка. Тропический костюм он явно купил у какого-то торговца на пароходе, который сбыл ему залежалый товар: материю красновато-бурого оттенка украшали нелепые полоски.
— Вы Уилсон? — спросил его Рейт. — Я заметил сегодня вашу фамилию в списках у начальника административного департамента.
— Да, это я, — сказал Уилсон.
— Меня зовут Рейт. Я его старший помощник. А это Скоби, помощник начальника полиции.
— Я видел вас, сэр, сегодня возле гостиницы «Бедфорд», — сказал Уилсон.
Во всем его поведении, казалось Скоби, была какая-то беззащитность; он стоял, покорно ожидая людского приговора — одобрят его или осудят, — и ни на что не рассчитывал. Он был очень похож на собаку. Никто еще не нанес на его лицо тех черт, которые сделают его человеком.
— Хотите выпить, Уилсон?
— Не возражал бы, сэр.
— Это моя жена, — сказал Скоби. — Луиза, познакомься с мистером Уилсоном.
— Я уже слышала о мистере Уилсоне, — чопорно произнесла Луиза.
— Видите, какая вы знаменитость, — пошутил Скоби. — Простой смертный, а пробились в святая святых.
— Я и не подозревал, что нарушаю правила. Меня пригласил майор Купер.
— Да, чтобы не забыть, — сказал Рейт, — надо записаться к Куперу. По-моему, у меня флюс. — И он ускользнул в другой конец комнаты.
— Купер мне говорил, что тут есть библиотека, — пролепетал Уилсон. — И я понадеялся…
— Вы любите книги? — спросила Луиза, и Скоби вздохнул с облегчением: теперь она будет приветлива с этим беднягой! У Луизы никогда ничего не поймешь заранее. Иногда она ведет себя, как самый последний сноб, но сейчас, подумал Скоби с щемящей жалостью, она, верно, считает, что не может позволить себе чваниться. Каждый новый человек, который еще «не знает, что Скоби обошли», для нее дар божий.
— Да в общем… — пробормотал Уилсон, отчаянно теребя жидкие усики, — в общем… — У него был такой вид, будто он хочет исповедоваться в чем-то очень страшном или, наоборот, что-то очень важное скрыть.
— Детективные романы? — спросила Луиза.
— Да, пожалуй… и детективные, — сбивчиво подтвердил Уилсон. — Правда, не все…
— Лично я люблю стихи, — сказала Луиза.
— Стихи, — повторил Уилсон, — да. — Он нехотя оставил в покое усики, и что-то в этом собачьем взгляде, полном благодарности и надежды, обрадовало Скоби. Неужели я в самом деле нашел ей друга?
— Я и сам люблю стихи, — сказал Уилсон.
Скоби отошел от них и направился в бар; у него отлегло от сердца. Вечер теперь пройдет хорошо — она вернется домой веселая и веселая ляжет спать. За ночь настроение не изменится, продержится до утра, а там уж Скоби пора будет идти на дежурство. Он сегодня выспится…
В баре он увидел компанию своих младших офицеров. Там были Фрезер, Тод и новый, из Палестины, с комичной фамилией Тимблригг. Скоби колебался, стоит ли ему входить. Они веселятся, и присутствие начальника вряд ли будет им приятно.
— Чудовищное нахальство! — воскликнул Тод. Очевидно, и тут речь шла о бедном Уилсоне. Но прежде чем Скоби успел уйти, он услышал голос Фрезера:
— Он за это наказан. Его зацапала Ученая Луиза.
Тимблригг утробно захихикал, и на его пухлой губе пузырьком вздулась капля джина.
Скоби поспешно вернулся в гостиную. Он на всем ходу налетел на кресло. Потом пришел в себя: перед глазами больше не ходили круги, но он чувствовал, что правый глаз щиплет от пота. Он потер глаз; пальцы дрожали, как у пьяного. Он сказал себе: «Берегись. Здешний климат вреден для волнений. Здешний климат создан для низости, злобы, снобизма, но ненависть или любовь могут тут свести с ума». Он вспомнил, как выслали на родину Бауэрса за то, что тот на балу дал пощечину адъютанту губернатора, и миссионера Мэкина, который кончил свои дни в сумасшедшем доме в Чайзлхерсте.
— Дьявольская жара, — сказал он какой-то фигуре, маячившей перед ним, словно в тумане.
— Вы плохо выглядите. Скоби. Выпейте чего-нибудь.
— Нет, спасибо. Мне еще надо проверить посты.
Возле книжных шкафов Луиза оживленно болтала с Уилсоном, но Скоби чувствовал, что злоязычье и чванство шныряют вокруг нее, как волки. Они не дадут ей порадоваться даже книгам, подумал он, и руки у него снова затряслись. Подходя к ней, он слушал, как она милостиво предлагает тоном доброй феи:
— Приходите как-нибудь к нам пообедать. У меня много книг, может, вам будет интересно.
— С большим удовольствием, — сказал Уилсон.
— Рискните нам позвонить: вдруг мы окажемся дома.
Скоби в это время думал: «Ах вы, ничтожества, как вы смеете издеваться над человеком?» Он сам знал ее недостатки. Его самого часто передергивало от ее покровительственного тона, особенно с незнакомыми. Он знал каждую фразу, каждую интонацию, которые восстанавливали против нее людей. Иногда ему хотелось предостеречь ее, как мать предостерегает дочь: не надевай этого платья, не повторяй этих слов, — но он должен был молчать, заранее терзаясь оттого, что она потеряет друзей. Хуже всего было, когда он замечал у своих сослуживцев какое-то сочувствие к себе, словно они его жалели. Он едва сдерживался, чтобы не крикнуть: какое вы имеете право ее осуждать? Это я во всем виноват. Я ее такой сделал. Она не всегда была такая.
Он быстро к ней подошел.
— Дорогая, мне надо объехать посты.
— Уже?
— Увы, да.
— Я побуду еще немножко. Миссис Галифакс довезет меня до дому.
— Я бы хотел, чтобы ты поехала со мной.
— Куда? Проверять посты? Я не ездила уже целую вечность.
— Вот поэтому я тебя и зову. — Он взял ее руку и поцеловал; это был вызов. Он объявлял им всем, что его нечего жалеть, что он любит свою жену, что они счастливы. Но никто из тех, кому он хотел это доказать, его не видел: миссис Галифакс возилась с книгами, Рейт давно ушел, Бригсток пил в баре, Феллоуз был поглощен беседой с миссис Касл — никто ничего не видел, кроме Уилсона.
— Мы поедем с тобой в другой раз, милый, — сказала Луиза. — Миссис Галифакс обещала подвезти мистера Уилсона до гостиницы, она все равно поедет мимо нашего дома. Я хочу ему дать почитать одну книжку.
Скоби почувствовал к Уилсону глубочайшую благодарность.
— Прекрасно, — сказал он, — прекрасно. Но лучше чего-нибудь выпейте. Подождите меня, я сам довезу вас до «Бедфорда». Я скоро вернусь.
Он положил руку на плечо Уилсона и мысленно взмолился: «Господи, не дай ей вести себя с ним слишком покровительственно; не дай ей быть слишком нелепой; не дай ей потерять хоть эту дружбу!»
— Я не прощаюсь, — сказал он вслух. — Надеюсь вас увидеть, когда вернусь.
— Вы очень любезны, сэр.
— Не зовите меня так почтительно, Уилсон. Вы же не полицейский. И благодарите бога, что не полицейский.
Скоби вернулся позже, чем предполагал. Задержала его встреча с Юсефом. На полпути в город он наткнулся на машину Юсефа, стоявшую на обочине; сам Юсеф мирно спал на заднем сиденье; свет фар упал на его крупное одутловатое лицо и седой клок на лбу, скользнул по жирным бедрам, обтянутым белым тиком. Рубашка у Юсефа была расстегнута, и колечки черных волос на груди обвивались вокруг пуговиц.
— Может, вам помочь? — нехотя осведомился Скоби, и Юсеф открыл глаза; золотые зубы, вставленные его братом, зубным врачом, на мгновение вспыхнули, как факел. Если сейчас мимо поедет Феллоуз, ему будет что рассказать завтра утром в Администрации. Помощник начальника полиции ночью тайком встречается с лавочником Юсефом! Оказать помощь сирийцу было почти так же опасно, как воспользоваться его помощью.
— Ах, майор Скоби! — сказал Юсеф. — Сам бог мне вас посылает!
— Чем я могу помочь?
— Мы торчим здесь уже полчаса. Машины проходят мимо, не останавливаясь, и я все жду, когда же появится добрый самаритянин.
— У меня нет лишнего елея, чтобы возлить вам на раны, Юсеф.
— Ха-ха! Вот это здорово, майор Скоби! Но если бы вы согласились подвезти меня в город…
Юсеф вскарабкался в «моррис» и уперся толстой ляжкой в ручку тормоза.
— Пусть ваш слуга сядет сзади.
— Нет, он останется здесь. Скорее починит машину, если будет знать, что иначе ему домой не добраться. — Сложив жирные руки на коленях, Юсеф сказал: — У вас хорошая машина, майор Скоби. Вы за нее заплатили, наверно, не меньше четырехсот фунтов.
— Сто пятьдесят.
— Я бы вам дал за нее четыреста.
— Она не продается. Где я достану другую?
— Не сейчас, а когда вы будете уезжать…
— Я не собираюсь уезжать.
— Ну? А я слышал, что вы подаете в отставку.
— Это неправда.
— В лавках чего только не болтают… Да, все это просто сплетни.
— Как идут дела?
— Не так уж плохо. Но и не слишком хорошо.
— А я слышал, что вы за войну нажили не одно состояние. Но это, конечно, тоже сплетни.
— Да вы же сами все знаете, майор Скоби. Моя лавка в Шарп-тауне торгует хорошо, потому что я в ней сижу сам, а хозяйский глаз всегда нужен. Моя лавка на Маколей-стрит торгует сносно — там сидит моя сестра. Но вот в лавках на Дурбан-стрит и на Бонд-стрит бог знает что творится. Обжуливают меня безбожно. Ведь я, как и все мои соплеменники, грамоты не знаю, и надуть меня ничего не стоит.
— Люди болтают, будто вы помните наизусть, сколько у вас товара в каждой лавке.
Юсеф ухмыльнулся и расцвел.
— Память у меня и правда неплохая. Но зато ночи напролет не сплю. Если не выпью побольше виски, все думаю, как там у меня на Дурбан-стрит, и на Бонд-стрит, и на Маколей-стрит.
— К какой из них вас подвезти?
— Ну, сейчас я поеду домой, спать. Живу я, если вас не затруднит, в Шарп-тауне. Может, зайдем ко мне, выпьем рюмочку виски?
— Никак нет. Я на дежурстве, Юсеф.
— Это было очень любезно с вашей стороны, майор Скоби, что вы меня подвезли. Можно мне вас поблагодарить и послать миссис Скоби кусок шелка?
— Мне бы это было крайне неприятно, Юсеф.
— Да, да, понимаю. Ах, эти сплетни! До чего же противно! И все потому, что среди сирийцев есть такие люди, как Таллит.
— Вам бы очень хотелось избавиться от Таллита, Юсеф?
— Да, майор Скоби. И мне было бы хорошо, да и вам было бы хорошо.
— Вы ведь в прошлом году продали ему несколько фальшивых алмазов, правда?
— Ах, майор Скоби, неужели вы верите, что я могу кого-нибудь так надуть? Сколько бедных сирийцев пострадало из-за этих алмазов, майор Скоби! Ведь это же позор — обманывать своих соплеменников!
— Не надо было нарушать закон и скупать алмазы! А ведь кое-кто еще имел наглость пожаловаться в полицию!
— Темные люди, что поделаешь!
— Ну, вы-то не такой уж темный человек, Юсеф!
— Если вы спросите меня, майор Скоби, во всем виноват Таллит. Не то зачем было ему врать, будто я продал ему алмазы?
Скоби ехал медленно. Немощеная улица была запружена людьми. В пригашенном свете фар раскачивались длинноногие худые черные тела.
— Долго еще будет в городе туго с рисом, Юсеф?
— Да ведь я знаю об этом не больше вашего, майор Скоби.
— Я знаю, что эти бедняги не могут купить риса по твердой цене.
— А я слышал, что они не могут получить свою долю продовольственной помощи, если не дадут взятки полицейскому.
И это была сущая правда. На всякое обвинение во взяточничестве ты слышал здесь контробвинение. Всегда можно было сослаться на еще более бесстыдную продажность в другом месте. Сплетники из Администрации делали нужное дело: они внушали мысль, что доверять нельзя никому. Это все-таки лучше, чем преступная терпимость. И за что только, думал он, круто сворачивая, чтобы объехать дохлую собаку, я так люблю эти места? Неужели потому, что человеческая натура еще не успела здесь прикрыться личиной? Никто тут не станет болтать насчет земного рая. Рай находился на своем положенном месте — по ту сторону могилы, а по эту сторону царят несправедливость, жестокость и подлость, которые в других местах люди так ловко умеют скрывать. Тут можно любить человека почти так, как его любит бог, зная о нем самое худшее; тут вы любите не позу, не красивое платье, не надуманные чувства… Он вдруг почувствовал нежность к Юсефу и сказал:
— Чужими грехами не отмоешься. Смотрите, Юсеф, как бы ваш толстый зад не отведал моего пинка.
— Все может быть, майор Скоби. А вдруг мы с вами еще и подружимся… Как бы я этого желал!
Они остановились возле дома в Шарп-тауне; оттуда выбежал с фонариком управляющий Юсефа, чтобы посветить хозяину.
— Майор Скоби, — сказал Юсеф, — мне было бы так приятно предложить вам рюмку виски. Ведь я бы мог вам серьезно помочь. Я настоящий патриот, майор Скоби.
— Поэтому вы и придерживаете ситец на случай вторжения вишистов? Надеетесь продать тогда товар дороже, чем на английские фунты.
— «Эсперанса» приходит завтра?
— Вероятно.
— Ну разве не пустая трата времени искать на таком большом корабле маленькие алмазы? Если, конечно, не знаешь заранее, где они лежат. Разве вы не понимаете, что когда судно возвращается в Анголу, моряки докладывают, в каких местах вы искали. Ну, вы пересыплете весь сахар в трюме. Ну, прощупаете сало в кухне, потому что кто-то когда-то сказал капитану Дрюсу, что алмаз можно нагреть и бросить в банку с салом. Ну, вы обшарите кабины, вентиляторы и матросские сундучки. Даже выдавите зубную пасту из тюбика. Неужели вы верите, что когда-нибудь найдете хоть один маленький алмазик?
— Нет, не верю.
— Вот и я тоже.
Возле уложенных пирамидами ящиков по бокам горели керосиновые фонари. Скоби с трудом разглядел на черной глади воды плавучую базу — списанный лайнер, который, как говорили, сидел на рифе из пустых бутылок из-под виски. Он тихонько постоял, вдыхая резкий запах моря; в полумиле от него бросил якорь целый караван судов, но видны были только длинный темный силуэт плавучей базы и цепочки красных огоньков — словно по склону холма взбегала улица; да и слышно тут ничего не было, кроме плеска воды, шлепавшей о причалы. Скоби всегда чувствовал притягательную силу этих мест: тут был его опорный пункт на границе неведомого материка.
Где-то в темноте прошмыгнули две крысы. Портовые крысы были величиной с зайца, черные звали их свиньями, жарили и ели; эта кличка помогала отличать их от портовых крыс человечьей породы. Скоби шел вдоль узкоколейки, направляясь к базару. Возле одного из складов он встретил двух полицейских.
— Никаких происшествий?
— Никаких, начальник.
— В той стороне были?
— Как же, начальник, только что оттуда.
Он знал, что полицейские врут: они ни за что не пойдут одни в тот конец пристани — прибежище портовых «крыс», — если с ними нет белого начальника. «Крысы» трусливы, но опасны — это парни лет по шестнадцати, вооруженные бритвами или битым стеклом: они тучами вьются возле складов, высматривая, что бы стащить, если легко вскрыть ящик; стаей налетают на хмельного матроса, если он попадется им на глаза, а то и полоснут бритвой полицейского, если он чем-нибудь досадил кому-то из их несметной родни. Никакие заборы от них не спасали: они добирались вплавь из негритянской части города или с рыбачьих отмелей.
— Пойдемте, — сказал Скоби, — проверим еще разок.
Полицейские устало, но покорно брели за ним: полмили в один конец и полмили — в другой. На пристани слышалась только беготня «свиней» да плеск воды. Один из полицейских умиротворенно заметил:
— Спокойная ночка, начальник.
Они с показным усердием водили фонарями по сторонам, выхватывая из темноты брошенный остов машины, пустой грузовик, край брезента, поставленную возле склада бутылку, заткнутую пальмовыми листьями.
Скоби спросил:
— Это что?
Ему повсюду мерещились зажигательные бомбы — их так легко изготовить. А ведь каждый день с территории вишистов приходят люди с контрабандным скотом; это даже поощряется: не хватает мяса. По эту сторону границы туземцев обучают диверсиям на случай вторжения; наверно, то же делается и по ту сторону границы.
— Дайте мне, я погляжу, — сказал он, но полицейские не решались до нее дотронуться.
— Просто туземное снадобье, начальник, — пробормотал один из них с видом превосходства.
Скоби поднял бутылку. Она была из-под шотландского виски, и когда он ее откупорил, оттуда пахнуло собачьей мочой и какой-то падалью. От раздражения у него застучало в висках. Почему-то он вспомнил красное лицо Фрезера и хихиканье Тимблригга. От вони его затошнило, пальцы были словно вымараны прикосновением к пальмовым листьям затычки. Он кинул бутылку в воду, и ненасытная утроба, чавкнув, проглотила ее, но содержимое выплеснулось по дороге, и застоявшийся воздух вокруг сразу же пропитался кислым запахом аммиака. Полицейские молчали; Скоби чувствовал, что они его осуждают. Надо было оставить бутылку там, где она была; ее подсунули с определенной целью — во вред определенному человеку, а теперь, когда ее содержимое выпустили на волю, злой наговор словно слепо носится вокруг и того и гляди падет на чью-нибудь неповинную голову.
— Спокойной ночи, — сказал Скоби и круто повернулся кругом. Не пройдя и двадцати шагов, он услышал, как торопливо шлепают подметки полицейских, унося их подальше от опасного места.
Скоби поехал в полицию по Питт-стрит. Возле публичного дома, на левой стороне улицы вдоль тротуара сидели девицы — они вышли подышать воздухом. Ночью, за шторами затемнения в полиции еще пронзительнее пахло обезьяньим питомником. Дежурный сержант снял ноги со стола и вытянулся.
— Никаких происшествий?
— Пятеро пьяных хулиганили, начальник. Я запер их в большой камере.
— Что еще?
— Два француза без паспортов.
— Черные?
— Да, сэр.
— Где их взяли?
— На Питт-стрит, начальник.
— Я с ними поговорю утром. Что катер? В порядке? Мне надо будет поехать на «Эсперансу».
— Поломался, начальник. Мистер Фрезер чинил его, начальник, но катер все время дурит.
— Когда мистер Фрезер дежурит?
— С семи, начальник.
— Передайте, что ему не надо будет ехать на «Эсперансу». Я поеду сам. Если катер не будет работать, я поеду с береговой охраной.
Садясь опять в машину и нажимая на неподатливый стартер. Скоби подумал, что на такую месть человек, ей-богу же, имеет право! Месть закаляет характер, месть учит прощать. Проезжая через негритянский квартал, он стал потихоньку насвистывать. Он даже развеселился — эх, если бы только знать, что после его отъезда из клуба там ничего не случилось и что сейчас, в 22:55, Луиза спокойна и довольна своей судьбой. Тогда ему не страшно будущее, что бы это будущее ему не сулило.
Прежде чем войти, он обогнул дом и проверил затемнение со стороны, выходящей к океану. Из комнаты доносился монотонный голос Луизы: она, видимо, читала стихи. Он подумал: господи, кто дал право этому щенку Фрезеру ее презирать? Но потом гнев его прошел — он вспомнил, какое разочарование ждет Фрезера утром — ни прогулки на португальское судно, ни подарка для девушки; вместо этого скучный день в раскаленной от жары канцелярии. Нашаривая впотьмах ручку задней двери, — Скоби не хотел зажигать фонарик, — он поранил себе правую кисть.
Войдя в освещенную комнату, он заметил, что с руки капает кровь.
— Милый, что ты наделал! — воскликнула Луиза и закрыла руками лицо. Она не выносила вида крови.
— Разрешите помочь вам, сэр, — сказал Уилсон. Он сделал тщетную попытку встать, так как сидел на низеньком стульчике у ног Луизы и на коленях у него была целая груда книг.
— Чепуха, — сказал Скоби. — Просто царапина. Я сам с ней справлюсь. Скажи только Али, чтобы он принес наверх воды.
Дойдя до середины лестницы, он снова услышал голос Луизы. Она сказала:
— Прекрасное стихотворение о портале…
Скоби вошел в ванную и спугнул крысу, дремавшую на прохладном борту ванны, словно кошка на надгробной плите.
Скоби сел на край ванны и вытянул руку над клозетным ведром с опилками, давая крови стечь. Тут, совсем как в служебном кабинете, у него сразу возникло ощущение, что он дома. Луиза, при всей своей изобретательности, ничего не могла поделать с этой комнатой: эмаль на ванне облупилась; кран всегда переставал подавать воду к концу засухи, цинковое ведро под унитазом опорожнялось лишь раз в день; над раковиной в стене был еще один кран, но из него тоже не шла вода; дощатый пол был голый, а на окнах висели жухлые зеленые занавески для затемнения. Усовершенствования, внесенные Луизой, ограничились пробковым ковриком у ванны и белоснежным шкафчиком для лекарств на стене.
Все остальное здесь было его собственное. Словно реликвия юности, которую возишь за собой из дома в дом, Такая ванная была много лет назад в его первом доме, еще до женитьбы. В этой комнате он всегда был один.
Вошел Али, шлепая розовыми подошвами по дощатому полу, и принес бутылку воды из фильтра.
— Задняя дверь меня подвела, — объяснил Скоби.
Он вытянул руку над раковиной, и Али стал промывать рану. Слуга тихонько прищелкнул языком в знак сочувствия; руки его были нежны, как у девушки. Когда Скоби нетерпеливо крикнул: «Хватит!» — Али не обратил на это никакого внимания.
— Много грязи, — заявил он.
— Теперь йод. — Малейшая царапина в этих краях уже через час начинала гноиться. — Еще лей! — сказал он, вздрогнув, когда стало жечь. Снизу из ровного гудения голосов вырвалось слово «красота»; долетев сюда, оно заглохло в раковине. — Теперь пластырь.
— Нет, — сказал Али, — нет. Лучше бинт.
— Ладно. Забинтуй. — Много лет назад он научил Али делать перевязки; теперь тот орудовал бинтом не хуже врача.
— Спокойной ночи, Али. Ступай спать. Ты мне больше не понадобишься.
— Миссис хочет пить.
— Я сам напою ее. Иди спать.
Оставшись один, он снова уселся на край ванны. Рана немножко вывела его из равновесия, к тому же ему вовсе не хотелось идти к тем двоим, — он знал, что будет стеснять Уилсона. Человек не может слушать при посторонних, как женщина читает ему стихи. «Нет, лучше буду я котеночком мяукать…» Неправда, он к этому так не относится. Он не презирает, ему просто непонятен такой обнаженный показ сокровенных чувств. И к тому же ему хорошо в своем отдельном мирке, на том месте, где восседала крыса. Он стал думать об «Эсперансе» и о работе, которая ждет его завтра.
— Милый! — крикнула снизу Луиза. — Как ты себя чувствуешь? Ты можешь отвезти мистера Уилсона домой?
— Я отлично дойду пешком, миссис Скоби!
— Ерунда!
— Нет, в самом деле…
— Сейчас, — крикнул Скоби. — Конечно, я вас отвезу.
Когда он сошел к ним, Луиза нежно взяла его забинтованную руку в свои.
— Бедная ручка, — сказала она. — Тебе больно?
Чистый белый бинт ее не пугал, как не пугает раненый в палате, заботливо прикрытый простыней до самой шеи. Ему можно принести фрукты и не думать о том, как выглядит рана, раз ты ее не видишь. Она приложилась губами к перевязке и оставила на ней оранжевое пятнышко помады.
— Пустяки, — сказал Скоби.
— Право же, сэр, я могу дойти пешком.
— Никуда вы не пойдете пешком. Лезьте в машину.
Свет от щитка упал на экстравагантное одеяние Уилсона. Тот высунулся из окна и закричал:
— Спокойной ночи, миссис Скоби. Мне было так приятно! Не знаю даже, как вас благодарить!
Голос его задрожал от искреннего волнения — это придало словам какой-то чужеземный оттенок — так их произносили только на родине. Тут интонация менялась через несколько месяцев после приезда — становилась визгливой, неискренней или тусклой и нарочито невыразительной. Сразу было видно, что Уилсон недавно из Англии.
— Приходите к нам поскорее, — сказал Скоби, когда они ехали по Бернсайд-роуд к гостинице «Бедфорд»: он вспомнил, какое счастливое лицо было у Луизы.
Ноющая боль в правой руке разбудила Скоби в два часа ночи. Он лежал, свернувшись, как часовая пружина, на самом краю постели, стараясь не прикасаться к Луизе: стоило им дотронуться друг до друга хотя бы пальцем, сразу же выступал пот. Даже когда их тела не соприкасались, между ними вибрировала жара. Лунный свет лежал на туалетном столе прохладным озерком, освещая пузырьки с лосьоном, баночки с кремом, край фотографии в рамке. Он прислушался к дыханью Луизы.
Она дышала неровно. Она не спала. Он протянул руку и дотронулся до ее влажных, горячих волос; она лежала как деревянная, словно боялась выдать какую-то тайну. С душевной болью, заранее зная, что он найдет, Скоби провел пальцами по ее лицу и нащупал веки. Луиза плакала. Скоби почувствовал безмерную усталость, но пересилил себя и попытался ее утешить.
— Что ты, дорогая, — сказал он, — ведь я же тебя люблю.
Он всегда так начинал. Слова утешения, как и акт любви, постепенно превращаются в шаблон.
— Знаю, — сказала она, — знаю. — Она всегда так отвечала.
Он выругал себя за бессердечность, потому что помимо воли подумал: сейчас уже два часа, это будет тянуться без конца, а в шесть надо вставать и идти. Он откинул волосы у нее со лба.
— Скоро пойдут дожди. Ты себя почувствуешь лучше.
— Я и так хорошо себя чувствую, — вымолвила она и разрыдалась.
— Что с тобой, детка? Скажи. Ну, скажи своему Тикки. — Он чуть не поперхнулся. Он ненавидел кличку, которую она ему дала, но эта уловка всегда оказывала действие.
— Ох, Тикки, Тикки, — простонала она. — Я больше не могу.
— А мне казалось, что сегодня вечером ты была довольна.
— Да, но ты подумай: довольна потому, что какой-то конторщик был со мною мил. Тикки, почему они все меня не любят?
— Не глупи, дорогая! На тебя дурно влияет жара, ты выдумываешь бог знает что. Тебя все любят.
— Только Уилсон, — повторила она со стыдом и отчаянием и опять зарыдала.
— Что ж, Уилсон парень неплохой.
— Они не хотят пускать его в клуб. Он явился незваный, с зубным врачом. Теперь они будут смеяться над ним и надо мной. Ох, Тикки, Тикки, дай мне уехать и начать все сначала.
— Ладно, дорогая, ладно, — сказал он, глядя сквозь москитную сетку в окно, на ровную гладь кишащего миазмами океана. — Но куда?
— Я могла бы поехать в Южную Африку и пожить там, покуда ты получишь отпуск. Тикки, ты же все равно скоро выйдешь в отставку. А я налажу пока для тебя дом.
Он чуть заметно отстранился от нее, а потом поспешно, боясь, как бы она этого не заметила, взял ее влажную руку и поцеловал в ладонь.
— Это будет дорого стоить, детка.
Мысль об отставке сразу же взбудоражила его и расстроила: он всегда молил бога, чтобы смерть пришла раньше. Надеясь на это. Скоби застраховал свою жизнь. Он представил себе дом, который она ему сулила наладить, постоянное их жилье: веселенькие занавески в стиле модерн, книжные полки, заставленные книжками Луизы, красивую кафельную ванну, щемящую тоску по служебному кабинету — дом на двоих до самой смерти и больше никаких перемен, пока в права свои не вступит вечность.
— Тикки, я здесь больше не могу жить.
— Надо все как следует обдумать, детка.
— В Южной Африке Этель Мейбэри. И Коллинзы. В Южной Африке у нас есть друзья!
— Но там все очень дорого.
— Ты мог бы отказаться хотя бы от части своей дурацкой страховки. И потом, Тикки, без меня ты бы меньше тратил. Мог бы питаться в столовой и обойтись без повара.
— Он стоит немного.
— Но и такая экономия будет кстати.
— Я буду по тебе скучать, — сказал он.
— Нет, Тикки, не будешь, — возразила она, удивив его глубиной своей неожиданной горестной интуиции. — И, в конце концов, нам ведь не для кого копить.
Он сказал очень ласково:
— Хорошо, детка, я непременно что-нибудь устрою. Ты же знаешь, я сделаю для тебя все, что можно.
— А ты меня не просто утешаешь, потому что сейчас уже два часа ночи? Ты, правда, что-нибудь придумаешь?
— Да, детка. Я что-нибудь придумаю.
Он был удивлен, что она так быстро уснула: она была похожа на усталого носильщика, который наконец-то скинул свою ношу. Она уснула, не дослушав фразу, вцепившись, как ребенок, в его палец и по-детски легко дыша. Ноша теперь лежала возле него, и он готовился взвалить ее себе на плечи.
В восемь часов утра по дороге к пристани Скоби заехал в банк. В кабинете управляющего было полутемно и прохладно. На несгораемом шкафу стоял стакан воды со льдом.
— Доброе утро, Робинсон.
Робинсон, высокий человек с впалой грудью, был озлоблен тем, что его не назначили в Нигерию. Он пожаловался:
— Когда наконец переменится эта гнусная погода? Дожди запаздывают.
— В Протекторате они уже пошли.
— В Нигерии всегда знаешь, на каком ты свете. Чем могу быть вам полезен, Скоби?
— Не возражаете, если я присяду?
— Конечно, нет. Я лично никогда не сажусь до десяти. Когда стоишь, лучше переваривается пища. — Он беспокойно сновал по кабинету на тонких, как ходули, ногах, потом с отвращением хлебнул ледяной воды, словно это было лекарство. На столе Скоби увидел книгу «Болезни мочевых путей», открытую на цветной таблице. Робинсон повторил: — Чем я могу быть полезен?
— Дайте двести пятьдесят фунтов, — нервно отшутился Скоби.
— Вы все, видно, считаете, что банк набит деньгами, как копилка, — сухо осклабился Робинсон. — Сколько вам на самом деле нужно?
— Триста пятьдесят.
— А сколько у вас сейчас на счету?
— По-моему, фунтов тридцать. Сейчас ведь конец месяца.
— Давайте-ка мы это проверим. — Он позвал конторщика, и пока они ждали, Робинсон вышагивал по кабинету: шесть шагов до стены и столько же обратно. — Сто семьдесят шесть раз взад и вперед — будет миля. Я стараюсь до обеда сделать три мили. Берегу здоровье. В Нигерии я ходил пешком в клуб завтракать, полторы мили туда и еще полторы — назад в контору. А здесь гулять негде, — говорил он, делая полуоборот на ковре. Служащий положил ему на стол листок бумаги. Робинсон поднес его к самым глазам, словно хотел понюхать. — Двадцать восемь фунтов, пятнадцать шиллингов и семь пенсов.
— Я хочу отослать жену в Южную Африку.
— Ах, вот что. Понятно.
— Пожалуй, я могу чуть-чуть ужаться, — сказал Скоби. — Хотя из моего жалованья много я ей дать не смогу.
— Не вижу, к сожалению, как…
— Я думал, вы мне позволите превысить кредит, — сказал не очень уверенно Скоби. — Многие ведь так делают. Вы знаете, я брал вперед только раз, да и то лишь на несколько недель, фунтов пятнадцать. Мне было очень неприятно. Меня это даже пугало. Почему-то казалось, что я задолжал лично управляющему.
— Беда в том, Скоби, что мы получили приказ ни в коем случае не допускать кредитования вкладчиков. Идет война. Никто сейчас не может предложить в качестве обеспечения самое ценное — свою жизнь.
— Да, понимаю. Но моя жизнь пока что в безопасности: я не собираюсь никуда двигаться. Подводные лодки мне не страшны. И работе моей никто не угрожает, — продолжал он все с той же неубедительной игривостью.
— Начальник полиции как будто выходит в отставку? — спросил Робинсон, дойдя до несгораемого шкафа в конце комнаты и поворачивая назад.
— Он — да, но я-то нет.
— Рад это слышать, Скоби, Тут пошли слухи…
— Когда-нибудь и мне придется выйти в отставку, но до этого еще далеко. Я предпочту умереть на своем посту. И я ведь застрахован, Робинсон. Разве мой полис не может служить обеспечением?
— Вы же отказались от трети страховки три года назад.
— Да, в тот год, когда Луиза ездила на родину делать операцию.
— Не думаю, чтобы вы много выплатили в счет остальных двух третей.
— Но все же страховка вас гарантирует на случай моей смерти. Не правда ли?
— Да, если вы будете аккуратно делать взносы… А какая у нас в этом уверенность. Скоби?
— Никакой, — сказал Скоби. — Это верно.
— Мне очень жаль. Скоби. Не думайте, что это относится лично к вам. Такие уж у банка правила. Если бы вам нужно было фунтов пятьдесят, я бы дал вам их сам.
— Не стоит об этом больше говорить, Робинсон, — сказал Скоби. — Не такое уж это спешное дело. Ребята из Администрации скажут, что мне легко набрать эти деньги взятками, — застенчиво засмеялся он. — Как поживает Молли?
— Очень хорошо, спасибо. Жаль, что не могу этого сказать о себе.
— Вы слишком много читаете медицинских книг.
— Надо же человеку знать, что у него болит. Приедете вечером в клуб?
— Вряд ли. Луиза немножко прихворнула. С ней всегда это бывает перед дождями. Простите, что отнял у вас время. Мне пора двигаться.
Понурив голову, он быстро пошел вниз. У него было скверное чувство, будто его поймали в каком-то неблаговидном поступке, — он выпрашивал деньги, а ему отказали. Луиза заслуживает большего. Ему казалось, что в каком-то смысле он оплошал как мужчина.
Дрюс сам выехал на «Эсперансу» со своим отрядом береговой охраны. На трапе их ждал буфетчик, который передал приглашение капитана выпить с ним у него в каюте. Начальник морской охраны был уже на борту. Это была часть церемониала, повторявшегося два раза в месяц: устанавливались дружеские отношения с командиром нейтрального корабля; принимая его приглашение, пытались подсластить горькую пилюлю досмотра; в это время внизу, под капитанским мостиком, обыск шел полным ходом. Пока у пассажиров первого класса проверяли паспорта, их каюты обшаривал отряд береговой охраны. Другие осматривали трюм — там происходила унылая, бессмысленная процедура пересыпки риса. Как сказал Юсеф? «Вы когда-нибудь нашли хоть один маленький алмазик? Неужели вы верите, что найдете?» Через несколько минут, когда все выпьют и дружеские отношения наладятся; Скоби предстоит неприятная задача — обыскать каюту самого капитана. Принужденный, несвязный разговор вел в основном морской офицер.
Капитан отер одутловатое, желтое лицо и сказал:
— Конечно, к англичанам я питаю в своем сердце огромное восхищение.
— Нам, поверьте, и самим это противно, — уверял лейтенант. — Просто беда, что вы — судно нейтральной державы!
— Мое сердце полно восхищения перед вашей величественной борьбой. В нем нет места обиде. Кое-кто из моих людей обижается. Я — нет, — говорил португальский капитан. С лица его ручьями лил пот, белки были воспалены. Он все говорил о своем сердце, но Скоби подумал, что трудно было бы найти это сердце даже при помощи серьезной хирургической операции.
— Весьма признательны, — отвечал лейтенант. — Мы глубоко ценим ваше расположение…
— Еще по рюмке портвейна, джентльмены?
— Что ж, спасибо. Такого на берегу не найдешь. А вы, Скоби?
— Нет, благодарю.
— Надеюсь, майор, вы нас здесь не задержите на ночь?
— Боюсь, что вам не удастся выйти раньше, чем завтра в полдень, — ответил Скоби.
— Мы сделаем все, что возможно, — утешил лейтенант.
— Положа руку на сердце, — джентльмены, могу вас заверить, что среди моих пассажиров вы не найдете ни одного преступника. Ну, а команда — их-то я всех знаю, как свои пять пальцев.
— Такой уж теперь порядок, капитан, — сказал Дрюс, — мы не имеем права его нарушать.
— Возьмите сигару, — предложил капитан. — По особому заказу. Бросьте вы эту сигарету.
Дрюс закурил сигару, которая начала искриться и трещать. Капитан захохотал:
— Я вас разыграл, джентльмены. Невинная шутка. Эту коробку я держу для друзей. У англичан необыкновенное чувство юмора. Я знал, что вы не рассердитесь. Немец непременно бы обозлился, англичанин — никогда! По всем правилам игры, да?
— Забавно, — кисло сказал Дрюс, положив сигару в пепельницу, которую подставил ему капитан. Пепельница (капитан нажал на нее пальцем) заиграла дребезжащий мотивчик. Дрюс снова дернулся: он не получил отпуска, и нервы у него были не в порядке.
Капитан скалил зубы и обливался потом.
— Швейцарская штучка! — сказал он. Поразительный народ. И тоже нейтральный.
Вошел один из полицейских береговой охраны и сунул Дрюсу записку. Тот передал ее Скоби.
«Буфетчик, которого собираются уволить, сообщил, что у капитана в ванной спрятаны письма».
— Пожалуй, пойду, потороплю их там в трюме, — сказал Дрюс. — Идемте, Эванс. Большое спасибо за портвейн, капитан.
Они оставили Скоби наедине с капитаном. Эту часть своей работы Скоби не выносил: такие люди, как капитан, не были преступниками, хотя и нарушали правила, навязанные нейтральным пароходствам воюющими странами. Во время обыска никогда не знаешь заранее, что ты найдешь. Спальня человека — это его личная жизнь; роясь в ящиках, нападаешь на следы унижений, уличаешь в мелких страстишках, которые старательно прячут, как грязный носовой платок; под стопкой белья можно обнаружить беду, которую хозяин всячески старался забыть.
Скоби мягко сказал:
— Увы, капитан, придется мне и у вас тут пошарить немножко. Сами знаете, такой порядок.
— Что ж, исполняйте ваш долг, майор.
Скоби быстро и тщательно обыскал каюту: каждую вещь он заботливо клал на место, как хорошая хозяйка. Капитан стоял, повернувшись к Скоби спиной, и смотрел на мостик; казалось, он не хочет смущать гостя, занятого непотребным делом. Скоби кончил обыск, закрыл коробку с презервативами и аккуратно поставил ее назад, на верхнюю полку шкафчика, где лежали носовые платки, пестрые галстуки и пачка порнографических открыток.
— Все? — вежливо осведомился капитан, поворачивая голову.
— А это что за дверь? — спросил Скоби. — Что там у вас?
— Ванная и уборная.
— Пожалуй, надо заглянуть и туда.
— Прошу, майор, но где там можно что-нибудь спрятать?…
— Если вы не возражаете…
— Конечно, прошу вас. Это ваш долг.
Ванная была пустая и необычайно грязная. На стенках ванны серой каймой осело засохшее мыло, а под ногами на кафельном полу хлюпала вода. Задача состояла в том, чтобы сразу же найти тайник. Долго здесь оставаться нельзя, — капитан сразу поймет, что кто-то донес. Обыск должен носить формальный характер — не слишком поверхностный, но и не слишком дотошный.
— Тут мы скоро справимся, — весело сказал Скоби, бросив взгляд в зеркало для бритья на одутловатое спокойное лицо капитана. Донос к тому же мог быть ложным, буфетчик его сделал со зла.
Скоби отворил шкафчик для лекарств и бегло проверил его содержимое: отвинтил крышечку у тюбика с зубной пастой, распечатал пакет с лезвиями, сунул палец в крем для бритья. Он не рассчитывал там что-нибудь найти. Но поиски давали ему время подумать. Он подошел к раковине, пустил воду, сунул палец в отверстие крана. Осмотрев пол, понял, что там ничего не спрячешь. Теперь иллюминатор: он проверил винты и подвигал взад и вперед задвижку. Всякий раз, оборачиваясь, он видел в зеркале спокойное, покорное лицо капитана. Как в детской игре, оно словно говорило ему: «холодно, холодно!»
Наконец — уборная. Скоби поднял деревянное сиденье — между фаянсом и деревом не было ничего. Он взялся за цепочку и тут увидел, что лицо в зеркале стало напряженным: карие глаза больше на него не смотрели, они были устремлены на что-то другое, и, следуя за этим взглядом, Скоби увидел свою руку, сжимавшую цепочку.
Может быть, в бачке нет воды? — подумал он и дернул цепочку. Журча и колотясь о стенки труб, вода хлынула вниз. Скоби отвернулся, и португалец воскликнул с самодовольством, которого не мог скрыть:
— Вот видите, майор!
И Скоби тут же все понял. «Я становлюсь невнимательным», подумал он и поднял крышку бачка. К ней изнутри было приклеено пластырем письмо. Вода до него не доставала.
Скоби прочел адрес: «Лейпциг. Фридрихштрассе, фрау Гренер». Он произнес:
— Простите, капитан… — Тот не отвечал, и, подняв на него глаза, Скоби увидел, как по воспаленным толстым щекам катятся слезы, смешиваясь со струйками пота. — Мне придется это забрать и сообщить куда следует…
— Проклятая война, — вырвалось у капитана, — как я ее ненавижу!
— Да и нам не за что ее любить, — сказал Скоби.
— Человек должен погибнуть потому, что написал письмо дочери!
— Это ваша дочь?
— Да. Фрау Гренер. Распечатайте и прочтите. Увидите сами.
— Не имею права. Должен сдать в цензуру. А почему вы не подождали с этим письмом, пока не придете в Лиссабон?
Португалец опустился на край ванны всей своей тушей, словно уронил тяжелый мешок, который больше не мог нести. Он тер глаза тыльной стороной руки, как ребенок, — несимпатичный ребенок: толстый мальчик, над которым потешается вся школа. Можно вести беспощадную войну с красивым, умным и преуспевающим противником, а вот с несимпатичным как-то неловко: сразу словно камень давит на сердце. Скоби знал, что должен взять письмо и уйти, сочувствие тут неуместно.
— Будь у вас дочь, вы бы меня поняли, — простонал капитан. — Но у вас, видно, нет дочери, — обличал он так, словно бесплодие это смертный грех.
— Нет.
— Она обо мне беспокоится. Она меня любит, — твердил он, подняв мокрые от слез глаза, будто стараясь что-то втолковать Скоби и сам понимая, как это неправдоподобно. — Она меня любит, — горестно повторил он.
— Но почему бы вам не написать ей из Лиссабона? — опять спросил Скоби. — Зачем было так рисковать?
— Я человек одинокий. У меня нет жены, — сказал капитан. — Не терпится отвести душу. А в Лиссабоне — сами знаете, как это бывает — друзья, выпивка. У меня там есть женщина, ревнует даже к родной дочери. Ссоры, скандалы — время бежит незаметно. Не пройдет и недели, как опять надо в море. До сих пор мне везло.
Скоби ему верил. История была слишком дикая, чтобы ее выдумывать. Даже в военное время нельзя терять способность верить, не то она вовсе исчезнет. Он сказал:
— Мне самому неприятно, что так получилось. Но ничего не поделаешь. Может, все обойдется.
— Ваше начальство занесет меня в черные списки. А вы понимаете, что это значит. Консул не даст пропуск ни одному судну, на котором я буду капитаном. Я подохну с голоду на берегу.
— В таких делах бывают упущения. Теряют списки. Может, на этом все дело и кончится.
— Я буду молиться, — сказал капитан без всякой надежды.
— Что ж, и это неплохо.
— Вы англичанин. Вы в молитвы не верите.
— Я такой же католик, как вы.
Капитан быстро поднял к нему одутловатое лицо.
— Католик? — В его голосе звучала надежда. И тут он начал просить о пощаде. Он почувствовал себя человеком, встретившим в чужих краях земляка. Он стал быстро рассказывать о своей дочери в Лейпциге, вытащил потертый бумажник и пожелтевший снимок толстой молодой португалки, такой же непривлекательной, как и он сам. В маленькой ванной стояла удушливая жара, а капитан все твердил: — Я знаю, вы меня поймете. — Он вдруг увидел, что их роднит: гипсовые статуи с мечом в кровоточащем сердце; шепот за занавеской в исповедальне; священные облачения и кровь Христова, темные притворы, затейливые обряды, а где-то за всем этим любовь к богу.
— А в Лиссабоне, — продолжал он, — меня будет встречать та; она отвезет меня домой, спрячет брюки, чтобы я не мог без нее выйти; что ни день пойдут попойки и ссоры до самой ночи, пока не ляжешь в постель. Вы меня поймете. Я не могу писать дочке из Лиссабона. Она меня так любит и так меня ждет, — он примостился поудобнее и продолжал: — В ее любви такая чистота! — И заплакал. Роднило их и покаяние и томление духа.
Это придало капитану смелости, и он решил испытать другое средство.
— Я человек бедный, но кое-что у меня найдется… — Он бы никогда не решился предложить взятку англичанину: это было данью уважения к их общей религии.
— Я очень сожалею… — сказал Скоби.
— У меня есть английские фунты. Я вам дам двадцать английских фунтов… пятьдесят. — Он взмолился. — Сто… это все, что я скопил.
— Невозможно, — сказал Скоби. Он поспешно сунул письма в карман и вышел. У двери каюты он обернулся и в последний раз взглянул на капитана: тот бился головой о бачок, и в жирных складках его лица скапливались слезы. Спускаясь в кают-компанию, где его ждал Дрюс, Скоби чувствовал на душе страшную тяжесть. Проклятая война, как я ее ненавижу! — подумал он, невольно повторяя слова капитана.
Письмо капитана дочке да маленькая пачка писем, найденных в кубриках, — вот и все, что нашли пятнадцать человек после восьмичасового обыска. Так обычно и бывало. Скоби вернулся в полицию, заглянул к начальнику, но кабинет был пуст, и он пошел к себе, сел под связкой висевших на гвозде наручников и стал писать рапорт.
«Нами произведен тщательный осмотр кают и багажа пассажиров, поименованных в ваших телеграммах… но он не дал никаких результатов».
Письмо к дочке в Лейпциг лежало на столе. За окном уже стемнело. Снизу, из-под двери, ползла вонь из камер; в соседней комнате Фрезер мурлыкал песенку, которую он пел каждый вечер, с тех пор как вернулся из отпуска:
Скоби казалось, что жизнь бесконечно длинна. Неужели человека надо искушать так долго? Разве нельзя совершить первый смертный грех в семь лет, погубить свою душу из-за любви или ненависти в десять и судорожно цепляться за мысль об искуплении на смертном одре лет в пятнадцать? Он писал:
«Буфетчик, уволенный за непригодность к службе, сообщил, что капитан прячет у себя в ванной недозволенную переписку. Я произвел обыск и обнаружил прилагаемое письмо, адресованное в Лейпциг фрау Гренер. Оно было спрятано под крышкой бачка. Может быть, имело бы смысл разослать циркулярное сообщение об этом тайнике, так как в нашей практике он встречался впервые. Письмо было приклеено пластырем над поверхностью воды…»
Он сидел, растерянно уставившись на бумагу, ломая себе голову над тем, что уже было решено несколько часов назад, когда Дрюс спросил его в салоне: «Ну как?» — и он только неопределенно пожал плечами, предоставив Дрюсу догадываться, что это значит. Тогда он хотел сказать: «Частная переписка, как обычно». Но Дрюс истолковал этот жест иначе и решил, что ничего не нашлось. Скоби приложил руку ко лбу и почувствовал озноб, между пальцев у него выступил пот. Неужели начинается лихорадка? — подумал он. Может быть, поднялась температура, и поэтому ему кажется, что он на пороге новой жизни? Такое ощущение бывает, когда ты задумался жениться или в первый раз совершил преступление.
Скоби взял письмо и распечатал его. Теперь путь к отступлению отрезан: никто в этом городе не имеет права распечатывать секретную почту. В склеенных краях конверта может быть скрыта микрофотография. А он не сумел бы разгадать даже простого словесного кода и знал португальский язык слишком поверхностно. Каждое обнаруженное письмо, как бы невинно оно ни выглядело, надо было отправлять в лондонскую цензуру нераспечатанным. Скоби, полагаясь на свою интуицию, нарушал строжайший приказ. Он говорил себе: если письмо окажется подозрительным, я пошлю рапорт. То, что он вскрыл конверт, как-нибудь можно объяснить. Капитан хотел показать, что там написано, и сам потребовал, чтобы я распечатал письмо; но если сослаться на это в рапорте, подозрения против капитана только усилятся, ибо нет лучше способа уничтожить микрофотографию. Нет, надо придумать какую-нибудь ложь, но он не привык лгать. Держа письмо над белой промокательной бумагой, чтобы сразу заметить, если в листках что-нибудь вложено. Скоби решил, что лгать он не будет. Если письмо покажется ему подозрительным, он напишет рапорт, не скрывая ничего, в том числе и своего поступка.
«Золотая моя рыбка, твой папа, который любит тебя больше всего на свете, постарается на этот раз послать тебе побольше денег. Я знаю, как тебе трудно, и сердце мое обливается кровью. Ах, моя рыбка, как бы я хотел почувствовать твои пальчики у себя на щеке. Как же это получилось, что у такого большущего и толстого папки такая крохотная и красивая дочка? А теперь, моя рыбка, я расскажу тебе все, что случилось со мной за это время. Мы вышли из Побито неделю назад, простояв в порту всего четыре дня. Одну ночь я провел у сеньора Аранхуэса и выпил больше вина, чем следовало, но говорил я только о тебе. В порту я вел себя хорошо — ведь я же обещал своей рыбке; я ходил к исповеди и к причастию, поэтому, если со мной случится неладное по пути в Лиссабон — а кто же может в эти ужасные времена за что-нибудь поручиться? — мне не придется быть навеки разлученным с моей золотой рыбкой. С тех пор как мы вышли из Лобито, погода стоит хорошая. Даже пассажиры не страдают морской болезнью. Завтра ночью, когда мы наконец-то оставим Африку позади, мы устроим на пароходе концерт, и я буду свистеть. И во время выступления буду вспоминать те дни, когда ты сидела у меня на коленях и слушала как я свищу. Дорогая, я очень постарел и с каждым плаванием все больше толстею: я грешный человек, иногда я даже боюсь, что во всем этом большущем теле душа у меня не больше горошины. Ты и не подозреваешь, как легко человеку вроде меня впасть в грех отчаяния. Но тогда я вспоминаю о моей доченьке. Во мне, видно, прежде было что-то хорошее, и кое-что я все-таки сумел передать тебе. Жена делит с мужем его грех, поэтому супружеская любовь чистой быть не может. Но дочь может спасти душу отца даже в смертный час. Молись за меня, моя рыбка.
Твой отец, который любит тебя больше жизни».
Mais que a vida[4]. У Скоби не было сомнений в искренности этого письма. Оно написано не для того, чтобы замаскировать план оборонительных сооружений Кейптауна или микрофотографические сведения о передвижении войск в Дурбане. Он знал, что надо проверить, не написано ли там чего-нибудь между строк бесцветными чернилами, посмотреть письмо под микроскопом, вывернуть подкладку конверта. Но он решил положиться на свою интуицию. Он порвал письмо, а за ним и свой рапорт и понес обрывки во двор, в печку, где сжигали мусор; это был бидон от керосина на двух кирпичах, продырявленный с боков, чтобы создать тягу. Когда он чиркнул спичкой, во двор вышел Фрезер. «Нам, признаться, дела нет до чужих тревог и бед». В кучке обрывков отчетливо были видны половинки заграничного конверта; можно было даже прочесть часть адреса: Фридрихштрассе. Скоби быстро поднес спичку к лежавшей сверху бумажке. Фрезер оскорбительно молодой походкой пересек двор. Бумага вспыхнула — в ярком пламени на другом обрывке конверта выделялось имя: Гренер. Фрезер весело спросил: «Сжигаете улики?» — и заглянул в бидон. Немецкая фамилия почернела, там не осталось ничего, что мог бы увидеть Фрезер, кроме коричневого треугольника конверта, выглядевшего явно заграничным. Скоби растер золу палкой и поглядел в лицо Фрезеру, нет ли там удивления или подозрительности. Но на бессмысленной физиономии, пустой, как школьная доска объявлений во время каникул, ничего нельзя было прочесть. Только биение собственного сердца подсказывало Скоби, что он виноват, — он вступил в ряды продажных полицейских чиновников: Бейли, державшего деньги в другом городе, чтобы никто о них не знал; Крейшоу, пойманного с алмазами; Бойстона, правда, не разоблаченного и вышедшего в отставку якобы по болезни. Их покупали за деньги, а его — взывая к состраданию. Сострадание опаснее, потому что его не измеришь. Чиновник, берущий взятки, неподкупен до определенной суммы, а вот чувство возьмет верх, стоит только напомнить дорогое имя, знакомый запах или показать фотографию близкого человека.
— Ну как сегодня прошел день, сэр? — спросил Фрезер, не спуская глаз с маленькой кучки пепла. Наверно, огорчался, что день не стал праздником для него.
— Как всегда, — сказал Скоби.
— А что будет с капитаном? — спросил Фрезер, заглядывая в керосиновый бак и снова напевая свою песенку.
— С каким капитаном?
— Дрюс говорил, что какой-то парень на него донес.
— Обычная история, — сказал Скоби. — Уволенный буфетчик хотел отомстить. Разве Дрюс вам не говорил, что мы ничего не нашли?
— Нет, он почему-то не был в этом уверен. До свидания, сэр. Пора топать в столовку.
— Тимблригг принял дежурство?
— Да, сэр.
Скоби посмотрел ему вслед. Спина была такая же невыразительная, как и лицо; там тоже ничего нельзя было прочесть. Скоби подумал, что вел себя как дурак. Как последний дурак. Он несет ответственность за Луизу, а не за толстого, сентиментального португальца, который нарушил правила пароходной компании ради такой же несимпатичной, как и он, дочери. Вот на чем я поскользнулся, думал Скоби, на дочери. А теперь нужно возвращаться домой; я поставлю машину в гараж, и навстречу мне выйдет с фонариком Али; Луиза, наверно, сидит на сквозняке, и на ее лице я прочту все, о чем она думала целый день. Она надеется, что я уже что-то устроил и ей скажу: «Я заказал тебе в пароходном агентстве билет в Южную Африку», — хоть и боится, что такое счастье нам уже не суждено. Она будет ждать, когда же я ей скажу, а я буду болтать все, что придет в голову, лишь бы подольше не видеть ее горя (оно притаится в уголках ее рта, а потом исказит все лицо). Он точно знал, что произойдет, — ведь это случалось уже столько раз. Он прорепетировал все, что ему надо сказать, пока шел назад в кабинет, запирал стол, спускался к машине. Люди любят рассказывать о мужестве тех, кто идет на казнь; но разве нужно меньше мужества, чтобы хоть с каким-то достоинством прикоснуться к горю своего ближнего? Он забыл Фрезера, он забыл все на свете, кроме того, что его ожидало. Вот я войду и скажу: «Добрый вечер, дорогая!» — а она ответит: «Добрый вечер, милый. Ну как прошел день?» И я буду говорить, говорить, все время чувствуя, что близится минута, когда нужно будет задать вопрос: «Ну, а ты как, дорогая?» — и дать волю ее горю.
— Ну, а ты как, дорогая? — Он быстро отвернулся и стал смешивать коктейль. У них с женой почему-то было убеждение, что «выпивка помогает»; становясь несчастнее с каждой рюмкой, они все надеялись, что потом станет легче.
— Да ведь тебе это безразлично.
— Что ты, детка! Как ты провела день?
— Тикки, почему ты такой трус? Почему ты не скажешь прямо, что ничего не вышло?
— Что не вышло?
— Ты знаешь, о чем я говорю: об отъезде. Ты мне все твердишь, с тех пор как пришел, об этой «Эсперансе». Но португальские суда приходят каждые две недели. И ты никогда так много о них не говоришь. Я ведь не ребенок. Сказал бы сразу, напрямик: «Ты не можешь уехать».
Он вымученно улыбался, глядя на свой бокал и медленно его вращая, чтобы густая ангостура осела на стенках.
— Я бы сказал неправду, — возразил он. — Я найду какой-нибудь выход. Ты уж поверь своему Тикки. — Он через силу выдавил из себя ненавистную кличку. Если и это не поможет, мучительное объяснение продлится всю ночь и не даст ему выспаться.
В его мозгу словно напряглись какие-то жилы. Если бы удалось оттянуть эту сцену до утра! Горе куда тяжелее в темноте: глазу не на чем отдохнуть, кроме зеленых штор затемнения, казенной мебели да летучих муравьев, растерявших на столе свои крылышки; а метрах в ста от дома воют и лают бродячие псы.
— Погляди лучше на эту маленькую разбойницу, — сказал он, показывая ей ящерицу, которая всегда в этот час вылезала на стену, чтобы поохотиться за мошками и тараканами. — Мы же только вчера это надумали. Такие вещи сразу не делаются. Надо пораскинуть мозгами, пораскинуть мозгами… — повторил он с деланной шутливостью.
— Ты был в банке?
— Да, — признался он.
— И не сумел достать денег?
— Нет. Они не могут мне дать. Хочешь, детка, еще джина?
Она протянула ему, беззвучно рыдая, бокал; лицо ее покраснело от слез, и она выглядела на десять лет старше, — пожилая покинутая женщина; на него пахнуло тяжелым дыханием будущего. Он встал перед ней на колени и поднес к ее губам джин, словно это было лекарство.
— Дорогая, поверь, я все устрою. Ну-ка, выпей!
— Тикки, я больше не могу здесь жить. Я знаю, я тебе это не раз говорила, но сейчас это всерьез. Я сойду с ума. Тикки, мне так тоскливо. У меня никого нет…
— Давай позовем завтра Уилсона.
— Тикки, я тебя умоляю, перестань ты мне навязывать этого Уилсона. Ну, пожалуйста, пожалуйста, придумай что-нибудь!
— Конечно, придумаю. Ты только потерпи, детка. На это нужно время.
— А что ты придумаешь, Тикки?
— У меня тысяча самых разных планов, — устало пошутил он. (Здорово ему сегодня досталось!) — Дай им чуть-чуть побродить в голове.
— Ну расскажи мне хотя бы один. Только один! Взгляд его следил за ящерицей — та прыгнула; тогда он вынул из бокала муравьиное крылышко и глотнул еще. Он думал: какой я дурак, что не взял сто фунтов. И даром порвал письмо. Ведь я же рисковал. Мог хотя бы…
Луиза сказала:
— Ты меня не любишь. Я давно это знаю. — Она говорила спокойно, но его не обманывало это спокойствие: настало затишье среди бури; на этом месте они почти всегда начинали говорить начистоту. Истина никогда, по существу, не приносит добра человеку — это идеал, к которому стремятся математики и философы. В человеческих отношениях доброта и ложь дороже тысячи истин. Он запутался в заведомо безнадежной попытке сохранить спасительную ложь.
— Не будь дурочкой. Кого же, по-твоему, я люблю, если не тебя?
— Ты никого не любишь.
— Поэтому я так плохо с тобой обращаюсь? — Он старался говорить шутливым тоном и сам слышал его фальшь.
— Ну, тут тебе мешает совесть, — грустно сказала она. — И чувство долга. С тех пор как умерла Кэтрин, ты никого не любишь.
— Кроме себя самого. Ты ведь всегда говоришь, что я себялюбец.
— Нет, по-моему, ты и себя не любишь.
Он защищался, стараясь уклониться от опасной темы. В разгар бури он не мог прибегнуть к спасительной лжи.
— Я стараюсь, чтобы тебе было хорошо. Я делаю все, что в моих силах.
— Тикки, смотри, ты и сам не говоришь, что любишь меня! Ну, скажи. Скажи хоть раз.
Он посмотрел поверх бокала с джином на это живое свидетельство своих неудач: желтоватая от акрихина кожа, покрасневшие от слез глаза. Никто не может поручиться, что будет любить вечно, но четырнадцать лет назад он молча поклялся во время той немноголюдной, но убийственно пристойной церемонии в Илинге, среди кружев и горящих свечей, что хотя бы постарается сделать ее счастливой.
— Тикки, ведь у меня, кроме тебя, ничего нет, а у тебя… у тебя есть почти все!
Ящерица метнулась вверх по стене и замерла снова; из ее маленькой крокодильей пасти торчало прозрачное крылышко. Летучие муравьи глухо бились об электрическую лампочку.
— И все-таки ты хочешь меня бросить, — сказал он с упреком.
— Да. Я знаю, что и тебе плохо. Когда я уеду, у тебя будет хотя бы покой.
Он всегда попадался на том, что забывал, как она наблюдательна. У него и в самом деле было почти все; единственное, чего ему недостает, это покоя. «Все» — означало работу, раз навсегда заведенный порядок в маленьком голом служебном кабинете, смену времен года в стране, которую он любит. Его часто жалели: работа у него суровая, неблагодарная. Но Луиза понимала его гораздо глубже. Если бы к нему вернулась молодость, он бы выбрал снова такую жизнь, но на этот раз не стал бы ни с кем делить ни крысу на краю ванны, ни ящерицу на стене, ни ураган, распахивающий ночью окна, ни последний розовый отсвет дня на дорогах.
— Ты говоришь чушь, дорогая, — сказал он уже безнадежно, смешивая коктейль. В голове у него снова натянулась какая-то жила. У несчастья тоже бывает свой ритуал: сначала страдает она, а он мучительно старается не произнести роковых слов; потом она ровным голосом говорит правду о том, о чем бы лучше солгать, и наконец самообладание изменяет ему и он сам бросает ей, как врагу, правду в лицо. И когда дело дошло до последней стадии и он вдруг крикнул ей, чуть не расплескав ангостуру — так у него дрожали руки: «Ты мне покоя не дашь никогда!» — он уже знал, что за этим последует примирение. А потом опять ложь, до новой сцены.
— Я сама тебе это говорю. Если я уеду, у тебя будет покой.
— Ты и понятия не имеешь, что такое покой! — бросил он ей со злостью. Он почувствовал себя оскорбленным, как если б она неуважительно отозвалась о женщине, которую он любит. Скоби день и ночь мечтал о покое. Как-то он приснился ему в виде громадного сияющего рога молодой луны, плывущей за окном словно ледяная гора, — она сулит вселенной гибель, если столкнется с ней. Днем он пытался отвоевать хоть несколько минут покоя, запершись у себя в кабинете, ссутулившись под ржавыми наручниками и читая рапорты своих подчиненных. «Покой», «мир» — эти слова казались ему самыми прекрасными на свете: «Мир оставляю вам. Мир мой даю вам… Агнец божий, принявший на себя грехи мира, ниспошли нам мир свой». Во время обедни он зажимал пальцами веки, чтобы сдержать слезы, так тосковал он о покое.
Луиза сказала с былою нежностью:
— Бедный ты мой, ты бы хотел, чтобы и я умерла, как Кэтрин. Ты так хочешь одиночества.
Но он упрямо ответил:
— Я хочу, чтобы ты была счастлива.
— А ты мне все-таки скажи, что меня любишь, — устало попросила она. — Мне будет легче.
Ну вот, подумал он хладнокровно, еще одна сцена позади; на сей раз она прошла довольно легко, сегодня мы сможем поспать.
— Ну, конечно, я тебя люблю, дорогая, — сказал он. — И я как-нибудь устрою, чтобы ты могла уехать. Вот увидишь!
Он бы все равно дал обещание, даже если бы мог предвидеть все, что из этого выйдет. Он всегда был готов отвечать за свои поступки и с тех пор, как дал себе ужасную клятву, что она будет счастлива, в глубине души догадывался, куда заведет его этот поступок. Когда ставишь себе недосягаемую цель — плата одна: отчаяние. Говорят, это непростительный грех. Но злым и растленным людям этот грех недоступен. У них всегда есть надежда. Они никогда не достигают последнего предела, никогда не ощущают, что их постигло поражение. Только человек доброй воли несет в своем сердце вечное проклятие.
Уилсон уныло стоял у себя в номере и разглядывал длинный тропический пояс, который змеился на кровати, как рассерженная кобра; от бесплодной борьбы с ним в тесной комнатушке стало еще жарче. Он слышал, как за стеной Гаррис в пятый раз чистит сегодня зубы. Гаррис свято верил в гигиену полости рта. «В этом треклятом климате, — рассуждал он над стаканом апельсинового сока, подняв к собеседнику бледное изможденное лицо, — я сохранил здоровье только тем, что всегда чистил зубы до и после еды». Теперь он полоскал горло, и казалось, будто это булькает вода в водопроводной трубе.
Уилсон присел на кровать и перевел дух. Он оставил дверь открытой, чтобы устроить сквозняк, и ему была видна ванная комната в другом конце коридора. Там на краю ванны сидел индиец, совсем одетый и в тюрбане; он загадочно посмотрел на Уилсона и поклонился ему.
— На одну минуточку, сэр! — крикнул индиец. — Если вы соблаговолите зайти сюда…
Уилсон сердито захлопнул дверь и сделал еще одну попытку справиться с поясом.
Когда-то он видел фильм «Бенгальский улан» — так, кажется, он назывался? — где такой же пояс был вышколен на славу. Слуга в тюрбане держал его смотанным, а щеголеватый офицер вертелся волчком, и пояс ровно и туго обхватывал его талию. Другой слуга, с прохладительными напитками, стоял рядом, а в глубине покачивалось опахало. Как видно, в Индии дело поставлено куда лучше. Тем не менее еще одно усилие — и Уилсону удалось намотать на себя эту проклятую штуку. Пояс был затянут слишком туго, он лег неровными сборками, а конец оказался на животе; там его и пришлось подоткнуть на самом виду. Уилсон грустно посмотрел на свое отражение в облезлом зеркале. В дверь постучали.
— Кто там? — крикнул Уилсон, решив было, что индиец совсем обнаглел и ломится прямо в комнату. Но это оказался Гаррис; индиец по-прежнему сидел на краю ванны, тасуя рекомендательные письма.
— Уходите, старина? — разочарованно спросил Гаррис.
— Да.
— Сегодня все как будто сговорились уйти. Я буду один за столом. — Он мрачно добавил: — И как назло на ужин индийский соус!
— В самом деле? Жаль, что я не буду ужинать.
— Сразу видно, что вам не подавали его каждый четверг два года подряд. — Гаррис взглянул на пояс. — Вы плохо его намотали, старина.
— Знаю. Но лучше у меня не получается.
— Я их вообще не ношу. Это вредно для желудка. Говорят, пояс поглощает пот, но лично у меня потеют совсем другие места. Охотнее всего я бы носил подтяжки, да только резина здесь быстро преет, вот я и обхожусь кожаным ремнем. Не люблю форсить. Где вы сегодня ужинаете, старина?
— У Таллита.
— Как это вы с ним познакомились?
— Он пришел вчера в контору уплатить по счету и пригласил меня ужинать.
— Когда идут в гости к сирийцу, не надевают вечерний костюм. Переоденьтесь, старина.
— Вы уверены?
— Ну конечно. Это не принято. Просто неприлично. — Но добавил: — Ужин будет хороший, только не налегайте на сладости. Хочешь жить — себя береги. Интересно, чего ему от вас надо?
Пока Гаррис болтал, Уилсон переодевался. Он умел слушать. Мозг его, как сито, целый день просеивал всякий мусор. Сидя в трусах на кровати, он слышал: «…остерегайтесь рыбы, я к ней вообще не притрагиваюсь…» — но пропускал наставления Гарриса мимо ушей. Натягивая белые брюки на розовые коленки, он повторял про себя:
…наказанный судом суровым
Кто знает за какие там ошибки,
Чудак в свое же тело замурован…
Как всегда перед ужином, у него бурчало в животе.
Он ждет от вас лишь песни иль улыбки,
За преданность свою, за все мученья
Не смея ждать иного награжденья.
Уилсон уставился в зеркало и провел пальцами по нежной, слишком нежной коже. На него смотрело розовощекое, пухлое, пышущее здоровьем лицо — лицо неудачника.
— Я как-то говорю Скоби… — с увлечением болтал Гаррис, и слова эти немедленно застряли в сите Уилсона.
— Удивительно, как Скоби на ней женился, — подумал он вслух.
— Всех это удивляет, старина. Скоби-то ведь неплохой парень.
— Она прелестная женщина.
— Луиза? — воскликнул Гаррис.
— Конечно. А кто же еще?
— На вкус и цвет товарищей нет. Желаю успеха, старина.
— Мне пора.
— Берегитесь сладостей, — начал было Гаррис с новой вспышкой энергии. — Ей-богу, я бы тоже хотел, чтобы мне надо было чего-то беречься, а не есть этот проклятый индийский соус. Ведь сегодня четверг?
— Да.
Они вышли в коридор и попались на глаза индийцу.
— Рано или поздно он вас все равно изнасилует, — сказал Гаррис. — От него спасения нет. Лучше поддайтесь, не то вам не будет покоя.
— Я не верю в гаданье, — солгал Уилсон.
— Да я и сам не верю, но он свое дело знает. Он изнасиловал меня в первую же неделю после приезда. И нагадал, что застряну здесь больше чем на два с половиной года. Тогда я думал, что получу отпуск через восемнадцать месяцев. Теперь-то я уже не такой дурень.
Индиец с торжеством следил за ними, сидя на краю ванны.
— У меня есть письмо от начальника сельскохозяйственного департамента, — сказал он. — И другое письмо от окружного комиссара Паркса.
— Ладно, — сказал Уилсон. — Гадайте, но только быстро.
— Лучше мне убраться, старина, пока он вас не вывел на чистую воду.
— Я не боюсь, — сказал Уилсон.
— Пожалуйста, присядьте на ванну, сэр, — вежливо пригласил его индиец. — Очень интересная рука, — добавил он не слишком уверенным тоном, то поднимая, то опуская руку Уилсона.
— Сколько вы берете?
— В зависимости от положения, сэр. С такого человека, как вы, я бы взял десять шиллингов.
— Дороговато.
— Младшие офицеры идут по пяти шиллингов.
— Значит, и с меня полагается только пять.
— Ну нет, сэр. Начальник сельскохозяйственного департамента дал мне целый фунт.
— Я только бухгалтер.
— Как угодно, сэр. Помощник окружного комиссара и майор Скоби дали по десяти шиллингов.
— Ну, хорошо, — сказал Уилсон. — Вот вам десять. Валяйте.
— Вы приехали только неделю или две назад, — начал индиец. — Иногда по ночам вы нервничаете. Вам кажется, что вы не имеете успеха.
— У кого? — спросил Гаррис, раскачиваясь в дверях.
— Вы очень честолюбивы. Любите помечтать. Увлекаетесь стихами.
Гаррис хихикнул, а Уилсон оторвал взгляд от пальца, которым водили по линиям его руки, и с опаской посмотрел на предсказателя.
Индиец неумолимо продолжал.
Тюрбан склонился к самому носу Уилсона; из складок тюрбана несло чем-то тухлым — хозяин, видимо, прятал там куски краденой пищи.
— У вас есть тайна, — изрекал индиец. — Вы скрываете свои стихи от всех… кроме одного человека. Только одного, — повторил он. — Вы очень застенчивы. Вам надо набраться храбрости. Линия счастья у вас очень отчетливая.
— Желаю удачи, старина, — подхватил Гаррис.
Все это напоминало учение Куэ[5]: стоит во что-нибудь крепко поверить, и оно сбудется. Робость удастся преодолеть. Ошибку — скрыть.
— Вы не нагадали мне на десять шиллингов, — заявил Уилсон. — Такое гаданье не стоит и пяти. Скажите поточнее, что со мной будет.
Он ерзал на остром краю ванны, глядя на таракана, прилипшего к стене, как большой кровавый волдырь. Индиец склонился над его ладонями.
— Я вижу большой успех, — сказал он. — Правительство будет вами очень довольно.
— Il pence[6], — произнес Гаррис, — что вы un bureaucrat[7].
— Почему правительство будет мною довольно? — спросил Уилсон.
— Вы поймаете того, кого нужно.
— Подумайте! — сказал Гаррис. — Он, кажется, принимает вас за полицейского.
— Похоже на то, — сказал Уилсон. — Не стоит больше тратить на него время.
— И в личной жизни вас ждет большой успех. Вы завоюете даму своего сердца. Вы уедете отсюда. Все будет хорошо. Для вас, — добавил индиец.
— Вот он и нагадал вам на все десять шиллингов, — захихикал Гаррис.
— Ну ладно, дружище, — сказал Уилсон. — Рекомендации вы от меня не получите. — Он поднялся, и таракан шмыгнул в щель. — Терпеть не могу эту нечисть, — произнес Уилсон, боком проходя в дверь. В коридоре он повернулся и повторил: — Ладно.
— Сперва и я их терпеть не мог, старина. Но мне удалось разработать некую систему. Загляните ко мне, я вам покажу.
— Мне пора.
— У Таллита всегда опаздывают с ужином.
Гаррис открыл дверь своего номера, и Уилсон почувствовал неловкость при виде царившего там беспорядка. У себя в комнате он бы никогда не позволил себе такого разгильдяйства — не вымыть стакан после чистки зубов, бросить полотенце на кровать…
— Глядите, старина.
Уилсон с облегчением перевел взгляд на стену, где были выведены карандашом какие-то знаки: под буквой «У» выстроилась колонка цифр, рядом с ними даты, как в приходо-расходной кмиге. Дальше под буквами «В в» — еще цифры.
— Это мой личный счет убитых тараканов, старина. Вчера день выдался средний: четыре. Мой рекорд — девять. Вот что меня примирило с этими тварями.
— А что значит «В в»?
— «В водопровод», старина. Иногда я сшибаю их в умывальник и смываю струей. Было бы нечестно вносить их в список убитых, правда?
— Да.
— Главное — не надо себя обманывать. Сразу потеряешь всякий интерес. Беда только в том, что надоедает играть с самим собой. Давайте устроим матч, а, старина? Вы не думайте, тут нужна сноровка. Они безусловно слышат, как ты подходишь, и удирают с молниеносной быстротой.
— Давайте попробуем, но сейчас мне надо идти.
— Знаете что? Я вас подожду. Когда вы вернетесь от Таллита, поохотимся перед сном хоть минут пять. Ну хоть пять минут!
— Пожалуй.
— Я вас провожу вниз, старина. Я слышу запах индийского соуса. Знаете, я чуть не заржал, когда этот старый дурень принял вас за полицейского.
— Да он почти все наврал, — сказал Уилсон. — Например, насчет стихов.
Гостиная в доме Таллита напомнила Уилсону деревенский танцзал. Мебель — жесткие стулья с высокими неудобными спинками — выстроились вдоль стен, а по углам сидели кумушки в черных шелковых платьях — ну и ушло же на них шелку! — и какой-то древний старик в ермолке. Они молчали и внимательно разглядывали Уилсона, а когда он прятал от них глаза, он видел стены, совсем голые, если не считать пришпиленных в каждом углу сентиментальных французских открыток, разукрашенных лентами и бантиками: тут были молодые красавцы, нюхающие сирень… чье-то розовое глянцевитое плечо… страстный поцелуй…
Уилсон обнаружил, что в комнате, кроме него, только один гость — отец Ранк, католический священник в длинной сутане. Они сидели среди кумушек в противоположных концах комнаты, и отец Ранк громко объяснял ему, что здесь бабка и дед Таллита, его родители, двое дядей, двоюродная прапрабабка и двоюродная сестра. Где-то в другой комнате жена Таллита накладывала всевозможные закуски на тарелочки, которые разносили гостям младшие брат и сестра хозяина. Никто, кроме Таллита, не понимал по-английски, и Уилсон чувствовал себя неловко, когда отец Ранк громко разбирал по косточкам хозяина и его семью.
— Нет, спасибо, — говорил он, отказываясь от какого-то угощения и тряся седой взъерошенной гривой. — Советую вам быть поосторожней, мистер Уилсон. Таллит неплохой человек, но никак не поймет, что может переварить европейский желудок и чего — нет. У этих стариков желудки луженые!
— Любопытно, — сказал Уилсон и, поймав на себе взгляд одной из бабушек в другом углу комнаты, улыбнулся ей и кивнул. Бабушка, очевидно, решила, что ему захотелось еще сладостей, и сердито позвала внучку. — Нет, нет, — тщетно отмахивался Уилсон, качая головой и улыбаясь столетнему старцу.
Старик разинул беззубый рот и свирепо прикрикнул на младшего брата Таллита, который поспешил принести еще одну тарелку.
— Вот это можете есть, — кричал отец Ранк. — Сахар, глицерин и немножко муки.
Им безостановочно подливали и подливали виски.
— Хотел бы я, чтобы вы признались мне на исповеди, Таллит, где вы достаете это виски, — взывал отец Ранк с шаловливостью старого слона, а Таллит сиял и ловко скользил из одного конца комнаты в другой: словечко — Уилсону, словечко — отцу Ранку. Своими белыми брюками, прилизанными черными волосами, серым, точно полированным, иноземным лицом и стеклянным, как у куклы, искусственным глазом Таллит напоминал Уилсону молодого опереточного танцора.
— Значит, «Эсперанса» вышла в море, — кричал отец Ранк через всю комнату. — Вы не знаете: они что-нибудь нашли?
— В конторе поговаривали, будто нашли алмазы, — сказал Уилсон.
— Держи карман шире, — воскликнул отец Ранк. — Как же, найдут они алмазы! Не знают, где их искать, правда, Таллит? — Он пояснил Уилсону: — Эти алмазы сидят у Таллита в печенках. В прошлом году его ловко надули, подсунув ему фальшивые. Здорово тебя Юсеф обставил, а, Таллит, мошенник ты этакий? Выходит, не так уж ты хитер, а? Ты, католик, позволяешь, чтобы тебя надул какой-то магометанин. Я готов тебе шею свернуть!
— Он поступил очень нехорошо, — сказал Таллит, остановившись между Уилсоном и священником.
— Я здесь всего недели две, — сказал Уилсон, — но повсюду только и слышишь, что о Юсефе. Говорят, будто он сбывает фальшивые алмазы, скупает у контрабандистов настоящие, торгует самодельной водкой, делает запасы ситца на случай французского вторжения и соблазняет сестер из военного госпиталя.
— Сукин сын — вот он кто, — смачно произнес отец Ранк. — Впрочем, здесь нельзя ничему верить. А то получится, что все живут с чужими женами и каждый полицейский, если он не состоит на жалованье у Юсефа, берет взятки у Таллита.
— Юсеф очень плохой человек, — объяснил Таллит.
— Почему же его не арестуют?
— Я живу здесь двадцать два года и еще не видел, чтобы удалось поймать с поличным хоть одного сирийца, — сказал отец Ранк. — Я не раз видел, как полицейские разгуливают с сияющими лицами — у них прямо на лбу написано, что они собираются кого-то сцапать, — но я ни о чем их не спрашиваю и только посмеиваюсь в кулак: все равно уйдут ни с чем.
— Вам, отец, надо бы служить в полиции.
— Кто его знает, — сказал отец Ранк. — Здесь в городе больше полицейских, чем кажется… Так по крайней мере говорят.
— Кто говорит?
— Поосторожней с этими сластями, — сказал отец Ранк, — в малых дозах они не повредят, но вы съели уже четыре штуки. Послушай-ка, Таллит, мистер Уилсон, кажется, голоден. Не подать ли пироги с мясом?
— Пироги с мясом?
— Пора приступать к пиршеству, — пояснил отец Ранк.
Раскаты его смеха гулко отдавались в пустой комнате. Целых двадцать два года он смеялся и шутил, весело увещевая свою паству и в дождливую и в засушливую пору. Но могла ли его бодрость поддержать чей-то дух? И поддерживает ли она его самого? — думал Уилсон. Она была похожа на гам, раздающийся в кафельных стенах городской бани, на плеск воды и хохот чужих людей, скрытых в облаках пара.
— Конечно, отец Ранк. Сию минуту, отец Ранк.
Не дожидаясь приглашения, отец Ранк поднялся с места и сел за стол, который, как и стулья, стоял у стены и был накрыт всего на несколько персон. Это смутило Уилсона.
— Идите, идите. Садитесь, мистер Уилсон. С нами будут ужинать одни старики… ну и, конечно, Таллит.
— Вы, кажется, говорили насчет каких-то слухов?… — напомнил Уилсон.
— Голова у меня просто набита всякими слухами, — сказал отец Ранк, шутливо разводя руками. — Если мне что-нибудь рассказывают, я знаю — от меня хотят, чтобы я передал это дальше. В наше время, когда из всего делают военную тайну, полезно бывает напомнить людям, для чего у них подвешен язык: чтобы правда не оставалась под спудом… Нет, вы только поглядите на Таллита, — продолжал отец Ранк. Таллит приподнял уголок шторы и всматривался в темную улицу. — Ну, мошенник ты этакий, что там поделывает Юсеф? — спросил отец Ранк. — Юсефу принадлежит большой дом напротив, и Таллиту просто не терпится прибрать его к рукам, правда, Таллит? Ну, как же насчет ужина, Таллит? Мы ведь проголодались.
— Вот и ужин, отец мой, вот и ужин, — сказал Таллит, отходя от окна.
Он молча сел рядом со столетним дедом, а его сестра принялась разносить блюда.
— У Таллита всегда вкусно кормят, — сказал отец Ранк.
— У Юсефа сегодня тоже гости.
— Священнику не подобает быть привередливым, — сказал отец Ранк, — но твой обед мне, пожалуй, больше по нутру. — По комнате гулко прокатился его смех.
— Разве это так страшно, если кого-нибудь увидят у Юсефа?
— Да, мистер Уилсон. Если бы я увидел там вас, я бы сказал себе: «Юсефу позарез нужно знать, сколько ввезут тканей, — скажем, сколько их поступит в будущем месяце, сколько их отгружено, — и он заплатит за эти сведения». Если бы я увидел, как туда входит девушка, я пожалел бы ее от души, от всей души. — Он ткнул вилкой в свою еду и снова рассмеялся. — А вот если бы к нему в дом вошел Таллит, я бы знал, что сейчас начнут кричать караул.
— А что, если бы туда вошел полицейский? — спросил Таллит.
— Я бы не поверил своим глазам, — сказал священник. — Дураков больше нет после того, что случилось с Бейли.
— Вчера ночью Юсеф приехал домой на полицейской машине, — заметил Таллит. — Я ее прекрасно разглядел.
— Какой-нибудь шофер подрабатывал на стороне, — сказал отец Ранк.
— Мне показалось, что я узнал майора Скоби. Он был достаточно осторожен и не вышел из машины. Конечно, поручиться я не могу. Но похоже было, что это майор Скоби.
— Ну и намолол же я тут чепухи, — сказал священник. — Старый пустомеля! Будь это Скоби, мне бы и в голову ничего плохого не пришло. — Он вызывающе обвел глазами комнату. — Ничего плохого, — повторил он. — Готов поспорить на весь воскресный сбор в церкви, что тут дело совершенно чистое.
И снова послышались гулкие раскаты его смеха «Хо! хо! хо!», словно прокаженный громогласно возвещал о своей беде.
Когда Уилсон вернулся в гостиницу, в комнате Гарриса еще горел свет. Уилсон устал, он был озабочен и хотел украдкой пробраться к себе, но Гаррис его услышал.
— Я вас поджидал, старина, — сказал он, размахивая электрическим фонариком.
На нем были противомоскитные сапоги, надетые поверх пижамы, и он выглядел, как поднятый со сна дружинник во время воздушной тревоги.
— Уже поздно. Я думал, вы спите.
— Не мог же я заснуть, пока мы не поохотимся. У меня это стало просто потребностью. Мы можем учредить ежемесячный приз. Вот увидите, скоро и другие вступят в это соревнование.
— Можно завести переходящий серебряный кубок, — ехидно предложил Уилсон.
— Не удивлюсь, если так и будет, старина. «Тараканий чемпионат» — ей-богу, звучит не так уж плохо!
Гаррис двинулся вперед и, неслышно ступая по половицам, вышел на середину комнаты; над железной кроватью серела москитная сетка, в углу стояло кресло с откидной спинкой, туалетный столик был завален старыми номерами «Пикчер пост». Уилсона снова поразило, что комната может быть еще более унылой, чем его собственная.
— По вечерам, старина, мы будем тянуть жребий, в чьей комнате охотиться.
— Какое у меня оружие?
— Возьмите одну из моих ночных туфель. — Под ногой у Уилсона скрипнула половица, и Гаррис быстро повернулся к нему. — У них слух, как у крыс, — сказал он.
— Я немножко устал. Может, лучше в другой раз?
— Ну хоть пять минут старина. Без этого я не засну. Смотрите, вон один прямо над раковиной. Уступаю вам первый удар.
Но как только тень туфли упала на оштукатуренную стену, таракана и след простыл.
— Так у вас ничего не получится, старина. Глядите!
Гаррис наметил жертву: таракан сидел как раз на середине стены между потолком и полом, и Гаррис, осторожно ступая по скрипучим половицам, стал размахивать фонариком. Потом он ударил, оставив кровавое пятно на стене.
— Очко, — сказал он. — Их надо гипнотизировать.
Они метались по комнате, размахивая фонариками, шлепая туфлями, порою теряя голову и опрометью кидаясь в угол за своей дичью; охотничий азарт целиком захватил Уилсона. Сперва они перебрасывались корректными замечаниями, как истые спортсмены: «Славный удар», «Не повезло», — но когда счет сравнялся, они столкнулись у стены над одним тараканом, и тут их нервы не выдержали.
— Какой толк, старина, гоняться за одной и той же дичью? — заметил Гаррис.
— Я его первый заметил.
— Вашего вы прозевали. Это мой.
— Нет, мой. Он сделал двойной вираж.
— Ничего подобного.
— Ну а почему бы мне не поохотиться за вашим? Вы сами погнали его ко мне. Вы же его прозевали!
— Это не по правилам, — сухо сказал Гаррис.
— Может быть, не по вашим правилам.
— Черт возьми, — сказал Гаррис, — игру-то придумал я!
Другой таракан сидел на коричневом куске мыла, лежавшем на умывальнике. Уилсон заметил его метнул туфлю с пяти шагов. Туфля угодила в мыло, и таракан свалился в раковину. Гаррис отвернул кран и смыл его струей воды в сток.
— Хороший удар, старина, — заметил он примирительно. — Один «В в».
— Черта с два «В в»!.. — сказал Уилсон. — Он уже был дохлый, когда вы пустили воду.
— Никогда нельзя знать наверняка. Он мог только потерять сознание… получить сотрясение мозга. По правилам это «В в».
— Опять-таки по вашим правилам.
— В этой игре мои правила — закон.
— Ну, это ненадолго, — пригрозил Уилсон.
Он хлопнул дверью так сильно, что задрожали стены его комнаты. Сердце у него колотилось от бешенства и от зноя этой ночи; пот ручьями струился у него под мышками. Но когда он встал у своей кровати и увидел точную копию комнаты Гарриса — умывальник, стол, серую москитную сетку и даже прилипшего к стене таракана, — гнев его понемногу улетучился и уступил место тоске. Ему казалось, что он поссорился со своим отражением в зеркале. «Что я, с ума сошел? — подумал он. — Чего это я так взбеленился? Я потерял хорошего приятеля».
Уилсон долго не мог заснуть в эту ночь, а когда наконец задремал, ему приснилось, что он совершил преступление; он проснулся, все еще ощущая гнет своей вины. Спускаясь к завтраку, он задержался у двери Гарриса. Оттуда не было слышно ни звука. Он постучал, но никто не ответил. Он приоткрыл дверь и кое-как разглядел сквозь серую сетку влажную постель Гарриса.
— Вы не спите? — тихо спросил он.
— В чем дело, старина?
— Извините меня за вчерашнее.
— Это я виноват, старина. Лихорадка одолела. Меня лихорадило еще с вечера. Вот нервы и расходились.
— Нет, это я виноват. Вы совершенно правы. Это было «В в».
— Мы решим это жребием, старина.
— Я вечером зайду.
— Вот и отлично.
Но после завтрака мысли его были отвлечены от Гарриса другими заботами. По дороге в контору он зашел к начальнику полиции и, выходя, столкнулся со Скоби.
— Здравствуйте, — сказал Скоби, — что вы тут делаете?
— Заходил к начальнику полиции за пропуском. Тут у вас требуют столько пропусков! Мне понадобился на вход в порт.
— Когда же вы к нам зайдете, Уилсон?
— Боюсь показаться навязчивым, сэр.
— Глупости. Луизе приятно будет опять поболтать с вами о книгах. Сам-то я их не читаю.
— Наверно, у вас времени не хватает.
— Ну, в такой стране, как эта, времени хоть отбавляй, — сказал Скоби. — Просто я не очень-то люблю читать. Зайдем на минутку ко мне в кабинет, я позвоню Луизе. Она вам будет рада. Вы бы иногда приглашали ее погулять. Ей нужно побольше двигаться.
— С удовольствием, — сказал Уилсон и тут же покраснел; к счастью, в комнате было полутемно.
Он огляделся: так вот он, кабинет Скоби. Он осматривал его, как генерал осматривает поле сражения, хотя ему трудно было представить себе Скоби врагом. Скоби откинулся в кресле, чтобы набрать номер, и ржавые наручники на стене звякнули.
— Вы свободны сегодня вечером?
Заметив, что Скоби его разглядывает, Уилсон поборол свою рассеянность: эти покрасневшие глаза чуть-чуть навыкате смотрели на него испытующе.
— Не понимаю, что вас сюда занесло, — сказал Скоби. — Такие, как вы, сюда не ездят.
— Да вот так иногда плывешь по течению… — солгал Уилсон.
— Со мной этого не бывает, — сказал Скоби. — Я все предусматриваю заранее. Как видите, даже для других.
Скоби заговорил в трубку. Его голос сразу изменился, словно он играл роль — роль, которая требовала нежности и терпения и разыгрывалась так часто, что рот произносил привычные слова, а глаза оставались пустыми.
— Вот и отлично. Значит, договорились, — сказал Скоби, кладя трубку.
— Это вы чудно придумали, — отозвался Уилсон.
— У меня все поначалу идет хорошо, — сказал Скоби. — Пойдите погуляйте с ней, а к вашему возвращению я приготовлю чего-нибудь выпить. Оставайтесь с нами ужинать, — добавил он с какой-то настойчивостью. — Мы будем вам очень рады.
Когда Уилсон ушел, Скоби заглянул к начальнику полиции.
— Я шел было к вам, сэр, но встретил Уилсона, — сказал он.
— Ах, Уилсона. Он заходил ко мне потолковать о капитане одного из их парусников.
— Понятно.
Жалюзи на окнах были опущены, и утреннее солнце не проникало в кабинет. Появился сержант с папкой, и в открытую дверь ворвался запах обезьянника. С утра парило, и уже в половине девятого все тело было мокрым от пота.
— Он сказал, что заходил к вам насчет пропуска, — заметил Скоби.
— Ах, да, — сказал начальник полиции, — и за этим тоже. — Он подложил под кисть руки промокашку, чтобы та впитывала пот, пока он пишет. — Да, он говорил что-то и насчет пропуска, Скоби.
Уже стемнело, когда Луиза и Уилсон снова пересекли мост через реку и вернулись в город. Фары полицейского грузовика освещали открытую дверь дома, и какие-то фигуры сновали взад и вперед со всякой кладью.
— Что случилось? — вскрикнула Луиза и пустилась бегом по улице.
Уилсон, тяжело дыша, побежал за ней. Из дома вышел Али, неся на голове жестяную ванну, складной стул и сверток, увязанный в старое полотенце.
— Что тут происходит, Али?
— Хозяин едет в поход, — сказал Али, и его зубы весело блеснули при свете фар.
В гостиной сидел Скоби с бокалом в руке.
— Хорошо, что вы вернулись, — сказал он. — Я уж решил было оставить записку.
Уилсон увидел начатую записку. Скоби вырвал листок из блокнота и успел набросать несколько строк своим размашистым неровным почерком.
— Господи, что случилось, Генри?
— Я должен ехать в Бамбу.
— А разве нельзя подождать до четверга и поехать поездом?
— Нет.
— Можно мне поехать с тобой?
— В другой раз. Извини, дорогая. Мне придется взять с собой Али и оставить тебе мальчика.
— Что же все-таки стряслось?
— С молодым Пембертоном случилось несчастье.
— Серьезное?
— Да.
— Он такой болван! Оставить его там окружным комиссаром было чистое безумие.
Скоби допил свое виски и сказал:
— Извините, Уилсон. Хозяйничайте сами. Достаньте со льда бутылку содовой. Слуги заняты сборами.
— Ты надолго, дорогой?
— Если повезет, вернусь послезавтра. А что, если тебе это время побыть у миссис Галифакс?
— Мне и здесь хорошо.
— Я бы взял мальчика и оставил тебе Али, но мальчик не умеет готовить.
— Тебе будет лучше с Али, дорогой. Совсем как в прежние времена, до того, как я сюда приехала.
— Пожалуй, я пойду, сэр, — сказал Уилсон. — Простите, что я так задержал миссис Скоби.
— Что вы, я ничуть не беспокоился. Отец Ранк шел мимо и сказал, что вы укрылись от дождя в старом форте. Правильно сделали. Он промок до костей. Ему бы тоже следовало переждать дождь — в его возрасте приступ лихорадки совсем ни к чему.
— Разрешите долить вам, сэр? И я пойду.
— Генри никогда больше одного не пьет.
— На этот раз, пожалуй, выпью. Не уходите, Уилсон. Побудьте еще немножко с Луизой. А я допью и поеду. Спать сегодня не придется.
— Почему не может поехать кто-нибудь помоложе? Тебе это совсем не по возрасту, Тикки. Трястись в машине целую ночь! Отчего было не послать Фрезера?
— Начальник просил поехать меня. Тут нужны осторожность и такт — молодому человеку нельзя такого дела доверить. — Он допил виски и невесело отвел глаза под пристальным взглядом Уилсона. — Ну, мне пора.
— Никогда не прощу этого Пембертону…
— Не говори глупостей, дорогая, — оборвал жену Скоби. — Мы бы очень многое прощали, если бы знали все обстоятельства дела. — Он нехотя улыбнулся Уилсону. — Полицейский, который всегда знает обстоятельства дела, обязан быть самым снисходительным человеком на свете.
— Жаль, что я ничем не могу быть полезен вам, сэр.
— Можете. Оставайтесь и выпейте еще рюмочку с Луизой, развлеките ее. Ей не часто удается поговорить о книжках.
Уилсон заметил, как она поджала губы при слове «книжки» и как передернулся Скоби, когда она назвала его Тикки; Уилсон впервые в жизни понял, как близкие люди мучаются сами и мучают друг друга. Глупо, что мы боимся одиночества.
— До свиданья, дорогая.
— До свиданья, Тикки.
— Поухаживай за Уилсоном. Не забывай ему подливать. И не хандри.
Когда она поцеловала Скоби, Уилсон стоял у двери со стаканом в руке; он вспомнил старый форт на горе и вкус губной помады. Ее рот хранил след его поцелуя ровно полтора часа. Он не чувствовал ревности — только досаду человека, который пробует писать письмо на влажном листе бумаги и видит, как расползаются буквы.
Стоя рядом, они глядели, как Скоби пересекает улицу, направляясь к грузовику. Он выпил больше, чем обычно, и, может быть, поэтому споткнулся.
— Надо было им послать кого-нибудь помоложе, — сказал Уилсон.
— Об этом они не заботятся. Начальник доверяет ему одному. — Они смотрели, как Скоби с трудом взбирается в машину. — Он подручный с самого рождения, — продолжала она с тоской. — Вол, который тащит воз.
Черный полицейский за рулем завел мотор и включил скорость, не отпустив тормоза.
— Даже хорошего шофера не могут ему дать! — сказала она. — Хороший шофер, наверно, повезет Фрезера и компанию на танцы. — Подпрыгивая и покачиваясь, грузовик выехал со двора. — Так-то, Уилсон, — сказала Луиза.
Она взяла со стола записку, которую писал Скоби, и прочитала вслух:
— «Дорогая, я должен ехать в Бамбу. Не говори пока никому. Случилась ужасная вещь. Бедняга Пембертон…» Бедняга Пембертон! — повторила она со злостью.
— Кто такой Пембертон?
— Щенок лет двадцати пяти. Прыщавый хвастунишка, Был помощником окружного комиссара в Бамбе, а когда Баттеруорт заболел, остался там на его месте. Даже ребенку было ясно, что беды тут не миновать. А когда беда случилась, отдуваться приходится Генри… и трястись всю ночь в машине…
— Пожалуй, мне лучше уйти? — спросил Уилсон. — Вам нужно переодеться.
— Да, вам лучше уйти… прежде, чем все узнают, что он уехал, а мы оставались целых пять минут одни в доме, где стоит кровать. Одни, если не считать мальчика и повара, а также их знакомых и родственников.
— Может, я могу быть вам чем-нибудь полезен?
— Ну, что ж, — сказала она. — Поднимитесь наверх и посмотрите, нет ли у меня в спальне крыс. Не хочу, чтобы мальчик знал, какая я трусиха. И закройте окно. Они забираются через окно.
— Вам будет жарко.
— Ничего.
Переступив порог, он тихонько хлопнул в ладоши, но крыс не было. Потом поспешно, воровато, словно он вошел сюда без спроса, Уилсон подошел к окну и закрыл его. В комнате стоял еле уловимый запах пудры. Уилсону он показался самым волнующим запахом из всех, какие он знал. Он снова остановился у порога, запоминая все в этой комнате: фотографию ребенка, баночки с кремом, платье, которое Али вынул из шкафа и приготовил хозяйке. На родине его обучали, как запоминать детали, отбирать самое важное, накапливать улики, но те, кому он служил, не предупреждали его, что он может очутиться в такой чуждой ему стране.
Полицейская машина пристроилась к длинной колонне военных грузовиков, ожидавших парома; фары горели в ночи, как огни маленького селения; деревья обступали машины со всех сторон, дыша дождем и зноем; где-то в хвосте колонны запел один из водителей: жалобные монотонные звуки поднимались и падали, словно ветер, свистящий в замочной скважине. Скоби засыпал и просыпался снова. Когда он не спал, он думал о Пембертоне: Скоби представил себе, что творилось бы сейчас у него на душе, будь он отцом Пембертона — одиноким пожилым человеком, который прежде был управляющим банка, а теперь удалился от дел; жена умерла во время родов, оставив ему сына. Но когда Скоби засыпал, то мягко погружался в забытье, полное ощущения свободы и счастья. Во сне он шел по просторному свежему лугу, а за ним следовал Али; никого больше он не видел, и Али не говорил ни слова. Высоко над головой проносились птицы, а раз, когда он опустился на землю, маленькая зеленая змейка, раздвинув траву, бесстрашно забралась ему на руку, а потом на плечо и, прежде чем снова соскользнуть в траву, коснулась его щеки холодным дружелюбным язычком.
Как-то раз он открыл глаза, и рядом с ним стоял Али, ожидавший его пробуждения.
— Хозяин ложится кровать, — сказал он ласково, но твердо, указывая пальцем на раскладушку, которую он поставил у края дороги, приладив москитную сетку к ветвям дерева. — Два, три часа, — добавил Али. — Много грузовиков.
Скоби послушно прилег и сразу же вернулся на мирный луг, где никогда ничего не случалось. Когда он проснулся снова, рядом по-прежнему стоял Али, на этот раз с чашкой чая и тарелкой печенья.
— Один час, — сказал Али.
Наконец очередь дошла до полицейской машины. Они спустились по красному глинистому склону на паром, а потом медленно поплыли к лесу на той стороне через темный, как воды Стикса, поток. На двух паромщиках, тянувших канат, не было ничего, кроме набедренных повязок, как будто они оставили всю одежду на том берегу, где кончалось все живое; третий отбивал им такт — в этом промежуточном мире ему служила инструментом жестянка из-под сардин. Неутомимый тягучий голос живого певца звучал теперь где-то позади.
Это была лишь первая переправа из трех, которые им предстояли в пути, и каждый раз машины вытягивались в длинную очередь. Скоби больше не удалось как следует заснуть: от тряски у него разболелась голова. Он проглотил таблетку аспирина, надеясь, что все обойдется. Заболеть лихорадкой в пути ему совсем не улыбалось. Теперь его беспокоил уже не Пембертон — пусть мертвые хоронят своих мертвецов, — его тревожило обещание, которое он дал Луизе. Двести фунтов — не бог весть какая сумма; голова у него раскалывалась, и цифры гудели в ней, как перезвон колоколов: «200, 002, 020»; его раздражало, что он не может подобрать четвертой комбинации — 002, 200, 020…
Они уже миновали места, где еще встречались лачуги под железными крышами и ветхие хижины колонистов; теперь им попадались только лесные селения из глины и тростника; нигде не было видно ни зги; двери повсюду закрыты и окна загорожены ставнями: только козьи глаза следили за фарами автоколонны.
020, 002, 200, 200, 002, 020… Присев на корточки в кузове грузовика и обняв Скоби за плечи, Али протягивал ему кружку горячего чая, — каким-то образом ему опять удалось вскипятить чайник, на этот раз в тряской машине. Луиза оказалась права, все было как прежде. Будь он помоложе и не мучь его задача «200, 020, 002», как легко было бы теперь у него на душе. Смерть бедняги Пембертона его бы нисколько не расстроила: это дело служебное, да к тому же он всегда недолюбливал Пембертона.
— Голова дурит, Али.
— Хозяин принимать много-много аспирина.
— А ты помнишь, Али, этот переход… 200, 002… вдоль границы, который мы проделали двенадцать лет назад за десять дней? Двое носильщиков тогда…
Он видел в зеркале кабины, как кивает ему, весь сияя, Али. Да, ему не надо другой любви и другой дружбы. Вот и все, что нужно для счастья: громыхающий грузовик, кружка горячего чая, тяжелые, влажные лесные испарения, даже больная голова. И одиночество. Если бы только сначала я мог устроить так, чтобы ей было хорошо, подумал он, — в хаосе этой ночи он вдруг позабыл о том, чему научил его опыт: ни один человек не может до конца понять другого, и никто не может устроить чужое счастье.
— Еще один час, — сказал Али, и Скоби заметил, что мрак поредел.
— Еще кружку чая, Али, и подлей туда виски.
Они расстались с автоколонной четверть часа назад: полицейская машина свернула с большой дороги и затряслась по проселку в чащу. Закрыв глаза, Скоби попробовал заглушить нестройный перезвон цифр мыслями об ожидавшей его печальной обязанности. В Бамбе остался только местный полицейский сержант, и прежде чем ознакомиться с его безграмотным рапортом, Скоби хотелось самому разобраться в том, что случилось. Он с неохотой подумал: лучше будет сперва зайти в миссию и повидать отца Клэя.
Отец Клэй уже проснулся и ожидал его в убогом домике миссии; сложенный из красного, необожженного кирпича, он выглядел среди глиняных хижин, как старомодный дом английского священника. Керосиновая лампа освещала коротко остриженные рыжие волосы и юное веснушчатое лицо этого уроженца Ливерпуля. Он не мог долго усидеть на месте: вскочив, он принимался шагать по крохотной комнатушке из угла в угол — от уродливой олеографии к гипсовой статуэтке и обратно.
— Я так редко его видел, — причитал он, воздевая руки, словно у алтаря. — Его ничего не интересовало, кроме карт и выпивки, а я не пью и в карты никогда не играю, вот только пасьянс раскладываю, — понимаете, пасьянс. Какой ужас, какой ужас!
— Он повесился?
— Да. Вчера днем прибежал ко мне его слуга. Пембертон с утра не выходил из своей комнаты, но это было в порядке вещей после попойки — понимаете, после попойки. Я послал слугу в полицию. Надеюсь, я поступил правильно? Что же мне было делать? Ничего. Ровным счетом ничего. Он был совершенно мертв.
— Правильно. Пожалуйста, дайте мне стакан воды и аспирину.
— Позвольте, я положу вам аспирин в воду. Знаете, майор Скоби, целыми неделями, а то и месяцами тут ничего не случается. Я все хожу здесь взад-вперед, взад-вперед — и вдруг, как гром среди ясного неба… Просто ужас!
Глаза у него были воспаленные и блестящие; Скоби подумал, что человек этот совсем не приспособлен к одиночеству. В комнате не было видно книг, если не считать требника и нескольких религиозных брошюр на маленькой полочке. У этого человека не было душевной опоры. Он снова заметался по комнате и вдруг, повернувшись к Скоби, взволнованно выпалил:
— Нет никакой надежды, что это убийство?
— Надежды?
— Самоубийство… — вымолвил отец Клэй. — Это такой ужас! Человек теряет право на милосердие божие. Я всю ночь только об этом и думал.
— Он ведь не был католиком. Может быть, это меняет дело? Согрешил по неведению, а?
— Я и сам стараюсь так думать.
На полдороге между олеографией и статуэткой он неожиданно вздрогнул и сделал шажок в сторону, словно повстречал кого-то на своем коротком пути. Потом быстро, украдкой взглянул, заметил ли это Скоби.
— Вы часто бываете у нас в городе? — спросил Скоби.
— Девять месяцев назад я провел там сутки. Почему вы спрашиваете?
— Перемена обстановки всякому нужна. У вас много новообращенных?
— Пятнадцать. Я стараюсь убедить себя, что молодой Пембертон, пока умирал, имел время… понимаете, имел время осознать…
— Трудно рассуждать, когда тебя душит петля, отец мой. — Скоби глотнул лекарство, и едкие кристаллы застряли у него в горле. — Вот если бы это было убийство, смертный грех совершил бы тогда не Пембертон, а кто-то другой, — сделал он слабую попытку сострить, но она тут же увяла, словно испугавшись божественного лика на олеографии.
— Убийце легче, у него еще есть время… — сказал отец Клэй. — Когда-то я был тюремным священником в Ливерпуле, — грустно добавил он, и в словах его послышалась тоска по родине.
— Вы не знаете, почему Пембертон это сделал?
— Я не был с ним близок. Мы друг с другом не ладили.
— Единственные белые люди здесь. Жаль.
— Он предлагал мне книги, но это были совсем не те книги, какие мне по душе, — любовные истории, романы…
— Что вы читаете, отец мой?
— Жития разных святых, майор Скоби. Особенно я преклоняюсь перед святой Терезой.
— Вы говорите, он много пил? Где он доставал виски?
— Наверно, в лавке Юсефа.
— Так. Может, он запутался в долгах?
— Не знаю. Какой ужас, какой ужас!
Скоби допил лекарство.
— Пожалуй, я пойду.
На дворе уже рассвело, и пока не взошло солнце, свет был удивительно чистый, мягкий, прозрачный и трепетный.
— Я пойду с вами, майор Скоби.
Перед домом окружного комиссара в шезлонге сидел сержант полиции. Он вскочил, неуклюже козырнул и тут же принялся рапортовать глухим ломким голосом:
— Вчера днем, в три тридцать, меня разбудил слуга окружного комиссара, который сообщил, что окружной комиссар Пембертон…
— Хорошо, сержант, я зайду в дом и погляжу.
За дверью его ожидал писарь. Гостиная — когда-то, во времена Баттеруорта, вероятно, гордость хозяина, — была обставлена изящно и со вкусом. Казенной мебели здесь не было. На стенах висели гравюры XVIII века, изображавшие колонию тех времен, а в книжном шкафу стояли книги, оставленные Баттеруортом. Скоби заметил там «Историю государственного устройства» Мэтленда, труды сэра Генри Мейна, «Священную Римскую империю» Брайса, стихотворения Гарди и старую хронику XI века. Но над всем этим витала тень Пембертона; кричащий пуф из цветной кожи — подделка под кустарную работу; прожженные сигаретами метки на ручках кресел; груда книг, которые не пришлись по душе отцу Клэю, — Сомерсет Моэм, роман Эдгара Уоллеса, два романа Хорлера и раскрытый на тахте детектив «Смерть смеется над любыми запорами». Повсюду лежала пыль, а книги Баттеруорта заплесневели от сырости.
— Тело в спальне, — сказал сержант.
Скоби отворил дверь и вошел в спальню, за ним двинулся отец Клэй. Тело лежало на кровати, с головой покрытое простыней. Когда Скоби откинул край простыни, ему почудилось, будто он смотрит на мирно спящего ребенка; прыщи были данью переходному возрасту, а на мертвом лице не было и намека на жизненный опыт, помимо того, что дают классная комната да футбольное поле.
— Бедный мальчик, — произнес он вслух. Его раздражали благочестивые сетования отца Клэя. Он был уверен, что такое юное, незрелое существо имеет право на милосердие.
— Как он это сделал? — отрывисто спросил Скоби.
Сержант показал на деревянную планку для подвески картин, которую аккуратно приладил под потолком Баттеруорт — ни один казенный подрядчик до этого бы не додумался. Картина стояла внизу у стены — какой-то африканский царек стародавних времен принимает под церемониальным зонтом первых миссионеров, — а с медного крюка наверху все еще свисала веревка. Непонятно, как эта непрочная планка выдержала. Наверно, он мало весил, подумал Скоби и представил себе детские кости, легкие и хрупкие, как у птиц. Когда Пембертон повис на этой веревке, ноги его находились в каких-нибудь пятнадцати дюймах от пола.
— Он оставил записку? — спросил Скоби писаря. — Такие, как он, обычно оставляют. — Люди, собираясь умереть, любят напоследок выговориться.
— Да, начальник, она в канцелярии.
Одного взгляда на канцелярию было достаточно, чтобы понять, как плохо велись здесь дела. Шкаф с папками был открыт настежь; бумаги на столе покрылись пылью. Чернокожий писарь, как видно, во всем подражал своему начальнику.
— Вот, сэр, в блокноте.
Скоби прочел записку, нацарапанную крупным почерком, таким же детским, как и лицо покойного, — так, наверно, пишут во всем мире сотни его сверстников.
«Дорогой папа! Прости, что я причиняю тебе столько неприятностей. Но, кажется, другого выхода нет. Жаль, что я не в армии, тогда меня могли бы убить. Только не вздумай платить деньги, которые я задолжал, — мерзавец этого не заслужил! С тебя попробуют их получить. Иначе я не стал бы об этом писать. Обидно, что я впутал тебя в эту историю, но теперь уж ничего не поделаешь.
Твой любящий сын — Дикки».
Записка была похожа на письмо школьника, который просит прощения за плохие отметки в четверти.
Скоби передал записку отцу Клэю.
— Вы не сможете убедить меня, отец, что он совершил непростительный грех. Другое дело, если бы так поступили вы или я, — это был бы акт отчаяния. Разумеется, мы были бы осуждены на вечные муки, ведь мы ведаем, что творим, а он-то ведь ничего не понимал!
— Церковь учит…
— Даже церковь не может меня научить, что господь лишен жалости к детям. Сержант, — оборвал разговор Скоби, — проследите, чтобы побыстрее вырыли могилу, пока еще не припекает солнце. И поищите, нет ли неоплаченных счетов. Мне очень хочется сказать кое-кому пару слов по этому поводу. — Он повернулся к окну, и его ослепил свет. Закрыв глаза рукой, он произнес: — Только бы голова у меня не… — и вдруг задрожал от озноба. — Видно, мне приступа не миновать. Если позволите, отец, Али поставит мне раскладушку у вас в доме, и я попробую как следует пропотеть.
Он принял большую дозу хинина, разделся догола и накрылся одеялом. Пока поднималось солнце, ему попеременно казалось, будто каменные стены маленькой, похожей на келью комнатки то покрываются инеем от холода, то накаляются добела от жары. Дверь оставалась открытой, и Али сидел на ступеньке за порогом, строгая какую-то чурку. По временам он прогонял жителей деревни, которые осмеливались нарушить эту больничную тишину. Peine forte et dure[8] тисками сжимала лоб Скоби, то и дело ввергая его в забытье.
Но на этот раз он не видел приятных снов. Пембертон непонятно почему отождествлялся с Луизой. Скоби снова и снова перечитывал письмо, состоявшее из одних комбинаций двойки и двух нолей; подпись под письмом была не то «Дикки», не то «Тикки»; он ощущал, что время мчится, а он неподвижно лежит в постели, нужно куда-то спешить, кого-то спасать — не то Луизу, не то Дикки или Тикки, но он прикован к кровати и тяжелый камень лег ему на лоб, словно пресс-папье на кипу бумаг. Раз в дверях появился сержант, но Али его прогнал, раз вошел на цыпочках отец Клэй и взял с полки брошюру, а раз — но это, наверно, тоже был сон — в дверях показался Юсеф.
Скоби проснулся в пять часов дня, чувствуя, что ему не жарко, он не потеет, а только ослаб, и позвал Али.
— Мне снилось, что я вижу Юсефа.
— Юсеф ходил сюда к вам, хозяин.
— Скажи ему, чтобы он пришел сейчас же.
Тело ныло, точно от побоев; он повернулся лицом к каменной стене и тут же уснул опять. Во сне рядом с ним тихонько плакала Луиза; он протянул к ней руку и дотронулся до каменной стены: «Все устроится. Все. Тикки тебе обещает…» Когда он проснулся, рядом стоял Юсеф.
— У вас лихорадка, майор Скоби. Мне очень жаль, что я вижу вас в таком дурном состоянии.
— А мне жаль, что я вообще вас вижу, Юсеф.
— Ах, вы всегда надо мной смеетесь.
— Садитесь, Юсеф. Какие дела у вас были с Пембертоном?
Юсеф поудобней пристроил на жестком стуле свои необъятные ягодицы и, заметив, что у него расстегнута ширинка, опустил большую волосатую руку, чтобы ее прикрыть.
— Никаких, майор Скоби.
— Странное совпадение — вы оказались здесь как раз тогда, когда он покончил с собой.
— Я уж и сам думал: рука провидения!
— Он был вам должен?
— Он был должен моему приказчику.
— Какое давление вы хотели на него оказать, Юсеф?
— Ах, майор! Стоит дать псу дурную кличку, и псу лучше не жить! Если окружной комиссар хочет покупать у меня в лавке, разве может мой приказчик ему отказать? И что будет, если он откажет? Рано или поздно разразится страшный скандал. Областной комиссар узнает. Окружного комиссара отошлют домой. Ну а что если приказчик не отказал. Окружной комиссар выдает все новые и новые расписки. Приказчик из страха передо мной просит окружного комиссара заплатить — и все равно происходит скандал. Когда у вас такой окружной комиссар, как бедный молодой Пембертон, скандала все равно не избежать. А виноват, как всегда, сириец.
— Тут есть доля правды, Юсеф, — сказал Скоби. Боль одолевала его снова. — Подайте-ка мне виски и хинин.
— А вы не слишком ли много принимаете хинина, майор Скоби? Не забудьте, это вредно.
— Я не хочу застрять здесь надолго. Болезнь надо убить в зародыше. У меня слишком много дел.
— Приподнимитесь чуть-чуть, майор, дайте взбить вам подушку.
— Вы не такой уж плохой малый, Юсеф.
— Ваш сержант искал расписки, но не нашел их, — сказал Юсеф. — Вот эти расписки. Они лежали у приказчика в сейфе. — Он хлопнул себя бумагами по ляжке.
— Понятно. Что вы собираетесь с ними делать?
— Сжечь, — сказал Юсеф. Он вынул зажигалку и поджег листки. — Вот и все. Он расплатился, бедняга. Нечего беспокоить отца.
— Зачем вы сюда приехали?
— Приказчик тревожился. Я хотел уладить это дело.
— Ох, Юсеф, вам пальца в рот не клади — всю руку отхватите.
— Только врагам. Не друзьям. Для вас я на все готов, майор Скоби.
— Отчего вы всегда зовете меня своим другом, Юсеф?
— Майор Скоби, дружба — дело душевное, — сказал Юсеф, склонив большую седую голову, и на Скоби пахнуло бриллиантином. — Ее чувствуешь сердцем. Это не плата за услугу. Помните, как десять лет назад вы отдали меня под суд?
— Ну да. — Скоби отвернулся к стене от бившего в глаза света.
— В тот раз вы меня чуть не поймали, майор Скоби. — Помните, на таможенных пошлинах. Если бы вы велели своему полицейскому чуть-чуть изменить показания, мне была бы крышка. Я тогда прямо ахнул, майор Скоби: сижу в суде и слышу — полицейский говорит правду. Вы, должно быть, здорово потрудились, чтобы узнать правду и заставить его сказать. Вот я себе тогда и говорю: Юсеф, в нашу полицию пришел мудрый Соломон.
— Не болтайте, Юсеф. Ваша дружба мне ни к чему.
— Слова у вас жестокие, а сердце мягкое, майор Скоби. Я ведь хочу объяснить, почему я в душе всегда считаю вас другом. Благодаря вам я чувствую себя в безопасности. Вы не поставите мне ловушку. Вам нужны факты, а факты всегда будут говорить в мою пользу. — Он смахнул пепел с белых брюк, оставив на них еще одно серое пятно. — Вот вам факты. Я сжег все расписки.
— Но ведь я могу выяснить, какую сделку вы собирались заключить с Пембертоном. Этот пост лежит на одной из главных дорог, ведущих через границу из… черт возьми, с такой головой не упомнишь ни одного названия.
— Там тайком перегоняют скот. Но это не по моей части.
— На обратном пути контрабандисты могут прихватить с собой и кое-что другое.
— Вам везде чудятся алмазы, майор Скоби. С тех пор как началась война, все просто помешались на алмазах.
— Зря вы так уверены, Юсеф, что я ничего не найду в конторе Пембертона.
— Я в этом совершенно уверен, майор Скоби. Вы же знаете, я не умею ни читать, ни писать. Никогда ничего не оставляю на бумаге. Все хранится у меня в голове.
Юсеф еще говорил, а Скоби уже опять задремал — это было то недолгое забытье, которое длится секунды, в нем успевает отразиться только то, что занимает твои мысли. Луиза шла ему навстречу, протянув руки, с улыбкой, которую он не видел уже много лет. «Я так рада, так рада», — говорила она, и он снова проснулся и снова услышал вкрадчивый голос Юсефа.
— Только друзья ваши не верят вам, майор Скоби. А я вам верю. Даже этот мошенник Таллит — и тот вам верит.
Прошла минута, прежде чем лицо Юсефа перестало расплываться у него перед глазами. В больной голове мысль с трудом перескочила со слов «так рада» к словам «не верят вам».
— О чем это вы, Юсеф? — спросил Скоби.
Он чувствовал, как с огромной натугой — со скрипом и скрежетом — в голове у него приходят в движение какие-то разболтанные рычаги, и это причиняло ему острую боль.
— Кто будет начальником полиции — это раз.
— Им нужен кто-нибудь помоложе, — невольно произнес он и тут же подумал: если бы не лихорадка, никогда бы я не стал обсуждать этого с Юсефом.
— Секретный агент, которого они прислали из Лондона, — это два.
— Приходите, когда у меня прояснится в голове. Я ни черта не понимаю, что вы там мелете.
— Они прислали из Лондона секретного агента расследовать дело с алмазами — все помешались на алмазах; только начальник полиции знает об этом агенте; другие чиновники — даже вы — не должны о нем знать.
— Что за чепуху вы несете, Юсеф. Никакого агента нет и в помине.
— Все уже догадались, кроме вас. Это Уилсон.
— Какая нелепость! Не верьте сплетням, Юсеф.
— И, наконец, третье. Таллит повсюду болтает, будто вы у меня бываете.
— Таллит! Кто поверит Таллиту?
— Дурной молве всегда верят.
— Ступайте отсюда, Юсеф. Что вы ко мне пристали?
— Я только хочу вас заверить, майор Скоби, что вы можете на меня положиться. Я ведь питаю к вам искреннюю дружбу. Это правда, майор Скоби, чистая правда. — Запах бриллиантина усилился: Юсеф склонился над кроватью; его карие глаза с поволокой затуманились. — Дайте я вам поправлю подушку, майор Скоби.
— Ради бога, оставьте меня в покое!
— Я знаю, как обстоят ваши дела, майор Скоби, и если бы я мог помочь… Я ведь человек состоятельный.
— Я не беру взяток, Юсеф, — устало сказал Скоби и отвернулся к стене, чтобы не слышать запаха бриллиантина.
— Я не предлагаю вам взятку, майор Скоби. Но в любое время дам взаймы под приличные проценты — четыре в год. Безо всяких условий. Можете арестовать меня на следующий же день, если у вас будут основания. Я хочу быть вашим другом, майор Скоби. Вы не обязаны быть моим другом. Один сирийский поэт сказал: «Когда встречаются два сердца, одно из них всегда как пламя, другое как лед; холодное сердце ценится дороже алмазов, горячее не стоит ничего, им пренебрегают».
— По-моему, ваш поэт никуда не годится. Но тут я плохой судья.
— Какой счастливый случай свел нас вместе! В городе столько глаз. Но здесь я наконец могу быть вам полезен. Вы позволите принести вам еще одеяло?
— Нет, нет, оставьте меня в покое.
— Мне больно видеть, что такого человека, как вы, майор Скоби, у нас не ценят.
— Надеюсь, что мне никогда не понадобится ваша жалость, Юсеф. Но если хотите доставить мне удовольствие, уйдите и дайте мне поспать.
Но как только он закрыл глаза, вернулись тяжелые сны. Наверху у себя плакала Луиза, а он сидел за столом и писал прощальное письмо. «Обидно, что я впутал тебя в эту историю, но теперь уже ничего не поделаешь. Твой любящий муж Дикки», Однако, когда он оглянулся и стал искать револьвер или веревку, он вдруг понял, что не может на это решиться. Самоубийство — выше его сил, он ведь должен обречь себя на вечные муки; в целом мире нет для этого достаточно веской причины. Он разорвал письмо и побежал наверх сказать Луизе, что в конце концов все обошлось; но она уже не плакала, и тишина в спальне его ужаснула. Он попробовал открыть дверь — дверь была заперта. Он крикнул: «Луиза, все хорошо! Я заказал тебе билет на пароход». Но никто не откликнулся. Он снова закричал: «Луиза!» — ключ в замке повернулся, дверь медленно отворилась, и он почувствовал, что случилась непоправимая беда. На пороге стоял отец Клэй, он сказал: «Церковь учит…» Тут Скоби снова проснулся в тесной, как склеп, каменной комнатушке.
Скоби не было дома целую неделю — три дня он пролежал в лихорадке и еще два дня собирался с силами для обратного пути. Юсефа он больше не видел.
Было уже за полночь, когда он въехал в город. При свете луны дома белели, как кости; притихшие улицы простирались вправо и влево, словно руки скелета; воздух был пропитан нежным запахом цветов. Скоби знал, что, если бы он возвращался в пустой дом, на душе у него было бы легко. Он устал, ему не хотелось разговаривать, но нечего было и надеяться, что Луиза спит, нечего было надеяться, что в его отсутствие все уладилось и что она встретит его веселая и довольная, какой она была в одном из его снов.
Мальчик светил ему с порога карманным фонариком, в кустах квакали лягушки, бродячие собаки выли на луну. Он дома. Луиза обняла его; стол был накрыт к ужину; слуги носились взад и вперед с его пожитками, он улыбался, болтал и бодрился, как мог. Он рассказывал о Пембертоне и отце Клэе, помянул о Юсефе, но не мог забыть, что рано или поздно ему придется спросить, как она тут жила. Он пробовал есть, но был так утомлен, что не чувствовал вкуса пищи.
— Вчера я разобрал дела у него в канцелярии, написал рапорт… ну, вот и все. — Он помедлил. — Вот и все мои новости. — И через силу добавил: — А ты как тут?
Он взглянул ей в лицо и поспешно отвел глаза. Трудно было в это поверить, но могло же случиться, что она улыбнется, неопределенно ответит: «Ничего» — и сразу же заговорит о чем-нибудь другом. Он увидел по опущенным уголкам ее рта, что об этом нечего и мечтать. Что-то с ней тут произошло.
Но гроза — что бы она с собой ни несла — не грянула.
— Уилсон был очень внимателен, — сказала она.
— Он славный малый.
— Слишком уж он образован для своей работы. Не пойму, почему он служит здесь простым бухгалтером.
— Говорит, что так сложились обстоятельства.
— С тех пор как ты уехал, я, по-моему, ни с кем и слова не сказала, кроме мальчика и повара. Да, еще миссис Галифакс.
Что-то в ее голосе подсказало ему, что опасность надвигается. Как всегда, он попытался увильнуть, хоть и без всякой надежды на успех.
— Господи, как я устал, — сказал он, потягиваясь. — Лихорадка меня вконец измочалила. Пойду-ка я спать. Почти половина второго, а в восемь я должен быть на работе.
— Тикки, — сказала она, — ты ничего еще не сделал?
— Что именно, детка?
— Насчет моего отъезда.
— Не беспокойся. Я что-нибудь придумаю.
— Но ты еще не придумал?
— У меня есть всякие соображения… Просто надо решить, у кого занять деньги.
«200, 020, 002», — звенело у него в мозгу.
— Бедняжка, — сказала Луиза, — не ломай ты себе голову. — Она погладила его по щеке. — Ты устал. У тебя была лихорадка. Зачем мне тебя терзать?
Ее рука, ее слова его обезоружили: он ожидал ее слез, а теперь почувствовал их в собственных глазах.
— Ступай спать, Генри, — сказала она.
— А ты не пойдешь наверх?
— Мне еще надо кое-что сделать.
Он ждал ее, лежа на спине под сеткой. Он вдруг понял — сколько лет он об этом не думал, — что она его любит; да, она любит его, бедняжка; она вдруг стала в его глазах самостоятельным человеческим существом со своим чувством ответственности, не просто объектом его заботы и внимания. И ощущение безвыходности становилось еще острее. Всю дорогу из Бамбы он думал о том, что в городе есть лишь один человек, который может и хочет дать ему двести фунтов, но именно у этого человека ему нельзя одалживаться. Гораздо безопаснее было получить взятку от португальского капитана. Мало-помалу он пришел к отчаянному решению — сказать ей, что не сможет достать деньги и что по крайней мере еще полгода, до его отпуска, ей нельзя будет уехать. Если бы он не так устал, он бы сразу сказал ей все — и дело с концом; но он не решился, а она была с ним ласкова, и теперь еще труднее ее огорчить. В маленьком домике царила тишина, только снаружи скулили от голода бродячие псы. Поднявшись на локте, он прислушался; лежа один в ожидании Луизы, он почувствовал странное беспокойство. Обычно она ложилась первая. Им овладели тревога, страх, и он вспомнил свой сон, как он стоял, притаившись за дверью, постучал и не услышал ответа. Он выбрался из-под сетки и босиком сбежал по лестнице.
Луиза сидела за столом, перед ней лежал лист почтовой бумаги, но она написала пока только первую строчку. Летучие муравьи бились о лампу и роняли на стол крылышки. Там, где свет падал на ее волосы, заметна была седина.
— В чем дело, милый?
— В доме было так тихо, — сказал он. — Я уж испугался, не случилось ли чего-нибудь. Вчера ночью мне приснился о тебе дурной сон. Самоубийство Пембертона совсем выбило меня из колеи.
— Какие глупости! Разве с нами это возможно? Ведь мы же верующие.
— Да, конечно. Мне просто захотелось тебя видеть, — сказал он, погладив ее по волосам.
Заглянув ей через плечо, он прочитал то, что она написала: «Дорогая миссис Галифакс…»
— Зачем ты ходишь босиком, — сказала она. — Еще подцепишь тропическую блоху.
— Мне просто захотелось тебя видеть, — повторил он, гадая, откуда эти потеки на бумаге — от слез или от пота.
— Послушай, — сказала она, — перестань ломать себе голову. Я тебя совсем извела. Знаешь, это как лихорадка. Схватит и отпустит. Так вот, теперь отпустило… до поры до времени. Я знаю, ты не можешь достать денег. Ты не виноват. Если бы не эта дурацкая операция… Так уж все сложилось.
— А при чем тут миссис Галифакс?
— Миссис Галифакс и еще одна женщина заказали на следующем пароходе двухместную каюту, а эта женщина не едет. Вот миссис Галифакс и подумала — не взять ли вместе нее меня… ее муж может поговорить в пароходном агентстве.
— Пароход будет недели через две, — сказал он.
— Брось. Не стоит биться головой об стенку. Все равно завтра нужно дать миссис Галифакс окончательный ответ. Я ей пишу, что не еду.
Он поторопился сказать — ему хотелось сжечь все мосты:
— Напиши, что ты едешь.
— Что ты говоришь, Тикки? — Лицо ее застыло. — Тикки, пожалуйста, не обещай невозможного. Я знаю, ты устал и не любишь семейных сцен. Но ничего этого не будет. А я не могу подвести миссис Галифакс.
— Ты ее не подведешь. Я знаю, где занять деньги.
— Почему же ты сразу не сказал, как вернулся?
— Я хотел сам принести билет. Сделать тебе сюрприз.
Она гораздо меньше обрадовалась, чем он ожидал: она, как всегда, была дальновиднее, чем он рассчитывал.
— И ты теперь успокоился? — спросила она.
— Да, я теперь успокоился. Ты довольна?
— Ну, конечно, — сказала она с каким-то недоумением. — Конечно, я довольна.
Пассажирский пароход пришел вечером в субботу; из окна спальни им был виден его длинный серый корпус, скользивший мимо бонов, там, за пальмами. Они следили за ним с упавшим сердцем — в конце концов, отсутствие перемен для нас желанней всякой радости, стоя рядом, они смотрели, как в бухте бросает якорь их разлука.
— Ну вот, — сказал Скоби, — значит, завтра после обеда.
— Родной мой, — сказала она, — когда пройдет это наваждение, я снова буду хорошая. Я просто не могу больше так жить.
Раздался грохот под лестницей — это Али, который тоже смотрел на океан, вытаскивал чемоданы и ящики. Похоже было, что весь дом рушится, и грифы, почувствовав, как содрогаются стены, снялись с крыши, гремя железом.
— Пока ты будешь складывать наверху свои вещи, — сказал Скоби, — я упакую книги.
Им казалось, будто последние две недели они играли в измену и вот доигрались до того, что приходится разводиться всерьез: рушилась совместная жизнь, пришла пора делить жалкие пожитки.
— Оставить тебе эту фотографию, Тикки?
Бросив искоса взгляд на лицо девочки перед первым причастием, он ответил:
— Нет, возьми ее себе.
— Я оставлю тебе ту, где мы сняты с Тедом Бромли и его женой.
— Хорошо.
С минуту он глядел, как она вынимает из шкафа свои платья, а затем сошел вниз. Он стал снимать с полки и вытирать тряпкой ее книги: Оксфордскую антологию поэзии, романы Вирджинии Вулф, сборники современных поэтов. Полки почти опустели — его книги занимали немного места.
На следующее утро они пошли к ранней обедне. Стоя рядом на коленях, они, казалось, публично заявляли, что расстаются не навсегда. Он подумал: я молил дать мне покой, и вот я его получаю. Даже страшно, что моя молитва исполнилась. Так и надо, недаром ведь я заплатил за это такой дорогой ценой. На обратном пути он с тревогой ее спросил:
— Ты довольна?
— Да, Тикки. А ты?
— Я доволен, раз довольна ты.
— Вот будет хорошо, когда я наконец сяду на пароход и расположусь в каюте! Наверно, я сегодня вечером немножечко выпью. Почему бы тебе не пригласить кого-нибудь пожить у нас?
— Нет, лучше я побуду один.
— Пиши мне каждую неделю.
— Конечно.
— И, Тикки, пожалуйста, не забывай ходить к обедне. Ты будешь ходить без меня в церковь?
— Конечно.
Навстречу им шел Уилсон; лицо его горело от жары и волнения.
— Вы в самом деле уезжаете? — спросил он. — Я заходил к вам: и Али сказал, что после обеда вы едете на пристань.
— Да, Луиза уезжает, — сказал Скоби.
— Вы мне не говорили, что так скоро едете.
— Я забыла, — сказала Луиза. — Было столько хлопот.
— Мне как-то не верилось, что вы уедете. Я бы так ничего и не знал, если бы не встретил в пароходстве Галифакса.
— Ну что ж, нам и Генри придется присматривать друг за другом.
— Просто не верится, — повторял Уилсон, продолжая топтаться на пыльной улице. Он стоял, загораживая им путь, не уступая дороги. — Я не знаю тут ни души, кроме вас… ну и, конечно, Гарриса.
— Придется вам завести новые знакомства, — сказала Луиза. — А сейчас вы нас извините. У нас еще столько дел.
Он не двигался с места, и им пришлось его обойти; Скоби оглянулся и приветливо помахал ему рукой — Уилсон казался таким потерянным и беззащитным, он выглядел очень нелепо на этой вспученной от зноя мостовой.
— Бедный Уилсон, — сказал Скоби. — По-моему, он в тебя влюбился.
— Это ему только кажется.
— Его счастье, что ты уезжаешь. Люди в таком состоянии в этом климате становятся просто несносными. Надо мне быть к нему повнимательнее, пока тебя нет.
— На твоем месте, — сказала она, — я бы не встречалась с ним слишком часто. Он не внушает доверия. В нем есть какая-то фальшь.
— Он молод, и он романтик.
— Чересчур уж он романтик. Врет на каждом шагу. Зачем он сказал, что ни души здесь не знает?
— Кажется, он и в самом деле никого не знает.
— Он знаком с начальником полиции. Я на днях видела, как он шел к нему перед ужином.
— Значит, он сказал так, для красного словца.
За обедом оба ели без аппетита, но повар захотел отметить ее отъезд и приготовил целую миску индийского соуса; вокруг стояло множество тарелочек со всем, что к нему полагалось: жареными бананами, красным перцем, земляными орехами, плодами папайи, дольками апельсинов и пряностями. Обоим казалось, что между ними уже легли сотни миль, заставленные ненужными блюдами. Еда стыла на тарелках, им нечего было сказать друг другу, кроме пустых фраз: «Я не голодна», «Попробуй, съешь хоть немножко», «Ничего в горло не лезет», «Нужно закусить как следует перед отъездом». Ласковые пререкания продолжались до бесконечности. Али прислуживал за столом, он появлялся и исчезал, совсем как фигурка на старинных часах, показывающая бег времени. Оба отгоняли мысль, что будут рады, когда разлука наконец наступит: кончится тягостное прощание, новая жизнь войдет в колею и потянется своим чередом.
Это был другой вариант разговора, дававший возможность, сидя за столом, не есть, а только ковырять вилкой еду и припоминать все, что могло быть забыто.
— Наше счастье, что здесь только одна спальня. Дом останется за тобой.
— Меня могут выселить, чтобы отдать дом какой-нибудь семейной паре.
— Ты будешь писать каждую неделю?
— Конечно.
Время истекло: можно было считать, что они пообедали.
— Если ты больше не хочешь есть, я отвезу тебя на пристань. Сержант уже позаботился о носильщиках.
Им больше нечего было сказать. Они утратили друг для друга всякую реальность; они еще могли коснуться один другого, но между ними уже тянулся целый материк; слова складывались в избитые фразы из старого письмовника.
Они поднялись на борт, и им стало легче от того, что больше не надо было быть наедине. Галифакс из департамента общественных работ весь искрился притворным добродушием. Он отпускал двусмысленные шутки и советовал обеим женщинам пить побольше джину.
— Это полезно для пузика, — говорил он. — На море прежде всего начинает болеть пузик. Чем больше вы вольете в него вечером, тем веселее будете утром.
Дамы пошли посмотреть свою каюту; они стояли в полумраке, как в пещере, говорили вполголоса, чтобы мужчины их не слышали, — уже больше не жены, а чужие женщины какого-то другого народа.
— Мы здесь больше не нужны, — старина, — сказал Галифакс. — Они уже освоились. Поеду на берег.
— Я с вами.
До сих пор все казалось нереальным, но вот он почувствовал настоящую боль, предвестницу смерти. Подобно осужденному на смерть, он долго не верил в свой приговор; суд прошел точно сон, и приговор ему объявили во сне, и на казнь он ехал как во сне, а вот сейчас его поставили спиной к голой каменной стене, и все оказалось правдой. Надо взять себя в руки, чтобы достойно встретить конец.
Они прошли в глубь коридора, оставив каюту Галифаксам.
— До свиданья, детка.
— До свиданья, Тикки. Ты будешь писать каждую…
— Да, детка.
— Ужасно, что я тебя бросаю.
— Нет, нет. Тут для тебя не место.
— Все было бы иначе, если бы тебя назначили начальником полиции.
— Я приеду к тебе в отпуск. Дай знать, если не хватит денег. Я что-нибудь придумаю.
— Ты всегда для меня что-то придумывал. Ты рад, что никто тебе больше не будет устраивать сцен?
— Глупости.
— Ты меня любишь?
— А ты как думаешь?
— Нет, ты скажи. Это так приятно слышать… даже если это неправда.
— Я тебя люблю. И это, конечно, правда.
— Если я там одна не выдержу, я вернусь.
Они поцеловались и вышли на палубу. С рейда город всегда казался красивым: узкая полоска домов то сверкала на солнце, как кварц, то терялась в тени огромных зеленых холмов.
— У вас надежная охрана, — сказал Скоби.
Эсминцы и торпедные катера застыли кругом, как сторожевые псы; ветерок трепал сигнальные флажки; блеснул гелиограф. Рыбачьи баркасы отдыхали в широкой бухте под своими коричневыми парусами, похожими на крылья бабочек.
— Береги себя, Тикки.
За плечами у них вырос шумливый Галифакс.
— Кому на берег? Вы на полицейском катере, Скоби? Миссис Скоби, Мэри осталась в каюте: вытирает слезы разлуки и пудрит нос, чтобы пококетничать с попутчиками.
— До свиданья, детка.
— До свиданья.
Вот так они и распрощались окончательно — пожали друг другу руки на виду у Галифакса и глазевших на них пассажиров из Англии. Как только катер тронулся, она почти сразу исчезла из виду — может быть, спустилась в каюту к миссис Галифакс. Сон кончился; перемена свершилась; жизнь началась заново.
— Ненавижу все эти прощанья, — сказал Галифакс. — Рад, когда все уже позади. Загляну, пожалуй, в «Бедфорд», выпью кружку пива. Хотите за компанию?
— Извините. Мне на дежурство.
— Теперь, когда я стал холостяком, неплохо бы завести хорошенькую черную служаночку, — сказал Галифакс. — Но мой девиз: верность до гробовой доски.
Скоби знал, что так оно и было.
В тени от укрытых брезентом ящиков стоял Уилсон и глядел на бухту. Скоби остановился. Его тронуло печальное выражение пухлого мальчишеского лица.
— Жаль, что мы вас не видели. Луиза велела вам кланяться, — невинно солгал Скоби.
Он попал домой только в час ночи; на кухне было темно, и Али дремал на ступеньках; его разбудил свет фар, скользнувший по лицу. Он вскочил и осветил Скоби дорогу карманным фонариком.
— Спасибо, Али. Иди спать.
Скоби вошел в пустой дом — он уже позабыл, как гулко звучит тишина. Сколько раз он возвращался, когда Луиза спала, но тогда тишина не бывала такой надежной и непроницаемой; ухо невольно ловило — даже если не могло поймать — чуть слышный звук чужого дыхания, едва приметный шорох. Теперь не к чему прислушиваться. Он поднялся наверх и заглянул в спальню. Все убрано, нигде никакого следа отъезда или присутствия Луизы; Али спрятал в ящик даже фотографию. Да, Скоби остался совсем один. В ванной заскреблась крыса, а потом звякнуло железо на крыше — это расположился на ночлег запоздалый гриф.
Скоби спустился в гостиную и устроился в кресле, протянув ноги на стул. Ложиться ему не хотелось, но уже клонило ко сну: день выдался долгий. Теперь, когда он остался один, он мог позволить себе бессмысленный поступок — поспать не на кровати, а в кресле. Постепенно его покидала грусть, уступая место чувству глубокого удовлетворения. Он выполнил свой долг: Луиза была счастлива. Он закрыл глаза.
Его разбудил шум въезжавшей во двор машины и свет фар в окнах. Скоби решил, что это полицейская машина, — его дежурство еще не кончилось; он подумал, что пришла какая-нибудь срочная и, наверно, никому не нужная телеграмма. Он открыл дверь и увидел на ступеньках Юсефа.
— Простите, майор Скоби, я проезжал мимо, увидел у вас в окнах свет и подумал…
— Войдите, — сказал Скоби. — У меня есть виски, а может, вы хотите стаканчик пива?
— Вы очень гостеприимны, майор Скоби, — с удивлением сказал Юсеф.
— Если я на такой короткой ноге с человеком, что занимаю у него деньги, то уж во всяком случае обязан оказывать ему гостеприимство.
— Тогда дайте мне стаканчик пива.
— Пророк пиво не запрещает?
— Пророк понятия не имел ни о виски, ни о консервированном пиве. Приходится выполнять его заповеди, применяясь к современным условиям. — Юсеф смотрел, как Скоби достает банки из ледника. — Разве у вас нет холодильника, майор Скоби?
— Нет. Мой холодильник дожидается какой-то запасной части — и, наверно, будет дожидаться ее до конца войны.
— Я не могу этого допустить. У меня на складе есть несколько холодильников. Разрешите вам один прислать.
— Что вы, я обойдусь. Я обхожусь без холодильника уже два года. Значит, вы просто проезжали мимо…
— Видите ли, не совсем, майор Скоби. Это только так говорится. Правду сказать, я дожидался, пока заснут ваши слуги, а машину я нанял в одном гараже. Мою машину так хорошо здесь знают! И приехал без шофера. Не хочу доставлять вам неприятности, майор Скоби.
— Повторяю, я никогда не буду стыдиться знакомства с человеком, у которого занял деньги.
— Зачем вы так часто это вспоминаете, майор Скоби? Это была чисто деловая операция. Четыре процента — справедливая цена. Я беру больше, только когда сомневаюсь, что должник заплатит. Разрешите, я все-таки пришлю вам холодильник.
— О чем вы хотели со мной поговорить?
— Прежде всего хотел узнать, как себя чувствует миссис Скоби. У нее удобная каюта? Ей ничего не нужно? Пароход заходит в Лагос, и я мог бы послать все, что она захочет. Я бы дал телеграмму своему агенту.
— По-моему, она ни в чем не нуждается.
— А потом, майор Скоби, мне хотелось сказать вам кое-что насчет алмазов.
Скоби поставил на лед еще две банки пива.
— Юсеф, — сказал он спокойно и мягко, — я бы не хотел, чтобы вы думали, будто я принадлежу к людям, которые сегодня занимают деньги, а завтра оскорбляют кредитора, чтобы потешить свое «я».
— Не понимаю.
— Неважно. Спасти свое самолюбие. Понятно? Я вовсе не собираюсь отрицать, что мы с вами стали соучастниками в сделке, но мои обязательства строго ограничены уплатой четырех процентов.
— Согласен, майор Скоби. Вы уже это говорили, и я согласен. Но, повторяю, мне никогда и в голову не придет просить у вас хоть какой-нибудь услуги. Куда охотнее я оказал бы услугу вам.
— Странный вы тип, Юсеф. Верю, вы и впрямь питаете ко мне симпатию.
— Так оно и есть, майор Скоби. — Юсеф сидел на краешке стула, который больно впивался в его пышные ягодицы: он чувствовал себя неловко повсюду, кроме собственного дома. — А теперь можно мне сказать вам насчет алмазов?
— Валяйте.
— Знаете, правительство, по-моему, просто помешалось на алмазах. Оно заставляет и вас и разведку попусту тратить драгоценное время; оно рассылает секретных агентов по всему побережью; один есть даже тут, вы знаете, кто он, хоть и считается, что о нем знает только начальник полиции; агент дает деньги любому черному или бедняку сирийцу, который расскажет ему какую-нибудь небылицу, Потом он передает эту небылицу по телеграфу в Англию и по всему побережью. И все равно — нашли хоть один алмаз?
— Нас с вами, Юсеф, это не касается.
— Я буду говорить с вами, как друг, майор Скоби. Есть алмазы и алмазы, есть сирийцы и сирийцы. Ваши люди ловят не тех, кого надо. Вы хотите, чтобы промышленные алмазы перестали утекать в Португалию, а оттуда в Германию или через границу к вишистам? Но вы все время охотитесь за людьми, которые не интересуются промышленными алмазами, а просто хотят спрятать в сейф несколько драгоценных камней на то время, когда кончится война.
— Другими словами, за вами.
— Шесть раз за один этот месяц побывала полиция в моих лавках и перевернула все вверх дном. Там им никогда не найти промышленных алмазов. Ими занимается только мелкая шушера. Послушайте, ведь за полную спичечную коробку таких алмазов можно получить каких-нибудь двести фунтов. Я называю тех, кто ими промышляет, сборщиками гравия, — с презрением добавил Юсеф.
— Я так и знал, — медленно заговорил Скоби, — что рано или поздно вы о чем-нибудь меня попросите. Но вы не получите ничего, кроме четырех процентов, Юсеф, Завтра же я подам начальнику полиции секретный рапорт о нашей сделке. Конечно, он может потребовать моей отставки, но не думаю. Он мне доверяет — Тут он осекся: — Я думаю, что доверяет.
— А разве это разумно, майор Скоби?
— По-моему, разумно. Всякий тайный сговор между мной и вами — дело опасное.
— Как хотите, майор Скоби. Только мне от вас, честное слово, ничего не надо. Я бы хотел иметь возможность делать подарки вам. Вы не хотите взять у меня холодильник, но, может, вам пригодится хотя бы совет, информация?
— Я вас слушаю, Юсеф.
— Таллит — человек маленький. Он христианин. К нему в дом ходят отец Ранк и другие. Они говорят: «Если есть на свете честный сириец — это Таллит». Но Таллиту просто не очень везет, а со стороны это похоже на честность.
— Дальше.
— Двоюродный брат Таллита сядет на следующий португальский пароход. Конечно, его вещи обыщут и ничего не найдут. У него будет попугай в клетке. Мой вам совет, майор Скоби, не мешайте двоюродному брату Таллита уехать, но отберите у него попугая.
— А почему бы нам и не помешать этому двоюродному брату уехать?
— Вы же не хотите открывать Таллиту свои карты. Вы можете сказать, что попугай болен и его нельзя везти. Хозяин не посмеет скандалить.
— Вы хотите сказать, что алмазы в зобу у попугая?
— Да.
— Этим способом и раньше пользовались на португальских судах?
— Да.
— Придется, видно, завести в полиции птичник.
— Вы воспользуетесь моим советом, майор Скоби?
— Вы мне дали совет, Юсеф. А я вам пока ничего не скажу.
Юсеф кивнул и улыбнулся. Осторожно приподняв свою тушу со стула, он робко прикоснулся к рукаву Скоби.
— Вы совершенно правы, майор Скоби. Поверьте, я боюсь причинить вам малейший вред. Я буду очень осторожен, и вы тоже, тогда все пойдет хорошо. — Можно было подумать, что они составляют заговор не причинять никому вреда, но даже невинные слова приобрели в устах Юсефа сомнительный оттенок. — Спокойнее будет, — продолжал Юсеф, — если вы иногда перекинетесь словечком с Таллитом. Его навещает агент.
— Я не знаю никакого агента.
— Вы совершенно правы, майор Скоби. — Юсеф колыхался, как большая жирная моль, залетевшая на свет. — Пожалуйста, передайте от меня поклон миссис Скоби, когда будете ей писать. Хотя нет — письма читает цензура. Нельзя. Но вы могли бы ей сообщить… нет, лучше не надо. Лишь бы сами вы знали, что я от души желаю вам всяческих благ…
Он пошел к машине, то и дело спотыкаясь на узкой дорожке. Он включил освещение и прижался лицом к стеклу. При свете лампочки на щитке лицо казалось огромным, одутловатым, взволнованным и не внушающим никакого доверия; он сделал робкую попытку помахать на прощанье Скоби — тот стоял одиноко и неподвижно в дверях притихшего, пустого дома.