БЕНДЕР-ШАХ

Дорога пропала в песках. Вдали показались горы.

Огни деревень, что нам путь освещали, исчезли… Погонщики, что же вы робко сидите?

Скорей, уже вечер. Прошли наши сроки.

Неизвестный суданский поэт

Я не вижу сегодня себя,

Сомневаюсь: то мой ли портрет.

Мои глаза подтверждают: «да»,

Воображение шепчет: «нет».

Чьи-то образы встали меж мной И портретом моим.

Я не знаю, опыту ль верить Или только чувствам одним.

Абу Нувас

В присутствии той, кого я люблю,

Я от страсти весь изнемог.

Я смотрю, ничего не видя,

И танцую, не чувствуя ног.

От моих знамен, барабанов Тесной стала ныне земля.

От любви я теперь погибаю.

Впрямь неистовость — гибель моя.

Я твой раб, век страдать обречен,

Я султан — ведь в тебя я влюблен.

Аль-Фейтури

Часть первая. ДАУЛЬ-БЕЙТ

Повесть о том, как отец стал жертвой своего отца и сына

1

Махджуб был похож на старого леопарда. Несмотря на годы и болезни, он сидел, как и в прежние времена, опираясь обеими руками на посох и положив на них подбородок, словно готовился прыгнуть. Голова его поверх чалмы была обернута покрывалом. Морщины углубились около рта, избороздили лоб. Прежний блеск в его глазах под влиянием воспоминаний о битвах и поражениях сменился болезненной краснотой. Эти глаза излучали теперь только гнев.

Мы были перед лавкой Саида. На Вад Хамид быстро надвигалась ночь. Махджуб сказал, всматриваясь в песок, в то место, где был воткнут его посох:

— Долго тебя не было в нашем городе.

Потупившись, я задумался. Что можно было ответить в подобных обстоятельствах? Да, прошли годы. Я сказал Махджубу:

— Движение и покой в руках аллаха.

Ат-Тахир Вад ар-Равваси, засмеявшись точно так же, как в прежние дни, подал голос из темноты — он сидел на куче песка, куда не доходил свет лампы:

— Что ему делать в этом несчастном городишке? Ему там, на своем месте, лучше.

Абдель-Хафиз раньше был самым терпимым из них. В прежние дни он умел смотреть на вещи с разных сторон. Теперь же раз и навсегда определил для себя жизненную позицию. Поэтому никто не удивился, услышав его суровый голос, в котором звучало раздражение:

— А где его место? Хочет он того или нет, его место здесь.

Я проговорил, тщетно пытаясь вернуться в прошлое:

— Какая разница, здесь или там. Все равно, нам недолго осталось тянуть на этом свете.

Вад ар-Равваси, словно услышав мою мольбу о помощи, произнес:

— Эх, чудной человек. А мы что говорим?

Махджуб по-прежнему сидел, опираясь руками на посох и положив на них подбородок. Ни Хамада Вад ар-Раиса, ни Ахмада по прозвищу «Отец Девчонок» не было. Саид копошился в своей лавке, вынимая товары из ящиков и расставляя их по полкам; ему помогал внук. В глубине лавки Саид что-то сказал, и услышавший его Ат-Тахир ар-Равваси рассмеялся. Между тем надвигалась ночь, и тьма, сгущаясь, стирала очертания городка, словно написанные на доске мелом буквы. Внезапно раздался призыв муэдзина:

— Спешите на молитву, спешите спасти свои души.

Голос был хриплым и слабым, лишенным выразительности. Я спросил, кто это.

Абдель-Хафиз ответил:

— Саид.

Я не понял, кого он имеет в виду. Махджуб насмешливо произнес:

— Саид Накормивший Голодных Женщин.

Вад ар-Равваси возразил:

— Скажи лучше Саид Сова, откуда ему знать, кто такой Накормивший Голодных Женщин.

— А что, Саид Сова стал теперь Саидом Накормившим Голодных Женщин? — спросил я.

Махджуб засмеялся:

— Ты здесь еще не то услышишь и увидишь.

В это время Саид вышел из лавки, держа в руках пачку сигарет. Он предложил их нам, и все мы, за исключением Махджуба, закурили. Саид сказал:

— Если уж Абдель-Керим Вад Ахмад стал богомольным суфием, Аз-Зейн превратился в знатную персону, а Сейф ад-Дин не сегодня-завтра станет депутатом парламента, то что же удивительного, если Саид Сова теперь прозывается Саидом Накормившим Голодных Женщин?

— Чудеса! — проговорил я, а лавочник Саид, у которого прежде было прозвище «Законник», продолжал:

— Добрый человек, нам долго пришлось бы объяснять тебе новые порядки в городе. Ты думаешь что? Вад Хамид все тот же Вад Хамид, который ты знал прежде?

Нет, я этого, конечно, не думал, но я все же не ожидал, что Саид Сова станет муэдзином. Вслух я сказал:

— А что стало с Сейф ад-Дином? Он снова отступился от веры или здесь что-то другое?

— Ты все еще живешь во времена Сейф ад-Дина? После Сейф ад-Дина у нас уже сменилось шесть муэдзинов. Сейчас, дорогой господин, мы живем в эпоху Саида Накормившего Голодных Женщин.

В разговор вступил Ат-Тахир ар-Равваси:

— Сейф ад-Дин уже давно как не имам. Он стал, как говорится, серединкой на половинку, одна нога в раю, другая — в преисподней.

— Как и все теперешние, — добавил Саид, — теперь все серединка на половинку.

Махджуб запыхтел, как верблюд в жару. Ат-Тахир промолвил:

— А ты, Законник? Тоже стал с этими нынешними или все еще упорствуешь, как Махджуб Леопард?

Саид замолчал на минуту: видимо, старое прозвище застигло его врасплох, потом сказал полушутливо, полусерьезно:

— Времена, когда были законы, аллах помянет добром. Сейчас сыновья Бакри называют меня Саидом Баламутом. Того, кто ищет правды в нынешнее время, зовут баламутом.

Махджуб добавил тем же тоном:

— Дай бог, чтоб сыновьям Бакри не поздоровилось на этом свете.

Я спросил Махджуба, что сделали дети Бакри. Он бросил:

— Спроси Саида. Он тебе скажет.

Во время этого разговора Абдель-Хафиз, что-то бормоча, совершал омовение. Когда позвали на молитву во дворе мечети, он тотчас вскочил:

— Совершим молитву, пока не поздно.

Я ждал, что же произойдет дальше. Махджуб тоже встал, опираясь на посох, ворча и вздыхая:

— Я тоже пойду домой. Уже ночь.

Саид прокричал им вслед:

— Не придете поужинать с нами, хотя бы ради гостя?

Махджуб пошел, словно ничего не слышал, а Абдель-Хафиз ответил издалека:

— Ужин не уйдет, а на молитву в мечети нельзя опаздывать.

Ат-Тахир ар-Равваси подошел и сел рядом со мной на диван. Некоторое время мы оба молчали. Я прислушивался к звукам ночного Вад Хамида: блеянию овец, мычанию коровы, реву быка, шуму деревьев, мелодии передаваемой по радио песни. Неведомо откуда, то затихая, то усиливаясь, доносились нестройные крики, и было неясно, то ли кого-то хоронят, то ли справляют свадьбу. Нельзя было понять, откуда эти крики доносятся — с южной или с северной стороны. Свет автомобильных фар приближался, становясь все ярче, и, внезапно вспыхивая, исчезал. С берега реки доносился шум водяных насосов, свежий ночной ветерок шелестел ветвями пальм. Лавка Саида, песчаная площадка перед ней, ночь, звезды — все было обычным, знакомым. Ат-Тахир ар-Равваси промолвил:

— Бедняга Махджуб постарел.

Саид обратился к нему из дальнего угла лавки:

— А ты, Вад ар-Равваси, отчего не стареешь? Ведь ты всех нас старше.

— Потому что сердце мое давно уже успокоилось. А у таких, как Махджуб и ты, сердца горячие, беспокойные. В наше время надо только стоять в стороне, наблюдать издалека и диву даваться.

Саид вышел и сел рядом с нами на диван. Я сказал Саиду:

— Все на свете ветшает, а вот этот диван не меняется.

Засмеявшись, Саид ответил:

— Ведь его делал Вад аль-Басыр, да помилует его аллах. Вот он и прочный, как железо. А современные вещи — одна труха.

Ат-Тахир сказал:

— А Махджуб со своим горячим сердцем нажил себе астму.

— Ей-богу, брат, все мы теперь стали не приведи господь! — добавил Саид. — Если не астма, то либо рези в почках, либо колики в желудке, либо больные суставы. Боже милосердный!

— А все потому, что не слушаете добрых советов, — возразил Ат-Тахир. — Я давно вам говорил, нужно принимать настой из верблюжьего сена и имбирь. Имбирь утром натощак, а верблюжье сено — перед сном. Еще хорошо выпивать каждый день стакан жидкого коровьего масла.

— Мы все лекарства испробовали, свои и иностранные, и все без пользы, — возразил ему Саид. — Делали уколы пенициллина с витамином, пили настой нильской акации и харджаля[42], грызли чеснок и лук. Одни советуют «приготовьте настой хны», другие — «вдыхайте дым райского банана». Эх, добрый человек, что теперь говорить о здоровье!

Ат-Тахир согласился:

— Ей-богу, ты прав. Нет ничего дороже здоровья. Знал бы ты, милый человек, сколько могла поднять эта спина. Каждый был как здоровенный мул: лягнет по горе, и гора рухнет.

Снова воцарилось молчание, напомнившее мне о прежних днях, о тех днях, когда Ат-Тахир ар-Равваси и его друзья — «шайка Махджуба» — сидели на куче песка перед лавкой Саида, и Ат-Тахир ар-Равваси, вдыхая полной грудью, говорил: «Уходят старые времена и приходят новые».

Ат-Тахир ар-Равваси глубоко вздохнул, насколько позволяли легкие человека, которому перевалило за семьдесят, и проговорил:

— Эх, хаджи[43] Саид, где нам еще доведется увидеть такие денечки?

Внуки Саида расстелили циновки перед входом в магазин и поставили на них большой низкий стол. Мы втроем поднялись и подсели к нему. Не успел Саид снять со стола покрывало, как появился Абдель-Хафиз. Усевшись между нами, он произнес:

— Ну, что я вам говорил: ужин не ушел?

Саид сказал ему:

— Твоя молитва, хаджи, дошла по назначению.

— Имам только вот сегодня болен, — ответил Абдель-Хафиз.

— Кто же его замещал? — спросил Ат-Тахир.

— Не строй из себя глупца, Ат-Тахир, — проговорил Саид. — Разумеется, заместитель. Раз имама нет, то кто еще будет читать молитву?

Я сказал Абдель-Хафизу:

— Конечно, заместитель имама — это ты?

— Саиду и Вад ар-Равваси только бы насмешничать, — возразил Абдель-Хафиз. — Дело тут не в председателях и заместителях. Когда имама нет, любой может заменить его на молитве.

— Да что говорить, — сказал Ат-Тахир. — Имам давно жалуется на нездоровье и молитвы-то читает нехотя. Что скажешь, хаджи Абдель-Хафиз, не стать ли тебе имамом?

Абдель-Хафиз проговорил раздраженно:

— Эх, люди. Волосы-то у вас седые, а умы как у младенцев. Думаете, так просто стать имамом? Это должен быть ученый, сведущий в религии. Во всем городе нет такого, как наш имам. Вот когда господь его приберет, тогда посмотрим.

— А зачем сердиться? — отвечал Саид. — Ат-Тахир прав. Всего и дел-то: молитва в праздники, проповедь по пятницам да еще молитва во время рамадана.

— «Слава аллаху, учителю познавших истину, а не тем, которые заблуждаются. Аминь!»[44] — произнес Вад ар-Равваси. — Взять хотя бы пятничную проповедь, там всего-то два слова: «О аллах, помоги мусульманам и защити повелителя правоверных». Хотел бы я знать, где он, этот повелитель правоверных?

— На все воля аллаха, — отвечал Абдель-Хафиз. — Ты вот, Вад ар-Равваси, что ты знаешь о проповедях имама?! Всю свою жизнь ты не совершал омовений и не молился. С тех пор как господь тебя создал, ты ни разу не переступил порога мечети.

— Побойся аллаха, Абдель-Хафиз, — вмешался Саид. — Как это Вад ар-Равваси не был в мечети? Разве кто другой так помогал строить мечеть, как Вад ар-Равваси?

Обращаясь ко мне, Вад ар-Равваси проговорил:

— Видишь, Михаймид? Видишь, как несправедливы ныне люди? Ей-богу, прав был Ибрахим Вад Taxa. Говорил он мне: «Вад ар-Равваси, остерегайся бородачей и тех, что с четками. От них можно ждать только неприятностей». Это я-то не знаю дороги к мечети? А кто в жару и в холод таскал воду и кирпичи? Кто там был, пока не поставили крышу? Кто работал всю ночь, пока другие храпели? Кто?.. Что зря говорить-то?

Рассердившись, Абдель-Хафиз закричал:

— Вот как раз из-за таких речей я и перестал сидеть с вами у лавки Саида. Клянусь аллахом, если бы не гость, я бы не пришел сюда и сегодня.

Он махнул рукой и встал. Саид крикнул ему:

— Ты, брат, спятил, что ли? Мы ведь здесь все свои. Вы хотите людям запретить говорить? Посмотри, разве мечеть не стоит на своем месте? Разве кто-нибудь собирается продать ее или купить? Тот, кто молится и кто не молится — все работали. Награда и воздаяние от аллаха, милостивого и милосердного. Вы что, хотите дать нам свой ислам?

Я попросил Абдель-Хафиза успокоиться и сесть, но он отказался:

— Господь лишил вас зрения. Много говорить с вами без толку: чем меньше, тем лучше. Мир вам! — С этими словами он ушел.

2

Если то, что я рассказал вам в прошлый свой приезд, может показаться невероятным, то у меня есть, пожалуй, оправдание: я не пытался ввести вас в заблуждение. Мой дед был таким, как я его описал. Мои отношения с ним были в то время, да и много лет спустя, тоже такими, как я их изобразил. Потом в городе произошло событие, которое невозможно описать за один или несколько коротких наездов: на это не хватит всей жизни. Оно внезапно нарушило равновесие в мире. Проснувшись в один прекрасный день, мы вдруг обнаружили, что не знаем, кто мы и где наше место во времени и пространстве. Нам показалось в тот день, что это случилось нежданно-негаданно. Потом уже постепенно, сквозь целую вереницу сомнений и догадок, до нас дошло, что вся наша прежняя жизнь была подобна неумело поставленной крыше дома, которой суждено рухнуть: она ведь не обваливается сразу ни с того ни с сего, а начинает падать с того момента, как ее только поставят. Мы всеми способами пытались противиться. Мы говорили, что случившееся — это нечто возникшее само по себе, вне связи с прошлым или будущим, что это ненормальное, из ряда вон выходящее явление, так же невозможное, как если бы коза разродилась теленком или как если бы на финиковой пальме выросли апельсины. Потом мы стали говорить: «То, что произошло с Бендер-шахом и его сыновьями, было неотвратимо, но с нами этого не случится: ведь мы не такие, как Бендер-шах и его сыновья». Люди спорили друг с другом, выдвигая все новые и новые несуразные доводы, ненадолго замолкали, словно у них на какое-то время затихала боль, потом снова начинались споры и пересуды. Один из нас сказал:

— Люди, побойтесь аллаха! Как вы можете говорить, что Бендер-шах и его сыновья не такие, как мы. Клянусь, они подобны нам и даже лучше нас. Они воистину были украшением всех мужчин.

Нами снова овладел затаенный страх, ведь мы знали, что это правда. Стоило только Бендер-шаху в сопровождении своих одиннадцати сыновей и внука Марьюда появиться на свадьбе или на похоронах, как к ним поднимались все взоры и устремлялись все мысли, их одних только слышали и видели, ибо они были украшением всего города.

Один из нас произнес с тоскою:

— Бендер-шаху открыты тайны небес. Куда ни ступит его нога — он что-нибудь находит. В этом году у всех плохо уродились финики, а у Бендер-шаха — нет.

Тотчас в ответ раздалось несколько голосов:

— Да простит тебя аллах. Что же нам теперь завидовать Бендер-шаху? Разве ты или мы делаем хотя бы четвертую часть того, что делают Бендер-шах и его сыновья?

Возражавший сразу же шел на попятную:

— Клянусь аллахом, вы правы. Бендер-шах и его сыновья — не такие, как мы. Этим людям благоволит господь. Все, что при них, у них не отнимется.

Нас никогда не переставало удивлять поразительное сходство между Бендер-шахом и его внуком Марьюдом. Внук был и внешне, и по всем другим статьям полной копией своего деда, словно Великий мастер вылепил их одновременно из той же самой глины и преподнес жителям города сначала Бендер-шаха, а потом, спустя пятьдесят или шестьдесят лет, подарил миру того же Бендер-шаха в облике Марьюда. Они казались близнецами, один из которых появился на свет с опозданием в пятьдесят или шестьдесят лет. Все у них было одинаковым: рост, лицо, голос, смех, глаза, блестящие зубы, выдающийся подбородок, походка, манера стоять и сидеть. Когда они здороваются за руку, то налегают на вашу руку всем своим корпусом. Они смотрят на вас приветливо, но в то же время пристально и изучающе, и не так, как остальные люди — прямо в лицо, а как-то сбоку. Когда вы стоите между ними, то чувствуете себя словно между двумя зеркалами, поставленными друг против друга: каждое из них абсолютно точно отражает то, что видно в другом.

Марьюд был доверенным лицом и заместителем своего деда. Помню, как сильно я был удивлен, когда впервые узнал об этом. Марьюд был старше меня приблизительно на год. В то время ему было не больше пятнадцати лет. Он пришел к моему деду поздним утром. У деда находились Мохтар Вад Хасаб ар-Расул, Хамад Вад Халима и я. Как всегда, я сидел в самом углу и отвечал только, если ко мне обращались с вопросами, и то не более чем одной или двумя фразами. Марьюд вошел и поздоровался, назвав каждого просто по имени, не добавляя, как принято в таких случаях, «дядюшка» или «дедушка». Затем он сел, не дожидаясь приглашения, напротив моего деда. Он не был наглым… нет, но его самоуверенность граничила с наглостью. Он не стал терять время на обмен любезностями, а сразу перешел к делу, заговорив с дедом и совершенно игнорируя двух других взрослых мужчин:

— Бендер-шах говорит, что купил у тебя теленка.

Дед возразил:

— Бендер-шах волен покупать или не покупать, но я ему не продавал.

Марьюд засмеялся:

— Если Бендер-шах что-то купил у тебя, то, значит, ты ему это продал.

— Но твой дед давал двенадцать фунтов[45], а я прошу семнадцать.

Ничего не ответив, Марьюд вынул из кармана несколько банкнот и протянул их деду. Тот взял деньги, не считая, однако какое-то мгновение подержал их на ладони, словно взвешивая. Потом сказал:

— Теленок привязан к стойлу. Иди возьми его.

Марьюд, который уже приготовился уйти, засмеявшись, ответил:

— Теленка я пригнал с восходом солнца. Его мясо сейчас жарится на огне, если только его уже не съели.

Когда он ушел, я спросил деда:

— Сколько он заплатил?

— Двенадцать фунтов, — сказал дед.

Я взял банкноты и пересчитал их. Действительно, двенадцать. Дед, забирая деньги у меня из рук, проговорил, заметив мое удивление:

— Я сделал это только ради мальчишки. Во всяком случае, лучше иметь дело с ним, чем с его дедом.

В то время мой дед вполне соглашался с таким ненормальным положением вещей. Я заметил, как узенькие глазки Мохтара Вад Хасаб ар-Расула расширились от неподдельного восхищения. А Хамад Вад Халима так и впился глазами в Марьюда, когда тот, хохоча, выходил из комнаты: он смотрел на него так, как смотрит обыкновенный человек, сотворенный из праха, на ангела, спустившегося с небес. Не скрою, что все это произвело на меня впечатление. Я чувствовал себя в те минуты так, словно являюсь свидетелем чуда. И если бы кто-нибудь сказал мне в тот день, что Марьюда избрала сама судьба, чтобы заключить мир между прошлым и будущим, то я бы поверил. Как, впрочем, поверил бы и мой дед, несмотря на всю свою осмотрительность, как поверили бы все жители города.

Но что было после этого! Из дальних пещер и подземелий, дико завывая, вдруг подули ураганные ветры. С крыш домов и с ветвей деревьев, с полей и из пустынь, с горных вершин и из-под копыт коров стали скакать яростно вопившие джинны. Потом весь этот шум и вопли слились в одном слове: «Бендер-ша-а-х!» Я и сейчас, несмотря на то что прошло столько времени, не могу вспомнить об этом утре без содрогания. Будто страшная, грозная птица вырвала город с корнем, подхватила его, понесла в своих когтях, а потом сбросила его вниз с головокружительной высоты. Меня словно парализовал какой-то летящий и гогочущий кошмар, я был не в состоянии даже шевелиться. Под нашими ногами словно разверзлась зияющая пучина. Люди в панике беспорядочно сновали туда и сюда, искали неизвестно что, искали источник и первопричину, а их-то и не было. Картины всего виденного, едва успев запечатлеться в голове, дробились на мельчайшие кусочки, и вместе с ними дробился мир. В тот день я видел Хамада Вад Халиму: он то продвигался вперед, то откатывался назад, словно спящий или мертвец, которым играют невидимые силы.

Среди картин этого кошмара мне запомнились женщины с непокрытыми головами, с лицами, осыпанными пылью. Они цеплялись за мужчин со скрученными за спину руками, которые были привязаны грубой толстой веревкой к седлу верблюда. На верблюде сидел солдат с винтовкой. Десятки людей преграждали ему дорогу. Потом раздался страшный грохот, все завертелось и смешалось, и из отдельных кусков сложилась целая фигура. Это был Бендер-шах в образе Марьюда пли, может быть, Марьюд в образе Бендер-шаха. Он словно восседал на троне этой сумятицы, словно держал обеими руками нити хаоса. Он был одновременно в самой гуще хаоса и над ним, подобно ослепительному, все испепеляющему лучу.

Мы были похожи на огромную стаю встревоженных птиц, которые с оглушительным карканьем разлетаются, слетаются, поднимаются вверх, стремглав падают вниз, кружатся вокруг друг друга. В то утро прошлое и будущее были повержены, и не было никого, кто бы предал их прах земле, кто бы их оплакал.

Да, конечно, было и другое. Был сосед Масуд, обладавший приятным голосом. У него был звонкий, чистый смех, напоминавший мне журчание ручья. И было время сбора фиников, как об этом говорилось в одном давнем рассказе, и их, как там описывается, везли на верблюдах и ослах, и был разговор между моим дедом и соседом Масудом и между мною и дедом.

Возможно, смысл этого события в моей жизни раскрылся бы со временем, но, проснувшись однажды утром, мы внезапно поняли, что ни в чем не уверены.

3

Я сказал Саиду, который раньше был известен под прозвищем Саид Сова:

— Говорят тебя теперь зовут Саид Накормивший Голодных Женщин?

Он засмеялся, напомнив мне этим чистым, простодушным смехом времена моего детства в Вад Хамиде, и ответил на своем бедуинском наречии:

— Это все старая бабка Фатума, да убережет тебя от нее аллах. Когда арак ударит ей в башку, она молотит всякую чепуху.

— А Фатума тоже пела на твоей свадьбе?

— Эх, брат Михаймид, в наше время деньги заставят петь любого, не то что Фатуму. Грех сказать, без денег можно заставить петь разве только пташек.

— И что же Фатума о тебе пела?

Подкручивая свои жидкие усики, которые так же не шли ему, как и непомерной величины чалма, еле державшаяся на его голове, он с гордостью ответил:

— Пропади она пропадом эта Фатума! Конечно, не нам судить о ее песнях. Только, добрый мой человек, о свадьбе, на которой не поет Фатума, говорят, что это не свадьба.

Я повторил свой вопрос. Саид произнес:

— Грех сказать, но брат закатил такую свадьбу, что в этом городе теперь и не вспоминают о свадьбе Зейна. Спроси любого, кого хочешь, тебе скажут: «Или свадьба, как у Саида, или ничего».

Свадьба Зейна была в свое время чудом. А то, что Саид Сова стал по прихоти судьбы зятем инспектора — еще большее чудо.

Саид продолжал:

— Аллах свидетель, народу было столько, что некуда ступить. Пришли целыми племенами. Каждому племени было определено свое дело. Заключили брачный договор в мечети. Имам сказал прихожанам: «Пусть все видят и слышат… Саид — наш самый любимый и желанный гость. Да не назовет его больше никто Саидом Совой».

Мне все не терпелось узнать, что же пела Фатума, и я опять повторил вопрос.

— Фатума, чтоб ей пропасть, — отвечал Саид, — поет куплеты, как будто читает по книге. Десять фунтов ей законная цена.

— О аллах! Неужели десять фунтов?

— Десять фунтов — разумная цена, клянусь нашей дружбой, Михаймид. Я сказал ей: «Послушай, женщина. Пословица говорит: „Дай певцу его награду, а поэту его ужин“. Я хочу попросить у тебя имя, которое на веки вечные заставит весь Вад Хамид забыть прозвище Саид Сова. Они, да будет доволен тобой аллах, совсем свели меня с ума. Все Сова да Сова, чтоб им пусто было». Она мне ответила: «Когда все встанут в круг и пойдут плясать, слушай внимательно, что будет петь Фатума».

— Ну и что дальше, Саид? Что же пропела о тебе Фатума?

— Да пощадит тебя аллах. Когда поднялся ветер, девушки распустили волосы и вошли в круг. Я же стоял среди них, словно Антар, и размахивал бичом. Ох, не простит тебя аллах, Фатума.

— Ну, а дальше?

— Она много чего пела. Спроси Ахмада Отца Девчонок. Он, да не будет к нему господь милостив, все помнит. Послушай-ка вот этот куплет:

В тот четверг, когда новость пришла,

Я запела, ликуя, и блюдо тебе поднесла.

О Саид Накормивший Голодных Женщин,

Где б еще я такого нашла?

А вот послушай еще:

Саид, — красавец, бесстрашный крокодил,

Повсюду свою славу утвердил.

Могучий воин и гроза племен,

Он — зять инспектора, он ловок и умен.

При этих словах Саид развеселился. Он остановился, притопнул ногой, подпрыгнул и помахал рукой над головой, словно был в круге танцующих.

Я спросил его:

— Как же инспектор согласился?

— Заставили.

— Кто же его заставил?

Он немного помолчал, словно раздумывая, потом сказал:

— Эти деньги я заработал своими руками. Эдак фунтов тысячу. Он же хотел меня надуть.

Надо вам сказать, что Саид промышлял продажей угля и дров, работал в поле и хранил заработанные деньги у инспектора. Я возразил:

— Э, добрый человек, побойся бога. Откуда у тебя тысяча фунтов?

— Если мне не веришь, спроси у имама, спроси у шейха Али или у хаджи Абд ас-Самада.

— Значит, инспектор отдал тебе свою дочь за деньги, которые ты у него откладывал?

— Вот вы все говорите, — отвечал Саид. — Недаром он Саид — дуракам всегда выпадает счастье[46]. Но кля-нусь богом, свои деньги я знаю до последней монетки. Я к этому готовился уже давно.

— Как? Ты, значит, давно нацелился на дочку инспектора?

— Боже мой, как ты не можешь понять! Ты что думаешь, работать в доме у инспектора — это просто так? «Эй, Саид, запаси воды… Саид, принеси сено скотине… Саид, поди наруби дров». Это, по-твоему, все пустяки?

— Хорошо. Ну, а после?

— Ни «после» и ни «до». Больше семи годков я работал как вол. Как только получу, значит, пять пиастров[47], или десять, или двадцать, иду к своему другу Ахмаду Отцу Девчонок. Он записывает их на меня в тетрадь. Потом иду и отдаю деньги инспектору. Каждый год он мне говорит: «Саид, иди возьми свои пиастры». А я ему: «Пусть они остаются у вас. Целее будут». Так и шло дело. Год за годом, пиастр за пиастром. За это время средняя дочь инспектора успела выйти замуж и получить развод. Видишь ли, она не так уж красива и к тому же слаба глазами. Я не торопился. Прошло два года, трое годков, а девка все сидит, и никто на нее не зарится. Тогда я сказал себе: «Саид, разве ты не мужчина?» И дело было решено.

Я перебил его, не в силах сдержать свое изумление:

— Да накажет тебя аллах за все это, несчастный! А мы-то считали тебя простофилей.

— Эх, добрый человек, разве есть сейчас простаки? Сейчас с людьми сами джинны не сладят.

— Ну, а потом что было, пропащая твоя душа?

— Потом я забрал тетрадь и пошел к инспектору. Я знал, что с тех пор, как он ушел на пенсию и перестал получать жалованье, у него дела неважные. Я вошел и сказал: «Ваша честь, ей-богу, мне нужны сейчас деньги». И тут, скажу я тебе, он сразу засуетился, задергался, а потом говорит мне: «Приходи завтра. У меня нет при себе денег». Короче говоря, добрый человек, это продолжалось долгое время. Я приходил и каждый раз слышал: «Придешь завтра, послезавтра». Наконец я ему сказал: «Послушайте, ваша честь, ведь я знаю, у вас нет денег. Хотите, я сейчас вам дам один совет: выдайте за меня замуж вашу дочку, ту самую, что плохо видит, и мы будем квиты…» Ну вот, добрый человек. До этого он сидел на стуле, как сидишь сейчас ты, а тут как подпрыгнет! Я уж приготовился, думал, не обойдется без драки: ты ведь знаешь, какой господин инспектор вспыльчивый и гордый. Он мне кричит: «Ты что, с ума спятил? Думаешь, на тебя в городе не найдется управы? Ты, грязный, вонючий Саидишка, вздумал жениться на моей дочери?!» Он думал, что напугает меня. Но я, клянусь тебе, ему не поддался. Я говорю ему спокойно: «Хе!» Заметь, уже не называю его «ваша честь». Говорю ему: «Хе! Откройте пошире уши. Я, Саид Вад Заид Вад Хасаб ар-Расул — вольный бедуин. Клянусь вам, если мой род в Содири[48] соберется вместе, то загородит собой свет солнца. Разве я не мусульманин, верящий в единого аллаха? Да, я, грязный и вонючий Саид, прошу руки вашей дочки. Хочу узнать, какая на вкус эта подслеповатая разведенная уродина. Да хоть она бу-деть ждать веки вечные, никого не найдет лучше меня. А если вы откажетесь, то, клянусь, буду таскать вас по судам, пока не верну сполна свои денежки».

Я представил себе, что испытывал надменный велеречивый инспектор, оказавшись в этом унизительном положении из-за человека, дружеские отношения с которым он поддерживал только из милости.

— Ну, и что дальше, Саид?

Саид положил ногу на ногу, отпил глоток кофе из стоявшей перед ним чашки, потом с нарочитой, смешной манерностью поставил ее на место. Еще бы! Ведь я ему дал возможность на какое-то время снова увидеть себя в центре событий, происходивших в Вад Хамиде, почувствовать себя центром, вокруг которого вращается все мироздание.

Саид продолжал:

— Я заранее договорился с этой женщиной — матерью невесты. Да будет справедлив к тебе господь, Фатыма Бинт ат-Том. Правду говорят, что одна баба стоит целого племени. Я знал, что она состоит с нами в родстве. Ее мать ведь из наших — из бедуинов племени фор.

— Мать Фатымы Бинт ат-Том из вашего племени?

— Ну да. Как не из нашего? Разве мать Фатымы Бинт ат-Том не Халима Бит Рабих? А сам наш главный имам, ты знаешь, откуда его мать?

— Может, скажешь, она тоже из ваших?

— Во имя аллаха милостивого, милосердного, скажи, ты прикидываешься или что, Михаймид? Мать имама — Марха Бит Джадин. Она и Халима Бит Рабих — двоюродные сестры.

— Прекрасно! Значит, ты обтяпал свое дело с двух сторон?

— Ну да. Люди подумали, человек не иначе как сошел с ума. Я пошел, зарезал барана, приготовил угощение. Я сказал им: «Хочу, чтоб это была всем свадьбам свадьба, чтоб все было на ней как положено: песни, танцы, барабаны, хор девушек, и чтоб пела Фатума». Инспектор стал мягким и податливым, слова мне поперек не скажет. Я говорю «да», и он говорит «да», я говорю «нет», и он говорит «нет». Клянусь аллахом, свадьба прогремела на всю округу до самых стоянок племени фор. Свадьба Зейна по сравнению с ней — все равно что обрезание. Клянусь тебе аллахом, я вошел как хозяин в дом инспектора, помахал рукой Фатуме и положил ей на блюдо один фунт. Это кроме тех десяти, что она получила раньше… Тогда эта чертова баба запела:

Душечка Саид, матери отрада,

Сделает господь все, что тебе надо.

Свадьба хороша, всяк поет, смеется,

Ну а вам, завистники, помолчать придется.

Тут девушки радостно закричали: «Ийю-ийю-ийюя!», и я будто взлетел в небо.

— Хорошо, — перебил я его, — а как же ты стал муэдзином?

— А что тут такого? Это — доброе дело во имя всевышнего. Просто Хамад сказал мне, что ему теперь трудно каждый день взбираться на минарет.

— Во всяком случае, — возразил я, — с тех пор как ты зять инспектора, тебе все стало дозволено.

— А что такое инспектор, — сказал он презрительно. — Мне теперь не указ ни инспектор, ни даже сам городской голова. У меня деньги. Ей-богу, если сейчас захочу, то возьму в жены и дочь головы.

— Ну, а откуда у тебя взялись деньги? Или ты откопал клад?

Он, радостно засмеявшись, сказал:

— Мне сейчас нужно идти на рынок, а о деньгах я расскажу в другой раз.

И он вышел, напевая своим слабым дребезжащим голоском:

Душечка Саид, матери отрада,

Сделает господь все, что тебе надо.

4

Хамад Вад Халима вспоминает, как в те времена, когда все они были малыми ребятами, Иса, сын Дауль-Бейта, вышел к ним однажды в праздничной одежде, хотя никакого праздника не было. На нем была новая шелковая джалябия[49]. Голову украшала ладно сидевшая новая красная шапочка, повязанная ослепительно белой чалмой. На ногах сияли новые красные ботинки. Иса выглядел дико и нелепо среди мальчишек, иные из которых бегали совсем нагишом, а другие были опоясаны одной тряпкой или, в лучшем случае, одеты в старое грязное рванье. Право, он нам показался странным и смешным. Едва увидев его, я закричал «Бендер-шах!»[50], и все мы начали громко повторять: «Бендер-шах, Бендер-шах!» Мы гнали его и преследовали до самого дома. С тех пор все стали звать его только Бендер-шахом.

— Вообще прозвища — удивительная штука, — продолжает свой рассказ Хамад. — Некоторым людям их прозвища подходят тютелька в тютельку. Взять, к примеру, твоего Хасана Тимсаха, или наших Бахита Абу-ль-Баната, Сулеймана Акаля ан-Набака, Абд аль-Маулю Вад Мифтаха аль-Хазну, или аль-Кяшифа Вад Рахматуллу[51]. К каждому из них прозвище пристало, как ножны к кинжалу, да спасет нас аллах от их зла! Меня, например, люди зовут Вад Халима[52]. Никому в голову не придет назвать меня моим настоящим именем Абдель-Халик. В чем причина? Спроси об этом у Мохтара Вад Хасаб ар-Расула, да не поможет ему бог, куда бы он ни направился.

Хамад обернул поплотнее халат вокруг своего тощего тела и продолжал:

— Когда мы, мальчишки, учились читать Коран в мечети хаджи Саада, Мохтар был здоровенным парнем, задирой и хвастуном, которого все боялись. После уроков мы собирались под большой акацией, которая стоит и сейчас. Мохтар с обнаженной спиной становился в середину круга, чтобы начать поединок. В те давние молодецкие времена трус не смог бы жить среди тогдашних крокодилов. Ты спросишь, чем дрались на поединке? Стегались бичом, длиной в локоть, свитым из корней нильской акации. Боже, что это были за поединки! Ни один из наших мальчишек не выдерживал больше одного, в лучшем случае двух ударов бича Мохтара Вад Хасаб ар-Расула. У него же самого спина была, как у бегемота — сколько по ней ни бей, и следа не остается. Я совершенно не переносил даже вида бича, и обычно стоял молчком вдалеке, никого не трогая. Да сохранит аллах правоверных от таких поединков!

Мохтар целый день стоял посреди круга, а ребята один за другим подходили к нему. Жжик… один удар, жжик… два — отскакивай в сторону, жжик… жжик — впрыгивай следующий. Стоило только Мохтару меня увидеть, как он начинал насмехаться, презрительно называя меня по имени матери Вад Халимой. Он мне то и дело говорил: «Эй, сын Халимы, когда же ты станешь мужчиной, когда будешь драться, как другие мужчины?» Эти слова были для меня как острый нож. Я весь вскипал от злости. Но что мог сделать такой маленький и слабосильный заморыш? И вот в один прекрасный день я твердо решил — пусть лучше умру, чем буду по-прежнему зваться Вад Халимой. Скажу я тебе, человек — это как веревочный капкан, наступишь на один его край, а он схватит тебя с руками и ногами.

После уроков я побежал домой. Нашел там мешочек, в котором было этак с фунт молотого перца. Я схватил его и пустился бежать через поле, пока дома не стали еле-еле видны. Этот красный перец воистину пылающий огонь аллаха. Я его поел, потом разделся догола и натер им все тело. Упаси боже, что это был за адский пламень! Я побежал, что было мочи, крича от боли во все горло: «Вай, вай, вай!» А кругом пусто, ни души, никто все равно не услышит. Я стал кувыркаться и кататься по земле, а пот с меня так и льет. Да, добрый человек, такая боль, что, поверь мне, можно сойти с ума. Зато после нее уже ничего не страшно. Можно войти в огонь, и ничего не почувствуешь. Я несся с рубашкой в руках, а глаза горят, голова, как котел. Добежал до той большой акации и вижу, стоит там Мохтар Вад Хасаб ар-Расул и красуется перед всеми, как непобедимый Антар. Я вошел в круг и стал перед ним наизготове. Он так презрительно на меня глянул и говорит: «Ты что, Вад Халима? Решил сегодня стать мужчиной? Проваливай, я не связываюсь с маменькими сынками». Клянусь великим аллахом, я посмотрел на него горящими, как угли, глазами и сказал: «Посмотрим, кто из нас здесь мужчина, ну бей!» Он засмеялся и стал подходить ближе и ближе. Они все тоже смеются. (А смех у Вад Мифтаха аль-Хазны и Вад Рахматуллы — громкий, визгливый.) Кричат: «Вад Халима попал в беду, теперь ему несдобровать». Ну, думаю, подождите.

Мохтар взял бич, согнул его обеими руками и взмахнул им в воздухе: «Вижж, вижж». Потом он обошел вокруг меня и несколько раз слегка ударил бичом, чтобы поддразнить. А мне хоть бы что: в голове у меня словно скачут шестьдесят тысяч ифритов. Потом он остановился на месте, опершись на правую ногу, резко взмахнул кнутом и с силой опустил его. Клянусь жизнью, прикосновение бича после адского перца показалось мне прохладой и покоем. Кожа у меня онемела, стала словно мертвой. Полосни по ней ножом, она ничего не почувствует. Он ударил меня второй раз и третий, а я все стою, будто окаменев. Если вот эта дверь что-нибудь чувствует, так и я тогда чувствовал. После седьмого удара он остановился, отошел назад и удивленно на меня посмотрел. Я окинул его убийственным, как яд, взглядом. Он сглотнул слюну. Теперь ему было уже не до смеха. Все другие стояли молча. У Вад Мифтаха аль-Хазны и Вад Рахматуллы смех тоже застрял в горле. Клянусь всевышним, я почувствовал, будто у меня внутри начал расти, двигаться и бушевать огромный шайтан, распустивший крылья над всем миром. Я почувствовал, словно я великан Шамхораш, который может удержать небо руками, если оно начнет падать. Это все от перца, да поможет ему аллах, и от горечи на сердце. И тут, добрый человек, не знаю откуда только у меня взялся голос, я закричал ему: «Эй, сынишка Маймуны (из презрения я тоже назвал его по имени матери), что же ты? Будь мужчиной, бей! Клянусь, сегодня меня или тебя отвезут отсюда на кладбище».

Все стоят молчком, никто ни гугу. Он ударил меня восьмой, девятый, десятый раз.

Когда счет дошел до тридцати, твой дед и Бендер-шах, да осчастливит их аллах, остановили Мохтара. Они выхватили бич у него из рук и сказали: «Довольно, он получил от тебя должное, теперь очередь Хамада».

Я почувствовал себя тогда, добрый ты мой человек, ни дать ни взять турецким пашою: надулся, приосанился. Говорю им: «Оставьте его, пусть бьет. Клянусь сурой „Кяф Лям Мим“ и, не знаю, чем еще, сегодня ночью будут хоронить Вад Маймуну». Твой дед и Бендер-шах сказали, однако: «Нет, тридцати ударов с тебя хватит». Я схватил бич, посмотрел, а он весь в крови. Великий аллах! Я потряс им над головами всех собравшихся и горделиво дважды обошел круг.

Вад Мифтах аль-Хазна и Вад Рахматулла съежились и со страхом глядели в землю. Я каждого из них слегка стукнул по голове бичом. Потом испустил воинственный клич: «Ийюй, ийюй, ийюя!» и посмотрел на Мохтара Вад Хасаб ар-Расула. Вижу, стоит он неподвижно, однако на лбу у него выступила испарина. Я стал с громким криком кружиться, дотрагиваясь до него бичом. Я то отскакивал, то приближался, то останавливался перед ним, то подпрыгивал высоко в воздух — словом, вел против него по всем правилам психологическую войну. Наконец вижу, парень сник. Если до этого Вад Мифтах аль-Хазна и Вад Рахматулла смеялись надо мной, то теперь они стали смеяться над ним. Стоит мне засмеяться, как они тоже хохочут вслед за мной. Да не простит их аллах! Они всегда с победителем.

Я поднял бич вверх и со свистом опустил его, будто резанул материю. Мохтар устоял, только заморгал глазами. Я стеганул второй раз. Слышу, он охает.

Всыпал ему третий раз — он попятился назад. От четвертого удара он зашатался. От пятого упал как подкошенный.

Люди стоят и слова вымолвить не могут. Дивятся, как это я, слабосильный хиляк Хамад Вад Халима, одолел грозного воителя и буйного богатыря Мохтара Вад Хасаб ар-Расула.

Скажу я тебе, я почувствовал себя в тот момент владыкой вселенной, повелителем ночи и дня. А что ж? Все мы были тогда детьми, старшему из нас едва минуло восемь годков. Стал я стегать всех подряд, направо и налево. Ну, подходи. Больше всего от меня досталось Вад Рахматулле и Вад Мифтаху аль-Хазне. Эх, мил-человек! Меня словно оседлали джинны. Я стал посреди круга и, словно лев на поверженную жертву, положил ногу на Мохтара, который лежал бездыханным трупом. Потом я понес какую-то околесицу — об этом мне рассказали потом твой дед и Бендер-шах. Это они сказали: «Ну, все. Хватит». Твой дед говорил мне: «Все. Теперь мы знаем, что ты мужчина». Бендер-шах ему возразил: «Если уж Вад Халима считает себя мужчиной, то пусть знает, что есть еще не такие мужчины». Не успел я подумать, как получил от Бендер-шаха удар в живот. После этого я уже не знаю, что было. Когда я очнулся, то увидел, что лежу на ангаребе[53] в доме Бендер-шаха, а рядом со мной лежит Мохтар. Боль такая, что упаси аллах! Я кричу, и Мохтар кричит: «Вай, вай, вай!»

5

«Михаймид!»

Михаймид обернулся на звук голоса и ответил: «Да!» Вад ар-Равваси удивился:

— Кому это ты говоришь?

Тут только Михаймид понял, что задремал и ответил на зов, с которым никто к нему не обращался.

Махджуб встал и пошел домой. По дороге в мечеть к ним завернул Абдель-Хафиз.

Вад ар-Равваси проговорил:

— Бедняга Махджуб, он совсем сдал.

С первого вечера на языке Михаймида вертелся вопрос. Но он не решался спросить, надеясь, что ответ придет сам собой. Он, Михаймид, тоже сломленный человек. Его сломили годы, сломила правительственная служба. Рано или поздно они спросят его. Скорее всего, спросит его Вад ар-Равваси. Он скажет: «Чего это ты ушел на пенсию до пенсионного возраста?» Михаймид ответит ему: «Меня уволили, потому что я не хожу на утреннюю молитву в мечеть». Вад ар-Равваси спросит: «Ты говоришь серьезно или шутишь?» Михаймид скажет: «У нас сейчас в Хартуме правительство религиозной партии. Премьер-министр ходит каждый день в мечеть на утреннюю молитву. Если ты не будешь молиться или будешь молиться один у себя дома, то тебя обвинят в нелояльности к правительству. И если отправят только на пенсию, то скажи еще спасибо».

Вад ар-Равваси удивится и воскликнет: «Ну и дела!»

Михаймид скажет: «Через год или два, а может быть, и через пять лет на смену придет другое правительство, возможно, не слишком религиозное или даже атеисты. Тогда, если ты будешь молиться у себя дома или в мечети, тебя опять-таки уволят на пенсию». Крайне удивленный, Вад ар-Равваси спросит его: «На каком же основании?» Михаймид спокойно ему ответит: «По обвинению в сговоре с прежним правительством». Они не поверят тогда своим ушам и в один голос воскликнут: «Ну и чудеса!»

Саид уже вышел из своей лавки и сидел возле Ат-Тахира Вад ар-Равваси. Михаймид лежал прямо на песке, ощущая щекой и ногами его прохладу. Неожиданно Саид проговорил:

— Да проклянет аллах сыновей Бакри. Пошли им, господь, всякого зла!

Михаймид не смог утерпеть и спросил:

— А что сделали сыновья Бакри?

В это время Саид Накормивший Голодных Женщин, призывавший на молитву, дошел до слов «спешите к спасению» и стал сбиваться и тарахтеть, как застрявший в песке грузовик. Он растягивал слоги там, где это не нужно, и, наоборот, проглатывал их, где надо читать нараспев, Вад ар-Равваси засмеялся:

— Накормивший Женщин сегодня совсем опозорился.

Абдель-Хафиз поднялся так решительно, что удивил Михаймида. Словно он хотел еще посидеть, но потом вдруг передумал. С тех пор как Михаймид вернулся в Вад Хамид, Абдель-Хафиз приходит каждый вечер и молча сидит. У него такой вид, словно он хочет попросить извинения или собирается открыть какую-то тайну.

Все эти мысли потонули в наступившем молчании. Саид сказал, отвечая на вопрос, о котором все уже успели забыть:

— Ат-Турейфи, сын Бакри, разыгрывает из себя Бендер-шаха.

Грозное имя поразило воображение Михаймида. Ему представился среди тьмы джинн-великан. Злые песчаные вихри окутывали великана в бесконечном мраке ночи, словно змееподобные лианы, обвивающие гигантскую пальму, у которой нет ни начала ни конца. Это имя было связано у Михаймида с вековечной печалью. Где и когда он слышал его раньше? Михаймид вспомнил некоего человека, нет, некое человекоподобное существо, возвышавшееся надо всем, словно оно соединяло пространство и время, прошлое и будущее. В руках оно держало длинный окровавленный бич. Может быть, это был тот самый?

За ужином Вад ар-Равваси и Саид, сменяя друг друга, поведали Михаймиду всю историю. Саид все время сердился. Вад ар-Равваси же рассказывал тоном человека, которого уже ничем не удивить. По их словам, все дело началось с земельной тяжбы. Ведь мать братьев Бакри — сестра Махджуба. Махджуб считал, что земля принадлежит ему. Но сыновья Бакри неожиданно выступили против него, несмотря на то что он — шейх, почтенный старец, а они — зеленая молодежь. Они повели с ним тяжбу, затаскали его по судам. Землю они потеряли, но власть Махджуба подточили. Они осмелились говорить громко то, что люди говорят тихонько или вовсе не говорят. В городе как будто только этого и ждали. Поползли слухи, раздались голоса недовольных. Ат-Турейфи стал выступать против Махджуба на собраниях и посиделках. Он говорил в присутствии самого Махджуба: «Когда шайка Махджуба и его приспешников отдаст бразды правления в Вад Хамиде другим? Это конченые люди. Довольно! Они терзали наш: город больше тридцати лет». Речи подобного рода злили Махджуба, но все, что он делал против сыновей Бакри, лишь еще больше подрывало его авторитет.

Вад ар-Равваси горестно вопрошал: «Что может сделать пожилой уважаемый человек, если его начнет задирать беспутный мальчишка? Если он его ударит, люди скажут: „Этот человек — недостойный, он обижает слабого“. А если он не даст отпора, люди скажут: „Этот жалкий человечишка не может справиться с сопливым мальчишкой“.

Саид сказал, что Махджуб был лидером в Вад Хамиде благодаря своим способностям, а также потому, что город „принимал“ его. У глагола „принимать“ и производных от него слов был огромный вес в глазах Махджуба и его компании. Они говорили, например, что такого-то человека „принимают“ или что такой-то „принимает“, и это звучало высшей похвалой с их стороны. Потом они внезапно увидели, что эти слова потеряли свой смысл: та таинственная и непостижимая сила, что заставляла сына покоряться отцу, жену — мужу, подчиненного — начальнику, младшего — старшему, в один прекрасный день перестала существовать. Словно жители города внезапно пробудились ото сна или, наоборот, увидели новый, невиданный сон. Люди стали смотреть на все другими глазами, и в этих взглядах отражались самые разнообразные чувства, кроме чувства „приятия“.

Вад ар-Равваси и Саид рассказали далее, что речи сыновей Бакри начали оказывать воздействие на умы и сердца людей, и в городе образовалась оппозиционная партия, которая стала расти и крепнуть. Ее сторонники провели сбор подписей под требованием о созыве собрания кооператива. Такого не случалось с тех пор, как кооператив был создан. Их целью было устранить Махджуба и его сторонников из руководства кооператива и из всех его комитетов, которыми они заправляли более тридцати лет. Махджуб, почти четверть века пользовавшийся неограниченной властью, внезапно очутился лицом к лицу с вад-хамидцами, потребовавшими от него отчета.

Дело кончилось созывом общего собрания под председательством главного инспектора по делам коопераций, который по случаю этого знаменательного дня приехал специально из Мерове[54]. По словам Вад ар-Равваси, первым выступил Ат-Турейфи, сын Бакри. Он зачитал длинную петицию, содержавшую все обвинения, которые только могли прийти ему в голову. Он обвинил Махджуба в коррупции, взяточничестве, хищениях, фаворитизме, некомпетентности, халатности и протекционизме! Один оратор сменял другого, и все они поддерживали обвинителя. Среди прочих выступили Сейф ад-Дин и Саид Сова — ныне Могучий Саид Накормивший Голодных Женщин. После собрания он устроил ужин для нового руководства. Конечно, он сразу стал казначеем. Поверишь ли, Михаймид, даже сыновья Махджуба голосовали против своего отца. А девчонки устроили в Вад Хамиде демонстрацию и кричали: „Долой Махджуба и шайку жуликов!“

Саид, сменивший Вад ар-Равваси, продолжал:

— Махджуб сидит и слушает все эти обвинения, как деревянный истукан. Из нашей компании там были только я и Ат-Тахир. Абдель-Хафиз с тех пор, как узнал дорогу в мечеть, от всего отошел и умыл руки. Говорит: „Все пустая болтовня“. Ахмад, как всегда, был пьян и не пришел на собрание. Вад ар-Раис, как ты знаешь, умер от колик в животе. Мать братьев Бакри, сестра Махджуба, пришла, встала среди мужчин и начала поносить своих детей самыми последними словами. За все время собрания Махджуб только один раз открыл рот, чтобы крикнуть своей сестре: „Эй, женщина, иди домой“.

Происходят удивительные, невероятные вещи. Наши собственные дети поднялись против нас. Мы старались в поте лица, бегали туда-сюда, чтобы открыть для них школы, а теперь они их окончили и задирают носы. В городе столпотворение, а мы спим сном праведников.

Мы с Вад ар-Равваси встали со своих мест и начали укорять этих людей, подходя к каждому и называя его по имени. Мы напоминали им о заслугах Махджуба перед ними. О том времени, когда Махджуб один за всем следил, а остальные были так, простым стадом. Но было уже поздно. Они проголосовали. Большинство было против нас. Среди белого дня в центре города Махджуб потерпел поражение. Махджуба Леопарда сокрушили гиены. Мелюзга, беспутные бродяги и бесстыжие девки. Они выбрали Ат-Турейфи, сына Бакри, председателем, Хасана, другого сына Бакри, — заместителем председателя, Хамзу, третьего сына Бакри, — секретарем, Саида Накормившего Женщин — казначеем, а Сейф ад-Дина — контролером. Сказали, что это новая должность для улучшения работы кооператива. Девчонки, которые устроили демонстрацию, заверещали: „И-и-и-йю-йя!“

А Ат-Турейфи крикнул: „Да здравствует парод!“ А где народ? Такие люди, как Саид Накормивший Женщин, Вад Рахматулла, Мифтах аль-Хазна и прочие? И это называется народ?»

— Собрание доконало Махджуба, — заканчивал рассказ Вад ар-Равваси. — Он не произнес ни слова в свою защиту. Просто встал и ушел. С того дня он ходит по земле живым мертвецом. Да, в Вад Хамиде окончился один век и начался другой. До сих пор мы не знаем, как это все случилось.

Медленно бредя домой поздней ночью, Михаймид думал о том, что ему понятна мораль этой истории, ибо она уже происходила на его глазах раньше, в незапамятные времена, и он даже был одним из ее участников. Тогда тоже шла война между тем, что было, и тем, что идет ему на смену. Да, Вад Хамид, с которым он мысленно был все эти годы и куда он вернулся, ища его, как солдат разбитой армии ищет свой полк, больше не существовал. Ноги Михаймида чувствовали груз прошедших пятидесяти лет, а мысленно он ощущал себя ребенком, которому не было и десяти. Черная, непроглядная ночь: кусты акации, застывшие как женщины в траурной одежде, призрачный блеск огней в кромешной тьме и слабые звуки жизни во всем этом небытии. Внезапно среди мрака послышался голос:

— Михаймид!

Голос звучал совсем рядом, прямо над ухом.

Михаймид ответил:

— Да!

Тот же отчетливый знакомый голос позвал:

— Михаймид, идем!

Он улыбнулся и снова повторил:

— Да.

Ему не пришло даже в голову, что всего этого не может быть, что он принял за зов молнию, блеснувшую в бездне мрака. У него не было никаких сомнений, что надо идти на зов.

6

Я пошел среди тьмы за позвавшим меня голосом, не понимая, куда я иду: вперед или назад. Мои ноги увязали в песке. Потом я почувствовал, что передвигаюсь но воздуху, плывя по нему ровно и легко, и что годы слетают один за другим с моих плеч, как ненужная одежда. Передо мной возник замок с высокими куполами, в окнах которого сверкали огни. Он возвышался, как рукотворный остров среди морской пучины. Следуя за голосом, я достиг ворот и увидел стражников, опоясанных кинжалами. Они открыли ворота, словно ждали моего прихода. Я пошел на голос по длинному коридору со многими дверьми, у каждой из которых стояла стража, и очутился в конце концов в просторном зале, освещенном тысячами люстр и свечей. В центре зала напротив дверей возвышался помост, а на нем красовался трон, справа и слева от которого стояло по креслу. С обеих сторон стояли люди со склоненными долу головами. В зале царила первозданная тишина, словно люди еще не обрели дара речи.

Ведомый голосом, я последовал дальше и увидел, что стою перед восседающим на троне. У него было черное нежно-бархатистого оттенка лицо и зеленые глаза, смотревшие со вселенским коварством. Мне показалось, что я видел это лицо прежде, в давно минувшие века. Голос произнес: «Добро пожаловать, сын наш Михаймид». Это был тот самый голос, который меня позвал и привел сюда. Но это ведь голос моего деда, в этом нет сомнения! А лицо — лицо Бендер-шаха. Что за чудо! На какое-то мгновение меня внезапно озарило, и я все понял, словно в этот момент постиг тайну бытия. Но это озарение внезапно прошло, будто его и не было, и я больше ничего не помнил. В голове у меня осталось только колдовское имя «Бендер-шах». Тут я взглянул и увидел, что справа от него сидит точно такой же человек, как будто его копия.

Я некоторое время изумленно смотрел на эти два лица, которые так походили друг на друга, что кажется, будто смотришь на одного и того же человека, но потом, едва убедив себя в этом, снова погружаешься в пучину сомнений. Где мы? На похоронах или па свадьбе? В Индии или Кашмире, в Омдурмане или Измире?

Бендер-шах показал на свободное кресло слева от себя. Я сел. Потом он хлопнул в ладоши, и телохранители ввели одиннадцать мужчин, закованных в цепи. Они смиренно остановились перед ним и, покорно подняв к нему взоры, сказали в один голос: «О наш отец, прости нас и помилуй!»

Сидевший на троне улыбнулся и посмотрел вправо па своего внука Марьюда. Тот встал и спустился с помоста. Ему поднесли толстые длинные бичи из корней нильской акации. Телохранители сорвали одежду с одиннадцати мужчин и поволокли их одного за другим к Марьюду. Он стал стегать каждого из них по очереди, а восседавший на троне слушал, смотрел и довольно улыбался. Иногда он делал знак рукой, если хотел, чтобы избиение прекратилось или, наоборот, продолжалось. Со спин одиннадцати мужчин кровь текла ручьями, по они переносили все молча, не издавая ни крика, ни вздоха. Мир вокруг словно онемел и ослеп. Раздавались только удары бичей о спины сыновей Бендер-шаха, которые наносил внук от имени и по поручению своего деда, в его присутствии.

Их секли, пока они не потеряли сознание и не упали, обливаясь кровью. Бендер-шах хлопнул в ладоши. Снова появились телохранители. Они подхватили бездыханные тела и вынесли их из зала. Потом он снова хлопнул, и появились слуги с кувшинами вина. Они налили Бендер-шаху, налили Марьюду. Мне, как и всем, преподнесли кубок.

Бендер-шах хлопнул в третий раз, и в зал вошли обнаженные девушки с острыми, торчащими грудями, покачивая пышными бедрами. Среди них были белые и черные, желтые и коричневые, уроженки Кавказа и Шираза, Берега Слоновой Кости и Берега Алмазов. Их застывшие, как маски, лица не выражали ни желания, ни страсти. Они танцевали и пели, били в барабаны, бубны и цимбалы. Потом Бендер-шах зевнул и потянулся, и в мгновение ока зал опустел. Остались только мы трое, сидевшие на возвышении.

Наступило долгое молчание. В моих ушах все еще невесело звучали барабаны и цимбалы. Я пожелал, чтобы Бендер-шах объяснил мне смысл происходившего, но он ничего не сказал. И я понял тогда, что голос меня позвал только для того, чтобы я был свидетелем.

7

В тот ранний час, между сном и пробуждением, когда Михаймид услышал голос Саида Совы, он подействовал на него, как магнит, притянувший к себе прах недосмотренных, заживо погребенных сновидений. Этот голос обрел неожиданную силу и мощь. Он не казался, как раньше, слабым и хриплым. Михаймид вскочил с постели, совершил омовение и вышел из дому. Тучи песка и пыли ударили ему в лицо, едва не свалив с ног. Он и сам не знал, зачем вышел: ведь он не присутствовал на совместной утренней молитве тридцать лет, а то и больше.

Он покинул дом и пошел. Его ботинки увязали в холодном сыпучем песке, студеный зимний ветер больно кусал ему ноги. Он шел к мечети, как когда-то шел туда его дед, словно призыв на молитву в то раннее утро относился только к нему, словно у него был долг, который необходимо выполнить, словно ему предстояло, наконец, свершить то, к чему он был готов, но чего избегал все эти годы.

Михаймид пришел в мечеть и увидел, что она полна народу. Он удивился и спросил Абдель-Хафиза: «Почему такая толпа? Разве в городе случилось нечто небывалое?» Абдель-Хафиз ответил: «Аллах ведет правильным путем того, кто этого хочет».

Несомненно, Абдель-Хафиз был доволен, потому что торговля благочестием стала в то утро выгодным делом. А вот и Сейф ад-Дин, постоянно колебавшийся между праведностью и грехопадением. Мохтар Вад Хасаб ар-Расул, который молился только за покойников, тоже встал с постели и пришел в мечеть в это ранее утро. Какая сила его подняла? А что привело сюда Хамада Вад Халиму, который, рассердясь на имама, говорил, что распрощался с дорогой в мечеть? Или Абдель-Маулю Мифтаха аль-Хазну, который отвечал, когда его спрашивали, почему он перестал ходить на молитву: «Молитва не убежит, а дорога в мечеть не зарастет. Я пойду в мечеть, когда пожелает аллах». Или Сулеймана по прозвищу Объевшийся Плодами Ююбы, который всегда возражал Абдель-Мауле: «Ты говоришь так, будто мечеть в Мекке за морем, а она ведь в нескольких шагах от твоего дома».

Аль-Кяшиф Вад Рахматулла явился, несмотря на ранний час, одетым с иголочки, словно был зван на пир. Ат-Турейфи, сын Бакри, новый городской заправила, пришел, возможно, чтобы попросить благословения по случаю своей победы над Махджубом. Махджуб, который до этого ни разу в жизни не переступал порога мечети, пришел, вероятно, для того, чтобы аллах помог ему достойным образом перенести поражение. В левом углу под окном сидел незнакомый человек. Михаймид не мог его как следует разглядеть. Он спросил о нем Абдель-Хафиза. Тот ответил, что тоже не знает его.

Когда Михаймид всматривался в человека, сидящего под окном, у него вдруг возникло знакомое чувство — смесь страха, ожидания и готовности. В его воображении ясно всплыли картины того дня, когда ему было сделано обрезание. Ему тогда исполнилось шесть лет. Он вспомнил суматоху и шум, лица мужчин и женщин, входивших и выходивших друг за другом, вспомнил принесенных в жертву баранов, радостные крики «И-и-и-йю-йя!». Он увидел деда, который крепко держал его и нож. Дело свершилось моментально, он не успел и опомниться. Было чувство горькой обиды, будто кто-то внезапно ударил его, а потом — жестокая боль.

Сейчас у него тоже было необычное чувство. Будто этим ранним утром появился на свет пророк, или свершилось чудо, или произошла вселенская катастрофа. Рядом с ним сидел Абдель-Хафиз. Он обратился к нему, но тот не ответил. Михаймид обернулся и увидел, что Абдель-Хафиз молится, совершая поклоны дольше, чем положено. Потом он услышал его сдавленные рыдания. Когда Михаймид опустился на колени, он увидел в бледном свете его лицо, залитое слезами.

Имам прочитал суру «Свет» звонким, пронзительным голосом, словно черпая силу в людях, которые без всякой видимой причины, сами по себе собрались в этот ранний час. Сначала Абдель-Хафиз плакал один, затем к нему присоединился Сейф ад-Дин, потом — Саид Накормивший Женщин, за ним — Махджуб. От всего этого душа Михаймида как бы раздвоилась: он не знал, сомневаться ему или верить. Совершая поясные поклоны, он ощущал, что «достиг», а когда падал ниц, обнаруживал, что его сердце пусто. Потом он разразился плачем. Но что это? Стихи Корана, которые читал имам, вдруг понеслись на воздушных волнах, развеваясь и трепеща, как флаги.

Михаймид почувствовал, что тонет. Далеко на горизонте он увидел человека, который до этого сидел под окном мечети. Теперь он, как в ту памятную ночь, восседал в центре зала. У него было черное лицо и голубые глаза. В руках он держал нити хаоса и был подобен сверкающему, испепеляющему лучу. Потом показались цветущие города, похожие на дворцы дома, поля со спелыми плодами, тенистые деревья и поющие в их ветвях сладкоголосые птицы. И были там реки, текущие молоком и медом, и молодые красавицы с острыми, торчащими грудями, разного цвета кожи и разного обличья, которые плясали и пели. Потом завыли ветры, неся огонь и гибель, явились женщины, оплакивающие своих детей, мужчины, закованные в кандалы, и раздались удары бичей по живой плоти. Бендер-шах сидел в центре зала, все слыша и видя. Его призывали чьи-то голоса: «О, отец, прости нас и помилуй!» Это были одиннадцать братьев, одиннадцать рабов того, что минуло, и того, что не наступило. Однажды они восстали и разрушили прошлое и будущее. И опустели города, и стерлись следы. Но пришли стражники и бросили братьев в тюрьму.

Михаймид пробудился от голоса Абдель-Хафиза: «Сохрани господь! Сохрани господь!» Он увидел, что лежит ничком, и почувствовал боль во лбу. Лицо его было залито слезами. Он поднялся на колени и сказал испуганно: «Мир вам». Люди уже кончили молиться, только он один стоял на коленях. Все смотрели на него удивленно. Он обернулся в сторону окна, где стоял неизвестный, но никого там не увидел. Он побежал к окну: никого не было. Он громко закричал: «Вы видели человека, который здесь был?» Одни сказали «да», другие — «нет». Никто, однако, не видел, как незнакомец вышел.

8

В ту ночь казалось, будто время повернуло вспять.

Ночь была теплой, светила полная луна. Михаймид ощущал в себе небывалую бодрость, как когда-то в минувшие дни. Пришел Махджуб, пришел Абдель-Хафиз, пришли Ахмад, Ат-Тахир и оба Саида — Саид Сова и Саид Законник. Гвоздем вечеринки был Саид Сова. Михаймид знал, что, прежде чем разойтись в эту ночь, они зададут ему вопросы, и он расскажет им всю историю без горечи и обиды, как будто она приключилась с другим человеком. Саид Сова, засмеявшись, сказал:

— Правоверные, я хочу уйти в отставку из комитета. От этого казначейства никакого проку, только голова трещит.

Махджуб, всем на удивление, тоже засмеялся и возразил Саиду:

— Вы с Сейф ад-Дином и сыновьями Бакри думали, что это вам детские игрушки. Теперь сами выпутывайтесь.

Ат-Тахир сказал Саиду:

— Разве ты, несчастный Кормилец Женщин, не выступал вместе с другими краснобаями в тот день, когда было собрание кооператива? Не вы ли говорили о Махджубе, что его компания — шайка жуликов, что они ограбили город? Ну что ж, теперь ваш черед, грабьте нас, разоряйте.

Другой Саид произнес, засмеявшись почти так же, как он смеялся когда-то:

— Красноречие Накормившего Голодных Женщин — от аллаха. С тех пор как меня сотворил господь, я не слышал ничего подобного. В тот день у меня было так горько на сердце, что оно едва не разорвалось от обиды, по, как только стал выступать Накормивший Женщин, я, клянусь всевышним, несмотря на весь этот ужас, чуть не покатился со смеху. Ты помнишь, несчастный, какие слова ты сказал в тот день?

Саид Накормивший Женщин только ухмыльнулся в ответ. Махджуб сказал:

— Я, клянусь аллахом, не был подготовлен ко всем этим обвинениям. Вначале я хотел осрамить сына Бакри перед всеми людьми, разнести его в пух и прах. Но как только я услышал, что говорит Накормивший Женщин, я сказал себе: «Эх, человек! Придержи язык. Все это дело — комедия и детские игры». После этого, клянусь господом, я ни за что не соглашусь на прежнюю должность, хотя бы мне дали миллион.

Саид возразил:

— Ты, Махджуб, говоришь ерунду. Всем известно, это собрание тебе как нож в сердце. Вот сейчас, сегодня, если за тобой прибегут звать тебя снова в комитет, ты разве не пойдешь? Эх, братья, разве кто-нибудь от такого откажется? Но теперь вы уже взяли свое. Дайте нам тоже попытать счастья годика два или три.

Ахмад спросил:

— Разве ты только что не сказал, что хочешь уйти в отставку?

— Михаймид, ты видел этого жалкого лицемера? — произнес Ат-Тахир. — Видит господь, ему часто нечем было накормить своих детей. Спроси его, пусть он скажет, кто за него стоял, кроме Махджуба и «шайки жуликов»?

Абдель-Хафиз сказал:

— Комитет был ему нужен только, когда он разводился и женился.

Саид Накормивший Голодных Женщин засмеялся:

— Разве я вас укорял? Перед всем народом я говорил о ваших заслугах. Тут дело выбора и согласия. Люди сказали: «Махджуба и его компанию — долой! Ат-Турейфи и Накормившего Женщин — на их место!» Чего вы еще хотите?

Махджуб проговорил:

— Посмотрим, как тебя завтра отблагодарят сыновья Бакри.

Саид Накормивший Голодных Женщин, смеясь, обратился к Махджубу:

— Махджуб, побойся бога! Ты хочешь стать в городе вторым Бендер-шахом.

Михаймид подумал, что Саид, конечно, не знает, что говорит, но грозное имя снова всплыло и будет повторяться, пока не выяснится истина, если только она существует. Лишь тогда оно исчезнет, как и появилось, уйдет из тьмы во тьму… Ат-Тахир произнес, обращаясь к Саиду:

— Хватит об этом. Ты повтори нам лучше слова, которые сказал на собрании.

Саид Накормивший Голодных Женщин, довольный, что стал центром всеобщего внимания в эту необыкновенную ночь, воскликнул:

— Михаймид, вот твои друзья смеются над людьми, а сами не знают всей правды. Говорят: «Саид Сова — он и есть Саид Сова, хоть Фатума и назвала его Саидом Накормившим Голодных Женщин и Могучим Крокодилом». Укоряют меня, что я стал муэдзином. А я, клянусь верой, читаю азан только ради милосердного аллаха. Работа же в комитете — это одни пересуды и неприятности, нет в ней ни пользы, пи радости. Клянусь святой верой, с сегодняшней ночи я ни о чем больше не попрошу ни комитет, ни дирекцию фирмы, ни даже начальника полиции мудирийи[55].

Михаймид вспомнил свой прежний разговор с Саидом и сказал:

— Может быть, ты нашел клад?

Ахмад подхватил:

— Верно говорят, Саид нашел клад. Иначе, с чего бы ты стал так задирать нос, несчастный?

— О аллах! Пошли всех благ нашему шейху Аль-Хунейну, — сказал Саид.

— Клянусь всевышним, — воскликнул Махджуб, — здесь дело не в кладе и не в сокровищах. Ему вскружили голову деньги инспектора.

Саид засмеялся, но ничего не ответил.

Ахмад проговорил:

— Говорят, Саид хочет развестись с дочерью инспектора.

— Нет, — возразил Саид, — с дочерью инспектора я разводиться не буду. Но, если устроите мне еще одну свадьбу, я не откажусь…

Абдель-Хафиз перебил:

— Кому ты нужен, чертова копоть? Или ты считаешь себя молодым?

Махджуб сказал:

— Он найдет себе какую-нибудь образованную. Их сейчас много объявилось. И конечно, чтобы она говорила по-английски. Нынешнее время — время английское.

Ат-Тахир добавил:

— Одну из тех девиц, которые кричали на демонстрации «Да здравствует народ!». Кто этот народ? Не иначе треклятый Саид Накормивший Женщин и его друзья.

К великому удивлению Михаймида, Саид убежденно заговорил:

— Клянусь верой и правдой, в городе совершаются добрые дела, в городе все идет к лучшему. Вы говорите, что город погиб, потому что вы больше им не правите. Девушек, которые устроили демонстрацию, все у нас любят. Они скромные, культурные, образованные. Это наши дочери и дочери наших детей. И если я найду среди них девушку по себе, и она скажет «женись на мне», то, клянусь верой и правдой, на следующий же день заключу с ней брачный контракт.

Михаймида еще больше удивило, что никто не рассмеялся после этих слов Саида, что никто не стал с ним спорить.

Полная луна в это время улыбалась. Она спокойно лила свой свет, подобно источнику, в котором никогда не иссякает вода. Тихие звуки жизни в Вад Хамиде сливались в гармоничную, стройную симфонию, которая навевала мысли о том, что смерть — это лишь одно из проявлений жизни, ее иная форма. Все есть сущее и пребудет сущим. Не будет войн, и не прольется кровь. Женщины не будут рожать в муках, и мертвых не будут хоронить со слезами. Все изменится, подобно тому, как меняются времена года в странах с умеренным климатом, следуя одно за другим. Все будет плавно течь по небесному своду, и ночь не настанет раньше дня.

Стояла чудная, небывалая тишина. Абдель-Хафиз произнес: «С нами бог». Михаймид подумал о том, что никому из этой компании не суждено сыграть героической роли. Саид на это не способен, потому что лишен честолюбия. Его лавка не приносит ему ни убытка, ни дохода. Он ест, одевается и неизменно, вот уже больше сорока лет жалуется на жизнь, иногда сердито, иногда со смехом. Ат-Тахиру Вад ар-Равваси не суждена такая роль, потому что он смеется над собой и над другими и верит не в себя, а в Махджуба. Другой Саид — тот сын своего времени. Его звезда сейчас восходит. Таким людям еще предстоит сыграть свою роль, что бы там ни говорили. Роль же самого Махджуба уже сыграна. Его положение по-настоящему трагично, потому что он не хочет покинуть сцену.

Глубоко вздохнув, Ат-Тахир Вад ар-Равваси проговорил:

— Эх, старые времена уходят, новые настают.

Саид Законник засмеялся и сказал:

— Я же говорю вам, речь Накормившего Женщин на собрании кооператива — это такая речь, что ее надо напечатать в книгах и изучать в школах. Слушайте все внимательно, и ты, Михаймид, тоже: Ахмада и Абдель-Хафиза на собрании не было. Народ столпился под большой акацией. Жарища такая, что не продохнуть. Мы приготовились, ну, думаем, будет драка! Потом этот наш друг, чтоб ему пропасть, встает и просит слова. Еще накануне вечером он ужинал вот здесь, вместе с нами, и клялся, что будет голосовать за нас. Когда он поднялся, я говорю Вад ар-Равваси: «Хоть он глупец и пустозвон, но тоже с нами». Он не сказал ни «здравствуйте», ни «во имя аллаха», ни «слава аллаху», а сразу начал: «Люди добрые! Махджуб, Ат-Тахир и Саид — мои друзья и братья. Махджуба все знают и любят. Это такой человек, каких не сыскать. Клянусь верой, он один стоит тысячи людей. Он гроза врагов, защитник вдов и сирот. Но, аллах свидетель, эти люди сожрали наш город, бессовестно обглодали его до костей. С самого дня творения эта банда ворует и грабит, не зная ни совести, пи закона. Если они что-нибудь возьмут, то назад уж никогда не отдадут. Клянусь господом, круглый год нет от них людям отдыха и покоя. Они разворовали и ограбили город, да не даст им аллах счастья. Они здоровые, как быки, и утробы их ненасытны. Как сказал наш уважаемый начальник Ат-Турейфи, теперь этим людям среди нас не место. Пусть они сидят дома. Так будет лучше. Если же они будут возражать, то парод скажет им свое слово. Да здравствует народ! Слава пароду! Да здравствует Ат-Турейфи! Долой Махджуба! Долой весь род Исмаила, чтоб ему пропасть! Этот друг, храбрец-удалец, тратит все своп деньги на арак. Махджуб — уважаемый человек, человек, который много сделал для города, — разорял и грабил. Он продал мне поле, засеянное клевером, за пятьдесят пиастров. Я сказал ему: „Я буду владеть с тобой на паях коровой“. А он говорит: „Я в пай вступать не хочу“. Люди! Молитесь пророку. Вы сами видите, где добро, а где беззаконие. Кончайте это дело. Разойдемся по домам».

Все смеялись, а сам Саид Накормивший Голодных Женщин — больше всех.

Он проговорил, захлебываясь от смеха:

— Я воздал каждому по заслугам. Справедливо или нет?

Внезапно среди общего веселья он произнес:

— Друзья, есть у меня одна тайна, которую я хочу вам поведать. О ней еще ни одна душа не знает.

Не без труда овладев нашим вниманием, он начал:

— Дело было прошлой зимой в месяце имшире[56]. Стояли холода, от зари до зари бушевали пыльные бури. Вы скажете, мне это приснилось. Ни в коем случае! Я видел его, как вижу вас сейчас. Клянусь жизнью, братья! Я не спал, лампа горела. Лежу под тремя одеялами, а ветер снаружи так и воет, так и воет. Ой-ой-ой! Окна у меня были закрыты, дверь заперта. Во имя аллаха милостивого и милосердного! Спаси, боже, от проклятого шайтана! Кто-то встал у меня в головах и громко сказал: «Поднимайся»! Это был шейх Аль-Хунейн, да будет доволен им аллах. Когда я пришел в себя от испуга, я его хорошенько разглядел. Он самый, как есть, одет в плащ, на плечах — шаль, а в руках, если мне не изменяет память, кувшин. Сказал он мне, значит: «Вставай!» Я спросил: «А куда идти-то, о, шейх?» Ои ответил: «Пойдешь к старой крепости». «Это, где развалины?» — спрашиваю. Он говорит: «Нет там никаких развалин. Пойдешь к крепости, увидишь дворец». Я спрашиваю: «Какой дворец?» Отвечает: «Дворец Бендер-шаха». Я говорю: «Это кто такой Бендер-шах?» А он мне в ответ: «Один из повелителей преходящего мира. Он был в давние-давние времена. Его угодьям и владениям не было ни конца ни края. По его земле, хоть скачи на резвом коне, никогда не достигнешь пре-делов. Закрома у него ломились от фиников, хлеба и пшеницы. И были у него сын и одиннадцать рабов. Иди во дворец, что стоит над крепостью. Ты увидишь там открытую дверь. Войди в нее и продолжай идти, пока не войдешь в большой зал. Ты увидишь Бендер-шаха и его сына, которые будут тебя ждать. У них есть для тебя дар. Не приветствуй их и не разговаривай с ними. Не оборачивайся ни налево, ни направо. Входи, получай дар и беги. Смотри, если скажешь хоть слово! Не будет тебе спасения, коль потеряешь терпение. Тот дар — деньги. Твои деньги, твое богатство. Бендер-шах хотел унаследовать землю и всех, кто на ней обитает. Теперь эта земля будет принадлежать тебе и тем, кто придет после тебя. Вставай, вставай!»

И вот, добрые люди, пошел я к крепости и увидел там все, как рассказал мне наш шейх Аль-Хунейн. Дворец, клянусь аллахом, — огромный, весь освещенный, словно морской пароход. Слышно, как там поют, танцуют и смеются. Иду я, не оглядываясь ни направо, ни налево, будто меня кто-то тянет вперед и вперед. Большой зал был полон женщин. Я не оборачивался и никого не разглядывал, но запах душистых цветов и сандала меня не обманывал. Потом я увидел двух мужчин, пожилого и молодого, которые сидели, о всемогущий аллах, будто султан и его визирь. Тот, что постарше, сказал мне: «Добро пожаловать, милости просим. Приветствуем нашего сына Саида Накормившего Голодных Женщин. Ну, садись, пей, веселись». Я ему не ответил, только молча протянул руку, а сам ни жив, ни мертв от страха. Тот, что был моложе, произнес: «Скажи хоть слово в ответ на наше приветствие». Клянусь аллахом, я чуть не заговорил, но, защити господь своих рабов, вовремя язык прикусил.

Старший из мужчин хлопнул в ладоши, и в зал вошла девушка, подобная гурии[57]. Трудно описать ее красоту, добрые люди. Как спелые финики торчали ее молодые груди. Шла она нагишом, покачиваясь, прямо вся извивалась. Клянусь аллахом, мне это не показалось! Ее живот — словно у пас в Шайгийи цветущий сад, тяжелые бедра так к себе и манят. Она схватила меня за халат и сказала: «Иди же, тебе говорят». Потом легла на пол. Ну, думаю, теперь мне не будет спасения! Тут она закричала: «Несчастный, заклинаю тебя аллахом, что стоишь ты, охваченный страхом? Иди же сюда, не жмись. Если проявишь старание, сбудутся все желания».

Ах, братья! Упаси вас от таких соблазнов. Я собственными глазами увидел, где путь спасения и где путь гибели. Не помоги мне господь, я бы впал во все шестьдесят грехов. Я мысленно воззвал к спасителю о помощи против проклятого шайтана и молча воздел вверх руки, как советовал мне шейх Аль-Хунейн. Молодой мужчина встал, сердито топнул ногой и закричал на девушку. Она тотчас пошла своей дорогой. Старший засмеялся и сказал: «Не сердись, Марьюд. Это наследник, он просит по праву и справедливости. Отдай ему дар, и пусть он уходит с миром». Отрок дал мне мешочек. Я взял его и вышел, как и вошел, молча, не попрощавшись, и очутился возле мечети. Стою, дрожу от холода и плачу, как верблюдица по потерянному верблюжонку. Заря уже начала заниматься. Я, не открыв мешочек и не посмотрев, что в нем, положил его возле михраба[58]. Потом я поднялся на минарет, продолжая обливаться слезами. Сам не знаю от чего, от печали или от радости. Стал я, братья, призывать на молитву. А голос вроде бы и не мой. Такой грустный-грустный голос. Воззвал я к домам, воззвал к каналам и деревьям. Воззвал к пустыне и могилам, к живущим и отошедшим, к поверженным и отчаявшимся, к честным праведникам и пьяницам, к христианам и мусульманам. Я стою и повторяю: «Аллах велик! Аллах велик!», а сам плачу и не знаю, что оплакиваю: то, что получил, или то, что потерял.

Ах, братья! Что это была за ночь! Я слышал своими собственными ушами, как мои слова повторяют и разносят буйные ветры имшира, словно я не слабосильный Саид-хиляк, а Бендер-шах нашего времени. Я говорил, взывая к обитателям этого и того света: «Спешите к погибели, спешите к падению, спешите к успеху, спешите к спасению!» Когда я на заре читал азан с минарета, мне показалось, будто ангелы и шайтаны в один голос воскликнули: «Аминь! Аминь!»

Я спустился вниз и увидел, что мечеть полна народу. Пришли Махмуд и Мас’уд, Хейр ад-Дин и Сейф ад-Дин, Махджуб и Аллюб, Михаймид и Абу-ль-Валид. Явились Вад Хасаб ар-Расул, Вад Бакри, Вад Рахматулла и Вад Мифтах аль-Хазна — все люди, которые раньше никогда не ходили в мечеть. Весь город собрался на утреннюю молитву.

Я знал, братья, что все они пришли, потому что услышали голос. Зовущий позвал их моими устами. Все в то утро было удивительным и необыкновенным. Я молился, а слезы так и капали у меня из глаз. Когда имам прочитал суру «Свет», я услышал, как Абдель-Хафиз плачет, вслед за ним заплакал Сейф ад-Дин, за ним — Махджуб и Михаймид. Я сам тоже плачу, не отстаю от них. Смотрю, и все молящиеся заливаются горючими слезами. Отчего? Почему? Ох, ох, ох! У левого окна стоял незнакомый человек. Мне показалось, что все происходящее как-то связано с ним. Он то исчезал, то вновь появлялся. Люди стали даже говорить ему: «Здравствуйте». Потом он исчез и следов не оставил. А бедный Михаймид закричал во весь голос: «Куда ушел человек, который здесь был?»

Дома я зажег лампу, потому что утренний свет еще не окончательно развеял сумрак, и развязал узелок. И тут, о всемогущий аллах, передо мной словно открылись сокровища царя Сулеймана. Чего там только не было! Я без всякой радости повертел сокровища в руках, будто это зола, и забросил их куда-то в дальний угол. Потом целый день проспал мертвым сном. Пробудившись, я снова залился горючими слезами. Сам не знаю почему.

В голосе Саида, когда он рассказывал эту историю, было нечто такое, что затронуло самое сокровенное в душах мужчин, и они погрузились в глубокое длительное молчание, которое прервал в конце концов Абдель-Хафиз, произнесший:

— С нами сила господня.

Снова воцарилось молчание. Махджуб, Саид и Ахмад по очереди вздохнули. Вдруг Вад ар-Равваси громко рассмеялся:

— Эх, мил человек! Клянусь аллахом, весь этот бред тебе приснился. Ты что, смеешься над нашими сединами? Пришел тут, рассказываешь всякие небылицы. Видно, у тебя повредились мозги от того, что ты каждый день ни свет ни заря лазаешь на минарет. Может, завтра придешь и скажешь, что ты — пророк Хыдр[59] или грядущий мессия.

Тут все, кроме Михаймида, засмеялись. Ахмад Исмаил сказал:

— Это все пьяная болтовня. Видно, Накормивший Женщин был здорово под хмельком. Выпил бутылку арака и вообразил себя Шахбендером или — как там его? — Бендершахом.

Саид не возражал, только сидел и вздыхал.

Михаймид был единственным, кто поверил, что Саид Накормивший Голодных Женщин все это видел и слышал. Возможно, на него подействовало необыкновенное сияние луны в ту ночь. То, что они считают сном, думал он, будет надвигаться как потоп, пока не захлестнет весь город.

Абдель-Хафиз проговорил:

— Скоро наступит заря. С богом, Кормилец Женщин, вставай, зови па молитву.

Саид, до этого молча грустивший, неожиданно развеселился. Он предложил:

— Что, если мы все сейчас встанем и пойдем на утреннюю молитву? Ведь сегодня пятница. После молитвы я вас всех приглашаю к себе на завтрак в хоромы господина инспектора. У меня есть жирный барашек. Мы его зарежем и полакомимся.

Первым принял приглашение Ахмад:

— Если после молитвы будет баран, то я не возражаю.

Ат-Тахир Вад ар-Равваси, Саид Законник и Михаймид отказались, но Махджуб неожиданно сказал:

— Ей-богу, Накормивший Женщин сказал разумные слова. Тут вам и молитва, тут и угощение. Пошли, братья.

Его голос звучал, как в былые дни, когда он был капитаном корабля, а они — матросами, послушно выполнявшими его команды. Впервые за долгое время они снова были вместе. Когда они двинулись в предрассветной полумгле при первых лучах зари, Ат-Тахир Вад ар-Равваси произнес:

— Да помилует тебя аллах, Вад ар-Раис.

Они пошли за Саидом Накормившим Женщин, направляясь на молитву, как на пир.

9

Прошло время веселых вечеринок. Всех запятнала пролитая кровь. Прежняя любовь погибла или была близка к гибели. Солнце всходило и заходило, луна поднималась на небосводе и опускалась, ветры дули, река текла, город засыпал и просыпался. Однако все потеряло свой вкус и смысл.

Спустя месяц после того, как произошло событие, я застал их троих в доме моего деда. Они молча и безучастно лежали на кроватях. Я долго ждал, размышляя и пытаясь понять смысл происшедшего. Я вспомнил то позднее утро, когда Марьюд пришел выторговывать теленка по поручению Бендер-шаха. Как порой чудеса похожи на катастрофы!

Я потерял терпение, пытаясь во что бы то ни стало вызвать их на откровенный разговор. Я крикнул:

— Бендер-шах за все в ответе. Если бы не он, то этого бы не случилось.

Они реагировали на мои дерзкие слова легкими нервными движениями, но продолжали молчать. Погибших — множество, так какой им смысл оплакивать лишь одного из них, забыв об остальных?

— Рассказывают, что Бендер-шах и его внук отчаянно сопротивлялись.

Тут Вад Халима сердито возразил:

— Кто это слышал и видел, чтобы такое утверждать?

Я, стремясь любым способом нарушить заговор молчания, произнес:

— Я слышал, как говорили люди.

Но они снова замолкли. Только мой дед сказал:

— Да проклянет их аллах.

В то утро Хамад Вад Халима был ближе всех к самому средоточию катастрофы. Должно быть, в его сердце еще живы гнетущие впечатления. Если он заговорит, то заговорят и два его друга. Я обратился к нему:

— Ты был первым, кто увидел Бендер-шаха, не так ли?

Мохтар Вад Хасаб ар-Расул сердито запыхтел, Вад Халима вздохнул, а мой дед проговорил:

— Проклятое время.

Несомненно, подумал я горько, они чувствуют, что их час вот-вот настанет. Теперь эти трое стариков даже желают смерти. Их век так долог, что они стали свидетелями того, как мир тонет в пучине греха. После истории с Бендер-шахом многие их сверстники внезапно скончались. Мой дед, услышав о смерти кого-нибудь из них, всякий раз сокрушенно вздыхал. После того события произошли поистине удивительные вещи. Аль-Кяшиф Вад Рахматулла, несмотря на свой преклонный возраст, внезапно решил уехать из нашего города. Имам отказался читать молитвы прихожанам, сказав, что все они прокляты и им не помогут ни молитва, ни наставление. После этого он отправился в Мекку, чтобы окончить там свои дни. Жена Бакри, просидев пятьдесят лет затворницей, вышла из дома своего мужа с непокрытой головой и поклялась, что больше туда не вернется. Взбунтовались те, кто никогда не бунтовали. Передрались те, кто всегда вели себя тихо. Люди говорили, что по площадям и улицам стали открыто среди белого дня ходить шайтаны.

Я продолжал:

— Говорят, они привязали Бендер-шаха и его внука веревками к их креслам в середине зала.

Вад Хасаб ар-Расул только вздохнул, за ним вздохнул Вад Халима, а мой дед промолвил:

— Да проклянет их всех аллах.

— Говорят, они били деда и внука плетьми из корней нильской акации.

Мой дед внезапно сел на кровати:

— Значит, не душили и не кололи кинжалами?

— Еще говорят, что он дрался как лев и едва не одолел своих одиннадцать сыновей.

Мохтар ар-Расул сказал со скрытой болью:

— Он всегда был богатырем, не чета другим.

Да, они, конечно, были скроены из одного материала. Он вылепил внука по своему образу и подобию, дабы тот стал его продолжением, и наделил его неограниченной властью над своими одиннадцатью сыновьями. Они правили с помощью силы и хитрости, забыв о любви. Все это выяснилось потом. Оба обладали сверхчеловеческой энергией.

Я сказал:

— Говорят также, что Марьюд назначал каждому из них задание и определял вознаграждение. Он замечал большое и малое. Ничто не могло укрыться от его глаз. Каждую ночь в большом зале они творили суд. Бендер-шах и Марьюд сидели на высоких креслах на возвышении в центре зала. Они вдвоем выносили приговор, и виновные наказывались ударами плети. Бил Марьюд, а Бендер-шах сидел скрестив ноги, слушал и смотрел. Вы знали об этом?

Никто не ответил на мой вопрос. Я поражался, как у человека могут быть черпая кожа и зеленые глаза и как он мог произвести на свет одного за другим одиннадцать сыновей, а потом избрать единственного внука и через головы сыновей сделать его своей тенью на земле. Либо этого не было в действительности, либо происходило в стародавние времена, когда случались всякие чудеса. Я продолжал:

— Говорят, что дед и внук пили вместе вино и по ночам невольницы пели для них и танцевали обнаженными. Это происходило в большом зале или посреди шатров. Вы об этом знали?

Опять никто не ответил на мой вопрос. Я представил себе их шатры, сгрудившиеся на высоком холме, словно маленькие крепости, вдали от жилого квартала. Они были самостоятельным миром. Я сказал:

— Говорят, что Марьюд от имени Бендер-шаха вмешивался в самые сокровенные дела. Они даже не могли сами выдавать замуж своих дочерей.

Мой дед произнес:

— Свидетельствую, что нет бога, кроме аллаха.

Хамад Вад Халима добавил:

— Свидетельствую, что Мухаммед — посланник аллаха.

Я продолжал свои разоблачения:

— Говорят, что Марьюд будил их на заре и запирал в доме после захода солнца, что каждый день их гнал, как скот, па работу.

Они заерзали на своих кроватях, но ничего не сказали. Я продолжал:

— Говорят, Бендер-шах лишил своих детей наследства и записал все свое имущество на имя Марьюда. Он утверждал, что все они не стоят ногтя на мизинце Марьюда.

Вад Хасаб ар-Расул вскочил, закричав:

— Ты слушаешь, что говорят подонки вроде Вад Джабир ад-Дара, Вад Мифтаха аль-Хазны и Вад Рахматуллы. Теперь, когда господний суд свершился, они злословят: «Бендер-шах был такой-сякой». Бендер-шах был не таким, как все люди. Чтоб Бендер-шах пил вино? Аллах свидетель, Бендер-шах в жизни не пил вина и не совершал ничего дурного.

Внезапно они все трое встали и, опираясь друг на друга, вышли, оставив меня в комнате одного, словно в могиле. Я испытывал гнев и печаль и величайшее замешательство.

10

Лежа на спине и глядя в потолок, Ат-Тахир Вад ар-Равваси сказал:

— Знаете, братья, в этом мире все получается наоборот. Вот ты, Михаймид, хотел стать фермером, а стал городским эфенди[60]. Махджуб желал быть эфенди, а остался землепашцем.

В последнее время состояние Махджуба улучшилось. Он уже не жаловался на астму и перестал ходить на утреннюю молитву в мечеть. Засмеявшись, он проговорил:

— Да пощадит тебя аллах. Если бы я раньше пошел учиться, нынешним грамотеям за мной было бы не угнаться. Я бы стал начальником или министром.

Ат-Тахир возразил:

— Это дело проще простого. В наше время кто только не становится министром. Клянусь верой, если Ат-Турейфи, сын Бакри, не станет министром, я не буду сыном своего отца.

В разговор вступил Михаймид:

— Как он может стать министром? Все министерские посты уже заняты.

Ат-Тахир сказал:

— Чего-нибудь придумают. Возьмут и сделают его министром по делам благотворительных обществ. Мало ли что им может прийти в голову?

Махджуб возразил:

— Ат-Турейфи, сын Бакри, не справляется и с кооперативом. Как же ты хочешь, чтоб он стал министром?

Ат-Тахир ответил:

— Ты думаешь, дело в способностях? Здесь все очень просто. Важно красиво говорить и поменьше делать. Кричи только почаще: «Да здравствует такой-то, слава такому-то!» Увидишь, что какая-то партия сильна, вступай в нее. Где-то выступишь с речью, где-то устроишь банкет, где-то дашь взятку. Мало-помалу, глядишь, станешь депутатом парламента. После этого лежи себе, плюй в потолок.

Михаймид спросил:

— А если после того, как тебя изберут в парламент, не станешь министром? Что тогда будешь делать?

Вад ар-Равваси отвечал:

— Если меня не назначат министром, то, клянусь, устрою военный переворот.

— Ну а потом?

— Что потом? Все. Буду себе лежать и прохлаждаться. Если что нужно, нажму звонок: «Такой-то входи, такой-то выйди. Тебя я назначаю начальником полиции, а тебя — главным инспектором. Ты мне не подходишь, посажу тебя в тюрьму. Твоя физиономия мне не нравится, а вот ты — душа-парень». Тогда я буду разъезжать по городу в «шевроле», а люди будут кричать: «Да здравствует Ат-Тахир Вад ар-Равваси! Слава Ат-Тахиру Вад ар-Равваси!» Все. Теперь я верховный правитель.

Махджуб расхохотался:

— Эка куда хватил! Ты что думаешь? Управлять государством — это нажимать на звонок да говорить: «Войди такой-то, выходи сякой»?

Михаймид сказал:

— Да будет тебе известно, там машины получше твоего «шевроле», «шевроле» рядом с ними — как ишак рядом с конем.

Вад ар-Равваси удивился:

— Да неужто? И они даже больше «шевроле»?

— Да конечно.

— А намного больше?

— Ну, вот как эта комната.

— Да, на все воля аллаха.

— Если так, да пощадит вас создатель. Считайте меня с завтрашнего дня кандидатом в президенты.

Все трое рассмеялись.

Разговор происходил после обеда. Они лежали все в тех же неизменных позах на кроватях. Михаймид сказал:

— Эх, милый человек, ты должен благодарить господа. Что такое директор, что такое министр? Ты в лучшем положении, чем все они. Ни тебе забот, ни хлопот.

Махджуб сокрушенно вздохнул. Ат-Тахир ответил:

— Ей-богу, ты прав. Пока у человека есть чем поужинать вечером, ему незачем становиться начальником полиции или там каким-нибудь генералом. Теперь скажи, Михаймид. Вот ты всю жизнь учился, ездил туда-сюда, а вернулся в этот разнесчастный Вад Хамид, как и уехал, ни с чем. Ты как будто стал эфенди по ошибке. Вот уже сколько времени ты сам гнешь спину в поле.

Михаймид, лежавший па кровати своего деда, вздохнул и, подумав, ответил:

— Ты правильно говоришь. По праву Махджуб должен был пойти по этому пути. Махджуб честолюбив, любит власть. А я люблю правду. К власти и правде ведут разные пути.

Вад ар-Равваси язвительно засмеялся:

— Значит, сейчас ты приехал в разнесчастный Вад Хамид, потому что в нем правда? Ну и дела!

Махджуб сказал:

— Дело тут не в правде, а в его собственной дурости. Мы с Михаймидом учились вместе в начальной школе. Помните? Я был самым способным в классе. Михаймид же отставал. Мой отец, да помилует его аллах, сказал: «Довольно. Все эти школы — пустая трата времени, одна болтовня». В тот год сезон жатвы был горячим. Люди выбивались из сил. Отец сказал: «Пойдешь с нами работать в поле, чем ты лучше других?» Отец Михаймида, да вознаградит его аллах, сказал то же самое. Однако его дед уперся на своем, говорит: «Ни за что. Он пойдет дорогой ученья до самого конца». Ну, и где он, этот конец? Михаймид кружился, вертелся и снова вернулся к земле.

Ат-Тахир заметил:

— Его дед был человек гордый, властный. Если ему что-нибудь втемяшится в голову, то он, хоть убей, настоит на своем. Да помилует его господь!

— После этого, — проговорил Михаймид, — все пошло вкривь и вкось. Человек должен уметь сказать «нет» с самого начала. В Вад Хамиде мне было хорошо. Днем я работал в иоле, по вечерам пел для девчонок песни. Ловил птиц силками, бултыхался, как бегемот, в Ниле. На душе у меня было спокойно. Я стал городским эфенди, потому что так хотел мой дед. Окончив школу, я хотел быть врачом, но стал учителем. В министерстве просвещения я сказал, что буду работать в Мерове, но они ответили: «Нет, будете работать в Хартуме». В Хартуме я заявил, что хочу обучать мальчиков, но мне сказали: «Нет, вы будете учить девочек». В женской школе я сказал, что хотел бы преподавать историю. Мне возразили: «Нет, вы будете преподавать географию». Сделавшись учителем географии, я хотел начать с преподавания географии Африки, по мне сказали: «Вы будете преподавать географию Европы». Так и пошло.

Вад ар-Равваси долго смеялся, потом произнес:

— Люди слепы. Клянусь господом, будь я на твоем месте, я бы устроил переворот.

Махджуб сказал:

— Эх, вот бы произошел такой переворот, от которого Ат-Турейфи, сын Бакри, полетел бы с поста председателя кооператива!

Вопрос, которого ждал Михаймид, всплыл внезапно. Вад ар-Равваси, встрепенувшись, сел на кровати, посмотрел на него и спросил:

— Ты, Михаймид, определенно моложе меня и Махджуба. Не думаю, чтоб ты уже достиг пенсионного возраста. Так чего же тебя отправили до срока на пенсию?

Михаймид вспомнил придуманную им на этот случай историю с молитвами и рассмеялся.

Махджуб поддержал Вад ар-Равваси:

— Верно. В чем дело?

— Когда у меня переполнилась чаша терпения, — ответил Михаймид, — я отправился к начальству и сказал: «Все, больше не могу. Отказываюсь. Рассчитайте меня. Я хочу вернуться к своим родным, в дом моего деда и отца. Я хочу пахать и сеять, как остальные люди. Я буду пить свежую воду из глиняного кувшина, есть теплый хлеб прямо из печи. По ночам буду лежать во дворе своего дома и смотреть на чистое расчудесное небо и на луну, сияющую, как серебряное блюдо». Я сказал им, что хочу вернуться в прошлое, в те дни, когда люди были людьми, а время — временем. «Хватит, говорю, примите мои дела, дайте, что мне причитается, и на этом мы расстанемся».

Вад ар-Равваси спросил:

— И что они тебе ответили, Михаймид? Говорят, столичное начальство — строгое, упаси бог. Во времена англичан на тебя бы цыкнули и сказали «пошел вон». А сейчас, говорят, эти столичные просто дают пинком под зад.

Рассмеявшись, Михаймид сказал:

— Никаких пинков под зад. Все вежливо и благородно. Все формальности — согласно параграфам закона: «С сожалением мы вас уведомляем, с радостью мы вас оповещаем». Целый месяц я сидел дома. Потом дело уладилось к обоюдному согласию. Ведь мне оставалось служить год. Его прибавили к стажу и сказали «до свидания».

— И ты, после того как тебя рассчитали, не дал никому из них пару раз по морде для облегчения души?

Махджуб заметил:

— Михаймид не из тех, что дерутся.

— Зачем драться, когда можно все уладить разумно, — сказал Михаймид.

— А как же твои сынки и дочки, Михаймид?

С печалью в голосе Михаймид сказал:

— Сыновей я препоручил государству, а дочерей взяли добрые господа. Все честь по чести. Они теперь живут в мире машин, холодильников и велосипедов. Если захотят приехать сюда — милости просим, захотят остаться там — ну что ж, буду считать их моим подарком веку свободы, цивилизации и демократии. Я же сам, как ты сказал, — эфенди по ошибке и землепашец по призванию. Ходил-бродил по белу свету и вернулся туда, откуда начал. Я возвратился, чтобы быть здесь похороненным. Я поклялся, что не предам своего праха никакой другой земле, кроме земли Вад Хамида.

Вад ар-Равваси, засмеявшись, проговорил:

— Ты, Михаймид, — либо поэт, либо простак, выживший из ума к старости. Но мы говорим тебе: «Добро пожаловать в наш разнесчастный Вад Хамид. Летом в нем жарко, как в печке, а зимой — такая холодина, что упаси господь. Когда опыляется финиковая пальма, нет спасения от муравьев, когда плоды наливаются соком, некуда деваться от мух. Тут тебе и змеи, и скорпионы, и малярия, и дизентерия. Жить здесь — мученический труд, от забот — голова кругом идет. Ты спроси нас, мы все тебе расскажем. Когда рождается человек, здесь плачут, умирает — опять плачут. Ты, мил господин, прохлаждался всю жизнь в кабинете с вентилятором. Вода из водопровода, электрический свет, билеты в вагон первого класса. Разве не так? Ты не дрожал от холода зимой босой и полураздетый. Тебя не сбрасывал со своей спины осел. Ты не следил за тем, как прорастают пальмы: не дай бог, если их зальет дождь или засушит суховей. Ты не стерег пшеницу, болея сердцем, как бы ее не поклевали птицы и не сожрала саранча. А сейчас, как только ветер переменился, ты приехал сюда лежать на боку, смотреть, как сияет луна на седьмом небе. Милости просим, разлюбезный господин! Тысячу раз „добро пожаловать!“»

Махджуб воскликнул со смехом:

— Браво, Вад ар-Равваси!

Михаймид засмеялся тонко и заливисто, как смеялся когда-то в давние годы:

— Если кто из нас двоих поэт, так это ты, Вад ар-Равваси.

11

По моим подсчетам, Ат-Турейфи должно быть сейчас тридцать шесть или тридцать семь лет: в год свадьбы Зейна ему было около двенадцати. Махджубу было тогда сорок пять. Это уж я знаю точно. Ахмаду, который впоследствии стал отцом многочисленных дочерей, теперь уже невест, было в тот год лет двадцать.

Я всматривался в лицо Ат-Турейфи, который в это утро сидел передо мной на террасе с чашкой кофе в руках, заложив ногу на ногу. В его лице не было ничего примечательного, если не считать маленьких хитрых глазок и насмешливой улыбки, гнездящейся в левом углу рта, которая показывала собеседнику, что этот человек говорит вовсе не то, что думает. Было в этом лице еще нечто такое, что дает власть над другим: смесь отваги и страха, щедрости и алчности, выжидания и готовности, искренности и лживости. Такое впечатление, что перед вами актер, играющий свою роль: вы хорошо знаете, что происходящее на сцене — неправда, однако не можете не поддаться иллюзии правдоподобия. Ат-Турейфи превосходно исполнял свою роль. Свой «монолог» передо мной он закончил такими словами:

— Мир должен идти вперед, а не назад. Не сомневаюсь, что ты понимаешь это, как никто другой. Махджуб уже сыграл свою роль. Теперь мы выполняем миссию, предназначенную нам.

Я вспомнил при этих словах, что Ат-Турейфи не только племянник Махджуба, сын его сестры, но и его зять.

— Махджуб и его компания, — сказал он, — думают, что им принадлежит божественное право власти. Они забыли, что город изменился. Вад Хамид уже не тот, что был тридцать лет назад. Пришли новые поколения и с ними новые запросы. В прежние времена, если появлялся на реке пароход, люди собирались под большой пальмой и смотрели на него, как на чудо. Теперь времена другие.

Я вспомнил, как он, тогда еще мальчишка, разливал нам воду в гостиной Махджуба. Он выполнял эту традиционную обязанность небрежно, не говорил, как другие мальчики, «слушаюсь». Он заставлял чувствовать, что вы сами должны себя обслуживать. Кто знает, может быть, уже в раннем возрасте он понимал, что если один человек старше другого годами, то это еще ничего не значит? Школьные учителя говорили, что это хитрый, двуличный ученик, который постоянно подбивает других на шалость или непослушание, а сам всегда выходит сухим из воды. Он набедокурит, а наказывают другого. Словно такая роль уготована ему самой судьбой.

В те дни, когда справляли свадьбу Зейна, Махджуб поручил ему обеспечить кормом ослов, на которых приехали гости. Ему же больше хотелось снабжать вином любителей выпить. Когда Махджуб заметил, что ослы остались без корма, люди пошли искать Ат-Турейфи и обнаружили, что он пьет вино вместе с пьяницами. Махджуб накричал на него и влепил пощечину. Однако Ат-Турейфи не смолчал. Он крикнул Махджубу: «Ты что о себе думаешь?» — и покинул свадьбу.

Уже с малых лет он делал то, чего не полагалось делать. Так, он закидывал ногу на ногу в присутствии людей старше его, громко зевал, когда почтенный Вад аш-Шаиб рассказывал свои истории, вмешивался в разговор взрослых и откровенно высказывал свое мнение, постоянно противоречил людям, годившимся ему в отцы, называя их взгляды нелепыми и глупыми. Все единогласно решили, что от пария не будет никакого проку. Махджуб бывало говорил его отцу при встречах: «Да избавит нас господь от гнусностей твоего сына Ат-Турейфи».

Несмотря на это, Ат-Турейфи постоянно изумлял людей своим превосходством и отличным исполнением той работы, которую сам выбирал. История Вад Хамида знает за ним героические поступки, не получившие, однако, должной оценки, ибо, едва сделав доброе дело, он перечеркивал его результаты, совершая что-нибудь такое, что люди считают постыдным. Его словно не интересовало, сочтут его поступок хорошим или дурным. Люди не знали, как к нему относиться, и смотрели на него со смешанным чувством восхищения и опаски.

Ат-Турейфи продолжал:

— Людям нужен лидер, который сознает свою роль. Махджуб же вел себя, как шейх кочевых арабов. Шума много, а дела пет. Я знаю, Махджуб твой близкий друг, но это правда.

Я вспомнил, что во время большого наводнения, вызванного разливом Нила, он спас едва не утонувшую Амуну Бинт Ат-Том. Он не спал целую ночь, плавая между островом и берегом реки: здесь освободит привязанную кем-то корову, там соорудит запруду, в третьем месте поднимет оказавшиеся в воде вещи или протянет руку помощи человеку, молящему о спасении. Утром, когда люди, опомнившись, начали все вместе бороться с наводнением, он спал у себя дома. Они стали говорить, подсчитывая тех, кто пришел, и тех, кто отсутствовал:

— Глядите, каков Ат-Турейфи, сын Бакри. В такой день, когда все люди работают, он знай себе дрыхнет дома.

Амуна Бинт Ат-Том рассказала им, как было дело. Но они отказались ей верить. Саид Накормивший Женщин говорил, когда они собирались вместе:

— Клянусь истинной верой, Ат-Турейфи — прекрасный человек, а вы — слепцы.

Вад аш-Шаиб саркастически усмехался вместе с другими и говорил:

— Накормивший Женщин делает рекламу сыну Бакри. Этот несчастный и сорвиголова сошлись друг с другом.

Несмотря на все это, в один прекрасный день они собрались под большой акацией в центре городка и избрали Ат-Турейфи своим вождем.

Сейчас Ат-Турейфи продолжал свою речь:

— Родство и дружба не имеют никакого значения. Все дело в принципах.

Я спросил его:

— А какие у тебя принципы?

Он ответил, как мне показалось, заносчиво; впрочем, я мог и ошибиться:

— Мои принципы в том, чтобы освободить этот город из тенет отсталости и косности. Нужно идти в ногу с цивилизацией. Наш век — век науки и техники. — Потом, вызывающе посмотрев на меня, он спросил: — А как относишься ты к тому, что сейчас происходит?

Я засмеялся. Его разозлил мой смех, и он, как мне показалось, с еще большей надменностью сказал:

— Это дело серьезное, таким не шутят. Ну, какую позицию ты занимаешь?

Мне так хотелось поддразнить его, немножко над ним поиздеваться, но я сдержался и ничего не ответил. Вероятно, он не знал причин, заставлявших меня относиться к нему с особого рода симпатией. Ведь он — сын Марьям и мог быть моим сыном, если бы мой дед не сказал тогда «нет». Марьям встала на сторону своего брата, выступив против сына, покинула дом и поселилась у Махджуба, хотя Ат-Турейфи был ее первенцем, которого она очень любила и которым гордилась. После этого она уже с ним не виделась. А когда наступил месяц имшир, она умерла, и мы ее похоронили ранним вечером, перед заходом солнца. Скорбной была эта картина. Я никогда не видел мужчины, который плакал так, как плакал Ат-Турейфи. Мы втроем — Вад ар-Равваси, Абдель-Хафиз и я — удерживали его силой, чтобы он не прыгнул в могилу вслед за матерью. Несчастный. Он тоже способен страдать. Человек, как бы далеко ни завело его честолюбие, всегда остается сыном женщины. Возможно, Ат-Турейфи увидел, как эти мысли отразились на моем лице. Он внезапно выпрямился, потушил зажатую в руке сигарету и заерзал на стуле. Потом тихо вздохнул и, потупившись, стал рассматривать землю. Я спросил его как можно мягче:

— Ты помнишь то раннее утро в имшире?

Он вскинул голову и встревоженно посмотрел па меня:

— Какое утро?

— То памятное раннее утро, когда мечеть неожиданно заполнилась молящимися после похорон Марьям.

Он снова потупился, уставившись в землю, и ничего не ответил. Я продолжал:

— Мы вынесли тебя с кладбища без чувств. Ты это помнишь?

— Нет, не помню, — резко ответил он.

— Ты потерял сознание, когда стоял у края могилы, и очнулся ранним утром от плача молящихся в мечети. А перед самым пробуждением тебе приснился сои. Припоминаешь?

Он сердито возразил:

— Нет, не припоминаю.

Я сказал ему:

— Во сне ты услышал голос.

— Не слышал я никакого голоса, — снова возразил он.

— Тебя позвали.

— Никто меня не звал, — почти закричал он.

Я напомнил ему:

— Разве ты забыл, что произошло в то утро? Помнишь, как плакали собравшиеся на молитву? Помнишь, ты рыдал так, что твоя душа едва не рассталась с телом?

Он поднял голову и с видимым усилием стал припоминать. Прежней уверенности в нем yжe не чувствовалось. Дрогнувшим голосом он сказал:

— Не помню.

Возможно, я поступил с ним жестоко. По одной из причин моего возвращения в Вад Хамид было желание узнать правду пока не поздно. Я тоже преодолел этот мост, тоже похоронил многое из того, что было мне дорого, и видел, как повое растет на месте старого. Необходимо во что бы то ни стало понять связь между обеими половинами целого. Я заговорил, хотя, наверно, мои слова причиняли ему боль:

— Я расскажу тебе, что произошло. К тебе явился посланец. Ты бессознательно встал и последовал во тьме за ним. Потом тьма расступилась, и ты увидел зáмок. В нем то загорались, то гасли огни; следуя дальше за посланцем, ты неожиданно услышал звуки пения и танцев. Как будто среди этого мрака кто-то устраивал торжество. Двери замка распахнулись, и ты стал проходить один коридор за другим, пока не очутился в просторном, ярко освещенном зале. В центре зала был один человек в двух лицах. Он радушно встретил тебя и произнес: «Добро пожаловать, Ат-Турейфи, сын Бакри. Милости просим, новый вождь Вад Хамида». Он усадил тебя справа, а может быть, слева от себя, и тебе поднесли вина.

Пробудившись, ты услышал, как Саид Накормивший Женщин зовет на утреннюю молитву. Его голос потряс тебя, воскресив твои былые радости и печали. Ты отправился в предрассветные сумерки, не зная, какой это день — вчера, сегодня или завтра, — и не ведая куда. Ты увидел толпу людей, которые собрались без причины и без зова, словно тебя ожидали. Ты вспомнил людей, собравшихся около могилы в предзакатный час, и толпу под большой акацией в центре города поздним утром. Ты как будто увидал первое утро, за много-много поколений до того, как родился ты, твой отец и дед. Люди сновали туда-сюда в поисках неизвестно чего. Ты и Бендер-шах держали в руках нити хаоса, пребывая одновременно в центре его и над ним.

Был странный пир. Ты плакал вместе с людьми. У окна, то появляясь, то исчезая, стоял незнакомец. Я спросил тогда: «Вы видели человека, который был здесь?» Некоторые люди сказали «да», ты сказал «нет». Ну как, вспоминаешь?

Мы надолго замолчали. Выражение его лица, как небо, на котором то собираются, то рассеиваются тучи, каждую минуту менялось. Я сказал, смеясь, что уступаю ему, потому что он — сын Марьям. Он тоже засмеялся, как я и ожидал.

Я произнес:

— Теперь я отвечу на твой вопрос. Мое отношение ко всему этому, как ты видишь, сложное.

Он снова стал или почти стал прежним Ат-Турейфи. Посмотрев на часы, он поднялся, чтобы уйти. Я еще раз поразился необыкновенному сходству между ним и Махджубом. Манера стоять и сидеть, смех, выражение глаз, жесты — все было общим. В нем не было ничего от матери. Ат-Турейфи приходил звать меня в свой лагерь. Ему это не удалось, но он, возможно, как и я, что-то понял. Направляясь к двери, он сказал:

— Я тоже отвечу тебе. В то раннее утро мне являлись видения и я слышал голос, но все было не так, как ты описываешь.

12

По словам Мохтара Вад Хасаб ар-Расула, это произошло много лет тому назад в месяц имшир.

Еще до того, как занялась заря, отец Мохтара Хасаб ар-Расул, оросив водой шесть грядок, снял ярмо с шеи своего быка. Маленький костер, который он разжег из веток акации, скрашивал его одиночество и давал немного тепла. В ту ночь он был около сакии совсем один. Он то шагал вслед за своим единственным быком, то бежал, чтобы преградить доступ воде к уже орошенной грядке и направить ее на грядку, еще не получившую влаги. Мужчин тогда не хватало. Отец Мохтара отвязал быка от колеса сакии и повел его в расположенное неподалеку стойло. Около костра он, однако, остановился, вглядываясь в его слабое пламя, отражавшееся на поверхности воды. Внезапно послышался всплеск, словно из воды всплыл крокодил. Хасаб ар-Расул взглянул и увидел, как на волнах заколыхался отблеск костра. Он посмотрел снова и вдруг заметил, как из реки на него надвигается какая-то темная масса.

Вот как, по словам Мохтара, его отец Хасаб ар-Расул рассказывал об этом:

Я увидел, как из реки до самого неба поднялась темная туча, затмившая и свет костра на берегу, и занимавшиеся на горизонте проблески зари. Я почувствовал, что погибаю и куда-то падаю. Падая, я вспомнил, что совершил омовение перед утренней молитвой, и сила его продолжает действовать. Я начал приходить в себя, вспоминая священные буквы из Корана и бессознательно их повторяя, как это делают неграмотные люди: «Яс, ха-мим, кяф, лям, мим, каф, сад, аин»[61]. С каждым звуком я поднимался все выше и выше, пока не вернулся на то место, где находился вначале. Сердце у меня бешено колотилось, пот лил ручьями. Только господь ведает, что я чувствовал в то время. Я увидел, как темная туча превратилась из скопища шайтанов в одного, и сказал себе: «Тот, который защитил меня от зла многих, защитит и от зла этого единственного». Я осмелел и, проглотив слюну, сказал великану, стоявшему в воде между небом и землей: «Мир тому, кто следует праведным путем». Он не ответил на мое приветствие и продолжал ступать по воде, направляясь к тому месту, где я стоял. Я многократно повторил «Во имя аллаха» и «На все воля аллаха» и вдруг почувствовал, что в мое сердце спустился ангел мира. Я сразу нашел слова, которые пропали у меня с языка и выпали из сердца, и спросил его:

— Ты шайтан или человек?

Он встал передо мной и, посмотрев на меня с высоты в сто фарсахов[62], ответил по-арабски, но с чужеземным выговором:

— Шайтан.

Мои маленькие страхи слились в один огромный ужас. Мои уши, словно они были до этого закрыты, широко раскрылись, и в ударах волн о берег мне послышались раскаты грома. Я спросил его:

— Если ты шайтан, то откуда идешь?

Он ответил, и в этом ответе еще больше проявил свое умение говорить по-арабски, хотя и с чужеземным выговором:

— Из того места, откуда приходят шайтаны.

— А откуда приходят шайтаны?

— Издалека, из-за моря.

— А почему ты сюда пришел?

— Потому что я голоден.

Мой страх сразу же рассеялся, как рассеиваются облака на небе. Я сказал про себя: «Шайтан, и чтобы был голодным, — с этим не может согласиться человеческий разум. Или он слабосильный, никуда не годный шайтан, или человек, подобный мне». Я засмеялся и услышал, как раскаты моего смеха достигли противоположного берега и возвратились назад. Я сказал ему, почувствовав себя прежним Хасаб ар-Расулом в прежнем городе Вад Хамиде перед восходом солнца:

— Эх, брат. Шайтан — и голодный? Аллах свидетель, ты такой же человек, как и я.

В это время он уже вышел из воды, и я как следует разглядел его. Был он белокожий, рослый, с зелеными глазами, как я увидел при свете костра, а в остальном такой же человек, как я или ты. Он проговорил:

— Глупец! Разве шайтаны приплывают по Нилу? Я голодный и уставший человек. Много дней и ночей мои глаза не вкушали сна, а мой живот не вкушал пищи.

— Добро пожаловать, — сказал я ему, — милости просим, тысяча приветов чужестранному гостю, идущему из божьей страны. Ты прибыл в такое место, где накормят голодного и дадут отдых уставшему. (В это время, как я уже сказал, я снова стал прежним Хасаб ар-Расулом, отцом Мохтара Вад Хасаб ар-Расула аль-Хамджана, бесстрашным храбрецом и защитником всех сирот.) Огонь у нас не затухает и гостеприимство не убывает. Один аллах знает, как мы живем. У нас одна кормилица — коза, и единственный бык без коровы. Нет у нас ни осла, ни ослиного седла. Живем мы в шалаше, еще не построили дом из глины. Есть у меня сын Мох-тар — грудной младенец. В доме нет ни масла, ни мяса, только немного проса. Сеем хлеб и ждем, что бог подаст.

Маймуна, мать Мохтара, приготовила просяную кашу, добавив в нее немного молока. Я старался есть медленнее, чтобы больше досталось гостю. В те времена мы не знали ни чая, ни кофе. Пили настой из травы с молоком, финиками и топленым маслом. Никаких таких разносолов у нас и в помине не было.

Мужчина ел с жадностью, а я громким голосом славил аллаха, словно один съел целого теленка, — может быть, господь наполнит своим благословением место, оставшееся пустым в животе гостя. Он отрыгнул, не восхвалив и не поблагодарив создателя. Я разглядел его еще раз: лицо как вырубленное из камня, а нос как у орла. Зубы как у доброго коня. Зеленые глаза, словно бирюза. Велик промысел господень! На нем полосатая форма, как у турецкого солдата, вся рваная и мокрая, с пятнами крови. Еще была у него коробка. Я спросил его, что в ней. Он, смеясь, ответил:

— Эликсир.

Я по стал пускаться с ним в долгие разговоры: после того, как он поел и попил, я повел его в мечеть, которая в те времена была простой глинобитной хижиной, окруженной соломенной оградой. Мы все были в родстве друг с другом, и наши дома стояли бок о бок. В пред-полуденное время мужчины собрались в мечети, чтобы познакомиться с невиданным гостем, и каждый принес, что мог: один — фиников, другой — молока, третий — фасоли, четвертый — похлебку. Мой дядя Махмуд — самый состоятельный из нас — зарезал двух куриц. Ради гостя мы пообедали раньше положенного срока. После обеда я рассказал им всю историю, и мы начали его спрашивать, кто он такой и откуда родом. Мой дядя Махмуд первым задал ему вопрос:

— Как тебя зовут?

Потупившись, незнакомец надолго задумался. Мы переглянулись: чего думать над таким простым вопросом? Спустя некоторое время он ответил:

— Не знаю.

Мой дядя Махмуд, как и все мы, страшно удивленный, спросил:

— Разве может человек не иметь имени?

Незнакомец возразил:

— Несомненно, у меня было имя. Не знаю только точно: Бахлюль или Бахадур, Шах или Хан, Мирза или Мирган.

Я подумал: «Все это имена джиннов, аллах не дозволяет носить такие прозвища людям», и спросил его:

— Ты кто: мусульманин, христианин или иудей?

Он снова задумался и после долгой паузы сказал:

— Конечно, я исповедовал религию, по какую, не знаю.

Тогда Абдель-Халик Вад Хамад, который отличался раздражительным характером, сердито спросил:

— О незнакомец! Разве есть такой человек, у которого не было бы религии? Может, ты поклоняешься огню, или пеплу, или рогатой корове? Скажи нам.

Я засмеялся:

— Разве мы уже установили, что он человек? А что, если он шайтан?

Рахматулла Вад аль-Кяшиф, тоже засмеявшись, произнес:

— В наше время все возможно.

Мы снова обменялись взглядами. Я чувствовал себя лично ответственным за незнакомца. Он же молчал, ничего не отвечая. Я спросил его:

— Ты помнишь, откуда пришел?

Он тотчас ответил:

— С Кавказа, а может быть, из города Шираза. Из Ташкента или Самарканда, из Хорасана или Азербайджана. Не знаю точно. Из дальних-дальних мест… Я истомился, изголодался и исстрадался.

Я вспомнил, как он явился ко мне из воды, словно волшебный сундук, и сказал про себя: «Теперь, наевшись, он снова стал шайтаном». Рахматулла Вад аль-Кяшиф, словно разгадав мои мысли, сердито сказал незнакомцу:

— Короче, скажи нам: ты человек или шайтан?

Незнакомец, не колеблясь и не задумываясь, сразу же ответил, зыркнув при этом своими зелеными глазами па Вад Аль-Кяшифа так, что тот едва не лишился рассудка:

— Человек, сын Адама, как и вы.

Мой дядя Махмуд — он был самым умным и рассудительным среди нас, нашим шейхом и вождем, — засмеявшись, сказал:

— Слава богу, что ты хоть это знаешь.

Мифтах аль-Хазна сидел, как обычно, в отдалении, поближе к двери, чтобы можно было без помехи улизнуть, если дело примет серьезный оборот. Он ничего не спрашивал и не выпытывал. Смеялись люди или сердились, он все равно молчал, словно набрал в рот воды. Так вот, этот Мифтах аль-Хазна притиснулся поближе к незнакомцу и, поколебавшись, проговорил:

— Господин должен что-то помнить. Ну, хоть что-нибудь. Подумайте хорошенько. Может, аллах вам откроет.

Абдель-Халик сказал:

— Мифтах аль-Хазна сразу превратил нашего гостя в господина, потому что у него белая кожа и зеленые глаза.

Мифтах аль-Хазна пугливо возразил:

— Попомнишь мои слова, этот человек — из Турции. Возможно, он санджак, сердар или хукумдар[63]. С ним надо быть осмотрительнее и осторожнее.

Мой дядя Махмуд засмеялся:

— Ты всегда усложняешь дело, Вад Абд аль-Мауля. Нас сейчас интересует его имя, страна и религия. Нам нет дела до его чина и звания.

Внезапно незнакомец пробудился от забытья, словно увидев страшный призрак. На его лице отразился страх. Он поднялся во весь рост и распростер перед собой руки, как бы защищаясь от надвигавшейся на него опасности. Из глаз его посыпались искры, а лицо исказилось от гнева и ужаса. Он закричал во весь голос: «Джанг, джанг!» — и залопотал что-то на незнакомом языке. Потом он схватился за правый бок, издал ужасный вопль и упал без сознания. Осмотрев его, мы увидели у него иод ребром большую рану величиной с ладонь, полную гноя, который там скопился за две или три недели. Сначала мы подумали, что наш гость скончался, но потом увидели, как его грудь стала подниматься и опускаться, а на лице выступил пот. Все время, пока незнакомец был в опасном для жизни состоянии, мы спрашивали друг друга, что бы предпринять: ведь у нас в таких делах не было ни знания, ни опыта. Мы решили, что он, несомненно, солдат, бежавший из турецкой армии. Но в те дни мы не слышали, чтобы где-нибудь шли сражения. Мы поставили для него в мечети кровать и целый месяц ухаживали за ним, а сами думали, что незнакомец не сегодня завтра умрет. Больше всех намучилась, ухаживая за ним, моя двоюродная сестра Фатыма, дочка моего дяди по отцу Джабр ад-Дара. Она была самой младшей в семье. Ее сестрами были Марьям Умм Хадж Ахмад, Халима Умм Хамад и Маймуна — мать моего сына Мохтара. Фатыма была тогда несовершеннолетней девчонкой и не такой красивой, как ее сестры. Она была тонка, как кузнечик, но стоила десяти мужчин. У нее был ум, острый как нож, а сердце — твердое как скала. Я думаю, она была единственной девушкой во всей стране с юга до севера, которая знала наизусть Коран. Она учила Коран вместе с ребятами в каморке хаджи Саада при мечети, читая его нараспев голосом, похожим на воркование голубицы. Не верьте тому, кто скажет, что он лучше ее бегал, плавал или взбирался на самую макушку пальмы. Во всем этом ей не было равных до тех пор, пока отец не запретил ей играть с мальчишками. Она была настоящим шайтаном и жила не так, как другие женщины. У нее были огромные, почти во все лицо, черные глаза. Если на нее взглянешь, она будет смотреть тебе прямо в глаза до тех пор, пока ты, мужчина, не потупишь в смущении свой взор. Ей-богу, она скакала на осле, как мужчина, сеяла и пахала наравне с мужчинами. Ее отец всегда говорил: «Всемогущий аллах, да будет он славен, дал мне четырех дочерей: Халиму, Марьям, Маймуну и Алла-Лину, наградив одним сыном — Фатымой». («Алла-Лина»[64] — это его сын Раджаб, которого так прозвали потому, что он всего боялся и постоянно восклицал «С нами бог!»)

Фатыма вся измучилась, ухаживая за больным незнакомцем. Мы, бывало, смеялись над ней, говоря: «Этот незнакомец, может, злой дух — ифрит, а вовсе не человек. Что, если он тебя украдет, или уйдет с тобой под землю, или причинит какое-нибудь другое зло?» Она нам на это отвечала: «Если он шайтан, то я — Иблис[65], старший над шайтанами». Незнакомец словно и в самом деле не был человеком: болезнь, которой он страдал, убила бы и быка. Спустя месяц, когда мы собрались утром вокруг него в мечети, он открыл глаза и, после того как смотрел на нас целый час, произнес:

— Кто вы?

Абдель-Халик ответил смеясь:

— Мы джинны, те, что были с царем Сулейманом.

Незнакомец посмотрел направо, налево и сказал:

— Что это за место?

Вад Халима ответил:

— Это место — геенна огненная.

Мужчина посмотрел вверх и вниз, словно что-то вспоминая:

— Кто привел меня сюда?

— Тебя принесли на крыльях птицы абабиль.

Тут человек вскочил, поднявшись во весь рост, а мы стоим и глазеем на него. Он посмотрел на наши лица, сделал несколько шагов вперед, потом — назад и уселся на ангаребе. Затем он встал, начал рассматривать свои пальцы на руках и ногах и разглядывать халат из дешевой материи, в который мы его одели. После этого он снова сел на кровать и, помолчав несколько минут, спросил:

— Кто я такой?

Все мы тогда засмеялись, а мой дядя Махмуд сказал:

— В этом-то и весь вопрос, кто ты такой.

В самом деле, мы увидели, что он все забыл — и как он выходил из Нила, и как ел в нашем доме просяную кашу, и как мы сидели с ним в мечети. Просто удивительно! В то утро в мечети незнакомец будто родился заново и своего прошлого совсем не помнил. Мы не знали, как с ним поступить, думали, гадали и, наконец, спросили его, куда он держал путь. Он ответил, что не знает. Мы задумались, что же делать? Бросить его снова в Нил, откуда он выплыл? Или подвести к дороге и сказать «до свидания?» Но жалость в наших сердцах победила осторожность. Мы ведь такой народ: хоть нам самим не сладко живется, не гоним тех, кто к нам приходит, и не отвергаем тех, кто нуждается в помощи. Мой дядя Махмуд сказал, обращаясь к незнакомцу:

— О раб божий! Мы, как ты видишь, живем под покровительством защитника и судии. Наша жизнь — тяжкий труд и лишения, но наши сердца не таят злобы и зависти, и мы принимаем нашу долю, как нам назначено господом. Мы чтим наши заповеди и храним свою честь, терпеливо перенося превратности времени и удары судьбы. Большое нас не смущает, малое не огорчает. Путь пашей жизни предначертан и известен от колыбели до могилы. То немногое, что у нас есть, мы добыли своими руками. Мы не попирали ничьих прав и не взимали ни с кого процентов. Мы — мирные люди, если к нам приходят с миром, но мы сердимся, если нас рассердят. Тот, кто нас не знает, думает, что мы слабые: подует ветер и мы упадем. Но на самом деле мы тверды, как акация хараз, растущая на полях. Ты, раб божий, пришел к нам неведомо откуда. По воле аллаха волны прибили тебя к нашему порогу. Мы не знаем, кто ты и куда держишь путь, ищешь ты добра или зла. Но кем бы ты ни был, мы принимаем тебя, как принимаем жару и холод, жизнь и смерть. Ты будешь жить с нами, и все у тебя будет, как у нас. Если будешь добрым человеком, увидишь от нас только добро, а если будешь злым, то нас рассудит аллах, ибо только на него мы уповаем.

Незнакомец прослезился и начал повторять: «Уповаем, уповаем».

Рассказ моего дяди Махмуда о нашем житье-бытье произвел на нас тоже огромное впечатление, словно он читал из сокровенной книги жизни. После этого мы решили дать незнакомцу имя — ведь он так и оставался безымянным. Выбрать его мы предоставили моему дяде Махмуду. Он, не раздумывая, произнес:

— Дауль-Бейт[66] — благословенное имя. Может быть, этот человек, попавший к нам таким образом, принесет нам добро и счастье.

Мы все согласились и сказали: «Да благословит аллах Дауль-Бейта», а потом, когда мы спрашивали его, смеясь: «Как тебя зовут?», он радостно отвечал: «Дауль-Бейт».

Велико могущество аллаха! Как только человек произнес свое имя, оно стало чем-то исконным и необходимым, словно существовало всегда. Нам казалось, что он действительно Дауль-Бейт — Свет Дома, а не Джабр ад-Дар, и не Мифтах аль-Хазна, и не Абд аль-Мауля, и не Абдель-Халик. Словно имя «Дауль-Бейт» пребывало с нами испокон веков в виде драгоценного заклада, ожидавшего своего хозяина, который пришел наконец из-за морей, из неизвестности, чтобы получить свой заклад. Да будет славен наш владыка! Я взглянул на своего друга и вспомнил нашу встречу всего месяц назад на утренней заре, когда он мне показался страшным великаном, возвышавшимся от земли до неба. Теперь я видел, что он совсем не такой. Он сжался, стал меньше и превратился в Дауль-Бейта — бедного чужестранца, человека, который ест, пьет, смеется, плачет, рождается и умирает, — словом, такого же сына божьего, как я и ты. Я вспомнил, как я был напуган в то памятное раннее утро, посмотрел на своего дружочка Дауль-Бейта и рассмеялся. Велико могущество всевышнего!

После этого встал вопрос о религии. Мой дядя Махмуд сказал:

— Дауль-Бейт, мы мусульмане, но не слишком строги в вопросах веры — это личное дело каждого, аллах дает выбор своим рабам. Если бы мы знали, какой ты веры, мы бы тебя в ней и оставили. Но раз ты сам не знаешь, какой ты религии, то не принять ли тебе ислам? Тогда и мы совершим доброе дело, и ты избежишь гнева божьего. Тебе будет легче договориться с людьми в нашем местечке, если захочешь жениться и стать кому-нибудь из них зятем.

Дауль-Бейт тотчас с ним согласился. Мой дядя Махмуд обучил его нужным словам, и он повторил их ясным, отчетливым голосом, от чего наши сердца затрепетали, а глаза увлажнились слезами. Особенно растрогался Мифтах аль-Хазна, впавший в состояние бурного восторга, которое передалось всем нам. Он стал без устали повторять: «Свидетельствую, что нет бога, кроме аллаха, свидетельствую, что Мухаммед — пророк его», как будто это он принял ислам, а не наш чужестранец. Говоря по правде, в то утро в мечети все мы пребывали в странном состоянии, словно узрели чудо. Мы убедились, что волны Нила выбросили Дауль-Бейта на берег Вад Хамида как вестника добра и знак благословения. Люди па все лады славили господа, плакали и рыдали, и вдруг раздался голос Абдель-Халика Вад Хамала, который заставил их очнуться:

— Люди, молитесь пророку. Мы собираемся праздновать рождение человека, даже не убедившись, обрезанный он или нет.

Мы осмотрели Дауль-Бейта и увидели, о несчастье, что он необрезанный. Но наша радость от этого не убавилась. Мы решили сделать день обрезания Дауль-Бейта большим праздником с барабанами, флейтами, песнями и чтением стихов, наметив его на время после уборки хлеба, потому что в сезон жатвы мы не совершаем обрядов. Мы говорили, что это будет праздник, подобного которому еще не было в нашем селении: ведь все жители Вад Хамида — мусульмане с тех пор, как его сотворил аллах, и мы вовек не видели, чтобы человек принимал мусульманскую веру впервые или заново. Поэтому мы будем радоваться и веселиться, петь и танцевать, есть и пить, и несколько праздников — наречение именем, обрезание и принятие ислама — станут одним большим торжеством.

Аллаху было угодно, чтобы праздник прошел так, как мы его задумали, и даже лучше: мы справили еще и свадьбу, потому что Дауль-Бейт сразу стал своим человеком, как только вошел в нашу жизнь. Каждому хотелось, чтобы Дауль-Бейт работал вместе с ним на его поле, но он отказался от всех предложений и попросил: «Дайте мне участок земли, на котором я буду трудиться один: ведь я пришлый человек, и мне не хочется, чтобы из-за моей работы были нелады и ссоры среди жителей поселка». Мой дядя Махмуд произнес: «Ей-богу, Дауль-Бейт говорит разумные слова». У дяди был заброшенный участок земли, не обрабатывавшийся с незапамятных времен. Он сказал Дауль-Бейту: «Этот участок трудно возделать, но, если хочешь, я подарю его тебе». Дауль-Бейт принял подарок и сразу же начал работать. Мы все помогали ему, чем могли. Он принес с собой семена табака в той самой коробке с «эликсиром», с которой он выплыл из Нила. Великий аллах! Он работал так, словно был не человеком, а шайтаном из рода Иблиса, не испытывая усталости ни днем ни ночью. Никто не видел, чтобы он сидел или лежал. Он всегда стоял, выпрямившись во весь свой рост или склонившись над граблями и мотыгой, будто в руках его была заключена волшебная сила. Он посеял пшеницу, ячмень, бамию и фасоль, посадил помидоры и лук, ничего не забыв. Через месяц он снял урожай пшеницы такой же, как у нас, хотя мы засеяли свои ноля раньше него на целый месяц. Всякий раз, видя, как он работает в самую жару, когда люди предаются полуденному сну, как трудится ночью или в лютый холод, я дивился и говорил про себя: «Интересно знать, человек это или шайтан, принявший человеческое обличье?»

Тем временем, как я уже сказал, мы готовились к празднику. В один прекрасный день Дауль-Бейт неожиданно заговорил о женитьбе. Он сообщил о своем намерении жениться, когда мы все собрались в мечети после пятничной молитвы. Дауль-Бейт сказал, обращаясь к нам:

— Люди, вы сделали для меня столько хорошего, что я это век буду помнить. Об этом нет нужды говорить: все и так известно и понятно. Сейчас я, слава господу, стал таким же, как и вы, и будто давным-давно живу с вами вместе. Короче говоря, я хотел бы, чтобы вы сделали для меня еще одно доброе дело, которое превзойдет все, сделанное вами прежде. Я хочу вступить с вами в родство и свойство по закону аллаха и его пророка.

Мы молчали, не зная, что и сказать. Все думали об одном и том же. Верно, что он наш брат по вере и вместе с нами ежедневно присутствует на пяти молитвах. Верно, что мы нарекли его именем и приобщили к нашему нелегкому труду на земле. Верно и то, что он работает за целую армию людей и за короткое время завоевал нашу любовь, будто живет здесь с давних пор. Но как отдать замуж наших дочерей за человека, о котором мы ровным счетом ничего не знаем? Ведь у него глаза зеленые, а у нас черные, у него лицо белое, как вата, а наши лица темные, как дубленая кожа. Он вышел из воды, а мы вышли из праха. Ои мусульманин всего как шесть месяцев, а мы мусульмане с рождения. Наша жизнь начинается и кончается между Нилом, что течет под нами, и пустыней, что расстилается перед нами; что же до его жизни, мы не ведаем, как она началась и как окончится. Он получил имя, когда стал жить с нами. А наши имена переходят к нам по цепочке от отцов, дедов и прадедов, начиная от самого Адама. На все воля божья!

Спустя некоторое время мой дядя Махмуд поднял голову и обратил свой взор поочередно на каждого из пас, словно читая наши мысли. Он был поистине великим человеком, да не иссякнет к нему милость аллаха, и происходил от благородных благочестивых предков, подобных которым больше никогда не будет на этом свете. Когда его глаза встретились с глазами моего дяди Джабр ад-Дара, он задержал на нем свой взгляд и смотрел па пего до тех пор, пока Джабр ад-Дар не потупился и не отвернул лицо. Клянусь вам, люди молчали, словно набрав в рот воды. Я сам был в большой тревоге. Господь видит, в тот момент я глубоко раскаивался, что вытащил этого разнесчастного Дауль-Бейта из Нила: «Зачем я ввязался? Пусть бы шел он своей дорогой». Я взглянул на Джабр ад-Дара, стоявшего с опущенной головой, и почувствовал жалость и сочувствие. Но мой дядя Махмуд решил дело, положив конец сомнениям. Ои повернулся к нам и сказал:

— Когда мы здесь, на этом месте, побратались с Дауль-Бейтом и сказали ему: «теперь тебе дозволяется и запрещается то же, что и нам», то это были слова мужчин, а не малых детей, серьезные речи, а не шутки. Братство и вера неделимы. Нет религии на случай жизни и религии на случай смерти. Честность тоже во всем — и в работе, и в супружеских делах. Дауль-Бейт похож на нас и в хорошем и в дурном. И если он просит разрешения вступить с нами в родство по закону аллаха и его пророка, то добро пожаловать! Будь у меня самого дочь, я бы не задумываясь отдал ее за него.

Наступила такая тишина, что, клянусь аллахом, было слышно, как течет кровь по жилам. Мой рассудок был в смятении, и я не знал, к добру ли то, что произошло в мечети в тот день, или к несчастью. Ведь наша жизнь всегда шла по заранее начертанному пути, и вдруг мы увидели, что стоим на дороге, которая ведет неизвестно куда. Я посмотрел на Джабр ад-Дара, который стоял с таким сумрачным видом, будто все это касалось только его. Неожиданно Мифтах аль-Хазна громко воскликнул: «Аллах велик, аллах велик», и Дауль-Бейт, наш чужестранец, клянусь, разразился плачем, словно мать, потерявшая своего единственного сына. К нему присоединился Мифтах аль-Хазна, у него всегда глаза были на мокром месте. Всхлипывая, он то кричал: «Аллах велик», то взывал: «Люди, радуйтесь!» Тут заплакали Тимсах Вад Хасан, Вад Бахит, Вад Сулейман, Вад аль-Кяшиф и Вад Хамад. Последним заплакал Джабр ад-Дар. В тот день мы что-то приобрели и что-то утратили, и сами не знали, что оплакивали: то, что нашли, или то, что потеряли. У моего дяди Махмуда не так-то легко было вызвать слезы, но и его глаза увлажнились. Я не знал, печалиться мне или радоваться, и говорил про себя: «О боже, это похороны или свадьба?» Нас переполняли одновременно горькая тоска и буйная радость, словно мы совершали зикр[67]. Дауль-Бейт, наш незнакомец, сидел посередине и во все глаза смотрел на все, что происходило. А Мифтах аль-Хазна не переставал взывать громким голосом: «Люди, радуйтесь! Люди, радуйтесь!»

13

Рано утром селение проснулось от радостных криков, доносившихся из домов Махмуда и его двоюродного брата Джабр ад-Дара. Мужчины совершили все вместе утреннюю молитву и остались ждать. На восходе солнца во дворе мечети был зарезан теленок. Махмуд взял Дауль-Бейта за руку и заставил перепрыгнуть через зарезанное животное, а Мифтах аль-Хазна при этом кричал: «Люди, радуйтесь! Люди, радуйтесь!» В тот день Дауль-Бейт восседал словно царь среди своих подданных. На нем были зеленый шелковый кафтан и красная шапочка, а поверх нее большая белая чалма. Плечи его окутывала шаль с узорчатой каймой, а на ногах блестели красные башмаки. Люди смотрели па него и весело смеялись. На них самих была грязная изодранная одежда, а на некоторых — лишь одна набедренная повязка. Они еще больше развеселились, когда Дауль-Бейт, заново приняв ислам, прочитал стихи из суры «Свет», которой его обучила Фатыма, дочь Джабр ад-Дара. При этом он произносил букву «дад», как «даль» или «джим»[68]. Все славили и превозносили господа. Потом Абдель-Халик встал и сказал:

— Во имя милостивого и милосердного аллаха, его силою и по его повелению мы даем этому новорожденному мусульманину имя «Дауль-Бейт» — «Свет Дома», как это заведено, когда рождается ребенок.

Дауль-Бейт рассмеялся, и все тоже радостно засмеялись, будто у нас на заре действительно родилось дитя. После восхода солнца «нашему ребенку» уже можно было делать обрезание. Его посадили на поваленный ствол большой акации. Махмуд стоял справа, а Абдель-Халик — слева. Рахматулла Вад Аль-Кяшиф наточил свой нож, и в ту же минуту пролилась кровь. Обряд свершился. Мифтах аль-Хазна возвестил всем радостную новость. Мужчины смеялись от счастья и изумления. Женщины, сидевшие в глинобитных и соломенных хижинах, разбросанных вокруг мечети, услышав шум и смех мужчин, стали издавать пронзительные и радостные крики.

Будто и в самом деле у нас на заре родился ребенок, которому тем же утром сделали обрезание, а после предвечерней молитвы собираются женить. На свадьбу пришли все соседи Вад Хамида, с другого берега Нила и из деревень, рассеянных вдоль обоих берегов. В те времена людей было мало. Они жили в отдаленных друг от друга деревушках, тусклые огоньки которых казались ночью подвешенными в воздухе. С одного берега на другой доносились лишь слабые звуки, не различимые человеческим ухом. Однако люди знали, что происходит по ту сторону реки, словно между обоими берегами протянулись невидимые мосты. Они знали, кто поливал свое поле ночью, а кто днем, знали, кто заболел, кто родился, кто умер и кто женился. Им было известно, кто что продал или купил. Их связывали друг с другом узы родства и свойства, объединяли рынки и взаимные сделки. Они обменивались семенами, молодыми побегами финиковой пальмы, быками и ослами-производителями. Их объединяли бродячие поэты, певцы и чтецы Корана. Так у них было заведено везде, начиная от того места, где сливаются две реки[69], до самых границ Египта. Поэтому неудивительно, что люди услышали друг от друга весть о большом празднике в Вад Хамиде. Они прибывали с юга и севера, о низовьев и верховьев реки, переправлялись в лодках через Нил, приезжали на ослах и приходили пешком. И все приносили подарки — каждый, что мог: финики, пшеничное и ячменное зерно, бобы, лук, масло и жир. Этот пес петуха, тот ягненка или козленка. Они приходили группами и поодиночке, как тонкие струйки только начавшегося дождя, но потом эти людские струи, быстро сливаясь друг с другом, объединялись в огромный бурлящий поток, в котором кипела, широко разливаясь и шумя, новая жизнь. И в центре всего этого в тот памятный летний день был Дауль-Бейт.

Вот к поселку подошла женщина. Она вся обливалась потом, потому что вышла из дому с восходом солнца и достигла поселка, когда солнце было уже в зените. Она услышала радостные голоса и почуяла запахи готовившегося пиршества. Огромное скопище народа, водрузившее знамя жизни среди всего этого небытия, заразило ее своим мирным, уверенным спокойствием, и она, еще не подойдя, издала пронзительный радостный крик, громко возвещая, что она жива, существует и тоже теперь здесь, вместе со всеми. Все это выражал ее прерывавшийся от усталости и волнения голос. Вскоре голос женщины слился с голосами остальных собравшихся, внеся в общий хор новую нотку, которую поначалу не воспринимает человеческое ухо, однако если вы хорошенько прислушаетесь, то уловите ее и поймете, что без этой нотки общему хору будет чего-то недоставать.

Люди прибывали по одному, по двое, усталые, изможденные. Их спины были сгорблены, согнуты под бременем жизни и страха смерти. Но как только они вливались в толпу, каждый преображался, оставаясь самим собой и в то же время становясь чем-то большим. Сегодня умный будет выглядеть дураком, благочестивый напьется, солидный пустится в пляс. Крестьянин, поглядев на свою жену в веселом хороводе танца, словно увидит ее впервые. И нет ничего плохого в том, что они утверждают закон жизни среди окружающего их небытия.

Время от времени появлялись, обгоняя друг друга и вздымая тучи пыли, вереницы гостей, едущих па ослах. Казалось, что это песчаные смерчи, исторгнутые пустыней, которые не погибают, а сливаются в гигантский столб, продолжая завывать и клубиться. Люди собирались, как зерна пшеницы в огромном снопе, где каждое зернышко существует само по себе и в то же время скрывает великую общую тайну. Иногда появлялся какой-нибудь благообразный человек в красивом наряде верхом на осле с седлом и уздечкой. Осел громким ревом возвещал о прибытии своего хозяина. Приходили бедняки разного состояния и звания. Они образовывали большой круг, правильную орбиту, двигаясь с заданной скоростью вокруг центра притяжения. Тот, кто был слабым, вернется сильным. Бедные станут богатыми, заблудшие обретут истинный путь. Сегодня все сольется в единое целое.

Неудивительно, что Джабр ад-Дар тоже поддался всеобщему настроению. Этим летом его покинуло горькое чувство, которое он испытал более года назад. Теперь наступили хорошие времена, жизнь прекрасна, па небе светит полная лупа. Доносящиеся издали мелодичные звуки говорят о том, что смерть — это лишь одно из проявлений вечной жизни, не больше.

После заключения брачного контракта Джабр ад-Дар обратился к людям с речью.

— Все вы знаете, — сказал он, — что Фатыма, моя дочь, — самое дорогое и заветное, что у меня есть. Всемогущему аллаху угодно, чтобы она стала женой именно Дауль-Бейта, и никого другого. — Он еще добавил, что поначалу не был доволен, по сегодня он — счастливейший из людей…

В тот зимний день в месяце имшире Джабр ад-Дар вышел из мечети печальным и озабоченным. Когда он у себя дома в одиночестве совершил вечернюю молитву, пришла его дочь Фатыма и стала читать ему Коран, как она это делала каждый вечер. Стихи, которые она читала, не были грустными, но они снова вызвали в его душе тревогу и печаль. Когда он спросил дочь, что она думает о Дауль-Бейте, Фатыма ответила:

— Он как будто ничего.

Джабр ад-Дар осторожно проговорил:

— Я вижу, ты часто разговариваешь с ним в поле.

— Я учу его читать и писать. Разучиваю с ним наизусть Коран.

— Ну и хорошо ему дается учеба?

— Он запоминает все сразу, как будто вспоминает то, что знал когда-то.

— А он рассказывает что-нибудь о своем прошлом?

— Ему являются видения, большей частью это воспоминания о битвах и войнах. Он говорит о сабельных ударах, схватках, пушках и порохе. Его лицо покрывается потом, и он весь дрожит, едва не падая в обморок. Потом, возвращаясь в нормальное состояние, смеется, и я смеюсь с ним вместе.

Джабр ад-Дар поднялся с молитвенного коврика и сел па ангареб. Усадив дочь рядом с собой, он обнял ее за плечи. Она продолжала с печалью в голосе:

— Порой мне кажется, он вспоминает свою мать. Он произносит слово «мама», и на глазах его выступают слезы. Потом он быстро что-то говорит на непонятном языке. Я спрашиваю, когда он приходит в себя, о чем он говорил, а он, бедный, отвечает «не помню».

Джабр ад-Дар сидел некоторое время потупившись, нежно гладя свою дочь по щеке. Потом внезапно спросил ее:

— Если он попросит тебя в жены, ты согласишься?

Немного помолчав, она засмеялась и ничего не ответила. Тогда он рассказал ей о том, что произошло в мечети, и добавил:

— Махмуд говорил, а сам все смотрел на меня, будто его слова относились только ко мне, и ни к кому другому. Ведь у меня, кроме тебя, нет другой дочери на выданье. Можешь сказать «нет» или «да» — это твое дело.

В то время, как они разговаривали, неожиданно вошел Махмуд. Поприветствовав их и усевшись, он проговорил, обращаясь к девушке и как бы не замечая ее отца:

— Фатыма, Дауль-Бейт намерен жениться. Он объявил нам об этом после окончания молитвы. После того, как все вышли, я спросил его, есть ли кто-нибудь у него на примете. Он ответил: «Я хочу взять Фатыму, дочь Джабр ад-Дара». Согласна ли ты?

Не колеблясь и не раздумывая, она тотчас проговорила тихо, но решительно и отчетливо:

— Да.

Джабр ад-Дар вспомнил все это, выступая перед людьми во дворе мечети после заключения брачного контракта. Он сказал, что сначала был недоволен, но сегодня он счастливейший из людей и не попросит калыма ни сейчас, пи потом.

Все воскликнули: «Люди, радуйтесь, люди, радуйтесь!», замахали руками, затрясли палками, стали поздравлять друг друга и обниматься. Раздались, словно взорвавшись, пронзительные крики женщин, отозвавшиеся в разных уголках мечети и вокруг нее. Летние ветры подхватили их, закружив по площадям, дорогам и полям, вознося высоко над вершинами пальм, гигантских акаций, тамарисков и других деревьев, перенося на другой берег Нила. Эхо возвратило крики радости с окраин селенья к центру, туда, где они родились, где громыхали барабаны, где люди образовали круги вокруг танцовщиц, певцов и бродячих поэтов. Потом зашло солнце, и на своем троне воцарилась луна. Воздух стал чистым и свежим, жизнь — приятной, всех охватили радость и ликование. Зажглись огни жилого квартала, и в центре селения у большой акации образовался огромный хоровод. Мир взорвался звуками, возвестившими великую радость. Топот ног танцующих слился с ритмичными хлопками, с голосами певиц и певцов, ударами барабанов и тамбуринов. Звуки доносились с крыш домов, из дверей хижин, со дворов, площадей и дорог, из загонов для скота. В эту ночь старик был молодым, юноша — влюбленным, женщина — нежной женой и все мужчины — бесстрашными богатырями. Этой ночью все жило, благоухало, переполнялось радостью. Засверкали огни, и воинство тьмы и печали обратилось в бегство. Все ветви клонились к земле, все груди трепетали, все бедра были в движении, все глаза подведены сурьмой, все щеки — гладкие, все уста — сладкие, все талии — стройные и все дела достойные. И всех людей можно было назвать Светом Дома. Дауль-Бейт стоял в центре круга, размахивая над танцующими женщинами хлыстом из кожи гиппопотама. Мужчины прыгали в круг, чтобы померяться с ним силой, и он хлестал их, сколько ему вздумается. Вот в круг вошел храбрый воин Абдель-Халик Вад Хамад и обнажил спину, приготовившись к избиению. Тотчас рядом с ним оказался ни в чем ему не уступавший Хасаб ар-Расул Вад Мохтар. Дауль-Бейт стал размахивать хлыстом, с силой опуская его поочередно па спины Абдель-Халика и Хасаб ар-Расула. Женщины сопровождали каждый удар воплями радости, а мужчины громко кричали. Грохот барабанов и гам толпы усиливались, разносились эхом и вновь возвращались к Дауль-Бейту, который стоял в самом средоточии всеобщего хаоса с высоко поднятым бичом. Он исчезал и снова появлялся среди толпы, и казалось, что он одновременно и здесь, и в другом месте.

Он промелькнул как сон, будто его в действительности и не было, но оставил после себя сына Ису, которого впоследствии стали звать Бендер-шахом. Сын родился спустя три месяца после гибели Дауль-Бейта. Лицо у него было черным, как у матери, а глаза зелеными, как у отца. Он не походил ни на кого из людей словно был скроен из другого материала.

14

Абдель-Халик Бад Хамад, как поведал мне спустя многие годы Хамад Вад Халима, рассказал дальше следующее:

— Я, мой дядя Махмуд, Хасаб ар-Расул и Дауль-Бейт работали на берегу, разбирая деревянные части сакии и поднимая их наверх. Было время разлива Нила, и река вышла из берегов, угрожая опасностью. Она поднималась, будто шагала на вас, и каждую секунду чувствовалось, как она прибывает. Солнце очень быстро зашло, превратив своими лучами реку в море крови. Мы втроем были внизу, а Дауль-Бейт стоял вверху на прибрежном камне. Мы передавали ему балки, а он ставил их на безопасное место. Внезапно наносный слой под нашими ногами рухнул, и, не знаю как, мы втроем оказались в реке и стали бороться с волнами. Через мгновение нас разбросало в разные стороны. Я и мой дядя Махмуд были хорошими пловцами, настоящими нильскими крокодилами. Хасаб ар-Расул же был сухопутным силачом-богатырем. Никто не мог превзойти его в беге, кулачном бою, в молодецкой пляске. В реке же у пего, как говорится, не было пи мощи, ни силы. Мы увидели издали, как он то ныряет, то всплывает, и поплыли, борясь с течением, чтобы помочь ему. Но наши усилия оказались бесполезными. Мощный поток отбрасывал пас со всей силой назад. Я протянул ему руку, он протянул мне свою, но ничего у нас не вышло. Мой дядя Махмуд крутился и вертелся в воде, как разъяренный крокодил, пытаясь найти проход в этой пучине, чтобы добраться до Хасаб ар-Расула. Я увидел его в красном свете вечерней зари, он словно плыл навстречу своей смерти. Я услышал, как он кричит: «Спасайтесь сами, иначе мы все погибнем, да сохранит вас аллах! Позаботьтесь о Маймуне, Мохтаре и о детях. Прощайте! Прощайте!»

И вот когда мы оказались в таком отчаянном положении, я увидел, что к нам плывет, рассекая волны, Дауль-Бейт. Мой дядя Махмуд куда-то исчез, я сам то погружался в воду, то всплывал, и волны нещадно били мне в лицо, как неотвратимый рок господа. Когда я начал погружаться на дно, я увидел Дауль-Бейта, который словно висел на лучах заходящего солнца, весь залитый красным светом заката, и поднимал вверх Хасаб ар-Расула. Потом я увидел, как пальмы и другие деревья на обоих берегах погружаются вниз вместе со мной и как все вокруг окрасилось в цвет крови. Что было после этого, я ничего не помню. Потом я увидел, что лежу на берегу среди толпы людей, услышал перекликающиеся голоса, заметил снующие туда и сюда фигуры. Я посмотрел и увидел, что рядом лежит, словно бездыханный мертвец, Хасаб ар-Расул. Я услышал голос своего дяди Махмуда, который звал: «Дауль-Бейт, Дауль-Бейт». Внезапно Хасаб ар-Расул вскочил и забегал, всматриваясь в лица людей и крича: «Дауль-Бейт, Дауль-Бейт». После этого люди заволновались, зашумели. Некоторые спустились в воду, другие побежали вдоль реки. На обоих берегах зажигались факелы, то там, то здесь, на том и другом берегу раздавались тревожные крики, и в наступившей темноте стало казаться, что весь мир взывает: «Дауль-Бейт». Мы ждали один день, другой, переходя от отчаяния к надежде и говоря себе «о, если бы», «дай бог», но Дауль-Бейт исчез бесследно и окончательно. Он ушел туда, откуда пришел, появившись из воды, ушел в воду, возникнув из тьмы, исчез во тьме. Хасаб ар-Расул плакал и говорил: «Невероятно, невероятно».

Мы горевали по Дауль-Бейту так, словно лишились дара зрения и слуха. Он промелькнул в нашей жизни как видение и прошел как сон. Всего десять сезонов, не больше, и он сделал за это время то, чего людям не сделать за всю жизнь. Перед ним словно открылись все тайны мира, стоило ему чего-нибудь захотеть, как это тотчас сбывалось. Он сеял и зимой и летом, работая без устали целый год. Он привозил саженцы финиковой пальмы всяких сортов и видов из самых разных мест — от земель племени махас[70] до верховьев Нила. Он научил нашу землю растить табак, а пас научил выращивать апельсины и бананы. Мы в перерывах между сезонами отдыхаем, а он знай себе ездит с караванами верблюдов то в кочевья кабабиш, то в Бербер и Суакин[71], а иногда и в Египет. Оттуда он возвращался, нагруженный одеждой, духами, посудой, всякими яствами и напитками, о которых мы прежде в Вад Хамиде и не слыхивали. Он рос, и мы росли с ним вместе, словно всемогущий господь послал его к нам, чтобы он вывел нашу жизнь из неподвижности, а потом ушел, откуда пришел. Мы построили прочные глинобитные дома вместо соломенных хижин. Тот, у кого была одна комната, соорудил себе три, тот, у кого не было дома, построил дом. Мы перестроили заново и расширили мечеть, застелив ее коврами, подаренными Дауль-Бейтом. На месте старой крепости он возвел дома и хоромы. Если увидишь их издали, то перед тобой, о аллах, словно целый город, и это там, где были раньше покинутые всеми развалины. Фатыма, дочь Джабр ад-Дара, горевала по нему, как верблюдица по потерянному верблюжонку.

Мы стали припоминать, что же произошло в тот день на закате. Мой дядя Махмуд сказал, что помнит, как увидел Дауль-Бейта, который висел между небом и землей, окруженный зеленым сиянием. Что случилось после этого, он ничего не помнит. Знает только, что очутился на берегу, будто пробудившись ото сна, а вокруг него кричали и бегали туда-сюда люди. Хасаб ар-Расул сказал, что когда он был между жизнью и смертью, то увидел в самой середине красного зарева Да-уль-Бейта, который все удалялся и удалялся. Внезапно из красного зарева к нему протянулась рука великана, схватила его, бросила, и он очутился на берегу. Очнувшись, он увидел, что мир погрузился во тьму, и все зовут Дауль-Бейта.

На глазах у Хасаб ар-Расула выступили слезы, и он проговорил:

— Да помилует Дауль-Бейта аллах, он заплатил своей жизнью за просяную кашу, которой мы его накормили в первый день.

Да, он прошел, как сон. Его словно бы и не было, если бы не сын его Иса, родившийся спустя три месяца после гибели отца. Посмотришь на его лицо — ничего похожего на Дауль-Бейта, а взглянешь в глаза — будто перед тобой живой Дауль-Бейт.

Часть вторая. МАРЬЮД

Посвящаю памяти моего отца Мухаммеда Салиха Ахмада

Он был в бедности богатым и в слабости сильным.

Жил любящим и любимым,

умер умиротворенным и умиротворяющим.

Говорю я: «Что видят глаза, мои мысли опровергают,

Хоть слова стихов и одни, они разное означают».

И растерян стою, вопрошая, не напрасно ли песни слагаю.

Абу Нувас

Чтобы описать природу человека, я стал искать примеры. Таким примером оказался некий муж, которого страх заставил искать убежище на краю колодца. Он спустился туда, ухватившись за ветку, что была наверху, а ноги его встали на выступ. Вдруг он увидел, как четыре змеи подняли перед ним свои головы из нор. Посмотрел он на дно колодца, а там дракон с раскрытой пастью ждет, когда он упадет, чтобы пожрать его. Обратил он взор к ветви и видит: у корней ее две мыши, белая и черная, грызут эту ветвь, упорно и не переставая. И вот, в то время как он осматривался и думал, как спастись, он увидел недалеко от себя углубление, в котором было немного пчелиного меда. Человек попробовал его, и сладость меда отвлекла его от мыслей о своем бедственном положении и поисков спасения. Забыл он, что его ноги повисли над четырьмя змеями и он вот-вот рухнет на них. Забыл он и думать о мышах, старающихся перегрызть ветку, и о том, что, когда они ее перегрызут, он упадет в пасть дракону. И не переставал он беспечно радоваться, наслаждаясь сладостью меда, пока не упал в пасть дракона и не погиб.

Я уподобил этот колодец миру, полному обмана, несчастий, зла и опасностей, а четырех змей я уподобил четырем страстям в теле человека. Когда возбуждается какая-нибудь из них, то бывает как разъяренная ехидна или губительный яд. Я уподобил ветви жизнь, которая непременно оборвется. Двух мышей, белую и черную, я уподобил дню и ночи, круговорот которых неумолимо сокращает отмеренный нам жизненный срок. Дракона же я уподобил смерти, которой не избежать. Мед я сравнил с тем ничтожным наслаждением, которое получает человек, вкушая, слушая, обоняя и осязая, и которое отвлекает его, заставляет забыть о своих обязанностях и отвращает от истинного пути. Поняв это, я стал довольствоваться своим положением и поступать справедливо в своих делах, насколько я мог, в надежде, что смогу еще дожить до того времени, когда не буду заблуждаться и научусь властвовать над собой. Я утвердился в этом решении и ушел из Индии, взяв с собой разные книги, в том числе и эту.

«Калила и Димна», глава о враче Барзуи

1

Он вдыхал полной грудью воздух, подставляя лицо свежему утреннему ветерку, но не ощутил бодрости. Прежде чем спуститься на широкую равнину, за которой тянулись пальмовые рощи, а еще дальше — река, поблескивавшая то там, то здесь в просветах между деревьями, он немного помедлил. Казалось, Михаймид видит все это в последний раз. Его лицо напряглось, словно он с трудом удерживался, чтобы не заплакать. Он посмотрел направо. Куда же делись густые заросли тальха[72], где они играли в детстве? Он вспомнил запах цветов тальха, который становился особенно сильным, когда разливался Нил. Вон там, у поворота дороги, напротив большого ручья, высился огромный хараз с искривленным стволом, желтые плоды которого блестели, как подвески из золота. И у этой воды тогда был другой вкус. Тут был источник. Бутылка из выдолбленной тыквы болталась над водой. Из источника пил всякий прохожий. Кто соорудил его? Никто не помнит. Но ни один не обходил его ни утром, ни вечером, не наполнив кувшина водой. Он вспомнил запах дубленой кожи, вкус воды в бурдюке, висевшем в сарае у деда, вкус нильской воды в дни разлива, запах сырого дерева, листьев и глины, запах увядания и смерти. Перед ним словно прошла вся жизнь в Вад Хамиде.

Опираясь на палку из эбенового дерева, крепко сжимая набалдашник, сделанный из слоновой кости, он решительно зашагал. Эта палка — удивительная. Она словно облаженная женщина среди мужчин. Он чувствует ее прикосновение и вспоминает Марьям, молодость, прежние звуки и мечты. Каждый день па заре он выходит из дома и проделывает пешком путь до самой реки. Поплавав, он с восходом солнца возвращается. Он пытается разбудить дремлющие в его душе призраки. Иногда счастье сопутствует ему, и тогда он слышит и видит. Видения и звуки вылетают словно из-под ног с каждым ударом его палки по тропе. Вот здесь в дни жатвы стоял нораг[73]. Он вспомнил запахи соломы, пшеничных зерен, свежего парного молока, коровьего помета, аромат мяты и лимона.

Он закрывает глаза и видит Махджуба, Абдель-Хафиза, Ат-Тахира, Саида и себя такими, какими они были когда-то. Им ни минуты не сидится па месте. Они бегают, скачут, взбираются па деревья, прыгают с веток, барахтаются в песке. Они как стихия, как вода и воздух. Михаймид стучит палкой по корневищу дерева и слышит смех своего деда. Он ясно видит его лицо: маленькие, глубоко запавшие глаза, слегка выступающую челюсть, широкий лоб, впалые щеки, небольшой рот, топкие губы. Цвет его лица — черный и мягкий — напоминает бархат. Глаза же принимают то голубоватый, то зеленоватый, то коричневый оттенок — в зависимости от обстоятельств. Михаймид не может представить себе своего деда в одиночестве. Он всегда его видит в компании других людей: справа от него, как обычно, Мохтар Вад Хасаб ар-Расул, слева — Хамад Вад Халима. Он теперь вспоминает о нем со смешанным чувством грусти и ненависти. Дед избрал его, а не сыновей своей тенью и продолжением па земле. Он оставил ему в наследство дом, молитвенный коврик, медный кувшин, сандаловые четки и эту палку.

Михаймид прошел всю большую дорогу, ведущую к базару. У перекрестка он увидел финиковую пальму и машинально направился к ней. Он присел возле нее, прислонившись спиной к стволу. Да, они были с дедом как два брата-близнеца. Они словно поделили между собой поровну свои годы так, чтобы внук был не моложе своего деда, а дед — не старше внука. Это было что-то удивительное! Они вместе бегали наперегонки и вместе, плечом к плечу, приходили к финишу, вместе охотились па птиц, ловили рыбу, взбирались на самые высокие пальмы. Когда они боролись друг с другом, то каждому попеременно сопутствовала удача. Они вместе входили в круг танцующих, и в танцах не было им равных. Вот девушка входит в круг и начинает плясать между дедом и внуком. Круг, словно под действием огромного магнита, все сужается, хлопанье в такт усиливается. Плясунья покачивается, будто ее влекут к себе невидимые нити, протянувшиеся между двумя полюсами гигантского компаса, отбрасывая свои умащенные благовониями волосы то в лицо деда, то в лицо внука, то в прошлое, то в будущее. Они по справедливости делили между собой свои трофеи так, чтобы никто из двоих не оставался в обиде. Их глаза сверкали, они издавали гортанный клекот, взлетая ввысь и опускаясь, как две хищные птицы. Какое это было прекрасное зрелище! Но однажды внук опередил деда, и в голосе того прозвучала ревность. Тогда он почувствовал к деду жгучую ненависть, и если бы лодка перевернулась вместе с ними и затонула, то внук не протянул бы ему в ту минуту руку помощи.

Он следовал по стопам деда и стал во всем на пего похож. Если деду приходила в голову какая-нибудь идея, то в тот же самый момент эта идея являлась и ему. Один из них начинал фразу, другой заканчивал. Они рассказывали друг другу свои сны, и всегда оказывалось, что им спилось одно и то же. Дед был в его глазах самым храбрым, самым щедрым, самым ловким, самым мудрым и достойным из людей. Его отец был младшим сыном деда. Дед считал его самым непутевым и подтрунивал над ним больше, чем над другими. Зато старший сын, Абдель-Керим, был ходячей легендой, пока его место не занял внук. Это он ездил с караваном верблюдов, груженных финиками, в страну племени кабабиш и возвращался, гоня перед собою целые стада верблюдов и баранов. Он привозил товары из дальних провинций, из Тегли и Фертит[74]. Он приобретал все новые и новые участки земли, строил один за другим дома, соорудил большой зал для приема гостей. Он привез своему отцу расписной медный кувшин, сандаловые четки, палку из эбенового дерева и молитвенный ковер, на который пошли шкуры трех леопардов.

Они отдыхали вдвоем с дедом в гостиной в послеобеденное время, когда пришел дядя и сообщил, что развелся с женой и женился на другой. Михаймид сказал дяде от имени деда, что тот пустой человек, который только и знает, что бегает за женщинами. Дяде было сорок лет, а Михаймиду не исполнилось и пятнадцати. Между ними началась драка, а дед лежал на кровати и не проронил ни слова. Дядя едва сдержался, чтобы не ударить своего отца. Потом он ушел и больше не возвращался. Все сыновья разбрелись один за другим, и, когда дед умер, никто из них не пришел с ним проститься. Внук уехал дальше всех, но прошло время, и он, всем на удивление, вернулся.

Шелест сухих пальмовых листьев заглушил звучавшие в его воображении голоса прошлого. Он насторожился, прислушиваясь к листьям, которые при порывах ветра шуршали, как скелеты в своих саванах. Эта пальма теперь состарилась, как состарился и он сам. В свои молодые годы она плодоносила раньше и давала фиников больше, чем знаменитые финиковые пальмы Суккута[75]. Он посадил ее своими руками сорок лет тому назад. Это был сорт «гундиль». «Гундиль» — так он называл Марьям. Но чаще он называл ее «Марьюм», а она его — «Марьюдом»[76]. Перед ним, словно вспышка молнии на дальнем горизонте, мелькнул призрак юности. На короткое мгновение он ощутил вкус фиников и почувствовал прикосновение груди Марьям, купавшейся с ним в реке. Он и Махджуб обычно ждали ее по утрам за домами селения, прихватив с собой джильбаб, чалму и башмаки. Марьям сбрасывала платье и облачалась в мужскую одежду, превращаясь из девочки в паренька. Она училась, схватывая все на лету, словно вспоминала то, что знала когда-то. Целых три года им удавалось всех обманывать. Потом забродили соки природы, и тело Марьям подчинилось великому зову жизни. Однажды, когда она кралась по двору школы, инспектор остановил ее. Она сразу во всем призналась: эта игра, казалось, наскучила ей самой. Инспектор сначала рассердился, но потом этот случай показался ему забавным, и он поспешил рассказать о нем хаджи Абд ас-Самаду и Али Вад аш-Шаибу.

Прошло немного времени, и Марьям, подчиняясь власти неодолимых сил природы, стала другой. Она теперь опускала очи долу, ходила плавной и неспешной походкой, понижала голос, когда говорила. Она уже больше не плавала с мальчишками в реке, не играла и не работала в поле. Подчиняясь законам природы и обычаям общества, Марьям быстро превратилась в женщину. В душе Михаймида тогда тоже произошел переворот. Он понял, что Марьям — продолжение его естества, что именно благодаря ей он осознает себя и свое место в этом мире. В те дни он начал отходить от той роли, которая была для него уготована дедом. Ему следовало сражаться своим собственным оружием, он же сражался, подражая деду, и потерпел поражение. После этого он уехал и вернулся только тогда, когда все кончилось. В тот вечер, неся на руках мертвое тело Марьям, он, казалось, возвращался в прошлое, к самому началу, когда все еще было возможным. Понимал ли Ат-Турейфи, когда рыдал у могилы, какой огромной ценой достается человеку правда о самом себе и о жизни? В состоянии ли он уплатить эту цену? Он, Михаймид, уплатил ее сполна, даже с лихвой. Об этом свидетельствует каждая пядь земли, которую он любил, а потом покинул…

Он решительно остановился. Все тело его ныло от боли. Боль в сердце была несравнимо сильнее боли в суставах, спине и ногах. Он сделал один шаг, потом обернулся, будто желал произнести последнее слово, и поднял голову к засохшей пальмовой ветви. Да, пальма постарела и облысела, как и он. Он легонько постучал палкой по ее стволу, словно утешая, и вслух попрощался: ведь она знает все его тайны и секреты. Потом он отправился дальше, постукивая палкой по дороге и неся свое горе реке.

На противоположном берегу мерцал слабый свет. Стояла тишина. Слышалось только, как мелкие волны с шипением разбивались о его ноги. Нет, был и другой звук. Это был мерный шум, исходивший от реки. Иногда, плавая, он чувствовал, что может поддаться этому зову. Он немного постоял, бросая камешки в воду, как, бывало, в детстве, и оборачиваясь на приглушенные звуки, возникавшие то там, то здесь с наступлением утра: показывалась и вновь погружалась в воду рыба, отряхивалась в своем гнезде птица. Неожиданно его всего затрясло, словно смерть положила ему на плечи свои холодные руки. Он вспомнил то раннее утро, когда он чуть не стал добычей реки. Ему было не больше семи в тот день, когда дед бросил его в воду, желая научить плавать. Он стал беспорядочно бить по воде руками и ногами, а дед, стоя от него в отдалении, кричал ему голосом, в котором звучал неудержимый гнев: «Плыви, плыви!» Как ему плыть? Он то погружался в воду, то всплывал. Вкус речной воды казался ему вкусом смерти, а голос деда — голосом слепого рока: «Плыви, плыви!» Михаймид не знает, что произошло дальше, но помнит прикосновение жгучих лучей утреннего солнца на берегу и смех деда. Дед сказал внуку, что он действительно поплыл без посторонней помощи, по не к нему, а по направлению к берегу, будто внезапно вспомнив что-то забытое. Дед добавил еще, что он плыл, как молодой крокодил, и грудь его поднималась над водой на целый локоть. После этого они стали плавать каждое утро вместе, всякий раз заплывая все дальше и дальше по направлению к противоположному берегу. Каждое новое утро казалось ему последним. Смерть словно поджидала его на гребне каждой волны. Но он постепенно научился находить удовольствие в этом чувстве страха, тревожного ожидания и риска, которое предшествовало радости победы над рекой, когда его ноги касались земли у берега. Потом он ложился на большой прибрежный камень, ловя лучи солнца сквозь полузакрытые веки.

Однажды утром он едва не погиб. Дед сказал, что им пора уже плавать к водовороту в середине реки. Он весь задрожал, услышав эти слова. В этом водовороте встречались мощные бушующие потоки, и его избегали даже самые умелые и искусные пловцы. Вне всякого сомнения, в этом месте реки обитает сама смерть, похожая на страшного сказочного зверя. Однако вместо со страхом он ощутил притягательность риска. Овладев собой, он решил ринуться в пучину опасности, даже если это ему будет стоить жизни. Дед посмотрел на него. Глаза его сверкали, а лицо было непроницаемым, как маска смерти. Впоследствии, когда Михаймид подрос и начал лучше во всем разбираться, он понял, что чувство, которое связывало его с дедом в тот момент на берегу реки, было чувством жгучей, как пламя, ненависти. Ничего не сказав, он прыгнул в воду. Дед тоже прыгнул, и они поплыли рядом, бок о бок. Между ними было расстояние в два или три локтя в пространстве и пятьдесят лет или больше во времени: прошлое и будущее плыли рядом, как одна судьба! Все его чувства были обострены, он владел каждым мускулом своего тела. Он помнит прикосновение холодной воды вблизи берега, ствол пальмы, плывший слева от него, ворона, каркавшего на восходящее солнце. Потом он почувствовал, как вода потеплела. Каждая клеточка его тела в тот момент слышала и видела. Рокот бушующего водоворота начал усиливаться. На какое-то мгновение он увидел лицо Марьям и услышал, как она зовет: «Марь-юд, Марьюд». Два разных голоса манили его к себе. Однако шум огромного водоворота все разрастался, пока не заглушил все остальные звуки. Он не может вспомнить, где был в ту минуту его дед. Нити, связывавшие их друг с другом, оборвались. Он оказался один, лицом к лицу со своей собственной судьбой. Потом волны понесли его в центр водоворота, в самое средоточие бушевавшего хаоса. Словно разом блеснули тысячи молний и загремели тысячи громов. Потом воцарилась тишина, но эта тишина была необычной. Ему показалось, что он восседает на троне хаоса, как сверкающий, испепеляющий луч, что он — бог. Ему хотелось убивать и разрушать, жечь в пламени пожара всю вселенную. Он стоял среди бушующего моря огня. Он танцевал, а вокруг него плясали языки пламени. Он больше не владел ни своим телом, ни речной стихией, ни тем, что его могло ожидать в будущем. После этого появился страх.

Он открыл глаза, как будто пробудившись от кошмара. Первое, что он увидел, была склонившаяся над ним фигурка Марьям. Михаймид огляделся вокруг — оказывается, он проплыл, преодолев водоворот, все расстояние до противоположного берега. Михаймид взглянул на поверхность реки, покрытую зыбью, услышал грозный рокот и задрожал, почувствовав страх, который люди обычно испытывают перед голодом, одиночеством и смертью.

Дед приплыл на лодке и повез его на южный берег. Гребя веслами, он всю дорогу говорил и смеялся. Он поведает эту историю Хамаду Вад Халиме и Мохтару Вад Хасаб ар-Расулу и, как всегда, скажет с гордостью: «Мой внук Михаймид весь в меня». Но внук в то утро пропал. Он не позавтракал с дедом, как делал обычно каждое утро после купания. Не пришел он и во время послеобеденного отдыха, чтобы почитать ему перед сном. Он не поужинал с дедом и не посидел с ним вечером как всегда. А на следующее утро не пришел к нему с рассветом, чтобы выпить чаю и рассказать о гуляньях, где он успел побывать ночью со своими дружками Махджубом, Ат-Тахиром, Абдель-Хафизом и Саидом, о своих приключениях и шалостях. На четвертый день злость на деда, бросившего его навстречу гибели, поутихла, и, когда он услышал, как дед его зовет, его сердце наполнилось радостью, и он весело откликнулся. Возможно, что все пошло бы по-прежнему, если бы он не полюбил Марьям и если бы его дед не наложил запрета па эту любовь.

Неожиданно Михаймид услышал звуки песни, точно вышедшие из воды и разносившиеся между берегами. Это был сильный густой голос — голос уверенной в своей судьбе молодости. Он обернулся и увидел полоску солнца над горизонтом. Водные просторы смело бороздила лодка, будто явившаяся из лучей утренней зари. Сладостная песня, словно часть самой природы, соединяла оба берега реки тонкими шелковыми нитями.

2. МОГУЧИЙ САИД НАКОРМИВШИЙ ГОЛОДНЫХ ЖЕНЩИН

Когда они утром в четверг ехали верхом на своих ослах, направляясь на базар, Ат-Тахир Вад ар-Равваси проговорил:

— В тот день ты задал мне вопрос и я на него ответил, но ты, я уверен, не расслышал ответа.

Какой вопрос? Какой ответ? Но Саид Законник опередил Михаймида. Сидя на спине своего огромного хандакийского[77] осла, прозванного «двухэтажным», он сказал, словно с трибуны:

— Михаймид, с тех пор как вернулся в Вад Хамид, все спрашивает и выведывает — видно, хочет написать историю. Саид Накормивший Голодных Женщин засмеялся, Ахмед Абу-ль-Банат тоже. Саид Накормивший Женщин ехал с краю каравана, как левофланговый победоносной армии, верхом на кортийском осле — черном, с белым пятном на лбу. Его уздечка обвисла, а длинные веревочные стремена почти касались земли. Сам он со своими короткими ножками, огромной чалмой и топорщившимися усами был похож па гуся, взгромоздившегося на спину верблюда. Он проговорил:

— Я поведал Михаймиду истории, которые принесут ему горы золота и серебра. Смотри не забудь, когда будешь писать!

Ахмед шутливо возразил:

— Где тебе, чертовой копоти, рассказывать истории! Все твои слова — пустая болтовня.

В ответ Саид Накормивший Женщин огрел его ослицу по крупу бамбуковой палкой. Она никак не прореагировала на это и не прибавила шагу, только горделиво вздернула голову. Восхищенный Саид посмотрел на нее изучающим взглядом и спросил:

— Скажи, Абу-ль-Банат, эта ослица — не дочь той ослицы, которую твой дед привез с Севера?

Ат-Тахир Вад ар-Равваси ответил:

— Ее бабушка из Махаса. Это — дочь ее дочери. Ты что, нынче совсем ослеп, несчастный?

Саид Законник проговорил:

— Накормившего Женщин можно простить. Его голова занята высокой политикой. Даже в свободное время он наводит справки: кто мать ослицы и кто ее бабушка. Ей-богу, Ат-Тахир, ты не прав. Этот человек стал теперь одним из наших вождей — достойнейших людей города.

— Клянусь аллахом, это так, — отвечал Ат-Тахир, — он большой человек. Мы сегодня удостоились великой чести ехать вместе с его благородием на базар. Вот увидите, как только мы доедем до смоковницы, нас встретит почетный караул с оружием на изготовку и отдаст нам честь по всем правилам, и все из уважения к Накормившему Голодных Женщин.

— Верно, — проговорил Ахмед. — А почему ты не купишь себе «джип», как другие? Хочешь все свои капиталы оставить наследникам?

— Дай бог, чтобы этим «джипам» не поздоровилось, — сказал Саид Законник. — С тех пор как сыновья Бакри купили себе машину, невозможно зайти на базар. Каждую минуту только и слышишь, как она дудит. Прямо голова раскалывается!

Эти слова не рассердили Накормившего Голодных Женщин. Засмеявшись, он надвинул чалму па лоб и сказал:

— Говорят, Саид Накормивший Женщин ни на кого не обращает внимания.

Копыта ослов цокали по гравию, выбивая такты бодрой, мажорной мелодии. Крайним слева шагал, как самый главный, осел Саида. За ним следовала ослица Вад ар-Равваси, которая шла спокойно и не спеша, словно уверенный в себе человек. Далее, в середине, трусили осел Саида Законника и ослица Михаймида, справа — ослица Ахмеда Абу-ль-Баната. На некотором расстоянии от них шагал осел Абдель-Хафиза. Он шел, словно был один, сам по себе, то прибавляя, то замедляя шаг. Абдель-Хафиз ехал молча, перебирая бусины четок. Поводья своего осла он положил на край седла, предоставив животному возможность идти, как оно хочет. Саид Накормивший Женщин, снова заговорил:

— Денег, слава аллаху, много, и купить «джип», если я захочу, для меня не вопрос. Но, клянусь вам, если какой-нибудь человек отправится на базар верхом па хорошем молодом осле да положит на него сеннарское[78] расписное седло и львиную шкуру, хорошенько подвязав подбрюшник и закрепив узду, да сам будет сидеть на нем молодцом и осел будет горделиво вышагивать «топ-топ», словно какой-нибудь сердар или хукумдар, а потом на всю пустыню заревет «и-а, и-а», то, клянусь всевышним, о таком человеке все скажут: «Вот это настоящий мужчина».

Ат-Тахир произнес:

— Саид совсем потерял разум.

— Откуда у него взяться разуму, — сказал Ахмед. — Даже если он и купит себе целый пароход, все равно, как был разнесчастной копотью, так и останется.

Саид Накормивший Женщин словно не замечал этих колкостей. Посмотрев на ослицу Ахмеда, он восхищенно проговорил:

— Эта ослица способна на всякие хитрости… ох и умна!

Тут ослица споткнулась и чуть не упала. Испугавшийся Ахмед воскликнул полушутливо-полусерьезно:

— Да не будет к тебе милостив аллах! Больше знать тебя не хочу. У тебя глаз злой и горячий, как адов огонь. Ты сглазил мою ослицу.

Саид Накормивший Женщин сказал:

— Если хочешь предложить ослицу мне, я прямо сейчас куплю ее у тебя.

Саид Законник возразил:

— А чем плох осел, па котором ты сидишь? Если тебе некуда девать деньги, посватайся к какой-нибудь женщине.

— Накормивший Женщин больше уже не женится, — сказал Вад ар-Равваси. — Ему лучше отправиться в паломничество.

— Как же тогда его будут звать? — спросил Ахмед. — Хаджи Накормивший Голодных Женщин?

Ат-Тахир возразил:

— Накормивший Голодных Женщин — и хаджи? Нет, так не бывает. Его будут звать просто Саид.

Могучий Саид Накормивший Голодных Женщин долго и заливисто смеялся. К всеобщему удивлению, Абдель-Хафиз нарушил обет молчания и одиночества и тоже издал короткий, еле слышный смешок, напомнив Михаймиду о своем присутствии.

После этого нить разговора прервалась. Блик света отразился на поверхности реки, заставив Михаймида обернуться. Он натянул поводья своей ослицы и увидел, как восходит солнце. Издали казалось, что оно стоит на огромной горе без конца и без края. Оно было все открыто взгляду, как человек, спящий обнаженным под открытым небом. Желтеющий вдали северный берег сверкал под утренними лучами. Река то появлялась, то исчезала, как мираж, как зарница. У самой воды росли нильские акации и тальх. За ними расстилались поля пшеницы. Пальмовые рощи поражали кипением жизни. Дальше, вплоть до самых домов, тянулись другие поля, а за ними расстилались бескрайние пески пустыни. Ему казалось, что пустыня висит в пространстве. Она то приближалась к нему так, что ее можно было достать рукой, то убегала, удаляясь, как несбыточная мечта. Там среди бела дня он услышал давно знакомые голоса и увидел воочию тех, кому они принадлежали. Голоса доносились до него со стороны реки и из пустыни, с востока и запада. Он заметил, как какие-то фигуры выходят из воды, пробираются между ветвей деревьев, перепрыгивают через макушки пальм и крыши домов, порхают, танцуя в воздухе, над куполами и тают, исчезая в лучах солнца. Было непонятно, в какое время все это происходит. Восход был похож на закат. Они сменяли друг друга и повторялись каждое мгновенье. Он смотрел на все это без страха и удивления. Потом натянул поводья своей ослицы и повернулся спиной к солнцу.

3. АТ-ТАХИР ВАД АР-РАВВАСИ

Ат-Тахир Вад ар-Равваси повернулся ко мне, не поднимая лица от воды. Мой вопрос остался, однако, без ответа, повиснув в воздухе между рекой и небом. Его лицо было хорошо видно, оно блестело среди тьмы, словно от него исходил свет. Внезапно он закричал:

— Сучья дочь, уж сегодня ночью ты мне попадешься!

— Почему ты говоришь «сучья дочь»? Откуда ты знаешь, что это самка?

— Даже среди рыб женщина — всегда женщина, а мужчина — всегда мужчина.

Среди этой кромешной тьмы я ослеп, но Ат-Тахир Вад ар-Равваси все видел и слышал.

— Видишь ли, — сказал он, — у нас с ней давние счеты. Лет пятьдесят тому назад одна из бабушек этой рыбины перевернула мне лодку. Когда я упал в воду, она схватила меня за штаны и стала тянуть за собой вниз.

— И как же ты поступил?

— Я оставил ей свои штаны и выскочил из воды совершенно голый.

Его голос в темноте звучал бодро и весело, и казалось, что рыбы, плавающие в воде, понимают его.

— Больше трех месяцев я охочусь за ней: то она оборвет леску, то съест наживку и уплывет. Бесстыжая! Не рыба, а дочь шайтана.

Во время своих поездок я встречал его всегда на заре — то в лодке посреди реки, то в поле. Иногда я видел, как он сидит на берегу с удочкой. Я успел позабыть его приятный, мягкий голос. Но в то утро я услышал, как он поет песню, мелодия которой словно соединяла оба берега реки тонкими шелковыми нитями. Однажды я увидел издали, как он сидит, грустно всматриваясь в воду. Я окликнул его, но он не ответил. Позже я спросил его около лавки Саида, о чем он тогда задумался. Засмеявшись, он ответил:

— Значит, ты меня видел в тот день? Ей-богу, удивительная история! Правильно говорят, седина в волосы, а бес в ребро. Клянусь аллахом, пятьдесят лет я ничего такого не видел. Все пятьдесят лет, что я ловлю рыбу в Ниле, я ничего не знал и ничего не слыхал. В то утро бесстыжая оборвала леску и нырнула вглубь. Слышу, что-то зашевелилось на поверхности воды. Вдруг вижу — да сохранят нас силы небесные, — из реки выходит девушка неописуемой красоты, в чем мать родила. Клянусь господом, я услышал вот этими своими ушами, как она сказала ясным и отчетливым голосом — вот как мы сейчас с тобой говорим: «О Вад ар-Равваси, тебе лучше оставить меня в покое». Не успел я найти подходящие слова, чтобы ей ответить, как она нырнула опять в реку. Ох, брат Махджуб! Ох, братья! Так и остался я сидеть, глядя на воду.

Если бы эту историю нам рассказал Саид Накормивший Голодных Женщин, то мы бы посмеялись и сказали, что его слова — вздор. Если бы нам поведал ее Ахмед Абу-ль-Банат, то мы сказали бы, что он болтает спьяну. Но Ат-Тахир Вад ар-Равваси всю свою жизнь говорил только то, что видел и слышал.

Он сказал, словно только сейчас до него дошел смысл моего вопроса:

— Бедный Абдель-Хафиз изменился с того дня, как умерла его дочь. Он стал совсем другим. Раньше он был бодрым и глаза его все видели. Если он нашел успокоение в молитве, то это тоже хорошо.

— А ты?

— Я-то? Фатыма, дочь Джабр ад-Дара, всю свою жизнь молится. Ее молитв хватает нам на двоих.

Когда-нибудь я попрошу его рассказать мне, как он женился на Фатыме, дочери Джабр ад-Дара, одной из четырех сестер Махджуба. Сейчас, я знаю, он не расскажет. Он теперь занят этой злосчастной рыбой: разговаривает с ней, обменивается шутками и совершенно забыл о моем присутствии. Он сказал рыбе, что сорок лет тому назад изловил ее бабушку, тридцать лет назад — ее дядю, потом поймал многочисленных теток по отцовской и материнской линиям. Я спросил его в шутку о родителях рыбы, о ее братьях и сестрах. Он встрепенулся, словно пробудившись ото сна:

— А?.. Кто?.. Что?..

— Ты что, бредишь? Ты же начал рассказывать.

— Ей-богу, Михаймид, я не расслышал тебя.

— Я спрашивал тебя о ее матери и отце.

— О чьей матери и чьем отце?

— Этой рыбы.

— Ах, этой дочери шайтана? Мать ее живет в реке, там, в самой глубине. Она никогда не показывается. Редко-редко можно увидеть, как над ней колышутся волны.

— А ее отец?

— Ее отец, я думаю, нашел вторую жену в верховьях реки.

— Ну а братья?

— Ее братья и сестры разбрелись кто куда, на север и на юг. А сколько лодок перевернули ее сестры!

Удивившись, я спросил его:

— А где же обитает она сама?

— Аллах знает. Может быть, ждет своего часа, ждет, когда получит от меня сполна. Но я думаю, сегодня ночью проделкам бесстыжей придет конец!

Лучи света справа от нас на востоке словно только ждали сигнала, чтобы появиться. Река приглушенно изливала свои вечные жалобы берегу. Берег ее не понимал, но река не могла не говорить…

Я вспомнил, как в тот давний вечер на закате солнца мы вчетвером боролись с речной стихией, чтобы приплыть на помощь Махджубу. Когда мы стояли на берегу, земля под нашими ногами внезапно обвалилась; и в тот же момент волны разбросали нас направо и налево. Махджуб то погружался в воду, то всплывал. Мы четверо — Абдель-Хафиз, Хамад Вад ар-Раис, Саид и я — образовали вокруг утопающего кольцо, пытаясь найти какую-нибудь прогалинку среди волн, чтобы до него добраться. Неожиданно я заметил, как с берега прыгнул Ат-Тахир Вад ар-Равваси. Мне показалось, что он не плывет по воде, а свободно парит на лучах заходящего солнца. Он подхватил Махджуба и поднял его одной рукой из воды.

Когда мы очнулись, уже воцарилась тьма. Махджуб пришел в себя и начал громко взывать в темноте, проклиная реку и оплакивая своего друга. Но Ат-Тахир Вад ар-Равваси вскоре появился с левой стороны жив и невредим. Мы услышали в темноте его смех. Махджуб начал проклинать Вад ар-Равваси, как до того проклинал реку. Потом мы все смеялись над Махджубом, над самими собой и просто так.

Вад ар-Равваси рассмеялся и проговорил:

— Махджуб — богатырь на суше, а в воде у него, как говорится, «нет силы и нет мощи».

Я печально улыбнулся: воспоминание пришло одновременно к нам обоим. Словно этот знакомый мне смех Вад ар-Равваси таился все эти годы в его сердце, как последние крохи исчезнувшего сокровища, пока мой приход на заре не вызвал его снова к жизни.

Теперь на том же берегу, на том же самом месте два старика наблюдали за восходом солнца. Я сказал, чтобы побудить его к дальнейшим воспоминаниям:

— Что до тебя, Вад ар-Равваси, то ты — богатырь и на суше, и на воде.

Он так долго молчал, что я уже не чаял получить от него ответ. Мое внимание привлекли неясные звуки, исходившие от реки. Мне казалось, что они родились за тысячи миль отсюда. В них слышалось эхо далеких горных ущелий и водопадов. Некоторое время я прислушивался к мерному плеску мелких волн, без устали перекатывающихся с берега на берег. Иногда река там, в самой середине, где встречались бурные течения, издавала знакомый мне глухой вой. Меня разбудил человеческий голос, который, казалось, был обращен к реке и занимавшейся на горизонте заре:

— У человека в жизни, Михаймид, есть только две вещи, которые чего-то стоят, — это дружба и любовь. Пусть что хотят говорят о знатном происхождении, высоком сане или богатстве… Человек, если он вот-вот покинет этот свет и у него остается кто-нибудь, кому можно верить, — счастливец. Всемогущий господь был щедр ко мне. Вместо одного благодеяния он даровал мне два, наградив меня дружбой Махджуба и любовью Фатымы, дочери Джабр ад-Дара.

Мне стало немножко грустно. Всю жизнь я Считал дружбу с ним величайшей для себя честью. Я осторожно проговорил:

— А как же Абдель-Хафиз… Саид… и другие?

— Абдель-Хафиз — мне брат, и Саид тоже. Но этот человек — и брат, и друг. Он один стоит тысячи людей… Главное — это то, что у человека на сердце, внутри… Ведь кто такой Ат-Тахир Вад ар-Равваси? Ат-Тахир, сын Биляля и Хаввы, — раб.

Он сказал это просто, без всякой горечи. Потом добавил:

— Ты был далеко… Пропадаешь целый год, потом приезжаешь к нам на месяц или на два. Кто тебя знает? Сначала ты учился в школе, потом был на государственной службе. Человек, который рядом с тобой, — совсем не то, что человек, который от тебя далеко, кто бы он ни был.

Затем он проговорил:

— Не верь женщине, которая скажет, что произвела на свет сына, подобного Махджубу Вад Джабр ад-Дару.

Он замолчал, словно желая убедиться в том, что утренняя заря и река тоже услышали и поняли его слова.

После этого он занялся своей леской: то натягивал, то ослаблял ее. Потом закинул удочку и больше не обращал па нее внимания, как будто рыба в воде его больше не интересовала. Засмеявшись, он обернулся ко мне, и я увидел его черное, словно выточенное из глыбы каменного угля, лицо. Оно сияло, отражая свет далеких звезд и зари. Он заговорил:

— Оставим историю Абдель-Хафиза. Хоть ты спросил меня тогда об Абдель-Хафизе, я знаю, что именно ты хотел бы услышать. Эх, человек! Что же все эти годы ты меня о ней не спрашивал? Правда, я сам тебе не напоминал. Я никогда ни с кем вот так не сидел и не говорил «произошло то-то и то-то». Эта история не всем известна. Кое-что люди знают, а то, что не знают, унесло с собой время. Но сейчас… Говорят, старость развязывает язык. А что нам теперь осталось в жизни, как не приятно побеседовать с другом? Я тебе скажу еще одну вещь. Все это время я носил эту историю в сердце, желая кому-нибудь ее рассказать… Не Махджубу… Махджуб знает о ней, и знает даже больше других… Нет, другому человеку, который проявит снисхождение и поймет, тому, кто что-то знает, а чего-то — нет… Такому, как ты, Михаймид… К тому же у тебя такой характер, что тебе можно сказать то, чего никогда не скажешь другому.

С востока подул теплый ветерок, вызвавший легкую рябь на воде и шелест листьев, но вскоре прекратился. Вад ар-Равваси продолжал:

— Нынешнее время — время слов: радио, кино, журналы, школы, союзы и всякое сумасбродство. Недавно слышу я, радио болтает: «Трудящиеся, социализм, социальная справедливость, рост производства, защита завоеваний революции, оппортунизм, реакция…» Эх, братья, думаю, что за напасть такая на нас свалилась? Это разнесчастное радио брешет целый день, и как только его голос не охрипнет? Я спросил Саида: «Хаджи, в какой стране живут эти трудящиеся?» Он мне ответил: «Тупица, трудящиеся — это мы сами». — «Ну и дела! Значит, теперь мы называемся трудящимися?» — «Конечно». — «Так, ну а что такое рост производства?» — «Производство — это вся дребедень, которую ты делаешь, а рост производства — то, что внутри дребедени». После этого хаджи Саид засмеялся и сказал: «Сходи-ка ты лучше к Ат-Турейфи, сыну Бакри. Он тебе объяснит все эти слова. Не видишь разве, что он каждый день собирает друзей Саида Накормившего Голодных Женщин и читает им лекции».

Помолчав немного, Вад ар-Равваси сказал:

— Может, все это к лучшему, кто знает? Если такие, как у нас с тобой, встречи станут представлять по радио, показывать в кино и описывать в книгах, будет только польза. Ты слушай и записывай, Михаймид. Кто знает? Может, из всего этого люди извлекут урок.

Ат-Тахир Вад ар-Равваси продолжал плести ткань рассказа из золотых нитей надвигавшейся зари. Он то понижал, то повышал голос. Иногда сильный порыв ветра заглушал его слова. Временами мне казалось, что вся природа их внимательно слушает.

Увлеченный рассказом старика, я не заметил, как свет утренней зари коснулся верхушек пальм и акаций, распространился по глади реки.

— Слава аллаху, слава аллаху, — проговорил Вад ар-Равваси. — Эх, добрый человек, хорошо мы с тобой провели эту ночь! Однако из-за разговоров мы лишились вкусного обеда. Бесстыжая рыба увидела, что мы заняты беседой, съела наживку и улизнула.

Он закричал, обращаясь к воображаемой матери рыбы, живущей в глубине Нила:

— Эй, матушка, скажи своей дочке, чтобы она держалась от меня подальше. Следующий раз, клянусь, ей от меня не уйти, как бы она ни хитрила.

Громко захохотав, он поднялся:

— Ну, брат, пошли. Бинт Джабр ад-Дар уже приготовила утренний чай.

Мы стали подниматься к домам. Я плелся, опираясь на палку из эбенового дерева, а он бодро и весело шагал впереди. Потом он затянул песню, которую я уже слышал от него в другое время и в другом месте.


Его имя было Хасан, но люди звали его Билялем[79] из-за красивого голоса и необычного произношения. Он, бывало, призывал на молитву: «Свидетельствую, что пет бога, кроме аллаха, свидетельствую, что Мухаммед — посланник аллаха, спешите на молитву, спешите к спасению».

Говорили, что это шейх Насрулла Вад Хабиб дал ему такое имя, когда услышал его голос. Он же обучил его читать азан и сделал муэдзином. Шейх говорил ему: «Будет благословен тот, кто придет в мечеть на утреннюю молитву по твоему зову, Биляль. Клянусь аллахом, твой голос не от сего мира, он дар небес».

Иногда его еще звали «Галля-Галля, сын Ля Иляха Илля-Лла»[80]. «Галля» была словом, которое он всегда повторял, если к нему обращались. А «Ля Иляха Илля-Лла» — это потому, что, когда его спрашивали об отце, он отвечал: «Я сын Ля Иляха Илля-Лла».

Те, кто его видел, рассказывают, что он был хорошо сложен, не высокий и не низкий. Кожа у него блестела и была цвета мускуса. На него нельзя было смотреть долго из-за его поразительной красоты. Он отличался глубоким спокойствием и степенной молчаливостью. Его черты лица и жесты были благородны, как у потомка древнего царского рода. Если он стоял, то казалось, что рядом с ним стоит невидимая свита, а если садился, то всегда только на корточки. Рассказывают, что он ходил, наклоняясь к земле всем корпусом, был малоречив, если вставал или садился, то опускал очи долу, а язык его не уставал поминать имя аллаха и его пророка. Сам достопочтенный шейх Насрулла Вад Хабиб вставал, когда Биляль входил, усаживал его рядом с собою и пропускал вперед, если он выходил. Эти знаки уважения со стороны благородного шейха трогали Би-ляля до слез, и он говорил:

— О мой повелитель, я не достоин такого обращения: я твой раб, а ты мой господин перед богом.

Шейх ему на это отвечал:

— Биляль, ты божий раб, и я божий раб. Мы с тобой братья перед богом. Я и ты подобны песчинкам пыли в царстве всемогущего аллаха. В тот день, когда отец отринет сына[81], твоя чаша на весах правосудия всевышнего, может быть, перевесит мою чашу. Моя чаша перетягивает твою па весах обитателей этого мира, зато твоя чаша, Биляль, перетянет мою на весах справедливости. Я бегу, как охваченный жаждой верблюд, чтобы получить каплю из кубка истины, ты же пил из него, пока не утолил жажду. Ты видел и слышал, ты прошел и познал, и, когда к тебе воззвал голос, ты трижды откликнулся.

Шейх заплакал, увлажнив слезами бороду. Растроганный Биляль воскликнул:

— Нет, мой господин, нет, мой господин! Ты мой шейх, хозяин и повелитель, а я твой раб и невольник перед богом.

Те, кто жил в то время, рассказывали, что когда он призывал на утреннюю молитву, то казалось, будто голос доносится не с минарета мечети, а рождается у вас в сердце. Все диву давались, когда Биляль произносил азан, а шейх Насрулла Вад Хабиб творил молитву. Мечеть каждое утро заполнялась молящимися, и каждое утро на молитву приходила целая толпа тех, которых прежде там не видели. В те времена небесные врата были для всех открыты, но, когда они оба умерли, милосердия поубавилось, и врата небесного царства стоят с тех пор закрытыми.

Ат-Тахир Вад ар-Равваси рассказал, что единственное имя, унаследованное им от отца, было прозвище, которым Биляля называл лишь один аль-Кяшиф Вад Рахматулла. Вад Рахматулла говорил, что Биляль — равваси[82], кормчий. Когда его спрашивали: «Что за кормчий?» — он пояснял: «Кормчий кораблей судьбы». Он клялся, что видел Биляля несколько раз среди ночи — тот стоял один в лодке и перевозил странного вида людей на другой берег. Ат-Тахир говорил, что, когда его отец умер, он «взял все свои имена с собой», и они остались неизвестны людям, словно он действительно был не человеком, а духом не от мира сего.

Рассказывают, что Биляль прожил всего только год после того, как скончался шейх Насрулла Вад Хабиб. Он умер в тот же час и в тот же день месяца раджаба[83], что и шейх. После смерти шейха он не созывал людей на молитву, не ходил в мечеть и нигде не показывался. Однажды на заре люди пробудились, услышав его голос, звучавший с минарета мечети. Те, кто слышал этот голос, говорили потом, что он звучал так, будто множество голосов доносилось из разных мест и из разных эпох, и что весь Вад Хамид содрогнулся от этого могучего зова и стал расти вверх и вширь, словно это был другой город из другой эпохи. Каждый мусульманин встал с постели, совершил омовение и отправился по этому зову, словно голос, раздавшийся на заре, звал именно его. Когда люди встали на молитву, они увидели, что Биляль одет в саван. Мечеть была полна народу — пришли как жители городка, так и люди из других мест. Это было удивительно и необычно. Он произнес «аллах велик», как в те дни, когда был жив Вад Хабиб, потом встал, чтобы совершить молитву, но встал не перед молящимися, как это делал шейх, а вместе со всеми в середине первого ряда. Радостным голосом он прочитал суру «Свет», стихи которой в его устах были свежими и сладкими, как спелые грозди винограда. После молитвы он повернулся к людям со счастливым, просветленным лицом и простился с ними. Он попросил их отнести его на кладбище не на погребальных носилках, а на своих плечах и похоронить его рядом с шейхом Насруллой Вад Хабибом, оставив между его могилой и могилой шейха приличествующее обычаю расстояние. После этого на глазах испуганных и изумленных людей он лег на землю возле михраба, произнес «нет бога, кроме аллаха, и Мухаммед — пророк его» и попросил у всех прощения. Затем он поднял руку, словно кого-то приветствуя, и отдал богу душу. С того самого места в мечети его понесли на кладбище. Говорят, на его похороны пришло столько народу, что казалось, будто внезапно разверзлась земля. Его погребли на рассвете. Молитву сотворил почтенный человек, лица которого никто не видел, но большинство людей уверяло, что он был точь-в-точь как шейх Насрулла Вад Хабиб. Рассказывают, что не было ни одного человека, который, увидев, как умирает Биляль, не пожелал бы сам в этот час отдать богу душу. Он обратил вкус смерти на их устах во вкус меда.

Далее Ат-Тахир Вад ар-Равваси рассказал, что отец Биляля был когда-то рабом, но рабом, предоставленным самому себе, не имевшим господина. У всех рабов были господа, у Биляля — нет. Говорят, что он, возможно, был из потомков рабов, которыми владел Бендер-шах — царь, правивший этим краем в стародавние времена. Сведения об этом Бендер-шахе противоречат друг другу. Некоторые хранители преданий в Вад Хамиде утверждают, что он был одним из христианских царей Нубии[84]и власть его простиралась на юге до земель племени манасир, а на севере — до самых границ Египта. Столица его царства находилась там, где сейчас расположен Вад Хамид. Это был славный и могучий царь. Он собрал большое войско, построил военные корабли на Ниле, соорудил крепости и бастионы, открыл церкви и обложил налогами торговые караваны. Потом, когда в страну вступили арабские армии, Бендер-шах выступил против них. Они нанесли ему жесточайшее поражение, разбив наголову его войско, пленив женщин и захватив царские богатства и рабов. Говорят, что часть рабов Бендер-шаха обратилась в ислам, а другие рассеялись по всей стране, на севере и на юге.

Согласно другой версии, этот царь был не христианином, а негром-идолопоклонником, завоевавшим край с помощью огромной армии черных воинов, которых он привел с верховьев Нила. Они основали в окрестностях Вад Хамида и на соседних с ним землях могущественное государство, которое процветало до тех пор, пока его не уничтожил во время возвышения Сеннарского царства[85] Абдалла Джаммаа. Говорят еще, что царя звали не Бендер-шах, а Банги или Джанги и что большинство его воинов, которые раньше были свободными, стали рабами.

Некоторые историки полагают, что Бендер-шах — это абиссинский принц, настоящее имя которого Мандарас. Он бежал из своей страны, когда там разгорелась междоусобная борьба за власть во время правления царя Раса Тигре Великого. С ним бежали его женщины, дети, многие воины и рабы. Они переправились через Нил около селения аль-Метемма, затем пересекли пустыню Баюда и достигли излучины реки у того места, где сейчас стоит Вад Хамид. Они увидели там высокий холм, возвышавшийся над обширной плодородной равниной. Подступы к нему прикрывались с востока и запада пустыней, с юга — каменными скалами, а с севера — рекой. Они там обосновались и построили город, назвав его Деббурас, что означает на их языке, как гласят легенды, «холм». Говорят, что этот принц Мандарас обнаружил там каменные храмы, оставшиеся от минувших веков. Разрушив их, он возвел на вершине холма из их камней величественный дворец, но сравнимый ни с чем по красоте и великолепию, и мощную крепость, выдержавшую испытание временем. Рассказывают, что этот принц добился больших успехов, стал совершать набеги на север и па юг и обложил данью правителей соседних государств. Потом, достигнув вершины своего могущества, он собрал большое войско, пересек с ним пустыню Баюду по прямой линии с запада на восток, переправился через Нил у города Бербер, а затем пошел со своим войском вдоль реки Атбары. Он двигался в сторону Абиссинии, намереваясь свергнуть правившего там негуса. У границ его встретили войска этого негуса. Они сражались несколько дней. Потом воины негуса перешли в решительное наступление. Они убили принца и разбили его войско, после чего оно бесследно рассеялось. Рассказывают, что те, кто остался, растворились среди остального населения. От этих оставшихся в живых воинов, говорят, ведет начало небольшое племя в Вад Хамиде — Ауляд Вад аль-Хабаши[86], мужчины которого славятся своим телосложением, а женщины — красотой.

Существует и третья версия, которая опровергает две предыдущие. Согласно ей, Бендер-шах был белым человеком, неизвестно откуда прибывшим в Вад Хамид во времена набегов и смут, когда цари Сеннара доживали последние дни. Вад Хамид уже тогда существовал, был населен, и его знали под тем же названием, что и сейчас. Обосновавшись в нем, Бендер-шах стал промышлять работорговлей и нажил на этом деле огромное богатство. Рассказывают, что он заставлял своих рабов возделывать табак, что было неслыханным делом в этих местах: люди даже не знали, что он может расти на их земле. Он привозил рабов и слоновую кость с верховьев Нила, а потом отправлял все это с огромными караванами в Бербер, Суакин и Египет. Богатства его были поистине несметны. Сторонники этой версии утверждают, что Бендер-шах построил дворец на вершине холма. Он воздвиг в нем мраморные колонны, покрыл пол расписными плитами и соорудил крышу из бука и тикового дерева, а вокруг возвел высокие каменные стены с прочными воротами из дерева хараз шириною в десять локтей. Говорят, что в том дворце было пятьдесят комнат, выходивших на обширный внутренний двор. В нем были также привязи для лошадей, стойла для верблюдов и загоны для коров и овец. Во дворец поступала непрерывно летом и зимой свежая проточная вода. Рабы доставали эту воду из большого колодца и наполняли ею огромный резервуар, сооруженный на головокружительной высоте. Оттуда вода текла по трубам и каналам во все уголки дворца. Входившего во дворец встречала стража, состоявшая из рослых и сильных черных рабов, опоясанных саблями. Она несла свою вахту днем и ночью. Человек проходил обширный двор, затем поднимался по лестнице. Там его встречала другая стража, стоявшая по обеим сторонам массивной двери. Он входил в эту дверь и оказывался в большом зале, имевшем овальную форму. В той стороне зала, что была напротив двери, имелось возвышение. На нем стояло большое кресло из черного дерева с подлокотниками из слоновой кости, на которые сидевший в кресле опирался руками. На их концах были вырезаны фигурки, изображавшие лежащих львов. Говорят, что зал освещался люстрами, подвешенными к потолку, и был наполнен запахом ароматных курений, которые сжигались в жаровнях, спрятанных в стенных нишах. Рассказывают, что Бендер-шах испытывал величайшее наслаждение, когда, досыта наевшись и допьяна напившись, сидел по ночам на своем троне. Он приказывал доставлять ему рабов, и их пригоняли закованными в железные кандалы. Он отдавал распоряжение своим палачам, и они стегали пленников толстыми кручеными бичами из гиппопотамовой кожи до тех пор, пока рабы не теряли сознание и с их спин не начинала ручьями лить кровь. Потом он снова отдавал приказание, и их выволакивали наружу. Затем он хлопал в ладоши, и в зал входили обнаженные невольницы, которые танцевали, пели, били в бубны и барабаны, пока им не овладевала дремота. Стоило ему только зевнуть, как все покидали зал и рабы переносили его в спальню. Говорят, что Бендер-шах коротал таким образом время, причиняя своим рабам величайшие мучения не за какие-нибудь грехи, совершенные ими, а просто так, ради своего удовольствия. Но однажды ночью они все, как один, восстали и, набросившись на Бендер-шаха, убили его. Потом они разрезали его тело на куски и бросили их в дворцовый колодец. Они подожгли дворец со всем, что в нем было, и под покровом ночи бежали. Во дворце не осталось никого, кроме малых детей и глубоких стариков. Рассказывают, что дворец, после того как его подожгли рабы, продолжал стоять еще долгое время, пока его не увидел эмир Юсуф Вад ад-Даким, который правил этим краем во времена махдистов[87]. Увидев дворец, он остановился, пораженный его величием, и спросил жителей городка, кто его построил. Они сообщили ему противоречивые сведения. Он долго смотрел на величественное сооружение, повторяя «о всемогущий аллах, о всемогущий аллах», потом сказал: «Такое здание не мог построить человек. Это дело рук шайтанов». Он отдал приказ своим воинам, и они разрушили то, что оставалось от дворца, сровняв его с землей. Сегодня от пего не осталось ничего, кроме обломков камней и осколков посуды, погребенных в огромных кучах земли.

Большой знаток истории Вад Хамида Ибрахим Вад Taxa утверждает, однако, что Биляль не был ни рабом нубийского царя-христианина, ни рабом абиссинского принца, ни невольником черного короля-язычника. Его господином был не бродяга без роду и племени, а человек, о котором знает каждый. Это был Иса Вад Дауль-Бейт. Известно, что Дауль-Бейт, отец Исы, был человеком благородного происхождения. Он прибыл в Вад Хамид из Хиджаза[88] и, обосновавшись в нем, женился на первой Фатыме Бинт Джабр ад-Дар из племени аль-хавамида. Люди этого племени гордились своим знатным происхождением и были господами в Вад Хамиде, который и получил от них свое название. Этот Вад Хамид не следует смешивать с другим, расположенным на Юге недалеко от города Шенди. Ибрагим Вад Taxa говорит, что Бендер-шах — это прозвище Исы Вад Дауль-Бейта, которым его дразнили мальчишки в отрочестве. Это прозвище ему дал его двоюродный брат Хамад Вад Абдель-Халик Вад Хамад, известный больше как Сын Халимы.

Ибрагим Вад Taxa поясняет, что Джабр ад-Дар, внук самого Великого Хамида, произвел на свет единственного сына — Раджаба, которого из-за его трусости прозвали Алла-Лина, и четырех дочерей, каждая из которых стоила сотни мужчин, — Халиму, Марьям, Маймуну и Фатыму. На Халиме женился Абдель-Халик Вад Хамад. Другую дочь, Марьям, взял в жены шейх Махмуд Вад Ахмед Вад Хамид, двоюродный брат Джабр ад-Дара, который в то время правил городом. На третьей дочери, Маймуне, женился Вад Мохтар Вад Хасаб ар-Расул, прозванный Транжирой, — он был бесстрашным воином и гостеприимнейшим хозяином. Что до четвертой дочери, Фатымы, то она была самой младшей и самой даровитой. На ней женился Дауль-Бейт. От нее у пего родился один сын — Иса Вад Дауль-Бейт. Когда он был еще во чреве матери, его отец умер, оставив ему богатое наследство. В детстве мать лелеяла и баловала его, одевая в дорогую яркую одежду, которой тогда не знали жители городка. Поэтому мальчишки дразнили его и дали ему необычное прозвище, которое с течением времени, впрочем, люди забыли. Его мать Фатыма — родоначальница «ауляд дау»[89], одной из ветвей племени аль-хавамида. Как передает Ибрагим Вад Taxa, Иса Вад Дауль-Бейт женился на дочери своего дяди Раджаба и имел от нее одиннадцать детей мужского пола. Регулярно раз в два года, без опережения и промедления, она приносила ему по сыну. Она продолжала рожать даже после того, как ее старшие сыновья женились, и иногда бывало так, что она лежала, разрешаясь от бремени, а рядом с ней рожала одна из ее невесток. Она продолжала дарить мужу детей, пока не умерла, не достигнув и сорока лет.

Ибрахим Вад Taxa утверждает, что Биляль был двенадцатым сыном Исы Вад Дауль-Бейта. Его матерью была красивая и смышленая черная рабыня, которую Иса очень любил и предпочитал всем другим. Однако он не передал сыну своего имени. Когда он умер, братья постыдились обратить Биляля в рабство, однако из-за своего высокомерия они не хотели обращаться с ним как со свободным человеком и делить с ним отцовское наследство. Поэтому Биляль вырос не как свободный человек, о котором говорят «сын такого-то», и не как невольник, которого называют «раб такого-то». Он был сам по себе удивительным человеком — отменно сложенным, мягким по характеру, добродетельным и благочестивым, самого благородного нрава. Удивительно, что он вырос никем не замеченным и сразу предстал перед всеми зрелым и возмужалым, словно вдруг спустился с небес или выплыл из Нила. Никто из жителей городка не помнил его ребенком, и никто не знал, кто его воспитал. Никто не мог сказать «я видел Биляля» до той поры, как он неожиданно явился перед всеми зрелым юношей, который постоянно сопровождал шейха Насруллу Вад Хабиба, верно служа ему. Жителей городка неожиданно потянуло к этому необыкновенному человеку, красота которого пленяла сердца, а голос был способен расколоть камень и размягчить железо. Когда он на заре произносил азан, слегка искажая звуки: «Свидетельствую, что нет бога, кроме аллаха; свидетельствую, что Мухаммед — пророк аллаха», — казалось, что весь Бад Хамид, от пустыни до реки, вместе с людьми, животными, деревьями и камнями, трясет как в лихорадке. Это не был призыв на молитву. Это был зов жизни, раздающийся со времен Адама, и напоминание о смерти, звучащее со времен Джибраила, Исрафила, Микаила и Азраила[90]. Он ежедневно созывал людей на все пять молитв, и не было дня, чтобы он опоздал. Так было до тех пор, пока не умер шейх Насрулла Бад Хабиб. Тогда он перестал призывать к молитвам и уединился, скрываясь до самого дня своей смерти, когда он произнес всем памятный азан. Он всегда заканчивал призыв к вечерней и утренней молитвам словами: «Поспешите, поспешите, о люди. Корабль уплыл далеко, море глубоко. Божьи люди не сбиваются с пути. Это время — величайшее из времен. Это время — время Насруллы Вад Хабиба».

Рассказывают, что его стали видеть вместе с шейхом Насруллой Вад Хабибом, когда он уже был зрелым юношей. Ему было больше пятнадцати, но меньше двадцати лет. Одному аллаху известно, где он был раньше. Возможно, до этого он скитался далеко в пустыне, молясь и служа богу, потому что в городке о нем никто не знал, словно он там никогда не жил. Однажды после утренней молитвы люди стояли, окружив шейха Насруллу Вад Хабиба. Закончив утреннюю или вечернюю молитву, он обычно уходил не сразу, а примерно в течение часа беседовал с людьми и наставлял их. Они спрашивали, а он им отвечал. Рассказывают, что в тот раз он внезапно замолчал и выражение его лица изменилось. Потом воскликнул во весь голос:

— Сюда, к нам, Биляль! Сюда, к нам, Биляль!

Люди не поняли, чего хочет шейх, и спросили:

— О наш шейх, кого ты зовешь?

Он ответил им изменившимся голосом, трижды повторив:

— Биляля, вестника добра.

Они опять не поняли, замолчали и задумались. Неожиданно один из людей вскричал, словно его осенило вдохновение:

— Шейх зовет Хасана.

Когда они попросили говорившего объяснить им, какого Хасана он имеет в виду, тот смутился, не зная, что ответить. Потом, словно им всем внезапно открылась истина, они закричали:

— Хасан Галля — Галля, раб.

Тогда шейх Насрулла Вад Хабиб обратился к людям с вдохновенными словами:

— Биляль — не чей-нибудь раб. Биляль — раб божий, сын божий. Если бы вы знали о нем, что знаю я, то ваши сердца раскололись бы от страха и вас охватили бы тревога и смущение. Он видел и слышал, он достиг того, без чего сердцам остается только разорваться от боли. Клянусь богом, если бы Биляль попросил о чем-нибудь аллаха, он бы откликнулся, если бы он попросил у всевышнего, чтобы земля провалилась вместе с вами, то он бы выполнил эту просьбу.

Шейх произнес все это таким голосом, что слушавшие его содрогнулись от страха. Потом снова стал звать:

— Сюда, к нам, Биляль! Сюда, к нам, Биляль!

Как только шейх Насрулла Вад Хабиб кончил звать, люди услышали голос, раздававшийся у двери мечети:

— Вот я перед тобой! Вот я перед тобой!

Он вошел. На нем была пыль дальних дорог. На шее у него висели длинные деревянные четки, в руках был сосуд из кожи. Припав к ногам шейха, он стал целовать их, повторяя сквозь слезы: «Вот я перед тобой, вот я перед тобой».

Шейх поднял его, крепко обнял и поцеловал в обе щеки и в лоб. Прослезившись, он сказал:

— Почему, брат мой, ты от меня удаляешься? Разве этого не довольно тебе и мне? Сжалься над собою, друг мой. Ты достиг того, чего редко достигают самые любящие и смиренные. Я бегу, по едва поспеваю за пылью, оставляемой тобою.

Биляль, рассказывают, плакал так, что душа его едва не рассталась с телом, и все повторял:

— О господин мой! Не говори так. Ты всемогущий повелитель времени, а я твой раб и невольник.

Шейх хотел, чтобы Биляль был ему братом, но тот наотрез отказался, поклявшись, что останется при нем, как невольник при своем господине. Шейх разгневался, потому что его душа не могла это принять. Биляль служил шейху днем и ночью, наполняя ему молитвенную кружку и принося пищу. Если шейху случалось идти по жаре, он держал над его головой большой зеленый зонт. Если шейх ехал по какой-нибудь надобности, что случалось редко, Биляль сопровождал его пешком, держа поводья его коня. Он отказывался садиться в присутствии шейха Насруллы Вад Хабиба и довольствовался тем, что стоял рядом с ним, как верная собака. Шейх Насрулла Вад Хабиб, видя все это, говорил ему:

— Эх, Биляль, Биляль, почему ты хочешь оскорбить меня своим унижением?

Рассказывают, что шейх Насрулла Вад Хабиб был величайшим человеком своего времени, не имевшим себе равных. Люди стекались к нему из разных краев земли, ища у него знания и прося благословения. Они приходили к нему из Магриба, Туниса, Египта и Сирии, из земель хауса и фулани[91], принося с собой ценные подарки. Он тут же раздавал их людям, и в дом к нему ничего не попадало. Имам Мухаммед Ахмед аль-Махди, как только объявился, написал шейху письмо, призывая его принести ему клятву верности. Шейх Насрулла Вад Хабиб ответил в своем письме:

«Разве мы не подчиняемся только велению одного-единственного властелина? Если ты считаешь, что идешь правильным путем, то всевышний всемогущий аллах укажет тебе путь еще вернее. Он всесильный и выбирает из своих рабов того, кого захочет. Иди же, как велит Книга аллаха и Сунна его пророка[92], и ты не заблудишься. Пресвятой, милостивый и милосердный повелитель ведет истинным путем, кого захочет, и сбивает с пути, кого захочет. Он дает, кому пожелает, и отбирает, у кого пожелает».

Рассказывают, что он держался в стороне от аль-Махди, не поддерживая его и не выступая против. Он предоставил своим сподвижникам право самим выбирать и не мешал никому из тех, кто хотел присоединиться к этому движению. Только немногие из его людей ушли к аль-Махди. Когда власть перешла к халифу Абдаллаху ат-Тааюши[93], тот послал шейху письмо, приказывая ему явиться в его столицу Омдурман. Шейх ответил в резком тоне, и это вызвало гнев халифа. Он решил послать своих солдат схватить шейха и привести его к нему униженным и покорным. Но тот расстроил замыслы халифа, которому так и не удалось выполнить задуманное. Передают, что шейх Насрулла Вад Хабиб говорил, имея в виду халифа Абдаллаха ат-Тааюши:

«Клянусь аллахом, кроме которого нет другого божества. Повелителей мусульман обуяла гордыня. Мир кажется им прекрасным, но в нем таится погибель для них. Они кичатся высоким положением и множеством подданных, опьянены вином власти и думают, что всесильны и вечны. Но аллах поразит их скипетром своего могущества, сокрушит их саблей своей мести, направит на них мечи неверных, даст власть над ними их врагам и напустит на них из тайных убежищ тех, кто их перехитрит и одолеет. И погибнут победитель и побежденный. Они рухнут, как сухие пальмовые стволы, или обратятся в пыль, которую развеет ветер, как это было с племенами ад и самуд[94]. Остерегайтесь, остерегайтесь!»

Рассказывают, что в Вад Хамиде была женщина поразительной красоты, которую звали Хавва, дочь аль-Орейби. Она пришла из степей племени кабабиш со своими родителями в годы бесплодия и засухи. Родители ее умерли, и она осталась одна. Женщина чесала шерсть, пряла и работала в домах состоятельных людей города. Говорят, лицо ее было как утренняя заря. Ее черные как ночь волосы ниспадали по спине до самых бедер. Она была стройной, полнотелой, с длинными ресницами и гладким лицом. При этом она отличалась умом и сметливостью, была скора на слово, приятна в беседе и любила выставлять напоказ свою красоту. Ее речь была остроумной и немного кокетливой. Ее желали многие, но она всех отвергла — и тех, кто искал законной связи, и тех, кто хотел греха.

Говорят, сердце Хаввы не лежало ни к кому из мужчин, кроме Биляля. Она намеренно появлялась перед ним, когда он молился или совершал службу, но он ей никак не отвечал. Вначале люди думали, что она играет и кокетничает с ним, потом поняли, что женщина, о чудо, безумно влюблена в него. После бесплодных попыток привлечь его внимание она отправилась к шейху Насрулле Вад Хабибу, повинилась перед ним и пожаловалась на Биляля. Он наказал Билялю жениться на ней. Биляль молвил:

— О мой господин, моя душа принадлежит тебе. Но ты хорошо знаешь своего бедного раба. Я выбрал себе дорогу благочестия, ты же приказываешь мне поступить, как поступают мирские люди.

Шейх ему отвечал:

— О Биляль! Дорога постижения истины подобна подъему по каменистым кручам. Воля аллаха неисповедима. Ведь человеческая любовь, Биляль, идет от любви божественной. Бедная девушка пылает к тебе такой любовью, какую я еще не видел у людей в этом мире. Возможно, господь послал ее к тебе с намерением. Возможно, он, да славится его воля, захотел, чтобы ты проверил силу своей любви к нему на весах любви этой девушки: может быть, ты ослабел в ней, и твой путь к великой истине прервался, а возможно, еще больше возжелал напитка этой вечной божественной любви.

Биляль подчинился велению шейха и женился на Хавве.

Рассказывают, что он был близок с ней только одну ночь. После этого он попросил шейха, чтобы тот позволил ему очистить свою совесть перед нею и расторгнуть брак. Шейх ему разрешил. В ту ночь она понесла от Биляля. Родившегося сына назвали Ат-Тахир. Это он стал потом всем известен под именем Ат-Тахир Вад ар-Равваси. После того как Биляль дал Хавве развод, она отказалась выйти замуж за другого мужчину, посвятив себя воспитанию сына и сделавшись затворницей. Говорят, что она покинула этот мир, когда ей было под семьдесят лет. До самых последних дней она сохраняла свою стройность и красоту, которые время не тронуло, словно она была надежно защищена от его разрушительной силы.

Ат-Тахир Вад ар-Равваси закончил свой рассказ:

— Я никогда не видел любви, подобной любви моей матери. Я не знал нежности, подобной нежности моей матери. Она наполнила мое сердце любовью, которая, как в вечном источнике, никогда не иссякнет. В Судный день, когда люди предстанут перед Всемогущим и Великим, кладя на весы справедливости свои молитвы, милостыни, паломничества, посты, ночные бдения и поклоны, я скажу: «О Всемогущий, твой бедный раб Ат-Тахир Вад Биляль, сын Хаввы, дочери аль-Орейби, стоит перед тобой с пустою мошной. Нет у него ничего, что он мог бы положить на твои весы правосудия, кроме любви».

4

В тот предрассветный час голос Саида Накормившего Голодных Женщин, призывавший на молитву, притянул к себе как магнит прах недосмотренных, заживо погребенных снов. Холодный ветер имшира повторял слова Марьям: «Эх, Марьюд, Марьюд! Ты никто, Марьюд. Ты ничто».

Она встретила меня у дверей. Она то появлялась, то исчезала на моих глазах. Потом люди сказали: «Аминь!» Все эти годы меня преследовал аромат, прилетевший с разных уголков света и напомнивший мне о Марьям.

Она считала на пальцах, приговаривая:

— Ахмед, Мухаммед, Махмуд, Хамид, Хамад, Хам-дан…

— Марьям, у тебя детей больше, чем на свете имен.

Смеясь, она отвечала:

— Вы забыли про девочек. С ними вместе будет десять.

Мы похоронили ее на закате, Словно посадили пальму, доверив земле дорогую тайну, которую она расскажет в будущем. Махджуб поцеловал ее в щеку, я поцеловал в лоб. Ат-Турейфи рыдал так, что чуть не умер. Мы вшестером осторожно понесли ее и положили у края могилы… Я слышу волшебный голос, подобный звуку свирели. Он доносился ко мне издалека в ореоле лунного света в летние ночи, в блеске солнечных лучей на влажных от росы пальмовых листьях, в ярком одеянии цветущих апельсиновых деревьев. Она говорит, стаскивая у меня с головы чалму:

— Мы будем жить в городе. Слышишь? В городе. В доме с водопроводом и электричеством. Будем ездить на поезде. Понимаешь? Там автомобили, и все новое. Больницы, школы и много другого. Город. Ты понимаешь? Да проклянет аллах этот Вад Хамид с его жарой и грязью! В нем одни болезни, смерти и головная боль. Все наши дети станут господами-эфенди. Понял? Никакой работы в поле. Мы не будем крестьянами, как мой брат Махджуб. Эта жизнь — не для нас.

Когда я взял ее на руки, чтобы опустить в могилу, она мне показалась очень легкой… Ее грудь коснулась меня, когда мы, сплетаясь телами, кувыркались в воде, то ныряя вглубь, то всплывая. Она потупила взор, я тоже смутился. После этого она не пошла в школу. Наша тайна раскрылась… Я вывожу ее из себя своим смехом, спрашивая, чем будут заниматься наши дети, когда станут взрослыми. Загибая пальцы на руке, она говорит:

— Ахмед станет директором.

— Директором чего?

— Директором чего-нибудь.

— Прекрасно. Ну, а Мухаммед?

— Мухаммед станет адвокатом.

— Чудеса! А не лучше ли ему стать судьей, Марьюма?

— Нет, лучше адвокатом, чтобы защищать бедных. Все судьи, говорят, пойдут в ад.

— Хорошо. Ну, а Махмуд?

— Махмуд… Махмуд… Махмуд станет врачом.

— А, чтоб тебя взяли черти! Ну, а Хамид?

— Хамид тоже будет врачом.

— Спаси нас бог. Ты станешь матерью врачей. Ну а пятый, как его там зовут, кем он будет?

— Хамад станет инженером.

— Инженером? О великий аллах! Ну а шестой?

— Хамдан будет инспектором.

— Инспектором па железной дороге?

— Нет, инспектором школы.

— Такой же школы, как в Вад Хамиде?

— Пусть провалится твой Вад Хамид под землю! Он будет инспектором в большой школе из камня и красного кирпича посреди зеленого сада.

— А кем станут остальные из нашей благородной десятки?

— Остальные, все равно, кто родится, мальчики или девочки, станут учителями или докторами.

— И девчонки тоже?

— А почему бы нет?

— Хорошо. Ну а когда же ты успеешь родить такую ораву? Когда дойдешь до десятого, тебе уже будет пятьдесят лет.

— Неправда! Самое большее — двадцать, если начать с будущего года.

— Значит, мы в будущем году поженимся?

— А почему бы пет?

Я хохочу, валясь на песок и корчась от смеха. Ведь мне в ту пору не было еще и тринадцати лет, а Марьям было меньше десяти. Она колотит меня кулаками по груди и спине, стаскивает с меня чалму и рубаху — в общем, сердится не на шутку.

Я усаживаюсь и говорю с серьезным видом, загибая пальцы у нее на руке:

— Послушай, глупая. Наши дети станут вот кем: Ахмед — крестьянином, Мухаммед — тоже крестьянином, Хамад станет шейхом нищих, Хамид — бродячим певцом, будет ходить и славить пророка, как прежде делал хаджи аль-Махди или как сейчас Ахмед Вад Саид.

Марьям сердито перебивает:

— Да благословит пророка аллах. — Потом добавляет, и ее большие карие глаза сверкают от гнева: — Вначале идет Мухаммед, потом Махмуд.

— Вначале или потом, какая разница? Все равно все они станут крестьянами.

Марьям говорит, вся взъерошившись, словно орлица, готовая кинуться на свою жертву.

— Так, так… Ну а Хамдан?

Я минуту молчу, пытаясь сдержать распирающий меня смех: грудь Марьям то поднимается, то опускается от гнева.

— Для Хамдана, — говорю я, — у меня припасена большая должность. Хамдан, о королева красоты, станет предводителем… предводителем разбойников в Северной провинции.

Она вонзает мне в лицо ногти, бьет кулачком, кусает, пинает. Я валюсь на песок, задыхаясь и корчась от смеха. Она кричит:

— Никогда, никогда. Никогда!

В это время приходит Махджуб. Я рассказываю ему, в чем дело. Махджуб говорит:

— Зачем же откладывать свадьбу до будущего года? Завтра жe пойдем и заключим брачный договор. Марьям хоть сейчас можно выдавать замуж. К чему заставлять ее ждать целый год?

Так мы дразнили ее, пока она не убегала от нас в слезах. Несмотря на это, мы оба были для нее самыми дорогими людьми на этом свете. Со мной она связывала все свои мечты о будущем, о жизни в большом городе. Махджуб же был ее единственным братом, единственным мальчишкой среди четырех сестер, из которых она была самой младшей…

В тот вечер я посмотрел на него. Он стоял среди собравшихся в лучах заходящего солнца, злой и хмурый. Словно смерть была еще одним врагом, которого наслало на него правительство. Он грубым, резким голосом отдавал распоряжения, и люди слушались его. В тот вечер перед лицом смерти в последний раз в своей жизни он был полновластным вождем, быстрым и беспощадным, как хищный зверь, готовый напасть в любую минуту. Моя печаль была иного рода. Я видел, как Марьям плывет на волне, то удаляясь, то приближаясь, и мир улыбается, словно ребенок. Я видел ее огромные карие глаза, благородно изогнутые над ними брови, ее губы. Ат-Турейфи плакал так, что чуть не умер. Я же ощущал в своем сердце какое-то печальное умиротворение. Рыли могилу, а я в это время видел, как четырехлетняя Марьям читает с нами Коран в комнатенке хаджи Саада. Она училась упорно и настойчиво: ничто не могло помешать ее твердому стремлению разгадать загадочные талисманы букв. Вначале, когда она появлялась, мы ее гнали, но она не уходила, и нам с Махджубом в конце концов пришлось обучать ее грамоте. Мы словно выпустили из бутылки джинна. Она стала читать, все понимая и запоминая, и скоро догнала нас и даже едва не перегнала. Она замучила нас, читала нам стих за стихом и суру за сурой, так что мы не знали, куда от нее деваться. Когда мы поступили в школу, то были счастливы и горды, что проходим предметы, которые она не знает. Возвратившись домой, мы, чтобы ее подразнить, читали ей учебники истории, географии и арифметики. Она стала умолять нас, чтобы мы ее взяли с собой в школу. Мы ей сказали:

— Школа для мальчиков. Там нет девчонок.

Она отвечала, словно давно уже об этом думала:

— Может, если меня увидят, то примут.

Я засмеялся:

— Что в тебе такого расчудесного, чтоб тебя, как увидят, сразу приняли?

Махджуб добавил:

— Ты что, считаешь себя красавицей, луной из луп? Посмотри на себя, какая ты страшная и тощая.

Не обращая внимания на наши насмешки, она пояснила свою мысль:

— Я хочу сказать, если увидят, как я читаю и пишу, то примут. Разве все дело не в этом? Какая разница между мальчишкой и девочкой?

Махджуб проговорил:

— Такой порядок установило правительство. Мужская школа — значит, для мальчиков. Ты что, хочешь, чтобы правительство устанавливало для тебя особый порядок?

— А почему бы и нет? — отпарировала она.

Мы засмеялись: это было в характере Марьям, она считала, что все возможно. Быстро все взвесив и обдумав, она пришла к новому неожиданному решению. Устремив свои прекрасные умные глаза куда-то вдаль поверх наших голов, она сказала:

— Хорошо. Раз правительство принимает в школу только мальчишек, я стану мальчишкой.

С трудом скрыв изумление, мы попросили ее пояснить, что она имеет в виду.

— Это значит, что я буду ходить с вами в школу, как будто я мальчик.

Махджуб насмешливо спросил ее:

— Ты, девчонка, станешь мальчишкой?

Я тоже, смеясь, задал ей этот вопрос. Она ответила, устремив свой взор к далекой точке на горизонте, которую видела только она:

— Почему бы и нет? Раз правительство принимает только мальчишек, я надену джалябию и чалму и пойду с вами в школу. Чем я хуже вас? И никто ничего не узнает. Какая разница, мальчишка или девчонка?

Мы с Махджубом долго смеялись. В этом смехе, однако, было не только желание подразнить — в нем звучали восхищение и любовь. Махджуб спросил ее:

— По-твоему, девчонка во всем как мальчишка?

— Ну а почему нет?

— И нет никакой разницы? — добавил я.

— Никакой.

— Все совершенно одинаково? — спросил опять Махджуб.

— А разве нет?

— Я во всем такой же, как ты? — спросил я.

— Ну, только…

— Что только? — сказал я, подзадоривая ее.

— Так, ерунда.

Махджуб захохотал:

— Сама ты ерунда.

Но Марьям не смутилась. Внезапно она посмотрела нам в лица, и мы увидели, как блики света с далекого горизонта играют на ее лбу и щеках. Мы с Махджубом как зачарованные взглянули друг на друга и сказали в один голос, глядя на далекий горизонт:

— Действительно, почему бы и нет?

В наших голосах теперь не звучала насмешка, в них чувствовалось невольное уважение, смешанное со страхом.

— Ведь классы в школе пустуют, — сказал Махджуб.

— А инспектор каждый день разъезжает туда и сюда на осле, упрашивая людей отдать своих ребят в школу, — добавил я.

— А мне целый день нечего делать. Только и знаю, что вхожу в дом и выхожу из дома, — сказала Марьям.

— Марьям способная, — произнес Махджуб.

— И у нее есть желание, — добавил я.

— Что тут такого? — проговорила Марьям, и мы все трое в один голос, словно хор, приветствующий зарю, сказали:

— Действительно, почему бы и нет?

В то утро, когда я еще не знал, что нить, связывающая нас, скоро навсегда оборвется, она сказала:

— Хорошо. Пусть свадьба будет сегодня ночью. Но я еще не все приготовила.

Махджуб не понял, но я сразу уразумел, что она имеет в виду. Я сказал:

— Даст бог, все кончится благополучно. Не горюй ни о чем.

Она ничем не болела и только один день пролежала в постели. Словно решила уйти внезапно. Словно того, что произошло, на самом деле не было. Он стоял справа от нее, а я — слева. Только мы были с нею, как она хотела. Она лежала вся свежая и чистая, как невеста, только на лбу Выступили капельки пота. Ее лицо сияло, а глаза блестели, как маленькие молнии. На мгновение она взглянула на меня, но не узнала и сказала, глядя на Махджуба:

— Только вот Марьюд еще не приехал. Как же мы будем справлять свадьбу, ведь Марьюд еще не вернулся из поездки.

Тогда Махджуб все понял и разразился рыданиями. Плача, он произнес:

— Марьюд приехал. Все готово для свадьбы.

Она радостно воскликнула:

— Вернулся? Когда?

Я сказал:

— Это я, Марьюд, ты слышишь, Марьюма? Разумеется, брачный договор будет заключен сегодня вечером. Все готово.

Она пристально взглянула мне в лицо. В глазах ее отразился гнев. Она стала такой, какой я ее знал сорок или больше лет тому назад.

— Нет, ты — не Марьюд. Ты — Бакри. Я никогда не выйду замуж за Бакри. Никогда! Никогда!

Махджуб пришел ко мне на помощь:

— Как это он не Марьюд? Он самый и есть. Только что вернулся из поездки.

Она снова вгляделась мне в лицо.

— Марьюма, что с тобой? Ты бредишь? — проговорил я.

Она сказала другим голосом, словно чужой, незнакомый мне человек:

— Глаза Марьюда, нос Марьюда, голос Марьюда, но ты не Марьюд. Он моложе. Ты вовсе не Марьюд. Скажи, кто ты? — Немного помолчав, она снова заговорила: — Может, ты вправду Марьюд. Ты Марьюд и не Марьюд. Мужчина и не мужчина. Ты никто и ничто. — Потом, заплакав, она сказала:

— Горе мне! Марьюд умер, а меня выдают замуж за Бакри. Никогда! Лучше я тоже умру, но не стану женой Бакри.

После этого она впала в забытье и смолкла. Мы уже думали, что она отошла. Но она внезапно проснулась. Ее лицо, вся она и все кругом говорило о том, что караван уже трогается в путь. Мы услышали ее голос:

— Спешите, спешите. Сроки пришли. Время близится. Все. Я готова отправиться в путь. Лучше простимся сейчас. Прощайте. Прощайте. Живите дружно. Детей…

Махджуб, напрасно пытавшийся удержать слезы, поцеловал ее в щеку. Я наклонился над нею и поцеловал ее в лоб. Она припала ко мне и обняла руками мою шею. Мне казалось, я несу дорогую тайну, нечто недоступное и невозможное. Тот самый аромат, молодость, мечту. Колесо времени стало обращаться назад, пока не остановилось в тихой лунной летней ночи, ночи не нашей эпохи и не нашей земли. Я услышал звук своих рыданий. Словно кто-то другой лил слезы, которые были глубоко спрятаны все эти годы. Такая уж моя участь во всем. Видимо, ей суждено было скончаться у меня на груди. Может быть, поэтому я и вернулся…

Она была как птица. Махджуб поднял ее с носилок. Свет факелов скорбно озарил край могилы. Я услышал, как холодный ветер имшира зовет меня голосом Марьям: «Ничто-о… никто-о…» Он зашагал с нею к могиле. Преградив ему путь, я протянул руки. Он смотрел на меня какое-то мгновение, на глаза его навернулись слезы, и он оставил ее мне. Она была легка, как птенец голубя. Я шел с нею по нескончаемо длинной дороге от города к городу, через равнины и горы. Это не был сон. Совсем нет. Марьям спала у меня на плече. Я ходил с нею по берегу реки до самого утра. Ее разбудил солнечный луч, прикоснувшийся к ее лицу. Она выскользнула у меня из рук и обнаженной прыгнула в воду. Я было отвернулся, но, не выдержав, обратил к ней лицо и увидел, что она плавает в море света. Словно солнечные лучи оставили все и пришли, чтобы окутать ее тело. Она ныряла и всплывала, исчезая в одном месте и появляясь в другом, ее смех доносился ко мне то слева, то справа. Да, да, да! Я хотел утонуть в источнике этого света, света другого мира и другого времени. Но я заколебался, всего лишь на мгновение. В ту же секунду луч света вернулся туда, откуда вышел. Видение исчезло. Я позвал громким голосом: «Марью-ума, Марью-ума!» Мне эхом ответило сразу несколько голосов: «Марью-уд, Марью-уд». Я бродил вслепую по пустыне вслед за воющим ветром и сыпучими песками, пока меня не сломило отчаяние. Потом неожиданно я увидел дерево тальха с яркими цветами. Я прилег около него. Вдруг я почувствовал, что рядом со мной лежит Марьям. Не знаю, было ли это после заката или перед восходом, но я помню стройные длинные тени и свет, струившийся из ее глаз мне на лицо. Я жадно стал его пить. Потом сказал:

— Разве мне нельзя идти с тобой? Ведь я сейчас стал сильнее.

Она ответила:

— Нет, ты вернешься назад. Я пойду отсюда одна.

— Но я…

— Ты не выдержишь пути вместе со мной. Ведь за этой пустыней — горы, за горами — море, а за морем — неизвестность. Меня позвали одну. Ты возвращайся, а я пойду.

Потом она обхватила руками и положила себе на колени мою голову и стала меня баюкать нежным, как дуновение ветерка, голосом:

— Не отчаивайся, свет очей моих. Я не уйду далеко, ты увидишь меня и услышишь мой голос.

Я сказал чужим голосом:

— Увы! Увы!

Тогда она поцеловала меня в лоб и, одарив ослепительной улыбкой, сказала:

— Да, да, о гранат моего сердца. Если я буду тебе нужна, позови меня, и я приду.

— Увы! Увы!

— Но ты должен терпеть и повиноваться.

— Тогда сделай мне знак — знамение.

— Твой знак — вода, твой знак — вода. Никогда не оборачивайся назад. Твой знак говорит, что ты должен бодрствовать до скончания века. Ты увидишь меня, и я окажу тебе посильную помощь.

— Позволь мне пойти впереди тебя.

— Нет, яблоко моей души. Здесь дороги расходятся. Нам пора прощаться.

Печаль сдавила мне сердце, но я не находил слез, чтобы охладить жар своей груди, ибо она меня лишила способности плакать.

Я сказал ей:

— Тогда дай мне свое благословение.

Она ответила:

— Нет.

Я еще и еще просил ее благословить меня, но она каждый раз отвечала: «Нет». Потом она сказала:

— Увы, мой любимый. Лучшее благословение — это я сама. Здесь я с тобой расстанусь. После меня ты не насытишься и не напьешься, не защитишься и не спасешься. Ходи где хочешь, промышляй чем можешь и ищи спасения, пока не встретишь меня, и тогда я дам тебе утешение.

Затем она удалилась. Я услышал ее голос, который доносился с небес. Разносимый ветром, он будто окружал меня со всех сторон:

— Эх, Марьюд, ты ничто, ты никто, Марьюд. Ты выбрал для себя своего деда, а дед выбрал тебя, потому что вы оба много весите на весах людей этого мира, но твой отец весит больше тебя и твоего деда на весах Правосудия. Он любил без устали, отдавал без надежды получить обратно, пил маленькими глотками, как птица, и, собравшись в путь, быстро уехал. Он жил мечтами слабых и питался благословением бедных. Душа звала его к славе, но он обуздал ее. А когда он был позван, когда он был позван…

Я трижды произнес: «Да». Обратно идти было тяжелее, потому что я уже проделал большой путь.

Загрузка...