Головин локтями разгреб землю, устроился поудобней и поднял к глазам бинокль. Приблизился глинистый, пологий, глянцевый от дождя холм, опоясанный жиденьким частоколом проволочных заграждений. По ржавым консервным банкам, которые выбрасывали немцы, можно было определить изломанные линии окопов, пулеметные гнезда, дзоты, замаскированные наспех и неумело. Гитлеровцы еще не научились прятаться в землю. Из-за холма высовывались голые, схваченные льдом ветки кленов и вязов. Они прикрывали полуразбитые коробки домов с черными провалами окон.
Низко, как подбитый самолет на вынужденную посадку, тащились серые тучи. Ветер цеплялся за березовые колья, за колючую проволоку, злобно посвистывал, подвывал, предвещая скорые холода.
За домами в парке стоял Большой Екатерининский дворец — великолепные комнаты и залы, роскошная Камеронова галерея… Головин был там до войны в самый разгар солнечного жаркого лета, запомнил ходы и выходы, но сейчас все сжалось, потускнело, поблекло, и это больно кольнуло сердце. Он знал, что многие ценности вывезти оттуда не успели и теперь все может погибнуть: человечество навсегда и безвозвратно потеряет частицу своей культуры.
Знал он и то, что в бывших хозяйственных пристройках дворца, в клетках и подвалах в начале войны была упрятана часть военного морского архива XVIII и XIX веков.
Если бы Головина спросили о последнем, самом большом и единственном желании, он бы ответил — заглянуть в этот архив. Ради этого он отдал бы свой хлеб, стал мерзнуть, пошел бы на верную смерть. Найти архив было мечтой его жизни. Вернее, не весь архив, а те документы, которые остались от великого путешествия Беллинсгаузена и Лазарева в Антарктиду — материк, тогда совсем неведомый.
Дед Головина в молодости служил на крейсере «Император Павел». Он умер перед самой революцией и оставил огромную библиотеку. С детства его внук пристрастился к книгам. От них веяло запахами просмоленных канатов, выжженными на тропическом солнце парусами, тугим ветром ревущих широт. Это были редкие старинные книги о кораблях и пиратах, о далеких землях и морских сражениях.
С пожелтевших страниц глядели на мальчика гравюры некоронованных королей пиратов: Генри Моргана и Джона Эйвери, Джеймса Плантэйна и Аруджа, Френсиса Дрейка и Джорджа Клиффорда. В воображении ребенка рисовался романтический образ флибустьерской республики Либерталии, Страны Свободы. Молодого Головина пленили отвага и мужество людей, рвавших с традициями эпохи.
Когда Лев Головин повзрослел, его увлекла эпоха Великих географических открытий, далекие походы парусных кораблей в чужие земли, океаны и моря. В кабинете, кроме книг, хранились вещи — хронометры, секстанты, китовые усы, огромные раковины, модели фрегатов и клиперов. В этих предметах витал дух морской романтики.
Особенно волновали дневники деда. В конце своей жизни старый Головин заинтересовался открытием Антарктиды. Он собирал все более или менее важные сведения, которые касались походов в южные моря. Материалы дед систематизировал, разносил по карточкам, делал выписки. Он старался излагать новости по-деловому сухо и обстоятельно, как боевые рапорты, но иногда срывался с бесстрастного тона, и тут открывалось его истинное лицо — бунтаря и бродяги, неуемного спорщика и тонкого мыслителя. Он никогда не думал что-то публиковать, а писал для себя, для совершенства, как он выражался, собственной души.
«XV и XVI века… — читал Головин-внук. — Европа освобождалась от тяжких пут инквизиции и средневековья. Географы снова обратили взор к познанию своего дома. На первых картах мира в районе Южного полюса была указана большая мифическая земля — Терра Инкогнита Аустралис. Пылкие картографы Возрождения считали, что она находится в умеренном поясе, и рисовали несметные богатства. Немало морских экспедиций погибло на пути к ней. За два-три века знания о Южной Земле не продвинулись далеко вперед. Еще в XVIII веке о ней рассуждали не более обоснованно, чем в период Возрождения, хотя к тому времени была открыта Австралия. Именно после открытия Австралии усилилась настойчивость в достижении Южной Земли. Завершив географические открытия в других частях света, моряки все чаще и чаще стали обращать взор к южным широтам.
XVIII век регистрирует три более или менее крупные попытки продвижения в Антарктиду. Это прежде всего французские экспедиции Буве (1739 г.) и Кергелена (1771–1774 гг.) Они не увенчались сколько-нибудь важными результатами. Первая дошла до 54-го градуса 10 минут южной широты, вторая открыла остров, названный Кергеленом Землей Опустошения. Лишь третья экспедиция, Джеймса Кука, искавшая Южную Землю с умеренным климатом, проникла далеко на юг, за 70-ю параллель. Дважды Кук подходил к южному ледяному континенту, от материка его отделяли всего 108 миль. В конце концов он пришел к печальному выводу, что у Южного полюса, возможно, и лежит ледяной континент, но открытие его не принесет человечеству какой-либо пользы».
«Спускайте паруса…» — с сарказмом замечал дед.
«Но Куку не удалось похоронить вопрос о Южной Земле, — писал он далее. — В начале следующего века английские и американские промышленники валом хлынули в южные моря. Время от времени они сообщали об открытии ими новых островов, богатых морским зверем. Уже одного этого было достаточно, чтобы снова возник вопрос о Южном полюсе, о более тщательном исследовании южных морей и выяснении — что же, наконец, находится южнее широты, достигнутой Куком, — море или континент?
Это была главная задача русской антарктической экспедиции Беллинсгаузена — Лазарева. За двухлетнее плавание в водах Антарктики был собран огромный материал наблюдений. Крупнейшее морское предприятие принесло не только важные научные результаты, но увенчалось выдающимся географическим подвигом. Русские открыли Антарктиду!»
«Однако Морское министерство, как это часто случается у нас, русских, не оценило по достоинству научные результаты экспедиции и на многие годы задержало издание важнейших материалов ее, — сердито писал дед. — Ходатайство об отпуске средств на издание труда Николай I оставил без внимания. Через три года Беллинсгаузен вновь обратился в Главный морской штаб. Он просил выпустить в свет хотя бы 600 экземпляров, чтобы „труды были известны“. Председатель ученого совета Логин Иванович Голенищев-Кутузов сделал приписку царю, что „может случиться и едва ли уже не случилось, что учиненные капитаном Беллинсгаузеном обретения, по неизвестности оных, послужат к чести иностранных, а не наших мореплавателей“.
После многих проволочек царь соблаговолил издать труд в количестве 600 экземпляров. Но пока рукопись Беллинсгаузена находилась в работе, она подверглась такой редактуре, что, по словам Михаила Лазарева, „наконец вышло самое дурное повествование весьма любопытного и со многими опасностями сопряженного путешествия“. И это через 11 лет после великого открытия!..
К горю нашему, оригинал рукописи Беллинсгаузена и Лазарева, а также навигационные карты и шканечные (вахтенные) журналы шлюпов „Восток“ и „Мирный“, разыскать не удалось. Надо думать, что они утрачены навсегда…»
Последние слова, сказанные дедом, крепко запомнились молодому Головину.
Возможно, это обстоятельство и определило его судьбу. Он не очень огорчился, когда по слабости зрения не попал в военно-морское училище. Он поступил в университет. В первых же вступительных лекциях знаток русской морской истории профессор Шведе говорил примерно то же, о чем писал и дед:
«Обстоятельство, что до сих пор не обнаружено вахтенных журналов и подлинной навигационной карты, используется за рубежом. Не очень опрятные в научном споре люди пытаются принизить заслуги русских моряков, ставят под сомнение сам факт открытия ими шестой части света. Возможно, среди вас найдутся те, кто сумеет положить конец всем недомолвкам и фальсификациям, стряхнет пыль века и отыщет вещественные доказательства русского подвига…»
Повзрослев, Лев Головин сформулировал программу своего будущего, поставил себе целью разыскать все, что касалось первой антарктической экспедиции. Это было непросто, но трудности мало смущали молодого Головина. Он не собирался удивлять мир, а хотел, как говорил Ибсен, жить в нем. Главное было — начать.
У него выработался рефлекс цели, ощутимый так же властно, как потребность птицы летать или стремление рыбы плыть против бурного течения. Он даже выписал в дневник слова великого Павлова:
«Рефлекс цели есть основная форма жизненной энергии каждого из нас. Жизнь только того красна и сильна, кто всю жизнь стремится к постоянной достигаемой, но никогда не достижимой цели… Вся жизнь, все ее улучшения, вся ее культура делаются рефлексом цели, делаются людьми, стремящимися к той или другой поставленной ими в жизни цели».
Все свободные дни первых трех лет учебы в университете Лев Головин потратил на поиски документов в исторических архивах, вплоть до дел III отделения кабинета его императорского величества, на исследование более или менее известных опубликованных работ об экспедиции Беллинсгаузена. И когда он начал подбираться в военно-морском архиве к периоду первой четверти прошлого столетия, началась война. Ушел в действующую армию отец — инженер Кировского завода. А скоро призвали и Льва. Его направили на краткосрочные курсы военного училища. Через три месяца в петлицах гимнастерки заалел кубик младшего лейтенанта.
Перед отправкой на фронт Лев заехал в морской архив. Гитлеровцы уже подходили к Ленинграду. 424-й пехотный полк 126-й немецкой дивизии из района Шлиссельбурга прорвался к Дудергофским высотам у ленинградских пригородов. Позднее из показаний пленных Головин узнал, что командир 6-й танковой роты обер-лейтенант Дариус в этот момент радировал в штаб: «Я вижу Петербург и море». Начальник оперативного отдела 1-й танковой дивизии подполковник Венк понял: его Дариус достиг отметки 167 на карте, вершины «Голой горы». Ленинград лежит у его ног, остается только протянуть к нему руку.
Фашисты из тяжелых орудий уже начали обстрел города. В небе висели «мессершмитты» и «юнкерсы». Бойцы комендантского взвода вытаскивали из полуразрушенных хранилищ архива ящики с документами, грузили их на полуторки. По двору метался заместитель начальника архива майор Попов. Военный историк Попов в свое время отдал много сил организации морского архива. Стараниями этого немного суматошного, чудаковатого, умного человека были сохранены огромные ценности в лихолетье гражданской войны, в голодные и холодные зимы Петрограда. Он любил опекать увлеченных людей и, конечно, сразу узнал Головина.
— Видите, что творится?! — крикнул Попов Головину, не отвечая на приветствие.
— Боюсь, что архив эвакуировать не удастся… — проговорил Головин.
— Само собой. — Попов подбежал к нему, вытер платком пот, размазал по лицу сажу. — А вы на фронт?
Головин кивнул.
— Через час там будете… На трамвае, прости господи.
— У меня пока есть время. Может, вам помочь?
— Да вы свалились как манна небесная! — обрадовался майор. — Своих людей мало. Третьи сутки не спим. Надо закончить опись. Архив развозим куда как. Сами понимаете, не каждому такое можно доверить.
— Ну вы-то меня знаете, Анатолий Васильевич.
— Не знал бы, не просил. Вот вам тетрадь, пишите…
Весь день Головин помогал составлять опись архивного имущества. Условными значками он обозначал, куда какой раздел направляется. По каталогу Головин знал шифр раздела, относящегося к 1812–1822 годам, и даже вздрогнул, когда боец выкрикнул надпись на ящиках:
— «Восемнадцать тысяч двести тридцать два дробь девятнадцать. Индекс семь!»
18232/19 включал в себя как раз те документы, которые нужны были Головину и до которых он не успел добраться. Бумаги этого раздела весом не меньше пяти тонн направлялись в загадочный пункт семь.
Попов проследил за взглядом Головина, догадался:
— А-а, первая антарктическая… Весьма возможно, что именно здесь хранится то, что вы ищете.
Головин пожал плечами и отвернулся:
— Теперь это мало кому нужно. Да и неизвестно, доживем ли…
— Должны дожить. — Попов выхватил из широких флотских брюк портсигар, постучал папиросой в серебряную крышку. — Какой там индекс?
— Семь.
— По секрету. Это Большой Екатерининский дворец в Пушкине.
— Спасибо, Анатолий Васильевич!
— Не падайте духом, молодой человек. — Попов прикурил, глотнул дыма. — Цель вы поставили нужную. Хочу, чтоб после войны вернулись к ней.
…И вот теперь, едва приподнявшись над бруствером, младший лейтенант Головин следил в бинокль за немецкими траншеями, которые опоясывали бывший царский дворец. Добрались ли фашисты до архивов? Только сейчас Головин осознал цену быстротекущего времени. Его невозможно ни повернуть вспять, ни хранить, сдавая излишки в архив, и брать по мере надобности. На ум пришли слова Сенеки. Древний мудрец говорил, что «все не наше, а чужое. Только время — наша собственность. Природа предоставила в наше владение только эту вечно текущую и непостоянную вещь. Ее может отнять у нас всякий, кто этого захочет… Люди решительно ни во что не ценят чужого времени, хотя оно единственная вещь, которую нельзя возвратить обратно при всем желании. Я поступаю как люди расточительные, но аккуратные — веду счет своим издержкам. Не могу сказать, чтобы я ничего не терял, но всегда могу отдать себе отчет, сколько я потерял, и каким образом, и почему…».
А потерять все было так просто. Возможно, от Беллинсгаузена не осталось никаких документов. Тогда бесполезными окажутся все волнения, цель станет ложной, а риск неоправданным. Даже пострашней, чем риск. Риск всегда ограничен временем, отрезком его. А здесь напрасно уйдет вся жизнь, все лучшее, что есть, — будущее, талант и надежды.
Все может погибнуть и сейчас. Ударит снаряд, и погибнут в огне все бумаги, до которых так и не добрался бывший студент, а ныне командир взвода, наполовину состоящего из ополченцев, вооруженных одними трехлинейками.
Над дворцом взлетели клочки бумаг. Головин прижался к окулярам, стараясь понять, что там случилось. Бумаги покружили в воздухе и опустились. Ими играл ветер.
Потомок прибалтийских баронов Отто Ойген Будберг попал под Ленинград волей милостивой и легкомысленной судьбы. В 1921 году он вместе с отцом репатриировался из Латвии в Германию, через четыре года вступил в рейхсвер, потом в звании майора в составе 22-й танковой дивизии вермахта покорял Бельгию, Францию, Грецию, Югославию. В первом эшелоне наступающих войск его дивизия шла на Ленинград, ворвалась в Пушкин.
У Будберга был голый череп, желтоватое сухое лицо, надменно поджатые губы. Несоразмерно длинное туловище и короткие ноги делали его фигуру уродливой, но сослуживцы не смели подшучивать. Отто Будберг насмешек не терпел. Обиды, как все ущербные люди, никому не прощал. Еще в рейхсвере он примкнул к бывшему ефрейтору и будущему вождю рейха, быстро усвоил приемы фашистов. Его старания были замечены. В дивизии Будберг стал вроде политического эмиссара нацистской партии. Командование относилось к нему с некоторой опаской и деланной почтительностью, как ко всем функционерам партийных отрядов СС.
Когда пал город Пушкин, Будберг организовал по этому случаю митинг. Зал Екатерининского дворца был набит до отказа. Потух свет, и на экране показался орел со свастикой в когтях. Побежали кадры боев, заснятых в Прибалтике, — авиационная «карусель», потопление русского транспорта немецкой субмариной, пленные красноармейцы, развалины Нарвы…
Потом в зале вспыхнули прожектора и осветили трибуну, покрытую бордовым бархатом. Появился Будберг в парадном мундире с Железным крестом.
— Солдаты и офицеры рейха! — хорошо поставленным голосом начал Будберг, выдержал паузу и взял несколько выше: — В эти дни, когда не знавшие поражений германские войска подошли к обеим русским столицам, начали сбываться мечты фюрера, который поклялся раз и навсегда покончить с большевизмом. Петербург вы наблюдаете в свои бинокли. Этот город когда-то был моим родным городом. Я тут родился, воспитывался. За безупречную службу русским царям большевизм лишил семью всего, что она имела. В молодости нелегкой была моя жизнь. Скитаясь, бедствуя, я открыл в конце концов простую и печальную истину: в этом мире трудно быть немцем!
Будберг помолчал, выжидая, когда стихнет шум в зале, вызванный его последними словами.
— Трудно потому, что немцев все теснят, преследуют, ненавидят. А почему, за что? Потому, что природа даровала немцу трудолюбие, способности, предприимчивость, ум, дисциплинированность. Немецкая музыка исполняется во всех концертных залах мира. Немецких ученых чтят во всех странах. Разве одному Рентгену не обязаны своим здоровьем миллионы людей? На тронах почти всех монархических государств, в том числе и русского, сидели отпрыски немецких династий и княжеских родов. Нет более надежных и верных чиновников и рабочих, чем немцы. Нас не любят за то, что мы хорошие. Нам завидуют потому, что мы умнее, способнее, энергичнее других. И, завидуя, отказывают нам во всем, что составляет наши жизненные интересы. Немецкому народу тесно в его европейском жизненном пространстве, и его главная задача — расшириться, приобрести новые территории, где бы избыточная часть населения Германии могла поселиться и найти применение замечательным свойствам национального характера.
Отто Будберг прошелся по сцене и воскликнул:
— Уже много лет мы находимся в тесноте и давке! Слишком много людей в слишком маленькой стране. Из-за нехватки пространства неимущие люди начали преобладать в Германии. Массы неимущих, ожесточенных крестьянских внуков под руководством раздраженных и марксистски мыслящих ремесленников обратились к интернациональным бредням вместо того, чтобы в новой борьбе завоевать свои национальные права.
Он выбросил сухую длинную руку и едва не закричал:
— Оглянитесь вокруг себя, подумайте о внуках! В такой тесноте немцы не могут расти и развиваться! Вам, молодому поколению, фюрер вложил в руки меч. Так добудьте же этим мечом для немцев пространство и покончите с красными!..
Последние слова Будберга потонули в грохоте аплодисментов. Всем казалось, что Ленинград вот-вот падет, что фельдмаршал фон Бок возьмет Москву, что война закончится такой же победой, как в Польше, Франции, Дании, Бельгии, на Балканах, и солдаты встанут на зимние квартиры в северной русской столице.
После митинга Будберг приказал вызвать своего помощника лейтенанта Лаубаха. Когда тот вошел и вытянулся у двери, Будберг некоторое время оставался стоять у окна, не поворачивая головы. Лаубах осторожно кашлянул, прикрыв рот рукой. Будберг не обратил внимания, сделал вид, что интересуется стенами Федоровского музея с сорванным куполом и разбитой Белой башней.
— Начиная войну с Россией, — наконец, растягивая слова, проговорил Будберг, — фюрер ставил своей целью не только покорить русских, но и покончить с ними как нацией. Вы хорошо знаете это.
— Так точно, — тряхнул белым чубчиком Лаубах, тараща на шефа синие коровьи глаза.
— Но знаете абстрактно, так сказать, теоретически… А конкретно вам бы следовало поразмышлять.
— Я готов, — не очень уверенно произнес Лаубах.
— Это значит уничтожить, стереть с лица земли все, что составляет национальную гордость русских. Нужно вытравить у них память! Народ без истории, без прошлого уже не народ, а стадо, которым легко управлять с помощью кнута. Все, что они делали раньше, должно стать нашим достоянием. — Будберг рукой обвел мраморные колонны и белоснежные бюсты царей и полководцев. — Отныне все это должно стать достоянием Германии. А то, что мы не сможем вывезти, просто-напросто разрушим. Фюрер намерен из Ленинграда сделать пустыню…
Будберг прошелся по кабинету, зябко повел плечами:
— Однако становится свежо. Прикажите денщику затопить камин.
Через минуту Лаубах вернулся с денщиком. Солдат принес дрова и большую пачку старых бумаг для растопки.
— Что это? — Будберг носком сапога разворошил бумагу и поднял лист с царским орлом. — Да ведь это бумаги адмирала де Траверсе! Вы, разумеется, не слыхали о таком, господин лейтенант?
— Это имя мне незнакомо, — подтвердил Лаубах.
Будберг позволил себе улыбнуться краешком губ:
— Русские звали его Иваном Ивановичем. Когда-то он был поклонником короля, после французской революции бежал в Россию. Здесь начал с главного командира черноморских портов. Сначала привел в упадок Черноморский флот, а потом и весь флот в целом. Это когда был морским министром.
— Русским редко везло на умных начальников, — заметил Лаубах.
Будберг повернулся к денщику:
— Макс, откуда вы принесли эти бумаги?
— Из подвала, господин майор. Ребята разворошили там целый склад таких бумаг.
Будберг выразительно поглядел на Лаубаха:
— Немедленно запретите это делать, лейтенант! Если мы говорим об уничтожении, то это не значит, что должны превращать в пепел все подряд. Будберг поднял еще несколько листов гербовой бумаги, быстро пробежал глазами: — Несомненно, русские оставили здесь морской архив. Германии он может пригодиться, как и Янтарный кабинет в здешнем дворце. Вы приступили к его демонтажу?
— Да. Солдаты упаковывают его в ящики.[1]
— Архивы — это та же память. Она хранится не в корке серого вещества, а в документах. По ним, этим архивам, мы докажем потомкам свою правоту. Вы это усвоили, лейтенант?
Лаубах прижал руки к бедрам.
— К сожалению, мне некогда сейчас заниматься архивами. А когда-то я с интересом изучал историю России.
— У вас такое образование! — решил подсластить Лаубах, уже привыкший к разглагольствованиям шефа, и Будберг клюнул на этот крючок, самодовольно кивнув головой.
— В свое время я увлекался работами Гобино, Лапуха, Вольтмана, Шпенглера и Фрейда. Разумеется, не прошел мимо учения Дарвина о роли естественного отбора. В жестокой борьбе за существование выживали только сильные нации. Вы заметили, лейтенант, что в те времена, когда гибли империи Ассирии и Вавилона, германцы уже видели зарю своей истории. Великий Рим, сокрушив Элладу, распространил свое могущество на всю Европу, Северную Африку и провинции Азии. Казалось, не было силы, чтобы одолеть его железные легионы. В Риме не смотрели всерьез на полудикие племена германцев. Но именно эти племена разрушили великое государство. Только в жилах этих племен текла горячая молодая кровь завоевателей. Сыновья библейского Яфета нашли свое идеальное воплощение в германце. И мы должны поднять имя германца на своем знамени.
Лаубах переступил ногами, как застоявшаяся лошадь, скрипнул паркет. Будберг резко повернулся к лейтенанту:
— Вам не по силам маленький экскурс в историю?
— Что вы, господин майор! — воскликнул Лаубах. — Я солдат и готов выполнить ваш любой приказ.
— Кроме беспрекословной готовности, вы должны понять общие идеи.
— Я понимаю…
— Вы свободны. — Будберг сухо простился и подумал: «Этот баварский нетопырь ни черта не понял. Да и не только он. У молодого поколения немцев забетонировали мозги. Где дух, где мировоззрение? Фюрер, к несчастью, недооценивает этого фактора. Для государства руководящей должна стать идея, а не приказ! Марксисты хорошо усвоили это, утверждая, что, когда идея овладевает массами, она становится материальной силой. С идеей легко, удобно и выгодно жить…»
Будберг открыл дверь и позвал денщика:
— Макс, принесите из подвала еще бумаги, пока его не запер Лаубах!
«Любопытно посмотреть, что там еще осталось…»
До самой темноты Головин наблюдал за линией немецких окопов. Особой активности гитлеровцы не проявляли. Судя по реву тракторов и стуку досок, они подвозили строительные материалы. Видимо, сооружали дзоты, укрепляли глиняные стенки окопов, собираясь переждать в них зиму, пока голод не свалит всех ленинградцев.
Невдалеке тихо и односложно перебрасывались словами солдаты боевого охранения:
— Дома как?
— Живы вроде.
— А мои там остались.
— Неужто близко?
— Я по эту сторону проволоки, они по ту…
Головин заинтересовался, спустился с бруствера и подошел к бойцам:
— Кто из вас здешний?
— Я, товарищ младший лейтенант, — подал голос молоденький солдат в новой, необносившейся шинели. Из-под каски высовывались пятачок носа и пухлые, схваченные простудой губы. — Кондрашов моя фамилия. Алексей.
— В Пушкине жили?
— Ага. Здесь у меня батька с дедом остались, а мать с заводом эвакуировалась.
— Батька кто?
— Инвалид после гражданской, а дед совсем не ходок.
— Дом далеко?
Кондрашов вытянул тонкую шею:
— Во-о-он у ветлы…
«А ведь можно что-то придумать», — обрадовался Головин и пошел к командиру роты.
Капитан Зубков ужинал. На круглом столе стоял котелок с жидкой ячневой кашей и кружка чаю.
— Извините, зайду попозже, — смутился Головин.
— Заходи, раз пришел. Ел?.. А все равно голодный. Никитич, сообрази!
Ординарец поставил рядом другой котелок и положил ложку.
— С чем пришел?
— У меня долгий разговор, Алексей Сергеевич, — проговорил Головин, пристраивая шапку на коленях.
— Выкладывай.
Зубков не был кадровым военным. Правда, в январе сорокового года он немного повоевал с белофиннами в добровольческом лыжном батальоне, но обморозился, и его комиссовали из армии. Работал он в районном комитете Осоавиахима, и звание ему присвоили по должности. Левую сторону его лица уродовал сизоватый шрам. Головин стеснялся смотреть на этот шрам, но взгляд сам по себе останавливался на нем.
— В подвалы Екатерининского дворца в сентябре наши перевезли морской архив. Сейчас его захватили немцы. Конечно, они пустят его по ветру. А это громадная ценность, Алексей Сергеевич! Архив надо спасти.
— Ну и что теперь?
— Спасать надо.
Зубков почертил ложкой узоры на столе, помолчал.
— Других дел по горло, Левушка… Боюсь, ничего не выйдет.
— Нельзя же бросать архив на погибель!
Капитан поскреб ложкой по дну котелка, собрал крошки и отправил в рот:
— Давай так сообразим… Напиши обстоятельную бумагу, обоснуй. Я передам комбату, а тот дальше. Может, кого-то она заденет. Сам же исподволь наблюдай, думай, что предпринять.
— Спасибо, Алексей Сергеевич. — Головин с радостью пожал локоть Зубкова.
— Не за что. Как я понимаю, кто-то в штабе должен заинтересоваться. Все же история. Хоть старая, но в научном смысле дорогая.
— Правильно вы понимаете! — Головин махом проглотил кашу и заторопился к себе.
Его взвод размещался в подвале. Верх дома сгорел, но подвал остался. В нем хранилась раньше капуста, запах выветриться не успел, кислятиной несло из всех углов. Зато сюда не проникал ветер, было тепло от печки-«буржуйки». Трубы бойцы вывели в сторону, довольно далеко от подвала. Завидев дымок, немцы первое время стреляли из минометов и орудий, разворошили выход, но потом утихли. На всякий случай Головин приказал разжигать «буржуйку» только ночью. Теперь железные бока ее багрово светились в полутьме.
Головин пробрался мимо спящих бойцов в свой угол, завешенный старым байковым одеялом, зажег коптилку, вытащил из вещмешка тетрадь в клеенчатой обложке и перламутровую авторучку — немецкий трофей.
«Командиру роты 3-го батальона 264-го стрелкового полка капитану Зубкову А. С.», — начал он рапорт и остановился.
Сколько раз в детстве, отрочестве, юности слышался ему шум воды, рассекаемой форштевнем, ледяной звон обмерзшего такелажа, глухие удары льдин!.. Воспоминания так же стремительны и неуловимы, как мысль. Мгновенной вспышкой она вдруг осветила все, что хранилось у Головина в заветных клеточках памяти. И он увидел на мостике низенького капитана с покатым лбом, выпуклыми глазами под крутыми бровями, в высокой морской фуражке и шинели, подбитой волчьим мехом. Прищурив один глаз, этот капитан приникал к подзорной трубе, надеясь в плотной дымке тумана за сахарными, головами айсбергов разглядеть южный материк…
После того как Головин подал рапорт, прошла неделя. Его терзали сомнения. Казалось, что все командиры в батальоне уже знали о рапорте и многозначительно помалкивали, как скрывают от больного историю его болезни. Он ругал себя за торопливость, поскольку рапорт писал в спешке и там получилось больше эмоций, чем дела. Надо бы по пунктам, как в военном уставе, а он расписал всю историю, словно зеленый студент первую курсовую работу. У кого найдется столько времени?
Изредка фашисты постреливали из минометов. Наши не отвечали: снаряды и мины берегли, как хлеб. Выдавали их в дивизии почти поштучно. То же самое было и с патронами. Нехватка боеприпасов породила в войсках явление, невиданное в таких масштабах в истории войн. Чуть ли не главной силой в обороне стали снайперы-истребители. С винтовкой, снабженной оптическим прицелом, с пачкой патронов, долькой сала и ржаным сухарем — суточным пайком — они выползали на нейтральную полосу и выбивали немецких солдат.
Бойцы соседней роты притащили пленного — прыщеватого баварца в женском пуловере, натянутом поверх френча. Немец жаловался, что у русских отсутствует чувство фронтового товарищества. Они стреляют по отхожим местам, высунешь голову — пуля. Поэтому загажены все траншеи. Среди немецких солдат прошел слух, будто под Ленинград прибыла специальная дивизия охотников-сибиряков, которые попадают белке в глаз.
Поздно вечером за Головиным пришел ординарец Никитич.
— Командир роты просит.
Почему ординарца звали Никитичем, никто не знал. Это был еще нестарый солдат — лет тридцати пяти, не больше. Да и стариковской степенности не было. Но ординарец отличался от солдат роты, в большинстве молодых, необстрелянных, своей многоопытностью в житейских делах. Никитич прошел воспитание в горластой, нервной, настырной шатии беспризорников. Фамилию Никитского ему дали в детском доме, помещавшемся у Никитских ворот в Москве. Бойцы упростили ее до Никитича. Был он сух, немногословен и удачлив. За это и держал его Зубков в ординарцах. Носил Никитич челку, прикрывающую два разных глаза — голубой и карий, пренебрегал каской, довольствуясь комсоставской суконной пилоткой. Ростом он был еще меньше Головина.
Перед входом в землянку Никитич пропустил младшего лейтенанта вперед, а сам отошел в сторону. Зубков с интересом посмотрел на Головина, словно увидел впервые, склонил голову набок, выслушал.
— А ведь выгорело твое дело, — сразу он выложил новость. — Из политотдела дивизии кто-то должен приехать. Комбат тоже обещал заглянуть. Кто, говорит, такой этот Головин? Ученый или в этом роде? Береги, говорит.
Головин покраснел и перебил Зубкова:
— Что же приказано делать?
— Приказано пока самим расхлебывать кашу, вести разведку. — Зубков помолчал, постукивая по столу костяшками пальцев. — Никитич, угости лейтенанта своим трофеем.
Ординарец словно вырос из-под земли, поставил банку венгерской говядины с перцем и положил серую пресную галету.
— Откуда? — удивился Головин, захватывая полную ложку мяса.
— Он к фрицам в гости ходил, — засмеялся Зубков. — Я с ним как за пазухой… А если серьезно — временно тебе отдаю. Для разведки незаменимый человек. Как комар. В любую щель пролезет. Ты говорил, у тебя во взводе местный есть?
— Да. Кондрашов.
— Пусть они вдвоем сходят, разузнают. — Зубков развернул карту, исчерканную цветными карандашами. — Слышишь, Никитич?
— Слышу, — отозвался ординарец.
— Проходы разведай.
— Понял.
— Не знаю, как благодарить вас, — пробормотал Головин.
— Меня не за что. Начальство приказывает. Сам бы я сидел сейчас и в ус не дул.
Но по глазам видел Головин, что Зубков шутит.
— Если фриц вздумает шуметь, бей этой штукой. — Никитич подбросил на ладони гранату. — Ножом без сноровки не сможешь. Или цепляйся, как клещ, лишь бы не вопил.
Кондрашов не мигая смотрел в рот наставника.
— Смотри, как уходить из захвата… Хватай! — Никитич расслабился, позволил обхватить себя, потом, резко рванув локтями, выскользнул из рук Кондрашова и несильно ударил его головой в подбородок.
— Ловко у тебя получается, — подвигав ушибленной челюстью, проворчал Леша.
— Жизнь и не тому научит.
Они занимались позади окопов, в лощине, которую немцы видеть не могли. Никитич заставлял Лешу ползать, бесшумно пробираться через проволоку, пользоваться звуковыми сигналами, расчищать путь от мин, маскироваться.
— Часовой ночью видит все, что появляется на светлом фоне. Подсвечивают пожары, ракеты, звезды. Ты ползешь, вдруг чуешь, часовой близко и смотрит. Замри! Как был оттопыренный локоть, так и оставь. Усек? Попробуем!
Возвращались они с занятий поздно. Никитич жил во взводе Головина и спал рядом с Кондрашовым.
Они уже отдыхали, когда к Головину пришли гости — Зубков, комбат Пивоваров и полковой комиссар Дергач.
Дергач был из флотских. В свое время матросил на Балтике, за большевистскую агитацию сидел в «Крестах», подавлял Кронштадтский мятеж, ходил на линкоре «Марат» и до сих пор под гимнастеркой носил тельняшку. Войдя в подвал, полковой комиссар строгим жестом остановил Головина, собравшегося было рапортовать, огляделся, нашел свободный чурбак и сел — у него болели ноги.
— Так вот ты какой, Головин, — пробасил комиссар, по-стариковски прищурив глаз. — Мал, да удал. Владимир Николаевич Головин случайно не родственник?
— Дед.
— А ведь я его помню! На «Императоре Павле» был вторым помощником. Матросам всякое рассказывал. Я как услышал про Беллинсгаузена, о нем подумал. Только он и тогда уж стар был.
— В шестнадцатом умер.
— Значит, внук в деда пошел?
— Да ведь жалко архив…
— Жалко — не то слово, лейтенант. Это потеря невосполнимая. Ты сложную задачу на себя берешь.
— Представляю.
— Выбить немцев из Екатерининского дворца мы не сможем. Сил нет. Да и фашисты, как подмерзнут дороги, попытаются наступать. Остается диверсия. Да. Диверсия.
— Мы готовим разведчиков.
— Знаю. Но надо готовить весь взвод. Сколько у тебя активных штыков?
— Тридцать восемь.
— О задаче людям расскажи. Чтобы каждый понимал, ради чего идет. И обязательно про экспедицию. Побольше, понятней. Все же из всех плаваний в прошлом веке это был самый удачный морской поход. А уж люди поймут: раз мы предпринимаем такое дело, значит, собираемся жить долго и непременно выстоим.
Дергач поставил ладонь ребром:
— Дело это не только твое, Головин. И не наше с вами, — он оглянулся на Пивоварова и Зубкова, — а государственное. Понятно?
Командиры кивнули.
— Когда разведка пойдет?
— Завтра в ночь, — ответил Головин.
— Добро. А пока отдыхайте. — Дергач встал, скрипнул зубами от боли, потер колено, проговорил, словно оправдываясь: — Ревматизм истерзал. К самой плохой погоде…
Головин проводил начальство, проверил караулы, задержался у входа. Было тихо. Темно. Едва подсвечивали тучи. Сверху на них ложился лунный свет. Немцы не пускали ракет, не навешивали «фонари» на парашютиках. Тоже спали. Из-за плохой погоды не летали «юнкерсы». Они не могли пока подняться с раскисших аэродромов.
Головин прошел к себе, снял сапоги. Шинель расстелил на соломе, накрылся с головой одеялом. Он подумал, что все обойдется, все будет хорошо, и тут же с суеверным страхом мысленно плюнул через левое плечо.
…Утром после завтрака Никитич и Кондрашов позанимались, а потом с разрешения Головина снова легли спать. В ночь они ушли к немцам.
Двигаться хоженой дорогой Никитич опасался. Потерявшийся ранец, из неприкосновенного запаса которого Зубков угощал Головина, мог навести немцев на мысль, что этот путь облюбовали русские разведчики. А Никитич, между прочим, на ранец наткнулся чисто случайно. Немецкие саперы ставили мины на нейтральной полосе, какой-то крохобор притащился сюда с ранцем, чтобы товарищи не свистнули, да сам забыл. На рассвете этот ранец из рыжей телячьей шкуры и увидел первым Никитич. Прополз метров триста да так, что и наши дозорные скоро потеряли его из виду. Вернулся с трофеем, знал: немцы — народ рачительный, если положен неприкосновенный запас, две банки консервов, галеты и мармелад, он всегда будет находиться в ранце.
Сейчас Никитич решил пробраться по кромке овражка до кладбища, миновать первую линию окопов, обогнуть дзот и дальше действовать по обстановке. Песчаный обрыв немцы минировать не могли, а вот внизу, у ручья, конечно, мин понаставили.
Пробирался он медленно, привалившись к стенке и носком сапога выбивая для ног опору. За ним держался Кондрашов. Оба были в одних телогрейках, с автоматами, закинутыми за спину, с гранатами на поясах. Ножи они втыкали в землю и повисали на них, чтобы не заскользить вниз, прямо на мину.
Сильно подморозило, но земля была еще влажной, неломкой и бесшумной. Луну совсем закрыли тучи. Лишь изредка где-то сбоку палил старательный ракетчик, заставляя каждый раз замирать на месте.
Может быть, час, а то и больше, преодолевали они расстояние, которое в хорошее время прошли бы минут за десять. Наконец показался бугор — дзот. Его строили наши, но как-то в спешке отступления оставили целым и невредимым. Немцы из старой амбразуры сделали лаз, а бывший вход забили камнями и залили цементом, оставив узкую щель для пулемета.
В дзоте кто-то тихо пиликал на губной гармошке. Тоскливые звуки доносились, как из подземелья. Никитич потянул носом, почуяв запах сладковатого немецкого табака с ментолом. Сделав предостерегающий жест, он чуть приподнялся над обрывом и заметил силуэт часового. Немец смотрел в сторону, держа в рукаве сигарету. Винтовка с коротким кинжалом-штыком стояла рядом. Значит, уходить гитлеровец не собирался. Мысленно чертыхнувшись, Никитич полез дальше, намереваясь обойти часового. Но когда разведчики удалились метров на пятьдесят в сторону, часовой поднялся и, покашливая, пошел вдоль траншеи прямо на них. «Захотел умереть», — зло подумал Никитич, медленно отстегивая от пояса гранату. Часовой не дошел шагов пять, остановился, повертел головой туда-сюда и повернул назад. Никитич ящерицей скользнул в траншею и подал руку Кондрашову. По ходу сообщения они дошли до кладбища. Хоронясь за крестами, пересекли его по диагонали и очутились у деревянных домов окраины.
— Далеко еще? — спросил Никитич, поправляя челку.
В темноте Леша не узнавал места, хотя бывал здесь до войны не раз. Помнил: у выхода с кладбища стояла кирпичная сторожка. Теперь ее не было. Сгорело и несколько домов неподалеку.
— Надо улицей пройти, — не очень уверенно сказал Леша.
— Веди! — сердито подтолкнул его Никитич.
Леша боязливо шагнул вперед. Он старался держаться штакетника, но ограда скоро оборвалась. Как раз в этот момент стрельнул ракетчик. Голубоватый свет упал на знакомую водоколонку, из которой когда-то брали воду. Теперь можно идти с закрытыми глазами.
Дворами разведчики проскользнули к маленькому домику. Под навесом у телеги всхрапывала лошадь. Окно было забито фанерой и заложено доской, как ставней.
Леша хотел постучать, но Никитич больно сжал ему локоть.
— Вдруг там немцы, — шепнул он. — Тогда дом не запирают. В дверь толкнись!
Леша ступил на крыльцо. Предательски заскрипела старая доска. Кошка неведомо откуда сиганула в сени. Леша надавил на дверь, но она не подалась. Тогда он негромко постучал. В избе заговорили. Слов Леша не разобрал, но от волнения стало жарко, и он понял; что говорили отец с дедом. Он постучал еще раз, выбивая «я на речку шла», как это делал, когда возвращался с гулянки.
Загрохотала деревянная нога, с лязгом откинулся крючок.
— Отец, — Леша сглотнул комок и прижался к впалой груди отца.
— Живой… — не веря, отец ощупал лицо, плечи сына. — Из окружения, что ль?.. Да грязный весь…
— Я не один, — наконец проговорил Леша. — Товарищ со мной.
— Зови, у нас никого нет. И к деду иди.
Отец зажег лампу-семилинейку без стекла. Дед лежал на спине, вытянув восковые руки вдоль тела. По его щеке потекла мутноватая слеза.
— Не чаял увидеть, — проговорил он, трудно выталкивая слова.
— Живой я, дедусь. — Леша взял его невесомую руку, подержал в своей.
— Воин?
— Маленько.
— Это хорошо. — Дед приподнял голову, крикнул отцу: — Ванька, собери гостям!
— В момент, батя.
Дед снова посмотрел на внука, погладил по худенькому плечу:
— Видать, и правда дела у нас неважные, коль таким мальцам стали лбы забривать.
— Да нет, дедусь. Выдюжим. Меня вот в разведку послали…
— В разве-е-едку, — протянул дед. — Уж не наступление ли замышляет начальство?
— Пока нет. Потом скажу.
— Ну ладно. Иди к столу, а я издали на тебя погляжу. — Дед понизил голос, покосился на отца. — Твой-то дурень у немцев служит…
— Как! — вырвалось у Леши.
— Слушай больше! Совсем умом на износ пошел, — хохотнул отец, усаживая Лешу и Никитича за стол.
От коричневого, с красным перцем и корицей куска сала отец отрезал по пластику, пододвинул банку с болгарским стручковым горохом, проговорил:
— Хлеба только нет. Хозяева у нас теперь хлеба мало едят.
— Кем ты у них?
— При кухне ездовой. Воду вожу, продукты. С кухни и перепадает.
— Про меня спрашивали?
— Махнули рукой.
— А я ведь рядом, за оврагом.
— Нешто? — удивился отец и поглядел на Никитича, словно спрашивая подтверждения, но Никитич помалкивал, поедая сало и горох.
— Думаете Питер удержать?
— Непременно.
— И то, — кивнул лохматой головой отец. — А то немцы брешут, мол, голыми руками возьмем.
— Ты про Геринга им скажи! — крикнул дед с кровати, прислушиваясь к разговору.
— А-а! — махнул рукой отец.
— Что такое? — заинтересовался Никитич, сверкнув карим глазом.
— На днях было у них целое столпотворение. Приезжал сын Геринга, летчик. Тоже откуда-то из-под Питера. Будберг ему целый «бьюссинг» подарков навалил.
— Грабят, значит?
— Не без этого, — согласился отец.
— Давно?
— А как вошли, до сих пор какие-то ящики упаковывают…
— В подвалах дворца находится наш морской архив. Вы знаете об этом? спросил Никитич.
— Летом что-то привозили.
— Он на месте?
— Да кто его знает.
— Узнайте.
— Тю! — удивленно воскликнул отец.
— Мы из-за архива и пришли, — надавил на слова Никитич.
— Подвалы заперты. Часовых, правда, нет.
— Понаблюдайте. Может, кто-то ходит туда…
Помолчали, достали из кисетов табак, закурили. Отец пустил колечко дыма, оглянулся на деда:
— Это враз не сделаешь.
— Мы подождем. У вас безопасно?
— Вроде никто не заглядывал.
— Вот и договорились.
Отец ничего не сказал, стал стелить на своей кровати.
— Я устроюсь на дворе, а Алексей пусть тут, — сказал Никитич.
— Так холодно ж там!
— Привык. Дайте чем накрыться.
Отец достал старый полушубок, стеганое одеяло, сердито сунул Никитичу:
— Дожили… По дворам прячемся…
Устроился Никитич на чердаке. Лешин автомат и гранаты отец завернул в тряпку, спрятал в печи и забросал дровами. Одежду тоже забрал отец, дал ту, которую носил Леша до войны.
— В случае чего, вернулся ты из окружения. Дезертировал.
— А друг твой, видать, серьезный, — проговорил дед.
— В роте первый, — похвастался Леша.
— Для чего, скажи, бумаги-то потребовались?
— Начальству виднее…
— Стало быть, важные бумаги. За так рисковать не послали бы. — Леша устроился на отцовской кровати, а отец ушел к деду.
— Так я коптилку тушу? — спросил он.
— Туши, — пробормотал Леша, он понял на войне, что самое плохое для солдата — это вечный недосып, он давно не спал в мягкой постели и уснул сразу, будто провалился в омут.
На рассвете отец запряг лошадь и уехал. На столе он оставил еду на всех. Дед уже бодрствовал, когда Леша очнулся от сна. В комнате было светлее обычного, хотя солнца не было. Леша отдернул занавеску и ойкнул:
— Зима.
Все лежало в белом. Крыши, улицу, деревья засыпал пушистый снег. Четко выделялись следы первых прохожих. «Опоздай мы малость — и каюк», подумал Леша.
Хоть и немного прошло времени, как он стал солдатом, и голодно было, а успел окрепнуть, округлиться. Старая одежда была уже тесновата. Леша побренчал рукомойником, умылся стылой водой.
— Друг, чай, заждался, — напомнил дед.
— Сейчас, дедусь…
Дед с ласковостью посмотрел на него, шевельнул рукой, подзывая.
— Что тебе?
— Я уж не дождусь тебя, чую… Сделай на прощанье подарок…
— Какой?
Дед внимательно посмотрел на внука:
— Ты не смотри, что я хворый… В турецкую воевал, всю империалистическую оттопал… Оставь гранату, ради Христа…
— А как с меня спросят?
— Скажи, отдал старому воину Михайле Кондрашову, лейб-гвардии артиллеристу. Вдруг немец ко мне сунется, хоть одну вражину с собой унесу. — Дед гневно сжал кулачок, им когда-то он подковы гнул.
— Ладно, — пообещал Леша. — Обращаться умеешь?
— И то! — воскликнул дед. — В империалистической пользовался.
Леша из печки достал гранату и подал деду. Тог погладил ее зеленый ребристый бок, спрятал под подушку.
Леша собрал со стола еду и полез на чердак, куда прямо из сеней вела лестница.
Никитич сидел за трубой, через щель наблюдал за улицей.
— Не вовремя снег выпал, — проговорил Никитич. — По следам они живо отыщут, если пойдем куда.
— Отец все разузнает.
— А ему можно верить?
Леша обиделся:
— На меня же ты положился.
Со своего наблюдательного пункта Никитич все же кое-что разглядел. Он узнал, где немцы устроили казармы, где замаскировали зенитки и дальнобойную артиллерию.
В обед приехал отец. Он привез целую миску горохового супа с ветчиной. Будто бы разыскивая отвалившуюся подкову, он прошел на территорию дворца, узнал, что двери подвалов заперты на замки и опломбированы.
— Туда и мышь не проскочит. Во дворе полно людей, — заключил он.
— А если с другого конца? Окна выходят в парк?
— В парк. Да и какие там окна! Щели. Еще и забраны решеткой — пушкой не пробьешь.
— Надо посмотреть.
— Вам нельзя.
— Немцы хоть лес в парке вырубают?
— На что?
— На дрова.
— Нет. Дров им целый склад достался.
Никитич посмотрел на Лешу:
— Придется нам идти…
— Так ведь по следам заметят!
— А мы дождемся нового снегопада. Глядишь, заметет.
Еще два дня и ночь ждали разведчики перемены погоды. На счастье, задул ветер, заиграла поземка. Оставив Лешу охранять тыл, Никитич пробрался в парк, осмотрел окна подвалов. В самом деле, это были отдушины, забранные решетками толстой старинной ковки. Разве что Никитич и мог пролезть, если, разумеется, перепилить решетки ножовкой. Но как архив вытащить, перенести через передний край, не поднимая тревоги и не ввязываясь в бой?
В эту же ночь он решил идти обратно, сказал Ивану Михайловичу:
— Вы сейчас наши глаза и уши. Особенно внимания не привлекайте, но за подвалами поглядывайте. Что-нибудь придумаем.
Часа в четыре, перед утром, Никитич и Леша перебрались старым путем к своим.
Головин никак не предполагал, что найдется так много желающих узнать о плавании Беллинсгаузена и Лазарева к Антарктиде. В подвал, где размещался его взвод, набилась вся рота. Пришел и Зубков с политруком, недавно прибывшим из Ленинграда. Никитич каким-то чудом раздобыл карту с двумя полушариями, наклеенную на марлю. Карту повесили в простенок и осветили двумя карбидными фонарями.
Никогда еще так не волновался Головин. Из полумрака на него глядели знакомые и незнакомые лица в солдатских ушанках, шинелях, с винтовками в руках. Они внимательно слушали рассказ о совсем ненасущном, далеком от них деле, которое в другое время могло бы стать лишь предметом исследований и споров немногих специалистов, о человеке, который когда-то существовал вне связи с настоящим.
Говорят, Беллинсгаузену всегда везло. Будто само появление его на свет было отмечено вмешательством чудодейственных сил. В том 1778 году особенно светлыми были белые ночи, и рыбаки Сааремы ловили много салаки. Рыба, казалось, сама шла в невода. В Аренсбурге[2] он учился, а летом приезжал в маленькое имение родителей. Дом стоял на берегу бухты Пелгуселахт, море шумело у его свай, и мальчик целые дни проводил на парусной лодке. Он часто уходил далеко в море и среди однообразия волн ориентировался по ветру, бледному серпу луны и звездам, отыскивал обратную дорогу. «Я родился среди моря; как рыба не может жить без воды, так и я не могу жить без моря», — напишет он много лет спустя, когда мечта его уже исполнится.
Десяти лет родитель отправил Фаддея в кадетский морской корпус, который находился тогда в Кронштадте. Учился маленький Беллинсгаузен легко, схватывал науки на лету и по окончании курса был среди первых в своем выпуске.
В 1795 году его произвели в гардемарины, а через два года после плавания к берегам Англии он получил офицерский чин мичмана.
В русско-шведской войне Беллинсгаузен командовал фрегатом «Мельпомена», нес дозор в Финском заливе, наблюдая за действиями неприятельских шведского и английского флотов. За восемь месяцев до начала Отечественной войны 1812 года его перевели на Черноморский флот командиром фрегата «Флора».
Когда встал вопрос о плавании к южным морям, многие флотоводцы высказались за Беллинсгаузена. Вскоре он принял под командование шлюп «Восток» и начальство над антарктической экспедицией.
…Сначала Головин не знал, нужно ли рассказывать в подробностях обо всем плавании. Но постепенно увлекся. Никто его не перебивал, бойцы слушали с интересом…
Капитану второго ранга Фаддею Фаддеевичу Беллинсгаузену было тогда сорок лет. В жестокий век аракчеевщины он презирал телесные наказания, заботился о матросах, учил их сложному ремеслу добрым словом и личным примером. «Он имеет особенные свойства к начальству над таковою экспедицией, превосходный морской офицер и имеет редкие познания в астрономии, гидрографии и физике», — отзывался о нем тот же Крузенштерн.
Экспедиция с самого начала замышлялась как смелое и рискованное предприятие. Среди плавучих льдов русским морякам нужно было пройти как можно дальше на юг. Они шли искать землю, обреченную на вечную стужу, лишенную теплоты солнечных лучей.
«У меня нет слов для описания ужасного и дикого вида», — отмечал Джеймс Кук, имея в виду антарктические острова, расположенные в «неистовых» пятидесятых широтах Атлантики. Великий мореплаватель не допускал и мысли, что этими островами когда-нибудь кто-то заинтересуется. Он утверждал, что людям они не принесут никакой пользы и человеческая жизнь на них вообще невозможна.
Закончив свое плавание в южных водах, Кук записал:
«Я обошел океан южного полушария на высоких широтах и совершил это таким образом, что неоспоримо отверг возможность существования материка, который если и может быть обнаружен, то лишь близ полюса, в местах, недоступных для плавания».
Джеймс Кук «закрыл» континент в умеренных южных широтах. Этот континент не интересовал торговые компании, ибо он не мог принести никаких доходов. Джеймс Кук был выдающимся мореплавателем, но он был еще сыном своей страны и своего времени:
«Если кто-либо обнаружит решимость и упорство, чтобы разрешить этот вопрос (существование материка), и проникнет дальше меня на юг, я не буду завидовать славе его открытий. Но должен сказать, что миру его открытия принесут немного пользы».
Высказывания Кука о возможности существования континента не были приняты во внимание учеными-географами в первую очередь в самой Англии. После Кука они стали утверждать, что в Антарктике вообще отсутствуют какие-либо земли. Многие географы после плавания Кука стали изображать на картах и глобусах в южном полушарии сплошной океан от умеренных широт до Южного полюса. Одна крайность сменила другую.
Антарктиду открыть предстояло русским морякам.
…Вместе с Беллинсгаузеном на втором шлюпе, «Мирный», шел в плавание лейтенант Михаил Петрович Лазарев, впоследствии знаменитый флотоводец и создатель целой морской школы.
За день до выхода в плавание сам Иван Федорович Крузенштерн крестный отец кругосветных походов — вручил Беллинсгаузену пространную инструкцию Российского адмиралтейства и сделал ряд добавлений к ней. С почтительным вниманием выслушали матросы напутствия убеленного сединами адмирала:
— Помимо того, что указано в инструкции, вам надлежит стараться собирать любопытные произведения натуры для привезения в Россию в двойном числе: для Академии наук и для Адмиралтейского департамента, равно собирать оружие диких народов, их платья, украшения.
В местах, кои не утверждены астрономическими наблюдениями и гидрографическими описаниями, или в случае открытия новой земли или острова, не означенных на картах, старайтесь описывать их как можно вернее.
— Составляйте карту с видами берегов и подробным промером прибрежных мест, особливо тех, кои пристанищем служить могут.
Не оставляйте без замечания ничего, что случится вам увидеть, не только относящегося к морскому искусству, но и вообще служащего к распространению познаний человеческих во всех частях.
Старайтесь записывать все, дабы сообщить сие будущим читателям путешествия вашего.
Каждый из участников экспедиции понимал, что это плавание в безвестные пространства земного шара должно принести славу их родине. Все 189 моряков готовили себя к подвигу, равными которому могли быть только славные дела русских солдат в недавно отгремевших боях на поле Бородинском, на Березине, под Лейпцигом и Бреслау.
3 июля 1819 года «Восток» и «Мирный» снялись с якоря. Они прошли бастионы Средней и Купеческой гаваней, где собралось много народу. Провожающие махали шляпами и кричали «ура!». Потом, отсалютовав крепости, они прибавили парусов и вышли в открытое море.
…Приходили бойцы с наряда, сменялись с караулов. Те, кто должен заступать на их место, с сожалением уходили. Немцы были заняты своими делами и не стреляли. Лишь где-то на севере лениво ухали пушки.
К выступлению Головин не готовился, не делал записей. У него не было конспекта. Даже высказывания, заключенные в кавычки, он приводил наизусть. Он давно все знал. Это жило в нем самом.
…Во второй половине августа «Восток» и «Мирный» взяли курс к Южной Америке. Корабли вступили в жаркие тропические широты. Первое время дули умеренные попутные ветры, но потом все чаще и чаще стали бессильно повисать паруса. Команда изнывала под беспощадно палившим солнцем. Палуба скрипела иссохшими досками. Все металлическое — якорные цепи, люки, кнехты — раскалялось, как сковорода на жарком огне. Было такое ощущение, будто люди сгорали в пламени и в артериях вскипала кровь. Сердце билось толчками, неровно, и легкие обжигал тяжелый воздух тропической парилки.
Тропическая жара сменилась живительной прохладой умеренной полосы, а затем наступили холода антарктического Приполярья, похожие на привычные русскому человеку моросливые ненастья глубокой осени. Все чаще эти сравнения с родной землей возникали у Беллинсгаузена, который вел подробный дневник: «По горизонту был туман, подобно как в С.-Петербурге, когда река Нева вскрывается и влажность от оной морским ветром приносит в город».
В 11 часов утра 3 декабря вахтенный лейтенант Игнатьев донес капитану, что увидел бурун. Беллинсгаузен обрадовался, заключив, что можно ожидать близости берега, и приказал подойти к «отмели», о которую с шумом разбивались волны. «Отмель» оказалась тушей огромного мертвого кита.
Чем дальше к югу удалялись шлюпы, тем больше появлялось китов. То и дело над поверхностью воды вскипали высокие фонтаны, пускаемые этими животными, а потом всплывали туши, на которые сразу же опускались уставшие птицы. Хотя на шлюпах не было натуралистов, нашлось много охотников добывать этих птиц. Под руководством медиков они препарировали птиц, делали чучела, аккуратно раскладывали образцы встречающихся в пути морских трав, измеряли и вписывали в особые журналы данные о температуре воды, ее составе и свойствах, оправдывая тем самым научное назначение экспедиции.
15 декабря 1819 года суда подошли к 54-му градусу южной широты. Над горизонтом висели густые лиловые тучи.
Остров вырос из тумана внезапно. Около него беспечно плавали киты, сновали крикливые пингвины, величаво проплывали в воздухе альбатросы. «Ужасная земля», по словам Кука, открылась высокими скалистыми горами, покрытыми снегом и льдом, рваными плешинами на черных каменных громадах. Над ними висела пронизанная холодным солнцем белизна облаков. Небо походило на только что расколотый лед. Девственно чистые, некрикливо яркие краски природы дышали суровой мощью, величавым покоем. Не было ни волнения, ни радости, ни грусти…
После описания Южной Георгии экспедиция открыла остров Анненкова, а через несколько дней — еще один остров, названный именем участника похода лейтенанта Аркадия Лескова.
Начались густые снегопады и сильные штормы. Приставать к берегам не было никакой возможности. Торопило и время — впереди лежал огромный и неизвестный путь, короткое лето шло на убыль. Двигаясь на юго-восток, мореплаватели открыли и описали острова Завадовского, Кука, Торсона.
…Карта, освещенная карбидными фонарями, была единственным пособием к рассказу Головина. Вместо указки Головин пользовался штыком, снятым с боевой винтовки. Отточенное острие коснулось кромки белого изломанного материка.
В конце декабря экспедиция подошла к району Земли Сандвича и обнаружила, что таковой вовсе не существует, а пункты, которые Кук посчитал мысами, являлись всего лишь отдельными островами. Беллинсгаузен и здесь проявил свой такт. Он сохранил за открытыми русскими мореплавателями островами те наименования, которые Кук дал мысам, а за всей группой укрепил общее название — Южные Сандвичевы острова.[3]
Потянулись бесконечные ледяные поля и глыбы айсбергов. Некоторые громады достигали пяти километров в длину и возвышались на многие десятки метров. Штормы, снегопады, обледенения заставляли моряков находиться в состоянии крайней напряженности. Требовалось величайшее искусство вождения судов, чтобы избегнуть кораблекрушения, которое могло произойти в любую минуту. Основная тяжесть работ падала на рядовых матросов. От четкости и слаженности их действий зависел успех всего плавания. В дождь и бурю, при сильных снегопадах они ловко и быстро взбирались на реи и, стоя над беснующейся бездной ледяных океанских вод, привычно убирали или меняли паруса, сбивая с них тяжелые куски льда. Вахтенные, выбиваясь из сил, беспрерывно очищали корабли от снега, сыпавшего из низких туч, и поддерживали на судах порядок. Русские матросы оправдали своим героизмом высокое мнение, высказанное о них еще Крузенштерном, когда адмирал подбирал личный состав первой кругосветной экспедиции: «Мне советовали принять несколько иностранных матросов, но я, зная преимущественные свойства российских, коих даже английским предпочитаю, совету сему последовать не согласился».
«Снега ложилось на паруса столько, что, дабы стряхнуть оный, часто приводили шлюпы круче к ветру и обезветривали паруса. Вахтенные матросы все время едва успевали выметать и выбрасывать с палубы выпадающие, так сказать, снежные охлопья; наконец в полночь снег перестал… — записывал Беллинсгаузен при свете праздничных свечей, выставленных по случаю Нового года. — Мы пожелали друг другу счастливо выйти из опасного положения и, окончив предлежащее нам затруднительное плавание в Ледовитом океане, увидеть любезное отечество».
Шлюпы в канун 1820 года находились на широте 60 градусов.
От группы Южных Сандвичевых островов Беллинсгаузен и Лазарев повернули круто на юг, предприняв первую попытку пройти к Антарктиде. 15 января 1820 года шлюпы достигли 69-й широты. Через некоторое время суда вошли в обширную бухту ледяного поля, усеянного пригорками. «Бугристые льды», как называл их Беллинсгаузен, занимали все видимое пространство. Всхолмленная поверхность была молчаливой, одетой в белоснежный саван. Безжизненная пустыня исчезала из глаз на далеком юге.
Это и была Антарктида, шестая часть света, впервые увиденная русскими моряками.
Отсюда шлюпы повернули на северо-запад и с большими предосторожностями начали выходить изо льдов.
В конце января обнаружилась нехватка дров. Сырая погода, бури и льды заставляли расходовать много топлива, чтобы сушить одежду, готовить пищу. С наступлением осени участились ураганы и штормы.
«В такие дни, — писал Беллинсгаузен, — мы подвергались очень серьезной опасности: сильные порывы ветра, полное неведение о льдах, море, изрытое глубокими ямами, величайшие, то и дело вздымающиеся волны, густая мрачность и также снег скрывали все из глаз наших».
Иногда шлюпы теряли друг друга из виду, и каждый раз команды мысленно прощались, зная, что в случае гибели одного из судов все попытки спасти команду будут напрасными.
3 февраля на юге открылись большие разводья, и шлюпы на всех парусах устремились по широким проходам среди айсбергов и ледяных полей. И вдруг на пути встали огромные отвесные стены ледяного берега. Тучи рассеялись, и ярко вспыхнуло солнце, освещая грозную, величественную картину из прозрачной, переливающейся всеми цветами радуги ледяной брони. В воздухе кружили стаи птиц — буревестники, чайки, эгмонтские куры и маленькие дымчатые птички, похожие на ласточек. Последние являлись не морскими, а прибрежными птицами. Появление морских ласточек свидетельствовало о близости берега.
Увидев резкое отличие от того, что экспедиция встречала до сих пор, мичман «Мирного» Павел Новосильский записал:
«При сильном ветре тишина моря была необыкновенная. Множество полярных птиц и снежных пестрелей (буревестников) вьются над шлюпом. Это значит, что около нас должен быть берег или неподвижные льды. Может быть, более счастливому будущему мореплавателю и столь же отважному, как наш начальник, вековые горы льда, от бури или других причин расступившись в этом месте, дадут дорогу к таинственному берегу».
А Беллинсгаузен об этом же донес морскому министру из Порт-Жаксона в Австралии:
«…Не прежде как с 5-го на 6-е число дошел до широты 69°7′30″, долготы 162°15′. Здесь за ледяными полями мелкого льда и островами виден материк льда. Коего края отломаны перпендикулярно и который продолжался по мере нашего зрения, возвышаясь к югу подобно берегу, плоские ледяные острова, близ сего материка находящиеся, ясно показывают, что они суть обломки сего материка; ибо имеют края и верхнюю поверхность, подобную материку».
Итак, 5 февраля 1820 года шлюпы во второй раз вплотную подошли к антарктическому берегу. В этот день в книге Беллинсгаузена появилась такая запись:
«К югу представилось до 50 ледяных разнообразных громад, заключавшихся в середине ледяного поля. Обозревая пространство сего поля на восток, юг и запад, мы не могли видеть пределов оного».
Позже эту часть Антарктического континента назвали Землею Принцессы Ранхильды…
В начале марта кончалось антарктическое лето. Ночи стали длинными и темными. Поверхность воды покрывалась молодым льдом. В довершение разразился мощный шторм — самый опасный из всех предшествующих. Он захватил «Восток». Корабль был уже достаточно потрепан антарктическими бурями и требовал серьезного ремонта.
Шторм неистовствовал три дня. Был момент, когда шлюп потерял управление и его понесло на огромную льдину. Матросы оцепенели в секундном ожидании верной смерти. Но в последнее мгновение высокая волна захлестнула шлюп и отбросила его в сторону от айсберга.
После того как море успокоилось, Беллинсгаузен принял решение идти в Австралию, а потом в тропики Тихого океана. Здесь мореплаватели посетили и описали множество островов и архипелагов. На географическую карту легли острова Кутузова, Барклая де Толли, Раевского, Милорадовича, Ермолова, Чичагова. Вся группа была названа островами Россиян. После плавания на Таити и Фиджи, давно обжитые европейцами, шлюпы снова направились в антарктические воды.
9 января 1821 года со шканцев рассмотрели на горизонте чернеющее пятно. «Земля, земля!» — закричали матросы. После двух месяцев, плавания в неприветливом море юга люди увидели твердую, устойчивую сушу, с которой всегда жаждут встретиться моряки.
«Даже прелестные картины островов Россиян, — пишет один из спутников Беллинсгаузена, — не возбудили столь великой радости, какой наполнены все мы при виде крутых безжизненных скал неведомой суши. Она возникла изо льдов цепью черных каменистых гор, которые исчезают из глаз за горизонтом. Открытие ее завершает наши искания. Обретя ее, мы можем, наконец, направить свой путь к родным берегам, зная, что исполнили наш долг перед отечеством и просвещением: флаг русский развевается там, куда не проник до нас ни один мореплаватель».
На следующий день суда приблизились к границе неподвижного льда. Шлюп «Мирный» подошел к корме «Востока». В этот торжественный момент выстроенные в парадные шеренги матросы троекратно прокричали «ура!», орудия обоих кораблей дали несколько залпов.
Открытая земля оказалась островом. Его назвали высоким именем виновника существования в Российской империи военного флота — островом Петра Великого.
После плавания вокруг этого острова Беллинсгаузен подвел итог наблюдениям экспедиции над природой сплошных льдов Антарктики. Он писал:
«Огромные льды, которые по мере близости к Южному полюсу поднимаются в отлогие горы, я называю матерыми, предполагая, что сей лед идет через полюс и должен быть неподвижен, касаясь местами мелководий и островов, подобных острову Петра Первого, который находится в больших южных широтах и принадлежит также берегу, существующему (по нашему мнению) в близости той широты и долготы, в коей встречали морских ласточек».
За многие плавания Беллинсгаузен заметил, что мелкие морские ласточки с прямым клювом встречаются только в несомненной близости земли, в то время как вдали от нее встречаются обычно питающиеся на поверхности моря птицы с загнутым верхним клювом.
Вывод о существовании суши он основывал не только на многих наблюдениях за живой природой, но и на всестороннем изучении окружающей среды, характера льда, его плотности, солености, свойств воды на различных глубинах и широтах.
Не зная еще о существовании шестого континента Земли, о погребенной под мощным панцирем материкового льда суше, Беллинсгаузен и Лазарев привели фактически обоснованные доказательства обязательного нахождения в районе Южного полюса целого материка. Заманчивая легенда древних о таинственной земле Терра Инкогнита Аустралис обрамлялась контурами реального.
На пятые сутки плавания после открытия острова Петра Великого море потемнело. На воде и в воздухе появились эгмонтские куры и морские ласточки — предвестники близкого берега. Им оказался остров с голыми вершинами и сероватыми осыпями. Ему дали имя Александра Первого.
После исследования Южных Шетландских островов, сбора образцов пород, коллекции мхов и морской травы, отлова котиков и птиц Беллинсгаузен приказал плыть к Рио-де-Жанейро. На шлюпе «Восток» усилилась течь, и корабль резко сбавил ход. «Мирный» пошел впереди, наблюдая за бывшим флагманом, израненным в сражениях с морской стихией и льдами.
Рано утром 24 июля 1821 года шлюпы приблизились к своим обычным местам на кронштадтском рейде и бросили якорь.
Плавание к берегам Антарктиды закончилось.
В рапорте Российскому Адмиралтейству Фаддей Беллинсгаузен назвал такие цифры: шлюпы «Восток» и «Мирный» находились в плавании 751 день, пройдя более 92 тысяч километров и открыв, не считая Антарктиды, 29 больших и малых островов. Из 189 офицеров и матросов, отплывших 4 июля 1819 года, вернулось назад 186 — двое матросов умерли в пути от болезней, один погиб в море, сорвавшись в шторм с мачты. Моряки были поражены тем, что капитаны Беллинсгаузен и Лазарев, совершая столь длительное плавание в тяжелейших условиях Южного Ледовитого океана, не только сохранили суда, но и имели очень невысокие потери людского состава, чего в те времена вообще не удавалось избежать.
Экспедиция провела огромную работу по караблевождению, гидрографии и картографии, с поразительной точностью обозначив на картах все открытые архипелаги и острова, по океанографии, климатологии, физической географии, зоологии и ботанике. Во время плавания Беллинсгаузен вел подробные записи о ходе экспедиции. В качестве отчетного материала имелись на судах вахтенные журналы, в которых с точностью до минут фиксировались вся корабельная жизнь и все мельчайшие события каждого дня, а на особых страницах велись гидрометеорологические наблюдения.
Весь этот черновой материал, как и навигационные карты, был передан в распоряжение Беллинсгаузена. Его труд увидел свет в 1831 году. Оставшиеся материалы так и не были изданы и затерялись в архивах…
— Может быть, там, в бывшем Екатерининском дворце, они и лежат сейчас. — Головин замолчал и отошел от карты.
Некоторое время бойцы ждали продолжения рассказа, а потом кто-то, догадавшись о конце, первым захлопал в ладоши.
К Головину подошел командир роты, сказал:
— Что же ты задачу не поставил? Ведь архив-то им спасать.
— Пока ведь неясно, как командование решит.
— А что тут решать! — Пошлют — и все дела.
— Полковой комиссар, наверно, сам про это бойцам скажет.
— Кстати, тебе к нему приказано явиться. Возьми с собой политрука. Ему тоже надо в штаб на партучет вставать.
Головин и политрук пошли в тыл пригибаясь в неглубоких ходах сообщения. Политрук молчал, видно, обдумывал услышанное. Молчал и Головин. Оборвав рассказ на том моменте, который заставил его, простого студента университета, начать поиски документов, Головин умышленно не стал говорить о своих предположениях и догадках, почему русское открытие пытались предать забвению.
Великое географическое открытие, которое можно поставить в ряд с подвигами Магеллана и Колумба, в ученом мире Европы и казенном Санкт-Петербурге не было оценено по достоинству. Открытие шестой части света кое-кто попытался приписать другим, например американскому промышленнику Палмеру.
Размышляя о подоплеке умаления заслуг русских мореплавателей, Головин нашел несколько главных причин.
Во-первых, тут виноваты были излишняя осторожность и скромность самого Беллинсгаузена.
В своем дневнике он избегал категорического слова «континент», поэтому родилось мнение, будто Беллинсгаузен не понимал, что открытые им берега являются берегами Антарктиды.
Во-вторых, открытия Беллинсгаузена не стали известны широкому кругу читателей, потому что дневник экспедиции вышел в 1831 году всего в шестистах экземплярах. Он был опубликован после того, как появились сообщения о плаваниях к Антарктиде англичан Вильяма Смита, Эдуарда Брансфилда, Джеймса Уэдделла, Джона Биско и того же американца Натаниэла Палмера.
В-третьих, сам автор во время подготовки рукописи к печати находился под стенами турецкой крепости Исакчи на Дунае, в осаде которой он принимал участие в качестве командира гвардейского экипажа, а редактировали книгу разные неквалифицированные люди. Поэтому окончательный текст во многом не соответствовал оригиналу, вышел с большими сокращениями и искажениями.
Первый и единственный перевод книги на английский язык содержал такие принципиальные ошибки, которые приводили читателей к неправильному представлению о том, что Беллинсгаузен видел не берег материка, а айсберги. Русский редактор книги заменял слова «материк льда» на более осторожное выражение «лед гористый, твердо стоящий», а английский переводчик, окончательно искажая смысл, переводил как «высокие айсберги». В других местах книги, там, где в русском издании было сказано «матерый лед», английский переводчик писал «материнский айсберг».
Наконец, в-четвертых, правительства великих морских держав, и в первую очередь Великобритании и Франции, были задеты неожиданными для них успехами русских мореплавателей и не могли примириться с тем, что к славе россиян, совсем еще недавно разгромивших армии Наполеона, прибавлялась слава первооткрывателей нового континента. Англия и Франция боялись могущества России, и было ясно, что в этих странах старались всячески умалить значение и успехи экспедиции Беллинсгаузена — Лазарева.
Чтобы восстановить историческую истину, Головину нужно было найти подлинные навигационные карты Беллинсгаузена. Он верил, что они могли находиться в архивах, захваченных гитлеровцами в Большом Екатерининском дворце.
…Полковой комиссар Дергач встретил Головина приветливо, угостил чаем с сахаром, расспросил, как восприняли рассказ бойцы. Потом, посуровев, сказал:
— Фашисты готовятся к новому наступлению. Тебе надо поторопиться. Командир полка согласился на операцию, выделил разведчиков. План прост перебраться взводу там же, где прошли Никитич и Кондрашов, вынести архив и без шума снова занять оборону. Разведчики в случае чего поддержат огнем. Или же завяжут бой в другом месте, помогут выйти из опасного положения. К тебе я приду перед самым началом операции, а раньше пошли тех ребят перепилить решетки. Впрочем, детали уточни с Зубковым.
— Разрешите выполнять? — Головин встал.
— Давай, лейтенант. — Дергач тоже поднялся и пожал руку. — Только себя береги. Чую, далеко пойдешь. Доживи только.
Головин отдал честь и молча направился к выходу, тронутый словами комиссара.
Странно, но в свои тридцать пять лет Никитич никогда не держал в руках ножовки. Полотно скользило по решетке, взвизгивало.
«Надо же!» — чуть не простонал Никитич и в сердцах опустился на снег. Он думал, это просто пилить металл, даже не попробовал, когда ножовку добыли и к ней дали два запасных полотна. Все волнения, опасный переход через немецкие траншеи, товарищи, ожидающие его сигнала, чтобы двинуться к дворцу, — все летело к черту из-за того, что Никитич, оказывается, просто-напросто не умеет владеть ножовкой.
«Дурень и есть дурень!» — обозлился Никитич на себя, не зная, что делать. Кондрашов сидел за углом дворца, у водозаборника, прикрывая Никитича со двора, откуда могли прийти часовые.
«А он-то может?.. Вряд ли. До войны совсем мал был…»
Он снова встал на колени и заскреб по решетке. Нет! Не поддается, проклятая! Никитич оглянулся по сторонам, лег на бок и пополз к Кондрашову. Взволновавшись, Леша вытянул голову, тихо затвором дослал патрон в патронник.
— Не поддается, стерва, — признался Никитич. — Ты попробуй, а я покараулю.
Леша пополз к решетке. Возле нее валялась ножовка. Леша чуть ослабил полотно, скинул рукавицу, нащупал решетку, догадался — не так «грыз» ее Никитич, и сделал первый надрез. Потом звук стал глуше и ниже, не хлестал по нервам, как у Никитича. Но скоро стали мерзнуть руки. В рукавицах же работать было неудобно.
А ведь все начиналось благополучно в эту ночь. Во взвод пришел полковой комиссар, объяснил, для чего понадобился архив. По нему выходило, что спасти бумагу важнее, чем выиграть бой. Бойцы освободили от лишнего барахлишка свои вещмешки, комроты Зубков и взводный Головин проверили каждого, не звякает ли что, выдали по паре обойм патронов, старшина расщедрился на доппаек — по пачке вареных концентратов на едока.
Старой дорогой Леша с Никитичем провели весь взвод к кладбищу. Леша сбегал домой, узнал у отца, что все осталось без изменений, в подвалы никто не заглядывал. Отец занял позицию у ворот дворца, откуда были видны часовые. В случае опасности отец поднимет какой-нибудь шум, его наверняка услышат.
Леша закончил один рез и взялся за другой, нижний, стараясь спилить под корень, чтобы металл не цеплялся за одежду.
Поддувал ветер. Где-то погромыхивала канонада, похожая на перекаты далекой грозы. Похрустывали ветки в парке, и казалось, там кто-то ходит. Но Леша знал, что его бережет Никитич, а в темноте у того глаза были острые, как у совы. Беспокоил только отец. Как все выросшие дети, Леша относился к отцу несколько снисходительно. Как бы не перестарался и не наделал какой глупости.
А Головин в это время лежал за гранитным могильным камнем и смотрел в сторону темной громады дворца. В первый раз очутившись во вражеском тылу, он немного побаивался, но не немцев, а своих же солдат, которые могли разгадать его состояние. Вся воля уходила на то, чтобы себя не выдать, казаться спокойным и сильным. Сейчас он лежал один, невидимый для остальных, и все время посматривал на фосфоресцирующие стрелки часов. Как всегда в таких случаях, время тянулось едва-едва. Головин давно заметил, что оно спешит только тогда, когда человек сам медлит.
Вдруг до слуха долетел хлопок. Из немецкой траншеи вылетела ракета, обожгла колючим светом сугробы, ткнулась в лохмы низкой тучи и, обессилев, стала падать. Очевидно, в той стороне шумнули разведчики, и немцы забеспокоились. Головин поближе подтянул к себе автомат, чувствуя, как по телу разливается жар. Боковым зрением он увидел бойцов, вжавшихся в снег.
Дворец он рассмотрел, когда ракетчик пальнул еще раз. Стекла вспыхнули, будто разом зажглись в залах дуговые прожекторы. Головин скользнул взглядом вниз, но там никого не заметил. «Где же Никитич?»
Головину захотелось послать бойца узнать, что там случилось. Но Зубков расписал операцию по минутам. В его приказе было определено и время, необходимое для того, чтобы перепилить решетку, — полтора часа. Если Никитич не успеет, он предупредит об этом командира. Пока же едва пошел второй час. Головин поднял ворот шинели, чтобы не задувало шею, и стал ждать.
Немец ракетчик успокоился и больше не стрелял.
Второе звено Леша перепилил быстрее. Сумел приноровиться. Оставался продольный стержень, перевивающий обе стойки. Между стержнем и стеноп был слишком мал зазор, ножовка не пролезала, пришлось пилить одним полотном.
Приполз Никитич.
— Что у тебя?
— Видишь, ножовка не пролезает!
— Эх, рвануть бы гранатой… — Никитич сплюнул сквозь зубы и с беспокойством посмотрел в сторону кладбища: там коченели бойцы.
Решетка зажала полотно. Леша обхватил стойки руками, коленом уперся в стенку, потянул решетку на себя, но она не подалась.
— Тяни решетку! — приказал Леша и начал быстро швыркать пилкой.
Наконец решетка дрогнула. Вдвоем они расшатали ее, оборвали металл, привалили к стене. Никитич кулаком в рукавице выбил внутреннее стекло. Надо было вытащить еще старую дубовую раму. Никитич скинул фуфайку, обернул ею приклад, чтобы заглушить удар, и вышиб рамные переплеты.
— Лезу, давай фонарик.
Леша вытащил фонарик с синим стеклом.
Изогнувшись, Никитич скользнул в подвал. Леша телом прикрыл окно, чтобы не виден был свет, который зажжет Никитич.
Скоро он толкнул Лешу в бок, высунул голову:
— Там еще дверь, и заперта.
— А здесь есть хоть что-нибудь?
— Пусто.
— Ломай дверь.
— Чем?! Она кованая!
— Ломик бы…
— Беги домой, найди!
Леша обогнул дворец, прижимаясь к деревьям, выскочил на улицу и опрометью помчался к своему дому. Он помнил, что в дровянике всегда стоял лом, сделанный из рельса узкоколейки, который мог раскрошить любую дверь.
К деду он хотел вернуться после, однако ноги сами занесли его в избу. Дед лежал в темноте один и не спал. По легким шагам он узнал внука.
— Пришел-таки, — улыбнулся он.
— Ломик понадобился. Дверь там заперта.
— Замок?
— Ага.
— Ты пошарь в верстатке у отца. У него, кажись, целая связка ключей была. Глядишь, какой-нибудь подойдет.
— Долго возиться.
— А двери-то я знаю, их просто так, без шума не снимешь.
Леша среди разного железного хлама нашел связку ключей, сунул их в карман.
— Ну прощай, дедусь… Выздоравливай.
— Попробую. — Дед приподнял руку и ласково потрепал внука по щеке.
— А ломик я все ж прихвачу.
— Бери, коль не в тяжесть.
Леша чмокнул деда в лоб и выскочил из избы. Не знал он тогда, что видел деда в последний раз.
Ломик не пригодился. Никитич подобрал ключ, которым удалось открыть замок. В другом, более просторном помещении оказались большие фанерные ящики. Никитич сбил крышки. Там лежали папки с бумагами. Наверняка это был архив. Леша пополз на кладбище.
Головин заметил его метров за двадцать.
— Все, — выдохнул Леша.
Бойцы поползли к подвалу. Никитич набивал вещмешки бумагами, и они шли по рукам, по цепочке через кладбище, дзот, нейтральную полосу и освобождались в наших окопах. Часового, который находился у дзота, сторожил боец из полковой разведки, готовый в любой момент придушить гитлеровца, если немец заподозрит неладное и попытается поднять тревогу.
Время шло, а в подвалах еще оставалось много бумаг. Головин решил просить у Зубкова помощи.
Повалил густой снег. Он слепил глаза, мешал ориентировке, зато надежно укрывал бойцов. Они работали споро и двигались как призраки. Часовой так и просидел в окопе, ничего не увидев и ничего не услышав.
Закончили дело, когда стало светать. Никитич запер дверь, вылез из подвала и пристроил решетку на старое место.
— А где ломик? — спросил Леша.
— Ломик? Эх, я же его там оставил…
Времени, чтобы спускаться обратно, уже не было. Быстро светало.
— Ну, ладно, — прошептал Леша. — Может, обойдется…
Они ушли последними. Как и было оговорено, отец, если все закончится благополучно, вернется домой. Снег шел весь день и следующую ночь. А потом показалось белое холодное солнце. Наступила зима.
Лаубах прикидывался солдафоном только перед непосредственным начальником майором Будбергом. Это было выгодно и удобно. Будберг, лично оставаясь невысокого мнения о своем подчиненном, легче прощал оплошность, смелее мог проверять на нем свои концепции. А между тем Лаубах был несколько умнее и тоньше чванливого фанфарона Отто фон Будберга.
Лаубах надеялся, что после падения Ленинграда война закончится. Собирая в музеях картины и ценности, он не забывал и себя. Мечтал позднее уйти в отставку, выгодно продать их и открыть собственную мастерскую. По-солдафонски безропотно подчинялся он барону Будбергу лишь потому, что состоять при нем безопаснее, чем командовать на передней линии. По приказу шефа он составлял опись имущества и картин бывших царских и великокняжеских дворцов, при этом наиболее приглянувшиеся ему вещицы «забывал» включать в списки, незаметно отсылал в Мюнхен, расширяя собственную коллекцию.
Документы, подписанные Будбергом, направлялись в Берлин Альфреду Розенбергу, который ведал делами восточных оккупированных территорий и производил, как писал рейхсминистр в своих инструкциях имперским комиссарам, «выкорчевывание различных расовых корней».
Сведения о русском морском архиве, очевидно, заинтересовали Розенберга. Рейхсминистр прислал под Ленинград специального эмиссара, одного из авторов известного в рейхе научного труда «Народ ищет море», фрегаттен-капитана Густава Крулля.
Это был высокий седой морской офицер в пенсне, с холеным лицом, в безукоризненном мундире с золотыми нашивками на рукавах. Представившись Будбергу, фрегаттен-капитан пожелал немедленно ознакомиться с архивом.
— Вы даже не хотите отдохнуть с дороги? — вежливо осведомился Будберг.
— Я превосходно отдохнул в поезде, — ответил Крулль.
— Скажите, почему этот русский архив заинтересовал господина рейхсминистра? — спросил Будберг, ощущая какую-то непонятную тревогу.
Крулль пожал плечами:
— Надо полагать, из любопытства.
— У нас не было времени, чтобы разобрать архив. Сами понимаете, здесь фронт.
— Для этого и послал меня доктор Розенберг, чтобы в дальнейшем позаботиться об эвакуации его в Морской музей Ростока.
Будберг вызвал Лаубаха и представил его Круллю.
— Архив довольно большой, но его можно постепенно перенести сюда, предложил Будберг.
— Где он хранится?
— В подвале. Мы опечатали двери и организовали охрану.
— Тогда спустимся в подвал.
Офицеры надели шинели и вышли во двор. Лаубах взял фельдфебеля с ключами и двух солдат, которые принесли фонари. Из подвала дохнуло сыростью и плесенью. Сильный электрический свет всполошил крыс. Тяжело прыгая по ящикам, твари скрывались в темной дыре. Лаубах с отвращением пнул по первому ящику, фанера гулко ухнула. Лаубах сдернул крышку. Ящик был пуст. Он бросился ко второму. В нем тоже ничего не было. В растерянности лейтенант оглянулся на Будберга. У барона екнуло сердце предчувствие несчастья не обмануло его.
— Ящики пусты! — вскричал Лаубах, хотя и так было ясно, что архив исчез.
— Не хотите ли вы сказать, что бумаги съели крысы? — поджал губы фрегаттен-капитан.
— Что вы! Архив весил больше двух тонн! — не понял иронии Лаубах.
Солдаты начали разбивать ящики. Отсыревшая фанера рассыпалась под их прикладами. Фельдфебель нашел клочок бумаги, подал Будбергу. Барон, держа бумагу двумя пальцами, прочитал несколько ничего не значащих строк и брезгливо бросил обрывок под ноги.
Лаубах споткнулся о железный лом, хотел оттолкнуть его в сторону, но тут же подумал: «Откуда взялся этот лом? Когда я закрывал замок, его не было». Он осмотрел дверь, убедился, что она цела, ломом никто не работал. Взглянул на окна, залепленные снегом. Нет, через окно и решетки мог пробраться либо подросток, либо святой дух. Даже если допустить, что пробрался подросток, то как он вытащил весь архив, сколько ночей потребовалось ему, чтобы сделать это, не привлекая внимания охраны?
— Лейтенант, потрудитесь объяснить все это, — услышал он жесткий голос Будберга.
Лаубах посмотрел в серые непроницаемые глаза шефа.
— Боюсь утверждать, но здесь поработала бесовская сила, — пробормотал он.
— Вы закрывали подвал?
— Разумеется! Но если бы я даже не закрыл, то все равно никто не смог бы отсюда вынести даже листка. Во дворе днем всегда были солдаты, а ночью выставлялись караулы.
— Куда выходят отдушины?
— В сад.
Будберг подошел к одному окошку, откуда сочился слабый свет, потрогал решетку. Потом вышел в соседнее помещение и обратил внимание на снег, который надуло через разбитые стекла. Он качнул решетку, она сдвинулась с места.
— Вот так проник ваш бес, лейтенант, — проговорил он, отряхивая перчатки.
Лаубах подбежал к окну, зачем-то заглянул в него, но ничего, кроме снега, не увидел.
— Если кто-то проник в окно, то как он мог открыть запертую дверь и потом закрыть, поскольку перед нашим приходом она была на замке?!
— Надо полагать, сначала грабитель хотел воспользоваться этим вот ломом, но после сумел открыть замок ключом.
— Прикажете заняться расследованием? — спросил Лаубах, рассчитывая оттянуть наказание.
Будберг помолчал. Он соображал, как ему самому выкрутиться, и решил всю вину свалить на лейтенанта:
— За это происшествие вы будете отвечать перед военным судом… А пока вам ничего не остается, как найти похитителей и попытаться вернуть архив, если еще не поздно.
Будберг повернулся к Круллю:
— Ваше решение, господин фрегаттен-капитан?
Крулль думал несколько секунд.
— Я буду ждать, — наконец проговорил он и направился к выходу.
…Чувствуя, что военный суд не помилует и в лучшем случае пошлет в штрафной батальон, откуда почти никто не возвращался, Лаубах бросился в поиски. О спасении ему ясно дал понять Будберг: если он вернет архив. Сначала он вызвал розыскных собак, но они не помогли. С момента взлома подвала прошло, вероятно, уже много времени. Ничего не дало и обследование парка. Вьюги замели все следы. Мелькнувшую было мысль, что русские могли перенести архив через линию фронта, Лаубах сразу отогнал прочь. Немецкие войска уже давно оттеснили русских от Пушкина, прижав их к самым окраинам Ленинграда. Почти тридцать километров пространства, набитого частями всевозможного назначения в условиях уплотнившегося фронта, никак не могли преодолеть русские, даже если бы они рискнули на диверсию. Но и тогда, когда линия фронта проходила недалеко от Екатерининского дворца, они все равно не имели возможности переправить архив.
Лаубах прошел по старым окопам, забитым сейчас снегом, запутанным в колючую проволоку, огражденным минными полями, осмотрел укрепления дзотов, откуда днем и ночью просматривался каждый метр нейтральной полосы, побывал и у дзота на краю оврага, в месте, обозначенном на военной карте как наименее опасном для обороны. На взгорке у дзота был постоянный пост, откуда хорошо были видны и овраг, и минированная болотистая низина впереди, и кладбище. Диверсанты не могли быть святыми духами, любой шорох мгновенно встревожил бы часового. Однако никаких происшествий на этом посту не случалось.
Недоумение Лаубаха вызывало и еще одно обстоятельство — зачем вдруг понадобился русским старый архив, когда они, отступая, оставляли куда большие ценности? Да и мог ли ослабленный голодом, плохо одетый, почти не вооруженный русский солдат отважиться на такой рискованный шаг в то время, когда Ленинград уже бился в агонии?
Однако эта мысль не успокаивала его. Был факт — исчезновение архива, и надо было принимать его как таковой, не вдаваясь в сложные нюансы. И была вещественная улика — орудие взломщика.
Кому мог принадлежать лом? Лаубах навел справки. Когда-то в Пушкине существовала узкоколейная железная дорога. По ней подвозили в Петербург торф и дрова. Позднее ее бросили.
Рельсы растаскивали кому было не лень. Их использовали для балок в строительстве, для укрепления телеграфных столбов, заборов, для изготовления инструмента — таких вот ломиков, которые были чуть ли не у каждого хозяина. Лаубах решил организовать из саперов команду, занимающуюся якобы сбором металлолома для германской промышленности, а на самом деле выявлением тех, у кого ломика не окажется. Солдаты забирали у жителей все самовары, сковороды, топоры, утюги, ухваты, чугуны и металлическую посуду. Они обшаривали все углы в доме и на дворе. Те, у кого не находили ломиков, попадали на заметку.
Так оказался в списках Иван Кондрашов. Соседи показали, что у Ивана был лом, сделанный из рельса. Привлек внимание Лаубаха и тот факт, что Кондрашов работал водовозом при солдатской кухне, мог посещать Екатерининский дворец, снабжал водой разместившийся там караульный взвод, поскольку водопровод бездействовал. Лаубах взял с собой переводчика унтер-офицера, солдат и направился к дому, где жил Кондрашов.
Дверь открыл сам Иван. Унтер-офицер не заметил, что он был на деревянной ноге, оттолкнул русского плечом, и тот свалился на пол. Лаубаху ничего не оставалось, как сразу начать жесткий допрос.
— Обыскать! — громко приказал он и уперся взглядом на лежащего на койке деда.
— Встать!
Но старик только шевельнулся.
— Он болен! — закричал Кондрашов, пытаясь подняться на ноги.
Дед пробормотал что-то непонятное.
— Что он сказал?
Переводчик тоже не расслышал.
— Говорю, сопляк ты, чтобы на меня орать! — громче проговорил старик.
В это время один из солдат обнаружил верстак, ящик со слесарным инструментом, замками, заготовками ключей. Лаубах схватил Ивана за рубаху.
— Грабитель! — закричал он. — Ты залезал в подвал дворца? Кто помогал тебе вытаскивать бумаги?
Иван Кондрашов подумал, что кто-то выдал его, и решил молчать. Молчание и убедило Лаубаха в том, что русский причастен к исчезновению архива.
— Ну ничего, унтерштурмфюрер Эйкорн развяжет тебе язык, — пригрозил Лаубах, вспомнив об эсэсовце, который служил в жандармерии его полка и слыл специалистом по допросам русских партизан.
— Взять! — приказал он унтер-офицеру и пошел к дверям.
Солдаты схватили Кондрашова. Никто не обратил внимания на старика. Тот медленно сунул руку под подушку, негнущимися пальцами сорвал кольцо и оттолкнул гранату от себя. На покосившемся полу она покатилась к ногам гитлеровцев, тащивших к выходу инвалида-сына. Граната разорвалась, когда Лаубах уже был в сенях. Ударная волна толкнула его в спину, и он упал, больно разбив лицо о косяк. Скоро рассеялся дым, и он увидел корчившихся от боли солдат и улыбающегося Кондрашова. Русский сидел, прижавшись спиной к стене и придерживая окровавленной рукой бок, шептал белеющими в предсмертной муке губами:
— Что, выкусил?
Лаубах не понял, но почувствовал в чужих словах торжество. Он никогда не убивал. Теперь же, задыхаясь от злости, выхватил пистолет и разрядил обойму в умирающего русского.