На двух конях, которые бегут в разные стороны, много не наездишь, - разорвут. Прыткий Шереметев хоть и оседлал обоих коней, но тоже должен был выбирать. Царская любовь дорога, а жена ближе.

В ноябре 1600 года, когда над Романовыми разразилась царева гроза, когда Федора Никитовича постригли в монахи и сослали в Сийскую обитель, жену его, отныне инокиню Марфу - в Онежские скиты, князя Черкасского с женой, сыном Иваном и сыном Федора Никитовича - шестилетним Михаилом - на Белое озеро, досталось и Шереметеву. Его дом в Кремле разграбили, его родовую рязанскую вотчину, село Песочное, взяли в казну, а самого отправили воеводой в Тобольск.

Все изведал боярин Шереметев, русские дороги на край земли, царскую милость и царский гнев, войну, разорение и богатство.

Был за свою жизнь Федор Иванович воителем, был и строителем. В его воеводство в Тобольске поставили церковь Святителя Николая. По его приказу в 1603 году основан город Томск.

Московское боярство, получив земского царя, меж тем не унималось. Из Сийского монастыря Годунову доносили: “Старец Филарет смеется неведомо чему. Говорит про мирское житье, про птицы ловчие и про собаки, как он в миру жил, а старцам говорит: увидят они, каков он вперед будет”.

Нити боярских заговоров тянулись во все стороны государства, добирались до Сибири. На расправу позвал Годунов Шереметева, но дорога из Тобольска дальняя, можно целый год ехать, и, когда Шереметев прибыл в Москву, царь, никому уже не доверявший, принял его как верного слугу.

В Москве было страшно.

Три голодных года подряд распалили воображение. Являлись легенды о царе-грешнике, царе-детоубийце. У Романовых на подворье взращенный, бежал в Литву монашек Гришка Отрепьев. Пошли слухи о чудесном спасении Дмитрия, истинного владельца Московского престола.

От царя Годунова - народу милостивое и доброе: от всех податей освободил крестьян на три года, но добро оборачивалось злом, в милостях видели слабость.

К ужасу простых людей, по городу по стольному бегали лисы. Множество лис. Их руками ловили.

И венцом всех бед - война. Самозванец с казаками и поляками двинулся на Москву.

Годунов, забыв о всех обидах, которые он учинил Шереметеву, пожаловал его воеводой и послал взять у казаков Кромы.


*

Городок стоял на горе среди болот. Окруженные земляным валом и деревянной стеной с десятью деревянными башнями, Кромы не могли бы долго противостоять обученному царскому войску, когда бы за стенами сидели такие же обученные стрелецкие войска, но за деревянными стенами, за земляным валом сидели казаки, свято верившие, что Самозванец - истинный, непорочный, оболганный и обиженный коварным Годуновым царевич Дмитрий.

Шереметев под Кромы подступил горячо, да взять не сумел.

У казаков атаманом был лютый воин и чародей Корела. Он не только от Шереметева отбился, но и от большой царевой рати воевод Федора Мстиславского и Василия Шуйского. Восемьдесят тысяч доблестных московских и городовых дворян, лучшие стрелецкие полки и ополчения не могли одолеть четырехтысячное казачье войско.

13 апреля 1605 года скоропостижно умер Борис Годунов. Говорили, отравился.

Шереметев со своим отрядом был послан в Орел. Здесь он встретил Самозванца хлебом и солью.

20 июня 1605 года Самозванец торжественно вступил в Москву. Заняв престол, царь, чтобы удержаться, должен миловать и награждать. И Самозванец тотчас наградил своих “родственников” - Романовых.

Филарета посвятили в митрополиты. Ивану Никитовичу Романову сказали боярство, всех вернули из ссылок, кроме малолетнего Михаила, который в России имел опять-таки по степени родства самые законные права на престол, но и того с Белого озера перевели в большой город Кострому.

Не забыли и Шереметева. В списке именитых бояр он стоял теперь шестнадцатым. Ему Самозванец доверил восемнадцатитысячное войско, которое должно было идти под Астрахань, взять ее и привезти в Москву еще одного самозванца, назвавшего себя Петром, сыном Федора Иоанновича.

Но на пасху, 24 апреля 1606 года, в Москву прибыла царская невеста Марина Мнишек со своим отцом воеводой Сандомирским. На пиру в честь будущего царского тестя за столами сидело все русское боярство и среди них Дмитрий Михайлович Пожарский. Венчание Самозванца и Марины было назначено на пятницу. Это смутило православный народ и помогло боярскому заговору Василия Шуйского.

Самозванец венчался 8 мая, а 17 мая отряд Шереметева разными воротами вошел в Москву. С молчаливого согласия царского войска восставший народ перебил поляков. Тело Самозванца приволокли на Красную площадь, оттуда в деревню Котлы, там сожгли, пеплом зарядили пушку и пальнули в ту сторону, откуда Самозванец явился, - на запад.

20 мая люди Василия Шуйского заполонили Красную площадь и выкрикнули его, князя Василия, в цари.

Митрополит Филарет, бояре Воротынские и Шереметевы в первый же день царствования Василия Шуйского составили заговор в пользу более родовитого Мстиславского.

Единой России уже не существовало. В Камарницкой волости появился Иван Болотников. В Путивле воевода Шаховской, верный присяге, собирал друзей царя Лжедмитрия, в Астрахани воевода князь Иван Дмитриевич Хворостинин принимал присягу в пользу четырнадцатилетнего Петрушки. Царь Шуйский послал Шереметева усмирить Астрахань. Шереметев Астрахань взял, но стоило ему уйти вверх по Волге, как в Астрахани объявился еще один претендент на престол, некий царевич Лаврентий.

А на Москву уже двинулся с поляками и казаками Лжедмитрий II. У него была грозная сила: восемнадцать тысяч польской конницы, две тысячи польской пехоты, 15 тысяч донских казаков и 13 тысяч запорожцев.

Себеж, Опочка, Остров, Изборск и, наконец, Псков присягнули Лжедмитрию II. Пали Суздаль, Переяславль-Залесский, Ростов.


Ростовский митрополит Филарет заперся в Успенском соборе. Поляки взяли собор приступом, разграбили гробницу святого Леонтия, Филарета схватили, нарядили в сермягу, лапти, на голову нахлобучили татарскую шапку и под стражей отправили в Тушино, где теперь стоял Лжедмитрий II.

Федор Иванович Шереметев вдруг стал героем. В сентябре 1608 года он начал поход из Астрахани, которую снова пришлось усмирять, а в ноябре, занимая города, пришел в Казань. В его армию влились верные России чуваши, черемисы, мордва, башкиры.

Шереметев двинулся к осажденному воровским войском Нижнему Новгороду и разбил врага под Балахною… Но царя Шуйского насильно постригли в монахи.

В Москве образовалась семибоярщина. Федор Иванович Шереметев был одним из семи правителей. А потом он присягал королевичу Владиславу, писал верноподданические письма полякам: “Ясне и вельможному Льву Ивановичу Сапеге, канцлеру великого княжества Литовского, старосте Могилевскому, моему милостивому пану и добродею Федор Шереметев челом бьет”.

И когда на защиту родины поднялся весь русский народ, Шереметев с Михаилом Романовым и его матерью вместе с поляками отсиживались в осаде, в Кремле.

Но тот же Шереметев ездил за Михаилом в Кострому звать его на царство, заключал с поляками Деулинское перемирие в 1618 году, а в 1634-м - Поляновский мир. Вел переговоры мудро, твердо. Поляки, заключив Поляновский мир, даже решили увековечить это событие воздвижением мраморных столбов, но Шереметев и тут на своем настоял.

“В Московском государстве, - сказал он польским комиссарам, - таких обычаев не повелось, и делать это не для чего. Все сделалось волею божией и с повеления великих государей. А в память для потомков все статьи записаны в посольских книгах”.

Царь, щедро награждая Шереметева за выгодный для государства мир, похвалил его и за этот ответ полякам.

“Дело нестаточное бугры насыпать и столпы ставить, - писал царь Михаил Шереметеву, - доброе дело учинилось по воле оОЯ”ьей, а не для столпов и бугров бездушных”.

Таков был третий человек государства после царя и царева двоюродного брата Ивана Борисовича Черкасского, с которым Михаил рос, отбывал ссылки и который теперь управлял Приказом Большой казны, а во время войны и русским войском. Но все это были руки государства. Ум государства и его совесть - Шереметев, устремления государства - устремления Шереметева.


Глава вторая

Столы были накрыты, лавки поставлены, ^озяии, чтоб гостей ненароком не обидеть, кафтан дорогой надел, но гости что-то задерживались.

Шереметев быстро ходил по огромной горнице, то и дело останавливаясь и сердито глядя на закрытую дверь. И когда боярин совсем уже рассердился, дверь смилостивилась, повела игриво косым плечом, и в горницу колдовскими шарами вкатились скоморохи. Первые - поменьше, а чем дальше - побольше: сначала скоморохи-детки, потом девки, потом мужики, а последний косматый - великан Топтыгин.

Вкатились молча и пошли-понеслись по кругу, да молча все! А как Топтыгин в горницу ввалился, грянула бешеная свиристель, заплясали-заходили пол и потолок, окна передернулись, кубки на столах - вподскокочку, тарелки - вприсядочку. Сел боярин на лавку, поставил руки в боки, головой тряхнул, ножками прищелкнул, а скоморохи - сама метель. Коли голова некрепка - кругом пойдет. Ни зги - красная да зеленая пурга.

Хлопнул Шереметев в ладоши, руки в стороны, на столы указал. Где пир, там и гам. За едой да питьем скоморохи дело свое не забывали. Явилась перед боярином под нарядный голос кувикл - древней басовитой русской флейты - госпожа “Кострома”.


Взялись скоморохи за руки, поплыли хороводом вокруг “Костромы”:

Кыстрыма, Кыстрыма, государыня моя Кыстрыма.

У Костромушки кисель с молоком,

У Костромушки блины с творогом.

Кострома - царь-баба. Мужики ей до носу не доросли. А у нее еще кокошник.

Вылетел из хоровода мужичок-растрепа, один глаз подбит, под другим глазом - радуга.

- О, здорово тебе, Кострома!

- Здоровенько.

- Что ты делаешь?

- Да вот веселилася, а теперь работать спохватилася. Хочу прядево брать.

Взяла Кострома прядево, а хоровод опять по кругу пошел: “Кыстрыма, Кыстрыма, государыня моя, Кыстрыма…”

“Царство нужно готовить к большой и долгой войне. Войны с Турцией не миновать”, - ясно подумалось Шереметеву. Он тихонько стал отговаривать себя: войну можно обойти, Азов отдать, а вместе с Азовом махнуть рукой и на другие казачьи городки - мир России необходим, как хлеб и воздух. Чтобы пришли победы потом - теперь нужен мир. Его нужно купить хоть втридорога. На любые убытки ради мира нужно пойти, ибо… войны, большой и долгой, после которой исчезнет Крымское царство и, может быть, и сама Оттоманская империя, - России не миновать. Стоит туркам расправиться с Персией, они попрут на Украину, на русские земли. Волчье племя сытости не ведает.

Винниуса в Туле поторопить нужно. Железные заводы нужно сразу большими ставить, пушек и ядер понадобится бессчетно.

Так думал боярин Шереметев, а скоморохи уже пели концевую песню своей “Костромы”.

Эй, Ягор-Ягорушка, Качурявая головушка.

Да и кто тебя, Ягор, спородил? Спородила меня матушка. А вскормил сударь-батюшка. А взнуздала чужая сторона.

“Чужая сторона? - подумалось Шереметеву. - Для русского чужая ныне - Крымская сторонушка. Сколько мужиков каждый год в полон нехристи уводят? Всю тысячу! И надо терпеть. Терпеть и терпеть…”

Оторвался вороной конь От столба от точеного. А ворвался вороной конь, А ворвался во зеленый сад, Притоптал всю калинушку, Всю калину-малинушку…

“Укреплять, укреплять нужно новые города на засечной линии. И другие ставить. Если турки и подойдут к Москве, так чтобы подошли они битые и терзаные”.

…Собор нужно созывать. Спешно!

Шереметев резко поднялся:

- Спасибо, скоморохи! Потешили,

Ушел в маленькую боковую дверь, узкой лестницей поднялся на второй этаж и спросил писаря:

- Перо да бумага готовы?

- Готовы.

- Пиши!

*

Спешно созванный Земский собор одобрил волю государя, и по городам и весям, во все концы, ко всем народам России полетела царская грамота:

“И мы, великий государь, учинили собор и говорили на соборе… как нам для избавления православных христиан против крымского царя стоять, и какими обычаи ратных людей сбирать, и чем строить? И собором приговорили взять с церковных вотчин даточных людей пеших с десяти дворов по человеку, а с поместий и с вотчин служилых людей и сдворцовых с двадцати дворов по человеку, а с городов, с посадов и с уездов с черных волостей указали есмя взяти, ратным людям в жалованье с десяти дворов за даточного человека по двадцати рублей, со двора по два рубля… А сборщиков вам для сбору тех денег не послали, жалея о вас, чтоб вам от них провежа и убытков не было”.

Государь знал своих рукастых слуг.

Пока собор судил да рядил, Федор Иванович Шереметев занимался укреплением порубежных городов и подстегивал “мельничные заводы для деланья из железной руды, чугуна и железа”. Пушки и ядра лили из чугуна. Дело это новое для России.

Раньше ружейные стволы, чугунные пушки, ядра и прочие артиллерийские припасы за редким исключением привозились из-за границы через Архангельск, морским путем.

Но в 1632 году голландский купец Винниус получил от государя дозволение поставить неподалеку от Тулы вододействующий завод для отливания разных чугунных вещей и для деланья из чугуна по иностранному способу железа.

Царь Михаил, любя мастеров, даровал Винниусу привилегию, по которой в течение десяти лет никто в России не мог ставить подобные заводы. От Винниуса требовали, чтоб государевых людей “всякому железному делу научать и никакого ремесла от них не скрывать”.

Из-за горизонта всходила туча, и, хоть неизвестно было, сколь она велика, Шереметев гнал к Винниусу своих дьяков, требуя, чтобы весь чугун отныне пошел на пушки, ядра и пищали.

Закипела жизнь в порубежных городах. От Воронежа до Чернавы спешно поднимали земляной вал. На двенадцать верст вала ставили три земляных города. От Тамбова до той же речки Чернавы воздвигали линию надолбов. В новый город Ломов, которому всего-то был год, Шереметев лично отправил четыре медные пищали с ядрами в два и два с половиной фунта.

Боярин Шереметев спешно готовил Россию к большой войне, но туча, вставшая над горизонтом, не двигалась, и только летучие темные облачка отрывались от нее и набегали на украйные укрепления, выведывая их силу и надежность.


Глава третья

В Крыму царствовал Бегадыр Гирей.

Проснувшись поздним утром, почти около полудня, он рассматривал потолок, красный, расписанный золотыми и черными цветами, потом поднимал руку, тотчас входили слуги и начинали растирать хану тело, касаясь каждого мускула, каждой складки кожи. Тело горело, было молодо, но Бегадыр позволял нести себя на руках в мраморную купальню, рассчитанную на одну особу. Этой особой был он сам.

Выкупавшись, Бегадыр облачался в одежды, подаренные ему султаном: голубой кафтан подпоясывал желтым шелковым поясом с золотой пряжкой. Надевал красные шаровары, желтый чекмень. На голову - корону с зеленым верхом, обвитую белой шалью с золотыми жилками, усыпанной драгоценными каменьями, с жемчужными подвесками и сверх того украшенной пером, склеенным из перьев колпицы106.

Облачившись, хан шел в тронный зал и садился на трон, под балдахин с малиновым верхом, с ниспадающими тяжелыми золотыми кистями. Он сидел на троне в пустом зале, пытаясь самому себе привить мысль, что это его трон, его место, и дворец, в котором он живет, - это его дворец, а люди дворца - это его люди, его слуги.

Голод срывал Бегадыра с трона, трапеза в одиночестве, но под музыку. Оркестранты сидели за дверьми и наигрывали самые нежные и легкие мелодии.

После еды Бегадыр отправлялся в гарем полюбоваться наложницами. Из гарема он спешил в сокровищницу - к своим богатствам. Потом поднимался в верхние покои и приглашал к себе Фазиля-Азиза-эфе-нди. Молва утверждала: Фазиль-Азиз-эфенди так умен, его сочинения настолько глубокомысленны и переданы таким трудным языком, что его могут понять лишь самые ученые люди.

Хан Бегадыр почитал себя поэтом и философом, а потому не мог отказать себе и в этом наслаждении - беседе с человеком, равным по уму. Высказывать мудрость свою открыто хан Бегадыр считал делом, недостойным царей, но он позволял себе задавать мудрые вопросы.

- Что есть подлинное величие? - спросил Бегадыр Гирей своего философа на этот раз.

Фазиль-Азиз-эфенди не был стариком. В нем ничто не выдавало дервиша, отшельника, чудака-звездочета. Лицо воина: правая щека разрублена вдоль, левая бровь - поперек. Роскошные одежды, перстни с драгоценными каменьями, в голосе - власть, в словах - мужество. Отвечая, Фазиль- Азиз-эфенди глядел в глаза.

- Великий хан, подлинным величием обладает не тот, кому покоряются народы и государства, и не тот, у кого золотых столько же, сколько звезд. На деньги можно купить все города, земли, любовь и даже власть, но свободу мысли и духа купить невозможно. Свободу мысли и духа нельзя добыть ни саблей своей, ни силой полчищ. Эту величайшую драгоценность жизни приобретают только путем познания и страдания.

- Фазиль-Азиз-эфенди, ты хочешь сказать, что подлинное величие - это величие свободного духа. Но что это такое - свобода духа?

- Государь, свободен тот, кто познал все виды рабства и преодолел их в самом себе.

- Мы пришли к тому, Фазиль-Азиз, что величие, стало быть, равно свободе, а свобода равна истине?

- Государь, это так и есть. У меня было черное время, когда я, познав мощь своего ума, пришел к выводу: религия и разум - в вечном противоборстве. Однако, чтобы говорить другим, надо знать, что есть в тебе. Я заглянул в себя и отыскал в себе одно ничтожество и полное отсутствие знаний. Тогда я вернулся к богомыслию. Попугай моей души принес меня к богу, и я, грешник, нашел всеобщее разрешение всему, что есть, познанием единства божия. Истиной владеет тот, кто получил от самого бога луч, посланный им в точку души. Без божественного просветления человек живет бессмысленно, как живут скоты. Луч истины - это не что иное, как экстаз божественного познания.

- Фазиль-Азиз, друг мой, но скажи тогда, кто же те люди, удостоенные луча экстаза?

- Государь, но я уже имел смелость сообщить вашему величеству, что без божественного просветления человек только скот, животное, живущее единственно ради насыщения желудка. Бог дает свет всем, но не каждому дано уловить этот свет и удержать его в сердце своем. Этот свет подобен солнечному свету, который можно собрать увеличительным стеклом в единую, испепеляющую предметы точку.

- Но кто же собирает свет божественного познания? Кто?

- Государь! Идущие по пути божию не те, кто проводит жизнь в телесных удовольствиях. Не те, кто ради этих удовольствий питает привязанность к бренному миру. Эти на пути жизни никогда не найдут истинного наслаждения, которое заключается в познании своего ничтожества. В этом познании - счастье. Человек, сказавший себе: “Я ничего не знаю! Господь, вразуми!” - обладает высшим истинным знанием своего незнания, он и достигает высшего величия через понимание своего полного ничтожества.

Бегадыр был серьезен. Он сказал вдруг:

- Если ты сам себе нужен, то и узнай самого себя. Так я поступил сам с собой и в себе самом нашел для самого себя лекарство, которым помог своему мучению.

Так или как-то очень похоже говорил Абу-Гамет-Маго- мет-аль-Гацали, великий араб.

- Государь, я поражен начитанностью вашего величества. Я с радостью сообщаю вашему величеству, что являюсь верным учеником Абу-Гамет-Магомет-аль-Гадали.

- Мой Фазиль-Азиз, ты говоришь, что людям, проводящим время в телесных удовольствиях, истинное наслаждение, под которым ты понимаешь познание, недоступно. Отчего же ты сам столь внимателен к своему платью? На тебе золота не меньше, чем на мне.

- Государь! Как овцы не могут быть отарой без пастуха, так и люди ни на что не способны без предводителя, с пастухом же и люди и овцы могут пройти тысячи верст, и только потом, закончив путь, они бывают изумлены и восхитятся самими собой. Государь, можно проповедовать на базарах в рубище дервиша, но эта проповедь доходит до ушей овец, которых, когда приходит время, стригут. Я предпочитаю проповедовать среди тех, которые стригут.

- Но не кажется ли тебе, мой дорогой Фазиль-Азиз, что слово, которое рождается там, внизу, является в мир как бы само собой и поэтому оно правдивей? Слово снизу похоже на промысел бога, слово сверху - плод ума человеческого?

- Государь, я помню то, что произошло с учителем Бая- зидом из Бистама. При жизни не было человека более гонимого и униженного, когда же он умер, то люди, которые гнали его, стали поклоняться его могиле. Или как сказал мудрец: “Общение с благородной личностью Баязида из Бистама было жителям Бистама недоступно, а с его могилой, которая есть камень и глина, их соединяет самая тесная родственная связь”.

В комнату беседы вошел Маметша-ага.

- Государь, важное известие от Порога Счастья.

Бегадыр Гирей поднялся с коврика размышлений. Пошел

следом за Маметшой в тронный зал. Там уже собрались сановники. От Порога Счастья прибыл чауш107. Он привез известие о том, что мурза Кан-Темир задушен по приказу султана. Сын Кан-Темира в пьяном виде убил турка. Султан приказал наказать убийцу отсечением головы. А чтобы не возникло у ногайцев возмущений и мятежей, главу их, Кан-Темира, удушили в Скутари, где он жил в садах султанши Айше.

Эта весть была приятна Бегадыру. Убит сильный противник, возмутитель спокойствия, ниспровергатель крымских царей. Смерть хана Инайет Гирея отмщена, но увы! Живы те, кто убил его братьев. Честь царского рода поругана, а это есть дело здравствующего царя, ибо он - Гирей.

Чауш султана привез также фирман, которым Мурад IV приказывал крымскому хану идти на Азов, взять его, а потом пожечь на Дону все казацкие городки, вплоть до границы с русским царем.

Война не была делом Бегадыра, но татары - гончие псы Великой Порты. Долгоцарствие ханов зависит от удачливости на войне.

Земли русского царя султан запрещал тревожить. Мурад готовился к большой войне с Персией. Если на Востоке - война, на западе должен быть мир.

Степные ветры приносили тревожные вести - русский царь посылает казакам на помощь стотысячную армию. Это была выдумка, но пушки, порох и хлеб русский царь казакам посылал. Значит, и войска может послать.

Советники Бегадыра требовали нападения на русские украйны. Русских надо пугнуть, тогда они присмиреют.

И все это было суета сует, все это отвлекало Бегадыра от поэзии. А он был занят очень важным делом: сочинял эпитафию на смерть брата своей третьей жены, который ездил на разведку под Азов и погиб. Стихи, выбитые на камне, вечны.

Под предлогом обдумывания государственных дел хан Бегадыр заперся в покоях, никого не допуская до себя.

Его посетило вдохновение.

А Крым готовился к большому набегу. Третий брат Бегадыра, нуреддин Сафат Гирей, собирал войска за Перекопом. Нуреддину полагается ходить в походы с войском в 40 тысяч сабель, и Сафат ждал своих сорока тысяч.

Бегадыр возлагал на поход младшего брата многие из своих надежд, однако делал вид, что о походе он ничего не знает. У каждого бея есть свои счеты с русскими, не дело царя входить в частную жизнь своих слуг. Хан знал одну ноэзию.

Стихи он сочинял при луне. Это придавало им особую тонкость и чувственность.

Не бархат, а песни, не плоть - дух, не дрязги политики - свет мироздания.

Хан Бегадыр Гирей был счастлив.


АМЕТ ЭРЕН

Глава первая

Луна восходит над землею, на непостижимо прекрасное небо ради того только, чтобы осветить благословенный Бахчисарай. В Бахчисарае силы небесного движения над луной не властны. Словно телка, привязанная к колышку, идет луна вокруг дворца Гиреев, пощипывая звезды, как траву.

Так было во веки веков! Так было и в ту ночь полнолуния. Луна встала над минаретом ханской мечети и замерла, и сердце железного Амет Эрена ожило, сжалось и притихло, как задремавший ягненок.

В дворцовых садах, разбиваясь о мраморное ложе бассейнов, шелестели струи фонтанов. Листья на деревьях стали хрупкими, как венецианское стекло. Осторожно, чтоб не пробудить уснувших, дышали влажные розы. И, обтекая все на свете, прощая всем и примиряя всех, журчали воды реки. И вечно! И серебряно! А ведь Чурук-су - гнилая вода. Под солнцем Чурук-су не река - водопад помоев…

Нечто тонкое, прозрачное, а что - глаза разглядеть не уснели, - поднялось с куста и перелетело в глубину сада. Колыхнулось на ветвях и растаяло.

Железный Амет Эрен вцепился обеими руками в бердыш. В глазах его вспыхнули длинные огоньки. Так горят глаза у кошки, когда она чует мышь.

Что это было? Гурия? Но зачем она явилась ему? На радость или во искушение?

Амет Эрен на карауле первый раз. Он стоит возле решетчатой башни у Красных ворот, а решетчатая башня - любимое место хана Бегадыра. Скрываясь от глаз, из этой башни смотрит он на джигитовку и на пляски невольниц. Здесь, перед башней, поют ему сладкоголосые певцы.

Амет Эрен - семнадцатый сын Акходжи, живущего на берегу возле Грамата-кая, скалы, испещренной таинственными письменами. Амет Эрен - благословленный шейхом Мелек Аджедера, удостоенный милостей начальника ханских стрельцов - Маметши-ага, поставлен сюда, к решетчатой башне, самим Маметшой.

За спиной колыхнулся воздух. Амет Эрен бесшумным кошачьим прыжком развернулся, и его бердыш уперся в грудь явившемуся из потайной двери человеку.

Еще мгновение, и Амет Эрен, опустив бердыш к ногам этого человека, целует прах его ног.

- Встань!

Амет Эрен поднялся.

- Ты быстр, как барс.

- Я думал, это злоумышленник, повелитель!

- Я рад, что у меня такие воины. Если они видят и затылком, тогда нам не страшен самый коварный враг. Но сколько тебе лет? - Хан Бегадыр с удивлением разглядывал безусое лицо воина.

- В следующее полнолуние мне будет семнадцать лет, повелитель.

- Семнадцать лет? Кто же тебя поставил сюда?

- Меня поставил сюда Маметша-ага, повелитель.

Хан Бегадыр нахмурился. Складка подозрительности пересекла лоб, и тогда, осмелев, Амет Эрен сказал:

- Повелитель, мне семнадцать лет, но я убил в одном бою пятерых казаков.

- Ты убил пятерых казаков?

Да, повелитель.

- Как тебя зовут?

- Амет Эрен. Я назван именем святого джигита. Это имя дал мне мой отец Акходжа. Я его последний, семнадцатый сын. Я его надежда.

- Семнадцать лет, семнадцатый сын, убитые казаки - это знамение. Я напишу об этом сонет. А теперь скажи мне - ты видел… там? - Хан указал в гущу сада.

Сердце у Амет Эрена радостно сжалось:

- Видел, повелитель.

- Что это было?

- Белое. Как облако, повелитель.

- Почему ты не погнался… за этим?

- Но меня поставили сюда.

Хан опять посмотрел в лицо мальчика-воина.

- Значит, ты надежда отца. На что же он надеется?

- На то, что скоро наступят славные времена. Он говорит: Крым - наследник Золотой Орды. Пора вернуть утерянное. Астрахань и Казань. Пора поднять зеленое знамя Магомета и превратить русских в рабов, или пусть принимают ислам.

- Что оно сулит, число семнадцать? - Хан спросил самого себя, и Амет Эрен промолчал. - Поезжай завтра домой и привези мне твоего отца. Я хочу с ним поговорить.

- Слушаю и повинуюсь.

*

Хан Бегадыр переходами, мимо безмолвной стражи, прошел в тронную залу. Жестом выслал за двери слуг. Сам потушил светильник. Сам зажег жаровню с благовониями и сел на трон.

Лунные окна лежали у ног повелителя, тянулись к жаровне, к живому красному огню.

Бегадыр никак не мог понять, почему растревожил его Амет Эрен, его странное число семнадцать. Это число связывалось с чем-то очень важным… Аллах! Да ведь турецкий султан Мурад IV - семнадцатый султан дома Османа!

Бегадыр вытащил из-за пояса кинжал, потянулся рукою в сторону окна, поймал клинком лунный луч.

Поднес кинжал к губам и поцеловал клинок: губы обожгло холодом, сверлящий вкус железа прилип к кончику языка. Бегадыр распахнул халат и спрятал кинжал у сердца. Предание Гиреев гласило, что этот кинжал был верным другом Тука-Тимура, удельного князя великой Болгарии - великого волжского царства.

Он, Бегадыр Гирей, сидящий на троне Крыма, - наследник Батыя, наследник Чингисхана? Но где оно, это наследство? У русских. Один жалкий городок Касимов под Рязанью - вот и все, что осталось от Золотой Орды. Да и то! Касимовские ханы - холопы московского царя. Основал это ханство Касим, сын Улуг-Мухаммеда.

Два столетия тому назад Улуг-Мухаммед вернулся на землю отцов и на месте исчезнувшего Болгарского основал царство Казанское. Улуг-Мухаммед пал от руки сына Махмудека, а два его брата бежали к русским. Они верно служили русскому царю, и царь дал Касиму город на Оке. Род Махмудека был недолговечен, он пресекся в 1519 году. А еще через тридцать лет русские взяли Казань.

Кто наследник великой Болгарии? Он, Бегадыр Гирей.

Кто наследник империи Османа?

Он, Бегадыр Гирей, крымский хан.

Судорога сводит челюсти. Он, Бегадыр, наследник царств, будто Кость, получил Крым. А где его Кафа? Кафой владеет турецкий паша.

Да и Крымом владеет ли он, наследник царств? То и дело приезжают чауши султана с приказами, беи пяти родов требуют блюсти их выгоды. И всех надо слушать и слушаться.

Хан вскочил с трона. Промчался по залу, наступая на лунные пятна, словно хотел раздавить этот волшебный огонь. И снова кинулся к трону, встал перед ним на колени, обнял.

“Удержаться на престоле! Ползать перед султаном на коленях, но удержаться, пока этот тиран не захлебнется в милом его сердцу вине. И тогда!”

Бегадыр достал из-за пазухи кинжал Туки-Тимура, баюкал его как ребенка. Ходил вокруг жаровни и баюкал.

Угли разгорелись и были белы, как глаза гнева.

В ту ночь Бегадыр Гирей сочинял гневные стихи. В стихах его били барабаны побед, поднимались, заслоняя небо, призраки предков. Сам Чингисхан клал свою ледяную руку на голову Бегадыра, благословлял на подвиг.

Под утро хан в жаровне сжег эти свои стихи, как сжигал все прочие, кроме тех, где пели соловьи и цвели розы.

Хан Бегадыр считал себя умнейшим человеком на земле.


Глава вторая

Над ущельем в предутреннем холодном небе таяла последняя звезда. Ночь земли не подменила. Татарская земля была суха и камениста. Воздух над землею этой пах пылью, поднятой табунами лошадей, грязной бараньей шерстью, пресными лепешками и острокислым молоком.

Амет Эрен стоял у могилы своего покровителя, святого джигита Амет Эрена. Здесь, под Бахчисараем, перескочил святой джигит на коне ущелье, не пропастёнку какую-нибудь - ущелье, в котором поместились аул и пышные просторные сады.

Святой джигит, пролетая над ущельем, метнул в расселину между скалами копье. На память! Пусть потомки знают о себе: какого они корня! Сколь были могучи и великолепны батыры прежних времен, каких коней объезжали и как служили те кони всадникам!

Говорят, всякую пятницу в расселине Копья горит зеленый огонь, знак особой милости аллаха. Не всякому только виден святой знак.

- Пора!

Юный Амет Эрен вздрогнул. Оглянулся. Никого. А ведь голос прозвучал явственно. То ли сам он это сказал?

Солнце уже поднялось.

Амет Эрен вскочил на коня. Поднял на дыбы. Развернул. Разворачивая, запрокинул голову, чтобы увидеть над собою оба края ущелья. Увидел небо и птицу.

И, не удержавшись, подумал дерзостно: “Мне бы такого коня, какой был у святого джигита!”

Вспомнилось лицо хана Бегадыра. Узкое, как серп луны. Огромные, остро срезанные костистыми щеками глаза, толстые губы, усы как согнутый лук. И борода - тощая, не шире кошачьей лапки, жесткая, злая. Изогнулась, как поднятый лошадиный хвост.

В спину толкнуло сильным порывом ветра - дорога будет счастливая. Амет Эрен натянул поводья и припал головою к шее коня. Он мчался к Грамата-кая. Там, на скале, затаясь, не отпуская моря от глаз своих, сидел Амет Эрен в былые дни часами. Он так ничего и не углядел в морском просторе, но глаза его, привыкшие к далям, были отточены, как сталь благословенного Дамаска.

От богатых ковров, покрывающих стены и пол сакли, было душно и багрово.

Два одинаковых старика неподвижно сидели супротив, за низеньким татарским столом, в вершок от пола. К еде не притрагивались. Молчали и смотрели друг другу в глаза. Без гнева и радости, без любви и без ненависти, без равнодушия, но и без любопытства.

Их молодость минула в незапамятные времена. Глаза их, которые когда-то бросались черными дьяволами, чтобы сломить, выпотрошить и бросить к ногам своим, теперь эти глаза - старческие заплесневелые колодцы - были трясинами. Они заглатывали все, ничего не возвращая, ничего не суля, не оставляя ни одной надежды.

Безмолвное сидение конца не имело. Старики были так неподвижны и так похожи, что со стороны почудилось бы: сидит один, второй - зеркало.

- Это наша последняя встреча, Акходжа.

Слова прозвучали нежданно, как нежданна молния зимой, но огня в них не было. В них не было ни горечи, ни смирения. В них зияла пустота.

- Не гневи аллаха лжепророчеством, Караходжа. Я не видал тебя столько лет, что забыл твое лицо и твой голос, но, видно, в книге судеб было написано, что мы встретимся, и ты сидишь передо мной.

- Сколько же лет я не был на родной земле? Теперь не вспомнить, пожалуй.

- Когда ты, Караходжа, опозорил имя отца нашего, меня, твоего брата, и моих детей, когда ты отступился от веры пророка…

- Я не оспариваю твоих слов, Акходжа, только потому, что в них нет правды.

- Когда ты, Караходжа, переступил законы шариата и, спасаясь от святого суда, бежал, я дал клятву смыть позор рода нашего кровью неверных. Я ходил в походы, моя сабля не просыхала… Я ходил жечь городки черкесов. Брал в полон запорожцев, и в награду бог дал мне семнадцатого сына. Я назвал его Амет Эрен. Я поклялся вырастить из него меч Магомета.

- Сколько лет твоему младшему?

- Ты не был на родине семнадцать лет, Караходжа.

- Мне говорили, у тебя и дочь есть.

- Я верую! И бог дал мне и сохранил всех семнадцать сыновей, а мою дочь Гульчу называют розой Грамата-кая. А что дало тебе твое безверие?

Они разговаривали, не повышая голоса, не отпуская ни на миг глаз друг друга, но говорили они медленно, вяло, хотя слова, которые они произносили, требовали крика и крови.

- Я одинок, Акходжа, - ответил Караходжа. - Я одинок тем одиночеством, в котором теперь пребывает наш милосердный аллах.

- Не богохульствуй!

- Акходжа, на моих одеждах заплаты, но я освобожден от необходимости латать свою душу. Моя совесть пребывает в мире с моим сердцем и с моим разумом. Твоя пища чрезмерна, Акходжа, твои одежды роскошны, но за это плачено человеческой кровыо.

- Плачено кровью гяуров, Караходжа. Ты так и не излечился от своего безумия. Тебя зовут Караходжа! Неужели тебе мало этого? Ты черный учитель. Так не бывает, чтобы весь народ жил неправдой, а вся правда принадлежала одному безумцу.

- Корейшиты108 тоже не приняли проповеди пророка Магомета!

Они разом поднялись на ноги, и в тот же миг растворилась дверь и в саклю вошел белый от пыли воин.

- Амет Эрен! - всплеснул руками Акходжа, - Сын мой!

- Отец, тебя зовет пред очи свои хан Бегадыр! - предупреждая объятия и как бы отстраняя от себя, сухо, резко, торжественно проговорил Амет Эрен.

- Свершилось! - воскликнул Акходжа, падая на колени. Прочитал молитву. Поднялся. Ударил в ладоши. Вбежавшему слуге приказал: - Позови моих сыновей. Нас ожидает властелин Крыма, наследник славы и земель ханов Золотой Орды, хан Бегадыр Гирей.

Началась суматоха сборов, но Амет Эрен, не замечая ничего и никого, сел на ковер к еде и принялся за мясо.

- Разреши и мне, сын мой, разделить с тобой твою трапезу.

Это сказал старик, с которым беседовал отец.

Амет Эрен сделал жест рукой, чего, мол, спрашиваешь? Коли пришел в дом - ешь. Глянул на старика. Изумился - копия отца. Понял наконец, кто перед ним. Историю Кара-ходжи он слышал.

- Ты брат отца?

- Я твой дядя.

- Ты теперь будешь жить у нас?

- Нет, сын мой. Мне нужно еще побывать в тысяче мест. Мир божий - совершенство божие, но о людях этого сказать нельзя.

- Мне говорили: ты заступник неверных. Я рад, что ты уйдешь. Я теперь сеймен. Я был в походе и убил пятерых казаков.

- Когда-то я тоже многих убил. Мною восхищались, и гордость распирала меня. Я был подобен надувшейся лягушке. Теперь я плачу о тех несчастных днях. Я молю бога простить меня за жестокость. Я прихожу к людям и умоляю их не идти дорогой, которую испытал и которую нашел отвратительной, ибо она дорога к Иблису.

- Ты - гость и ты — старик. Я прошу тебя замолчать. Твои слова ядовиты, а мне ничего другого не остается, как слушать тебя. Не мешай мне есть, у меня далекая дорога.

- О молодость! - простонал Караходжа. - Мы в молодости все жестоки, глухи и слепы. Я ухожу, бедный мой Амет Эрен. Мои слова не яд. Они бальзам, но, когда эти слова наконец прикоснутся к пламени твоего ума, будет слишком поздно.

Амет Эрен схватил кинжал и с силой воткнул его перед собой, пробив краешек своего халата, ковер и стол.

- Не вводи меня во грех, старик!


Глава третья

У хана Бегадыра было три брата. Ислам стал калгой, Сафат - нуреддином, младший Байран - ему было всего десять лет - именовался царевичем.

Резиденция калги - город Акмечеть, он же Симферополь. Акмечетью город назвали в честь белой большой мечети Джумаджами, расположенной в восточной части города. Мечети в Крыму были редкостью, самая древняя из них находилась в бывшей столице крымского царства - Эски-Крым (Старом Крыму). Она была построена в 1314 году.

Подати и налоги с жителей Акмечети шли в казну калги.

Резиденция нуреддина находилась в пятнадцати километрах от Бахчисарая, на реке Каче. Здесь был мусульманский монастырь, часть доходов которого шла в казну нуреддина.

Хан Бегадыр пригласил братьев в Бахчисарайский дворец на семейный совет.

Он принял братьев в тронном зале.

- Видите? - спросил он братьев.

- Что? - удивился калга Ислам.

- Меня.

- Видим, - нерешительно произнес Сафат.

- Где я?

Ислам наконец понял, о чем спрашивает хан.

- Ты на троне Крымского царства, государь.

- Где вы?

- Мы перед лицом твоим, хан! - весело откликнулся Сафат.

- Поглядите на себя, поглядите вокруг себя.

Их одежды были тяжелы от сверкающих каменьев, они стояли в прекрасной зале, украшенной золотом, серебром, коврами, драгоценным оружием, в двух жаровнях курились благовония.

- За эти три месяца царствования мы узнали, что есть наслаждение, но мы еще не изведали, что есть власть, - сказал Бегадыр. - Твой поход, Сафат, - ключ к моему царствованию, к нашему владению Крымом. Твой поход даст ответ, надолго ли мы утвердились на этих берегах. Если ты приведешь тысячи и тысячи пленных, если воины привезут великую добычу - сердца татар будут с нами. Если ты привезешь трупы своих воинов, не мы будем править - нами. Мы будем слушать беев пяти родов, слушать волю султана, его визирей, его пашей, а когда всех слушаешь, тебя уже никто не станет слушать. И все это, - Бегадыр повел руками, - уйдет от нас. Все это покажется нам сладким сном.

Пыль, топот, храп лошадей, звон оружия - и где? Перед воротами дворца.

Хан Бегадыр поднял бешеные глаза на вошедшего в тронный зал Маметшу-ага.

- Повелитель! Твой раб, сеймен Амет Эрен, посланный в Грамата-кая, прибыл и просит известить о том.

Толстые губы Бегадыра Гирея растянулись в улыбке.

- Пусть Амет Эрен войдет вместе со своим отцом.

- Повелитель! Акходжа, отец Амет Эрена, привел тебе в подарок сто отборных кобылиц. Он спрашивает: не желаешь ли ты посмотреть на лошадей?

- Желаю.

Хан встал с трона и без всякого промедления пошел из дворца. Удивленные вельможи, толпившиеся у двери тронной залы, последовали за ним: хан идет к простому сеймену? Что бы это значило?

Кобылицы - одна к одной; это было видно издали. Все в масть: литая красная бронза и золотой фонтан грив.

Перед табуном на коленях люди. Впереди седой, в белых одеждах старик.

Хан Бегадыр остановился перед ним.

- Встань, Акходжа! Что это за люди с тобой?

Спросил, а сам уже насчитал: за Акходжою семнадцать

человек. Значит, сыновья.

Акходжа поднялся с колен.

- Повелитель, ты звал меня, и я пришел. Прими же в подарок плоды наших трудов - этих кобылиц. Повелитель! Ты позвал меня одного, но я пришел к тебе с моими детьми. Я привел их к тебе потому, что все они воины. Мое сердце говорит мне: скоро будет большая война! Великий хан Бегадыр! Молю тебя, прими моих детей под свою могучую руку - и у тебя будет еще семнадцать пар рук, на которые ты можешь положиться, как на свои собственные.

Акходжа опять упал на колени.

- Встань, Акходжа! Твое сердце тебя не обмануло, ибо скоро татары выступают в поход. Мы поднимем знамя священной войны, и победы наши принесут нам стократную добычу.

Чуя спиной, как тихо и напряженно следят его вельможи за этой беседой, Бегадыр Гирей нарочито потупился вдруг и спросил так тихо, что за его спиной, стараясь не упустить царское слово, раздался шелест движения - мурзы вытягивали из халатов шеи. Бегадыр Гирей спросил Акходжу:

- Скажи мне, но скажи только то, что думаешь, а не то, что было бы приятно ушам повелителя Крымского царства. Скажи мне, Акходжа, веришь ли ты в нашу победу над неверными?

- Повелитель, я отвечу тебе сразу, чтобы раздумьем не вызвать в тебе колебания. Я отвечу, спросив тебя: разве привел бы я корень моего рода, если бы в душе у меня росло хотя бы одно зерно сомнения? Но, повелитель, мне кажется, я знаю, что тебя тревожит! И я скажу тебе: татары испытывают терпение аллаха. Вера пошатнулась. Есть такие, кто забыл о джигате109 - великом завете Магомета, кто вместо того, чтобы употребить все усилия в войне ради аллаха и пророка его Магомета, думает только о наслаждениях. Сабли многих наших мурз ржавеют в ножнах.

Хан Бегадыр смиренно склонил голову перед неистовым стариком.

- Научи меня, что же делать с теми, кого ты порицаешь, Акходжа.

И в запальчивости старик сказал:

- Повелитель! Китаби, огнепоклонники и прочие отступники от ислама, убоясь нашего оружия, платят нам джизье. Пусть же те, кто не посещает мечетей, кто ленив в молитве и в служении богу, заплатят тебе, повелитель, джизье, и пусть эти деньги, повелитель, пойдут на приготовление к походу.

- Вы слышали? - Бегадыр Гирей проворно обернулся к мурзам. - Само небо послало мне этого человека. Я беру его сыновей в сеймены. Мой народ жаждет войны. Идемте же в мечеть, помолимся нашему великому богу! Пусть с сегодняшнего дня, подготовляя себя к высокому божественному делу, правоверные мусульмане говеют и ходят для молитвы в мечети. С тех, кто не выполнит указа, брать по два золотых… Веди нас в мечеть, Акходжа.

И Акходжа, впервые вступивший во Дворец Гиреев, повел за собою высочайших людей государства в священную мечеть крымских царей.

Хан Бегадыр не мог нарадоваться на царские свои деяния.

Стоило султану потребовать действия - и тотчас объявился Акходжа с неистовой проповедью священной войны. То, что Акходжа появился в нужный миг, - счастливая случайность, но ведь случайностями нужно уметь пользоваться.

Нуреддин Сафат Гирей покинул Перекоп, с ним сорок тысяч конников. Султан против набега, ему нужен Азов, но, чтобы взять Азов, необходимо отбить у русских охоту помогать Азову. Хан Бегадыр Гирей тоже не одобряет своеволия нуреддина и беев, которые идут с нуреддином в русские украйны, хан Бегадыр за большую войну под зеленым знаменем Магомета. Краеугольный камень этой войны - взятие Азова и уничтожение донского казачества. Но в свите нуреддина все семнадцать сыновей Акходжи. Если набег будет удачен, все вспомнят об этих семнадцати и вспомнят, что их послал с нуреддином хаи Бегадыр. Эти семнадцать - ханское благословение набега.

За набегом следит весь Крым. Все ждут. Ждут беи пяти и беи других восьми родов. Беи боятся большой войны с русскими. Бегадыр тоже ее боится. Он знает, татарской силой не то что Москвы, Азова не взять. Но слова не дела. Слова - для султана. Однако, если набег будет сокрушительным для русских, беи вынуждены будут считаться с волей хана Бегадыра.

Игра затейлива, а правила ее просты: выиграешь - все твое, проиграешь - одного себя.

Чтобы не прогневить Мурада IV, сразу же после бесед с его чаушем хан Бегадыр отправил в казачий Азов свое посольство. Хан требовал вернуть город. И казаки с ответом не тянули. Послы вернулись быстро, привезли письмо казачьего Войскового круга.

“Азов мы взяли, прося у бога милости. Дотоле у нас казаки место искивали в камышах. Подо всякою камышиною жило по казаку. А ныне нам бог дал такой город с каменными палатами да чердаками. А вы велите его покинуть!

Мы, прося у бога милости, хотим прибавить себе город Темрюк, да Табань, да Керчь, а бог даст, так и Кафу вашу”.

Послы с тревогой рассказывали: казаки проломы в стенах залатали, вал земляной возвели, ров углубили, башни на стенах поправляют.

Бегадыр иного ответа и не ожидал. Молился за удачу Сафата-нуреддина.

НАБЕГ

Глава первая

Нуреддин Сафат Гирей шел дорогой, которую разведал отряд Ширин-бея. Миновали сильно укрепленный монастырь и осадили Ефремов. Ефремов, хоть и назывался теперь городом, был слаб как городище: в два ряда тын из острых кольев. Между первым и вторым тыном - ров. Правда, глубокий и с водой. Это уже заслуга воеводы Ивана Бунина - заставил людей поработать ради спасения самих же себя. Перед первьм тыном успели нарыть ям, накидать шипов и спрятать пороховые мины.

Сорок тысяч нуреддина рассыпались по дорогам. Отряды пытали счастье там и здесь, прощупывали оборону. Под Ефремов пришел сам Сафат Гирей с пятнадцатью тысячами. В Ефремове же сидело две сотни стрельцов да сотнп три крестьян, объявленных казаками. Из деревень и сел набежало еще с полтысячи. Какая ни есть, а сила.

Сафат прислал под стены толмача своего:

- Сдайте город! Царевич обещает вам жизнь и волю! Не сдадите - всех уведет в полон.

С насыпного вала из-за тынов в ответ стукнула пушечка. Сафат Гирей поднял саблю и указал на город.

- Час сроку! Город должен лежать у моих ног.

Амет Эрен был в телохранителях нуреддина. Он весь трепетал: хотелось в бой, под ядра и пули, хотелось умыться кровью врага.

С холма, на котором разместился Сафат Гирей и его свита, поле битвы как на ладони.

Мчится конница. Туча горящих стрел взмывает в небо и летит на тын, на городишко. Запылала соломенная крыша. Воины спешиваются возле тына, в руках длинные топоры и лестницы. Бегут рубить бревна, несут сено и факелы. Поджечь тын - и дело с концом. И вдруг взрывы. Как жуткие удары грома. Одно пламя, другое, третье. К нему медленно поднимаются черные клубы. Татары прыгают на коней, спешат отойти в степь. И снова взрывы. Люди взлетают вместе с лошадьми. Отряд наскочил на мины.

Новая волна грохота - это бьют русские пушки. Бьют метко. Летят на землю сбитые ядрами кони, кричат раненые.

- Государь мой, дозволь пойти туда! - Перед Сафатом Амет Эрен. Мальчик-воин. Что ж, пусть идет и посрамит опытных бойцов.

Амет Эрен с братьями и приставшими к ним по пути конниками мчится под Ефремов. Навстречу вышли стрельцы.

Первый ряд припадает на колено. Второй стоит в рост. Залп из пищалей. Всадники вокруг Амет Эрена вылетают из седел. Но Амет Эрен невредим. Крутится перед строем стрельцов, ощетинившимся пиками. Натянул тетиву. Выстрелил в сотника. Убил. Тотчас под седло - и назад. И все. Единственная удача за день. Сафат Гирей наградил Амет Эрена золотым перстнем. А войскам приказал отступать: ему было ясно - с налета городок не взять. Осаждать - терять людей. Терять людей Сафат боялся. Проще пожечь и пограбить беззащитные деревушки.

Набег захлебывался. Нуреддин был неопытен в ратном деле. Да и городки засечного русского рубежа встали костью поперек ненасытной глотки крымцев.

На деревеньку налетели татары против обычая утром. Слишком большое у них было войско.

Амет Эрен с братьями выскочил из рощицы в поле, и братья принялись гонять и ловить арканами мужиков. Амет Эрен слово держал - у него полона не было.

Мужиков в поле - с десяток. Распахивали землю под озимые. К одному, что подюжей, и помчался старший брат Амет Эрена, спешил полонить, пока другие не перехватили.

Мужик увидал татар и скорей лошадку из сохи выпрягать. Ускакать хотел. Да где там! Подлетел к нему старший брат Амет Эрена, хотел заарканить, выдернул мужик сошку из земли да и всадил ее в брюхо татарину.

Завизжал Амет Эрен, саблю наголо - и за мужиком. Бежит мужик пашней. Тяжело бежать, мягко вспахал землю. Догнал мужика Амет Эрен. Полоснул саблей - бежит. Еще раз - бежит. И так рубит и этак - бежит. Голову снес, а мужик, как петух, - бежит.

Амет Эрен от ужаса нижнюю губу прокусил насквозь, волчком завертелся на скакуне. Прочь помчался. Поймали его братья. Умыли. Привели поглядеть на труп убитого мужика. Опамятовался как будто. И запылала тут деревня белым огнем. Большая деревня попалась. Наловили людей с полсотни, да невесть сколько еще в церкви укрылось. Для острастки воз соломы привезли под стены. И вдруг - дым. Из церкви. И - песнопение.

Бросились татары к дверям, сорвали. А на них пламя.

Вспыхнула церковь как свеча. Огонь высок, чист. Сухое дерево горит хорошо. И колокол ударпл.

Колокол, вой, псалмы, треск горящего дерева.

А на колокольне - священник в ризах.

- Православные, идите к нам! Мы в дверях рая! Да покарает бог татарское племя!

И в ответ ему:

- Иду!

Молодка из толпы пленных выметнулась, как олениха, длинноногая. И в пламя.

- Господи, помилуй нас! - Это священник вскричал. Крикнул п провалился в пламя. И не стало церкви.

Побежали татары прочь. Всякое видали. Сколько людей в домах пожгли. А когда чтоб сами себя, чтоб сами - в огонь… Такое ведь не забудешь. Такое ведь п сниться будет. И ведь прокляты! Проклятье неверного - пустой звук. А все-таки проклятье.

Где они - семнадцать сыновей Акходжи? Уже шестнадцать. Волшебное сочетание чисел сломано.

*

Нуреддин Сафат Гирей растерялся.

Покидая Перекоп во главе сорокатысячной армии, он был горд и счастлив. Обозревая свою конницу с холма, он едва сдерживал слезы восторга. О аллах! Какой безумец решится преградить дорогу этой неудержимой массе великолепных коней и столь же великолепных всадников?

И вдруг, придя в землю урусов и приступив к тому делу, ради которого затевали набег, он обнаружил, что стоит во главе не сорока, а всего каких-нибудь пятнадцати тысяч, что его царское слово не закон для всех, что ему - нуреддину - приходится выслушивать советы и потакать капризам беев. Двадцать пять тысяч войска растворилось в бескрайних просторах Руси. Татары действовали по старинке, мелкими отрядами, они пришли не воевать, а грабить. И они, забывая о большом, тратили время и силы на малое, но верное: глаза углядели - руки схватили.

Неудача под Ефремовом, самосожжение русских в безымянной деревне - все это не могло ободрить. И вдруг еще одна новость: донские казаки собрали в Азов сильный отряд, встали на сакмах110 и побили ногайцев и татар, грабивших южные русские украйиы. Сафат пошел было навстречу казакам, но одумался и снова повернул на север. Разослал приказы - всем идти под Яблонов. Лучше искать тех, кто бежит от тебя, чем найти того, кто гонится за тобой. Боясь новых встреч с казаками, беи на этот раз послушались окрика нуреддина.

Глава вторая

8 сентября, на праздник рояэдества богородицы и присно девы Марии, после молебна тихая привычная боль в ногах сделалась нестерпимой и уложила Михаила Федоровича в постель.

Государь любил болеть одиноко. Когда один, и застонать можно, и заплакать. На людях страдать стыдно, и молитва на людях не та. На людях слово любви, сотрясающее душу, не умеет наружу выйти.

Болеть Михаил Федорович уходил в третью свою, дальнюю комнату. Здесь стояла односпальная вседневная меньшая постеля. Взголовье111 пуховое, а для тела бумажник без перины. Бумажник хлопковый. Доски костей не нудят, но твердь чуется. Не плывет тело в жаркой мягкости пуха, не размягчается жирно и потно, в силе тело почивает. Одеяло из камки112 травяным узором расшито. На парадной-то царской кровати одеяло драгоценными каменьями усыпано. На нем семнадцать лалов, двадцать четыре лазоревых яхонта, двадцать три изумруда, а большой круг посредине низан отборным жемчугом. Под парадной кроватью два ковра, один в золоте, другой в серебре. Над кроватью - небо из камки, шитой плетеными золотыми кружевами. Завесы по сторонам тоже в золотом плетении, с людьми, зверьми и травами.

Меньшая постель не крыта, и ковров под ней нет. В комнате стены пусты. Икона в красном углу да поклонный крест - вот и все украшение. Крест прост, медный. По кресту надпись: “Бич Божий, бьющий беса”.

Боли мучили Михаила Федоровича ночь напролет, и всю ночь он молился и плакал. Утром сон наконец пожаловал его своей милостью. Государь заснул и проснулся к обеду. Уж как болеть, так вся государская еда - вода брусничная, Ни с лебедями к нему, ни с пирогами к нему не ходи. Выбранит и выгонит. А не пойти тоже нельзя - прогневишь царицу Евдокию Лукьяновну. А потому постельничий Константин Иванович Михалков подступал к государю неспешно. Сначала являлся слуга с серебряным тазиком, потом слуга с полотенцем, и уж тогда только приспевала подогретая водица для умывания. Государь умывался, утирался, а Константин Михалков, поглядывая за слугами, поглядывал и за государем, повеселел аль нет. Повеселел - хорошо, можно спросить, чего откушать подать, а не повеселел - беда.

На этот раз, умывшись, Михаил Федорович глянул на постельничего, погруженного в мучительное раздумье, и пожелал, чтоб подали гребень.

Гребень тотчас прибыл. Большой роговой гребень, обложенный яшмой, а по яшме - золото с изумрудами.

Потянулся государь к гребню да как вдарит по нему. Глаза вытаращил, бровки вскинулись, будто кошки перед собакой. Гребень из рук постельничего выпал, стукнулся о деревянную ножку кровати - и на пол.

Константин Михалков нагнулся за гребнем, а Михаил Федорович закрыл лицо руками и шепчет быстро, горячо:

- Убери! Убери!

Выскочил постельничий из опочивальни, вертит гребень так и сяк - понять ничего не может. Не спутали. Тот самый, турецкой работы, любимый государев гребень. Все зубья на месте, камни тоже.

Бросился постельничий за другим гребешком, издали государю показывает, а тот уж на подушках лежит, рукой махнул - уходите!

Крепко задумался Константин Михалков, да и не придумал бы ничего, когда б не Федор Иванович Шереметев. Прибыл Шереметев к государю по неотложному делу, а государь и в болезнях, и во гневе. Подали Федору Ивановичу загадочный опальный гребешок. Повертел он его в руках, спросил:

- Откуда? От кого?

- Посол турецкого царя Фома Кантакузпн в первый свой приезд челом ударил.

Федор Иванович тотчас вернул гребень постельничему и посоветовал:

- Убери его, да подальше. Фому Кантакузина казаки убили, и государь боится войны с турками.

Случай на веревочке у события.

Увидал Михаил Федорович боярина Шереметева - в комочек на постели сжался, улыбка несчастная. Вот ведь как! Не успеешь испугаться, а беда уже в дверях. За гребнем турецким - турецкие вести.

- Я знал, что ты придешь, - обреченно, севшим голосом сказал государь Шереметеву, подождал, пока тот закончит поклоны, и, собравшись с духом, спросил: - Война?

Шереметев снова быстро поклонился.

- Великий государь, худых вестей нет.

Михаил Федорович отер платком взмокший холодный лоб и откинулся облегченно на подушки. За Шереметевым как за стеной. Большой он человек: умом большой, силой, ростом. И лицо у него большое. Большая борода по необъятной груди, большие, но без жиру, длинные, иссеченные складками, как шрамами, щеки. Большой, мясистый нос. Как жердь. Кого клюнет, тому несдобровать, кто сам наскочит - пропорется. Лоб как валун. Гладкий, грубый, блестит тускло. А глаза маленькие, бесцветные. Им ни до чего дела нет, глядят мимо всего на свете, но видят все и ничего не забывают.

- Великий государь, в Москву приехал тайным обычаем посол молдавского господаря Василия Лупу, монах Арсений.

“Не зря гребешком руки ожгло”, - царапнул кошачий коготок по сердцу, но тревога уже ушла.

- Князь Василий клянется в любви тебе, государь. Пишет, что-де султан Мурад гневен и, чтобы войны не было, надо не мешкая вернуть Азов туркам. Как Азов казаки туркам отдадут, он-де, князь Василий, уговорит султана Мурада не ходить войною на Московское царство. Для султана Мурада потерять Азов - все равно что глаза лишиться, а если ему Азов отдадут, он, султан, прикажет крымскому хану не набегать на русские украйны.

“Как плавно льются речи у Шереметева, будто по писаному”. Михаил Федорович слушал музыку баюкающего голоса боярина, в слова не вникал. Но вести у Шереметева кончились, умолк, и государь спохватился: что же от него хотят? Мурад-султан хочет Азов назад, а чего хочет князь Василий? А чего можно хотеть ему, государю, царю, великому князю?

Обронил:

- Султан-то прикажет крымцам украйны нашей не трогать… Мы тоже казакам указы шлем: под Царьград не ходить, городов турецких не разорять…

- Великий государь, я твоим именем принял посла князя Василия с лаской. Князю Василию ведомо, что делается за дверьми Порога Счастья и за дверьми королевского замка в Кракове. Я, государь, твоим именем наградил князя Василия твоим царским жалованьем.

“Сначала у него “я”, а потом уж “твоим именем”, - без всякого сердца подумалось Михаилу Федоровичу.

Вслух государь сказал:

- Ты ведь знаешь, как лучше… Князь Василий златолюбец. Для него казны жалеть не надобно. Али не так?

Спросил, потому что длинное лицо боярина было непобедимо почтительно и равнодушно.

“Мои слова для него пустозвон. Все уже сделано, - “твоим именем”. Мои слова ему - одно неудобство”.

Но боярин, спохватившись, воскликнул с горячностью и усердием:

- Истинно так, государь. Князь Василий - златолюбец. Я твоим именем…

Михаил Федорович поморщился и тотчас схватился за ноги. Пусть боярин думает, что ножки у государя стреляют. Шереметев выждал, пока на лицо Михаила Федоровича воротится царское величавое спокойствие, и повторил:

- Я твоим именем, государь, составляю грамоту падишаху Турции султану Мураду IV о том, что Азов взят казаками без твоего, государского, ведома, воровски.

Подождал, не скажет ли чего государь, и закончил:

- Донским казакам я твоим именем готовлю осудительное письмо.

Михаила Федоровича так и подбросило. Сначала сел, а уж потом открыл глаза.

- Осудительное?

Михаил Федорович решительно завернулся в одеяло, лег на бок, зажмурился и тогда уж только сказал твердо, сердито:

- Ты ведь знаешь, как лучше… Казаков велю наградить. Послать им денежную казну, порох, свинец, хлеб. В Азове пускай сидят, пока сидится.

- Слушаю, великий государь. Казаки заслужили твою царскую милость. Но в письме твоем мы их осудим - это для ушей лазутчиков, а казну пошлем щедрую.

Боярин Федор Иванович Шереметев отбил положенное число поклонов и покинул спальню болящего.

От ярости в глотке стоял комок.

“Государь, я твоим именем обласкал! Я твоим именем наградил! Я твоим именем обманул, указал, наказал, казнил!”

Михаил Федорович сбросил одеяло на пол. В отчаянье вцепился ногтями в ноющие ноги.

О родственнички! При батюшке мурлыкали, а теперь у всех голос прорезывается. Перепороть бы всех! Положить на Красной площади без порток рядами и пороть, пока не посинеют от собственного крика.

Шереметев и тот кнута достоин. От мудрости своей совсем ошалел. Мало ему, что государством правит, он и над самим государем потешиться не прочь. А ведь вместо отца. И всегда был рядом, с того дня, как приехал в Ипатьев монастырь на царство звать.

Забывает нынешнее боярство, что боярство да богатство получено им из рук Романовых и что добыто все это умом да грехом романовским же.

После иссушительного, палящего солнца - Ивана Грозного, не знавшего других светил, ни месяца, ни звезд, - пришли моросительные ненастья царя Федора, и мудроватые сумерки царя Бориса, и бешеное половодье в непроглядную ночь Лжедмитриев, боярских, казацких и пришлых людей.

Кто были первыми изменщиками государства Российского? Кто пошел на верную службу к Самозванцу да полякам? Романовы. Только на верную ли? Романовы если и были кому верны, так сами себе. Службы несли ради рода своего. Служили и Лжедмитрию I, и Шуйскому, и Тушинскому вору, у которого рода-племени не было, но была сила казачьих полков.

Сначала к тушинцу перебежали Троекуров да Котырев- Ростовский, а потом Сицкий, Черкасский, Салтыковы, Иван Иваныч Годунов, женатый на Романовой, все родственники, братья, свояки, а последним прибыл к тушинцу Филарет, митрополит Ростовский. Не своей волей, но сам благословил эту измену. Митрополию он получил от первого Самозванца, а второй Самозванец назвал его патриархом.

Один Иван Никитич Романов, младший брат Филарета, сидел в Москве с царем Василием. И тоже не от любви к Шуйским. Романовы мостов за собой никогда не сжигали. И время Романовых приспело.

Вдруг все в России поняли - безвластье обрекает на погибель. И все принялись искать того, кому неопасно было бы подчиниться.

Старое боярство: Мстиславские, Куракины, Голицыны, Сабуровы - ради выгод своих были не прочь изменить России. Хочешь получить больше других, перекидывайся раньше других. Но земство бояр ненавидело. А казаки, у которых войско было наготове, хотели посадить на престол калужского вора, или сыночка Маринки Мнишек, или опять же своего - Михаила Романова, сына их казачьего патриарха Филарета.

Земство тоже хотело Михаила. Изменщики Романовы уже успели стать героями. Филарет томился в польском плену, а Романовы были против того, чтоб звать на престол чужеземца. Они твердили без устали: России нужен русский царь. И русскому народу тоже был нужен русский царь, не какой-нибудь, а настоящий, кровей неподдельных, царских, исконных, русских, чтобы за ним стоять как за стеной.

Земский собор постановил: “Литовского и Свейского короля и их детей, за их многие неправды, и иных некоторых земель людей на Московское государство не обирать, и Маринки с сыном не хотеть”.

А кого ж тогда хотеть, как не Михаила Романова?

Народ помнил: при Грозном заступницей для всех горемык была его жена, царица Анастасия, младшая дочь дворецкого Никиты Романовича. Брат царицы - Федор Никитич, в монашестве Филарет, был отцом Михаила. Сын царицы Анастасии - царь Федор Иоаннович, стало быть, приходился Михаилу двоюродным братом, и сам Иван Грозный - дядей.

Михаил Федорович не забыл ни друзей своих (помнил он, что без донских казаков, сказавших в решительную минуту решительное слово, не быть бы ему царем), ни своих врагов. Врагов Михаил Федорович хорошо знал, но не трогал. Он был Романовым. Он умел ждать. Умел стерпеть, ибо он тоже служил своему роду. Служба у него была не простая: усидеть в царях и передать свой царский венец сыну.

- Константин! - обрывая поток воспоминаний, крикнул требовательно и капризно Михаил Федорович.

Постельничий явился.

- Позови Морозова!

Почти тотчас явился и Борис Иванович Морозов.

- Поди-ка поближе! - подозвал его государь к постели. - Ты, Борис Иванович, не сам, а через верного человека поговорил бы с послом молдавского господаря. Денег не жалейте, но вызнайте, что там на уме у этого Лупу?

*

“И вам бы, брату нашему, на нас досады и нелюбья не держать за то, что казаки посланника вашего убили и Азов взяли. Это они сделали без нашего повеленья, самовольством, и мы за таких воров пикак не стоим, и ссоры за них никакой не хотим, хотя их, воров, всех в один час велите побить. Мы с вашим султановым величеством в крепкой братской дружбе и любви быть хотим”.

Письмо султану Мураду Федор Иванович Шереметев составил складно. Вашего посла убили, и нашего дворянина, который прибыл Фому Кантакузина встречать, казаки держали взаперти и тоже чуть живота не лишили. Султану от казачьего воровства досада, и государю тоже. Все они беглые холопы, указов не слушают. Государь был бы рад побить воров, но они живут далеко, в местах потайных, посылать на них войско дорого.

Ноги у Михаила Федоровича не болели, погода стояла теплая, ясная. Невеселые мысли рассеялись. Монах Арсений, посол молдавского князя Василия Лупу, оказался до соболей охотник. Выложил как на духу: Василий Лупу трех маток сосет. Турецкие секреты посылает в Москву, московские секреты в Стамбул, а турецкие и русские в Польшу. Поляков князь Василий Лупу любит, турок боится, а в Москве - соболя и православие, где еще грехи отмолишь, как не в московских святых церквах?

Князь Василий хочет хитрее всех быть. Ну и на здоровье. Пусть о мире старается. Мир и туркам нужен и русским.

Вот как бывает! То все плохо, впереди никакого просвета, а солнце все ж выбежит из-за туч - и опять жить хочется. Матушка заступница услышала. Приняла молитву.

Михаил Федорович обещался, коли на ноги встанет, пешком в Рубцово сходить, к храму Покрова Богородицы. Врачи-немцы щеки надувают, у царицы, как про поход услышит, глаза краснеют: обожди, отлежись, но государь в слове тверд. Да ведь и кому слово дано! Самой Богородице.

Глава третья

В село Рубцово Михаил Федорович пошел на Воздвиженье, 14 сентября. Под Рубцовом славно. Тут государь и помолиться любил, и потешиться. Верхом скакать, в шапку влет из луков да пистолетов стрелять. Царица Евдокия Лукьяновна тоже, как идет к Троице, обязательно в Рубцово завернет. И в храм Покрова, и гостинцы детям купит, морковь да репу. Тутошняя морковка царевичам да царевнам казалась слаще домашней, выращенной в Кремлевских верхних садах.

Пришел государь в Рубцово, отстоял обедню, и сделалось ему худо. Куда уж там пешком двенадцать верст - до возка на руках несли. Но и в болезни Михаил Федорович о детках своих в светлый праздник не забыл. Велел заехать на Покровку, к лавкам торговых людей Микитина да Фофанова - купить калачиков пшеничных сдобных и всяких потех: деревянных немок, конников, петушков, баранчиков, котов да кошек муравленых, топорков оловянных. Из возка государь на этот раз не вышел - ноги совсем не держали, но игрушки, какие ему принесли, осмотрел, улыбнулся даже. Пронзительный купчишка Фофанов углядел-таки: от игрушечников государь ожидал большего. Игрушки, конечно, обычные, русские, не чета хитростям немецким, но у Фофанова загашник никогда не пустовал. Хитрый был мужик. Принял деньги от Михаила Федоровича за товар, а потом и ударил челом.

- Великий государь, не возьмешь ли в подарок царевичу Алексею ради праздника пустяковинную потеху?

Государь маленько пошевелился.

- Ану покажи, покажи!

Фофанов одна нога здесь, другая в лавке. Принес охапку куклешек из шелка, целая псовая охота. Тут и собачьи своры, и зайцы, и волки, медведь, лошади с загонщиками.

Веселая забава.

- Спасибо тебе, Фофанов! Алеша рад будет.

Только и сказал государь. Да ведь такое слово дороже золота. Его и бояре слыхали, и купцы, и пристав. Ого, какой Фофанову почет! Теперь только держись, сановитый народ повалит в лавку, все раскупят, не торгуясь.

В дороге Михаил Федорович крепился, а приехал домой - не хватило силенки из возка выйти.

Лекари мечутся, а помочь не могут.

Царица Евдокия Лукьяновна тоже сложа руки не сидела. Позвала дядю своего, Федора Степановича Стрешнева, дала ему десять рублей денежками и велела идти по тюрьмам - милостыню раздать. А сама со всеми чадами; десятилетней Ириной, восьмилетним Алексеем, семилетней Анной, четырехлетним Иваном и Татьяною, которой было год и восемь месяцев, - кинулась сперва в Ивановский монастырь, а из Ивановского в Знаменский.

Царевичей и царевен берегли от наговора и дурного глаза, а потому вели по улицам, загородив со всех сторон суконными покрывалами. И в церкви людям нельзя было смотреть на царственных чад. Для них отводили особое место и завешивали его тафтой.

Страшно было царевичу Алексею. Не за себя, не за батюшку - не впервой батюшка захворал. Невесть отчего, но страшно было очень.

У матушки лицо снежное, и губы такие же, как лицо, будто они алыми никогда и не были. В глазах ни слезинки, но сияют, словно их подожгли изнутри. Сияют, как глаза мучеников на иконах, и все бегут, бегут! Опору, что ли, ищут? И не видят опоры. Кружат, торопятся, словно птица над ограбленным гнездом.

В который раз вот так, через Красную площадь, по церквам… Как гусята от лисы. Впереди гусята, прикрытые крыльями гусыни, а позади невесть-кто, лисы-то нет. А глаза у матушки мучаются.

Страшно! Покрывала серые - ни неба впереди, ни города по сторонам. Успевай только под ноги глядеть, чтобы не упасть. И все время бегом. Молитвы в церквах короткие, жгучие, словно язычок свечи, вцепившийся в ладонь. Больно непонятно…

Во дворец вернулись затемно. И - господи благослови! - батюшке полегчало. А Федор Степанович Стрешнев нашел в тюрьме умельца лечить ножные болезни.

Лекарем оказался все тот же бежавший из Кремля Емелька-бахарь.


*

Ножные болезни Емелька-бахарь умел лечить взаправду. Секрет ему перешел от матери, и был тот секрет на семи тайнах, и держать бы его за семью замками.

Да уж больно мокрая башня досталась Емельке для сидения. Ухватился за Стрешнева Емелька, как утопающий. И выплыл - опамятовался. Лекарство было такого рода, что за него не токмо в тюрьму, а прямым ходом на костер. Что делать? В тюрьму попроситься поздно. За обман великого государя до смерти засекут: колдун. Вот и выбирай, что слаще: огонь или плеть?

Но Емелька был рязанский.

- Хотите, чтобы государя вылечил, ведите к государю!

Привели Емельку в спальню. Распластался Емелька на

полу лягушкой, позабыв все своп присказки.

- Вылечу, государь! Только дозволь мазь составить! Вылечу, государь! Только дозволь…

А у Михаила Федоровича такая ломота в ногах, хоть на весь Кремль кричи.

- Составляй, да скорее! - простонал.

Емельке большего и не надо. Дали ему двух стрельцов да попа и в лес повезли. Стрельцов для помощи и для присмотра за ним, Емелькой, чтоб не сбежал, а попа, чтоб все чисто было, освящено и окроплено святой водой.

Лес Емелька выбрал сырой и густой. И здесь, в лесу, на свежем воздухе, сообразил: раскрывать все свои секреты - себе вредить. Попросил он попа за успех дела помолиться, а со стрельцами в дебри полез. Вышел к болоту и, чтоб отвести стрельцам глаза, велел им собирать можжевеловые ягоды. Сам вырезал из бересты кружечку и неподалеку от стрельцов принялся искать нужное.

Копал корешки одуванчиков, собирал молодые листья, срывал цветочные корзинки пижмы - все это и для дела, и для отвода глаз.

Искал Емеля гадюку. Нашел. Поймал. Взял ее за головку, сунул ей в пасть нож, а каплю яда стряхнул в свою кружечку. Надо было бы трех гадюк, но попалось две. Темнеть стало, пришлось возвращаться.

Чудное дело! Утром в тюрьме сидел, а вечером ближние царевы люди ждут от него приказов.

Приказал Емеля баню топить, а сам принялся готовить лекарство. Отвар из корешков одуванчика велел царю выпить.

Коли царь болеет, половина дворца лечится. Сначала отвар сам знахарь выпил, потом повар, потом стольник, потом другой стольник, пробовал настой Борис Иванович Морозов, пробовал Федор Иванович Шереметев, последним перед государем Константин Михалков - постельничий. Листиков одуванчика Емелька приказал поесть государю. И опять все накушались. Ну, да все это на пользу. Отвар жар понижает, пот гонит, листья от малокровия и суставы лечат.

Из отвара можжевеловых ягод велел Емеля поставить припарки на государевы ножки. Сначала, конечно, сам полечился, двух-трех стольников полечил, а потом и до Михаила Федоровича дело дошло.

Тут и баня истопилась.

Емелька сидит на кухне, медвежий жир растопляет, а сам кумекает, как бы ему неприметно развести на водке змеиный яд, а к нему князь Петр Андреевич Хилков с докладом:

- Баня готова!

- Угу! - отвечает Емелька, а сам чугунок с медвежьим жиром из огня достал и в плошку льет. - Посторонись, боярин, не ровен час капля в глаз попадет.

Князь стоит, ждет. Емеля ложкой помесил-помесил варево, глянул быстренько вокруг, словно помощника надо, и к боярину:

- Принеси-ка большую чару двойной водки.

Все засуетились, и вот уже несут. А князь Петр Андреевич опять про свое докладывает Емельке:

- Баня истопилась!

- Вот и хорошо! - весело закричал Емелька. - Снимите с государевых ножек припарки, вытрите ноги насухо и в баню ведите. Да пусть государь валенки наденет, чтоб ног не застудить! Горе не горе, лишь бы не было боле!

Шумит Емелька, руками, как мельница ветряная, машет, а сам дело делает. Плеснул водку в берестяную кружечку, помешал лучиной, поболтал и в медвежий жир выплеснул. Все! Готово дело! Пронесло!

У Емельки даже пот на лбу выступил.

- Жарко тут!

*

Царева мыленка помещалась в одном ярусе с жилыми комнатами.

Перед мыленкой - мовны, сени для раздевания и мовной стряпни. Здесь на столе, покрытом красным сукном, лежал царский колпак, простыни, опахала.

Емельку привели сюда раньше государя, велели разоблачиться. Снял Емелька свою одежонку, свернул в комочек, а куда положить, не знает. Лавки чистые, сукном синим крыты. А для Емелиного кафтана и пол дюже хорош. Переминается мужик с ноги на ногу, но тут к нему подскочил великанище в белых исподних штанах и в белом же колпаке. Выхватил у Емели его барахлишко, выкинул кому-то за дверь, Емелю за руку - в мыльню, шарахнул на него ушат кипятку не кипятку, но такой воды, что у Емели аж волосы на затылке заскрипели. Раз-два - напялили на Емелю белые портки да белый колпак, поднесли ковшик квасу, чтоб опамятовался, и кричат ему:

- Снадобье готовь! Государь идет!

Встряхнулся Емеля, огляделся. В углу изразцовая печь с каменкой. Камни как и положено: крупны, круглые - спорник - и мелкие - конопляник. От печи по стене полок. Ступени на нем широкие, удобные. Вдоль других стенок лавки. Двери и окна обиты красным сукном, по красному - зеленые камни. В переднем углу иконка в серебряном окладе и серебряный поклонный крест.

Посреди бани стояли две липовые кадки, медный таз со щелоком, у стенки березовые туеса с квасом.

На полке лежало душистое сено, покрытое полотном. На лавках душистые травки, цветы, свежие веники.

В обеих кадках была вода: в одной горячая, в другой холодная.

- Еще бы кадку! - попросил Емеля великана-банщика.

Тотчас вкатили свеженькую липовую кадку.

Емеля налил в кадку кипятку и бросил в нее охапку цветов пижмы.

- Государь идет! Государь! - покатилась издали волна пронзительного шепота. Все замерли на своих местах.

Дверь в мыльню отворилась. Банщик махнул ковшом, выплеснул квас на горячие камни. Колыхнулась пахучая горячая пелена банного воздуха.

- Спасибо, Егорка! - кивнул Михал Федорович банщику и полез на полок.

Полежал, подремал даже, в мыленке все, как мышата, в углах своих жались. На полок забрался банщик Егорка, стал мыть государя. Помылся государь, слез с полка на скамейку. Подышал. Помахали над ним опахалами. И тут Емелька услыхал:

- Ну, где он?

Емельку тотчас вытолкали из его угла на середину мыленки.

- Лечи! - сказал Емельке государь.

Емелька подскочил к своей кадке, где настаивалась пижма. Сунул руку, пробуя воду, охладилась ли.

- Вот сюда, великий государь!

- В кадку? - малость удивился Михаил Федорович.

- В кадку.

Государь с помощью банщика послушно полез, куда ему было указано. Сильно, видать, болел.

- Долго сидеть-то?

- Самую малость, великий государь!

- Да я посижу. Пахнет терпимо. Травой.

- Трава и есть, великий государь! - осмелел Емелька. - Цветы!

- А я тебя вспомнил. Ты в сад ко мне залез, а теперь бахарем у Алеши.

- Провинился я, великий государь. Помилуй!

- Бог простит! Сказки Алеше нестрашные рассказывай. Страшные не надо. Страшные научают боязни.

- Великий государь, можно выходить! - быстро сказал Емелька.

- И все лечение?

- Нет, государь! Растереть еще тебя надо. Только в постели бы…

- Вытираться! - приказал государь.

*

В ту ночь, растертый самодельной мазью бахаря Емельки, Михаил Федорович спал, не видя снов. А проснулся - не поверил. Боли ушли из ног.

- Где лекарь? - спросил государь постельничего Михалкова.

- Царевичу сказку сказывает.

- С утра?

- Царевич обрадовался, что бахаря сыскали.

- Как сыскали? Он что, сбегал?

- Сбегал, великий государь.

- Ну, коли теперь сбежит, я вас всех за ним в погоню пошлю! - пошутил Михаил Федорович, щупая недоверчиво пеболящие свои ноги. - Пошлите ему, бахарю-то, рубль. Скажите, государь, мол, жалует.


Глава четвертая

16 сентября нуреддин Сафат Гирей пришел под Яблонов. Вновь испеченный городок не устоял. В бою погибло пятнадцать человек защитников, в плен татары взяли двестп. 21 сентября нуреддин разорил Духов монастырь в Новосильском уезде. Пожег многие села и деревни, убил и взял в плен полторы тысячи человек.

Крымцы проникли в Орловский уезд - триста человек полона. Медленно, с опаской двинулись к Туле.

А Москва жила под мирный звон колоколов. Сентябрь - месяц богомольный, государь, как всегда, собрался в Троице-Сергиевскую лавру.

Перед отъездом Михаил Федорович сделал два больших дела: принял-таки посольство донского казачества и утвердил на год воевод.

В Казани сидел Иван Васильевич Морозов, в Нижнем Новгороде - Андрей Сатьевич Урусов, в Астрахани - Федор Васильевич Волынский, в Новгороде - Петр Александрович Репнин, любимец государя из молодых.

В Тобольске оставались Михаил Михайлович Темнин- Ростовский да Андрей Васильевич Волынский, в Томи - Ивап Иванович Ромодановский да Андрей Богданов, на Таре - Федор Петрович Борятинский да Григорий Кафтырев.

Приказом большой казны по-прежнему ведал Иван Борисович Черкасский. Разбойным - Михаил Михайлович Салтыков. Судным - Дмитрий Михайлович Пожарский.

Никто из близких да знатных людей государства не был обойден или забыт.

20 сентября Михаил Федорович наградил великой своей наградой легкую донскую станицу атамана Осипа Петрова и отпустил ее на Дон со своей государской грамотой.

В грамоте к Войску Донскому было писано: “Предосудителен буйный поступок ваш с послом турецким. Нет случая, который бы давал право умерщвлять послов. Худо сделали вы, что взяли Азов без нашего повеления, не прислали старейшин своих, атаманов и казаков добрых, с которыми бы можно было посоветовать, как тому быть впредь. Исполните сие немедленно, и мы, дождавшись их, велим выслушать ваше мнение и тотчас с ними же пришлем указ - как поступить с Азовом”.

За бережение границ государства московский царь казаков хвалил и обещал пожаловать по службе и радению.

На словах атаману Осипу Петрову было сказано, что вслед за его легкой станицей на Дон будет послано сто пудов зелья ручного, сто пудов зелья пушечного и сто пятьдесят пудов свинца.

В тот же день, 20 сентября, государь отправился на богомолье.

Веселый, он пришел проститься с сыном Алексеем. И у сына весело - потеха. Накрачеи113 в бубны бьют, на канате пятеро метальников пляшут, кувыркаются и не падают! Алексей так и бросился к отцу.

- Батюшка, гляди! У меня теперь пятеро метальников! Было два, а теперь пятеро. Видишь, как искусно обучились.

Накрачеи в лазоревых своих кафтанах на заячьем белом меху при государе пустились колотить по барабанам что есть мочи.

- Славно! Славно! - сказал государь, наклонился к уху сына, шепнул: - Казаков-то я на Дон отпустил.

У царевича руки так и взлетели, так и потянулись к отцу: обнять хотел, да сдержался. Слуги кругом.

- Батюшка, господь наградит тебя! - только и сказал.

А отцу радостно: сын - дитя совсем, а умеет держать себя по-государственному.


*

На Москве остался у дел Федор Иванович Шереметев. В помощь ему назначили хранителя государственной печати, старика Ивана Тарасьевича Грамотина и думного дьяка Федора Лихачева.

День 21 сентября прошел обыденно и скучно.

Федор Лихачев, сидя в своем Посольском приказе, к делам не притрагивался. Тут бы, пока государя нет, пока привычная монотонность деловой жизни нарушена, и закрутить бы что-нибудь значительное. Господи, да хотя бы главные улицы в самой Москве начать мостить. Ведь, коли начали, пришлось бы и закончить. Так нет! И Шереметев и Грамотин не то чтоб развернуться, притормаживают колымагу российской государственности. Им удобнее жить в старом, привычном миру. Они старого мира хозяева. А ведь умны оба. И весь этот ум идет на то, чтобы отживающее удержать. Неужто сие в обычае у старости? Весь бы день просидел думный дьяк перед чистым листом бумаги, да протиснулся к нему дотошный подьячий Тимошка Анкудинов. Молодой, в Москве без году неделя - выкормыш Вологодского митрополита. Учен! А все равно глуп. Приехал в Москву судьбы мира вершить, подьячишка несчастный! Судьбы мира… Знал бы, дурашка, что твой величайший начальник, сам Федор Лихачев хочет да не может замостить московские улицы. Послы со всего света грязь московскую месят! Стыдобушка!

Ни ростом, ни статью, ни красотой лица господь Тимошку не обидел. Был бы княжеского рода - рындой при государе бы состоял. А все равно дурак. На ум свой полагается.

- Что тебе? - намолчавшись, спросил Лихачев Тимошку.

- По сибирским вестям…

- Ну, что по сибирским вестям?

- Полгода дело лежит… Решить бы надо.

- Ну и как бы ты его решил?

Лихачев нарочно не глядел на Тимошку: попадется на крючок или нет.

- Я думаю…

“Попался! “Я думаю”. Много ли ты надумать можешь, червяк? Вот коли я надумаю… Не место тебе в Посольском приказе”.

Однако прислушался.

- …дьяк Савва писал о сибирской земле, - говорил Тимошка, - “И быть реки пространны и прекрасны зело, в них воды сладчайшие и рыбы различные многие”. По этим рекам казаки выходят к студеному морю. Казна от них бесценна и бессчетна! Соболь, зуб морского зверя, русское золото… И всего-то на Лене крошечный острог. Поставлен пять лет тому назад, а казаки уже покорили на реке Вилюй тунгусские племена. Из городка Жиганска, который поставлен на Лене же, казаки ходили на Яну, на Собачью реку…

- Что же ты хочешь, Тимошка?

- На приказчика Парфена Ходырева, который сидит на Лене, жалобы страшные. Ходырев творит зло. Он мешает притоку сибирской казны и своей злобой и алчностью может иссушить источник. На Лене нужна сильная государственная власть. Нужен большой город. Нужно создавать Ленское воеводство.

“А ведь все правильно надумал, бумажный червяк!” - зло отметил себе Лихачев.

- Уж не хочешь ли ты воеводой поехать?

- Я бы поехал, да родом не вышел.

“Ишь ты как! Гордыня-то какая непомерная”.

- Вот и знай свой шесток, Тимошка. Воеводства создавать - дело государя, а твое дело - бумаги переписывать. И гляди у меня, за каждую кляксу головой будешь отвечать. Ступай.

Тимошка, бледный, улыбнулся-таки побелевшими глазами…

“От страха или злости?” - с тоской подумал Лихачев.

И вспомнил вдруг библиотекаря Никиты Одоевского. Сбежал, говорят.

“Умники! Кланяться бы сначала научились. С наше бы спины погнули, чтоб “Я думаю”! - И совсем уже с яростью решил: “А ведь город на Лене давно пора ставить. И без воеводства нового не обойтись”.

Торопливо набросал черновик государева указа. Запер бумагу под замок и уехал домой пить водку.

А ночью его поднял с постели гонец.

- Татары в Новосиле!

- Какие татары?

- Войско ведет нуреддип.

- Если в походе нуреддин, значит, большой набег. С нуреддином ходят и десять и все сорок тысяч.

На самых легких дрожках помчался через всю Москву к дому Шереметева.

- Нуреддип в Новосиле? Духов монастырь разорил? - Шереметев в исподней рубахе, в шубе, накинутой на плечи, стоял посреди горницы, не приглашая сесть.

Пожевал тяжелыми губами, медленно поглядел на Лихачева, на гонца, и вдруг на серые щеки его вспорхпул румянец. Хлопнул в ладоши и стал сыпать на головы набежавших подьячих приказ за приказом.

- Гонца к государю! Втолковать - опасность великая. Государь должен вернуться в Москву. К государю поедешь… ты поедешь, Лихачев.

- Собрать Думу! Чтоб все бояре утром были в Кремле.

- Найти стольника Телятевского. Это самый расторопный воевода. Пусть готовится в поход, в Тулу, на место Ивана Хованского.

- К Хованскому гонца! Пусть едет в Москву.

- Москву приготовить к осаде. У Серпуховских и Калужских ворот быть Ивану Андреевичу Голицыну и Федору Андреевичу Елецкому.

- За Яузою будет стоять окольничий и воевода князь Семен Васильевич Прозоровский.

- За Москвой-рекой деревянный город ставить боярину Андрею Васильевичу Хилкову, ему же вести земляной вал от Яузы по Чертолскую башню.

- За Чертолскими воротами встанет Михаил Михайлович Салтыков. Как вернется с государем, так и встанет.

- За Яузой деревянный город будет ставить Дмитрий Михайлович Пожарский.

- Поднять стольников, стряпчих, жильцов, стрельцов. Всем быть готовыми к походу.

- Назначения предварительные, покуда Дума и государь не укажут.

Государь повернул к Москве из Братовщииы. Всю дорогу молчал, молча сидел в Думе и произнес лишь два слова:

- Все так.

Назначения Шереметева были приняты.

*

Стольник Телятевский с небольшим конным отрядом на вторые сутки прибыл в Тулу. Здесь ему надлежало объединить местный полк с полками городов Дедилова и Крапивны, преградить татарам путь к Москве.

Большой кровопролитной битвы Телятевскому надлежало избегать, но зато велено было искать мелких стычек, чтобы татары не знали покоя, чтобы сбить их с толку, выиграть время.

В Москве спешно собирали большое войско. Воеводами государь назначил самых родовитых: Черкасского, Львова, Стрешнева.

Большой русский полк в походы ходил не торопясь, а потому на помощь Телятевскому решили отправить еще один конный отряд. Воеводами назвали князя Трубецкого, окольничего Литвинова-Мосальского и сына князя Шаховского Федора. Для приходу крымцев в порубежные города назначались самые опытные воеводы.

В Крапивну посылали князя Федора Куракина и Никифора Плещеева. В соседний городок Вену - Василия Ромодановского да Ивана Еропкина.

И вот здесь-то и случилась заминка: князья подняли местническую свару. Федор Шаховский бил челом на Мосальского. Ему-де с ним быть воеводой в одном полку невместно. Куракин ударил челом на Трубецкого: почему князя посылают в Тулу, а его в Крапивну. Трубецкой ударил на Куракина: оскорбился. Плещеев на Мосальского. Еропкин - на Ромодановского.

Война, а вести войско некому. Боярам нет дела до грабежей и разора русской земли, им важнее собственная спесь.

О татарах позабыли, засели в Думе разрядные книги листать.

По челобитной Куракина нашли: в 1604 году на приеме посла из Ватикана за Большим столом глядел брат князя Трубецкого, а за Кривым столом - служба это меньшая - глядел дядя князя Куракина. Этот дядя по боярским делам был выше отца, Федора Куракина, а сам Федор - второй сын. И выходит, ему можно быть ниже Трубецкого, челом бил не по делу.

Дума надумала, государь указал:

- Князя Куракина - в тюрьму, а потом выдать головой Трубецкому.

Еропкину было сказано: “Твой род в дворянстве молодой, и тебе не только с сынами Ромодановского, но и с внуками его можно быть в службе. А посему - в тюрьму”.

И так разбирались с каждой челобитной и потратили на это целый день.


Глава пятая

Ночью Михаил Федорович проснулся от острой жалости к самому себе.

Темно. Лампада погасла.

Жутко, словно во всем белом свете остался он один.

Осторожно, боясь разбудить, подкатился под бочок безмятежной во сне Евдокии Лукьяновне. Она была теплая, домашняя, а вокруг за пологом кровати чудилась каменная ледяная пустота.

“Что это со мной?” - затосковал Михаил Федорович.

Зажмурил глаза - и чуть не вскрикнул: этакая рожа явилась.

Лежал, придерживая дыхание. Вслушивался в дворцовую тишину. Глаза сомкнуть - опять привидится нехорошее, с открытыми лежать тоже не мед. Видение не видение, а коли не отгонишь, так чередой и плывут до смерти надоевшие боярские хари.

Ох эти бояре! Попили они его, царской, кровушки всласть.

Что ни день, то тяжба. Все местничество. Все считаются, кто кого первей, кто кому ровня. Упаси бог, если родовитый исполнит одну и ту же службу с неродовитым. Для древнего рода нет злейшей порухи, все равно что с неба на землю пасть.

Вот и забавляется боярство вечной, бесконечной считалочкой, через силу, но игры оставить не смеет.

Местничество - российская неодолимая трясина, непролазная.

Посла персидского встречали. Назначили рынд для приема, а княжичи бегом из дворца: один спрятался, другой за нуждой побежал - удержу, мол, нету!

Время посла принимать, а как без рынд? Велел Василию Ромодановскому да Ивану Чепчюгову встать, а Чепчюгов челом бьет: ему с Ромодановским быть невместно. А тут князь Дмитрий Михайлович Пожарский рассвирепел: своим воровским челобитьем Чепчюгов позорит его, Пожарского. Он, Пожарский, в родстве с Ромодановскими, а дед у Чепчюгова был всего-навсего татарским головой! Господи помилуй! Для вразумления Чепчюгова батогами били.

Дело не дело - местничаются.

“Мне не успеть, - думал Михаил Федорович, - не наберу такой силы перед боярами, а вот Алеше это будет под стать. Рубить нужно местничество под корень, пока не погубило России, как содомово дерево, рубить!”

Подумал о сыне и улыбнулся. И страх прошел. Поцеловал тихонько Евдокию Лукьяновну в теплую щечку и заснул.

Как бы велика ни была российская дворцовая бестолочь, а дело все же делалось. Большой полк Черкасского шел на Тулу. Уже в пути этому полку было указано: если нуреддин займет тульскую дорогу, отрежет Тулу от Одоева, Крапивны и Мценска, в бой не вступать, а, сохраняя силы, отводить войско под стены Москвы, ибо в поле татары умельцы, а под стенами они вполовину слабее.

Осторожный государь слушал советы осторожного Шереметева.

Но большой битвы боялся и нуреддин Сафат.

Хаи Бегадыр, отпуская брата в набег, дозволил ему быть господином сорока тысяч сабель, но воспретил быть разбитым.

И, как только разведка донесла, что из Москвы к Туле идет воевода Телятевский, а на подмогу ему из Дедилова и Крапивны спешат сильные полки, нуреддин приказал отступать.

Откатываясь, татары попытали счастья в Мценском уезде: осадили Тагинский острог, но и его не взяли. Постояли в осаде двое суток и ушли.

Знать бы нуреддину, как был напуган его набегом боярин Шереметев, знать бы, какие указы посылал он князю Ивану Борисовичу Черкасскому, но нуреддин сам шел в набег с оглядкой.

Москва отделалась легким испугом и потерей двух тысяч, взятых в полон.

Нуреддин Сафат Гирей стоял перед братом ханом Бегадыром Гиреем. В тронном зале тесно. Кажется, весь знатный Крым собрался здесь ради встречи нуреддина, вернувшегося из похода. Но это не торжественная встреча и не страшный суд. Это очередная комедия хана Бегадыра. Он разыгрывает ее шумно и старательно. Пусть в Истамбуле услышат и поверят.

- Как ты посмел без моего ханского ведома сделать набег на земли брата моего, русского царя? - сверкая глазами, кричит Бегадыр.

А понимать это надо так: что же ты, Сафат, столь робко тыкался от городка к городку? Почему ты не одержал ни одной большой победы? Отчего русские не испугались нас и не прислали нам послов, умоляя взять назад Азов? Почему ты, имея сорок тысяч сабель, привел только две тысячи полона? Да и эти две тысячи - только счет, половина рабов - старики и старухи.

- Неужели тебе неведомо, безумный, что султан Мурад IV запретил набеги на русские украйны? Султан Мурад IV в братской дружбе с русским царем, и ты, раб султана, посмел предаться своему безумству, которое грозит нарушить эту дружбу?

Хан Бегадыр визжал от ярости. И тут он не лгал. Он страшился гнева Мурада. Набег - первое большое неповиновение воле Истамбула. Был бы разбой удачным, вернули бы русские, убоявшись, Азов, - султан и не вспомнил бы о своем запрете. Но две тысячи полона слишком малая добыча.

На лицах мурз и беев неподдельная тревога. Многие из них участники набега. Если хан брата не пощадит, чего же ждать им?

- Нуреддин Сафат, - торжественно изрекает приговор Бегадыр, - я повелеваю тебе удалиться с глаз моих.

Толпа шумно перевела дух, головы мурз и беев потупились, скрывая ухмылки и улыбочки, - балаган. Все кончилось балаганом.

Через час в том же зале, опустевшем, душном от недавнего человеческого скопища, хан еще раз беседовал с нуреддином.

Хан все так же сидел на троне, а Сафат стоял, снизу глядя на старшего брата.

- Поди сюда, - позвал Бегадыр.

Сафат нерешительно сделал два шага.

- Иди сюда, ко мне. Не бойся.

Сафат подошел к ступеням трона.

- Садись на мое место.

- Великий хан…

- Садись, я так хочу, Сафат.

Взял брата за руку, усадил возле себя, успокоительно обнимая и похлопывая по плечу. Потом встал и сошел с трона. Занял место Сафата в десяти шагах от престола и спросил:

- Неудобно?

- Неудобно! - поерзав на троне и удивившись своему открытию, согласился Сафат.

- Все ж таки место это очень высокое, Сафат! Погляди-ка получше. Разве ты не видишь из-под этого балдахина Истамбул, Москву, Краков, Яссы, Исфагань, Стокгольм и даже Рим? И не страшно ли тебе с этого высочайшего места услышать свои собственные слова, ибо эти слова долетают до каждой из этих столиц?

Бегадыр вернулся на свое место, Сафат вскочил, но Бегадыр снова усадил его.

- Не сердись на меня, брат. Сегодня я ругал не тебя, а провидение. Нам с тобой не повезло… Если меня с этого места все слышат, то и я слышу многих. В Крыму теперь всякий болтает - поход не удался. Скажи, что бы ты сделал на моем месте?

- Брат мой, ты поступил мудро.

- Мудро? - Бегадыр усмехнулся. - Поступить мудро - это отправить тебя в цепях к пьянице Мураду на съедение. Тогда бы и все мурзы прищемили бы хвосты. Я поступил, Сафат, как любящий брат. Как несчастный старший брат. Запомни это.

Сафат низко склонил голову, но Бегадыр, играючи, толкнул его в плечо.

- Я вот что придумал: ты сегодня же отправишь в Москву гонца. С извинениями. Набег, мол, произведен подневольно, по приказу из Истамбула. А в Истамбул мы отправим подарки Кёзем-султан и Мураду. Тут уж тебе самому раскошеливаться! Кёзем-султан любит драгоценные камни, а Мураду отправить самых отборных пленников. Мужчин. Три сотни, думаю, будет довольно. Только самых отборных! И если таких не найдется среди полона, купи у Береки.

Сафат опустился перед братом на колени и поцеловал в приливе благодарных чувств и самоунижепности ханский сапог.

*

Доказывая любовь и преданность своему брату, нуреддин в тот же день отправил гонца в Москву и сам приехал к еврею Береке.

Конторка ростовщика, ссужавшего деньгами государей и государских послов, была похожа на погреб. Низкая дверь впускала в сводчатую палату с одним окошком за двойной железной решеткой. В палате стол, скамья для хозяина и скамья для дельцов, печь в углу, голые стены, голый пол. Кованый сундук для бумаг и денег. Единственным украшением этой каменной берлоги был высокий стул, обитый красным бархатом, с двумя рядами золотых гвоздиков на спинке.

Берека, согнувшись втрое, встретил высокого клиента.

Нуреддин сел на красный стул и, насмешливо поглядывая на согбенного хозяина, соизволил поздороваться:

- Доброго тебе здоровья, Берека. Я пришел по делу.

Берека проворно разогнулся и, почтительности ради глядя клиенту в бороду, но никак не в глаза, сел на свое место.

- Мне нужны рабы. Очень хорошие русские рабы, лучше которых не бывает. Штук сорок-пятьдесяг.

- Для тебя, государь мой, у меня будет все, чего ты пожелаешь, - тихо ответил Берека.

- Но мне нужны особые рабы. Самые лучшие. Это будет подарок султану.

- Я могу подобрать полон, мой государь, как ты пожелаешь: синеглазый, черноглазый, белокурый и темно-русый, рыжий, черный. Толстый и тонкий…

- Мне нужны силачи.

- Очень хорошо! Будут силачи, русые кудри, карие глаза… Можно бы и синеглазых. Это красиво, но в Турции синий глаз дурной.

- Сколько это будет стоить? - оборвал нуреддин.

- Сорок рабов по сорок золотых за каждого…

- По сорок золотых?! - закричал нуреддин, хватаясь за саблю.

Берека закрыл глаза и окаменел.

Нуреддин с проклятием метался по мерзкому погребу, пе зная, на чем выместить ярость. Наконец он подбежал к Береке:

- Сколько же это будет всего?

- Тысяча шестьсот золотых, - спокойно, внятно проговорил Берека.

- За такие деньги мне легче тебя убить! - Нуреддин затопал ногами, выхватил саблю и рубанул по столу.

Берека сидел не шевелясь. Он открыл глаза и глядел прямо перед собой, думая свою особую думу.

Нуреддин брякнулся на стул и, пронзая еврея взглядом, заговорил потише, урезонивая торгаша:

- Ты пойми! Мне твоих кареглазых, да русых, да силачей нужно триста. Двести пятьдесят силачей у меня есть, но мне нужно триста! И скажи мне, почему ты просишь по сорок золотых за раба? За презренного гяура?

- В Крыму теперь мало полона, - ответил бесстрастно и бесстрашно Берека. - Когда Кан-Темир привел полон из Польши, рабы стоили по десяти золотых.

- Пусть будет по сорок, - быстро согласился нуреддин, - но тысячу шестьсот я тебе не дам. Я дам тебе тысячу золотых.

Берека поднял глаза и впервые поглядел в лицо нуреддина.

- Чем же ты возместишь, государь мой, остальную сумму?

“Ничем!” - хотелось крикнуть нуреддину, но с него на сегодняшний день было довольно. Он сдался.

- Я могу дать русский жемчуг…

- Он дешев, - быстро возразил Берека. - Может быть, у государя найдутся рабы-мальчики? И еще бы я взял лошадьми.

Нуреддин хлопнул в ладоши. В конторку вошли слуги нуреддина. Они внесли две шкатулки с золотом и русским речным жемчугом.

Берека пересчитал золото.

- Здесь восемьсот семьдесят золотых, мой государь.

- Здесь тысяча!

- Я пересчитаю золото еще раз…

- Не надо! - Ярость снова закипела в нуреддине.

Он выхватил из-за пазухи мешочек с деньгами и бросил на стол под нос еврею.

- Мальчики и лошади будут завтра! Но завтра же ты представишь мне полсотни рабов, русых, кудрявых, одного роста.

- Не беспокойся, государь мой! - почтительно и серьезно ответил Берека, совершая глубокий и нижайший поклон царственному клиенту.


Глава шестая

Великий муфти Яхья-эфенди явился к султану Мураду и потребовал объяснений. Султан Мурад приказал казнить двух претендентов на один и тот же тимар114.

У Осман-бея было две дюжины грамот, подтверждающих право на владение землей и реайя115. Последняя грамота была выдана неделю назад. Грамота гласила: “До моего султанского сведения дошло, что противник Осман-бея через подлог и обман вторгнулся в чужие пределы и этим совершил правонарушение. Осман-бея ввести во владение тимаром, а его противнику Мустафе-ага в тимаре отказать. Султан Мурад IV”.

Но у Мустафы-ага тоже было две дюжины подтвердительных грамот, а последнюю ему выдали двумя неделями раньше, чем Осман-бею. Грамота гласила: “До моего султанского сведения дошло, что противник Мустафы-ага через подлог и обман вторгнулся в чужие пределы и этим совершил правонарушение. Мустафу-ага ввести во владение тимаром, а его противнику Осман-бею в тимаре отказать. Султан Мурад IV”.

Спорщики дали нужным людям взятки, проникли во дворец и явились пред очи Мурада.

Мурад посмотрел обе грамоты, и лицо его сделалось кирпичным. Он вспомнил горькие, но правдивые слова Кучибея Гёмюрджинского: “Визирь только и занят тяжбами. В руках каждого по двадцати подтвердительных грамот”. Теперь спорщики добрались до самого султана. Он, Мурад IV, готовит страну к великим походам и вместо великого должен решать гнусные споры между своими рабами.

- Обоим отрубить головы! - приказал султан. - Тимар взять в казну. Со всеми спорщиками поступать точно так же.

Осторожные слуги казнь отложили, довели дело до ушей Яхья-эфенди. Яхья-эфенди разгневался. Он тотчас отправился к Мураду напомнить ему, что казнь правоверных, совершенная без должной причины, есть величайший грех.

Мурат выслушал Яхья-эфенди, а потом, отчеканивая слова, вынес приговор, не забыв, однако, повеличать великого муфти его полным титулом:

- Мудрец, высший среди всех глубочайших мудрецов, превосходный из всех превосходнейших, умеющий разрешать все сомнения о вере и оканчивать все споры; ключ к извитиям истины, блестящий фонарь сокровищ познаний, благороднейший Яхья-эфенди, мы выслушали ваши речи, и мы приказываем вам удалиться в Египет для лечения ваших болезней, ибо сосуд здоровья столь мудрого мужа чрезвычайно дорог. В Египет! - И поискал глазами бостанджи-пашу. - Того, кто не исполнил моего слова и задержал казнь тимариотов, казнить вместе с тимариотами.

Казнь задержал сам бостанджи-паша, но он умел найти виноватого.

*

Яхья-эфенди - в ссылку, Мурад - к Бекри, который хотел купить у него Истамбул.

Когда наступила ночь, падишах стоял на ногах твердо, но вино разбудило в нем такую ярость, что он вырядился в одежды янычара и позвал свою ночную свору. Они вышли из Сераля, но тут Мураду почудилось, что в спину ему уперлись чьи-то страдающие глаза. Оглянулся - за спиной янычары, еще раз оглянулся… И вдруг узнал: это были глаза наложницы Дильрукеш… Что бы это могло значить? Может, глаза предупреждают?.. Какая светлая ночь! Завтра луне быть полной. И Мурад повернул назад.

Крошечные покои Дильрукеш. Копия потайной комнаты Мурада. Дильрукеш смотрит на него. Между бровями, над переносицей морщинка страдания. Наложница не рада посещению. Чушь! Наложница не жена. Наложница, даже любимая, - никто. Для наложницы появление повелителя равнозначно появлению солнца. Но солнце, хотим мы этого или нет, восходит каждый день, а повелитель может не прийти к наложнице никогда. Ах, она поняла наконец! Поднимается. Да, да, на колени! Только не поздно ли? Но что он слышит?

- Я умоляю тебя, повелитеь мой, не прикасайся ко мне! У тебя тысячи красавиц, возьми себе любую из них.

Мурад собирался уйти, чтоб не возвращаться, но тепер он не уйдет.

- О повелитель! Покинь меня! Заклинаю именем аллаха!

Мурад умеет молчать. Когда он молчит, приходится говорить другим. Но Дильрукеш тоже умеет не говорить лишних слов. Мурад взбешен, ему приходится задавать вопрос.

- Ты что бормочешь?! - кричит он.

- Мне приснилось: у меня родился орел.

Наложница, смеющая кричать на султана? Но, аллах, какие у нее глаза!

- У тебя родился орел? - Голос Мурада ласков. - Но это же вещий сон. Вот почему мне чудились твои глаза… Я пришел, Дильрукеш…

- Нет! - отшатнулась Дильрукеш. - Не сегодня. Орел должеп быть с крыльями!..

Мурад понял.

Он сел на краешек постели своей наложницы и погладил ее голову, как гладят маленьких котят.

Она лежала тихо. Он даже дыхания ее не слышал. Она его счастье. Она думает не о себе, а о нем, о человеке Мураде, который хочет запечатлеть свое пребывание на земле в своем сыне.

Тигр спрятал когти, но что бы он сотворил, если бы узнал, что Дильрукеш родила орла без крыльев?

Во сне.


Вот уже две недели Мурад не пил вина. Сначала было очень плохо. Силы покинули его, и ему казалось, что он умирает. И все-таки он не разрешил себе ни одного глотка хмельного.

И однажды Мурад проснулся здоровым. Он не стал гадать, надолго ли вернулись силы, а сразу принялся за работу.

Был найден и избран новый великий муфти. Достойный Хусейн-эфенди, хоть и не слыл великим ученым и умником, как Яхья-эфенди, зато не имел столько друзей и зависимых. Народу имя его было чужим, а стало быть, он мог советовать падишаху, мог его просить, но требовать исполнения советов и просьб не мог. Помощник, но не помеха.

В эти трезвые дни Мурад разработал план будущей войны. Великому визирю было приказано искать пути к замирению с Венецианской республикой. Эта война истощала казну, а если твой будущий враг всесильная Персия, воевать на две стороны с пустой казной безумство. Нужно было приложить все силы, чтобы Персия разрывалась между двумя нападающими армиями.

Надо напустить на Сефи I Индию. У Великого Могола Джехана на Персию свои виды. Послать к Моголу нужно хитреца, такого, как бостанджи-паша.

Победоносный змей войны приносит несметные богатства, но кормить этого змея приходится чистым золотом. Золото водилось в казне, но Мурад не был уверен, что его хватит на корм такому змею, который сумел бы проглотить империю персов.

Мурад не расставался с трактатом Кучибея Гёмюрджинского.

“Кроме девяноста шести тысяч двухсот шести человек еще двести тысяч получают жалованье вовсе не солдат, а только слывущих за солдат и причиняющих всякие насилия подданным”. Вот они! Вот они, золотые дожди!

Мурад IV затребовал у великого визиря список придворных, получающих жалованье из казны. Сокращал сам, играясь в цифирь, - пусть те, кто будет исполнять приказ о сокращении придворного корпуса, гадают и найдут-таки смысл новых чисел.

Гаффурьеров четыреста двадцать три. Почему четыреста двадцать три? Пусть будет сто двадцать четыре. Отведывалыциков сорок. Так и останется. Нужные и верные люди. Гайдуков девятьсот тридцать два. Почему девятьсот и еще тридцать два? Довольно будет и двух сотен.

Янычар, секбанов, пехотников, псарей - сорок шесть тысяч. А где Багдад? Где Азов? Где Венгрия? За что платить? Хватит трети, но эта треть будет стоить ста тысяч разгильдяев. Рука султана перечеркнула сорок шесть тысяч и начертала тринадцать тысяч пятьсот девяносто девять.

Мальчиков - в Истамбуле, Андрианополе, Галиполе и в собственных Его Величества садах - девять тысяч. Оставил семь тысяч четыреста девяносто пять. Конюхов четыре тысячи триста пятьдесят семь. Эти нужны все. Кухонной прислуги четыре тысячи восемьсот девяносто. Пусть будет четыреста восемьдесят девять. Оружейников шестьсот двадцать пять. Столько и будет. Пушкарей пять тысяч. А где они, пять тысяч пушек? Тысяча девяносто девять.

Водоносов тридцать пять - восемнадцать. Собственных Его Величества скликал на богослужение пятнадцать - шесть.

Мастеровых девятьсот - пятьсот тридцать один, врачей и цирюльников тридцать шесть - двадцать шесть! Прикинул итог. Двор сократился больше чем наполовину. Беспорядка будет меньше вдвое. Вызвал великого визиря и великого муфти. Передал им свой фирман.

- Исполнить! Я уезжаю на охоту в Анатолию116. К моему возвращению дело должно быть закончено.


Великий визирь Байрам-паша и великий муфти Хусейн- эфенди поглядели друг на друга так, словно попрощались.

Выбросить за ворота половину двора и не дать вспыхнуть дворцовому мятежу?

Лишить государственных мест людей достойнейших, для которых эти места куплены миллионерами-ростовщиками за многие тысячи золотых, изгнать друзей ханов, царей и всесильных бейлербеев, низвергнуть отцов и братьев жен и любимых наложниц самого падишаха, оставить без жалованья детей, племянников, свояков таких сановников, как казначей, бостанджи-паша, и после этого самим не остаться без головы? Возможно ли это?

Мурад хитер, как волк. Он уезжает в Анатолию. В Анатолии много кочевников, для которых власть султана божественна. Если в Истамбуле начнутся беспорядки, у него под руками будет слепая, ненавидящая город сила.

Охотиться Мурад собирался не меньше трех недель. Воля ваша, визири, можете долго думать и быстро сделать. Можете рубить по кускам… Но если дело не будет совершено, пеняйте на самих себя. Пути к сердцу Мурада были неведомы, но зато было ведомо: пощады он не знает.

*

Перед отъездом падишах осчастливил своим присутствием покои любимой наложницы Дильрукеш.

- О повелитель! Я каждую ночь жду тебя, и восход солнца стал для меня безрадостным.

Он не улыбнулся.

- Я ждал, пока весь яд выйдет из меня. Я пришел к тебе, Дильрукеш, за моим орлом. Будь же милостива ко мне.

Слезы брызнули из глаз ее.


МЕДДАХ И НАДЕЖДА

Глава первая

“Любовь - это море: кто не умеет в нем плавать, тот утонет”. “Кто говорит правду, того выгонят из тридцати деревень”.

Юный меддах сам когда-то бросал в толпу своих слушателей слова безымянных мудрецов.

Любовь - это море. А в море хорошо тому, кто на палубе галеры, но не под палубой, прикован цепью к веслу,

И море бывает темницей, но любовь?

Меддах метался в золотой своей клетке.

Он снова и снова обходил голую, без единой трещины, глухую стену, которая дом этот, где было все, о чем мечтают в голодном, горемычном мире, отгораживала от безобразного, голодного, горемычного мира, без которого он не мог жить.

Оборвыш, совсем недавно боявшийся оскорбить прикосновением золотую посуду, он вдруг стал придирчив к самым нежным, к самым изысканным блюдам. Он швырял кушанья в слуг, а кушанья эти стоили его медного заработка, может быть, за год.

Та, что называла себя Афродитой, не появлялась многие ночи. Спросить о ней не у кого. Меддах злобно терзал своих немых, потому что ему чудилась скорая расправа. Если его разлюбили - смерть. Золотая клетка, наверное, никогда но пустует, но надоевших птиц на волю здесь вряд ли отпускают, ради сохранения тайны им сворачивают головы.

Загрузка...