Наступил сентябрь, месяц влюбленных, мечтателей, поэтов, художников; месяц нежных полутонов, когда яркое и сверкающее лето уходит, и на смену уже торопится пышная, плодородная, задумчивая, туманная осень. Деревья, быстро распускающиеся и рано увядающие, уже роняют на дорогу порыжевшие листья; живописней становится игра солнечных лучей в громоздящихся тучах, по вечерам сливающихся в одну густую массу, темнеющую на горизонте. Во всей природе — странный покой и как будто предчувствие какой-то бесслезной печали, что вот-вот овладеет ею. Жемчужными гагатовыми гроздьями блестят на кустах черные ягоды ежевики, и можно разглядеть оголившиеся длинные змеистые стебли. От уже прохладного ночного ветерка пожелтели края всех листьев. Плоды свеклы с ботвой, орошенные утренней росою, тянут из-под земли, к бледному солнцу, побагровевшие и погрузневшие корни. Кажется, и люди, и птицы, растения и вся природа понимают, что жизнь напитала своим живительным соком все, что могла, следуя законам, управляющим ею, и что наступает миг, когда источник ее, видимо, иссякающий, уже не так щедро будет питать растительный убор заснувшей земли.
Поль, Маргерита, даже и Сиска, вплоть до птиц в клетках — все чувствовали это меланхолическое дыхание осени.
У Розье в голове бродили иные мысли, личные, тщеславные и злонравные.
Сколько уж дней она только и талдычила что о господах «комильфо», обществе «комильфо», манерах «комильфо».
Она, привыкшая сама, засучив рукава, стирать, драить мебель, своими руками мыть в кипятке посуду, не боясь, что загрубеют пальцы, — теперь добрую половину дней проводила за притираниями, особенно полюбив миндальную пасту, мыло из Жокей-клуба и другие косметические средства с греческими названиями, переделанными на французский лад, этикетка на которых обещала придать коже или сохранить ей «свежесть и несравненную бархатистость».
Вот уж сколько дней портнихи, модистки, башмачники гуськом все носили и носили в замок, как величала дом Розье, всевозможные платья, нижние юбки, головные уборы, шляпки и ботинки.
Она слушала советы поставщиков, людей с репутацией и со вкусом, и вот очень скоро стала одеваться с такой изысканностью, что издалека ее вполне можно было принять за настоящую светскую даму.
Маргерита, изумленная происшедшей в ней переменой, подумала по простоте душевной, что Розье, позавидовавшая скромной элегантности ее туалета, решила не подражать ей, а раздавить ее величием собственной роскоши. Она вся светилась от радости, что с ее матерью такое произошло. Поль, не приходившийся Розье сыном и обходительный с нею из уважения к ее возрасту и полу, тем не менее уловил в этакой перемене нечто, заставившее его призадуматься. Он подметил, что питали ее три чувства: жестокое и плохо скрытое удовлетворение; ожившая ненависть к нему, ненависть кошки, поджавшей бархатные лапки в ожидании, когда можно будет показать когти; и нелепое, все возраставшее тщеславие, не имевшее границ.
Первым деянием Розье, превратившейся в светскую даму, было с грубой жестокостью услать Сиску трапезничать на кухню. Бедная девушка спустилась туда с сокрушенным сердцем и весь тот день так там и просидела, выходя лишь для того, чтоб осведомиться, не нужно ли чего Розье. Ей было отвечено, что, когда она понадобится, — ее ПОЗОВУТ.
Однажды с улицы позвонил в дверь маленький человечек. Выглядел он нескладно, этаким молодым мудрилой, архивной крысой, которой уготована неопрятная старость. Держался он и насмешливо, и в то же время угодливо. Смерив взглядом служанку, он повелительно спросил, проживает ли мадам баронесса Серваэс ван Штеенландт в этом замке. Он сделал особенное ударение на последнем слове. Служанка отвечала, что тут, в деревенском доме, действительно проживает старая женщина по имени Розье, вдова Серваэс, урожденная ван Штеенландт, может, она и баронесса, раз уж мсье так говорит.
Отворив калитку, она проводила взглядом маленького человечка, устремившегося вперед по аллеям, усеянным ракушками, окаймлявшими лужайку и хрустевшими под его тяжелыми башмаками. Она не преминула иронически восхититься про себя и изяществом его фигуры, и высоко посаженной шляпой, напоминавшей маяк в Остендском море, слишком крупной головой и непомерно вытянутым туловищем, бесхребетной спиной, привыкшей кланяться, широкими ляжками и крупом, грузным как у кобылы, а также жирными кривыми ногами и плоскостопием.
Он представился, сказав, что его зовут Буффар, и прошел в апартаменты Розье, приветственно помахав столу, шкафам, камину, картинам и, наконец, — мадам Серваэс ван Штеенландт, на которую уставился ласковым и лукавым взглядом.
— Присаживайтесь, мсье, — с достоинством сказала Розье, помахав ему жестом, который пыжился казаться высокомерным, но был всего лишь смешным.
Мсье Буффар смиренно присел на первое, что попалось ему на глаза. Это оказалась скамеечка для молитв.
Розье тоже села, с высоко поднятой головой, вытаращив глаза, со слегка блуждающим взором, — само сверхвозбужденное тщеславие.
Она водрузила локоть на карточный столик, подперев лицо рукой, не преминув элегантно полусогнуть мизинчик у самого уголка глаза.
— Слушаю вас, мсье, — вымолвила она твердо и высокомерно.
Буффар склонился в глубоком поклоне.
— Госпожа баронесса, — сказал он, — ваши титулы подтверждены. Имя Серваэсов ван Штеенландтов упоминалось уже в тысяча пятьсот шестьдесят седьмом году среди городских советников правительства Гента.
— В тысяча пятьсот шестьдесят седьмом до Рождества Христова! Ах! Мсье, что за удача! — воскликнула Розье, для которой все это были дела допотопные. — Итак, что же — я из такой древней семьи, мсье?
— Не совсем так, госпожа баронесса. Но недостает вам немногого, — и глазом не моргнув, ответил Буффар.
— Но ведь, — заметила Розье, — с тех пор, полагаю, утекло столько воды…
— Кое-какие приходские архивы действительно отсырели, госпожа баронесса, но, к счастью, большую часть удалось спасти. Избежали катастрофы как раз те, где упоминается ваш род. Кстати, вот и свидетельства вашей знатности, с печатью в виде баронской короны. Ваши предки, славные Ван Штеенландты, были сеньерами Верг-оп-Зума, Лилля, Перрегата и других областей. В год тысяча семьсот двадцать седьмой при царствовании Ее Августейшего и Благороднейшего Величества Марии-Терезии, мессир де Парк, служивший тогда только в чине шталмейстера, подал Ее Августейшему и Благороднейшему Величеству прошение, где говорил, что, будучи сам по себе нрава доброго и смирного, предлагает две тысячи флоринов за баронский титул и за право носить имя Ван Штеенландтов. Его прошение было переслано в Вену, в Государственный совет, и отправлено обратно с отказом в учтивой форме, объяснявшимся, по всей видимости, скудостью сделанного мессиром де Парком подношения, однако он, отнюдь не обескураженный, послал императрице новое прошение и пожертвовал четыре тысячи флоринов. Прошение вновь было послано в Государственный совет в Вене и на сей раз пришло обратно с милостивым согласием принять четыре тысячи флоринов и с грамотами, подтверждавшими пожалование права носить баронский титул мессиру де Парку и присоединить свое имя к имени ван Штеенландт.
— И тут пахнет деньгами! — сказала Розье. — Некрасиво со стороны Марии-Терезии.
— Простите великодушно, баронесса. Владыки обладают божественным правом продавать титулы знати. Не хотите же вы, в самом деле, чтобы они разбазаривали их просто так?
— О, нет, — отозвалась Розье, напрочь укрощенная этим «разбазаривали».
— Владыки народов не больше вашего склонны даром жаловать то, что у них в собственности, что является их достоянием, их августейшей эманацией, — знатность рода. Кстати сказать, ее Наимилостивейшее Величество тогда вела войну с Пруссией и Фридрихом II. Курфюрст Баварский претендовал занять ее трон. Мадьяры, не забудем об этом, взялись за оружие на ее стороне. В свою очередь, голландцы послали ей деньги и войска, в которых служил один из ваших предков. На поле брани от разрыва картечи он лишился правого уха и кончика носа. Ее Императорское Величество, нуждаясь в средствах в трудные минуты этого справедливого крестового похода против насилия…
— А! Да-да, — перебила Розье, — понимаю. Это было во времена Готфрида Бульонского…
Буффар скромно кашлянул.
— Дороговато все-таки четыре тысячи-то, а.
— Позволю себе заметить госпоже баронессе, что титул того стоил. Он служит пропуском в лучший мир, в мир богатых и власть имущих. За знатность, сразу же переносящую госпожу в высшую и привилегированную касту, не одна богатая барышня из буржуазной среды охотно заплатила бы миллион. Мы это наблюдаем изо дня в день. Молодые банкиры, даже из самых богатых, счастливы заключить союзы с любой патрицианской семьей, и вы можете быть довольны…
— О таком мне мечтать слишком поздно. Покажите мои гербы.
— Вот они, госпожа баронесса. Тут изображены пасти на серебряной перевязи, оснащенные четырьмя крестообразными поясами, соединенными между собой и раскрашенными лазурью.
— Как чудно, как чудно, — сказала Розье, которую слова «пасти», «серебро» и «лазурь» так возбудили, что словно бы проникли прямо в кровь и пустили по ней геральдические частицы и благородные металлы. — А готов ли мой перстень? — прибавила она.
— Да, мадам.
— Сколько он весит?
— Тройскую унцию.
— А стоит?
— Триста пятьдесят франков.
— Сюда входят двести семьдесят франков за ручную работу и гравировку?
— Да, мадам.
— Дадите мне счет?
— Вот он.
— Он не погашен?
— Госпожа баронесса не соизволила мне его оплатить.
— Вы мне не доверяете?
— О! Госпожа баронесса.
Розье выдвинула ящичек, набитый золотыми монетами, и отсчитала Буффару триста пятьдесят франков.
— Выпишите мне расписку, — сказала она.
Буффар написал расписку.
— Могу я предложить вам чаевые? — спросила Розье.
— Госпожа баронесса, — возмущенно проговорил тот, — какие еще чаевые! У нас это называется гонорарами!
Ювелир уже заплатил ему комиссионные.
— Держите, — сказала Розье, — вот папский франк. Он принесет вам счастье.
— Один франк, — сухо и грубо хмыкнул Буффар. — Мне нужно двадцать пять процентов.
— Что! Двадцать пять процентов? Да ведь это будет восемьдесят два франка пятьдесят сантимов.
— Да.
Розье отсчитала ему деньги. Ее пальцы тряслись.
Вот кто неплохо обеспечен, подумала она, скрежеща зубами.
— Это не все. Еще госпожа баронесса должна мне за прорисовку герба, за составление, переписывание и регистрацию верительных документов. Сущая безделица! Пятьсот франков!
— Пятьсот франков, — рассвирепела Розье, — и вы думаете, что у меня они есть и я их вам сейчас дам! Да вы просто… — Она чуть не сказала «вор».
— Простите, мадам, но вы сами заказали мне эту работу, и будьте любезны вы же мне ее и оплатить.
Буффар положил грамоту в карман редингота и добавил:
— Я мог бы привлечь вас к суду и опубликовать вашу переписку… ту, где вы сознаетесь, что были: «…трактирщицей в “Императорских доспехах”».
Последние слова он произнес с неподражаемым высокомерием.
— Мсье, — смиренно сказала Розье, — не приведи Бог, они вас услышат! Молчите! Вот вам пятьсот франков.
Буффар ушел, вернув Розье ее грамоты о знатности рода, хорошенько и надлежаще заверенные.
— До встречи, госпожа баронесса, — бросил он уже с лестницы очень надменно.
В эту минуту удовлетворенное тщеславие пролило елей на рану, нанесенную скупости Розье.
Следующая сцена произошла спустя два дня в будуаре Розье.
— Матушка, да вы же видите, что она плачет, — говорила Маргерита матери, стоявшей и то пренебрежительно рассматривавшей свой перстень, то тщательно разглаживавшей оборки на платье из тафты цвета палого листа.
Маргерита прибавила:
— Не надо бы вам так разглядывать перстень и платье, а лучше бы поменьше наказывать бедную Сиску, ведь она так вас любит.
Та горько плакала в уголке, закрыв лицо необычным белым фартуком с голубыми оборками, — это были лазурь и серебро гербов свежеиспеченной баронессы. Ее светло-голубое платье, на обшлагах и подоле обшитое широкими серебряными полосами, застегивалось на громоздкие серебряные пуговицы в форме гербовых пастей. Слегка ошарашенная Маргерита увидела на корсаже еще и манишку, нашитую из дополнительных кусков материи и изображавшую гербовый щит, с вышитым красными, серебряными и лазурными нитками дворянским экю владетельной семьи ван Штеенландт. Это была прихоть Розье. Толстые, мужицкие ручищи Сиски, и без того красные, казались еще багровей и крупнее, высовываясь из-под тесных обшлагов ее геральдического платья с квадратным вырезом на груди, выставляющим на всеобщее обозрение ее тощее горло, а кое-где и желто-бледное тело, и квадратный и мускулистый рельеф ее мощных плеч.
— Нет, мадам, — вдруг затараторила она, — я не хочу так одеваться, я стыжусь. Меня примут за уличную девку. У меня вид полоумной. За мной мальчишки побегут и камни в меня швырять станут. Я уж лучше спрячусь в угольную шахту и не выйду оттуда. Уж не знаю, может, у высокородных это так принято — перед всем светом эдак вырядиться, в голубое, белое и красное, пестро, как на открытке. Только я-то не высокородная. Отец мой землю копал, мать была чернорабочая, и никогда они ни перед кем не выделывались. И я хочу так. Они устыдились бы — да упокоит Бог их душу, — если б увидели меня в таком наряде. Мадам Маргерита, мадемуазель Гритье, — ласково прибавила она, — умолите госпожу баронессу, раз уж она таковой стала, оставить мне платье из мериноса на каждый день, а по воскресеньям — из ситца. А вот фартук я бы носила с радостью, только совсем белый и без вышивки, так оно чистоплотнее, и если мадам угодно заплатить за стирку… тогда…
— Что ж, мадемуазель Сиска, — жестко произнесла Розье.
— Я не мадемуазель, а мадам, — перебила несчастная рабыня, почувствовав себя оскорбленной.
— Если служанке говорить «мадам», как же тогда обращаться ко мне? — спросила Розье.
— Госпожа баронесса. Как все-таки смешно вам такое говорить-то, а!
— Вон отсюда! — воскликнула Розье, выталкивая ее за плечи.
— О да, пусть я уйду, — отозвалась Сиска, в свою очередь награждая ее немилосердной затрещиной, — да, лучше уж я уйду сейчас, чем завтра, и лучше немедля, чем после. Только прежде я хочу сказать все, что думаю. Уж не знаю, что за оса гордыни укусила вас, но вы становитесь смешны и невыносимы…
— Сиска… — сказала Маргерита, пытаясь остановить ее.
— Нет уж, дайте я скажу, — отмахнулась Сиска, не на шутку разозлившись, — дайте я скажу, дорогая мадемуазель, я недолго буду говорить тут. Уже шесть недель как у меня тяжело на сердце. Мадам издевается надо мной как злобная псица; я получаю одни только выволочки и ни разу — благодарности. Когда она завидовала вам и вашему счастью, мадам, я ей прощала все ее гневливости. Теперь дело другое, у нее с характером уж не знаю что случилось, гадость какая-то, какой в ней по жизни-то вовсе и нету. Мне каждую ночь снится громадный кот ростом с человека, и все рыщет вокруг дома. Сдается мне, что если так оно пойдет, то случится беда; поверьте мне, Гритье, я вас люблю, я хотела бы всегда быть подле вас, чтобы защищать вас, но больше я не могу оставаться здесь. Нет, нет, не удерживайте меня, мне надо уйти. Мадам, — добавила она уже Розье, — пусть Бог вас не наказывает, об одном только Его и прошу, но позвольте мне уйти, мадемуазель Гритье, позвольте мне уйти. Говорю вам, что не хочу большие быть здесь. Тут дьявол поселился, по ночам он свистит в каминных трубах, и я слышу, как он ухмыляется, когда налетает ветер. Признаюсь вам, мне страшно спать у себя стало. Без того, чтоб запереть дверь спальни на два оборота и положить в постель большой ножик, я уж и не засыпаю. Говорю вам, я хочу уйти. Беда бродит вокруг дома. Чьи грядут слезы? Чьи страдания? Чья погибель? Не могу сказать, только боюсь и хочу уйти!
Сиска вышла. Маргерита поспешила за ней.
Вдвоем они поднялись в спальню верной рабыни. Там Сиска разделась, разорвав на кусочки свое украшенное гербом одеяние. Дрожа от радости, она снова облачилась в старое черное платье, напялила белый чепец, обула грубые башмаки. Потом, собрав все, что было под рукой из одежды, уложила по порядку в большой продолговатый короб, выкрашенный в зеленый цвет.
— Оставайся с нами, — говорила Маргерита, — оставайся с нами. Я очень тебя люблю. Да сама ведь знаешь…
— Да! И я тоже, мадемуазель, то есть хочу сказать — мадам.
— Ну вот же, вот и оставайся тогда. Я знаю тебя и люблю. Останься со мной, если не хочешь быть с мамой, что так зла к тебе, я это должна признать, но ведь она стара и нуждается в заботе.
— Нет, мадемуазель, нет; мне тут страшно.
— Тебе за себя страшно, Сиска?
— Нет, Гритье, нет. За вас, — добавила она вполголоса, — я боюсь за вас.
— Ну что ж, тогда точно тебе надо остаться со мной, чтобы защищать меня. Маме я пришлю другую служанку. Ты оденешь меня, причешешь меня.
— Я такая неуклюжая.
— Научишься и будешь ловчее, и к тому же, — добавила Маргерита со смехом, обнимая ее, — будешь охранять меня от громадного кота. Только услышишь что-нибудь, сразу схватишь свой ножик, и никто шелохнуться не посмеет.
— Ах, мадемуазель, мадам, не может быть, неужели я смогу всегда быть подле вас, всегда! Как бы вы были обихожены! А Жанетта, она не будет ревновать?
— Для этого она слишком уж зла на мою матушку, — ответила Маргерита.
— А кого вы наймете в услужение мадам? — спросила Сиска.
— Пока что сама обойдусь, пока найдется кто-нибудь, кто ее устроит.
— А! Ладно, — согласилась Сиска, она уже тревожилась о том, что Розье будет предоставлена сама себе.
Тем временем старуха, уединившись в своих апартаментах, предавшись пряным радостям тщеславия, тщательно разглаживала оборки на платье из тафты цвета палого листа и горделиво рассматривала толстый перстень с золотым гербом.
В эту ночь ей приснилось, будто она проезжает по Дворцовой площади Брюсселя в карете, запряженной четверкой лошадей, с берейтором впереди, в ясный солнечный денек, когда там шел большой военный парад. Приветственно били барабаны, полковые оркестры играли «Брабантскую песнь», трезвонили колокола, иногда грохотала пушка! Сам король обнажил голову, а солдаты, приветствуя ее, взяли в ружье.
Поль, ставший нищим, грязным, босым, с длинной бородой, опиравшийся на толстую палку и стоявший в первых рядах толпы, протягивал ей засаленную шапчонку. Она бросила в нее грошик и, гордая, уехала на своей четверне быстрым галопом.
«Наконец-то я раздавила его!» — думалось ей.
Чванство Розье быстро стало невыносимым. Сиска целыми днями плакала, кухарка запросила больше жалованья и сбежала, когда госпожа баронесса в ответ не повела и кончиком носа; служанка, любившая Маргериту, ничуть не роптала, но, будучи по натуре жизнелюбивой и прямодушной, не могла удержаться, чтобы не посмеиваться в отсутствие молодой хозяйки над свежеиспеченной благородной госпожой.
Розье не обращала на это внимания. Она заобожала себя, наслаждалась собою, точно каким-нибудь деликатесом, все не могла насмотреться на геральдическую тарабарщину своих дворянских грамот и подумывала заказать себе баронскую корону с пятью жемчужинами, чтобы надевать ее в своей комнате, при закрытых дверях, когда останется совсем одна, по вечерам, и подолгу смотреть на себя в зеркало.
Соседи, крестьяне рассказывали, что видели ее в коляске в обществе видных господ и красивых дам, где она, небрежно откинувшись на сиденья, много жестикулировала и вертела головою, а по бокам или перед каретою трусили породистые псы.
Это действительно так и было и до того воодушевляло бывшую трактирщицу, что для нее не стало в мире ничего важнее Знатности, людей хорошего тона, гербов, геральдики, породистых собак и прогулок в коляске. Она безмерно заботилась о своей плоти. Разве тесто, из которого она слеплена, не замесили еще до потопа? Ее забота о собственной персоне была тщательной, ежеминутной и забавной. Ее руки очень похорошели всего за две недели. Она белилась, румянилась, натиралась всевозможными мазями, пудрами, смесями и выглядела как после отвратительной процедуры омоложения.
Служанка полагала, что ей вздумалось снова выйти замуж. Но дело было не в этом.
Розье до сих пор презирала Поля. Она презирала его все больше и все высокомернее. Иногда она думала: заплатит мне за все этот босяк, этот буржуа!
При этом она вовсе не утратила любви к дочери, ее единственной и неподдельной любви. Маргерита была так же знатна, как и она сама, это была ее кровь.
Однажды она вошла в спальню к «этой деревенщине» Полю, когда тот был еще не одет, только чтобы взглянуть, так ли тонко сложены его ноги, как и у нее.
Однажды он сказал Маргерите:
— Вот ведь я — и терпеливый человек, и мягкий!.. Но и я на пределе. Руки чешутся. Чувствую, что еще одно слово, и…
— Мне нравится, что ты терпеливый, — отвечала Маргерита. — Ну, раз уж у тебя руки чешутся и тебе надо кому-нибудь вмазать…
Поль отвесил ей несколько пощечин. Она не осталась в долгу, ответив ему тем же. Тут он сразу успокоился.
Тогда Маргерита, поцеловав ему руку как нежная его рабыня, сказала:
— Рад ли ты, любезный мой повелитель, что избил маму в моем лице?
Подобные сцены повторялись нередко.
Милосердием, нежностью, любовью своей Маргерита много раз мешала Полю совершить против ее матери какую-нибудь выходку, которая вынудила бы ту съехать с виллы, снова впасть в опустошение и одиночество.
На следующий день Поль сказал Маргарите:
— Мне нужен свежий воздух, я тут уже давно задыхаюсь, да и ты тоже; давай устроим себе передышку на три недели и оставим тещу тут с ее благородным обществом.
— Раз воздух нужен тебе и задыхаешься здесь ты — давай и поедем туда, куда захочешь ты, — ответила Маргерита. — Итак, куда мы едем?
— В Остенде, к морю.
— К морю! — обрадовалась Маргерита, захлопав в ладоши, как ребенок.
— Да, к морю, подышать соленым воздухом… И не слышать оскорблений с утра до вечера.
Маргерита посвятила в план поездки Розье, и та, выражаясь высоким штилем, «выразила живейшее сожаление, что не сможет сопровождать мадам свою дочь и мсье зятя на воды, поскольку приглашена отобедать у господина графа де С., господина герцога де З., господина барона де А. Кавалер Д., весьма богатый, хотя и очень захудалого рода, тем не менее желал бы, чтобы она оказала ему честь провести несколько дней в его деревне. Несмотря на все сожаления о том, что она не может разделить с мадам своей дочерью забавы и удовольствия курортных мест, она вынуждена отпустить ее одну с мужем, чьего приятного общества ей, без сомнения, будет предостаточно. Она искренне пожелала, чтобы они вернулись в замок в добром здравии. Она просит только об одном — чтобы мадам дочь соизволили на время своего отсутствия приказать передать ей все ключи от дома и дать прислуге все необходимые распоряжения, дабы ее саму обслуживали как подобает обслуживать даму высокого рода и прекрасного воспитания».
Поль спокойно вынес эту картечь банальных фраз. Ответил он так:
— Госпожа баронесса может быть уверена в неукоснительном выполнении ее приказаний. Я буду иметь честь просить госпожу мою супругу передать ключи госпоже баронессе ее матери, которую я имею честь заверить в живейших выражениях в моем наивысшем и почтительнейшем уважении.
Произнеся эту фразу, Поль склонился в земном поклоне и приготовился ретироваться.
Маргерита перед уходом хотела было кинуться на шею к Розье. Но та, свеженакрашенная, оттолкнула ее и лишь протянула руку для поцелуя.
Маргерита сразу поняла, поцеловала ей руку и больше не настаивала. Поль ретировался задом, продолжая церемонно раскланиваться.
Розье не посмела разозлиться, боясь показать, что поняла насмешку своего самого лютого врага.
Маргерита вышла. Следом Поль. В прихожей он сразу крепко обнял Маргериту и по-простонародному поцеловал ее. На следующее утро в пять часов они уехали и к ночи были уже в Остенде.
Когда они прибыли, часы на церкви братьев-капуцинов пробили восемь раз. Стояла духота. Последние лучи угасали в темном, как чернила, небе. Ни проблеска света, все замерло, ни ветерка — одно только глухое ворчание моря, исходившее из его бездн, волнуемых электрическими разрядами близкой грозы. Они прошли по подъемному мосту над пропастью и вскоре дошли до запруды. Море расстилалось перед ними, светящееся и ревущее.
— Поль! — позвала Маргерита. — Поль! А что там за огни?
Она прижалась к нему.
— Ты боишься? — спросил он.
— Нет. Ты не повез бы меня туда, где опасно. К тому же вся эта публика, что стоит, опираясь на парапет, кажется всем довольной. И я тоже хочу быть всем довольной. Я пойду за тобой всюду.
— Присядем на скамейку?
— Да.
— Дождь пошел, и капли крупные.
— А они теплые, эти капли, мне нравится такой дождь.
Они присели. Прижавшись друг к другу, Поль и Маргерита обменивались тайными поцелуями под мимолетными, но обильными и красноватыми испарениями, ниспадавшими с черных небес. Когда их влажные руки соединялись, по ним пробегал электрический разряд, и они пожимали их друг другу в тихой истоме, таящей внутри столько страсти, и глухо и серьезно шептались о чем-то.
Морская волна тоже что-то рассказывала, как будто умела говорить, когда грозовой шторм, точно любовник, ласкал ее приливами своей любви. Море все точно пылало. Оттуда, где заканчивались волнорезы и молы, и до самого далекого горизонта это была не простая подсветка. В каждом гребне волны светился свой блуждающий огонек, и все они то исчезали и гасли, то перебегали в другие гребни других волн от непрестанного движения вод. Глухой гром, неторопливый, звучный, ласкающий, наводил на мысли о тысячеруком великане, обольщающем море и ревом возвещающем о своей великой любви к нему.
Огромные волны, вздымавшиеся над волнорезами, над высокой плотиной, сперва вспыхивая, потом медленно опадая и растворяясь в водном потоке, казалось, рычали от наслаждения. Небо совсем почернело, а воды усеяли просветленные блики. Над волнорезами словно пролетали огненные змеи. Гиппогрифы, химеры, сирены взвивались над молами и, казалось, вот-вот взберутся на них. Поль и Маргерита чувствовали, как передается им жар, кипевший в лоне волн. Каждый миг порождал новое страшилище, нетворимую светящуюся форму, возвышавшуюся над потоками вод. А то чудовища сбивались в стаи и шли на приступ мола, разверзнув пасти, с огненной гривой, гонимые ветром, дувшим с такой силой, что над молом несся вихрь песка с дюн Вест-Порта. Потом восходили просветленные бездны, они мягко клубились вглубь и взывали к влюбленной паре. Поль с Маргеритой, не отрывая глаз от грациозных линий накатывающих волн, их сладострастных изгибов, огненно горевших лож любви, возникавших меж валов, казалось, вот-вот откликнутся на эти головокружительные призывы. Им хотелось погрузиться в море и раствориться в нем, качаясь на движущемся ложе из водных потоков.
Задул жаркий ветер, дождь пошел чаще, крупней, торопливей, небо озарилось молниями, яростно рвавшими тяжелую завесу туч. Поль и Маргерита все еще были погружены в свою любовь и в созерцание бескрайнего неба и возмущенных морских вод.
— Поль, Поль, — проговорила глухо Маргерита, — что же будет, если я тебя потеряю! Уйдем, нехорошо так смотреть на воду, когда в душе печаль.
Буря усиливалась, полило как из ведра. В отель они пришли задумчивые и до нитки промокшие.
Вскоре кухарке пришлось отлучиться из Уккле — ей прислали анонимное письмо:
«Ваша мать тяжело больна, — сообщалось в нем. — Она хочет повидать вас. Как можно скорее отправляйтесь в Ревэн, если хотите увидеть ее в последний раз».
У девушки не имелось ни сбережений, ни разрешения на отлучку. Испрашивать и то и другое она явилась к госпоже баронессе, и та весьма великодушно соизволила согласиться. Когда же речь зашла о деньгах, спросила, сколько та получает жалованья.
— Тридцать франков в месяц.
— Сколько еще до конца месяца?
— Он уже истек.
— Взглянем в ваш гроссбух.
— Вот он, госпожа баронесса.
Розье прочла.
— Да, все правда, — вымолвила она. — Вам теперь же нужны эти тридцать франков?
— Да, мадам, иначе я не смогу поехать.
— А как же ваша матушка?
— У меня там есть еще сестра.
— Да вот, возьмите вы эти тридцать франков. Дайте мне в них расписку, чтобы мне не пришлось выплачивать их самой господину доктору. Если вам придется оставаться там пару недель, я уж постараюсь обойтись тут без вас.
Приехав в Ревэн, кухарка нашла мать совершенно здоровой, а сестра очень удивилась полученной ею записке. Тогда та выкинула все это из головы и целых две недели в радости сердца вкушала утехи свободы.
Еще через несколько дней Сиска и Жанетта, болтая на кухне, живо обсуждали нежданную перемену в характере Розье.
— С тех пор как они уехали в Остенде, она уж как подобрела. И выезжает частенько, и даже Сиску заставляет вместе с собою обедать, да как задушевно, а обслуживать их обеих оставила Жанетте, но и ей посулила, что при случае тоже с собою за стол посадит, прибавив, что нечего одной баронессе над другой заноситься и тогда уж подавать им будет Сиска.
— Ну вот, — простодушно признавалась Жанетте Сиска, — знала же я, что в душе она совсем не зла. Так всегда: поглядишь на людей, уж такие сердитые, а внутри-то у них сердце доброе. Вот и теперь это доброе сердце в ней говорит.
— Может, и так, — соглашалась Жанетта, украшая воскресную шляпку новыми зелеными лентами. — Может, оно и так. — Зеленое было нынче в моде. Она связала ленты двумя узлами, и бант получился величиной с большую тарелку. — Может, оно и так, только не верю я в ту доброту, что снисходит на людей ни с того ни с сего.
— Может, это оттого, что ей больше мсье глаз не мозолит?
— Да нет, Сиска, уверяю тебя, дело в другом.
— В чем же?
— В том, что она уже десять дней выезжает из дому, постоянно пропадает где-то часами и возвращается деловая такая.
— Господи Боже, мой громадный кот!
— Какой еще кот?
— Да уж знаю какой.
Однажды утром Розье принялась истошно звонить в колокольчик, призывая Сиску.
В ужасе взбежав по лестнице, добрая девушка спросила:
— Мадам заболела?
— Ничуть, Сиска, — елейным голоском отвечала Розье, — сама видишь, мне хорошо как никогда. Увы! Боже милостивый! — она вздохнула. — Ты можешь доставить мне очень большое удовольствие, да, — такое большое удовольствие!
— Какое же, мадам? Только скажите, за мной дело не станет.
— Надо бы съездить в Гент, Сиска, и зайти в «Императорские доспехи», разыскать там сундук, в котором лежат гимнастерка и пожарный шлем бедного моего мужа. Он теперь на небесах и простит мне, что я так поздно решила собрать эти драгоценные сувениры. Но мне так тоскливо, Сиска, ох, как мне тошно. Да простит он мне, да-да! Ты ведь знаешь, что это он на Губернаторской улице стрелял по оранжистам, ведомым Бартьеном Бастом. И ведь это он по приказу Ротье произвел знаменитый залп картечью, да так, что на снегу остались только кровавые пятна, и всех егерей на куски разнесло. Мне нужны гимнастерка и тот шлем, какие на нем были в тот великий день. Священная гимнастерка! Шлем чести! Реликвии патриота, Сиска! Поди найди их мне в Генте. Сундук на чердаке в правом углу. Он выкрашен под красное дерево и заперт на висячий замок, вот тебе ключ от него.
Сиска воинственно набычилась.
— Если уж ради патриота, — отвечала она, — так я сей секунд. Но ведь это дорогое путешествие, правда, мадам? — добавило наивное создание, бедное как церковная мышь.
— Дорогое? — переспросила Розье. — Съездить и вернуться в третьем классе, обед, ужин и размещение на две недели — если по полтора франка на каждый день. Это будет двадцать семь франков десять сантимов. Вот они, и не говори мне, что я скупа.
— Я и не говорю, мадам, но только где ж это я сыщу размещение и кормежку за один франк двадцать пять сантимов? Мне нужно сорок франков. Я ведь могу и заболеть, или в поезде со мной что случится. Ненадежные они, паровозы-то эти. Если не придется потратить, так я привезу вам обратно. Но случись какая беда — не оставаться же мне на улице, сев на задницу, точно нищенка, и чтоб нечем было уплатить тому, кто меня подберет и проводит в трактир. Если дилижанс не так уж дорого обойдется, так я бы уж лучше в дилижансе. Говорю вам, мне надо сорок франков.
— Возьми же, пиявица, вот тебе сорок франков. Ты уж чего не придумаешь, только чтоб с меня три шкуры спустить.
— И не поеду я, раз вы пиявицей меня называете. Никакой мне радости нету трястись по этой железной дороге и во всяких механериях, которые дьявол водит. И нечего смеяться, уж я-то как никто знаю, что их тащит сам дьявол. Того гляди, попятится назад, тут-то машины и расплющит одну об другую, точно фиги, а с ними и пассажиров. Да ладно, я прочту перед отправкой молитву, тогда, может, дьявол меня и пятясь не раздавит.
— Да не волнуйся ты, Сиска. Ты — хозяйка крупной суммы денег. Деньга-то редка, а жизнь коротка.
— Уж это и я хорошо знаю, раз сам Папа Римский нуждается в деньгах и просит меня, чтобы я давала их господину кюре.
— Ты, Сиска, в рай попадешь.
— Постараюсь это заслужить, мадам.
— Дадут тебе рисовой каши и серебряные половники, чтобы черпать.
— Чего дадут, тем и буду сыта и довольна, уверяю вас.
На следующий день Сиска отправилась в Гент. В дороге она думала: «Удивительная штука, ведь муж госпожи в Генте считался оранжистом, а теперь вот она говорит, будто он был патриот и пожарник. Нет, не стану-ка я слушать злые языки; какой же он недобрый, этот мир».
Едва за Сиской закрылись ворота, как Розье призвала к себе в комнату Жанетту.
— У нас завелся вор, — строго сказала она ей.
— Вор? — спросила Жанетта.
— Да, вор или воровка.
— Уж не меня ли вы имеете в виду?
— Может, и вы, а то другой кто.
— Я никогда ни у кого ничего не взяла.
— Любая служанка…
— Вот уж нет.
— Вы еще скажите, что я солгала.
— Да, вы солгали! — возразила Жанетта, тут же получив от Розье такую затрещину, что опрокинулась навзничь.
Поднялась она разъяренная.
— Не будь вы старухой, — сказала она, — я бы вас сейчас на месте придушила. Как! Воровка? Что я украла? Что и где я у вас украла?
— В этой куче.
И Розье открыла потрясенной Жанетте фантастическое зрелище: разбросанную по столику для рукоделия груду банкнот и золотых и серебряных монет. Она пересчитала банкноты.
— У меня украли сто франков, — сказала она.
— Мадам, — отвечала Жанетта, — вы со вчерашнего дня никуда не выходили из своей комнаты, так что я не могла ничего взять у вас. Обычно вы не выставляете напоказ банкноты, золото и серебро, раскладывая на столах. Эти банкноты, эти золотые и серебряные монеты были положены тут нарочно, чтобы вы могли сыграть со мной злую шутку. Хотите выгнать меня из дому, так на что лучше. Давайте мне расчет.
— Вот он, расчет ваш.
Жанетта вышла из комнаты.
Розье вышла следом, дабы удостовериться, что в ее чемодане нет ничего украденного.
Мимо ворот как раз проходил молодой крестьянин, и служанка махнула ему раздраженным и дружеским жестом, чтобы он помог ей донести дорожную сумку до кассы омнибуса на Брюссель.
Слушая, как скрипят крюки на запиравшихся воротах, Розье радостно потирала руки.
Вскоре она ушла, а вернулась уже с жестянщиком, которого провела в спальню Поля и Маргериты.
— Я потеряла ключ от шкатулки с драгоценностями. Отоприте мне ее, прошу вас, — сказала она.
— Рад стараться, госпожа баронесса.
— Выньте оттуда замок и приготовьте такой же ключ, как я потеряла.
— Было бы надежней слегка изменить форму ключа.
— Этого не нужно.
— Когда вам нужен ключ?
— Сегодня же вечером, я хорошо вам заплачу.
— Заранее благодарствую, — отвечал жестянщик, любивший точность.
Пока шел разговор, Розье, взволнованная до предела, не осмеливалась взглянуть ему в глаза. Потом впервые сама заперла входные ворота на два оборота, как и все внутренние двери тоже, задернула все шторы и вошла в спальню Маргериты с потайным светильником в руке, точно вор, озираясь вокруг, не идет ли кто следом за ней. Она затворилась изнутри, полная страха, и проверила, нет ли кого под кроватью и в шкафах, после чего наконец подошла к шкатулке.
Высохшие цветы и орешки, розы, васильки, ветки с плетня, завязанные узлами банты — она была полна всевозможных нежных и сладостных сувениров. Дрожащими руками Розье рылась в этой поэме прошлых дней. Она увидела там и тот браслет, что Поль подарил Маргерите накануне их свадьбы. В него были вкраплены два золотых медальона с их портретами.
Маргерита очень дорожила этим браслетом. Розье это знала, она схватила его. Он жег ей руки. Она в смущении выбросила его из шкатулки, долго смотрела на него, прежде чем подобрать и поспешно засунуть в карман. Закрывая шкатулку с таким трудом, какого не испытывала еще никогда, она присела на корточки и дрожала как осиновый лист; совсем помертвевшая, она поспешила укрыться в своей комнате.
Там ее преследовали ужасные видения, и ночью она не сомкнула глаз.
На следующее утро она вводила в домашнюю столовую графиню Амели. Прибыло подкрепление, и потому к ней вернулась уверенность в себе.
— Мы одни, и у себя дома, мадам, — говорила она. — Голубки в Остенде. Я уж рассказала вам, какую сказку сочинила для Сиски. Когда эта простодушная овца ничего не отыщет у меня на чердаке, она, помяните мое слово, пойдет рыскать по всем городским старьевщикам, в полной уверенности, что не проявила достаточно усердия и упорства. Пусть-ка побудет в Генте столько, сколько понадобится нам с вами.
И Розье взяла в руки браслет.
— Вам нужен букет, — промолвила графиня.
— Посмотрим там, наверху, пойдемте туда.
Розье поднялась наверх, показав дорогу графине, а та выбрала в шкатулке букетик увядших маргариток. Стебельки были стянуты золотым ободком, к нему на тоненьких цепочках были подвешены две фигурки, тоже золотые, изображавшие череп и овчарку.
— Вот первый букет, подаренный им ей, и первый, полученный ею от мужчины, — сказала Розье.
— Возьмите это, — сказала графиня, вынимая из сумочки записку, написанную на очень плотной бумаге. — Прочтите и сохраните ее, — добавила она, передавая записку Розье.
Розье прочла:
«Дорогая Амели,
Что за важность для тебя пучок засохших цветов? Горстка пыли, чуть-чуть травы — разве от подобных растительных сувениров остается что-нибудь еще?
Так вот же трава, пыль и мой портрет, раз уж ты оказала мне честь попросить все это у меня.
Жди меня вечером.
Поль».
— Он написал это и подписался в те времена, когда любил вас? — поинтересовалась старуха.
— Да.
— Не поставив даты?
— Он никогда не ставил дат на своих письмах.
— Ну, тогда… — вымолвила Розье с таким зловещим видом, точно давала какому-нибудь бандиту позволение растерзать трепещущее сердце своей дочери прямо у нее на глазах, — что ж, он у меня в руках! Она навсегда пребудет со мною, а его любить уже не сможет, потому что начнет презирать его как низкую тварь. А этот букет, о котором он так уничижительно отзывается, уж не от любящей ли какой женщины он у него…
— О нет, мадам, это от какой-нибудь девицы, в ту минуту расположенной к сантиментам и готовой в деревне согласиться на предложение первого встречного. Как Поль сохранил эти цветы? Я ничего не знаю об этом. Но в один прекрасный день они возбудили мою ревность, когда я увидела их у него в ящиках шкафа. Вы понимаете меня. С помощью портрета и букета мы возьмем свое, и есть еще это старое письмецо, на котором не проставлена дата, зато бумага сохранила всю свою свежесть.
— Как я счастлива! — дрогнувшим голосом сказала Розье.
— Новое жилье готово и ждет вас, — прибавила графиня. — Оно будет превосходным — изысканным, удобным.
— И очень дорогим! Я уточнила…
— Ваша сумма далеко превысила ожидаемую. Но пусть это вас не беспокоит.
— Вы заплатите? — едва переведя дух, спросила Розье.
— Ну конечно, заплачу! — ответила графиня, пренебрежительно поводя плечами.
Розье ничуть не казалась обиженной таким аристократическим и надменным великодушием, отводившим ей недостойную роль проплаченной добровольной склочницы, которую выкинут за дверь, едва только перестанут в ней нуждаться.
— На чье имя вы сняли дом? — смиренно поинтересовалась она.
— На имя одного из моих приятелей, барона де Р… Оттуда вас не выгонят. Вот ключи. Когда наши голубки вернутся из Остенде, вам предстоит остаться наедине с Маргеритой. Будьте наготове. Я натравлю на доктора кучу больных, да так, что ему не отвертеться с той минуты, как приедет сюда. Всю неделю будет занят день и ночь. А в это время…
— Знаю, что мне делать, — отвечала Розье, удивляясь тому, что как раз когда все самые дорогие из ее желаний близились к осуществлению, у нее вдруг потяжелело на сердце и душа ушла в пятки.
В конце недели молодые вернулись. Розье, предупрежденная об их приезде, ждала их, прильнув к окну столовой. Она поглаживала лежавшие в кармашке письмо, браслет и букет маргариток.
Едва они переступили порог, как явился лакей уведомить доктора, что госпожа де В.Б. тяжело и, быть может, смертельно больна и требует его немедленного присутствия.
Он покинул Маргериту, нежно обняв ее и поцеловав ее лоб, глаза, загоревшие щечки и прелестные губы, еще хранившие свежесть морского ветра.
Маргерита прошла в столовую.
В самой глубине сердца Розье кто-то крикнул: «Оставь ее в покое теперь! Подожди. Не бей сейчас. Имей же сострадание к чистой радости, что сияет на ее нежном лице». Нет, возразила язвительная ревность.
— О! О! — засуетилась она, еще даже не дав Маргерите присесть. — Вы там неплохо развлекались, мадам дочь моя?
— О! Да, мама! Но какая же я вам мадам? Лучше дайте я обниму вас. Ведь не преступление же это — съездить в Остенде и вернуться обратно?
— Надеюсь, он был к вам добр?
— Да.
— И очарователен, и предупредителен, и влюблен?
— Да.
— И говорил, что вас обожает, что любит больше всего на свете, что не сможет жить без вас?
— Этого он не говорил, но так оно и есть, — глядя матери в лицо, отвечала Маргерита, и у нее вдруг сильно забилось сердце.
Розье вынула из кармана письмо, браслет и букет и передала все это Маргерите.
Пока лицо ее дочери с каждой прочитанной фразой этого страшного письма переходило от живой бледности волнения к мертвенной бледности трупа, Розье, крутясь вокруг нее, точно старая волчица вокруг овцы, гнусно ухмылялась:
— Что, это тоже его обожание; и любовь, что превыше всего; и он жить не может без вас, а? Читайте-читайте, и еще разок прочтите, поверните это письмо, рассмотрите его хорошенько. Не станете же вы отрицать, что это его почерк. Это мне прислала сама графиня, возмущенная столь беспримерной низостью. Ну-с, что вы скажете теперь?
Маргерита не отвечала.
— Не правда ли, этот доктор лицемер, негодяй, и я была права, что ненавидела его?
Маргерита совсем сникла.
— Хотите, уедем отсюда?
Дрожащими пальцами Маргерита раздавила букет, бросила на пол, придавила ногой и плюнула на оставшуюся пыль, потом схватила Розье за руку и с силой потащила из комнаты вон.
Розье подобрала ободок, овчарку и череп. Потом пошла забрать все свои деньги и надеть шляпку. Следом за дочерью она вышла с виллы и направилась к дороге. А Маргерита по-прежнему не отвечала ни на один из многочисленных вопросов, которыми осыпала ее мать.
Было четыре часа пополудни.
Обе сели в коляску на остановке омнибусов.
— Отвезите нас на улицу Марникс, к господину де Р., — сказала кучеру Розье.
Пока ехали в коляске, Розье двадцать раз задала Маргерите один и тот же вопрос:
— Что значит эмблема этой овчарки и этого черепа?
Маргерита не отвечала.
— Ты на меня рассердилась? — снова спросила мать.
Ни слова в ответ.
Коляска остановилась на улице Марникс. Лакей отворил ворота, не дожидаясь, пока в дверь позвонят.
Маргерита, по-прежнему безмолвная, сразу прошла в сад присесть на скамейку из тростника, стоявшую у стены дома. Это был, собственно говоря, даже не сад, а палисадник с живой изгородью из цветов и густой зелени. В уголке стояла сельская беседка. За стенами виднелся прелестный готический шпиль колоколенки, совсем белый. В каштановой роще большого сада, в который выходил под прямым углом палисадник, заливались птицы. Жаворонки чирикали в клетках, подвешенных к стенам ближних домиков, и радостно раздували грудки навстречу согревавшему их солнцу. Меланхоличный бой часов на маленькой колоколенке уплывал в синее небо, где порхали ласточки. На цветах прядали крылышками несколько бабочек.
— Хорошо вам здесь будет? — спросила Розье.
Маргерита подняла на нее измученный взгляд и вышла из сада, чтобы зайти в дом.
— Что вы так на меня смотрите? Почему не отвечаете? Хотите пойти в свою комнату?
Розье больше не осмеливалась обращаться к дочери на «ты». Она хотела было вместе с Маргеритой войти в комнату, обставленную для нее с великолепным вкусом, однако та вытолкнула ее из спальни за плечи.
«Эти минуты гнева придется пережить», — подумала старуха, встревоженная и растерянная.
Совесть, разбухавшая в ее сердце, говорила ей: такое обращение заслужено было тобою.
Она приказала служанке принести в спальню Маргериты пивного супа, чтобы та поскорее заснула.
Безмолвная жертва дала обслужить себя и служанке сказала не больше слов, чем матери.
Но когда та, казалось, собиралась пробыть в спальне больше чем следовало, она встала перед нею, пристально уставившись на нее своими большими глазами. Служанка, ужаснувшись, поспешно вышла из спальни и побежала докладывать обо всем Розье. А та все старалась уговорить саму себя, что очень довольна и, сгорая со стыда, закуталась в простыни. Ей казалось, что она слышит тихие голоса, все твердившие ей: только что ты совершила злодейство.
— Хе! Хе-хе! — ухмылялась она во все горло, чтобы убедиться, что не боится. — Злодейство? Расстроить любовную интрижку — злодейство? Хе-хе! — Тревожась, что не сможет уснуть, старуха приказала и себе принести пивной суп. Опустошив миску до дна, она залегла в постель и, полуохмелевшая, забылась сном.
Наступил вечер.
Около десяти часов Розье разбудил странный звук: кто-то открывал дверь на улицу. «Воры», — подумалось ей. Задыхаясь от ужаса, она прислушалась. Сердце билось так часто, что, казалось, грудь сейчас лопнет. Она позвала:
— Жозефина, Жозефина!
Пришла служанка.
— Слышала ты этот звук? — спросила Розье.
— Да, — кивнула девушка.
— Быстро запри дверь моей спальни, это воры. Запирай быстрее!
— Это не воры, а молодая госпожа. Она вышла погулять в саду.
— Дверь открывали не в сад, а в дом.
Розье поспешно оделась. В ее мозгу бродили смутные и мрачные мысли. Они росли с каждой минутой. Она сунула руку в карман, где лежал золотой ободок с фигурками, окольцовываший букет, и сразу же отдернула, точно укушенная. Но чем больше овладевали ею черные мысли, тем быстрей возвращалась и храбрость. Схватив лампу, спустившись, рывком распахнув дверь в сад, она закричала:
— Маргерита, Маргерита!
Никто не ответил.
Розье прошла по всему саду, от ветра погасла лампа.
Она отворила входную дверь. Задвижки были не заперты.
— Маргерита, Маргерита! Дочь моя! Она ушла из дому! — вскрикнула Розье, взбегая на второй этаж, чтобы в этом удостовериться.
Она увидела раскрытые двери спальни Маргериты, сливавшиеся с уже сгустившейся тьмой; и все-таки во мраке Розье ощупала постель. Постель была пуста.
— Моя дочь ушла! Ушла! Я убила свою дочь!
Она взвыла и рванулась к дверям. Служанка набросила шаль ей на голые старые плечи. Розье была в рубашке и нижней юбке. Едва держа ее, служанка надела ей башмаки, умоляя остаться в доме, говоря, что «мадам Маргерита наверняка уже в замке, у своего мужа, и нечего об этом беспокоиться».
Служанка утаивала истинную причину — ей просто нестерпимо хотелось снова отправиться спать.
Розье вышла одна. Ей чудилось, что, идя куда глаза глядят и ища тень дочери, она на каждом тротуаре, каждой улочке слышит, да-да, явственно слышит торопливые шаги и шелест шелкового платья.
Вдруг одна мысль совсем поразила ее, точно пронзив раскаленным железом мозг: вода, вскрикнула она, вода!
«Куда в Брюсселе идут топиться?» — подумалось ей.
— К каналу — вот куда идут в Брюсселе те, кто решил утопиться, — отвечал глухой голос, звучавший в ней и, казалось, доносившийся до нее из всех углов.
К каналу? Она как безумная пустилась бежать: все думала, каким путем покороче, не находила его и пробежала по всем бульварам до самой Зеленой Аллеи.
Она добежала почти до конца. Тут ее старые ноги подкосились. Она попыталась бежать дальше, смогла лишь ползти и поползла. Ей показалось, что вдоль парапета медленно бродит какая-то женская фигура.
— Маргерита! — прошептала она, не в силах крикнуть.
Розье хрипела, но в ней откуда-то нашлись силы ползти дальше. Она даже встала. У моста она едва не рухнула, поднялась, снова упала и поползла на коленях. Женщина взошла на мост.
— Маргерита! — хотела крикнуть Розье. Сил не было. Ее голос прозвучал едва слышно и глухо, точно в кошмарном сне.
Женщина перешла мост. Розье привстала, ухватившись за перила всей силой запястий.
Она увидела бледное, гордое, решительное лицо.
— Маргерита! — снова хотела она крикнуть.
Да, это была она, ее дочь.
Маргерита остановилась внизу откоса, у самой воды. Розье поползла на коленях, стремясь схватить край ее платья и стараясь, чтобы та ее не заметила.
Чувство, что, едва увидев ее, Маргерита может кинуться в воды канала, придавало ей сил, хитрости, храбрости. Она подползала к дочери как слизень, как змея.
Маргерита пристально, с сильным чувством смотрела то в небо, то на воду. Она не складывала руки для молитвы, как делают те, кто решил умереть. Ее лицо, не одухотворенное никаким нежным чувством, казалось белей полотна в лунном свете. Она думала об этом постылом мужчине, так подло унизившем ее чистую молодость, ее прекрасную любовь. Это казалось ей тяжкой обидой, ее лицо выражало муку. Она пришла умереть, ибо так ей было суждено. И вот, гордая, приняв холодный вид, будто индуистская вдова, восходящая на костер вместе с телом умершего мужа, она готова была заживо сойти в ледяную могилу своей любви.
Вода черна, луна светла. Над лугами плыл голубоватый туман. Розье все еще подползала. Вдруг у нее вырвался радостный вопль. Она сумела тигриной хваткой вцепиться в платье дочери и резко потянула к себе, надорвав ткань.
— Ты куда, — прохрипела она, вцепившись в Маргериту и повалив ее, чтобы та не смогла сбежать. — Ты куда?
Маргерита, отбиваясь, ударила Розье, но та ничуть не ослабила хватку.
— Ты куда это? В воду? Слушай: все вранье! Он не обманывал тебя! Это старое письмо. И букет старый. Все подстроила я, я, чтобы ты осталась со мной, Гритье, с твоей матерью, которая слишком любит тебя! Гритье, нужно вернуться к нему. Это наименьшее, чем я могу поступиться. Не надо в воду! Не надо в канал! Не умирай! Послушайся и скажи хоть слово, дитя мое, дочь моя!
Маргерита отпихивалась от нее. У нее начались судороги, ее силы удвоились, но Розье не отпускала. Она выкрикнула, вопреки себе смогла наконец выкрикнуть ненавистное имя, еще никогда не слетавшее с ее губ:
— Поль, Поль любит тебя! Говорю тебе, он любит тебя! Говорю тебе, что Поль, Поль любит тебя! Пойдем!
Сказав это, она потянула ее за платье, стала трясти за плечи:
— Гритье, я лгала, лгала, лгала! Твоя мать лгала, Гритье, слышишь, лгала, лгала, дочь моя, твоя мать тебе лгала!
Маргериту охватили рыдания.
Это был добрый знак. Розье приласкала ее, обняла, ее прорвало тысячей нежных слов.
Судороги прекратились. Вдруг Маргерита поднялась. И следом поднялась и мать.
— Я лгала, лгала! — все еще повторяла Розье.
— Так идем же в Уккле, — ответила Маргерита, — и дай мне руку. Если надо, я понесу тебя.
Обе пустились в путь.
Розье тащилась как могла, повиснув на руке у дочери, но стоило им пройти несколько шагов, как той пришлось так и сделать — взвалить мать себе на плечи. По королевской дороге проезжала коляска, внутри сидела влюбленная парочка. Племя сие великодушно.
— Мадам, — промолвил молодой человек, выходя из коляски и становясь перед Маргеритой, — груз у вас нелегкий. Садитесь в коляску и скажите кучеру, куда вас отвезти.
Маргерита согласилась и запихала полуживую мать внутрь.
— Куда вам ехать? — спросил кучер.
— В Уккле.
— В Уккле? Не поеду.
— А за двадцать франков? — спросила Маргерита.
— Покажите их сперва, ваши двадцать франков.
— Вот.
— А! — воскликнул кучер, радостно взмахнув рукой при виде золотых монет, блеснувших в кошельке Маргериты. — Но это не так просто, моя герцогиня. Где я там лошадь оставлю?
— У решетки ворот замка графа Когена.
Коляска полетела галопом.
— Ну вот, мама, — сказала Маргерита, — теперь рассказывайте.
Розье, решившись окончательно, поведала Маргерите всю унизительную правду. Ей стало невыносимо грустно, что дочь больше не приезжает к ней, потому-то она и решилась на подстрекательство к разводу. Однажды графиня Амели познакомилась с ней и пригласила отобедать у нее в «замке». Ее там обслужили «точно королеву», она заговорила о дворянстве, и ей подтвердили, что она по мужской линии баронесса и напрасно не позаботится о грамотах, подтверждающих ее титул. Тут все разъяснилось и с самыми наимоднейшими ее туалетами, и с визитом мсье Буффара, «ворюги закоренелого». Графиня Амели оказала ей доверие. Ей тоже вздумалось разлучить Поля с Маргеритой. «Они рассудили, что давно уж посланное письмо вместе с портретом и увядшими цветами, украденными из шкатулки, непременно приведут к разрыву».
— А сейчас графиня там, у себя, — добавила Розье.
— Погоняйте лошадей, как можно быстрее, — сказала кучеру Маргерита.
— Живы будут или околеют, но до места довезут, — отвечал тот.
Упряжь едва выдерживала.
Коляска мчалась как ветер.
Через двадцать минут по знаку Маргериты она высадила обеих дам у самой решетки ворот замка де С…
— А почему не домой? — спросила Розье.
— Меня хотела видеть графиня. Вы останьтесь здесь, мама.
— Вот деньги, их тут много. Присматривайте за мадам, а я вернусь за ней, — сказала Маргерита, вслепую сунув кучеру больше ста золотых франков, — он-то быстро сосчитал, сколько там монет, и радостно потер руки.
Нет, не бежала — быстрей ветра летела Маргерита. Промчавшись по лужайке, она увидела, что на первом этаже горят все свечи, и, остановившись в прихожей, услышала голос — то был голос графини:
— Поверь мне, Поль, ты полюбишь снова, ты не один на свете…
Доктор отвечал:
— Я останусь один, навеки совсем один, если все правда, если это не сон наяву, если я не глупая игрушка галлюцинации.
— И тем не менее… — начала графиня.
— Нет, это неправда, такого не может быть. Маргерита не обманывала меня, ни на день не могла она забыть, растоптать любовь свою, нашу любовь. Она любила меня. Это ведь всегда чувствуешь, мадам. Всего пять месяцев брака! Пять месяцев ее нежности и моего обожания! И вдруг — ни с того ни с сего, даже без причины? Нет, невозможно! Вот уже шесть часов я, закусив удила, скачу в надежде отыскать ее, будто я не мужчина, а черт знает что такое, не в силах поверить, что ее приходится разыскивать и что ее больше нет. Мне остается только ждать. Она вернется, не качайте головой, говорю вам, она вернется!
— Женское сердце так непостижимо, — отвечала графиня. — Каприз, какой-нибудь незнакомец, подходящий случай — вот вам и все. Есть мужчины, которым стоит улучить момент, и они украдут женскую любовь. Да и, кстати, чего ждать от бедняжечки, воспитанной в трактире?
— Ах вот оно что, — ответил доктор, — о, эти томно-тягучие и нежно-сострадательные нотки — не прячут ли за ними ваши светские дамочки собственное лицемерие, холодное и жестокое, прикидывающееся благосклонностью, а само только и думающее о том, как навредить. Чего и ждать от девушки из трактира, говорите вы! Ха! Мадам, да уж наверняка побольше, чем от вас самих. Не из-за трактира — нет, но из-за того, что у нее есть характер. И нечего изображать изумление на лице! Вы оскорбили Маргериту, так что и я не могу в ответ не оскорбить вас. Это справедливо. Да разве сами вы не такие же, за исключением уж совсем барахла, и разве не один и тот же рок движет всеми, кто и внизу, и наверху социальной лестницы, среди простой черни или у подножия трона, разве честной женщиной или искательницей приключений становятся не по зову различного темперамента? Маргерита родилась порядочной женщиной. Ей от природы достались и душевные силы, и целомудрие, и достоинство, столь деликатное, что ей невозможно даже приписать совершение такого вульгарного и глупого деяния, каким является супружеская неверность.
— Такое не часто услышишь из уст медика и мужчины светского!
— Так это именно потому, что я и медик, и человек светский, это удваивает мою осмотрительность. И потому-то я и выбрал в жены Маргериту. Я анатомировал трупы и души, я изучил малейшие движения человеческой жизни и мысли. Я знаю, что такое жизнь и свежесть души и тела. Я нашел их в Маргерите, и за это я и люблю ее. Рядом со всеми вами, богатыми буржуазками и аристократками, у которых обычно вместо плоти вата, а вместо чувств — хорошие манеры, которые проводят долгие часы за украшением самих себя, рядом с порочными чаровницами и сиятельными развратницами, с тонкой душевной материей, сотканной из томных нег, я, согласившись, что вы очаровательны, коль скоро уж сама природа вас такими сотворила, несмотря на все ваши ужимки и соблюдения приличий, — я все же, думая о вас, чувствую в себе недоверие и даже злобу. Как же вам нравится вкрадчиво впиваться коготками, терзая наивную жертву, которую вы с наслаждением сожрете, после того как вдоволь с ней наиграетесь.
Вы восхитительные пантеры в белых перчатках, миленькие кошечки в кружевных пеньюарах, и поэтому я восхищаюсь вами и бегу от вас, наизусть зная все движения вашего сердца, многократно описанные в романах. Я не встретил среди вас существа, похожего на Маргериту, в котором очень нуждался. И меня привлекает в ней именно ее простонародная сущность, незнание условностей и ужимок, непосредственная свежесть чувств, всех ее невольных порывов, не скрывающих ни малейшего из ее душевных движений.
— Она не лучше других. Вы любите ее, вот в чем все дело, — отвечала графиня.
— О да! Я люблю ее как возлюбленную, как хозяйку, как наивную, добрую, верную жену, как живую и блестящую статую, созданную тем великим ваятелем душ и тел, какой зовется Природою. В моих глазах она — нежна, прекрасна и простодушна, она очаровательна и божественна, и я люблю ее, мадам, да, — люблю! Обладание ею опьяняет меня и будет опьянять всегда. Но где же ты? Где мне отыскать тебя? — скорбно вскрикнул он.
Маргерита, уже на седьмом небе от счастья быть возведенной в такой идеал и видя соперницу раздавленной той любовью, какую выказал к ней доктор, отнюдь не спешила заявлять о своем присутствии.
— И правда, хотелось бы знать, — откликнулась графиня.
Вдруг доктор хлопнул себя по лбу:
— Где она? Да черт же возьми, — ответил он сам себе, — там же, где и Розье. Разбежавшиеся служанки, опустевший дом!.. У старой шлюхи вызревает какой-то план! И уж хоть вполовину, но во всем этом точно участвуете и вы, мадам. Не краснейте. Теперь я понимаю — встречи на парижской дороге, прогулки с борзой, и этот толстый мужик весь в белом, и металл в вашем голосе, и ваши слова… Что вы натворили, несчастная, что вы наделали?
Но графиня бросилась на колени.
— Поль, — заговорила она хрипло, — Поль, прости меня. Увы! Всегда мы во всем виноваты — мы, несчастные женщины, стоит нам только полюбить. Сколько раз я готова была прийти и средь бела дня вырвать тебя из ее рук. Я тебя хочу, слышишь, Поль, я хочу тебя! Ты был со мной зол и жесток. Ты взял меня и не отдавал никому, а потом бросил как легкомысленную пустышку, только потому, что я написала другому письмо о разрыве с ним. Тебе бы хотелось, чтобы еще до того, как встретить тебя, я — молодая, красивая, утонченная вдова, и к тому же сама это знаю, — чтобы я никому не позволяла любить себя. Не смотри так, я существо не презренное, а несчастное. Да, очень несчастное! Тот же самый рок толкнул меня в твои объятия. Поль, да разве любить тебя — это преступление?
— Если любишь, скажи, где она! — отвечал доктор. — Прошу, умоляю тебя. Поднимись, скажи, не надо ползать по ковру, это унизительно для меня так же, как и для тебя… Мадам, мадам… Амели, скажи, где найти Маргериту?
— Не скажу тебе, нет. Она там же, где Розье. Ищи.
— Я заставлю тебя говорить, — произнес доктор, наступая на нее.
— Заставишь меня? Ты посмеешь меня ударить? А хочешь, так и убить? Каков поступок — убить женщину, больше того — даму из высшего света. Где ты зароешь мой труп? А то, чего доброго, еще и прольешь слезу, предавая такое юное и прекрасное тело червям. Да бей же, ну, убей меня, Поль!.. Я люблю тебя!
— Скажи мне, где она, прошу тебя, — скажи, и я все прощу, Амели.
— Как это ты сказал: «Амели»! Ты не забыл мое имя. Ах! Любить-то ты ее любишь, а вот найти не можешь, неспособен почувствовать, где она может быть, и ноги сами собой не несут тебя в тот дом, где она скрылась. Да где тебе знать, как ищут за целый лье, за сотню лье, точно намагниченная иголка стремится слиться с полюсом своей любви. И ты, ты называешь это любовью! До чего же мы дошли!
— Говори теперь же, теперь, где ты спрятала Маргериту? Твоя жизнь в опасности.
— А так даже и лучше, ничего тебе не скажу. Я тоже люблю тебя такого, жестокого и надменного. Сожми кулаки, ударь меня в лицо! Растопчи всю меня ногами, раздави мне грудь ударами башмаков! Поверь, о большем я и не прошу. Чего ты ждешь? Чтобы я заговорила? Я буду немее, чем эта стена.
Маргерита открыла двери. Графиня в изумлении попятилась назад, совершенно ошеломленная.
— Стена расступилась, Поль мой, муж мой, — сказала воскресшая, кидаясь мужу на шею. — Как ты добр, что не сомневался во мне. Знаешь, где я была? Ходила к каналу топиться. Я подумала, что ты не любишь меня больше. Совсем голову потеряла, это плохо, знаю; это у меня в глазах помутилось, что поверила я в злые наветы. Мне и доказательства дали, и письмо, и цветы, и браслет. Вот ведь две паучихи, соткали паутину, чтоб меня в нее загнать — меня-то, никому никогда обиды не причинившей. А вот ты любишь меня, я и счастлива. Я не умею злиться, даже на вас, — сказала Маргерита, повернувшись к графине. — Возьмите вашу шаль и вашу шляпку и всего хорошего, мадам, не разлучайте больше тех, кто любит друг друга. Еще чуть-чуть, и меня бы из-за вас привезли сюда мертвую. Я прощаю вас.
Графиня силилась сохранить приличную мину, но чувствовала себя смешной, заносчивой кривлякой. Ею овладевали гнев, стыд и страх. Да, и страх тоже, ибо Маргерита оказалась выше, сильней ее. Сколько железной, стальной силы таилось под пышной округлостью ее пухленьких рук и восхитительных плеч, в ее прекрасном лице, смутно белевшем во тьме дверного проема, в бледных и сжатых губах, в бурно раздувавшихся ноздрях, в черных грозных очах, устремленных на ее врагиню, которые, точно глаза тигрицы, что вот-вот прыгнет на вызвавшую ее ревность самку, вспыхивали гневливым огнем. Девушка из народа, верная дочь своей среды, искала оружие — канделябр или бронзовую статуэтку, чтобы нанести сопернице удар.
Графиня вышла.
Тогда Маргерита рухнула в кресло, дрожа всем телом. Переводя дух, она несколько раз глухо застонала. Потом вдруг, разрыдавшись, устремила на Поля взгляд, полный такой доброты, выражавший такое неподдельное счастье вновь обрести его, что ему, несчастному, почудилось, будто рай слаще христианского раскрылся, дабы принять его. Потом она опять кинулась ему на шею.
Долго они стояли так вдвоем, предавшись грустному, нежному, милому, задумчивому восторгу, знаменующему окончание их больших скорбей.
Первым заговорил доктор.
— Ну вот, Маргерита, — сказал он, — расскажи мне теперь все, милое дитя, не поверившее, что любимо по-прежнему, безмолвно, без слез и жалоб решившее умереть. Расскажи мне все, дорогая моя красавица, для которой не хватит поцелуев, не хватит нежностей, любовь моя. Говори, а я буду слушать, долго, бесконечно долго, твой милый голос.
— Я уже все сказала, — отвечала Маргерита, смеясь сквозь слезы, удержать которых не могла. — Если что вспомню, то скажу тебе завтра. Не нужно все в один день. Но если уж хочешь знать — я побежала туда, где, как читала я в газетах, в Брюсселе находят утопленников; я видела воду и туман; было холодно, но у меня внутри было еще холодней. Я не смогла броситься в воду. Но все-таки мне думалось, что ты будешь больше любить меня, если меня не станет. Потом я подумала, что хорошо бы снова стать ребенком, и тогда подняла взор к небесам, к доброму Господу, и мне почудилось, будто Он говорит: тебе не нужно умирать. Я остановилась у самого берега. Но тут я вспомнила, что ты обманул меня и это была подлость, и все мои нервы напряглись как струны, и это так долго, долго тянулось, и мне было больно, так больно, и я увидела большую бледную женщину, призывавшую меня, говоря: иди ко мне, ты не будешь страдать… Что, Поль, а ведь это и была смерть? Я уж хотела броситься, и тут появилась моя мать.
Розье, оставшись в коляске одна, окончательно потеряла голову. Мысль, что она невольно довела дочь до самоубийства, угроза лишиться ее из-за преступления, заставила ее обезуметь. Она представила ее малышкой, в колыбельке. Гритье вырастала, улыбалась, плакала, била ее ручонками, капризничала, Розье обожала ее. Когда Гритье превратилась в девушку, Розье следила за ее воспитанием; она старалась привить ей, девушке из трактира, чопорное достоинство, горделивость, но вместе с тем и целомудрие, чтобы не позволить ей превратиться в то, что гентцы так метко называют taefel-hoeren5. Она видела, что к ней относятся с уважением, что в ее присутствии смолкают сальные шутки. И в Генте о Гритье отзывались почтительно, чему завидовали знатные дамы. Ее считали холодной. Розье это очень нравилось. И она чуть было не убила ее! Ну нет, больше такого не будет. Пусть уж лучше спокойно живет дома с этим зятем, который, что ни говори, порядочный человек, и будет хорошей женой и матерью семейства. Не надо больше смертельных опасностей, этого мерзкого канала, не надо так тосковать! К ней в душу закралось сомнение: а что, если ее не удалось спасти? Если графиня снова сыграла на ее любви… Что, если она вышла из дома доктора, чтобы опять пойти туда, к темной и холодной воде?
— В галоп, кучер, в галоп! Направо, налево, теперь опять направо! Я дерну вас за рукав, когда надо будет остановиться.
Коляска рванула стрелой.
— Здесь, — крикнула Розье, — здесь, — и выскочила, еще прежде чем кучер остановил лошадей.
Розье торопливо вошла в дом и пробежала в столовую. Увидев дочь, она приняла ее из рук доктора, всматривалась в нее увлажнявшимися глазами, поворачивая взад-вперед точно куклу, и шептала:
— Да, она! Это Гритье, снова со мною, моя Гритье. Да, да! — И она смахнула пыль с ее ботинок. — Она не утонула. Я вытащила ее оттуда. Нет, Гритье. Нет! Я никогда больше так не буду. Никогда, раздави меня Бог, если я еще хоть раз причиню тебе боль!
Потом она повернулась к доктору.
— А вы, — произнесла она, — дайте мне руку. Мы перестали ссориться. Перестали, понимаете? Слова гентского мужчины — серебро, а слово гентской бабы — золото.
Доктор пожал ее протянутую руку, простив Розье ради любви к Маргерите!
Тогда мать обернулась к дочери.
— Теперь ты счастлива? — спросила она, намекая, что уступает она только из-за любви к ней.
— О! Да, мама, о!.. Да…
Долго продолжалась эта сцена, пока наконец на смену ей не пришли великое спокойствие, великая нежность, пролившиеся на их сердца настоящим бальзамом.
Так любовь поселилась в доме, а ненависть оставила его.