Третий приказ был слугам:

- Найдите калгу и нуреддина. Пусть оставят все дела и едут ко мне.

*

Калга Хусам рассчитывался с запорожскими казаками. Шестьсот воинов ходили с калгой на Кан-Темира. За месяц службы казакам было заплачено девять тысяч ефимков80. Теперь калга Хусам собирался отпустить казаков домой, на родной Днепр, за пороги.

Услыхав приказ хана, калга тотчас отправился во дворец. А вот нуреддин Саадат заупрямился сначала. Государственным делом занят был юный царевич.

Перед ним связанный по рукам и ногам на доске, усыпанной тонкими гвоздиками, лежал московский подьячий, привезший Ииайет Гирею и его ближним людям ежегодные поминки. Поминки показались недостойно малыми.

Инайет Гирей требовал прибавку “для своего ханского обновления”.

Он, мол, только что вступил на престол, потому в средствах скуден.

На приеме послов Маметша-ага, пе глядя на русов, завел громкий разговор:

- Бьем, бьем московских послов, а толку все нет. Пойти на Русь, отобрать у матери ребенка - и то прибыльнее, чем их проеденные молью шубы.

Калга Хусам, принимая свою долю, закричал на телохранителей:

- Что глядите? Или нет у вас рук, а в руках ослопов? Или вам хочется, чтобы я сам о них свои руки осквернил?

Нуреддин Саадат превзошел своих братьев:

- Если бы не приказ моего брата, я бы с вас, послов, живьем содрал бы кожи и на этих поганых кожах сжег бы ваши поминки. Это не поминки, а бесчестье.

Посла били, на раны, в нос, глаза, рот лили мочу, сыпали соль п пепел. Уши прокололи спицами. В задний проход набивали конский волос и сухую траву.

Подьячий потерял сознание. Его обыскали, нашли восемь рублей и серебряный перстень. Чтобы привести подьячего в чувство, нуреддин приказал положить его опять на доску, а тут и пришли от хана с требованием явиться.

Садясь на коня, нуреддин велел посла оставить в покое, а пытать его людей; пытать до тех пор, пока не дадут за себя по пятидесяти беличьих шуб. И что поделаешь - дали.

Продали сами себя бахчисарайским евреям.

*

Инайет Гирей прислал за норовистым младшим братом еще одного гонца.

- Царевич, скачи в Чуфут-Кале! Великий хан и калга отправились в крепость.

Нуреддин испугался: что за напасть? Хан и калга в Чуфут-Кале спасаются от грозных набегов казаков. Но в Бахчисарае спокойно. Нежданная дворцовая смута? Или чума?

Страхи нуреддина были напрасны. Всюду спокойствие.

Хана и калгу он нашел стоящими на самой высокой круче Чуфут-Кале. Они глядели вдаль. Там, вдали, по белой меловой дороге, поднимая белое облачко, скакали несколько всадников.

- Это гонец везет мое письмо к муфти, - сказал хан братьям. - Я потребовал через него у султана голову Кан-Темира. Я убежден, что вместо головы султан пришлет нового хана. Гонец мчится в Грамата-Кая. Там стоит моя самая быстрая каторга. Она поднимет паруса тотчас, как гонец взойдет на палубу. Еще несколько мгновений - и гонца уже нельзя будет вернуть…

- Мы взяли Килию и Кафу, не убоявшись султанского гнева, мы убили бейлербея и кади, может ли сравниться с этим самое дерзкое послание? - удивился калга Хусам.

- Приказывай, хан! Приказывай, наш старший брат! Мы будем с тобой, пока сможем держать в руках наши сабли!

Так воскликнул Саадат, и хан Инайет Гирей обнял калгу и нуреддина. И они стояли так: руки хана на плечах братьев, а руки братьев, сплетясь, на груди хана.


ДЕНЬ И НОЧЬ

Глава первая

Хохот как вопль. Пронзающий, как поросячий визг. На замок от такого не спрячешься. Да хохот ли это? Уж больно громко, бесстыдно - во все безлюдье голой улицы, во все бесцветье ослепших от полуденного солнца красок.

Истамбул…

Ни злобы, ни сострадания. Ори не ори - не услышат. Некому!

- О-о-о-ооо-ха-ха-ха-хиииии!

И молчок. И пузырями - икота.

- Ик! Ик! Ик!

Как удары маятника.

Бостанджи81 вытягивают из дома человека. Вытянули. Их пятеро, блюстителей порядка. Из-за круглых плеч, жирных, будто коленки евнухов, - умершее лицо и ослепительно черные глаза, как те звезды, которые прилетают к земле, чтобы сгореть.

Вытянули со двора. Тесно прижались к воротам. Свистнуло шепелявое железо: молоток обрушился на шляпку гвоздя.

- О! О! О! Ооооо…

Бостанджи поглядели на свою работу со стороны, остались довольны и покинули человека. Они уходили молча, лениво, перебрасываясь скучными словами.

Оставленный в одиночестве человек, воя, припал щекой к воротам, окаменел, - одна шея вживе: набухнет - опадет, набухнет - опадет, будто зоб у лягушки. Человека прибили к воротам за ухо.

Бостанджи ни разу не оглянулись. Теперь на улице осталось двое: тот, кто смотрел, и тот, кто выл.

Тот, кто смотрел, подошел к воющему. Ему пришлось тоже прислониться щекою к воротам, потому что он хотел видеть глаза. Спросил:

- В чем твоя вина?

Воющий перестал выть и ответил:

- Я выпекал хлебы меньшего веса, но продавал по обычной цене.

- Тогда ты заслужил Это.

Торговец хлебом закрыл глаза. Он уморился стоять в позе распластанной на камне ящерицы, но сменить позу - пошевелиться, а ухо - на гвозде.

Тот, кто смотрел, потерял к тому, кто был виновен, интерес и ушел. Теперь торговец хлебом остался в совершенном одиночестве. Одурманенные полуденным зноем дома умерли: ни шороха.

Торговец хлебом опять было завыл, но быстро сник. Заскулил, как маленькая, побитая пинками хозяина, собачка.


“Во времена Янко-Бен-Мадъяна, в век короля Везандуна и в век Кустаитина82 Истамбул был человеческим морем. Мастера стекались в него со всех семи климатов и строили свои великие талисманы от бедствий небесных и земных”.

Так написано в древних книгах.

Так было.

На Тавук-базаре со времен императора Кустантина стояла мраморная колонна. На той колонне бронзовое изваяние скворца. Раз в год тот скворец издавал крик, и тогда со всего Истамбула к скворцу летели птицы, и каждая несла по три сливы: одну в клюве, две в лапах. Припошение доставалось людям, и люди славили древних мастеров, чьи творения были талисманами.

Но люди пришли и ушли, и многие талисманы исчезли с лица земли.

Колонна на Тавук-базаре пала от землетрясения. В день, когда родился пророк Магомет, земля стала зыбкой, как море, а море разверзлось до самого дна. В тот день пали истуканы, и многие язычники разуверились в своих богах.

Нет боле чудесного скворца в Истамбуле. Птицы не дарят людям слив, но человеческое море не иссякло. Кан шумел Тавук-базар, так и шумит.

Тот, кто покинул прибитого к воротам за ухо, пришел к лавке, где выделывались кожи.

Заглянул в нее с черного хода, поднял с земли твердый комочек земли и ловко бросил в самого дюжего верзилу. Грудь и плечи верзилы были шириною с мечеть - зато ни головы, ни живота. Живот, как у волка после голодной зимы, а голова хоть и была, да какая-то очень уж неприметная, будто горошина на арбузе. Она бы и вовсе была неприметна, когда б не пронзительно черные глаза-букашки.

Комочек слипшейся земли щелкнул верзилу по лбу и рассыпался. Глаза-букашки прыгнули вверх, в стороны и остановились на кидальщике. Они тотчас начали попеременно исчезать и появляться вновь, а это означало, что владетель их, калфа83 Махмед, подмигивает.

Через минуту-другую друзья нырнули в базарную толпу. Радостный Мехмед, улизнувший с работы, таращил глаза-букашки и кричал во все горло, потому что на базаре каждый кричал во все горло:

- Ай, молодец! Пришел! Я думал, ты совсем забыл меня… Деньги есть? Нет? Ай, не беда! У меня есть.

Остановился. Полез губами в ухо тому, у кого не было денег.

- Мы сегодня славно выпьем! Да продлит аллах дни нашего великопьющего султана!

- А что ты скажешь своему мастеру?

- Я? - Мехмед задрал голову к небу. - Я скажу, что пошел по нужде и увидел, как в лавку лезет вор. Вот я за ним и погнался.

0ни засмеялись и, чтобы не терять время попусту, направились к ближайшей бывшей кофейне, где теперь торговали вином, ибо султан под страхом смерти запретил пить кофе и курить табак.

Друзья пробились через толпу, и тут, на человеческом мелководье, товарищ Мехмеда замедлил шаги и наконец совсем остановился.

- Ты что? - удивился Мехмед. - Пошли скорей.

- Подожди!

Тот, кто сказал “подожди”, стоял перед пожилым торговцем в чистом, но сплошь залатанном халате. Старик сидел па пятках, а перед ним на аккуратной тряпочке лежал товар: в левом углу - кучка репы, в правом - стершаяся, потерянная лошадью подковка и два больших ржавых гвоздя.

- Что ты хочешь за свой товар? - спросил тот, кто смотрел.

- Кусок лепешки, который я мог бы разломить надвое: для меня и моей жены.

- Ты что же, из купцов?

- Нет, я реайя. У меня есть клочок земли.

- Почему же ты не возделываешь землю, коли тебе назначено судьбой быть на земле?

- Я возделываю землю, господин. Но с меня взяли авариз, подать, которую обязан платить каждый мусульманин, имеющий дом. А я дом имею. И я отдал положенные 300 белячков. А потом я заплатил подушную подать. И отдал еще 240 белячков. У меня было двадцать баранов, и за них сборщики податей взяли с меня 600 белячков. Они брали по 30 белячков с бараньей головы, тогда как испокон века за баранью голову брали по одному белячку. Чтобы выплатить подати, я продал все, что имел, и баранов тоже. Я ни гроша не должен султану, да будет его блистательное имя благословенно! - но теперь я умираю с голоду.

Тот, кто спрашивал, повернулся к калфе Мехмеду.

- Дай мне все деньги, какие есть у тебя.

У Мехмеда глаза-букашки так далеко забрались вверх, что дальше пути им не было, и тогда они побежали по сторонам.

- Не жалей!

Мехмед сунул руку за пазуху, достал пиастр. Повертел его, но тот, кто прикрикнул на Мехмеда, выхватил монету и бросил старику.

- Я покупаю подкову.

- Зачем она тебе? - заговорил Мехмед, бросаясь в пыль и норовя ухватить монету.

Тот, кто купил подкову, носком чарыка подтолкнул монету старику, нагнулся, взял подкову и пошел прочь.

Мехмед помчался следом.

- Уж не думаешь ли ты, что нам дадут вино за эту дырявую подкову? Или ты, быть может, разбогател?

- Мехмед! Пошевели мозгами! Неужто в Истамбуле нельзя достать глотка вина, за которое не надо платить монетой?

- В Истамбуле надо платить за каждый чох, чтоб нашего султана чума взяла!

Мехмед сказал это в сердцах, громко, и люди, стоявшие поблизости, бросились врассыпную.

- Ты с ума сошел. Сейчас чауши нагрянут.

Тот, кто хотел купить вина без денег, потащил Мехмеда прочь с базара.

Они ныряли в улочки, петляли и наконец остановились: никто за ними не гнался. Вышли к морю. Сели в тени большого камня и стали глядеть на волны.

- Не скоро у нас с тобой будет побрякивать в кошельке, - сказал Мехмед. - Тебе, брат, еще учиться и учиться. Ты ведь еще в низшей степени харидж, а потом будешь в степени…

- Дахыль, сахн, потом защищу диплом и буду даниш-меидом.

- А я стану лучшим кожевником Истамбула! У меня будет лавка, много учеников и подмастерьев. В огромном подвале моего огромного дома я поставлю бочку, в которую можно будет загнать десять быков, но я загоню в нее вино, чтобы выпускать его на волю всякий раз, когда будет охота.

Мехмед разгорячился, вскочил на ноги - и тут его глаза-букашки уставились в одну точку.

- Придумал! Я знаю, где сегодня будет много плова, жареного мяса и вина. Бежим!

И они снова кинулись в лабиринт улочек, и Мехмед, заливаясь от смеха, на ходу рассказывал о том человеке, в доме которого нынче большое пиршество.

На Гёмюрджинского наиба пришла жалоба. По этой жалобе судьи назначили наибу смертную казнь. Бостанджи- паша поехал совершить экзекуцию, но оказалось, что наиб уже смещен со своего места. Н тогда…

- Что бы ты тогда сделал на месте бостанджи-паши? - хитро спросил Мехмед. - Не знаешь? А наш бостанджи-паша не растерялся. За провинности старого наиба он казнил нового наиба, а все его денежки и прочие богатства забрал себе.

Тот, кто бежал рядом, удивленно покрутил головой, а Мехмед рассмеялся, но тут же приложил палец к губам.

Они вышли к торжественно-красивому дому, окруженному молодым садом, с фонтаном и беседками. Играла музыка, пел певец, шумели гости, пировавшие на коврах под сенью деревьев.

Каменная ограда вокруг дома была невысока: коли встать па носки, увидишь, как едят и пьют сильные и славные слуги Высокой Порты.

Сладостный запах жареного и пареного будто пожаром охватил целый квартал. Бабочки да мошки - на свет, нищие да голодные - на запах еды. Под степами дома бостанджи-паши верещало, пузырилось человечье болото. Кто успел, тот получил по миске рису, кто пришел после - по ложке. Запоздалых гостей погнали бы взашей, но кто-то из окружения бостанджи-паши придумал смешную игру.

Над каменной стеной поставили длинное удилище с короткой лесой без крючка. Лесой обвязали кусочек мяса. Подпрыгни, ухвати зубами - мясо твое. Прыгали калеки, прыгали дети, прыгали бродяги.

Чтобы лучше видеть потеху, гости поднялись на крышу дома.

Калфа Мехмед поглядел на удилище и подмигнул тому, кого привел сюда.

- Не зевай! Делай, как я!

Растолкал калек, подпрыгнул, скусил мясо вместе с леской, ловко вскарабкался на забор и закричал:

- О величайшие и богатейшие сего мира, я, ничтожный, воздаю за вашу щедрость хвалу небу, ибо получил с вашего стола еду. Но я восславлю вас трижды, коли вы, накормивши меня, соблаговолите утолить мою неутолимую жажду!

Мехмед так забавно кривлялся, стоя на заборе, что ему разрешили спуститься в сад и подойти к дому. Шутники показали Мехмеду кувшин и знаками приказали, чтобы Мехмед открыл рот. Мехмед повернулся к забору и двумя руками позвал того, кто тоже хотел выпить. В то же мгновение красная струя вина пролилась па голову Мехмеда. Он подсел, изогнулся и поймал струю ртом. Дервиши в изодранных одеждах неистово загалдели, на их глазах творилось дело, которое осудил пророк Магомет.

Вино в кувшине иссякло, принесли другой.

- Иди сюда! - закричал Мехмед тому, кто все еще не решался перемахнуть ограду, - скорей, пока я не проглочу содержимое второго кувшинчика.

Калфа, откинув голову, ждал новой струи. И струя, шипя, как дракон, вцепилась в лицо бедного калфы.

Боль! Ужас! Тьма!

Мехмеда схватили, толкнули.

Бостанджи-паша хохотал. Проучили нахала: наглотался раскаленного масла. Струйка масла, извиваясь, тянулась к защитнику пьянчужки. Но тот, кто оттащил калфу из-под струи, глянул на крышу столь бешено, как умел взглядывать лишь один человек во всей Порте. Бостанджи-паша увидел эти глаза, п кувшин выпал из его рук. К бостанджи побежали друзья. Он отстранил их. Лицо его было белым, как снег.

- Что с тобой? - спрашивали его.

- Наваждение, - слабо ответил бостанджи-паша.

- Наказан! Наказан! - радовались дервиши несчастью калфы.

- Глаза целы, а лицо заживет! - Так сказал Мехмед тому, кто его вытащил из-под раскаленной струи.

- У тебя не лицо - волдырь.

- Отлежусь. Отведи меня в кярхане84 ювелиров. Там у меня друг Сулейман.

Видно, калфе полегчало. Тот, кто был с ним, помог ему встать, и они отправились к мечети Сулеймана Великолепного, возле которой помещалось длинное кярхане ювелиров. В этом кярхане было множество крошечных комнат, но зато каждый мастер творил так, как умели руки, как видели глаза, как билось в груди сердце и сколь высоко взлетала над землею душа.

Глава вторая

По преданию, первым пиром85 цеха ювелиров был пророк Давид. Давид получил от аллаха дар - делать брони и соизмерять сцепления колец в них. Для того, чтобы Давид проявил свой дар в полной мере, аллах умягчил железо. Так Давид стал пиром цеха кузнецов. Но ювелиры ведь тоже работают молотом на наковальне. Правда, их молот - молоточек, их наковальня - наковаленка, а их металлы - золото и серебро.

Древние цехи великих ремесел давно уже разделились. У железников один цех делает только подковы, а другой только гвозди.

Из цеха ювелиров вышли граверы, почерками таалик, несхи, рикъя писавшие на талисманах защитительные стихи Корана. Основание этому цеху положил Тахир Аджеми. Он завоевал Мекку и украсил ворота храма надписью по серебру: “Нет бога, кроме бога, и Мохаммед пророк его”.

Создали свой цех мастера, орнаментирующие золотом и серебром оружие.

Из цеха ювелиров вышел и цех мастеров, шлифующих драгоценные камни. Индийские алмазы, бадахшанские рубины, бирюза из Нишапура, рыбий глаз из Судана, прекрасные кораллы - только посвященные да аллах знали, сколько драгоценностей в тайных хранилищах цеха. Одно было ведомо всем - агатовых зерен у шлифующих гуси не клюют.

Друг калфы Мехмеда Сулейман состоял чыраком86 в цехе ювелиров, покровителем которого почитался его тезка султан Сулейман.

Дети султанов обязаны были изучать какое-то ремесло. Сулейман, прозванный впоследствии Великолепным, пожелал овладеть тайнами мастерства ювелиров. Он учился в Трапезунде у грека Константина. Однажды Константин вызвал своего ученика Шахзаде Сулеймана на состязание в искусстве и был посрамлен.

Мастер Константин разгневался и в неистовстве поклялся отсыпать своему непочтительному питомцу тысячу палок.

Слово - не воробей. Клятва есть клятва. А султан есть султан.

Побить султана нельзя. Султан неприкосновенен. Отступиться от клятвы - отступиться от бога. Тяжкую задачу загадал себе мастер Константин.

Мать Сулеймана пришла учителю на помощь. Она предложила ему за сына выкуп в тысячу золотых, но Константин не принял денег. Недаром греков называют хитроумными. Мастер приказал Сулейману вытянуть пятьсот серебряных проволок. Когда урок был закончен, Константин собрал эти проволоки в горсть и дважды стегнул ими Сулеймана по ногам. Так он освободил себя от клятвы, а Шах-заде Сулеймана от позорного наказания.

Чырак Сулейман мечтал о том дне, когда мастер ударит его дважды по ногам пятьюстами серебряных проволок, ибо это есть посвящение в мастера.

Из обязательных 1001 дня Сулейману осталось ходить в чыраках меньше ста дней. Чыраку денег не платят. Но Сулейман был чырак ювелира.

Алмазное яичко. Не больше воробьиного. Разрезано на две равные половины. Одну половину Сулейман зажал в тиски. Нацелился шильцем, по шильцу молоточком стукнул. Поглядел на работу. Задумался. Губу нижнюю прикусил.

Тот, кто глядел на Сулеймана через окошечко, стукнул в дверь.

Сулейман вздрогнул: алмазное яичко в шкатулку. Шкатулку на замок и в сундук. Сундук тоже на замок, а уж потом только дверь открыл. Увидел Мехмеда - ахнул. На губах белые волдыри, да и лицо - сплошной волдырь.

Сулейман метнулся в каморку. Сбросил фартук. Из-под кованого сундука вытащил мешочек с монетами. Запер каморку на замки и засовы, подхватил Мехмеда под руку с другой стороны и через площадь - в улочку, в пятую-десятую, на пустырь к развалившемуся дому.

Здесь Сулейман зыркнул по сторонам и вошел в пробоину в стене. Мехмед п тот, кто был с Мехмедом, - за ним.

Через ряд пустых темных комнат, в самую дальнюю. А там Сулейман поднял половицу и знаками вниз зовет.

Надежная каменная лестница. Запах плесени. Тьма. Сулейман половицу закрыл за собой, но дорога ему знакома. Уже в дверь стучит. Стукнул пять раз. Дверь отворилась.

Они стояли на балкончике. Глубоко внизу горели светильники, еще ниже, едва различимые в синих клубах табачного дыма, коврики, на которых сидели и возлежали враги Мурада IV - курильщики табака и кофепийцы. Зала была огромная. Зловещая. Казалось, вот-вот с головешками выскочат из углов слуги Иблиса87, и начнутся ужасы ада.

Сулейман пошептался с хозяином кофейни, молодым греком с тяжелым немигающим взглядом, тот кивнул, и все они спустились вниз. Мехмеда тотчас увели куда-то. Видимо, в кофейне был свой лекарь, а перед Сулейманом и тем, кто остался с ним, слуга расстелил коврик, принес трубки и две чашки кофе.

- Мы искали вино, а нашли кофе, - у того, кто сказал это Сулейману, губы искривились от неудержимого отвращения. - Почему ты не побоялся привести сюда чужого?

- Но ведь ты пришел с Мехмедом! - сказал Сулейман и ушел в себя.

- Ты мечтаешь о птице, которая несет алмазные яйца?

Сулейман улыбнулся, но глаза не вернулись из его далека.

- Я думаю о совершенстве. Возможно ли оно? И когда оно приходит? И придет ли оно ко мне?

Сулейман отпил глоточек кофе.

- Пей и ты.

Я хочу уйти отсюда. Где Мехмед?

- Его скоро подлечат… Уйти отсюда, не выпив кофе, нельзя.

Сулейман глазами показал на здоровенных молодчиков, сидящих на самом большом ковре. Все они играли в кости.

- А ты разглядел, что было внутри алмазного яйца? - спросил Сулейман, и глаза его заблистали, как черный хрусталь.

- Нет.

- Мне осталось совсем немного. Одну половину я начинил памирским лазуритом. Синим, как ночь. И месяц там у меня и алмазная капелька звезды, как на турецком флаге. А другая половина зелена, словно знамя пророка. Но зелена сверху, а внизу рубины, как тюрбаны воинов султана. Их множество, и над ними алмазный блеск бесчисленных ятаганов. А посредине, между двумя половинами, золотой круг земли. Яйцо закрывается. Замок сверху в виде девя- тиглавой золотой змеи с изумрудными глазами. Яйцо я помещу на перстень… Не знаю, куда мой мастер отправит его, но мне бы хотелось, чтобы этот перстень принадлежал султану Мураду. Тогда на земном круге я мог бы выбить печать султана.

- Зачем это тебе?

- Символы перстня должны напомнить султану - его дело быть мечом пророка. Он должен идти вперед, пока зеленое знамя не осенит все части света. А наш султан, вместо того, чтоб искоренить неправду мира, гоняется за курильщиками табака.

- Чтоб идти вперед, нужно иметь дом, в который можно вернуться и принести в него то, для чего ушел…

Сулейман резким глотком выпил свой кофе.

- Я все уже умею. Я всему научился у отца, но он разорился и умер… А мастером мне быть через годы. Не мастерство - пропуск в мастера, деньги…

И вдруг одними губами прошептал:

- За нами стали следить. Ты не пьешь и не куришь.

Пришел Мехмед. Лицо залеплено пластырем, а все равно

веселый.

- Что же ты скажешь теперь своему мастеру? - простонал Сулейман.

- Ха! Скажу, что вор, за которым я погнался, опрокинул на меня казан.

Тот, кто не хотел пить кофе, усмехнулся. Краем глаза он видел: на большом ковре оставили игру в кости. Трое молодцов встали и направились к ним.

Мехмед сразу все понял. Схватил чашечку кофе и единым духом выпил. Друзья поднялись. Сулейман расплатился с хозяином-греком. Грек взял деньги, не считая, глаза его нацелились на того, кто не пил кофе и не курил.

- Это наш! - сказал Сулейман упавшим голосом.

Мехмед загородил друга, но молодцы отодвинули его и

подошли вплотную к тому, кто им не понравился.

Сверкнули два кинжала, уперлись в ключицы. И чашечка кофе поплыла к губам упрямца. Замерла.

Тот, кого щекотали кинжалами, улыбнулся, взял кофе, выпил и сказал Сулейману:

- Заплати и за это. Я расплачусь после.

Сулейман дрожащими руками отсыпал хозяину мелочь.

&

Кварталы Эюб-Ансари с его кладбищами имели в Истамбуле дурную славу.

Тот, кто покинул друзей, сидел под огромным деревом в тени. Ноги сладко гудели. Глаза смыкала дрема. Из кустов выскочил маленький ветерок и холодным язычком лизнул взмокшее от пота лицо. Сидевший увидел аиста, улыбнулся и спокойно закрыл глаза. И уснул. Привиделся ему фонтан. Бедный совсем. Каменная гладкая чаша. Из центра - порывами тугая струя. В глухом биении воды о камень он услышал далекие удары боевых барабанов.

Сон пропал. Тот, кто уснул, увидал в десяти шагах от себя древнего старика. Старик сидел на коврике и молился.

Потом он свернул коврик, повернулся к тому, кто пробудился, и сказал:

- Еще не успеют растаять в горах снега, а тебя, Убежище Веры, - да будет тебе милость и всепрощение! - назовут завоевателем Багдада!

Тот, кто услышал это слово, встрепенулся:

- Ты знаешь мое имя?

- Оно известно всему миру - да будет благость милосердного на нем.

- Кто ты, скажи мне! Если твое пророчество исполнится, я награжу тебя и окружу такими почестями, каких еще не удостаивался никто из моих рабов!

- Моя награда на небе. Но ты, если хочешь сделать угодное богу, поставь над источником, возле которого мы сидим, дом молитвы. Пусть в нем обретут покой уставшие от святых странствований дервиши.

- Сказанное тобою исполнится, святой отец.

И тут послышался топот лошадей. Дерево, где сидел тот, кого назвали завоевателем Багдада, окружили люди в драгоценных одеждах. И все припали к его ногам.

- Великий падишах, мы ищем тебя по всему городу, - сказал янычарский ага. - Крымский хан прислал тебе дерзкое письмо. Он захватил Кафу и убил пашу и кадия.

Тот, кто сидел, встал.

- Коня!

Повелителю царств, грозе народов султану Мураду IV предстояло решить судьбу крымских татар и дерзостного хана Инайет Гирея.

Глава третья

Бесшумные двери сами отворялись перед Мурадом IV. Он шел быстро, не обращая внимания на кланявшихся ему вызолоченных, усыпанных сверкающими каменьями людей Сераля.

Он прошел к своему трону, в пыльной одежде простолюдина, в грязной чалме. На трон сел не колеблясь. Кроме десятка немых, самых верных телохранителей султана и хранителей самых лютых тайн Сераля, в зале было двое: великий визирь Байрам-паша и великий Муфти Яхья- эфенди.

- Говорите! - приказал Мурад.

- Великий падишах. - Голос у Байрам-паши дрожал. - Крымский хан Инайет Гирей прислал великому Муфти дерзкое письмо. Столь дерзкое, что язык мой немел, а глаза мои слепли, когда я читал его.

- Хороши ли глаза и хорош ли язык у тебя, Яхья- эфенди?

- Ради благополучия империи я готов вынести бремя твоего гнева, о падишах, Убежище Мира!

Мурад подошел к одному из Немых, вытянул из его чалмы алмазное перо и протянул руку Яхье-эфеиди для поцелуя.

Великий Муфти поцеловал руку падишаха и получил в награду алмазное перо.

- Я слушаю.

Яхья-эфенди тихонько кашлянул и стал читать негромко, нарочито монотонно. Инайет Гирей писал:

“Великий Муфти, вам известно, что при смене без всякой причины Джанибек Гирея и при назначении Мухаммед Гирея, а потом вновь Джанибек Гирея сколько было вооруженных столкновений, стоивших жизней двум визирям и нанесших ущерб чести правительства. Кан-Темир, принявший сторону Джанибек Гирея, был причиною погибели Мухаммед Гирея. Хотя падишах и дал нам Крымское ханство, но увольнение мое по наветам некоторых злонамеренных людей несомненно. Сколько лет я терпел несчастья и лишения ради нескольких дней покоя и безопасности! Поэтому нельзя было далее выносить злых умыслов Кан-Темира. Показав свойственную нашей природе энергию и мужество, мы разгромили области и селения упомянутого Кан-Темира, затоптав их конями татарского войска…”

- Громче! - приказал султан. - Громче. Яхъя-эфенди!

- “…затоптав их конями татарского войска, - перечитал великий Муфти, - и захватив в плен его жену и сына, чем он тоже получил заслуженное наказание. Нам известно, что он, бежав, ушел в Истамбул и нашел себе убежище в Порте. Кан-Темир - один из наших подданных. Я желаю, чтобы наш благополучный падишах прислал его сюда. Братья Кан-Темира и Урак-мурза с восемью тысячами ногайцев, выпросив от меня помилованья, перешли на мою службу.

Если его Величество падишах не выдаст мне Кан-Темира, то я, перейдя Дунай, сам лично явлюсь…”

- Громче, Яхья-эфенди!

-; “…то я, перейдя Дунай, сам лично явлюсь близ Истамбула и вытребую этого бесстыдного лицемера, называемого Кан-Темиром. Если мне скажут, что с дарованием Кан-Те- миру области Очакова и Силистры он сделался нашим беем, то эти слова будут причиной возмущения. Вы полагаете, что успокоите нас, говоря: “Вам дан халат и указ, вы по-прежнему хан”, что мы, обманувшись…” - Яхья-эфенди оборвал чтение. - Великий падишах, далее письмо перестает быть государственным.

- Читай, Яхья-эфенди, до последней строки.

- Воля блистательного падишаха - закон. Я остановился па слове “обманувшись”… “мы, обманувшись вашими лживыми словами, заснем заячьим сном и, когда вы будете смеяться нам в лицо, мы вернемся, уйдем и распустим собранные у нас татарские войска, а вы между тем через несколько дней пришлете нового хана. Мы войск не распустим, а чтобы распустить их, мы потребуем серьезный залог: мы не хотим никого из янычар, ни из других очагов. Нам надо прислать кого-нибудь из корпорации улема, а то для нас ничего не стоит пойти туда, чтобы потребовать выдачи Кан-Темира. После не говорите, что мы не предупреждали вас, Вы человек, умеющий распутывать трудности. Так поступайте же сообразно с тем, что разумно. Прощайте!”

- А ты, Яхья-эфенди, говорил, что письмо далее теряет государственное значение? - Что-то уж больно весел Му- рад IV. - По крайней мере у хана в письме есть один разумный совет, которым я немедля воспользуюсь. Как он там пишет о тебе, Яхья-эфенди? “Вы человек, умеющий распутывать трудности”? Вот я и спрашиваю тебя, как бы ты ответил хану?

Яхья-эфенди был стар. Его почитала вся Турция. Падишахи падали один за другим, а великий муфти всякий раз умел усидеть на своем престоле. В конце концов он получил неписаное право давать падишаху не блистательно-уклончивые, а полезные советы.

- Великий падишах, - сказал он, помолчав, - я оставил бы это заносчивое письмо без ответа.

- Почему? - быстро спросил султан.

- Пять великих татарских родов никогда не позволят Гиреям возвыситься настолько, чтобы их слово в Крыму имело хоть какую-нибудь силу. Сила Гиреев - это твоя победоносная сила, государь. Наше молчание растопит войско Гирея, как огонь растапливает воск.

Мурад IV покусывал маленькие алые губы.

- Что ж, пусть Инайет Гирей ожидает нашего письма.

- Великий падишах, - с низким поклоном заговорил великий визирь Байрам-паша, - я позволю папомнить тебе. Вот уже целую неделю Будский паша ожидает решения своей судьбы.

- Он решил ее в Венгрии, когда бежал от гяуров Ракоци. Ему больше нечего ждать, потому что ему незачем жить…

Нижняя, прикушенная, губа побелела - пора кончать с государственными делами.

- Какие еще новости?

Байрам-паша знал, о чем спрашивает Мурад IV.

- Персы присмирели. Они сидят в городах.

- …которые взяли у нас…

- Но мы собираем новые силы…

- …а старые войска разбегаются.

- О великий падишах! Я посылаю проклятья на головы тех, кто снабжает армию продовольствием. Воины голодают. Плохая пища вызывает болезни. У нас больше гибнет людей от мора, чем от сабель ничтожного шаха Сефи I.

- Друг мой, Байрам-паша, ты предлагаешь мне впрячься в арбу вместо верблюда?

- Великий падишах, смилуйся! Но твое присутствие в войсках становится необходимым.

- Меня ждут, значит, я буду!

Глава четвертая

Мурад IV укрылся в голубой комнате. Она скорее походила на колодец, чем на комнату. Очень высокая, крошечная и вся голубая. Голубой, обитый атласом потолок, голубые ниспадающие шторы-стены. На полу пышный, как садовая клумба, голубой ковер.

Так и не поменяв одежды, Мурад раскинул руки и упал навзничь, не боясь ушибиться. Ковер спружинил, побаюкал и затих.

Мурад лежал с открытыми глазами, следил за игрой бархатных волн. Ему стало спокойно. Вспомнил старика, предсказавшего падение Багдада - победу над персами.

Голова была ясной, хотелось думать о важном. Позвал слугу. Приказал принести из хранилища книг и рукописей трактат Кучибея Гёмюрджинского.

Трактат был написан для глаз одного султана. Мурад хорошо знал эту рукопись и поэтому читал только самые сильные и болезненные места.

“У государственных сановников и в войске ни серебряной сбруи, ни убранства, ни украшений не было. Всякий из них зарился только на хорошего коня да на острую саблю, на панцирь да на кольчугу, на копье да на лук”.

- Времена меняются и меняют людей, - возразил Мурад Кучибею, - Подменяют. Тот ли ныне турок, что был при Баязиде или при Селиме I, когда совершались великие походы и захваты?

Снова распластался на ковре. Устал вдруг от всего. У него все делалось вдруг. Нежданно спросил себя:

- А сколько мне лет?

Закрутилось перед глазами: огромное, мягкое лицо султана Мустафы - дяди. Этот все норовил в море деньги бросать. Убивался, что рыбам никто не платит. Потом слабоумного дядю - в яму, а на его месте очутился брат Осман. Османа янычары изрубили ятаганами. Пе так правил, как хотелось янычарам. Из ямы достали Мустафу. Думал, на казнь, оказалось, на царство. Года не правил, и снова в яму. А на свято место, на престол империи, - Мурада IV, его собственное величество. И было ему тогда четырнадцать лет…

- А сколько же теперь?

Закрыл глаза и расслабил плечи - и разжал кулаки, отпуская силу на волю, чтобы ощутить в себе червя болезни, чтоб вызнать, сколько он пожрал в нем и сколько еще осталось ему пожирать. Сколько еще осталось пожить.

Все болело.

- Одна оболочка, - сказал себе Мурад и яростно сжал руки, чтоб не выпустить последнее.

И вот весь он был - ярость. Он жил одною яростью, двадцативосьмилетний повелитель стран и народов.

Поднялся. Взял в руки труд Кучибея и стал искать главу о персидском шахе Аббасе Первом, сокрушителе турецких твердынь.

Мурад читал с упоением - в нем клокотало бешенство, он ненавидел и, значит, жил.

Он читал о том, как, воцарившись, шах Аббас прежде всего созвал мудрецов и спросил их о турках. Почему турки достигли такого могущества? После раздумий мудрецы пришли с ответом: турки достигли могущества по двум причинам. Во-первых, турецкие султаны полностью доверяли своим ханам и военачальникам. Дав человеку власть, они не ограничивали его в действиях и не смещали за первую же неудачу. Во-вторых, турки не знали роскоши.

Услыхав эти слова, Аббас тотчас снял богатые одежды, надел черное платье и опоясался простой саблей. С той поры персидский шах не знал поражений. Удача повернулась лицом к нему, отвернувшись от турок.

Рассудительный и правдивый Кучибей писал: “Падишах - это душа государства. Если душа здорова, то и тело здорово. Существование шахов - большой талисман”.

Мурад усмехнулся.

- Ну а коли у падишаха, здорового душой, немочно тело?

Подагра скручивала. Ее приступы становились слишком частыми.

- Падишах - под стать государству. Как там у Кучибея?

Не спеша нашел нужную страничку. Вот оно: “Беи не правят, блюстители божественного закона не судят, сборщики податей не собирают денег. Государство впало в неизлечимую болезнь”.

- В неизлечимую?

Мурад прыгнул на ноги. Наступил на книгу каблуком. Придавил и размял, как ядовитого паука.

- Я излечу все болезни, Кучибей! Все! А если нет, то и вам не жить! Незачем! Жить - властвовать. О турки! Я перебью вас всех, если вы не вспомните, что вы - турки!

И стал смешон себе. Застыдился. Сел. Разгладил скорченные страницы книги.

- Давай-ка, Кучибей, не спеша распутаем клубок… Я хочу блага государству, и смерть должна подождать.

Прочитал.

“Есть люди, у которых по сорока-пятидесяти имений. И все доходы они пожирают. Только бы на смотру быть! Дадут по две тысячи белячков на харчи, оденут вместо кирас и лат армяк да шапку и пошлют в поход несколько носильщиков да верблюдников на ломовых лошадях, а сами в роскоши - хоть целый мир разрушься”.

- И разрушится, коли их не обуздать.

“Все тимары спорны. Визирь только и занят тяжбами. В руках каждого по двадцати подтвердительных грамот…”

- Пора положить и этому конец.

“Ни великого, ни малого, ни хорошего, ни дурного - не распознать стало. Ученый не отличается от неуча. Авторитет улемов пал…

В судебной карьере главное есть наука, а не возраст. Не лета, не положение, не личное уважение, не благородство происхождения. Старость, судя по-божески, не есть еще краеугольный камень правосудия. Коврик божественного закона должен принадлежать правдивым и ученым”.

- Верно. Теперь каждый мозговитый субаши88 покупает себе звание данишмеида. Верно, Кучибей: “Сосуд знания наполнился невежеством”. Ну а где же тот корень, который нужно вырвать?

“Среди ученых не было чужих”.

- И вся разгадка?.. Чужие? Стало быть, не турки. Чужие среди ученых, в армии, в Серале…

Всплыло лицо Кёзем-султан - матери родной. Кёзем-султан была гречанкой.

Принялся читать главу о чужих.

“Евреи втерлись в доверие. Проникли в гарем. Стали шутами. Подняли пошлины, нанося ущерб торговле. Стали маклерами гарема, доставая взятки”.

- Стало быть, султан Мурад, перебей евреев, и Турция воспрянет. Удивительно!

Даже Кучибей подвержен ничтожной страстишке гонительства. Или, может, она всегда висит в воздухе, как пыль?

…Где он, корень зла? В роскоши? Но роскошь неистребима. В проникновении чужих? Но разве не замечательна была мысль великого визиря Якула? Придумав янычар, он обрек детей христиан на покорение христианских государств. Да, когда-то в янычары брали только из арнаутов, босняков, греков, болгар и армян. Из других наций набор воспрещался. Но ведь это было когда-то. Турция разрослась. Турция вышла на северный берег Черного моря. Перед нею огромные просторы русских. Полупустые и сказочно богатые. Для покорения северных народов нужно такое войско, какого еще не было ни у одного самого великого султана. О аллах! Вместо того, чтобы всей силой ударить на московского и польского царей, приходится тратить силы на мелкие стычки со своими же вассалами. Врешь, Кучибей, обвиняя во всех смертных грехах евреев. Может ли государство называться великим, коли какая-то жалкая нация в состоянии развалить то, что создавалось веками, то, что называется Великой Оттоманской империей! Сам же ты, Кучибей, дерзновенно сообщаешь мне, что “такого стеснения и угнетения, в каком находятся бедные поселяне, никогда ни в одной стране света, ни в одном государстве не было”. Вот он, корень зла. И я, султан Мурад, клянусь перед ликами своих величайших предков, что вырву этот корень. Я наведу порядок в империи и обрушу все силы на русских. Тогда у нас будет столько земель, что каждый турок станет бейлербеем. А пока я готов выслушивать нотации своих мудрецов.

И Мурад с удовольствием прочитал еще две выдержки из книги Кучибея.

“Веющие холодом вздохи угнетенных сокрушают династии, слезы глаз страдальцев потопляют государство в воде погибели. От безверия мир не разрушится, а будет стоять себе, от притеснения же не устоит. Справедливость есть причина долгоденствия, а благоустройство положения бедняков есть путь падишахов в рай”.

Ноздри Мурада гневно раздулись.

“Никто не мог в былые времена сопротивляться мечу. Меч ислама был всепобеждающ и во все четыре стороны запускал острие свое.

Разрушить такое прелестное государство взяточничеством не годится”.

Мурад горько и долго хохотал. Хохотал до тех пор, пока из глаз у него не полились слезы. Тогда он хлопнул в ладоши и приказал слуге:

- Позовите ко мне Бекри! Бекри и поэтов!

*

Хранитель книг и рукописей появился, как тень, и унес фолиант Кучибея Гёмюрджинского.

Султан Мурад стремительно прошел через дворцовые залы и переходы в комнату с бассейном. Сбросил, наконец, маскарадные одеяния. Вошел в воду.

В тот же миг явились толпою наложницы. Его перепугал их щебет. Вода растворила страдающую плоть, и дух его впал в блаженство безволия. Слово - враг покоя. Сказать - уже властвовать. Властвовать - ввергнуть себя в суету.

Нашел глазами евнуха. Евнух заколебался - верно ли он понял, и, заглядывая издали султану в глаза, бросился па свое, сверкающее белизной тел, стадо и, шипя, как гусь, погнал вон.

Мурад прикрыл глаза в знак одобрения и вдруг вскочил на ноги. Вспенивая воду, стремительно пересек бассейн. Грудью бросился на мраморный барьер и поймал-таки за прозрачное покрывало замешкавшуюся наложницу. Она оглянулась в испуге, увидела, что это Его величество, обмерла, но султан тянул ее к себе. Она, невольно упираясь, приблизилась к нему, присела на корточки, потому что Мурад снизу шептал какие-то слова. Наконец она услышала:

- Роди мне сына! Ты будешь первой под солнцем!

- Повелитель! Я готова выполнить твою волю!

Мурад озадаченно глядел на ее прекрасное лицо и засмеялся. Это было смешно. На этом свете все было настолько нелепо и смешно, что смеяться хотелось до тех пор, пока не лопнет сердце.

- Ступай!

Мурад выпустил покрывало девушки и спиной прыгнул на воду.

Евнух почтительно уводил осчастливленную беседой и приглашением на ложе, а Мурад, забившись в уголок бассейна, смотрел им вослед, мучительно морща лоб, словно у него ломило виски.

В следующее мгновение он хлопнул в ладоши и окружил себя слугами. Ему растирали спину, его одевали, его несли в алую комнату, где его ждал верный Бекри.

О! Бекри был единственным в Серале, перед которым Мурад представал не Убежищем Мира, падишахом, гением войны и богом правосудия, а всего-навсего человеком. Смертным, как все; как все, и счастливым и несчастным. Слабым, как все. Как все, ожидающим радостей и перемен к лучшему.

Встреча с Бекри была удивительной и роковой. О том, что она роковая, Мурад знал. Знал, но не желал что-либо изменить в своей жизни.

Шел однажды Мурад по Истамбулу. Шел, окруженный вельможами и немыми. Встречный человек, будь то мужчина или женщина, спешил пасть ниц. И вдруг на пути султана встал пьяный. Раскинул руки, загораживая улицу.

- Поцелуй прах ног владыки! - зашипели на него в ужасе придворные.

Но человек в ответ на их слова сплюнул и шагнул к Мураду.

- Приятель, а не продашь ли ты мне свой паршивый Истамбул? Сколько возьмешь за него? Да я и тебя вместе с твоей столицей куплю. Продавай, не думай долго. Ты, невольницею рожденный, будешь доволен платой!

Человек был пьян - непростительное нарушение шариата. Человек не склонил головы перед султаном - непростительное попирание чести Его величества. Человек первым заговорил с султаном, и не просто заговорил, но смеялся ему в лицо, - непростительное унижение власти и основ государства. Наконец, человек нанес личное оскорбление султану - назвал султана сыном невольницы. Жены султанов рабыни, но что обиднее правды, о которой все знают и все молчат?

Сверкнули мечи.

Но Мурад поднял руку.

- Не трогать. В Сераль его.

И наутро пришел в комнату, где продирал глаза мрачный, как туча, пьяница. Он опять не поклонился султану. Мурад спросил его:

- Как тебя зовут?

- Бекри.

- Бекри, я готов продать Истамбул, но себя продавать не буду. Если ты берешь Истамбул без меня, бери, но чем ты готов платить?

Бекри выпучил на Мурада глаза. Но потом махпул рукой.

- Я оставлю тебе твой Истамбул и могу дать самого себя в придачу, если ты велишь принести вина.

Вино принесли. Бекри припал к горлышку кувшина, а когда отвалился, по его лицу расплылась улыбка благодати.

Бекри подмигнул султану.

- Ты, я так думаю, и не пробовал этого? - Постучал костяшкой указательного пальца по кувшину. - А зря.

И снова присосался к горлышку.

- Не пробовал, - признался Мурад, который смотрел на Бекри во все глаза. - Но я попробую. Этот напиток делает тебя нечувствительным к земным делам, суть которых - страх.

Султан приказал подать еще один кувшин вина, для себя.

Выпил. Понравилось. Принесли еще кувшин, этот выпили с Бекри, глотая из горлышка по очереди. Что было потом, Мурад не помнил. Проснулся с головой, которая, казалось, вот-вот лопнет, как переполненный пузырь.

- Я тебя сейчас подлечу! - пообещал Бекри и приказал нести вина.

Султан выпил, и боль в голове угасла. Будни показались праздником, всякому вопросу нашелся ответ. И они снова напились.

С той поры Бекри стал жить в Серале, а Мурад стал пить вино. Он пил каждый день, а чтобы вразумить весь этот неразумный и упрямый мир, разрешил пить вино всем подданным империи. И никто не смел перечить султану Мураду IV, а Бекри восхвалял его.

Вот и теперь султан пришел к Бекри, возлежащему на коврах, и Бекри без лишних слов протянул султану золотой рог, наполненный вином до краев.

- Критское, мой повелитель. Я нахожу его замечательным.

Мурад отхлебнул глоток, подержал вино во рту, смакуя.

- Ты прав, Бекри!

Осушил рог, бросил его Бекри и пошел к поэтам.

Поэты ждали Его величество в киоске султана Ахмеда.

Вечерело.

Пахло розами.

Звенели струи фонтанов.

Мурад сел на ковер. Голова после купания и вина кружилась, но легко. Он не вглядывался в лица поэтов. Они - как цветник, в шелках и бархате, - чиновники, имеющие сытные посты. Мурад медленно прикрыл огромные свои глаза тонкими веками с негнущимися стрелами ресниц.

Когда ресницы, пройдя друг сквозь друга, сомкнулись, кто-то из поэтов, поднявшись, заговорил стихами:

Заботы в сторону!

Во имя бога, посмотрите,

Сколь приятен юноша,

Подносящий нам вино!

Как волшебная роза,

Предстал он перед нами - невеждами.

Время веселия!

Слова лились, ласкали слух - и только. Все эти стихи, как южный ветерок в холодный день, который, касаясь щек и губ, не в силах разорвать одежды и бить наотмашь в грудь, покуда ребра не лопнут, покуда сердце, обнаженное и беззащитное, не обмакнет те разрушительные строки в закипевшую от неприятия или от восторга кровь.

Стихи лились, а в голове Мурада, как тяжелые камни, ворочались слова Кучибея: “Ни великого, ни малого, ни хорошего, ни дурного - не распознать стало… Беи не правят, блюстители божественного закона не судят, сборщики податей не собирают денег. Государство впало в неизлечимую болезнь…”

Мурад открыл глаза.

- Здесь ли Нефи?

- Я здесь, государь! - С ковра поднялся маленький коротконогий человек с толстой бычьей шеей, с толстыми руками борца.

- Друг мой Нефи! От благоуханий роз, потока вин, льющихся в стихах наших сладкозвучных поэтов, хотелось бы перейти за стол, где едят мясо. Друг мой…

“А давно ли этот друг был изгнан из Сераля, отставлен от должности письмоводителя и лишен чести быть приближенным?”

- …Розы прекрасны, но от их запаха, если их много, душно. Ветерку бы! Нет ли у тебя новой сатиры?

- Есть, государь.

- Спасибо, Нефи. На кого же обращены стрелы твоего неспокойного ума?

- На Байрам-пашу, мой повелитель.

- На нашего великого визиря? Я жажду послушать… По правде говоря, я боялся, что те гонения, которым ты подвергся за свои “Стрелы судьбы”, сделают тебя благоразумным, как благоразумна овца, пасущаяся возле пастуха.

- Государь, я, говорят, родился поэтом, поэтом и помру. Я в это верую.

- Похвально, Нефи. Читай!

Нефи начал глухо, но, раскаляясь на каждой новой строке, взвинтил себя, и голос его зазвенел, как хорошая сталь.

Проклятие чужим, которые без

церемоний лезут на жирные, почетные места! Но если в Дверь89 посмотрит правоверный, его взашей, - правоверными у нас пренебрегают. Отчего ж, скажите мне,

лукавцы у нас купаются в лучах доверия? Не верь визирям, о державный владыка мой!

Это самые лютые враги веры и государства! На визирское место влетело и

заседает целое стадо животных. О, из них нет ни единого человека,

служащего вере и государству. Это стыд, позор, гибель веры и государства - Печать Соломона в руках у черта. О ты, чужеземная свинья, Где тебе быть блюстителем государства? Горе стране, где устами закона Служит рыло осла, воплотившегося во пса. Увы! Увы! Близка наша гибель! Это окаянное животное гнетет и теснит нас, Оно готово все пожрать в державе Османа!

- В поэзии ты воин, Нефи! - воскликнул Мурад. Его глаза блистали. - Вина! Выпьем за храбрецов! Подойди ко мне, Нефи.

Нефи приблизился к султану.

- Я хочу выпить с тобой. - Султан протянул ему свой кубок, слуга подал Мураду другой. - Позовите к нам Байрам-пашу. Я хочу, чтобы он послушал новую сатиру Нефи.

Бесшумные слуги метнулись выполнять слово султана. Заиграла музыка.

По лимонному вечернему небу покатилась синяя волна ночи, а с моря наперегонки летела грозовая туча.

Когда явился великий визирь Байрам-паша, по листьям сада щелкали, как майские жуки, крупные капли дождя.

Нефи снова читал свою сатиру. Он стоял, как глыба. Неровный лоб его в качающемся пламени походил на нетесаный камень. Но под этим лбом, непримиримая до злобы, любовь к правде зажгла черные глаза удивительным черным огнем.

Нефи замолк. Было слышно, как майские жуки за беседкой сшибают головки розам. И никто не видел, но это видел султан - из глаз Байрам-паши выплеснулся бисер слез.

“На таком необъятном лице такие крошечные слезинки”, - удивился Мурад.

Он маленькими глотками опрокинул новый кубок и медленно, будто для себя только, сказал:

- А все-таки допускать сатиры на визирей не подобает государям!

Залпом выпил еще один кубок.

- Байрам-паша, я люблю Нефи, но на мне государство. Я думаю о его благе. Это благо превыше всего, поэтому разрешаю тебе казнить Нефи за то оскорбление, которое он нанес тебе и в твоем лице моему государству! Спокойной вам ночи, поэты!

Мгновение тишины - и вдруг пламя в лицо султану. Синее - как огонь преисподней. В небе хрустнуло, и запахло гарью.

- Это молния! - прошептал Мурад. - Она уже сверкнула.

Допил вино. Не торопясь пошел из пылающего киоска.


*

Когда поэты, без Нефи, вышли за ворота Сераля, историк Рыгыб-паша, в молчании отбывавший прием у султана, сказал поэтам твердо, с назиданием:

- Люди, не поступающие по смыслу изречения, которое гласит: “Истинный мусульманин тот, от чьего языка и рук безопасны правоверные”, - не почивают на ковре другой истины: “Спасение человека в хранении уст его”.

- Почтенный Рыгыб-паша, обязательно запиши это изречение свое в книгу твоей мудрости, - тут же посоветовали летописцу жизни и деяний Мурада IV.

- Я запишу, - ответил Рыгыб-паша. - Этот день, отмеченный молнией, должен быть донесен до потомков.

Сказано было без улыбки. Да и никому из поэтов не улыбалось в час, когда задушили сатирика Нефи.

Глава пятая

Ночь над Истамбулом, как пропасть. Мурад IV снова поменял одежды. Теперь он был одет в костюм секбана 33-го белюка. Секбаны - ловчие, псари. Одна из трех частей, на которые делился янычарский корпус. Когда-то секбаны были самостоятельным войском, но за вымогательство денег из казны их слили с янычарами. Из 196 янычарских орта-рот (их еще называли белюками) секбаны имели 34. Это было в основном пешее войско. Рядовому секбану платили по 6-8 акче в день. Но секбаны 33-го белюка были на особом положении. Сюда записывали только детей высших сановников. Они много получали, и султан доверял им. Он с ними охотился в горах… и в Истамбуле.

Мурад выбирал саблю. Сегодня ему была нужна очень острая сабля.

- Великий падишах, сын мой, ты бодрствуешь?

Перед Мурадом - Кёзем-султан, мать. Она пережила отца и еще двух султанов, и все еще молода и прекрасна.

Белое, без морщин лицо. Точеное, но не худое. Черные, как стрелы, брови. Тонкий с горбинкой нос. Маленький алый рот. Лоб высокий и чистый. В черных глазах, огромных, ясных - безудержная власть, недосягаемый ум и необоримое презрение. Мурад любил Кёзем-султан, но и ненавидел же он ее!

- Что тебе угодно от меня?

- Я тревожусь. Ты все время в одеждах простолюдина, скитаешься, как дервиш…

- Чтобы править людьми, надо людей знать.

- Здоров ли ты, мой великий падишах?

Мурад посмотрел матери в глаза.

- Я пьян. Не знаю, здоровье это или болезнь…

Он выбрал наконец саблю. Опоясался.

- Такая ночь… Гроза…

- Я сегодня задолжал, Кёзем-султан. Верну долг и приду спать. Помолись за меня.

Чашечка кофе плясала перед его глазами.

- Сын мой, твои ночные походы опасны. Не забывай - ты государь.

- И что это чужие так пекутся о благополучии турок?!

- Чужая? Я - твоя мать? Мать падишаха?

- Коли ты наша, скажи, что это такое - ал-карысы?

- Это что-то из сказок…

- Из наших сказок, из турецких, не из греческих. Но что это? Не знаешь?.. Ты чужая! - Мурад потянулся к матери лицом и обнюхал ее, как пес. - Ты пахнешь табаком. Ты куришь. А я тех, кто курит…

Показал на саблю, засмеялся. Уходил и смеялся. И она знала, он вернется в черной от крови одежде, с черными от крови руками… Она содрогнулась, но не от испуга. Она пережила трех султанов. Один из них был ее сын. Теперь у власти тоже ее сын, и живы еще младшие: Ибрагим, Баязид, Касым.

Она пришла в свои покои и раскурила кальян.

- Ал-карысы?


Глава шестая

Московский беглец Георгий, окунувшись в разоренные необъятности русской земли и не зная толком, куда он идет, а если на казачий Дон, то где это, - вконец изголодался. Деревеньки брошены, а то и сожжены, по селам - сыск, беглых крестьян ловят. Подался в лес, а весенний лес тоже не кормилец. И когда поплыли у парня в глазах зеленые круги, услыхал он стук топоров. Лесорубы, все те же крестьяне, отрабатывали одну из бессчетных крестьянских тягот, валили деревья и строили засеку против татар.

Сметливый мужичок, накормивший Георгия, тотчас нанял его за харчи вместо себя валить лес, а сам, не мешкая, уехал в деревню, ибо подходило время пахать и сеять.

Георгий, парень совестливый, работал, сколько сил было. Помаленьку в себя пришел, к работе приноровился. Мужички его хвалят, а он - бирюком. Вся эта доброта ему - ножом по сердцу.

Бродя по лесу, слушая у костра лохматых мудрецов, выглядывал Георгий, выведывал дорогу на вольный Дон. Может, и убежал бы, да стоял у него в глазах воющий по-волчьи мужик, у которого дорожный дружок лошадь увел.

Заря зарю меняла, отцветали одни цветы, нарождались другие, а Георгий все тянул свою лямку. И вдруг слушок: едут на засеки московские приставы беглых ловить. Георгий лицом потемнел. В полночь его разбудил главный артельщик. Дал на дорогу припасов и отпустил на все четыре стороны.

Легко было Георгию бежать лесами, через топи лезть, через овраги. Случился побег не по его затаенной шкоде, а по доброй воле артельных людей.

Друг его - по счастью ли, по несчастью - грамотей Федор Порошин к тому времени дошел уже до казачьего города Азова и сразу в нужные люди попал.

Великое Войско Донское обживало новую свою столицу. Всяк выбирал дом по корысти, всяк наряжался по прихоти. Войсковой атаман Михаил Татаринов отхватил самый видный дворец, и тотчас объявилась у него привычка возлежать па пышных турецких коврах, на шелковых да атласных подушках. Кальян научился курить. На каждый палец водрузил по два перстня. И уже не саблю искала его короткопалая жестокая рука, а бог знает из каких сундуков добытое жемчужное ожерелье.

Целыми днями атаман крутился с боку на бок, попивая да покуривая. Правой рукой жемчужины перебирает, левой усы топорщит кверху.

Дитя тешится, а умный дело делает. Богатей Тимошка Яковлев, когда Азов брали, не торопился на стенку лезть. Но когда город пал, этот неловкий казак себя не щадил. И днем и ночью рыскал из дома в дом, и люди его были, как волки. А когда у домов появились новые хозяева, Тимошка, опережая купчишек, кинулся продавать прибереженное на счастливый случай винцо. Говорили, обобрал кого-то. Не то чтобы отнял, а скупил, платя полторы цены за вино, табак и хлеб, а потом продал эти же вино, табак и хлеб своим азовцам, принимая вместо денег кольца, перстни, ожерелья, ковры.

Слава Азова осеняла крыльями героя Мишку Татаринова, но золото Азова, ведрами и по капельке - капельками тоже не гнушались, - переливалось во вместительные корчаги Тимошкиных тайников.

Так составились в Азове две силы, две партии: одна стояла на стороне Татаринова, другая, прикормленная, на стороне Яковлева. Одни кичились победами, и все им было трын-трава, другие подумывали, как выгоднее распорядиться богатым городом, принимали купцов и заводили торговлю.

Была в Азове и третья сила. Этих уму-разуму научил крымский аркан, ненависти - турецкие галеры, памяти - московский кнут.

Эти знали: казацкий кошелек с дырочкой, никакое золото в нем долго не усидит, а потому воевали они не ради кафтанов - чести искали. За веру дедовскую, православную, готовы были жизнь положить, хоть изгои Российского государства, - за имя свое русское в Истамбуле на колу долго помирали - не открещивались.

А впереди этих стоял казал Осип Петров, железноликий муж. Тяжелые скулы до того натягивали на этом неподвижном лице черную от солнца кожу, что ни для одной морщинки не нашлось места. Только между бровей, будто сабельный шрам, борозда. Рот у Осипа тоже был кованый, потому открывался редко, и слова его были тяжелы: на дружбу - как пожатие десницы, наперекор - как удар молота.

Сам герой Мишка Татаринов, легкий человек, боялся Осипа. Постарше был его чинами и годами, а боялся. Осип - он как совесть казацкая, оттого и не старел будто бы, оттого и пули летели мимо.

Как первый хмель с победителей сошел, призадумались казачьи старшины. Взять город - отваги хватило, а вот усидеть в городе - тут и силы мало, тут нужно спиною своих чуять, чтоб весь народ подпирал твои крепости, все государство чтоб за тебя ответ держало.

Федор Порошин уже с неделю мыкался по казачьему Азову без места и пристанища. Ночевал то в разбитых чайханах, то на паперти. В Азове две церкви греческие, Иоанна Предтечи и Николая Угодника. Только и церкви пустовали в те дни. Целый день в городе веселье идет, о деле говорить не с кем.

И проснулся этак однажды Федор от утреннего холода, а город на свежем том холоду будто помолодел. Казаки из всех щелей, из всех хором идут бриты и мыты, при всем оружии, молодцы-молодцами.

В тот день Великое Войско Донское собралось на Круг.

Дьяк Наум Васильев, заправлявший всеми делами при войсковом атамане, зачитал грамоту, в которой Войско Донское просило московского царя принять под свою руку взятый у турок город Азов.

Город повоевали у турок без спросу у Москвы, московский посол Стефан Чириков, приехавший на Дон, сопровождая посла турецкого султана грека Фому Кантакузина, был задержан, а Фома обвинен в измене и убит.

Победителей не судят, но казаки не знали, нужна ли их победа московскому царю, а потому, когда стали выбирать легкую станицу90, которая повезет царю казацкую грамоту, крикуны помалкивали. Обычно за места в станице спорили - царь наградит и словом и деньгами, но теперь ехать в Москву было опасно - глядишь, и голову долой.

Наказным атаман Наум Васильев предложил послать Осипа Петрова, и никто слова против не сказал. Осип казацкого достоинства не уронит, самому царю слово поперечное не из почтительности, не из боязни сказать не забудет, коли нужно. А коли нужно будет помолчать, он помолчит.

Для крепости и для хорошего вида посылал Круг с Осипом казака Худоложку. Этот мимо рта, прозвищу вперекор, не токмо ложки или кружки, но и самой бочки не проносил. А потому был он росту больше двух метров, а в ширину, как и в высоту. Терпелив, кроток, покуда дело до рубки не дошло.

Тут его можно было остановить разве что пушкой. А еще казаки посылали славных рыцарей Смирку Мятлева, Евти- фия Гулидова и Григория Сукнина.

Первое дело решили, взялись за другое. В Азов пришла тысяча запорожских казаков.

- Любо! Любо! - полетело над площадью. - Пусть живут в Азове!

Запорожцы поклонились донскому казачеству в пояс.

Это были славные рыцари. Уморилась Украина от ясновельможной гордыни, когда всякий человек - коли не пан, так собака, от пановьего волчьего грабежа, от добродетели католических преосвященств - на веру отцов плюньте да разотрите, наша, мол, краше, нарядная, ученая.

Поднялись славные запорожские атаманы Иван Сулима, Павел Бут, Карп Скидан… Только война обернулась бойней. Сунуть пану в бок вилы - на это хватило отваги у людей, а на большую войну - нет. Не пролилась через край чаша страдания, не пришло время, когда смерть за родину краше жизни. Плеть, мол, не сабля, хоть и больно, а все не до смерти. Многие славные полковники да сотники погибли в неравном бою, много полегло удалых головушек, но добрая тысяча запорожцев пробилась-таки через польские заслоны и ушла в степи на Дон, а с Дону в Азов.

Как все донцы крикнули: “Любо!”, так тотчас на радостях кинули свои шапки кверху и, мешая ряды запорожцев, кинулись обнимать товарищей своих по турецким галерам, по жестоким пирам за морем Черным, потому как ни туркам, ни грузинам, ни валахам, ни русским, ни украинцам, ни татарам не было в те годы оно синим, а было в погоду и в непогоду одного цвета - цвета слез, когда глубиною они с океан. В кораблях в те годы с берега на берег войну возили.

Под шумок, под широкую добрую руку - на радостях люди щедры и маленько лопоухи - Тимофей Яковлев вывел на Круг персидских купцов. Персы, старые враги Оттоманской империи, казакам должны прийтись по душе, товары Азову нужны, всякие товары: ткани, шелка, оружие, съестное. У Тимофея Яковлева хитрое задумано. Он готов открыть Азов всем кораблям, коли они купеческие, хоть турецким. Для того и притащил персидских гостей на Круг. Этот Круг решит, а другой не скоро соберется, стало быть,

долго в силе будет казацкий приговор торговать со всем белым светом.

- Чего привезли? - стали спрашивать казаки купцов, а те по-русски не знают. Один у них ответ:

- Урусы - карашо! Турки - плохо!

И кланяются.

Михаил Татаринов нахмурился.

- Чего ты их притащил? - спрашивает Тимофея. - Азову лишние глаза не надобны. Продадут товаров на копейку, а высмотрят на рубль.

Тут Яковлев и спросил народ:

- Нет ли среди вас, казаки, такого умельца, который по-персидски бы знал?

- Есть! - крикнул Федор Порошин, и в тот же миг звезда его взошла на небосводе Азова.

Федор поднимался на помост не торопясь, в мгновение придумав осанку. Не показаться нельзя, второго такого раза выскочить в люди, глядишь, и не случится. У казаков в люди саблей выходят, а Федору голова куда как дорога, не из того теста слеплен.

Встал перед казаками большой, лобастый, доброглазый. Поклонился казакам до земли и тотчас к делу. Улыбнулся главному персу и спросил громко и ясно:

- Какие товары вы привезли в город?

- Женские шали, сукно для кафтанов, ковры. Есть пистолеты с чеканкой, рукоятки - слоновая резная кость. Есть десяток ружей. Полсотни сабель, две сотни кинжалов…

Федор поймал пронзительный взгляд Яковлева: выручай - говорил тот взгляд.

- Персидские гости, - громко перевел Порошин, - привезли сабли, кинжалы, пистолеты, ружья, а также сукно для кафтанов и другие товары.

- Есть ли у них порох? - спросил Татаринов.

- Есть ли у вас порох? - перевел Порошин.

- Мы можем продать немного свинца. Очень немного. Взяли на случай нападения, для себя.

- Два бочонка, - прошептал Яковлев.

Начиналась какая-то интрига, но размышлять времени не было.

- У персов есть свинец и два бочонка пороха, - громко сказал Порошин и услышал, как Яковлев перевел дух.

- Покуда турки не опомнились и не пришли под стены Азова, нам нужно торговать со всеми! - кричал в толпу ободренный, улыбчатый, как бы новенький, Яковлев. - Беда нам будет, если отгородимся от всего света. Азову нужен хлеб, нужны всяческие припасы, чтобы выдержать осаду, которая нас не минует.

Тимошка Яковлев шибко пекся об общей пользе - уж он свое выбьет из купчишек: хотите торговать, торгуйте без всяких пошлин, но не без подарков.

- Откуда ты? - спросил Порошина атаман Татаринов.

- Бежал от боярина Одоевского.

- Каких народов языки знаешь?

- Умею по-польски, по-турецки, по-шведски…

- Славно! Завтра будь у меня.

Есаулы между тем вопрошали казаков:

- Любо ли вам, атаманы-молодцы, чтоб город Азов торговал вольною торговлей со всеми купцами, даже с турецкими?

- Любо! Любо! - кричали казаки.

- А это что такое? - удивился Михаил Татаринов.

На площадь женщина вывела под уздцы коня. На коне, вцепившись ручонками в гриву, лежал годовалый, поди, мальчонка.

- Почему баба? - гневно взмахнул рукой Михаил Татаринов, потому как всякому известно: баба дорогу перейдет - пути не будет. А в путь-дорогу станица собирается - большое дело.

- Дак это Василя Огнева - куренного атамана - жена! - вспомнил Яковлев.

Атаман Огнев в проломе на копья турками был поднят. Горяч был атаман, быстр и беспощаден к себе и к врагам.

Врагов он на своем коротком веку положил немало, но и самого участь бойца не минула.

- Что бабе надо на Кругу? - крикнул, разъярясь, Та- таринов.

- Я Мария Огнева! - ответила женщина, - Я не баба, а вдова. А это сын куренного атамана - Пантелеймон. Зубок у него прорезался. Будьте ему, казаки, вместо отца.

Поклонилась на все четыре стороны, приглядывая, однако, за седоком, не слетел бы.

У казаков от такого бабьего слова слезы из глаз поперли. Как же это - не поняли сразу, зачем сосунок на коне. Обряд первого зуба у казаков - второе крещенье.

- Любо ли вам, атаманы-молодцы, исполнить обряд? - крикнули с помоста есаулы.

- Любо!

Мария подвела коня к помосту. Михаил Татаринов хотел снять мальчишку с коня, а тот как клещ.

- Славный будет казак!

Поднял Пантелеймона над головой, показал всему войску, а потом передал его Яковлеву, вынул из ножен саблю и саблей подрезал чуб.

- Расти, казак! Не сабли пусть тебя не милуют, не пули - все раны ты стерпишь и перенесешь, пусть минует тебя злая доля робкого сердцем. Аминь.

Памятным выдался первый Войсковой Круг в городе Азове, а для Порошина и подавно. И не мечтал и не гадал о той жизни, какая ждала его впереди.

Дом пузатый, высокий, как башня, окошки в три ряда прижались под плоскую черепичную крышу. Дверь большая, железная, ржавая. Порошина взяло сомненье: “Да жилой дом-то? Приметы как будто те, что указал Тимофей Яковлев, только в чужом городе долго ли не в ту улочку свернуть”.

Толкнул, однако, дверь ладонью, а она, словно из бересты, легонько размахнула крылышки, и очутился Федор Порошин с глазу на глаз с двумя дюжими казаками. Уставились, как сторожевые псы, и ни полсловечка.

- Яковлев-атаман тут живет?

Молчат.

- Толмач я, Порошин.

Казаки плечи маленько поубрали, а молчат. Почесал Федор в затылке и пошел мимо молчунов. Не тронули.

Лестница каменная, узкая, круто взяла вверх, но тотчас стала сужаться, и в горловине ее Федор увидел носы грубых сапог.

- Меня Яковлев-атаман звал к себе, - сказал снизу сапогам.

Сапоги убрались, и Федор очутился на тесной площадке перед дверью.

“Не дом, а крепость, - подумал, - в этом коридорчике один против сотни устоит”.

Дверь отворилась сама, и голубой, легкий, как мотылек, человечек, весь шелковый, улыбчатый, мягко подхватил Федора под локоток и спровадил в очередную дверь. Светло, нарядно, и сам Тимофей Яковлев на изразцовой лежанке под собольей шубой.

- Здравствуй, Порошин! Прости, что лежу. Старая стреляная рана с утра огнем горит. К грозе, видать. Садись, чего стоишь?

Возле лежанки стоял одиноко стул, и Федор понял, что стоит он здесь не напрасно. Ждали толмача в доме.

Тимофей - узколицый, узколобый, усы белые, а в бороде серебро только-только завелось. Глаза как прусаки, рыжие, быстрые Глянул на Федора и подмигнул.

- Порох свой пришлось отослать. Однако, спасибо. У Мишки был?

- У войскового атамана?

- Говорю, у Мишки.

- Сегодня звал, да я сначала к тебе.

Яковлев поглядел на Порошина, склонив голову набок.

- Угу.

Достал из-под шубы мешочек. Звякнул.

- Возьми. Будешь мне служить - не промахнешься… У кого, говоришь, в Москве служил?

- Я человек князя Одоевского. При книгах у него был.

- А плохо ли при книгах быть?

- Не плохо, да покланяться забыл. Князь велел пойти на задний двор, а я вышел через красное крыльцо.

- Гордый, что ли?

- Не знаю, только сызмальства за человека себя почитал.

- Угу.

Тимофей вытянул из-под шубы другой мешочек.

- Этот тоже возьми. На обзаведенье. Рад был познакомиться с тобой, Порошин. Ступай к Мишке. Он чванливый. Узнает, что, прежде чем к нему пойти, ко мне завернул, - обидится.

- За деньги спасибо! В Азове казацкое снаряжение дорого.

- Дорого! Я бы тебя снарядил, Порошин, да лучше сам купи. О нашей дружбе пусть мы с тобой и знаем.

- А слуги твои?

- У меня, как у султана. Кроме комнатного человека, все немые.

Федор поклонился, пошел.

- Есаулом войсковым хочешь быть? - спросил вдруг Яковлев.

- В есаулах я был бы на месте. Не учен саблей махать.

- Сабля - не коровий хвост, саблей не машут, а рубят… Ступай к Мишке. Поглядим, какую он тебе работу придумал.

У атамана ждал Порошина есаул Наум Васильев.

- Турецкий знаешь хорошо? - спросил по-турецки.

- Знаю.

- В Истамбуле бывал?

- Нет. Нигде я не был, кроме Москвы.

- По-арабски читать-писать не можешь?


- Могу.

- Читай вслух.

Перед Наумом Васильевым лежал Коран. Порошин прочитал три первых суры.

- Можешь. Теперь слушай. Человек ты новый, но коли пришел на Дон - значит, свой. Назад, в рабство, не побежишь с воли… В бою испытать тебя тоже некогда, да и не всякий книжный человек для боя годен. Службу мы тебе решили дать такую, какую не всякий рубака выдюжит, а на тебя надеемся. На твой быстрый ум.

- Да ума-то я будто и не выказывал…

Наум Васильев засмеялся.

- Тимошка Яковлев, видно, думает, что один он на весь Азов хитер… Дело сделано доброе, Федор. О купцах… О купцах я… И дело прошлое. Про то забудем. Тут, видишь, такая спешка с тобою, что и словесами поиграть некогда. Отправляем мы тебя в Истамбул.

У Федора от радости язык к небу прилип.

- Боишься?

- Нет, - почти просипел Федор, - нет… Всю жизнь мечтал поглядеть заморские страны.

- Вот и поглядишь… Только ведь тайно придется. Не сробеешь?

- Нет.

- Странники в Иерусалим идут. К ним сегодня же пристанешь… В Истамбуле, то бишь Константинополе, в монастыре, найдешь отца Никодима. Он укажет нужных людей, через которых в самом Серале доподлинно узнаешь, когда ждать прихода турецкого султана в Азов.

- Как добираться назад?

- По морю. В первые три дня каждого месяца будешь ждать чайку91. Где, укажут святые отцы… Повтори, что тебе приказано.

Порошин повторил.

- Надень этот крестик.

Дал медный, с прозеленью, крест.

- Береги! Покажешь его отцу Никодиму. Вот тебе пояс. В поясе деньги для отца Никодима и жемчуг для людей Сераля. Возьми кинжал. В соседней комнате переоденешься. Отныне ты инок Сандогорского монастыря Афанасий. Будь осторожен, ипок. Спеши. Монахи уходят через два часа.

У Федора кружилась голова.

“Господи! - думал он, - Через два часа я, Федька, отправлюсь за море. За что же милость мне такая? Господи, я ведь богатства и славы не хотел и не хочу, хотел повидать белый свет. И - совершилось”.

Знать бы ему, в какие дали уведет его дороженька. Какие испытания ждут его. Да ведь коли встал на дорогу, чего оглядываться, шагай.

СКАЗКИ И ТАЙНЫ

Глава первая

На Аврет-базаре, где торговали невольницами, были свои чудодейственные талисманы. Здесь сохранились остатки колонны, полой, с лестницей внутри. Когда-то колонну венчала бронзовая пери. Раз в году она издавала крик, и все птицы империи Кустантина стремились сюда. Они прилетали сотнями тысяч, и многие из них ударялись о колонну, падали, а народ подбирал их и ел.

В день рождения пророка Мохаммеда колонна разрушилась, но два других талисмана сохранились и сохранили свою силу.

На одной колонне, обнявшись, юноша и красавица. Сюда приходят поссорившиеся мужья и жены. Стоит им разом коснуться талисмана - и любовь тотчас осеняет их крылами.

Третий талисман Аврет-базара спасал Истамбул от москитов. На колонне изображение мухи. Муха издавала неуловимый звук, и москиты не смели приблизиться к городу.

Но не одними талисманами знаменит Аврет-базар. Здесь, в большой чайхане, состязаются в своем искусстве лучшие из меддахов.

Дело меддаха - рассказывать. Дело слушателей - оценить рассказ и заплатить меддаху. Меддаха кормит язык, язык его и губит.

Тяжко меддахам в Турции Мурада IV. Мурад запретил сборища. Брадобреи не имеют права пускать в свою комнату больше трех человек.

И - чудо! Запреты не коснулись чайханы на Аврет-база- ре. Уж не о меддахах ли пекся падишах? Меддахов слушают бедняки, а бедняки платят медью… Чтобы семью кормить, меди нужно много. А может, дело не в заботе падишаха, а в его длинных ушах? Все-то им знать надо! И про то, какие сказки ныне сказывают, и про то, чего не сказывают… Перевелись глупые падишахи в сказках. Про волшебников байки, про воришек да плутов. Все бы меддахам смешить! Все бы люду простому смеяться! Да ведь как смеются - ноги не держат.

А меддахи друг перед другом. У одного присказка заковыриста, а у другого про запас заковыристей, а третий ту закавыку заковырит, перезаковырит да перевызаковырит.

Мол, “было не было, а в прежние времена, в решете, посреди гумна, когда мне было пятнадцать лет, когда я зыбку моего отца раскачивал, - тангыр-мангыр. Из долины вы бегите, а с вершины - я, вы мамашу полюбите, а дочурку - я, в сундучок-то вы идите, а в корзину - я! Деревянная лестница, каменная лестница, земляная лестница; по деревянной лестнице взошел я наверх, а эти проклятые девчонки - как только вспомню, заноют сердце и печенки! Проклятую занавеску отдернул, посмотрел - в углу сидит ха- ным. И так смекал, и этак толкал, щелчок ей по подошве дал: дрожит, как водяная бирюза, - тирил-тирил! Был один мудрый падишах…”.

Весело в чайхане на Аврет-базаре.

Сказка за сказкой. Насмеялись люди, заплатили за свой смех, разошлись. И подходит к трем меддахам, которые выступали в тот день, человек.

- Идите за мной! - говорит. - Не ошибетесь!

Один меддах был стар, другой был сед, а третий красавец среди красавцев. Он-то и ответил человеку:

- Мы устали сегодня, и нам надо разделить деньги.

Показал на феску, наполовину набитую акче.

- Это отдайте нищим! - Человек ударил по феске и рассыпал монеты. - Вот каждому из вас по золотому, но это только задаток.

И три меддаха пошли за тем человеком. Он привел их на глухую улочку, а там его ждали рабы с носилками. Медда- хов посадили в носилки, а глаза им завязали.

И когда повязки были сняты, меддахи увидели, что сидят на огромном ковре в огромной комнате, стены которой покрыты еще более великолепными коврами.

- Вы должны рассказывать страшное, - сказал меддахам человек и ушел.

Кому рассказывать? Стенам? А кто за этими стенами? Сам падишах? Или его любимая жена? Великий визирь или, может быть, Кёзем-султан, вдовствующая царица, мать Мурада IV? А может быть, никого?

Только чудятся глаза. Уперлись в тебя, но вот откуда они глядят и куда, то ли в затылок, то ли в висок, то ли прямо в глаза? А моя{ет, чудится все это со страху?

Знать бы, кто слушатель?

Глядят меддахи друг на друга, и тяжко им от собственного молчания. О страшном ведь надо говорить, но кому начинать? И когда надо начинать?

Самый опытный из меддахов, тихий старец, все уже испытавший в жизни и ничему не дивящийся, прикрыл лицо рукой и начал:

- Эс-нес, не растягивай словес. Было не было, а в прежние времена был, говорят, один богатый человек. Построил он себе новый дом. Обставил его со всевозможной пышностью, стены и полы закрыл дорогими коврами, поставил жаровни для курения благовоний и пригласил на пир многих своих друзей. В полночь хозяин заметил, что его дом потихоньку дрожит. Заметили это и гости, но всем показалось, что дрожь сидит в них самих от выпитого безо всякой меры вина. Когда же ночь перевалила за половину, кому-то из гостей понадобилось выйти во двор. Едва он приступил к своему делу, как неведомая, но страшная сила подбросила дом вверх. Гости в ужасе бежали. Хозяин прибрал комнату, вымел ее и проветрил, чтобы и духу не осталось от прежних друзей. И тут ему тоже понадобилось выйти. Едва он переступил порог, как дом затрясло… И только тут хозяин догадался, что он построил свой дом па могиле шехида, мусульманина-воина, павшего в бою с неверными. А как известно, шехиды производят ужасный шум и сотрясают стены домов, когда над их могилами приходится отхожее место или когда в доме происходят кутежи.

На следующий же день хозяин дома исправил ошибку. За это шехид указал ему место, где была спрятана бочка золота. Но это особый рассказ, и он радостен, а не страшен.

- Шехиды страшны, но куда страшнее кара-кура, - подхватил бисерную нить рассказа седой меддах. - Всякому известно, что кара-кура принимает вид огромной кошки и ночью, ступая бесшумно, подкрадывается к человеку и садится ему на грудь. Человек задыхается, хочет крикнуть: “Эузю, бесмелэ!” - и не может. Всякому известно: чтобы не подпустить к себе кара-куру, нужно перед сном подуть на обе стороны и положить нож под подушку. Расскажу я вам о том, как кара-кура погубила одного знатного человека…

Меддахов слушала Кёзем-султан. Она сидела в маленькой светлой каморке, отгороженной от ковровой залы тремя слоями ковров со смотровыми щелями. Об этой комнате в Серале знали только сама Кёзем и ее ближайшие служанки. Это была тайна тайн, ибо только здесь вдовствующая султанша Оттоманской империи, любимая и властительная жена Ахмеда I, правительница империи при слабоумном его брате Мустафе, правительница при юном султане Османе II, старшем сыне, убитом на четвертом году правления восставшими янычарами, вновь посадившая на престол слабоумного Мустафу, свергнутого через год, и еще правившая десять лет империей по малолетству своего второго сына Мурада IV, который попал на престол четырнадцатилетним мальчиком, только здесь, в потайной комнате, Ва- лиде-султан 92 позволяла себе быть слабой женщиной, без роду, без племени и без родины со всей своей тоской по любимой, навеки потерянной Греции. Сидя за пяльцами, Кёзем-султан вышивала ночное небо, не то, которое было над Истамбулом, а то, которое помнила с детства, двойное небо, что над мачтой и под кормой рыбачьей шхуны.

Сегодня у Кёзем-султан вышивали одни руки, голова была занята другим: она слушала рассказы о страшилищах, созданных фантазией турок, и думала о Мураде. Теперь рассказывал третий меддах, юный красавец. Кёзем- султан слушала его, прильнув к щели. Ее султанское сердце, запечатанное от жалости и прочих чувств двенадцатью печатями, постукивало громче и быстрей обычного. Уж больно хорош меддах.

Да и рассказывал он совсем не так, как его умудренные опытом товарищи. Он рассказывал не безучастным стенам, а своим товарищам, седому да старому, и они слушали его.

- Ах, друзья мои! - восклицал красавец меддах. - Вы думаете, что если я молод, значит, мало повидал на веку. И знали бы вы, как я сам хотел бы забыть все и вновь стать неопытным, не понимающим жизни юнцом. Да ведь мы с вами начинаем свои сказки словом “было”… Было не было, но куда денешься от самого себя, коли было с тобой. Когда-то я очень хотел встречи с волшебным, непознанным, необъяснимым. И мой путь перехлестнулся с путем самой ал-карысы…

- Как это странно, что именно он заговорил об ал-карысы… Господи, это не случайно! - Кёзем-султан взволновалась.

- …Ал-карысы - джинн-женщина, с двумя тоненькими, длинными, как щупальца осьминога, пальцами на руках, - рассказывал юноша, - Но боже мой! Если бы только это отличало ал-карысы от настоящих людей. Друзья мои, в ваших сказках живут прекрасные дочери падишахов, прекрасные пери и женщины дэвы. Как я жалею себя, что мне было даровано любить ал-карысы. Но я жалею и вас, ибо вы, рассказывая о любви к красавицам, не знаете, какой может быть любовь. О, как вы бедны, если ваши глаза не глядели в бездонные глаза ал-карысы. Я любил ее, хотя и знал о страшной привычке их племени - являться к женихам и роженицам, усыплять их бдительность, чтобы потом вырвать у них легкое для пиршества на шабаше.

“А ведь это страшно… Почему же Мурад спросил меня именно об этом чудовище? - гадала Кёзем-султан. - Ал- карысы? Какая нелепая выдумка. Какая в ней извращенность. Вот она - любовь турок к изощренным человеческим страданиям. Убийство стало для этого народа ремеслом. Турки понимают толк в мучениях. Но как же так? Как во чреве гречанки мог явиться изверг? Неужели кровь матери, моя кровь, слабее больной крови властителей Оттоманской империи?.. Ах, Мурад, ты назвал меня чужой… А я взаправду - чужая тебе. Как же ты горько пожалеешь о пьяных словах своих, сын мой…”

Кёзем прикрыла глаза, но не позволила мстительным видением оскорбить свой высокий ум.

Приказала себе слушать меддаха.

- Ах, друзья мои! - восклицал юноша. - Я и лошадь завел с единственной целью заманить в свой дом ал-карысы. Вам ведь известно, что для ал-карысы нет большегоудовольствия, как покататься ночью под луной, но ездят они только на замечательных лошадях. Я купил валашского коня, заплатив за него деньги, на которые можно было бы купить дюжину прекрасных турецких скакунов. Но что для человека деньги, если он ищет потустороннее…

Друзья мои, знали бы вы, как забилось у меня сердце, когда однажды утром я пришел на конюшню и увидал: грива моей валашской кобылы заплетена в косицы, а спина и круп ее в пене… Мне недолго пришлось караулить ал- карысы. Она явилась на третью ночь. Ласково пощебетала на ухо кобыле, вывела из стойла, прямо с земли прыгнула ей на спину и уж чуть было не выехала за ворота конюшни, но я не упустил мига. Стоило мне воткнуть сзади в платье ал-карысы иглу, обычную швейную иглу, и она стала покорной, как рабыня.

Кёзем-султан ухватилась за эту мысль.

“Даже нечистую силу превратить в раба - в этом весь турок. Для султана все рабы: и верховный визирь, и последний реайя, но каждый турок, в свою очередь, мечтает иметь рабов. Мир должен состоять только из двух частей: из Турции и подвластных государств, из турок и рабов”.

Все эти немудреные мысли, облеченные в плоть слова, проносились в голове Кёзем-султан. Поверхностный ручеек, под которым ледяной глыбой стояло другое.

“А зачем думать об этом? Мне, султанше, которой вот уже двадцать лет поклоняется вся империя Османа, все турки, хотят они этого или не хотят. Чего еще желать, коли большей высоты в земной жизни достичь невозможно? Высоты попраны. Мне хорошо! И ничто не должно меня тревожить. Ничто! Ни кровь, ни стоны, ни сама смерть, даже будь это кровь греков, стоны гречанок, смерть греческих детей. Сделать этот мир разумным невозможно, ибо даже турецкому султану это не по силам. А мне - хорошо. Мне, мне, мне - хорошо!”

Но и под ледяным материком души Кёзем-султан из перерезанной жилки толчками выплескивалась струйка теплой крови.

“Я гречанка! Я гречанка! А вы только турки. Вы - турки, покорившие народы, припадаете к моим ногам. Но это ноги гречанки! Вы ждете, как пес ждет куска, моего одобрения. Но это одобрение я произношу про себя сначала по- гречески. Турецкими словами, но по-гречески!”

- Ах, друзья мои! - Юный меддах, распаленный своим же рассказом, возвел на себя столько напраслины и так себя разжалобил, что на его ресницах дрожат слезы. - Друзья мои! Счастью нашему пришел конец. Ал-карысы, пожив у меня год, попросила на один только вечер отпустить ее к своим. “Как же так? - в удивлении спросил я ее. - Ты любишь меня, человека, и пойдешь на шабаш, и будешь лакомиться легким какого-то несчастного”. - “Я люблю тебя, - ответила она, - и я вернусь к тебе, и буду верной твоей рабыней и счастливой женой, но у меня ведь тоже есть мать и отец, братья и сестры… У них ведь тоже есть сердце. И эти сердца в разлуке со мной тоскуют, а наша охота… Что же делать, если нас такими создал бог? Мы без этого не можем жить. И да будет тебе известно, если с того костра, на котором мы жарим легкое, взять углей, размельчить их, развести водой и дать несчастному жениху, или несчастной роженице, ибо только их мы и посещаем, то болезнь тотчас отойдет”.

Друзья мои! Я отпустил ее к своим, но сам пошел следом. В ту ночь они собрались в брошенном доме на берегу моря. Их было много, но только одна в образе повивалки пришла не с пустыми руками. Не знаю, как они насыщаются, наверное, запахом. Мне было так страшно слушать их веселый ласкающий смех, их тихое нежное пение, их воркующие разговоры, что я не посмел заглянуть во двор брошенного дома. Ушли они под утро. Я бросился к костру, набрал углей и помчался разыскивать несчастную. Ноги мои сами привели меня к дому, в котором слышались рыдания женщин и крик новорожденного. Я вбежал в этот дом, растолкал людей, крича им, что могу спасти молодую мать. Никто мне не поверил, но и мешать мне не стали. Господи, как же возликовал я, когда, приняв мое лекарство, женщина тотчас открыла глаза и почувствовала такую бодрость, что готова была подняться с постели. Чудо ошеломило обитателей дома, они не заметили моего исчезновения! А когда опомнились и стали искать и звать меня, я был уже далеко.

Дома я бросился к моей волшебнице, схватил ее за волосы и выбросил за дверь… Трижды приходила она ко мне потом, но дверь моего дома была для нее закрыта… Ей было плохо, я слышал ночами ее стоны и плач, но и мне было не лучше. Удача отвернулась от меня. Когда была в доме ал-карысы, я не знал заботы о хлебе насущном, с нею запасы мои были неисчерпаемы, а денег в доме было всегда ровно столько, сколько требовалось, чтобы исполнить все наши желания… И вот я остался одинок, голоден и нищ. Нет, я не жалел, что выбросил ал-карысы за дверь. Но сердце мое стало каменным. Я не знал с той поры вкуса слез, по и смеха своего я больше не слышал.

Старый меддах, не поднимая глаз от ковра, на котором он сидел, со вздохом сказал:

- Мой дорогой собрат, я чувствую, пора твоего смеха на пороге твоей души, ибо пустыню твоего лица оросили слезы. Ночь неотвратимо сменяется утром.

“Ты прав, старик, - согласилась Кёзем-султан, - счастье твоего приятеля на пороге, но это будет для него не утро. Это будет его полдень, а может быть, и закат”.

- Не дело меддахов - обсуждать слова меддахов, - нахмурился седой, - наше дело рассказывать. И мы не получили знака, что пора кончать. Что ж, ал-карысы страшна, но джинн каиш-беджак пострашнее. Нога-ремень - недаром получил он это прозвище. Каиш-беджак до поясницы - человек, но вместо ног у него хвост. Глубоким вечером выбирается джинн из лесной чащобы на обочину дороги и ждет. Несчастный, тощий, он жалобно просит прохожих помочь ему добраться до ближайшего селения. Простак всегда найдется. Простак всегда готов подставить спину - садись!

И каиш-беджак садится. А сев, опутывает жертву хвостом, душит и сжирает.

“И все это в детстве слушал Мурад”. - Кёзем-султан оставила рукоделье и покинула потайную комнату. Приказала слуге:

- Меддахов наградить и отпустить. Всех отнесите в разных носилках. Двоих доставить на Аврет-базар, а самого юного в дом на море.

Слуга, откланявшись, вышел, а Кёзем-султан взглядом подозвала к себе старую Фатьму, самую верную свою рабыню, и шепнула ей:

- Я хочу видеть моего сына Баязида.

93

В тот же день Кёзем-султан приняла в своем дворце господаря Молдавии Василия Лупу. Она знала: султан приказал Василию Лупу ехать в Кара-Хасарский санджак * к Бегадыру Гирею, чтоб еще раз утвердиться в мнении - этот из Гиреев достоин Бахчисарайского престола. Кёзем-султан хотелось поставить Василия Лупу в трудное положение, а заодно проверить его преданность.

У господаря и впрямь положение было щекотливое. Он приехал в Истамбул за фирманом, подтверждающим его господарство. Малейшее неповиновение султану - и вместо короны - шнурок, но нельзя было ослушаться и Кёзем- султан. За двадцать лет правления из-за спины султанов она соткала такую паутину, из которой не всякому султану выкарабкаться.

Лупу - волк, но волком он был в Молдавии. В Истамбуле он был лисой.

Лупу исполнил приказ султана. Он встретился с Бега- дыр Гиреем, а уж потом только явился в покои Кёзем-сул- тан. Его ввели в комнату, похожую на золотую клетку. Только без птнцы. Даже шесток был - кабина, закрытая со всех сторон золотыми ширмами. К этому балкончику, поднятому до уровня головы над полом, и подвели Василия Лупу. И тотчас оставили одного. Он опустился на колени. Поклонился ширмам, но в ответ - молчание.

Три часа стоял господарь на коленях! И вдруг голос как арфа. На стострунном греческом языке его спросили:

- Ах, ты уже здесь, великий господарь? Что же ты стоишь на коленях! Встань! Ты же правитель большой и прекрасной страны.

- Великая государыня! Я молю - пощади своего раба. Я не посмел бы ослушаться, когда бы не думал о твоей выгоде.

- О моей выгоде? Разве есть такие, кто может царящим в Оттоманской империи предложить нечто большее? И возможно ли нам, царствующим, чего-то еще желать, когда не только слово, но каждый наш взгляд отзывается в мире трепетом страха или радости?

- Государыня, твой раб не помышлял о такой дерзости, но и цари под богом. Царям человеческое не чуждо. Я пекся о том, чтобы доставить вашему величеству миг радости… Я поехал к Бегадыру Гирею, который почитает ваше величество первой женщиной мира не только потому, что это был приказ падишаха, но и потому, что знал - будущий хан мечтает преподнести вашему величеству коллекцию камешков. Узнав, что я приглашен к вашему величеству, он умолил меня через своего гонца съездить к нему, взять коллекцию и передать ее вашему величеству… Винюсь, я боялся, что этот дар затмит мой собственный, но и отказать Бегадыру Гирею в его смиренной просьбе я не смог.

Кёзем-султан уже было известно - бриллианты, которые она сейчас получит, проданы Бегадыру Василием Лупу, проданы в долг, с огромными процентами, но зато уж наверняка - это превосходные камни. Лупу вышел из ювелиров, на торговле драгоценностями нажил свои несчитанные миллионы, на которые и приобрел фирман на Молдавское княжество. Он и теперь получит фирман, потому что даст больше других. А цены на фирманы растут. Когда-то Александру Лапушняну купил господарство за двести тысяч золотых. А уже Иону Воду Лютому на одни только подачки чиновникам пришлось дать 220 тысяч золотых же. Следующие господари платили за фирман по миллиону. Деньги брали у истамбульских ростовщиков в долг, в надежде за три года вернуть потерянное с лихвой. А сменилось в Молдавии меньше чем за два века сорок четыре господаря.

Василий Лупу с поклоном открыл шкатулку, усыпанную жемчугом. Шкатулка была невелика, но бриллианты как один - с голубиное яйцо. Камни с изюминкой - с удивительным золотистым отливом.

- Какой великолепный вкус у хана Бегадыра! - обмолвилась Кёзем-султан.

Василий Лупу с благодарностью поклонился. Обмолвка стоила камней.

- Я привез султану харач94: пятьсот коней и триста соколов. Вам, государыня, я осмелюсь преподнести похожий подарок: триста превосходных скакунов, десять собольих шуб и десять повозок с драгоценными материями и вот эти два камня.

Кёзем-султан любила изумруды, и Лупу знал это. В обеих его ладонях появились огромные, с яблоко, камни.

- Благодарю тебя! Это прекрасно! - воскликнула Кёзем-султан.

- Ваше величество! - Лупу опустился на колени, - Я смиренно прошу вас оказать услугу еще одному моему другу - бейлербею и мурзе Кан-Темиру. Кан-Темир - верный слуга его высочества султана. Он претерпел великое разорение от непочтительного и дерзкого хана Инайет Ги- рея. Кан-Темир шлет вашему величеству подарки.

- Я рада помочь человеку, который предан престолу Османов, - быстро сказала Кёзем-султан. - Мне нужны будут деньги. Большие…

- Все, что мое, - ваше!

- Пусть годы твоего правления Молдавией будут благословенны.

Господарю разрешено было удалиться.

*

С сыном Баязидом Кёзем-султап встретилась при одной свече, в черной, крохотной комнатке верной Фатьмы. Своей спальне Кёзем-султан не доверяла.

Баязид был в женских шароварах, закутан женскими шалями. С ненавистью сбросил с головы покрывало, воззрился на матушку: лицо открытое, юное, румянец по щекам, губы как вишенки, а в глазах - смертельная коровья тоска.

- Сын мой, ты прекрасен! Ты совсем уже взрослый.

- Государыня, вы только затем меня и звали, чтоб сказать это?

Лицо Баязида стало белым. Ему так тяжко в Серале. За ним следят днем и ночью. Он не арестован и не брошен в тюрьму потому только, что у Мурада не было времени вспомнить о брате. Они живут под одной крышей, но Му- рад не видал Баязида, пожалуй, больше года. А если бы увидал? Если бы он увидал этот проклятый румянец, эту широкую молодецкую грудь, этот ясный взгляд здорового умного человека?..

Наследники султанов обречены на пожизненное заключение в гареме, покуда место на троне не освободится. Слабоумный, больной Ибрагим уже замурован в тюрьме. Вся его вина в том, что в его жилах - царская кровь, как у Баязида и Касыма. Только за одно это они достойны умерщвления.

Мурад медлит. Сначала он был молод, и не в его руках - у матери - были бразды власти. Теперь вся власть у него, но все его дети - девочки! Наследника у Мурада нет. Его младшие братья подросли, они стали угрозой, но и спасением. Мурад болен, силы покидают его, а жены никак не могут родить сына. Род Османа в опасности…

Ибрагиму Мурад решил сохранить жизнь, ибо он глуп и болен, под стать дяде Мустафе… Но вот и Баязиду перевалило за двадцать. Он искусно владеет оружием и ездит на коне, как степняк. Баязид пока еще на свободе, но ему запрещено видеться с матерью и государственными людьми.

- Что с тобой? - спросила Кёзем-султан, - Ты побледнел!

- В другой раз, когда я вам понадоблюсь, государыня, не ради того, чтобы вы смогли полюбоваться моим лицом, но для настоящего дела, я, возможно, и не явлюсь на зов. Каждый такой визит может для меня быть последним.

- Не сердись. В ярости человек теряет осторожность. Ты придешь на любой мой зов, если хочешь жить и… - Кёзем-султан глядела на сына не мигая; прекрасные, но

змеиные глаза, - властвовать. Ступай!

*

В ту же ночь Баязид был лишен последних свобод.

Кёзем-султан грызла ногти: хитростью Мурад в нее.

- О этот пьяница!..

Глава вторая

Юный меддах растравлял сердца бедных, полуголодных людей сказками о волшебном.

Не ищи, мол, счастья. Коли суждено - придет срок, и явится оно к тебе не спросясь. Вот полеживал себе ленивый детинушка, до того ленивый - мать из ложки кормила, ничего не хотел: ни денег, ни жены, так бы и про- коротал жизнь во тьме и грязи, но понадобился этот парень могучему дэву, и в единый миг получил парень золото, красавицу я^ену, любовь народа, который сделал его, ленивца, падишахом.

Рассказывал меддах сказки, веруя в чудеса, рассказывал от своего имени, будто с ним все это приключилось, напророчил.

Отныне он был властелином таинственного дворца.

Прежний мир, многолюдный и многотрудный; остался за пятиметровой глухой стеной. Все окна дворца смотрели на море. Дворец стоял на самом краю скалы, казалось, он вырос из нее. Два зеленых сада цвели в боковых галереях. Маленькие фонтаны целый день звенели в этих садах. Посреди главной залы был бассейн с голубой водой. Стены бассейна были выложены перламутром и огромными розовыми раковинами.

Спальня меддаха - розовая, как утро; стены розовые, потолок розовый, светильники под розовыми китайского фарфора колпаками.

Па диване мог уместиться хороший базар - спи хоть вдоль, хоть поперек, катайся из края в край, коли охота. В спальне ни одного окна, дверь не открывалась, а отодвигалась. Возле широкой стены по краям две золотые курильницы.

Слуги в доме все немые. Это были старые мужи-греки, которым не надо приказывать, они угадывали желания, исполняли их и исчезали, будто тени под солнцем полудня.

129

Роскошь напугала меддаха, он боялся притрагиваться к вещам - все они из золота, серебра, все усыпаны драгоценными камнями. Обед ему подали из сорока блюд. Потом заиграла веселая музыка. Меддах устал думать о чуде, пошел в спальню, разделся догола, музыка стала баюкающей, и он уснуя.


Проснулся от мелодичного шелеста. В отодвинутую настежь дверь парами входили темнокожие женщины. Они несли высокие серебряные светильники. Поставили светильники вдоль стен, поклонились меддаху и ушли.

Меддах понял, что теперь должно совершиться то самое чудо, ради которого его доставили во дворец.

За стеной ударили маленькие барабаны. Меддах устремил глаза на открытую дверь, в темноте блеснул огонь, и теперь уже не черные, а желтые женщины внесли большую курильницу в виде двенадцатиглавого морского дракона. Все двенадцать голов исторгали голубой яд, от которого мир терял очертания, и все в этом мире: дом, кровать и сам ты - становилось бесконечным и бессмертным.

На смену желтым явились белые гурии. Они постелили от глухой стены до ложа золотую дорожку. Это было самое настоящее золото - тонкий металлический лист.

- О аллах! Дай мне досмотреть этот сладчайший сон, - сказал себе меддах.

И увидел: идет к нему златокудрая пери с золотым кубком.

Он потянулся к пери, но она улыбнулась, покачала головой и жестом пригласила осушить кубок.

Он выпил нечто холодное, но это холодное обожгло ему грудь. Меддах зажмурился. И в тот же миг грянул гром, комната опустела, дверь задвинулась, но теперь зашевелилась стена.

“Меня опоили зельем!” - подумал с ужасом меддах.

Стена наполнялась светом, и когда этот свет стал ослепительным, там, за прозрачною стеною, возникла черноволосая красавица. Она подняла руки, отбросила прочь занавеску, словно на этом месте никогда и не бывало каменной стены, и сошла на золотую дорожку.

Золото под ногами горбилось, разбрызгивая лучи.

Женщина подошла к ложу, взошла на него и опустилась рядом с меддахом.

“О аллах! - пронеслось в его бедной голове. - Может быть, я уже в раю? Может, я не заметил, как меня убили?”

- Люби меня! - сказала меддаху женщина.

Когда она уходила по золотой дорожке в стену, меддах испугался, что больше не увидит ее, вскочил.

- Скажи мне, кто ты? Где искать тебя?

- Я сама приду к тебе. Меня зовут именем умершей богини. Я Афродита.

*

Меддах проснулся с тяжелой головой и больной совестью. Все, что совершилось ночью, если это только совершилось, а не привиделось, - было дьявольским грехом.

Меддах лежал не открывая глаз, вспоминая подробности чудовищно лживой ночи. Открой глаза - и увидишь себя обобранным в какой-нибудь яме.

А может, лучше не просыпаться?

Так и есть!

Меддах открыл глаза и обомлел: он совершенно голый. Встряхнулся и увидел все ту же царственную спальню.

Отодвинулась дверь, слуга, кланяясь, принес одежды, шелковые, усыпанные драгоценными камнями.

Удалился пятясь.

- Значит, я не сплю, - сказал меддах громко.

Облачился в драгоценные одежды. Они были удобные,

ласкали тело.

Снова отворилась дверь, и уже другой слуга принес серебряный таз и воду в золотом сосуде.

Меддах умылся.

Вода была холодная.

“Нет, я не сплю”, - согласился он с чудом, которое произошло с ним, и решился на последнее испытание.

Он отослал слугу и стал молиться. Он молил аллаха разрушить чары волшебства. Молился страстно, пока не упал лицом на ковер, ожидая грохота, разрушающего дворец дьявола, но вместо этого за стенами спальни родилась неведомая музыка.

- О аллах! - закричал счастливец. - Я благодарю тебя за счастье, которым ты наградил меня, недостойного, в этой земной жизни. Я не знаю, чем я заслужил свое счастье, но это ведомо тебе, великий аллах, и я отдаю себя во власть твоего непознаваемого промысла.

Потекли чередой сладкие дни и ночи.

$ ^ $

И вскоре меддах обнаружил: та, что сходила к нему со стены, - женщина не молодая, у нее жирный живот и крашеные волосы.

Однажды он осмелился спросить ее:

- Ты сказала, что тебя зовут Афродита, но кто ты?

Она засмеялась.

- Тебе плохо со мной?

- О нет!

Она засмеялась пуще.

- Тогда зачем тебе знать, кто я? Наслаждайся, человек!

А наслаждаться было труднее и труднее.

Меддах привык к людям, но теперь вокруг него людей пе было, были слуги с вырванными языками.

Прошло время, и он настолько осмелел, что целыми днями изучал стену, из которой являлась к нему его пожилая богиня. Раньше он эту стену обходил стороной, а теперь ощупывал ее пядь за пядью, выискивая секрет. Ему хотелось в чайхану, в город, но он знал: стоит об этом попросить богиню, как случится непоправимое, возможно, его даже убьют. Он догадывался, что так и будет, если он только обмолвится о своем желании. Сказки, не рожденные, но созревшие в нем, просили выхода.

Рассказывать богине? Но это выдать себя, выдать свою тоску.

И меддах молчал.

*

Имя бостанджи-паши было Мустафа. Он уже десять лет занимал свою высокую и страшную должность, а от роду ему было тридцать шесть лет. Молодой падишах - молодые слуги, велика ли радость сшибать головы старикам. Оттого-то, может, не состарившись годами, умом, Мустафа поседел.

Вечером он должен явиться к падишаху. Все дела оставлены. Затворившись в личных покоях, бостанджи-паша учиняет допрос самому себе. Перед ним зеркало. Вопрос - ответ, вопрос - глаза метнулись в поисках нужного слова. Отставить. Каким бы ни был вопрос, глаза должны излучать ясность и правду. Неверный взгляд - хуже глупого слова. Посмотреть “не так” - значит заронить в сердце Мурада IV подозрение. Сегодня обычный вызов к падишаху, но Мустафа беспощадно дрессирует себя. “Привыкнуть” к падишаху столь же губительно, как привыкнуть к тигру. Даже очень выученные тигры ручными не бывают.

В Серале так заведено - перед сном к Мураду IV, по его назначению, является кто-то из ближних людей для игры в нарды. Играть с падишахом нужно всерьез: слабых игроков он вниманием не жалует, поддавков не терпит.

В игре падишах удачлив и потому выигрыш принимает спокойно, а проигрыш его только распаляет. Сердит Мурада слепое невезение. Он желчно придирается к противнику, перепроверяет его ходы, и если полоса невезения затягивается, впадает в уныние.

В это время подыграть ему опасно, все равно что совершить дерзкое государственное неповиновение.

Мурад больше всего и любит в игре эту роковую невезучесть, ибо всегда старается перебороть судьбу. Победит - счастлив, добр, щедр. Минуты личного торжества тотчас обращает на пользу империи. Мурад знал, что все его ири-

казы, отданные на радостях, отмечены гением великодушия.

Чаще всего с падишахом играл бостанджи-паша. Не вызывая подозрения, он умел две партии проиграть, одну выиграть.

Бросая кости и двигая фишки, сановники должны были доверительно рассказывать падишаху правду о делах, творящихся в империи. Бостанджи-паша - мешок с черными новостями. Такая у него работа - знать о дурном, об отвратительном.

Играя, падишах вопросов бостанджи-паше не задает, бостанджи-паша сам выкладывает самые важные гнусности. Горе ему, если он, выгораживая родственников или друзей, умолчит о ком-то. Мурад слушает многих, бродит по базарам…

Бостанджи-паша украдкой всматривается в лицо падишаха: он или все-таки не он был в его саду, когда обожгли маслом пьяницу?

Мурад молчит. Он никому не выговаривает, но до поры. А когда выговорит - судьба несчастного решена.

Мурад выбросил шестерку и пятерку. Удачное начало!

Бостанджи-паша тотчас спешит сообщить падишаху значительную свою новость. Она будет приятна.

- Госпожа просила денег у молдавского господаря Василия Лупу… (Госпожа - условная кличка Кёзем-султан).

- Снова шеш-беш! - Мурад ударяет ладонью о ладонь.

У бостанджи-паши один-два, ниже не бывает.

- Но теперь госпожа оставила все дела и ночи проводит в потайном доме на берегу моря…

- В третий раз шеш-беш! - Падишах изумлен, бостанджи-паше приходится туго, он трясет кости в кубышке, но игра не идет: один-один.

- В домике ныне хозяином - меддах. Он очень молод, очень красив. Умен, но неопытен. Верю, что будет преданно служить вашему величеству.

У Мурада шесть-шесть!

Это опасно, что он неопытен. Лучше его не трогать, - говорит падишах, - но если бы удалось сделать его нашим, я мог бы спокойно отправиться к моим войскам в Персию. Уезжая, я должен знать не только обо всех кознях Сераля, не только обо всех его мечтах, но и о его молчании. Я хочу знать, о чем молчит Сераль.

- Государь, меддахом я займусь сам.

- Шеш-беш! - Мурад вскочил с ковра. - Что за странное везение?

- Великого государя ожидают великие победы! - Бостанджи-паша все свое внимание сосредоточил на игре. Выиграть такую партию у падишаха - проиграть жизнь.


*

До чего ж государь к государскому действу привык - сидел, как надо, говорил, что положено, слушал будто бы со вниманием, а самого за весь прием послов не было в палате, витал в былом, как под облаками.

Очнулся от грезы, сидя за тайной трапезой: Иван Борисович Черкасский, Федор Иванович Шереметев, Лукьян Степанович Стрешнев, патриарх Иоасаф, Иван Никитич Романов, да князь Алексей Михайлович Львов, да три шведа: маршал посольства, комиссар, секретарь.


Книга вторая

НАДЕЖДА ИНАЙЕТ ГИРЕЯ

Глава первая

В Истамбуле интриговали, в Крыму щитами гремели. Калга Хусам и нуреддин Саадат Гирей со своими войсками, усиленные восемью тысячами ногайцев Урак-мурзы, перекрыли все морские и пешие дороги от Очакова до Днепра. Ждали высадки нового хана. Новый хан не являлся и не мог явиться. Его не было. Пока что был один хан - Инайет Гирей. Но этого не понимал даже сам Инайет Гирей. Турция молчала. Не пришло ответа и на письмо великому Муфти. Неужели Мурад IV проглотил обиду вместе с языком? Неужели турки изменили своему правилу при первом же случае метать под ноги “алмазы нити рода Чингисхана”? Или, может быть, положение самого Мурада столь шатко, что впору думать только о себе?

Первую неделю дозора калга и нуреддин рыскали по берегу моря, проверяя посты… Потом раскинули шатры близ Очакова, защищавшего устье Днепра, и предались мрачному пьянству, ибо не знали, каков будет завтрашний день.

Судьба Крыма в ханских руках, но судьба хана в руках султана и в руках крымских беев, а это чересчур сложно.

Не боли, голова, от страха - боли от вина.

Пили, теряя память. Даже друг с другом не заговаривали.

Первым пришел в себя младший, нуреддин Саадат.

Выполз однажды из шатра - ночь.

Звезды. Темно, как в яме.

Поднялся Саадат, не чует ног. Будто они сами по себе.

Подломились вдруг и пошли, а он, похохатывая, потянулся за ними. А ноги вдарились бежать, и он побежал. Тело заваливается то назад, то в стороны. И очень он дивился, что можно бегать и таким вот образом. Саадат, пожалуй, и полетел бы, да не хотелось руками махать…

И вдруг совсем близко голос человека. Саадат замер, но его качнуло, и он упал в жесткий, хлестнувший по лицу бурьян. Выстегал бурьян, да не выдал. Укрыл звук.

- …Об этом должен знать каждый ногаец! У каждого ногайца оружие должно быть наготове! Лошади наготове. Шатры должны стоять только для виду. Женщины должны быть готовы свернуть шатры, пока мужчины будут заняты делом. Все надо кончить разом. В единый миг. Теперь расходитесь. Готовьтесь. Ждите!

И - конский топот врассыпную.

Холодный пот заливал глаза Саадату. Лежал, как мышонок перед когтями кошки. Не дышал. Пот заполнял глазницы и застаивался в них…

Заломило в висках, стошнило. Громко, на всю степь. Он в ужасе вскочил на’ ноги, но они были свинцовыми. Он все же помчался, вскидывая колени до самого подбородка, ударяя пятками в землю с таким безумным напряжением, словно хотел раздавить ее. Он топал, как тяжелый русский конь, он и впрямь казался себе конем, старым, загнанным. Он только для виду стучал ногами, понимая, что никуда не убежит, что он топчется на месте. И заснул. Спал и топал, а потом завалился на бок и увидал коня, дрыгающегося в предсмертной агонии всеми четырьмя ногами. Конь превратился в тысячи коней, тьма рассеялась, стало тепло… И когда Саадат вновь открыл глаза, высоко над ним стояло солнце. Над степью висел голубой прозрачный дымок, благоуханный и счастливый. Был дождь, земля очнулась после засухи, и все, что было на ней растущего, Росло, а чему дано было цвести, расцветало.

Саадат схватился за голову, но голова не болела. Встал - ноги слушались. Огляделся - до шатра версты три. И вдруг выплыли слова: “…оружие должно быть наготове! Шатры должны быть только для виду…” Что это? Бред или… Или ногайцы затевают недоброе?

Саадат побежал к шатру, потом, чтобы не потерять осанки, перешел на стремительный шаг. К шатру он подходил по-царски, достойно-медлительный, с лицом благожелательно-равнодушным и сосредоточенным.

Калга Хусам спал. Саадат, не церемонясь, вылил на него кувшин вина. Хусам встряхнулся, как пес, перевалился на другой бок - подальше от лужи - и не проснулся. Пришлось бить его по щекам, растирать виски и давать нюхать очищающее голову, резко пахнущее снадобье.

Только к ночи калга пришел в себя и с ним можно было разговаривать.

- У ногайцев заговор? - Хусам захохотал. - Эта слабая толпа ищет убежища под нашим крылом от страха наших же мечей. Был среди них Кан-Темир. Но Кан-Темир целует ножки султану. А без Кан-Темира где этим свиньям отважиться на возмущение!

- Прости меня, ты старше, мудрее и опытней, - нахально льстил Хусаму Саадат, - но ты пребывал в сладких грезах. Мне пришлось кое-что предпринять самому, ибо, не имея опоры в тебе, я был поглощен страхом…

- Говори смелее, Саадат! Я только калга, а не хан.

- Я, Хусам, решил испытать ногайцев. Я пригласил Урак-мурзу после вечерней молитвы быть у нас в шатре.

- Ну что ж, - благосклонно прошептал губами калга Хусам, - мы пили с тобой, как быки, теперь будем пить, как цари. Прикажи прибрать шатер, пусть будут свет, музыка, наложницы!

*

На фарфоровых блюдах было подано мускусное печенье, абрикосы, благовонные желуди, сахар, пирожные, а также вино, кофе, чай, анисовый напиток, розовая вода, а также кебабы, шафранный плов, плов с мускусом, гвоздикой, медом… А после того, как все было съедено и выпито, принесли серебряные тазы и золотые кувшины для мытья рук.

Загрузка...