Знаю, ты у нас
Сам большой-старшой
И судить-рядить
Тебя некому.
Ранним сентябрьским утром с шестым ударом часомерного била ворота Фроловской башни выпустили небольшой конный отряд. Впереди, выгнув шею в блестящую чёрную дугу, выплясывал богато разубранный жеребец. Его хозяин, великий князь Иван Васильевич, выглядел скромнее: чёрный кафтан, оживлённый серебряными застёжками, тёмная мурмолка с отворотом из серого меха, мягкие без узоров сапоги — будто на богомолье собрался. Дело, однако, было вовсе не святое...
Шёл в ту пору по Руси 1471 год. Только что окончился победный поход на Новгород. Москва возликовала и ударилась в тяжкий загул. Уставши от праздничных застолий и торжественных молебнов, приказал великий князь своему стремянному Василию устроить тайный выезд в загородный дом, построенный за Кулишками, к востоку от Кремля. Кончался пятый год Иванова вдовства, и, хотя усиленные поиски невесты, достойной великого, но малоизвестного на Западе московского государя закончились, Иван Васильевич старался отогнать мысли о своей будущей жене. Третьего дня, однако, ему пришлось вспомнить об этом. Венецианский посол Антоний привёз для погляда чудно выписанный на холстине лик Зои Палеолог, которую сватает сам Папа Римский. Невеста высокого рода — племянница последнего византийского императора Константина — и вида совсем приличного. Иван Васильевич представил полную гречанку с большими тёмными глазами и усмехнулся: «Бестужев сказывал, что во Фрязии о нас ничего не знают — в шкурах, дескать, медвежьих ходим, — лишь в одном уверены: московиты любят жёнок в теле. Вот мне и подобрали...»
Копыта простучали по деревянному настилу моста, и всадники направились сквозь торговые ряды на Варьскую улицу — здесь стояли великокняжеские вари для изготовления мёда и пива. Иван Васильевич любил эти утренние часы, когда ничто не мешало его выезду, когда всё, что задумано загодя, можно ещё сделать. Только начинается хлопотливая дневная жизнь, уже проснулись в домах, мычат коровы, дымки над крышами появились — знать, проворные бабы у печек забегали, — но на улицах ещё пусто.
А копыта уже не стучат — чавкают. Хороша Варьская улица, да грязна больно. Москвичи всё на улицу льют, благо идёт она по краю оврага. Целое лето сухота стояла, а здесь так и не просыхало. Накануне возвращения великого князя из новгородского похода случился в Москве жестокий пожар. Горело рядом, за Богоявленским переулком, и ярыжные со своей пожарной рухлядью проехать по Варьской не смогли, в объезд подались. Следы этого пожара виднелись повсюду. Иван Васильевич представил себе, как яростно гудело и металось в закоулках здешней слободы косматое рыжее чудище. Боролись с ним просто: сносили с подветренной стороны всё, что могло гореть, и чудище, сморённое голодом, постепенно околевало.
Москва в те годы горела часто и охотно. Однажды, когда занялось невдалеке отсюда, у Николы-старого, великий князь, спешно прискакавший на пожар, велел сносить все дома по Никольской улице. Привычные к такому делу дружинники живо раскатали десяток изб, а когда дошли до богатых хором, путь им преградила красивая девка Алёна — дочь незадолго перед этим помершего боярина Морозова. «Не дам живую храмину рушить!» — решительно крикнула она и чуть не с кулаками набросилась на великого князя — не признала его в чумазом, перепачканном сажей молодце. Дружинники со смехом оттащили прыткую девку, а Иван Васильевич пожалел бездомную сироту и велел отправить её на время в свой загородный дом. Вскоре Алёна из скромной приживалки сделалась хозяйкой этого дома. Молодой вдовец не баловал красавицу: в кремлёвских хоромах, под боком у митрополита, блуда не допускал, а часто ездить в загородный дом — к чёрту на кулички — государственные дела не позволяли. Ныне же, когда заканчивались переговоры о его женитьбе, великий князь решил отставить все дела и навестить Алёну.
Вот и Кулишки. Справа открылась церковь, поставленная прадедом Дмитрием Ивановичем в честь воинов, положивших головы на Куликовом поле. Службу здесь уже долгое время правил отец Паисий, бывший духовник великого князя Василия Тёмного, знающий Ивана со дня рождения. Верным слугой и добрым советчиком был Паисий для всей великокняжеской семьи, пережил с ней смуту великую, позор изгнания и ослепления государя московского. От него узнал Иван первые азы книжной премудрости и первые строки Священного Писания. Он же и последнюю услугу Иванову отцу оказал: закрыл его незрячие очи на смертном одре. С тех пор почти десять лет прошло, как поселился отец Паисий в этой церкви — память о доблестном прадеде Дмитрии Ивановиче беречь. Слаб стал старик Паисий в последнее время, и то сказать, девяносто годков стукнуло. Родился он в страшный год нашествия хана Тохтамыша, который после Куликовской битвы великий разор всей Москве учинил.
Иван Васильевич придержал коня и свернул к церкви, решив справиться о здоровье старца. У ворот встретил скорбной вестью чернец:
— Занемог отец Паисий. Три дня лежит не вставаючи и пред Сретением с Господом уже причастяше...
— Проводи к святому отцу! — приказал великий князь и проворно соскочил с коня.
Душный полумрак горницы был проколот пробивающимися сквозь закрытые ставни яркими солнечными иглами. В них мельтешили пылинки и слоились волны можжевелового дыма, поднимающиеся из большой жаровни. Когда великий князь разглядел ложе, на котором лежал старец, и подошёл под благословение, тот не смог даже поднять руку от слабости. Иван Васильевич сам приподнял эту лёгкую, иссохшую руку, каждую жилочку которой он помнил с детства, и припал к ней.
— Что же ты, отче, занедужил? Лечец тебе опытный надобен, враз пришлю.
— Поздно уж лечить меня, государь. Я как старая шуба: начни латать, а шерсть тут же осыплется. Да и не о том глаголити нам: последний раз, должно, видимся... Расскажи-ка лучше, как с Новым городом воевал, а то всякое несут... Вроде был ты лих на Шелони, да больно лют в полоне...
— Ишь ты, — усмехнулся Иван Васильевич, — уже и складницу удумали... Что ж, верно удумали. Четыре тыщи моих воинов вдесятеро больше новгородских лапотников на Шелони побили — то ли не лихость? А у пленённых списки с грамот нашли, какими отступники новгородские с королём Казимиром сношалися и просили заместо моего наместника пана латинского им ставити. Многие имена те списки открыли. Тем, кто в литовскую сторону глядел, мы головы отвернули. Тех, которые деньги на богопротивные дела не жалели, пограбили. Ну а кому неуютно было под московскою рукою, отчины лишили и в другие места определили на жительство. Люто? Так и в Писании сказано: всякое дерево, не приносящее плода доброго, срубают и в огонь бросают. Если ж при рубке щепки случились, дак не без того: воевать — не молебен справлять, словами не обойдёшься...
— Понимаю твои заботы, государь, только обидно мне, что брат с братом дерутся и лютость проявляют, а враг обчий благоденствует, дани требует, гостей наших грабит и порубежные земли воюет. Аз мечтал, недостойный, победу русскую над агарянами, сыроядцами погаными узреть. Долга моя верста, да Бог не дал милости... Иване, сын мой любезный! Собери полки могучие, брось клич по всей земле русской — каждый на безбожного царя Ахмата пойдёт! Встань за честь земли русской, как прадед твой Дмитрий Иванович на поле Куликовом! Неужто царь Ахмат страшнее Мамая? Неужто сила наша ослабела?
Отец Паисий, обессиленный своей речью, откинулся на подушки и закрыл глаза. Грудь его вздымалась словно после тяжкой работы. Иван Васильевич с жалостью смотрел на высохшее и немощное тело старика, в коем сохранился и жил такой неукротимый дух: ему бы о покое своей души думать, а он Русь на татар поднимает!
«Что же сказать тебе, отче? — думал Иван Васильевич. — Был бы ты в силе да во здравии, сказал бы, что не время сейчас поход на татар собирать. Слабее они стали, верно, и силы у Московского государства поприбавилось, но и враги у него пострашнее. Взглянул бы отец на хартию, что в моём дворце висит, увидел бы, что Русь будто в волчью пасть попала: снизу царь Ахмат клыки точит, сверху немцы да новгородская господа спину норовит прокусить, а король Казимир и вовсе заглотить нас тщится. Силён московский государь, и сил у него на новую Куликовскую битву наберётся, только одной битвой царя Ахмата не сломить, а ввяжись в войну — тут тебе верхняя челюсть хребет и сломает!
Хорошо поминает святой отец Дмитрия Ивановича за победу над Мамаем, а что было потом — запамятовал. Сам ведь мне свиток один читал, что после победы лежали трупы крестьянские, аки сенные стога, а Дон-река три дни кровию тёк. Положила тогда Русь лучших сынов своих, поля орать некому стало, и запустение великое на всю землю пришло. На следующий год двинул свою орду хан Тохтамыш и взял Русь. Москву спалил, и снова дань страшную наложил. Дорога цена такой победы, невелика честь над нищим народом княжить...
Нет, теперь татар не только мечом бить надобно. Натравить всех своих врагов друг супротив друга — и по частям, по частям!.. Дело начато уже. В прошлом году казанских татар пощипали, а ноне хан Обреим и вовсе по полной моей воле мир дал. Так что один клык супротив хана Ахмата в Казани уже имеется. Скоро и снизу клык наточим — Крымская орда тоже недруг Ахмата... Главное, чтоб Ахмат с Казимиром не сговорились — купно-то много беды наделать могут. Сейчас у Казимира руки связаны угорскими делами: королю Корвину помогает с его боярами бороться. А пройдёт время, развяжутся — что тогда? И в своём государстве дел невпроворот — своевольничают князья, не желают под рукой великого князя в дружной упряжке ходить, на удельщину тянет... Трудна державная ноша, мечом полегче воевать, да и славы побольше, только Русь уже не юноша на потешках, чтоб кулаками махать и носы кровенить. Подойдёт время, под сердце ударим, чтоб наверняка...»
Вот что сказал бы Иван III святому отцу, если б разговор серьёзный случился, но старик ждёт других слов.
— Разделяю твои думы, отче, — заговорил Иван Васильевич, — нет мне более святого дела, чем Русь у татар вырвать и за поруганное крестьянство отомстить поганым, всю жизнь положу на это, в чём крест нашего господа целую.
Однако отец Паисий впал в беспамятство и не услышал этого. Он лежал недвижно, только слабое, еле заметное дыхание говорило, что жизнь ещё теплится в нём. Иван Васильевич спешно послал за лекарем и приказал очистить церковный двор от лишних людей.
— Пусть едут и упредят о моём приезде, — сказал он стремянному Василию, — сам же оставайся здесь и следи, чтоб тишина блюлась.
Вскоре поредевший отряд продолжил свой путь к загородному дому великого князя. Вначале шли дружно и ходко, потом в лесу растянулись цепочкой. Деревья стискивали дорогу замшелыми боками, опутывали тенётником, цепляли всадников корявыми руками, обдавая вдогонку холодными росными дождичками. Придавленные глухоманью, ехали в тишине, только у лошадей, должно быть со страху, ёкали селезёнки.
Зелёный сумрак неожиданно сменился ярким солнечным весельем: лес, будто поднатужившись, выкинул их из своего чрева на большую поляну. Сразу оживились люди, лошади сами прибавили рыси. Дорога, соединявшая концы причудливо изогнутого леса, показалась туго натянутой тетивой, она вливала удаль в людей, резвость в лошадиные ноги и требовала выплеснуть всё это на своё длинное тело.
Неожиданно лошади почуяли тревогу и сбились с рыси. Люди задёргали поводьями и закрутились в сёдлах, не понимая, что произошло. И вдруг сзади, с той стороны, откуда выехал отряд, раздался страшный звериный рык. Умноженный лесным эхом, он, казалось, заполнил всю округу своими раскатами. Лошади вздыбились и понесли. Они полетели, как стрелы, выпущенные из могучего лука. Всадники, пригнувшись к лошадиным шеям, зашептали свои, припасённые для тяжких случаев молитвы. Их старшой, Сенька Пеньков, пытался окриком остановить отряд, но и он не смог удержать своего Буланка. Мимо него промчалась гнедая кобылка Марья, никогда не отличавшаяся особой резвостью. Ныне же страх, видно, усемерил её силы. Она скакала закусив удила, по краям которых уже выступила розоватая пена. Потом ещё кто-то обогнал Сеньку, и вот весь его отряд, как в воронку, влился в новую лесную дорогу. Бешеная скачка продолжалась. Сенька бросил поводья — Буланко сам лучше через лес дорогу выберет, — обхватил руками мокрую конскую шею. «Пронеси, Господи! Пронеси, Господи!» — приговаривал он, и конские копыта, казалось, отзывались: «Пронеси! Пронеси! Пронеси!»
Впереди открылась новая, на этот раз совсем небольшая полянка. Первой её одолела взбесившаяся Марья, но в дальнем конце словно споткнулась, а через мгновение пошла уже тише, волоча по земле своего ездока. Начали валиться и другие всадники, будто неведомая сила сшибала их с коней и ударяла оземь.
Сенька хотел придержать Буланка, но не смог сразу найти поводьев, и тот по-прежнему стремительно нёс его к роковому месту. Уж на подъезде выглядел Сенька натянутую между деревьями как раз на высоте всадника верёвку — о неё-то и ломали шеи дружинники.
— Береги-ись! — только успел крикнуть он и вылетел из седла.
Сенькин крик был услышан скакавшими сзади. Кое-кому удалось сдержать коней и даже обнажить сабли, но из лесной чащи полетели в них арканы, засвистели стрелы. Сваленных тут же приканчивали выскочившие на поляну люди. Минута — и лес, только что оглашаемый конским ржанием и предсмертными криками людей, снова погрузился в утреннюю дрёму...
На высоком лесистом берегу, круто поворачивающем Яузу к Москве-реке, среди тронутой первыми осенними красками зелени темнели строения Андроникова монастыря. Заложен он был более века назад, ещё при великом князе Дмитрии Ивановиче, в знак чудесного спасения митрополита Алексея. Сказывают, что, когда Алексей плыл из Царьграда, куда отправлялся за поставлением в митрополиты, великий шторм на море случился. Разметал он утлые судёнышки, а ладью нового митрополита почти совсем водой захлестнуло. Приготовились все к смерти, и стал Алексей молиться: «Господи, не дай в пучине морской погибнуть, услышь мольбу мою, храм тебе великий сооружу за спасение своё!» Оказалась тогда сноровка русского кормчего сильнее непогоды, вывел он из беды ладью, и пришлось владыке исполнять свой обет.
Место для монастыря выбиралось с тщанием, и сам митрополит освящал закладку храма Спаса Нерукотворного. Строили в те годы быстро, нагнали мужиков, лес под рукой: в неделю храм воздвигли, в другую — трапезную, а за лето кельи построили и забором монастырь обнесли. Вскоре стали, однако, деревянные строения в ветхость приходить. Первым делом храм Божий покосился, и тогда рядом с ним поставили каменный четырёхстолпный Спасский собор, чудно разукрашенный иноками Даниилом Чёрным и Андреем Рублёвым. Затем все строения подновили, а ныне пришла пора и стены новые складывать.
Основные работы замыслили начать по весне, а сейчас по приказу игумена сколотили артели, чтобы лежащий окрест лес рубили и с началом зимы по санному следу свозили к монастырю. Одна из таких артелей работала на правом берегу Яузы, близ села Воронцова. Ладные и неленивые мужики подобрались в ней. Третьего дня пристал здоровенный детина, Семён, молчаливый и исполнительный. О себе рассказывал мало, только по странному говору с цоканьем — цто да поцто? — определили в нём пришельца с далёких северных мест. Впрочем, артель не сыск боярский. Молчит человек, значит, так надо, лишь бы дело знал и от дела не бегал. Только монах Феофил, который за работой надзирал, всё приставал: кто да откуда? Семён в ответ лишь зубы сцепит и топором посильнее ударит — вот и весь сказ. Монах яриться начинает, слюной брызжет, покуда кто-нибудь из артельных без всякого уважения к святому сословию крепко его не обругает: не приставай, этакий-разэтакий, к людям! Оно, по правде говоря, и не за что было уважать монаха — никудышный случился человек, пьяница и матерщинник, ни к чему путному неспособный. Братья монастырские — те народ учёный: кто книги пишет, кто книгам учится; а Феофилу премудрость эта не по зубам оказалась. Пробовал было его игумен на путь истинный наставить, а потом махнул рукой и стал пользовать на хозяйственных делах, и то на таких, чтоб подальше от обители и расторопности особой не требовали.
В этот день с самого утра Феофил ярился больше обычного. Причина была известна только ему: в монастыре нынче должен быть корм в память князей Долгоруких, а значит, яств за обедом не обычных два, а четыре, и квас не простой, братский, а медвяный. Едва только проснувшись и представив, что вместо опрятной монастырской трапезной, уставленной обильными столами, ему придётся сегодня довольствоваться постными мужицкими харчами, Феофил громко выругался и потянулся к фляжке, стоявшей у изголовья. Она оказалась полупустой, отчего его настроение и вовсе испортилось.
Утро уже совсем занялось. Выйдя на свет, Феофил нашёл артель за огромным стёсанным бревном, служившим столом. Он пощурился на солнце, справил своё утреннее дело и подошёл к мужикам.
— Здоров будь, святой отец! — встретил его громким вскриком маленький, вертлявый и ехидный мужичок Данилка. — Долго почиваешь, мы уже без тебя помолились, не обессудь.
— Тебе, безбожнику и тунеядцу, молитва, видать, впрок не пошла, коли зубоскалишь, — прохрипел Феофил. Он попробовал кашу и сплюнул: — Опять недосолили, только харч монастырский переводите, скоты безрогие!
— Дык каша не селёдка, — вставил Данилка. — Ей ведь не закусывают.
Мужики загоготали, а Феофил, задохнувшись от злости, стал подыскивать бранные слова. Заметив усмешку на лице Семёна, он вдруг накинулся на него:
— И ты, жеребец обмеренный, вместо того чтобы деревья посекать и землю очищать, ухмылки строишь и яд отрыгаешь! Приблудный грех бесовский и тать кальный, погоди, доберусь ужо до тебя! А вы все, глаголы нечистые и кусательные изрыгающие, — гниды обструпленные и рожи богомерзкие! Денно и нощно нужно Господу молиться, чтобы избавил он землю от такого вонючего стада!
Видя, что Семён напрягся струной и с силой, до белизны в своих узловатых пальцах, вцепился в стол-колдобину, Архип, артельный старшой, тихий и рассудительный мужик, положил ему руку на плечо и успокоительно сказал:
— Брось, Сёмка. У ярыжки — одна отрыжка, мы уже привыкли. А ты, монах, язык попридерживай, не всякий твой лай стерпит. И Господа поменьше поминай — рот у тебя грязный, не для того исделанный. Пошли, братва...
Оставив ругающегося и вконец рассвирепевшего Феофила, артель разошлась по своим местам. Архип повёл Семёна и Данилку в ельник, что начинался в двухстах шагах от артельной стоянки. В звонкой прозрачности стылого осеннего утра голос Данилки звучал особенно отчётливо. Он на все лады ругал Феофила: такому-де и в пятницу праздник, и ночью не дрёма, от него-де и Богу убыток, и людям истома. «Зачем тады такой на свете живёт?» — хватал он мужиков за рукава и заступал им дорогу. Архип отмахнулся от него, как от назойливой мухи:
— Всем головы затрудил: зачем да почему? Не всяка шишка полная, не всяка ягода сладкая, а растут. Значит, так Господу нашему угодно... Давай лучше за дело браться. — Он подошёл к большой раскидистой ели и кивнул: — Вот с неё и начнём.
Семён осмотрел дерево, погладил по шершавому стволу и взмахнул топором. Работа давно служила ему верным снадобьем для врачевания житейских ссадин. Вот и сейчас, вонзаясь с утробным гиканьем в смолистую древесину, обнажая с каждым ударом топора пряно-душистую матовую заболонь, он сразу забыл об обиде. Сделав глубокий надруб, Семён подождал, пока Архип и Данилка перепилили половину комля, и упёрся длинной слегой в ствол дерева. Оно, ещё не чувствуя надвигающейся беды, спокойно шуршало ветвями. Но вот по стволу ели прошла первая дрожь, затем она задрожала сильнее, наконец покачнулась, замерла и стала медленно валиться, цепляясь за своих собратьев, будто прося у них подмоги.
— Сломалась, как ни упиралась! — весело крикнул Данилка.
Семён глянул на место, куда должно было упасть дерево, и обмер: там, на небольшой опушке, стоял человек. Он что-то пристально рассматривал в траве и не замечал грозившей ему беды.
— Э-э, гы-гы-гы! — гаркнул Семён и суматошно замахал руками.
Человек поднял голову и вдруг, словно заяц, прыгнул под ближайший куст. В это же мгновение ель с шумом упала на землю, накрыв собою почти всю полянку. Мужики бросились вперёд, спотыкаясь об еловые ветки, царапая лица и руки.
— Не затем конду валили, цтоб скудельницей стала, — пробормотал Семён. — Эвон, живой вроде. — Он разгрёб еловые ветки, глянул вниз и радостно сказал: — Сопит!
Из мохнатой темноты на мужиков смотрели живые глаза.
— Целой-то, друг сердешный? — спросил Данилка.
— Господь сохранил, всё вроде бы при мне, — ответил им голос. — Да что уставились? Выбраться помогите.
Через минуту перед ними стоял небольшой человек с остреньким, птичьим лицом. Одет он был странно: холщовые порты и лапти — снизу вроде мужик, а вместо рубахи — монашеская ряса с обрезанными полами, подпоясанная дорогим узорчатым ремнём. Испуга в нём не было, да и ругаться, похоже, ему не хотелось. Зато Данилка не сдержался:
— Вот бес! Мы чуть было грех на душу не взяли, а ему хоть бы хны! Неужто со страху даже не брызнул?
— Уймись, — спокойно ответил незнакомец, — ибо всякий, гневающийся на своего брата, уже совершает грех.
— Слава Богу, что всё обошлось, — примирительно сказал Архип, — но впредь по сторонам поглядывай, не токмо в землю. Клад, что ли, искал?
— Да какой там клад! Траву кровохлёбку увидел, коренья хотел выкопать.
— Твоё счастье, парень, что под комель не попал, а то бы никакая кровохлёбка не помогла.
— Здорово это ты, ровно блоха, сиганул, я и моргнуть не успел, — вставил Данилка, и все дружно засмеялись.
— Ты, значит, из травознаев будешь? — продолжил Архип. — А идёшь куда?
— Мир большой, а я человек вольный: где тепло — там и солнце.
— Без дела, значит, шатаешься?
— Дело у всякого есть, да не всякому о нём скажешь.
— Ну-ну, мы не любопытствуем... Голодный небось?
— Да есть немного. У нас ведь, шатунов, раз на раз не приходится: нынче ляжешь на сучок, завтра — девке под бочок...
— При твоих-то достатках, — оглядел его Данилка, — тебе чаще всего на сучках приходится, верно? Но не горюй и подкрепись, — протянул он ему краюху хлеба, — может, ещё повезёт.
— Весёлый у вас народ, — проговорил незнакомец, усаживаясь под высокой сосной. — А лес кому рубите?
— Лес-то монастырский, на ихнее обзаведение, — кивнул Архип в сторону монастыря.
— Что же монахи сами не работают?
— Да где ж это видано, чтоб они сами работали? Или в других местах не так?
— По-разному... Есть в северных местах монастыри, где братья всё сами делают: кто сети плетёт и кельи строит, кто дрова и воду в хлебню и поварню таскает, кто хлеб готовит и варево, а мирян к своим службам не допускают...
— Ну, это далеко, до нас ещё не дошло, — протянул Данилка.
— С нас-то это и началось. Отец Сергий, царство ему небесное, много монастырей на московской земле построил и везде порядки строгие заводил, чтоб пити и ясти от трудов своих, чтоб вино по кельям не держать, чтоб готовиться не к обжорству, а к туге, нужде и подвигам духовным... Вот как дело-то было, а ныне, видать, всё забылось: что мирские, что духовные — все господа.
Необычно говорил прохожий. Мужики помолчали, обмозговывая.
— Может, и верны твои слова, парень, — сказал наконец Архип, — да опасливы. Ну как всяк сам работать станет, над ними тогда и надзор не нужен. А зачем тогда приказные, тиуны, дворские да и сами князья?
— Вот и я говорю — зачем?
— А затем, что народ — как бараны без пастуха.
— Так у баранов другое. Там на тыщу — один пастух, а у нас все править хотят, вот и духовные туда же лезут. Нет, братья, коли каждый по совести жить будет, без стяжания, без желания излишнего имения, чтоб не убыточить братьев, а наделять их своею любовью, то много пастухов и не надобно. Мне, к примеру, они и вовсе не нужны, да и вы обойдётесь.
— Это верно, — согласился Данилка, — тем паче что наш пастух что больной петух: как ни кукарекнет — всё невпопад.
— Вот понимаем, а сами так и норовим под чью-либо палку спину подставить. Несладко, но привычно, пусть гонят, как рабов...
— Мы не рабы, но люди вольные.
— Да рабство, оно не на лбу, а в душе, оно всю её, словно ржа, изъело. Было время, когда всколыхнулся народ, плечи расправил и со словом Божьим бросился на исконного врага, свершив Мамая грозное низвержение. Тряхнули силою, да только на раз её и хватило. Снова согнулись, снова спину подставляем. К русской палке плеть татарская присовокупилась, а вы речёте: не рабы...
Семён слушал смелую речь странного пришельца и думал о своей нелёгкой доле. Вот он про рабство толкует, на словах всё верно, а в жизни как? На что уж он в Пскове, а потом в Новом городе вольготно жил, на вече ходил, сам себе посадников и князей выбирал, вольностью кичился, но случилась нужда — и попробуй сыщи правду! Был он неплохим подмастерьем у великого искусника Кузьмы, что кольчуги новгородские выделывал. Сам уж кольчужное дело постигать стал, и хоть богатства не имел, но жил сытно. Девку приглядел, свататься надумал, да сгубил её гадёныш один из Селезневых. Хотел управу найти — на цепь посадили. Вырвался, бежал и теперь мыкается по чужой стороне. А коли б стерпел? Многое чего сулили, гривнами звенели. Дело, может, завёл бы своё и жил бы припеваючи, не бегал бы теперь, как собака бездомная. Вона как вольность оборачивается.
И словно в ответ на его мысли незнакомец продолжал:
— Главное, чтоб совесть была чиста, а богатство что? Прах один. Порты износишь — новые справишь, а душу запятнаешь — на всю жизнь память останется. Но коль чиста душа, то никакой страх неведом, ибо сказано: не бойтесь убивающих тело, но бойтесь тех, кто может уязвить душу. Так-то, люди вольные!
Рядом хрустнула ветка, мужики обернулись на звук и увидели прятавшегося за деревом Феофила. Он важно вышел из-за ствола и наставил на незнакомца свою суковатую палку:
— Ты кто таков?
— Матвей, раб Божий.
— А почему по монастырскому лесу шляешься?
— Думал, в нём воздух чище, да, вижу, ошибся.
— Ошибся... — не понял Феофил. — За ошибки платить надо. Да что с тебя взять, разве поясок.
— А пива холодного не хочешь?
Маленькие глазки Феофила жадно пыхнули.
— У пристани шинок есть, пробегись, нацедят.
Феофил вмиг сделался красным.
— Ах ты, змеиный потрох! — прохрипел он. — Издёвки строить вздумал, крамольные речи против святых отцов разводишь, да я тебя!.. Вяжите его!
Артельные не двинулись с места.
— Опять наш петушок не то скукарекал! — хмыкнул Данилка.
— И вы бунтовать?!
Феофил с неожиданной прытью ткнул своей палкой Данилку так, что тот отлетел на сажень, замахнулся на Матвея и уже готов был обрушить на него удар, как вдруг почувствовал, что его руку словно сжали железными клещами.
— Умерь-ка свою буесть, чернец! — услышал он голос Семёна.
— Ты-ы-ы! — выдохнул Феофил, дёрнулся, затих на мгновение и в бессильной злобе плюнул туда, наверх, где маячило ненавистное ему лицо.
Семён схватил Феофила за шиворот, приподнял и подержал, словно раздумывая, что ему делать с этаким добром, широко размахнулся... Багровое лицо Феофила враз посерело от страха, на Семёна пахнуло тошнотворным запахом сивухи и ещё чем-то, донельзя гадким. Он скривился от отвращения, задержал свой размах и неожиданно для всех привесил монаха к обломанной ветке стоявшего рядом дерева. В этом странном и нелепом виде, с трепыхающимися руками и ногами, Феофил напоминал большого чёрного паука. Семён обтёр руки о траву и, не оглядываясь, пошёл в лесную чащу. Матвей поспешил за ним.
— Снять, что ли? — почесал голову Архип.
— Пускай охолонет маленько, — откликнулся Данилка. — Сам же только что говорил: не всяка шишка полная, а висит. Правда, такой пустой шишки отродясь ещё не было...
Семён шёл, не замечая хлеставших его ветвей. Он уже далеко углубился в лесную чащобу, когда услышал окрик догонявшего его Матвея.
— Цего тебе? — хмуро обернулся Семён.
— Да постой ты!.. — У запыхавшегося Матвея перехватило дыхание. — Куда спешишь?
— А куды глаза глядят, лишь бы рожи той мерзкой не видеть.
— Остынь, парень, маленько. Гнев, он плохой попутчик. Что делать думаешь?
— До холодов как-нибудь перебьюсь, а там в обозные наймусь — и подальше куда.
— К Москве, значит, шагаешь. Только зря через глухомань, здесь недалеко тропа хожая: и идти удобно, и глаголить можно. Я тут допрежде бывал, места знакомые. Сперва охотнички ту тропу вытоптали, а потом и сам великий князь со своей дружиною.
— Поцто?
— А он недалече дом свой загородный обосновал, вот и заглядывает иногда.
— Ты его видел?
— Да как тебя самого.
— Лют, говорят, больно.
— Не лют, а строг. На государстве нельзя без строгости. Государь без грозы — что конь без узды. Разумом светел и книгам учен, не в пример иным прежним князьям. Опять же время такое, что врагов не токмо силою, но и мудростью побеждать надобно.
— Нас-то, новгородских, не мудростью, силою взял.
— Порой и умного выпороть не мешает...
Матвей внезапно остановился, прислушался:
— Скачет кто-то, и не один. Может, люди служилые, а может, и лихие, потому поберечься нужно.
Постепенно нарастающий конский топот внезапно растворился в разноголосом шуме битвы: в ржании коней, лязганий стали, вскриках и брани.
— Цего это мы, как зайцы, уши пригнули? — вскинулся Семён.
— Куда ты? — вцепился в него Матвей. — С голыми руками-то?
Но Семён решительно стряхнул его и поспешил на шум битвы. Матвей неохотно потянулся за ним. Шум впереди стих так же неожиданно, как и начался. Перед ними открылась небольшая полянка, заваленная конскими и людскими телами. По полянке бродил высокий, богато одетый человек, который пристально всматривался в лежащие тела. При виде его Семён вздрогнул и радостно прошептал:
— Сыскался, голубцик!
— Знакомый, что ли? — тихо спросил Матвей.
— Знакомый, Яшка Селезнёв. Скоро есцо больше познаёмся, весь род их змеиный изведу.
— Не его ли братцу голову на Шелони срубили?
— Евонному, а Яшку мне Господь оставил.
— Чего богохульствуешь? — начал было Матвей, но, поглядев на искажённое яростью лицо Семёна, замолчал и стал следить за высоким человеком.
Тот наклонился над одним из лежавших, потом присел над ним. Из леса, с той стороны полянки, что-то спросили, и Селезнёв, повернув голову, отрывисто бросил:
— Нет ещё!
В это время в солнечных лучах ослепительно сверкнула быстрая сталь, и высокий, нелепо раскинув руки, стал валиться на землю.
— М-м-м, — громко простонал Семён, — опять ушёл, гад!
Он бросился вперёд, поднимая на ходу тяжёлую суковатую палку. С противоположной стороны полянки выскочили несколько человек и кинулись ему навстречу. Медлительный на вид и малоповоротливый, Семён приближался к ним с неожиданной стремительностью. Миг — и первый, не успев взмахнуть своей сабелькой, уже лежал с разбитой головой. Другие отпрянули в ужасе назад, в спасительную глубину чащи. Ещё через мгновение по лесу прокатился дикий свист — это Матвей решил помочь своему неожиданному попутчику.
— Эге-гей! — кричал он. — Заходи слева, бери их в кольцо! — И снова оглушительно свистел. Его крики и свист полетели во все стороны, увязая в мохнатых дебрях и отражаясь от гулких опушек. Лес зашумел разными голосами, будто желая обмануть кого-то своей многолюдностью, и там, по другую сторону полянки, не выдержали: треск сучьев и шум ветвей говорили об их поспешном бегстве.
— Ату!.. Ату!.. — кричали им вдогонку Семён и Матвей, радостные от счастливого для них исхода негаданной стычки.
Первым опомнился Матвей. Он быстро подбежал к месту только что свершившегося убийства.
Человек, лежавший под телом Селезнёва, ещё подавал признаки жизни. Оглоушенный и разбитый падением с лошади, он пришёл в себя, когда его переворачивал Селезнёв, и, собрав последние силы, ударил того ножом. Это были, верно, последние силы. С трудом открыв глаза, он посмотрел на склонившегося Матвея и чуть слышно прошептал:
— Упреди государя... Он у Паисия в церкви... От Пенькова Сеньки — скажи...
Матвей быстро выпрямился и бросил Семёну:
— Присмотри за ним да за знакомцем своим, а я навстречу государю подамся. Схоронись с ними в лесу и жди меня тут.
Он быстро побежал по полянке, перепрыгивая через лежавшие тела. Там, в дальнем углу, на который выходила лесная дорога, сбились в кучу несколько лошадей. Матвей поймал одну из них, легко вскинул своё тело в седло и тотчас же скрылся в лесной чаще. Вскоре он уже подъезжал к церкви Всех Святых на Кулишках, где великий князь прощался с отцом Паисием.
— Здесь государь? — кинулся он к одному из дружинников.
— А зачем тебе это знать? — подозрительно спросил тот.
— Дело спешное, веди до старшого.
— Это ещё можно. Слышь, Василий, — крикнул он в глубину двора, — тут со спешным делом прибегли!
Стремянный великого князя не спеша вышел из тени и презрительно оглядел Матвея. Потянулся и зевнул; чего, дескать, надо?
— Нет ничего страшнее ленивых и глупых охранников, — спокойно сказал Матвей, — не уподобляйся им и отведи меня к государю по спешному делу.
Василий поначалу даже оторопел от таких слов невзрачного холопа. Однако оторопь продолжалась недолго. Он быстро направился к Матвею, на ходу доставая плётку из-за пояса, и проговорил, как прорубил:
— Сначала — плеть. Опосля острастки — дело. Будешь знать!
— Не выказывал бы ты свою дурость, когда дело о государской жизни идёт! — возвысил голос Матвей и, приблизившись к Василию, сказал уже тише в его распалённые гневом глаза: — Там, в лесу, людей ваших поубивали, Сенька Пеньков послал упредить.
Василий тут же забыл о своём намерении.
— Пошли! — мотнул он головой и повёл Матвея к покоям отца Паисия.
Старец умирал в полном сознании. Прибывший учёный фряжский лекарь синьор Просини, которого все на великокняжеском дворе называли Синим-Пресиним, отчуждённо стоял в стороне. Ему не позволили осмотреть больного, упросившего великого князя не отягчать последних минут излишней суетой. И хотя Просини внутренне был рад этому, поскольку сомневался в силе своего врачевания, он всем видом показывал обиду.
— Что, привезли святого отца для причастия? — быстро обернулся великий князь на звук открываемой двери.
— Нет, государь, — ответил Василий и, подошедши к нему, склонился в поклоне. — Человек принёс весть: Пенькова с дружиною прибили. Только что!
Иван Васильевич сверкнул глазами:
— Ну-ка, приведи его сюда!
Матвей бесстрашно вошёл в тёмные и прохладные покои, перекрестился на иконы и поклонился великому князю:
— Здоров будь, государь. Вёз тебе поклон от святого отца Нила, а привёз ещё и весть плохую. Наткнулись мы со товарищем на твоих людей, лихими людьми в лесу погубленных, и один из них, совсем разбитый, просил упредить тебя.
Грозно сдвинул брови великий князь, сполохами гнева осветилось его лицо, но голос сдержал.
— Вольно же у нас разбойному люду средь бела дня гулять! Василий, отряди человека к Хованскому — пусть весь лес прочешет, а его по этому делу подробней допросит! — И, посмотрев на Матвея, добавил: — Об отце же Ниле в другой раз с тобой поговорим.
— Дозволь, государь, ещё два слова тебе сказать с глазу на глаз! — решительно сказал Матвей. — Дело спешное и важное.
— Говори, — недовольно поморщился Иван Васильевич, — хотя здесь и не место.
— Прости, государь, но это дело только тебя касается.
— Оставьте нас! — приказал великий князь.
Синьор Просини гордо вскинул голову и, ещё более обиженный, направился к двери. За ним вышел и Василий.
— Государь! — подошёл ближе Матвей. — Дружину-то твою не грабить хотели, на тебя злозадумцы засаду делали.
— Ты в своём ли уме, холоп?
— Опознал мой товарищ среди них Яшку Селезнёва — брата того боярина новгородского, которому ты на Шелони голову срубил. Ходил он и всё искал тебя среди побитых.
— Так, — зловеще протянул Иван Васильевич, — неймётся, видать, новгородским ослухам! Ну ничего, я их скоро успокою!..
— Ослухи-то не только в Новом городе, но и под самым твоим боком, государь, — осторожно сказал Матвей.
Не любил Иван Васильевич, когда посторонние знали нечто большее о великокняжеском окружении, чем он сам. Не любил и своим людям говаривал: «Больше меня никто о вас знать не должен, иначе как мне своё государское дело справлять? А вы о своих людишках всё знать должны, а те — о своих. Всяка голова полное понятие о своём тулове должна иметь, и потому, если что утаите от меня даже в малости, будете изгнаны немедля, и тако же от своих людей требуйте!» И вот издалека, от отца Нила, с самого Белоозера, приходит человек и говорит о делах, которых великий князь под своим носом не видит. Многовато берёт он на себя! Сдержался, однако, Иван Васильевич, только хмуро поторопил:
— Дальше!
— Я, государь, так рассудил, — продолжил Матвей. — Дружина тебя сопровождает малая, значит, выезд твой не парадный. В доме загородном, куда ты направлялся, дела тобой решаются негромкие, значит, и выезжал ты без огласки. А люди разбойные, что засаду сделали, не всю ночь стерегли, утром пришли — по росе следы оставили. Значит, их кто-то упредил о твоём выезде. А этот кто-то мог быть только из твоих близких, кому о выезде твоём было известно. Верно?
— Рассуждаешь верно, — задумчиво протянул Иван Васильевич и с интересом поглядел на Матвея. — А ну как не меня самого ждали? Может, обоз мой или что другое?
— Оно конечно, всяко может быть... Только вот ещё что возьми в рассуждение: ходит Селезнёв по полянке и людей твоих оглядывает, а ему кричат из-за кустовья: «Не нашёл Журавля?» Он в ответ: «Нет ещё!» Тут его твой человек ножом и пырнул...
— Ну и что?
— А то, государь, что новгородцы Журавлём тебя прозвали. Вот и понимай, кого они искали.
Задумался великий князь: «Надобно сыск строгий учинить — коли дерево потрясти, так гнилье первым падает. Только вот беда: промеж гнилья и добрые плоды могут случиться. И опять же у виноватого сто оговорок наперёд готовы, а невинный сразу и не знает, как себя защитить. Поди разберись тут верно». И, словно отвечая его мыслям, донёсся слабый голос отца Паисия:
— Не торопись, сын мой. Вспомни, что приказал рабам человек, у кого на поле явились плевелы: «Не выбирайте плевелы, ибо выдернете с ними и пшеницу. Оставьте расти то и другое до жатвы, а во время жатвы уберите прежде плевелы и сожгите их, а пшеницу уберите в житницу мою...»
— И я, святой отец, о том же помышляю. Да вот как нам время жатвы сей ускорить?! Ведь негоже у себя под боком врага иметь. Надо его, мыслю, быстрей укараулить...
— Дозволь мне, государь, ещё слово сказать, — осмелился Матвей, — есть у меня одна мысль.
— Говори.
— Пустим слушок, что Яшка Селезнёв в ваши руки живым попался: твой-де человек не до смерти его убил. Поместишь его в свой дом загородный якобы для лечения, а через малое время прикажешь тайно, как и давеча, перевезти его с малой охраной в пыточный дом. Мастера заплечных дел у тебя известные — из любого правду вытянут, — опасно им знающего человека в руки передавать, вот и попытаются злодеи его освободить. Тут-то ты их за руку и схватишь, а от руки и до головы доберёшься.
— Яшка-то и в самом деле убитый до смерти?
— Про то пока один Господь ведает. Ты же лекаря своего для пущей правды туда пошли, пусть лечит... А коли доверишь и помощь малую дашь, я тебе эту службу справлю — своих-то в такое дело совать тебе не с руки.
Иван Васильевич внимательно пригляделся:
— В прошлом годе ты с отцом Нилом ко мне приходил?
— Я, государь.
— Хвалил он тебя: расторопен и грамоте учен... Только грамота мне сейчас твоя ни к чему... На словах всё передавать будешь через Ваську моего, понял? Справишь дело — награжу, не справишь... Чего ухмыляешься?
— Да служба государская известна: или сам в награде, или голова на ограде!
— Ну-ну... И не болтай много... Погодь-ка! Почему это меня Журавлём новгородцы прозвали?
— Не ведаю, государь, — потупился Матвей.
— Не лукавь!
— Верно, за высоту твою, ноги длинные, нос...
— Ладно, ступай! Болтаешь много, говорю... Жу-ра-вель, — протянул Иван Васильевич, когда Матвей вышел. — Я для вас лютым волком обернусь! Сам, поди, видишь, отче, что в наше время без лютости не обойтись...
Но отец Паисий уже ничего не видел. Он лежал, вытянувшись на своём ложе, устремив вверх широко раскрытые незрячие глаза...
С какой доверчивостью лживой,
Как добродушно на пирах
Со старцами старик болтливый.
Жалеет он о прошлых днях,
Свободу славит с своевольным,
Поносит власти с недовольным,
С ожесточённым слёзы льёт,
С глупцом разумну речь ведёт!
И пошёл гулять слух по Москве, с каждым часом ширясь и обрастая новыми подробностями, словно снежный ком по первому липкому снегу покатился. В торговых рядах и на пятачках, где малый торг вершится, в церквах, корчмах и иных местах, где народу бывать случается, судили и рядили о нападении на великокняжескую дружину. Шамкали беззубые старухи, утирая слезливые глаза, стрекотали молодухи, перекатывая под глазами свои румяные яблоки, степенно подсчитывали урон мохнатые купцы, зубоскалили бражники.
В государевой корчме, построенной возле каменных палат купца Таракана, шум-брань и народу невпроворот. Счастливчики за столами устроились, прочие на ногах толкутся. На столах кружки, черепки, луковичная и чесночная шелуха, жирные доски к локтям липнут. Едят мало: щи да студень — излишняя трата, их и дома поесть можно; тут главное — выпить, а закусить и рукавом негрешно или общую луковицу понюхать, что над столом подвешена. Выпив, слушай, что говорят, или сам, чего знаешь, выкладывай.
Чёрный, словно грач, купчишка весь день в корчме — налит зельем, набит новостями.
— Ехал нынче утром великий обоз с добром новгородским. Налетели тут разбойники и всё пограбили.
— Что пограбили-то?
«Грач» словно ждал этого вопроса и с радостью перечисляет:
— Сребро и злато, лалы и другие каменья, жемчуг и саженье всякое, соболя и шёлковая рухлядь, вина медовые и фряжские, брашна скусная, ягоды дурманные, птицы царские, кони быстрые — многось чего!
В тёмном и душном смраде эти слова переливаются, сверкают, дразнят, вызывают зависть.
— Погуляют теперь молодчики!
— Да не шибко-то! — умеряет восторги «грач». — Главного разбойничка споймали и в пыточный дом повезли, а тама не разгуляешься. Через него и до дружков-приятелей доберутся.
— А может, и не скажет ничаво.
— Ещё как скажет! У Хованского, слышь, новый пыточник объявился из басурман. Наши-то кнутом бьют, на дыбу тянут, огнём жгут, словом, всяко изощряются. А тот, слышь, просто работает: вспорет брюхо и начинает кишки на руку наматывать. Поначалу терпишь, а потом видишь, что мало их в тебе остаётся, и всё выкладываешь — жить-то охота.
— И живут?
— Если по делу что сказал, он всё твоё добро обратно запихивает, чего ж не жить?
— А вдруг не так запихнёт?
— Бывает. Один, слышь, до сей поры через пупок дух пущает, однако живёт.
Корчма взрывается гоготом.
— Врёшь ты всё! — доносится с другого угла. — Не было никакого обоза, доподлинно знаю. Одни Князевы дружинники, с десяток, не боле.
— А кто ж их порешил?
— Вроде новгородские в отместку.
— Вовсе н-не от Н-н-нова г-города, — нетерпеливо стучит ближняя кружка, — а от К-к-к...
Помогают:
— Казани?
— Крыма?
Бедолага машет головой:
— К-к-казимира. Сто лыцарей — и все в ж-железах.
— Зачем же крулю польскому на княжеских людей идтить?
— П-п-п... — снова стучит кружка.
И снова помогают:
— Попугать, что ли?
— Полон взять?
Наконец справился:
— П-плесните медку, с-скажу.
— Тьфу ты! — плюются мужики и даже обижаются.
— Не, братва, этот разбой без татарвы не обошёлся, — вплетается в гам новый голос. — У меня шуряк в Лопасне ям держит, так сказывает, что их недавно в наши места тучей налетело. Татарве же разбои учинить и кровь крестьянскую пролить — что нам водицы испить.
— Это верно, — вздыхают мужики, — недавно опять Коломну пограбили и великий полон взяли. Никак не найдут наши князья управы на басурман.
— Да им-то что? Денежки собрали и откупились, а вся истома нам достаётся...
На другом конце строения за глухой перегородкой гуляла чистая питейная половина. Близился Михайлов[2] день, когда по заведённому обычаю начинали отходить из Москвы торговые караваны на осеннюю ярмарку в Орду. Накануне собирались здесь купецкие артели для того, чтобы взять непременный посошок в дальнюю дорогу, а заодно и новых товарищей испытать: как пьют да как расплачиваются. Шли в Орду обычно по воде. Москва-река изукрашивалась на несколько дней разноцветьем парусов и неторопливо уносила суда, набитые хлебом, льном, кожей, меховой рухлядью и кузнечными поделками. У Коломны она передавала их своей старшей, коварной сестрице Оке. Та кружила купцов по извивам, ротозеев сажала на мели и топила в стремнинах, а умелых быстро доносила до матушки-Волги. Отсюда, если не перехватят по пути разбойные ватаги волжских ушкуйников, можно было уж прямиком добраться до Орды. Удачливые поспевали как раз к Покрову[3], когда открывалась ярмарка. Так и говорили: коли ласков Покров, даст прибыток под кров.
Торговые люди и в веселье о деле не забывают: похваляются своим товаром да купеческой смёткой. Те, кто меха везут, прихватили образчики для приценки. В Москве знатоков немало, но великокняжескому денежнику особая вера. Он, итальянец Жан Батиста дела Вольпе, а по-простому Иван Фрязин, не только государевы деньги чеканит, но и счастливый глаз имеет. Поднесут к нему образчик: «Погляди-тко, Ван Ваныч!» Тот встряхнёт шкурку, подует, на свет глянет. Коли в сторону отложит — плохи дела, коли к себе заберёт да деньгой звякнет — жди удачи. Спорить не смеют. Однажды кто-то заикнулся, так Фрязин тотчас бросил ему шкурку назад. А на следующий день купец со всем своим товаром в реке потонул. С той поры молчат купчишки, во что обрядит Фрязин, то и принимают, лишь смотрят украдкой, сколько насыпал, а друг с дружкой равняются. Радуются, как дети, у кого хоть на грош больше, и отсылают к столу итальянца дорогие заморские вина.
Вот, крепко зажав в ладонь полученные деньги, отошёл от него очередной приценщик. Княжеский приказчик Федька Лебедев дёрнул счастливца за полу кафтана:
— Ну-ка, покажь!
На потной ладони блеснули три серебряные монеты.
— Тьфу! — ругнулся Федька. — Недорого твой соболёк пошёл. Дурит вас фрыга, а вы, ровно щенята малые, только повизгиваете.
Купец отдёрнул ладонь и укорил:
— Сам ты дурень. Зачин не ценой богат, а покупщиком — знать надоть.
— Кто дурень, ещё поглядеть будем, — встал на защиту своего артельного товарища Митька Чёрный. — Федька вчера драного кота за два рубля продал, а ты за соболя три алтына поимел — и доволен...
— Врё-ёшь! — послышались голоса, любопытные придвинулись ближе — Федька „был известен Москве своими проделками — и попросили: — Расскажи.
Митька промочил горло и начал:
— Дело было вот как. Жил с ним по соседству мужик одинокий, помер он третьего дня, а перед смертью наказал Федьке дом свой продать и всё, что с него возьмёт, убогим раздать — по соседской душе молиться. Федька пообещал — грех умирающему отказать — и крест ему в том поцеловал. Но как помер сосед, стал думать: что толку добро на ветер пущать? Однако ж волю последнюю не исполнить и крестоцелование нарушить — ещё больший грех! Как тут быть? И вот что он удумал: пустил в соседский дом кота и пригласил покупщика...
Митька взял мочёное яблоко и вкусно хрустнул, брызнув по сторонам ядрёным соком.
— Ну? — поторопили его слушатели.
— Да... Видит покупщик, хорош товар, и спрашивает: «Сколь хочешь за дом?» Федька отвечает: «Два гроша». Удивился покупщик: «Продаёшь ты али глумишься?» — «Истинно отдаю за два гроша, — отвечает Федька, — только без кота дом не продам, понеже решил отдать их купно и в едино время». — «А что за кота возьмёшь?» — «Два рубля, не меньше». Покупщик размыслил: «Аще кот и дорог, но за-ради дома купить можно». И купил. Федька, как поклялся, всё, что за дом выручил, убогим раздал, а что за кота своего взял — здеся просиживает и дурь вашу высматривает...
— Ай, ловко! — восхитились купцы. — Тебе, Федя, с этаким умом не тута, а за государевым столом сиживать.
— А что? — важно надулся Федька. — И тама посидим. Завтрева как раз наша артельная братва в дом великого князя приглашена...
— Ох и врать ты здоров! — смеются вокруг. — Как встретишь самого, так привет от нас передавай...
Позже, когда разошлись насмешники, к их столу сам Фрязин пожаловал. Угостил своим фряжским вином и спросил про приглашение.
— Вот те крест, не вру! — широко перекрестился Федька. — Наш артельный голова с боярышней Морозовой дело торговое имеет, вот она и наказала приехать, зане сама тама обретается.
Фрязин всплеснул от радости руками и воскликнул:
— Тебья сам Божий господино ко мне послал! Тама теперь и мой друг Просини. Передавай ему маленький письмецо для привета.
Он полез в привязной кошель и загремел серебром.
— Ишь, — сказал Федька, увидев перед собой несколько монет, — поболе, чем за соболя, отвалил. Ладно уж, давай свой привет...
Неподалёку от государской корчмы, в самом начале Великой улицы, стояли богатые хоромы князя Оболенского-Лыки. Хозяин тяжко маялся после вчерашней гульбы, голова его трещала и должна была вот-вот развалиться на куски, как старый, прогнивший дощаник. Услужливый дворский ещё с утра поставил к постели кадку с огуречным рассолом, но испытанное зелье не помогало, от него только пуще мутнели глаза да глуше плескалось в обширном княжеском чреве. Страдало тело, маялась душа, в голове мелькали разные лица, обрывки разговоров, картины вчерашнего невесёлого застолья. Всё это переплелось, как нити в спутанной пряже. Князь тряс головою, напрягался мыслью, пытаясь восстановить вчерашнее, но дальше начала спутки она не шла, всё опять и опять возвращалось к обиде, полученной от великого князя.
Издавна повелось на Руси род свой в чести держать и ревностно следить, чтобы отчеству своему нигде порухи не было. Ныне, после недавней смерти отца, сделался Лыко старейшиной всему роду, а это значит — и по службе, и за столом должен сидеть выше прочих Оболенских. И вот вчера на большом пиру его, Лыку, как говорили тогда, посел двоюродный брат Стрига. Посел с одобрения великого князя, который держит Стригу в большой чести за воеводскую службу. Не смог снести обиды Лыко и выплеснул свой упрёк государю: «Не по старине дело ведёшь! Ты князя Стригу за его службу можешь всяко жаловать: и поместьем, и деньгами, — но посадить выше своего отчества не волен»[4].
А великий князь ответил ему с усмешкой: «Зато волен я за свой стол приглашать кого хочу. Если ж место тебе не нравится, то ступай с Богом». И ушёл князь Лыко, огневался и ушёл, а придя домой, приказал устроить у себя такой стол, чтоб был получше великокняжеского.
Дворский постарался на славу. Рядом с бледно-розовой лососиной с капельками прозрачного жира на разрезе, заливной осетриной, украшенной зеленью и раками, икрою разных сортов, янтарною ухою и рыжиками, рдеющими под сугробами сметаны; горбилась на серебряных блюдах разная мясная ядь: зайцы в лапше и поросята с гречневой кашей, рябчики со сливами и индейки, начиненные белым хлебом, печёнкой и мускатными орехами, журавли с пряным зельем и жаворонки с луком, тетёрки с шафраном и перепела с чесночной подливкой. Меж блюдами потели облицованными боками кувшины с мёдом, пивом и заморским вином, ласкали глаз диковинные фрукты.
В тот же вечер потекли к нему утешители, родом разные, а масти одной: из обиженных. Стали они выплакиваться друг дружке да великого князя осуживать.
Боярин Кошкин опрокинул в себя полувёдерный кубок и сказал, будто булькнул:
— Баба красна новиною, а Русь — стариною. Переиначь наши обычаи — и конец русскому племени. Поняли теперя, каков главный Иванов грех?
— Это ты... не того... — подал голос Дионисий, ризничий митрополита. Говорил он медленно, потому что между словами степенное жевание производил. — Задумал Иван... церквунашу пограбить... Нила Майкова слухает... на монастырские земли... руку налагает... Вот каков... главный грех...
— Да-а, жадностью его Господь-от сверх меры оделил, — вздохнул бывший стольник Полуектов, отставленный от двора после неожиданной смерти великой княгини. — Верите ли-от, послам ордынским баранов выдавал на пищу, а шкуры-от назад велел стребовать. Смехота!
— Бараны! Нашёл об чём говорить! — злобно выкрикнул Яков Селезнёв, высланный из Новгорода на дальнюю окраину Московского княжества и тайком задержавшийся в Москве. — По его указке боярам, как баранам, головы стригут. Скоро полное окорнение первейшим родам боярским будет, а мы только плачемся!
Сидевший тут же посланец польского короля князь Иван Лукомский долго слушал осудчиков и наконец сказал хозяину:
— Вижу, зело злонравен и суров у вас князь. Наш король Казимир сердцем чист, в речах ласков и с сеймом во всём совет держит. Отойти бы тебе со своею вотчиной к нему, да много вас теперь, обиженных, — коли разом воскричите, туго Ивану придётся... Вон брат его, Андрей, чем не государь? Держал бы вас всех в чести и старину бы соблюдал!
— У нас великие князья не выбираются, — сказал заплетающимся языком Лыко, — у нас по наследию идёт: перво-наперво старшой сын, — ткнул он в себя, — потом сын старшего сына — стало быть, Иван-молодой, — а потом уж братья. Андрей-то после брата Юрия четвёртым будет, как ему в государи?
— Все мы смертные, князюшка, — обнял его Лукомский, — нынче живые, а завтра поминай как звали. Ну как с Иваном такое случится? Сын после него тринадцати годков остаётся — до зрелости не всяк доживает. Брат Юрий кровью харкает — на свете не жилец. Кто тогда над вами великий князь по закону?
— Андрей, — согласился Лыко, — по закону тогда Андрей. Главное, чтоб по закону, по старине...
— Ну коли так, дело за малым: надобно Ивана с великого княжения согнать!
Стихли застольники, даже жевать перестали. Потом разом заговорили:
— Дык как согнать? Сызнова междоусобицу зачинать, как при Василии и Шемяке? У Ивана войско, а у нас руки голые!
— Эка важность — руки голые! — взвысил голос Лукомский. — Дурень махает, умный смекает. Кто давал Ивану ярлык на великое княжение, тот пускай и отберёт его. Надо пожалобиться золотоордынскому хану, у того есть что в руках держать! Ныне послан к нему от короля Кирейка Кривой, чтоб общую унию супротив Ивана содеять. — Лукомский понизил голос: — Самое время и нам весть подать, что боярство московское другого себе в великие князья просит...
— Кирейка?! Не тот ли басурманец-от, кто допрежде при дворе нашем служил?! — воскликнул Полуектов. — Первостатейный плут, за то по приказу великого князя и был одного глаза лишён. Нашёл король-от кого посылать — смехота!
— Чтой-то развеселился ты седни не в мере?! Сидел бы молчком и слухал, об чём князья толкуют! — одёрнул его Кошкин и влил в себя очередные полведра. — Князь верно сказал:
Казимир с Ахматом в нашем деле первейшие помощники. Надобно Ахмату челом ударить и так всё разобъяснить, чтоб внял он нашему слову. Токмо тута и есть самая загвозда: подручника кой-какого к царю не пошлёшь, а первородные бояре все на виду, их Иван с Москвы не выпустит...
— Ну, эту загвозду мы живо разгвоздаем, — сказал Лукомский и обратился к Лыке: — Вели, князь, писца кликнуть. Всё, об чём тут давеча говорилось, на бумагу переложим и потом с верным человеком её к Ахмату переправим — вот я вся недолга!
— Верно! — радостно зашумели гости и вернулись к прерванному.
Вскоре явился писец. Он деловито уселся в углу, откуда сразу же потёк густой чесночный дух.
— Пиши! — крикнул Лукомский, недовольно покрутив носом. — «Царю царей, властелину четырёх концов света, держащему небо и попирающему землю, великому воителю, притужившему всех, имеющих колени, преклонить их, повелителю семидесяти орд и Большой Орды, славному Ахмату московское боярство челом бьёт!»
— Лихо закручено! — восхитился Кошкин. — Ахмат от радости слюной истечёт — любит славословие! Сидит в помёте, а всё мечты о почёте.
Лыко гордо вздёрнул голову и буркнул:
— Про колени-то лучше зачернить, с него и остального довольно. Давай дальше.
— «Жалуемся, великий хан, на данника твоего, а нашего господина — великого князя московского Иоанна. Живёт он не гораздо, с насильством и алчно ко многим, грабит нас и в дела наши во всё вступается: уделы от нас отбирает и другим в кормление отдаёт, судить нам своих людей не велит, родословец сам кроит как хочет, а несогласных отчины и дедины лишает и в изгон гонит. Да что нас, бояр? Братьям своим...»
— Погоди! — остановил писаря Лыко. — Здесь вот что впиши: «Много обид к нам великого князя, всего не пропишешь. Слыхом слыхали мы, что сидит у тебя ныне короля польского посол Кирей Кривой, который допрежде у нас на Москве служил. Так он тебе много чего может добавить, как Иван до нас стал быть лих». А теперь дальше.
— «Да что до нас, бояр? — продолжил Лукомский. — Братьям своим и то обиды чинит ради окаянных вотчин, несытства за-ради своего. Ладно б в мирские, в духовные дела тож встревает, у монастырей земли грозится отнять, чтоб иноки в одной туге жили. И то нам в удивление, царь, что ты хоть иной нам веры, а такого глума не чинил и святых старцев наших не зазирал...»
— Что-то мы, бояре московские, будто не золотоордынскому царю пишем, а мамке в подол плачемся, — сказал Кошкин. — Надобно, чтоб Ахмат не токмо нашу, но и свою обиду понял. — Он повернулся к писцу: — Ты вставь сюда, что тебя, мол, свово господина, наш князь не чтит, поминков богатых не шлёт и выход дани меньшит. С нас же продолжает драть три шкуры, и, значит, добро наше не к тебе идёт, а к его пальцам липнет. И ещё укажи такое: он, твой данник, сам восхотел называть себя царём и самодержцем всея Руси, а такого титла мы, дескать, ещё отродясь ни от кого не слыхали.
Писец закончил скрипеть пером, и Лукомский продолжил:
— «И оттого что дело княжеское он не по старине ведёт, великое наше земское неустроение выходит. Сам знаешь, что котора земля переставляет свои обычаи, та земля недолго стоит. А как нонешний великий князь все наши обычаи переменил, так какого теперь добра ждать от нас? И вот решили мы отдать всё это дело в рассуждение твоей милости. Ты давал Ивану ярлык на великое княжение, так ты и забери у него, а отдай его брату Андрею, который до нас и до всей старины ласков и не будет томить нас голодом, ранами и наготою...»
— Андрея-то убери до времени, — снова вклинился Лыко, — пропиши просто: другому князю. И про голод тоже не надо: наши бояре, слава Богу, не с голоду пухнут, с жиру... И закончи так: «А буде не отступится Иван от великого княжения добром, то силою заставь. Коли возьмёшь нас к себе в подручники, то дело быстро содеется». Подписывать как будем?
Гости сразу же уткнулись в мисы, будто три дня не ели. Лукомский оглядел их и усмехнулся:
— Подпиши просто: «Подлинную челобитную писали и складывали важные московские бояре числом... до полуста, а писать нам свои имена пока не можно». Вели теперь, князь, перенести всё поубористее на аксамит, да станем думать, как это письмо до Ахмата довести.
— А чего тут думать? — сказал Лыко. — Скоро мои люди с товарами в Орду поедут, прихватят письмецо.
И сразу оживилось застолье. Один за другим содвинулись кубки, пошёл шумный, пьяный говор. Из всех гостей только Яков Селезнёв молчал и злобно щурил глаза. Лукомский подсел к нему:
— Почто злишься, боярин? Али наша затея тебе не по нраву?
— Мне по нраву только сабля вострая! — ответил Селезнёв. — Кровь казнённых Митьки Борецкого да брата Васьки буквицами не смывается!
— Это ответ доброго рыцаря! — Лукомский похлопал его по плечу. — Только почему ты нрав свой доселе не выказал?
— Мой враг — не пустяк, сам знаешь. Нужно друзей-товарищев найтить, оружием изодеться. Время придёт — выкажу... Погоди ужо...
— Да зачем ждать? — Лукомский наклонился к Селезнёву и зашептал: — Завтра поутру Иван в свой загородный дом поедет. Места там лесные, глухие, а у меня людишки найдутся лихие. Взял бы их под своё началованье и свершил бы своё хотение.
Селезнёв посмотрел на князя и единым духом осушил протянутый им кубок. Между тем застолье шло своим чередом. Лишь после полуночных петухов стали разводить гостей по разным углам обширного княжеского дома. Тут-то и обнаружилось исчезновение Лукомского, а о Селезнёве никто и не вспомнил. Еле державшийся на ногах Лыко плюхнулся рядом с Кошкиным, которого не смогли вытащить из-за стола, и попытался выразить свою обиду: сбежал, дескать, от нас Лукомский, склонил к опасливому делу и ушёл без объявления; нетто так делают? Но Кошкин соображал туго. Вскоре и самого хозяина свалила пьяная одурь. Теперь же, роясь в обрывках своих воспоминаний, Лыко чувствовал явную тревогу. «И кто он такой, князь Лукомский? — вопрошал он себя. — В Москве без году неделя, а обо всём знает. Надо бы Федьке наказать, чтоб разузнал о нём. Хоть и хороший с виду человек, да опас во всяком деле нужен...»
И не знал Лыко, что даже его пронырливый Федька ничего не сможет разузнать о королевском после, потому что не только в Москве, но и в самой Литве мало кто ведал об его истинном лице.
Лукомский происходил из мелких полесских князей. Дед его, показавший безудержную храбрость в Грюнвальдской битве, удостоился чести служить при королевском дворе. Отец тоже был не из робкого десятка и в случавшихся стычках с Тевтонским орденом показал себя искусным воеводой. Однако сын не унаследовал доблести своих предков. Выросший при дворе, он с детства впитал в себя воздух дворцовых интриг, честолюбивых надежд, лжи и порока. Ещё юношей он тайно перешёл в католичество, сохраняя видимость православия для родителей и товарищей, на исповедях высказывал такие сведения из тайной жизни двора, о которых узнавал благодаря своему уму и острой наблюдательности, что обратил на себя внимание краковского епископа. К тридцати годам своей жизни Лукомский был доверенным лицом короля по Московии, тайным осведомителем епископа, а в глазах своих собратьев — одним из немногих православных, сумевших добиться прочного положения при дворе.
Война с Новгородом и неожиданная решительность действий Ивана III заставила Казимира почаще смотреть в сторону своего восточного соседа. Но все силы его были прикованы к югу, где шла отчаянная борьба за чешский престол между венгерским королём Матиашем Корвином и сыном Казимира Владиславом. Между тем русского медведя необходимо было остеречь. В июле 1471 года в Большую Орду был послан пронырливый татарин Кирей Кривой, служивший прежде московскому князю, но изгнанный им за чрезмерное мздоимство. Кирей должен был склонить Ахмата к унии с Казимиром и подговорить его к совместному походу. В это же время в Москве объявился и Лукомский, посланный королём для разрешения споров, которые вели между собой русские и литовские порубежные князья. Однако главной его задачей было содействие затеянной унии. Впрочем, у Папы Римского, стоявшего за спиной короля, были свои дальние цели. Познакомил с ними Лукомского папский легат, на беседу к которому его пригласили перед самым отъездом в Москву.
«Святая римская церковь, — вкрадчиво говорил папский посланец, — пытается объединить всех христиан для борьбы с турками. И русским в этой борьбе должно принадлежать главное место. Папа устраивает брак московского государя с царевной Софией, надеясь, что та поможет склонить его на унию с нашей церковью, как то предусмотрено Флорентийским собором. Но признаюсь, мой друг, что надежда слишком слаба. Последние события показали, что в лице Ивана мы имеем перед собой хитрого, коварного и сильного врага. Поэтому делайте всё, чтобы расшатывать его власть. У московского государя четыре взрослых брата. Вряд ли каждый из них не мечтает втайне о великокняжеском престоле. Найдите самого коварного из них, разожгите в нём честолюбивые замыслы, сделайте его знаменем всех недовольных, а их много в каждом государстве. Неумеренные честолюбцы, жадные мздоимцы, бесстыдные распутники, еретики, заблудшие — не гнушайтесь ничьей помощью: грех во славу Божью — не грех. Не стесняйтесь в средствах и физическом устранении неугодных, включая и самого Ивана, но старайтесь не запятнать своих рук — святая церковь заинтересована в их чистоте. Народ — это стадо овец, а те не всегда понимают своего истинного предназначения — служить нам пищей и одеждой. Они сопротивляются и изливают свой гнев на пастырей, поэтому будьте крайне осторожны, мой друг».
В Москве у Лукомского сразу же появилось много знакомых. Одни хотели узнать о родственниках, живших в Литовском княжестве, другие спешили задобрить королевского посланца для своей пользы при решении порубежных обидных дел, третьи просто любопытствовали о жизни соседей. С их помощью Лукомский быстро разобрался в отношениях между членами великокняжеской семьи.
У Василия Тёмного было пять сыновей. Старшие — Иван и Юрий, с детства привлечённые отцом к государственным делам, рано вышли из-под опеки матери — великой княгини Марии Ярославны. Она же всю свою любовь перенесла на третьего сына — Андрея. Появление младших сыновей — Бориса и Андрея Меньшого не изменило привязанности матери, и немудрено: красивый, ловкий и статный юноша Андрей Большой вызывал общее восхищение. Всё давалось ему легко, и младшие братья безоговорочно признавали его первенство. Иван — тот государь по закону, и чтить его нужно было, как отца, а Андрей — свой, близкий, присный, ему не только поклонялись, его любили.
О, Лукомскому был хорошо знаком этот род людей, щедро наделённых с рождения. Из них при счастливых обстоятельствах выходят великие мужи, а при несчастных, что случается чаще, — великие хульники и тлители. Их отвага превращается в наглость, гордость — в тщеславие, прямота — в грубость, ловкость — в изворотливость, острословие — в язвительность. Братья держали меж собой нелюбье, и Лукомский, узнавши об этом, решил влезть в доверие к Андрею Большому. Обстоятельства способствовали его намерениям: Иван Васильевич, уходя в новгородский поход, оставил стеречь Москву своего малолетнего сына и князя Андрея. Лукомский преподнёс ему в дар рыцарское снаряжение, выполненное знаменитыми ганзейскими мастерами, и пожелал при этом быть неуязвимым от всех врагов. «От моих врагов немецкое железо бессильно», — ответил ему князь Андрей. Позже, за обедом, которым по традиции угощали посла, он уже в шутку продолжал: «Знатный твой дар, господин, только сам видишь, ни к чему он мне: в походы меня не берут, а московских баб стеречь лучше без железок». «В любви такие железки ни к чему, это верно, — подхватил Лукомский, — однако ты молод и походов на твой век хватит. Если, конечно, выдержишь нонешнюю осаду», — добавил он под общий смех.
Они стали часто встречаться на загородных прогулках. Там князь Андрей с интересом слушал рассказы Лукомского о последних событиях за рубежами Московского государства. В них неизменно присутствовали истории о борьбе за державный престол, причём Лукомский всегда был на стороне претендентов, обладающих сомнительными правами. Он восхищался отвагой герцога Бургундского, ведущего долголетнюю борьбу против тирании своего брата французского короля Людовика. «Герцога, чьи доблесть и воинское искусство позволили одержать недавно блистательную победу над королевскими войсками, называют теперь не иначе как Карл Смелый, и это имя, — подчёркивал Лукомский, — является сейчас самым модным в Европе». Он ставил в пример государственную мудрость Эдуарда, согнавшего весной этого года с английского престола своего слабоумного братца Генриха и приказавшего умертвить последнего. «Слабый государь на престоле — это несчастье для всего народа, и интересы всеобщего блага не дают ему права на жизнь». «Но как же закон и наследное право?» — слабо возражал князь Андрей. «А-а... — пренебрежительно махал рукой Лукомский, — сила — вот лучшее право, так было всегда. Вспомни, как объяснил права на византийские земли нонешний султан Мехмед: «Оба берега Босфора принадлежат мне: тот, восточный, потому что на нём живут османы, а этот, западный, потому что греки не умеют его защищать».
В перерывах между беседами с князем Андреем Лукомский охотно посещал московских бояр. Среди них было много недовольных строгой властью московского князя. Вскоре к местным недовольцам прибавились назначенные к высылке опальные новгородские бояре. Они не торопились в отведённые им места и под разными предлогами застревали в Москве. В пьяном застолье велись смелые разговоры, но в деле боярство всегда было трусовато. Этот вечер, когда ему наконец-то удалось составить письмо к золотоордынскому хану и подговорить Селезнёва к нападению, был самым удачным за всё время московской жизни. Когда стало известно, что великий князь сумел избежать ловушки, Лукомский почувствовал сначала только досаду — там неуспех, где дело наспех! Но когда заговорили о пленении предводителя разбойной ватаги, он не на шутку встревожился: ведь если Селезнёв проговорится под пытками, то великий князь узнает, кто был истинным вдохновителем разбойного нападения. Конечно, можно надеяться, что ненависть Селезнёва к Ивану не позволит выдать своих друзей, однако для меньшего опаса следовало бы запечатать его губы более надёжным способом.
«Яшка-то зельно, видать, убитый, — рассуждал Лукомский, — иначе напрямки бы к пыточникам повезли. Подлечат его в загородном доме и отправят к Хованскому в подвалы. Оно конечно, можно по дороге перехватить, дак и Иван не дурак — поостережётся... Нет, ждать не след, надобно своих людей немедля в загородный дом посылать. Известно, подстреленная птица клюёт больнее, ну, мы дак этому селезню и вовсе клювик оторвём!»
Он отдал необходимые распоряжения и засобирался к Лыке, чтобы закончить дело с жалобным боярским письмом.
А Лыко всё ещё отмокал и бродил по вчерашним спуткам, наконец понял: одному их не распутать. Послал за приказчиком Федькой и в ожидании его направился в трапезную палату. Большинство вчерашних гостей уже сидели на своих местах, будто и не вставали. Они встретили хозяина громкими и радостными криками.
— Тризну по великокняжеским людям справляем, — объяснил Кошкин, схватил со стола большую медную ендову и протянул Лыке: — На-ка, князь, потризнуй с нами. — Но, заметив недоумение на лице хозяина, добавил: — Аль не слыхал?
— Об энтом-от разве что глухие не слышали, да и таким-от на пальцах всё разобъяснили! — нахально выкрикнул Полуектов.
Лыко сурово глянул на выскочку — после такого вскрика как признаешься в неведении? — и неопределённо мотнул головой.
— Хотел раб Божий Иван... с Господом Богом встренуться, — затянул Дионисий, смотря на Лыку через лебединое крылышко, — ан не вышло... ибо сказал Господь... ты разум мой отверже... аз же отрину тебя...
— А по-нашему, зря отринул, — икнул Кошкин, осушая свой кубок.
Хоть и невнятны были полупьяные речи, туман в голове Лыки стал постепенно рассеиваться. А когда прибыл вызванный приказчик да порассказал о разговорах в соседней корчме, Лыко и вовсе оправился. К приезду Лукомского он уже сиял, как новый грош. Судя по тому, как продолжалось застолье, гости не знали о причастности Селезнёва к нападению на великокняжескую дружину, и Лукомский не стал им говорить об этом, лишь о вчерашнем письме напомнил. Пока Лыко хлопал глазами, выскочил к нему Федька и протянул шёлковый лоскут:
— Всё сделано, князь, по твоему слову: письмецо боярское на аксамите изложено.
Лыко удовлетворённо крякнул, взял лоскут и протянул Лукомскому:
— У меня делоне задерживается: коли сказано, то и сделано. Вот с ним, — указал он на Федьку, — и пошлём его по назначению.
Лукомский оценивающе поглядел на Федьку и сказал:
— Парень вроде бойкий, да хватит ли разумения? Сам, поди, знаешь, что цена сему письму не одна боярская голова.
Лыко потрепал приказчика по плечу.
— Чего-чего, а разумения у него с избытком! — И рассказал о Федькиной проделке с продажей соседского дома.
— Ловок, плут! — засмеялся Лукомский.
Но Дионисий неожиданно осудил:
— Человек он... разумный и ловкий... да ведь Господа обманул... вместо службы ему... деньги на питие пущает... а это большой грех...
— Да ну? — удивился Лыко. — Я, сколь тебя знаю, всё в этом грехе вижу. Если ж ты, Божий слуга, своё добро на молитвы не изводишь, чего ж мирских за такое попрекать?
— Негоже хозяину такие речи гостю говорить! — обиделся потерявший свою важность Дионисий. — Мы пришли к тебе по-доброму, честь оказали, а ты?
Он посмотрел на Полуектова, ища у него одобрения своим словам, и тот согласно кивнул. Лыку этот кивок особенно возмутил.
— Это ты-то, трава придорожная, мне, князю, честь оказал? — Он тяжело задышал и рванул ворот рубахи: — Ну-ка, убирайся с глаз моих, покуда я голову тебе не открутил!
Полуектов мигом выскочил из-за стола. Дионисий тоже потянулся к двери.
— Спасибо за угощеньице-от, князь, — проговорил, кланяясь, Полуектов.
— Э-э... благодарствую... э-э... — начал было Дионисий.
— Иди уж, — махнул рукой Лыко, — за дверью доблеешь, а мне с князем договорить надо. Надоели, сил нет, — попытался оправдать он свою горячность, — цельных два дня, почитай, со стола не вылезают и пустое долдонят. Не поймут, что нашему делу посторонний глаз помеха... — Лыко огляделся по сторонам и наклонился в сторону своего приказчика: — Хочу я тебе, Фёдор, дело важное доверить — письмецо сие захватить и до самого царя Ахмата довезти. Важное письмецо! Сполнишь дело — большим человеком сделаю, ну а предаться вздумаешь — жизни лишу, а весь твой род под корень изведу! Понял?
— Чего ж не понять? Исполню как надо — мне жизня ещё нужна, а честь не помешает.
Лыко протянул лоскут Федьке:
— Зашей в шапку, тут же зашей и не снимай её даже в мыльне.
— Будь спокоен, князь, — сказал Федька, вспарывая подкладку, — мне не впервой письма таскать. Ныне даже Фрязин бумагу для лекаря доверил, только он пощедрей твоего оказался.
— Это для какого же лекаря? — вдруг насторожился Лукомский.
— Для великокняжеского. Он, сказывают, сейчас в евонном загородном доме разбойного главаря сшивает. Наша артель завтра туды по торговому делу заедет. Фрязин как услыхал про то, задрожал от радости, бумагу сунул и полную горсть серебра насыпал.
— Бумага при тебе? — протянул руку Лукомский.
— При мне. Да вить обещался доставить...
— Отдай! — Лыко стукнул кулаком по столу.
Федька выхватил из кармана свёрнутый уголком листок и передал Лукомскому. Тот повертел листок и сломал печать. Это было обычное деловое письмо с требованием срочной уплаты какого-то долга, и Лукомский хотел уже вернуть его Федьке. Как вдруг ему в голову пришла мысль, что случай лает счастливую возможность быстро и без особых хлопот устранить многознающего Селезнёва — нужно было только намекнуть об этом Просини. «В жизни всяко выходит, — подумал Лукомский, приписав пару слов на письме итальянца, — враг лечит, а друг калечит». И сказал Федьке:
— Я тут свой привет лекарю приписал, доведёшь до него, как обещался. Только не сам, а через кого-нибудь. Главное — письмо Ахмату береги, во все же другие дела не суйся. Вот, держи на дорогу! — И Лукомский сунул Федьке увесистый мешочек с деньгами.
...Весёлые с медведи, и с бубны, и с сурны, и
со всякими бесовскими играми с иных городов
торговые люди и весёлые приезжают на тот
великий день, а от того бесчиния великого и
пьянства многие крестьянские души от пьянства
и от убойства умирают...
В тот же день, когда учинился разбой, в загородный дом великого князя прибыл под крепкой сторожей крытый возок. Объявился фряжский лекарь, а с ним стремянный Василий да прохожий Матвей, что упредил о разбое. Челядь шепталась по углам: вроде бы побитого злодея привезли для лечебы, — но ничего путного вызнать не смогла, так с пустыми охами и пошла спать. Вместе с нею стихли и приезжие.
Матвей прободрствовал почти всю ночь, но ничего опасного не выслушал. Рядом беззвучно спал стремянный великого князя, в соседних покоях по-иноземному высвистывал носом фряжский лекарь, на дворе время от времени протяжно перекликались часовые, под полом деловито пищали мыши — мирная ночная жизнь. Забылся Матвей лишь на склоне ночи, после вторых петухов, а вскоре мутные предутренние звуки просыпающегося дома вновь разбудили его. Замычали коровы на скотном дворе, заскрипел колодезный журавль, зашумели бабы в поварне, захлопали двери. Он полежал немного, не спеша оделся и вышел во двор.
Солнце уже встало. Его свет, разобранный подступившими елями в весёлые и дружные снопы, яркими бликами сверкал на стёклах верхнего этажа, золотил гребешок недавно построенного вокруг дома частокола, ослепительно вспыхивал на бердышах часовых. Свежесть прозрачного осеннего утра разогнала последние остатки дрёмы, наполнила тело бодростью. Матвей пробежал через двор к сторожевой вышке, одним махом одолел её свежеоструганные и всё ещё душистые ступени, остановился на верхней площадке и огляделся.
Вокруг разливалось широкое лесное море, в зелёную ткань которого вплеталось золото клёнов, багрянец осин, нежная розовость бересклета. Над ложбинами, лугами и речными долинами висели белые клочья тумана. Рядом катилась Яуза, терпеливо ворочая водяные колеса мельниц, тянувшихся по реке до самого пристанища, а за ним разливалась широкая вода Москвы-реки, по которой уже бежали ранние лодчонки. Лесной покров, окутавший землю до самого окоёма, изредка прорывался куполами церквей, островерхими звонницами и монастырскими постройками. Ближе всех казались стены Андроникова монастыря, опоясавшие холм на левом берегу Яузы. Там уже зазвонили к заутрене — ветер доносил слабые, но чистые звуки колоколов Спасского собора. Ниже по Яузе, у самого её устья, виднелся небесный купол церкви Никиты Мученика. Дальше, за Москвой-рекой, хмурились чуть различимые башни монастыря Иоанна под бором, а всё, что за ним, тонуло уже в синеватой дымке.
Правее Замоскворечья на высоком холме виднелся Московский Кремль. Его башни, колокольни и терема, утопающие в зелени садов, казались издали ярким осенним букетом, перевязанным белой лентой. Воображение Матвея дополняло скрытую далью, но хорошо знакомую картину. Златоверхий набережный терем с его причудливыми башенками и переходами представлялся сказочным дворцом, вынырнувшим из речного омута и взобравшимся через зелёный подол на гребень холма. По краям, словно шлемы дальних сторожевых, высились купола церкви Иоанна Предтечи и Благовещенского собора. В среднем ряду взметнулись грозными палицами маковки Архангельского собора, церкви Иоанна Лествичника и Рождества Богородицы. Ещё ближе пронзали небо острые пики Москворецкой, Тимофеевской и Фроловской башен. И к этому могучему воинству из расступившихся окрест лесов бежали разделённые кривыми улочками боярские хоромы, избёнки, церквушки, сбиваясь у стен в тугие кучи и распадаясь вдали от них на отдельные маленькие островки. Вся эта родная картина, заслонённая от солнца синей утренней дымкой, наполнила Матвея какой-то неизъяснимой радостью.
Спустившись с вышки, он озорно подмигнул пожилой скотнице, которая, осердясь, погрозила ему кулаком, ущипнул пробегавшую мимо упругую девку, отвесил смешной иноземный поклон суровому, не по-человечески заросшему ключнику.
— Чего кобелишься-то? — позёвывая, спросил тот.
— Хочу испросить у тебя самого какого ни есть наилучшего заморского вина, — улыбнулся ему Матвей.
— Тебе мальвазии или бургундского? — колыхнулась борода.
— Лучше бы греческого.
— Твоё вино на скотном дворе по желобку течёт, там и проси, — отвернулся ключник.
— Да я же не себе, — схватил его Матвей. — Мне государского лекаря Синего-Пресинего угостить надобно.
— А по мне, хоть и вовсе зелёного угощай, только от меня отстань.
Матвей согнал с лица улыбку и неожиданно грозно проговорил:
— И бросят тебя во тьму внешнюю, и будет там плач великий и скрежет зубовный, ибо алкал я, и ты не дал мне есть, жаждал, а ты не напоил меня...
— Постой, — повернулся к нему ключник, видимо убоявшийся такой кары, — платить-то чем будешь? — Он внимательно оглядел Матвея и задержал свой взгляд на его узорчатом, шитом золотом пояске.
Матвей возвращался к себе, прижимая к груди большой кувшин и придерживая им расходившиеся полы своей ветхой полурясы. Василий, хмурый спросонья, встретил его хриплым упрёком:
— Шляешься невесть где и всю ночь как мошкарь-толкун мельтешил.
Они так и не подружились. Василий никак не мог привыкнуть к мысли, что чернец, бродяга, которого он ещё вчера мог безнаказанно выпороть, стал его неожиданным товарищем. Стремянный великого князя — должность немалая, и сам он непростого рода-племени — сын удельного князя Верейского, который пусть не в близком, но всё же в родстве с самим великим князем: приходится тому троюродным дядей. При такой-то чести какая радость службу с безвестником нести, который своей отчины-дедины не ведает? Всё одно что петуху с соколом в небесах летать. Как ни хлопать крыльями, выйдет петушку только за курами бегать да червей из земли выклёвывать.
Он презрительно посмотрел на Матвея, пытающегося приспособить под кушак обрывок старой верёвки, и съязвил:
— А поясок-то свой, никак, в нужнике обронил?
Но Матвей насмешки не принял.
— На вино выменял, — спокойно ответил он, — пусть лекарь государский позабавится и любопытство своё умерит, а то сует нос во все углы и про разные дела пытает.
— И не жалко пояска-то?
— А чего жалеть? Мне его наш настоятель в дорогу дал. Коли встретит тебя, сказал он мне, дурной человек и пограбить восхочет, то, ничего не найдя, может жизни с досады лишить. Ну а коли поясок увидит, возрадуется и отпустит тебя на все четыре стороны.
— Выходит, не встретился тебе дурной человек?
— Выходит, так. Они теперь из лесов все по городам разбежались.
Василий нахмурил брови — как это понимать? Вроде насмешничает над ним чернец. Но Матвей дружелюбно сказал:
— Очисти горло да лицо разъясни — утро вон как лучится, а я пока нашего дружка спроведаю.
Сладкое, душистое вино не успокоило Василия. «Этот народец — дерьмовый, — думал он, глядя вслед ушедшему Матвею. — За душой ничего нет, а всё одно прыть свою показать тщится. Напредложит всякого, чтоб дельным казаться. На поверку же — одна пустота выходит. Иван Васильевич, правду сказать, приучил к тому: кто ему речь говорит, всех слушает. Буде сойдётся — в дело ставит, не сойдётся — пускает мимо ушей, но не наказывает болтуна и суда ему не даёт. А надо бы отваживать пустое говорить...»
Его мысли были прерваны неожиданным появлением синьора Просини, чей вид никого в Москве не оставлял равнодушным. К узкой жёлтой куртке, с трудом вмещавшей дородную плоть лекаря, были привязаны шнурками два зелёных рукава, через боковые разрезы которых проглядывала красная рубашка. Толстое чрево Просини окружал широкий пояс с привязными карманами. Доходившая до бёдер куртка кончалась короткими изжёванными штанами, а из них торчали кривые ноги, одетые в чёрные чулки и казавшиеся особенно тощими по сравнению с бочковидным туловищем.
— Чисто петух! — ахнул Василий, вставая навстречу гостю, и, пока тот что-то оживлённо говорил, размахивая руками, вспомнил, как в первые дни своего московского житья Просини, пытаясь исправить форму ног, подшивал паклю к изнанке своих чулок.
Поведал об этом изумлённым москвичам толмач Пишка, первоначально приставленный к лекарю для изъяснения и обучения русскому языку. Просини оказался способным учеником, но своей чрезмерной пытливостью настолько измучил Пишку, что тот в отместку учил его словам, совсем ненужным в лекарском деле. Месть открылась, и Пишка был отставлен, а Просини до сей ещё поры путал слова и заставлял нередко краснеть привычных ко многому московских боярынь.
— Ты, господин синьор, передохни маленько, — вклинился Василий в речь лекаря, — и объясни толком, чего хочешь. Быстро больно говоришь, не уразумел я.
— Я ехал Московию исправлять здоровье грандуче[5] московский Иван Васильевич. Вчера я лечил какой-то... веччо бронталоне, как это по-русски... а, старый хрыч! Теперь послан сюда лечить опасный вор, завтра, может, пошёл лечить... карпо?
— Кого? — не понял Василий.
— Карпо иль карпо. — Просини сделал пальцами рога и заблеял.
— Козу, что ли?
— Нет, муж коза.
— Козла, значит?
— Да-да, козёл! Я послан сюда лечить опасный вор, а мне его не дают. Как я могу лечить без глаза? Я сейчас вставал и пошёл на... корте... на двор, а меня не пускали. Здесь что... пригьоне?
— Чего?
— Ла пригьоне? — Просини изобразил пальцами решётку.
— Тюрьма, — догадался Василий. — Нет, здесь не тюрьма, это двор великого князя.
— Если не тюрьма, то пускайте меня. Или возверните меня грандуку. — Просини сложил молитвенно руки и просительно заглянул в лицо Василию: — Ла прего[6], язви тя в корень! У грандуче мой друг Антоний, он едет домой Венедья. Я поеду с ним. Я не хочу лечить козёл, я не хочу сидеть тюрьма! Уразумел?
— Не совсем ещё, — протянул Василий. — Ты скажи-ка мне, господин синьор, сколько денег тебе великий князь платит?
— Три рубля за месяц.
— А мне и полтины не выходит. Потому б я за твои деньги не токмо козла, гадюку бы ядовитую лечил. И другое возьми в рассуждение: тебе платят, значит, на службе состоишь. Куды надо — посылают, кого надо — лечишь. Так что обиды твоей в этом деле нет, не туды загибаешь...
— Туды твою растуды, — уточнил Просини.
— Тем паче! — сдержал улыбку Василий. — Сполняй свою службу смирно и не выкобенивайся. Теперь уразумел?
— Не понял. Что есть вы-ко-бе-ни-вай-ся?
— Ну это как тебе сказать?! — Василий покрутил растопыренными пальцами и передёрнул в недоумении плечами. — Словом, не трепыхайся...
— А сейчас понял! — оживился Просини. — Ты хотел сказать... нон джэларе... не мьёрзни! Так? Русский язык такой трудный, имеет такой длинный слова, но красивый слова! Не вы-ко-бе-ни-вай-ся, — протянул он с видимым удовольствием. — О, я уже знаю много красивый слова: лас-ко-сер-ди-е, о-халь-ник, со-ро-ко-уст...
Василий затосковал, поняв, что быстро отделаться от лекаря ему не удастся. Избавление пришло внезапно: увидев входившего Матвея, он ткнул в него пальцем и оборвал Просини:
— Вот ему всё расскажешь, что хотел, а мне недосуг: надо службу справлять!
— Давай поговорим, синьор лекарь, — сразу же отозвался Матвей. — У меня для тебя и гостинец припасён, — похлопал он по кувшину к явному неудовольствию Василия.
Третий час сидел Матвей с лекарем. За вином и разговорами время шло быстро. Сначала говорили о болезнях и лекарском деле. Просини, подняв указательный палец и глядя поверх Матвея, важно поучал:
— Допрежде считали, что всякий болезнь происходит оттого, что в теле нарушился смесь... ликвидо... э... как это? Буль-буль-буль?
— Жидкости...
— Да, жидкости... Теперь считают, что всякий болезнь происходит от нарушения ход... элемент..
— Частиц...
— Правильно, так. Когда этот частиц выходит из тела, его надо убирать, так? Потому медицина стал очень страшный. Его главный струменто. — Просини похлопал по своим карманам, — ножик, иголка, огонь... Где болит — резай, где растёт — коли, что нарвёт — пали...
— По-твоему выходит, что лечить болезнь можно только снаружи? А если изнутри болит?
— О, тогда молись. Изнутри один Бог знает, что делать.
— Как же так? — возражал Матвей. — У нас на Руси испокон веков и грызь, и ломоту, и сухотку лечат.
— Как лечат?
— Травами разными. У нас всяк травознай ведает, что боярышник, к примеру, и ландыш сердцу помогают, мать-и-мачеха — лёгким, крушина и ольховые шишки — желудку...
— Травами не лечат, а колдуют! — перебил Просини. — У нас тоже травы знают. Ещё Альбертус Магнус[7] писал: сорви лилию, смешай с соком лавра, подложи под навоз, получишь червяк, посуши, сделай... м-м-м... полвэрэ... порошок и положи кому-то в одежда — тот человек никогда не заснёт. Или настоять корень мандрагора и выпить — не станешь видным... Или положи в цветок роза горчица и повесь на дерево рядом с нога мышка — дерево не даст плод...
— Сказок много разных, — заспорил Матвей. — А травы — верное зелье и помощь большую дают, коли их правильно применять. Про ту же мандрагору пишут, что она боль утоляет и при болезнях почек помогает... — «Ты бы лучше про это ведал, а не пустое молол», — добавил он про себя.
— Всякий трава — колдовский зелье, — не сдавался Просини. — Мы у себя воюем с ла стрэго... ведьма. Мы их горим на костёр, у вас их тоже много...
«И надо же, чтоб такое невежество было привезено сюда из дальней стороны, чтобы лечить самого великого князя! — думал Матвей, распаляясь неожиданной злобой. — Ещё и деньги небось немалые за свою лечебу берёт. А какой из «его лекарь? Жги, режь, коли — мясник, да и только! Ишь за ворот закладывает и не хмелеет! Право, мясник. Глядит на меня и не видит — важный очень. Сидел бы я тут с тобой, индюком этаким, кабы не нужда! В отхожем месте и то рядом не сел бы, тьфу!»
Вдоволь наругавшись, Матвей тяжело вздохнул, налил полные кружки и, изобразив на лице улыбку, примирительно заговорил:
— Бог с ними, с ведьмами да с травами. Выпьем лучше за то, чтоб тебе в нашей стране хорошо жилось, чтоб здоровье нашего государя хорошо берёг и себя не забывал, понял?
— Понял, понял, — растрогался Просини. — Ты добрый человек, Матвеек.
— Ну будь здоров!
— Пошёл к едрене фене! — живо откликнулся Просини.
— Чего же ты ругаешься?
— Зачем — ругаешься? Мне так Пишка учил отвечать. Си стья бене![8] Пошёл к едрене фене! — Он осушил залпом кружку, икнул и продолжал: — О, русский — хороший народ. У вас богатый страна, много мех, хлеб, мясо. Только в ваш страна мясо продают не на вес, а на глаза. У вас красивый женщина и крепкий мужчина. Вы добрые, только немного грубые и ещё — у вас очень крепкий вино. Да-да!.. У нас пьют не меньше, но слабый вино, такой, как этот. Его много пьёшь — пуз знать даёт, — он похлопал себя по животу, — а голова ясный. Ваш мёд пьёшь, пуз знать не даёт. Потом сразу ударяет по голова — бам-бам! — и сделался совсем дурак... А теперь я хочу пить твой здоровье!
— Не хватит ли, синьор трезвенник? — съехидничал Матвей.
— Нет, тебе хватит — у тебя пуз маленький. А у меня пуз большой, он мне ещё ничего не говорит. Будь здоров, Матвеек!
— Пошёл к едрене фене! — с удовольствием отозвался Матвей.
Так сидели они, беседуя, когда во дворе послышались громкие звуки рога, вскрики и удары бубна. Подойдя к окну, Матвей увидел, что в распахнутые ворота вползает небольшой обоз. Впереди него шли несколько скоморохов: гудочник, гусельник, плясец и поводчик с медведем. Обитатели великокняжеского двора спешили навстречу, выкрикивая радостные приветствия, только местный священник истово плевался и, растопырив руки, пытался безуспешно задержать свою паству. Скоморошьи игрища были здесь, видно, не редкостью, потому что толпа привычно повалила в центр двора и стала образовывать полукруг. Туда же подъехал и возок скоморохов.
При первых звуках музыки Просини оживился, что-то быстро залопотал, попытался запеть. С пением не вышло, он подскочил к Матвею, оттолкнул его, начал открывать окно. Наконец после суматошной борьбы с запором оно отворилось, и в комнату ворвался свежий ветер с разноголосым шумом затеваемой потехи.
— Ого-го!.. — замахал руками Просини. — Веселиться будем тут, на том свете не дадут!
«Вот и тебе, знать, дурь в голову ударила, — подумал Матвей. — Пора усугублять!»
Он наполнил кружку вином и протянул Просини. Тот выпил, утёрся и посмотрел на Матвея:
— А ты что же?
Матвей покачал головой, запахнулся — ему стало зябко. Просини застыл, что-то вспоминая, потом вдруг опять засуетился, расстегнул куртку, снял её и протянул Матвею:
— Не вы-ко-бе-ни-вай-ся, Матвеек! — отчётливо проговорил он. — Возьми мой куртка и грейся.
За утро Матвей уже успел попривыкнуть к странностям речи своего собеседника. Удивили его не слова, а забота великокняжеского лекаря. «Может, ты вовсе и неплохой человек, — подумал он, кутаясь в куртку и ощущая её непривычный запах, — но упоить я тебя должен сейчас обязательно! Чтоб не путался под ногами и дела нашего не портил. Так что не обессудь...»
Он снова налил вина и сказал:
— Во Фрязии искусный и добрый народ. Выпьем за твою родину, синьор!
Глаза Просини увлажнились, он всхлипнул и стал что-то тихонько бормотать. Матвей встал и подошёл к окну. Во дворе уже всё было готово к началу представления — замолкли гудочники, стихли зрители. Дюжий поводчик, взобравшись на камень, объявил, что показ будет про то, как новгородцев от латынянства отвратили.
— Пришедцы латинский бискуп за новгородскую землю! — крикнул он.
И, откуда ни возьмись, явилась ряженая коза. «Бискуп» стал громко мекать, что должно было означать латинскую проповедь.
— А ины новгородцы слушать его богопротивные речи стали, — продолжал поводчик.
Стоявший до этого спокойно медведь поднялся на задние лапы, начал прислушиваться и вдруг заворчал — сначала тихо, утробно, потом перешёл на рёв. Вскоре они с козой ревели во все свои глотки, а толпа стала хохотать. И чем дольше они ревели, тем громче хохотали зрители.
Потом рёв оборвался, а за ним стал стихать и смех.
— Исправься, вотчина новгородская! — провозгласил поводчик.
Медведь яростно замотал головой и снова заревел. Коза, приподняв верхнюю губу, изобразила улыбку и одобрительно закивала.
— Не хочешь повиниться, я те проучу! — Поводчик живо скинул зипун, под которым оказалась рубаха, размалёванная под кольчугу, вывернул наизнанку колпак, ставший похожим на боевой шлем, взял деревянный меч. А подбежавший гудочник нахлобучил на медведя рваную соломенную шляпу и воткнул в лапы метлу. Бойцы стали неистово махать своим оружием, причём медведь, к общему удовольствию толпы, направлял метлу совсем в другую сторону и убегал от поводчика.
— Вот вояка! — слышались возгласы.
— А и новгородцы не лучше. Торгаши да резоимцы — куды им супротив нас воевать!
— Сказывают, как рать увидят, так по закустовьям рассыпаются...
Кончилась битва тем, что медведь, отбросив метлу и шляпу, пустился наутёк под свист и улюлюканье толпы. А потом наступило всеобщее веселье. Заиграли гудочник с гусельником, вышел в круг плясец, ставший выделывать разные колена, вскоре ему начал помогать возвратившийся медведь, и поводчик тоже не удержался — пошёл по кругу вприсядку.
В перерыве скоморохов стали одаривать. Притащили разной снеди, живую курицу, жбан с пивом, а от боярыни прислали рубахи. Скоморохи подкрепились и начала второе действо.
— Ну-тка, Мишенька, покажь, как красные девицы белятся, румянятся, в зеркальце смотрятся, прихорашиваются! — выкрикнул поводчик.
Медведь сел на землю, стал вертеть перед рылом одной лапой, означавшей зеркало, а другой морду тереть.
— А как бабушка Ерофеевна блины на масленой печь собралась, блинов не напекла, только сослепу руки сожгла да от дров угорела?..
Мишка начал лизать лапу, ворчать и мотать головой.
— А как старый Терентьич из избы в сени пробирается, к молодой снохе подбирается?..
Медведь засеменил ногами, запутался и растянулся на земле.
Каждая медвежья выходка сопровождалась громким смехом. Зрители сами стали задавать вопросы, пытаясь перекричать друг друга, так что скоро во дворе поднялся сплошной гвалт. Поводчик посмотрел вокруг, потом подошёл к медведю и что-то шепнул ему на ухо. Тот постоял в раздумье и вдруг страшно заревел. Его рык сразу же перекрыл голос толпы, и испуганные люди умолкли. Представление продолжалось...
Матвей, увлечённый потехой, попервости забыл о Просини и вспомнил о нём лишь к концу пляски скоморохов. Обернувшись, он увидел, что Просини мирно посапывает, уронив голову на стол. Похоже, что дело сделалось, и лекарь на несколько часов был выключен из того, уже нескоморошьего, представления, которое здесь могло произойти.
С приходом обоза предстояло немало забот, но Матвей всё ещё стоял у окна. Так трудно было оторваться от ласки не по-осеннему тёплого солнца, красочного зрелища и людского ликования! Скоморошьи игрища издавна связывались в его памяти с большими праздниками: Святками, масленицей, Троицей, с обильным застольем, с широкой по-русски гульбой. Детство его, прошедшее в иночестве, не было богато развлечениями, тем ярче жили в нём воспоминания о народных празднествах. Задумавшись, он не сразу обратил внимание на тихие шаги, которые выдавало лишь лёгкое поскрипывание половиц. Не слышал он и шарканья по двери, не видел, как она стала медленно отворяться. Только когда негромко скрипнули её петли, обернулся он и заметил руку, в которой мелькнул белый листок. Мелькнул и прошелестел на пол. Рука исчезла, будто её и не было, а Матвей застыл, как во сне, когда надо бежать и не бежится. Наконец он стряхнул с себя оцепенение и с криком: «Эй, погоди, кто там?» — кинулся к двери. Рывком отворил её и выбежал в сени. В них уже никого не было, только с лестницы, что вела во двор, донеслись быстрые шаги.
Матвей бросился на топот, но обладатель руки оказался проворнее — лестница была уже пуста. Стражник, поставленный охранять вход, стоял шагах в полуста, следил, вытянув шею, за представлением и гоготал, позабыв обо всём на свете. Пробеги мимо него леший — и того бы не заметил. Матвей бесполезно покрутился во дворе, медленно вернулся в комнату и поднял с пола небольшой лоскут бумаги. Он был сложен клином и запечатан с острого угла. На Руси так не складывали. Поколебавшись малость, Матвей вскрыл письмо. Оно содержало несколько строк, написанных латинскими буквами, а заканчивалось двумя словами, почему-то встревожившими его. Они сразу врезались в память: «Police verco!»[9] Было заметно, что писала их иная рука, да и чернила, похоже, были иными. В конце письма стоял небольшой оттиск восьмилучевого креста.
«Вот незадача! — подумал Матвей. — Как это понимать? Письмо предназначается, должно быть, для Просини — он здесь единственный чужеземец. Но почему передали тайно, а не в руки? Значит, не хотели, чтобы Просини или кто-либо другой видел посланца... Кто же он такой? Тот, кто знал, что Просини находится в этой комнате. Но эта комната не его. Как могли узнать, что он здесь? Может быть, видели в окне? Но он у окна и не был, только открывал его. У окна стоял всё время я... А... на мне была его куртка, и, значит, меня могли принять за государского лекаря. И могли ошибиться только те, кто прибыл с обозом, — здешние-то нас знают в лицо... Сколько их, обозников? Десятка полтора, не более. Скоморохов долой — они всё время на виду. Остался десяток... Рука была небольшая, шаги лёгкие, человек быстрый; значит, надобно искать человека невеликого роста и сухого — такого из десятка выбрать нетрудно. Считая, что нашли его, что ж из того? Прознаем, от кого он, письмо разгадаем, а там уж видно будет...»
Матвей спустился во двор, когда представление закончилось и толпа нехотя расходилась. Стражник уже стоял на месте и покрикивал на проходивших, восполняя излишним усердием своё недавнее отсутствие. Матвей попенял ему и спросил про Василия. Тот указал на дальний угол двора, где сгрудились обозные возки.
Василий стоял рядом с цыганистым человеком, лицо которого было завешено чёрной, словно завитой, бородой.
— Обозный старшой, — кивнул в его сторону Василий. — Щуром прозывается, человек в своём деле известный.
— Бог в помощь, — поприветствовал его Матвей. — Почто в наши края пожаловал?
— Да вот отправляемся в Орду со товарищи на осеннюю ярмарку и решили хозяйку спроведать, гостинцев привезти и наказ от неё взять: мы её торговое дело, почитай, уже два года в Орде ведём.
— Мы — это кто?
— Всё наше товарищество торговое: я с сынком, братья Роман да Тишка Гром, Иван и Демид Шудебовы из Дмитрова, Фёдор Лебедев да Митька Чёрный — приказчики боярские.
— Артель давно сколотили?
— Ещё весной сговор был, люди все известные.
— Скоморохи тоже с вами?
— Нет, что ты! Путём пристали, и все незнакомые. Не наши, видать, московские, а походные скоморохи.
— Ну, удачи тебе в делах, — сказал Матвей и обратился к Василию: — Пойдём на говорку! — Когда они отошли от Щура, Матвей продолжил: — А дело вот какое. Пока скоморохи потеху творили, кто-то тайно подбросил письмо в комнату, где мы с лекарем сидели. Написано вроде для Синего-Пресинего, а прочитать не можно. Подбросил, должно быть, кто-то из обозных, и надобно того человека сыскать.
— Как же сыскать?
— Всю эту щуровскую артель распотрошить надо. Ищи человека сухого, лёгкого и ростом невеликого. Я же в монастырь подамся. — Матвей махнул в сторону Андроникова монастыря, — там старцы учёные, всякие письма читывали. Да накажи, чтоб никого за ворота не выпускали, пока не вернусь. И чтоб службу несли с тщанием, а то вон нерадивец. — Матвей указал на стражника у лестницы, — глазел на скоморохов и человека с письмом в покой пропустил, а так негоже...
И было сказано это так быстро, что Василий поначалу всего и не уразумел. Матвей уже мчался к монастырю, а тот в недоумении стоял посреди двора и морщил лоб. «Чего это он тут начирикал: и как артель трясти, и как службу нести...
Дожил князь до холопьих указок...» Потом махнул рукой и решил начать сыскное дело. Из всех артельных только трое подходили под описание Матвея: Пронька — сын Щура, Демид Шудеб и Митька Чёрный. Василий приказал стражникам привести их и стал думать, как учинить расспрос. Почин решил сделать с Демида: нездешний — припугнуть можно, а кое-где почесать для острастки.
Демид вошёл без опаски, смотрел смело, вроде бы даже с усмешкой. Василию это не поправилось, и он начал прямо:
— Письмо от кого вёз?
— Како письмо?
— Ты дурака-то мне не валяй! Говорить будешь?
— Буду.
— От кого письмо?
— Како письмо?
— Дурацкий ответ! — посуровел Василий.
— Так ить каков вопрос...
Василий стал закипать яростью, миг — и она охватит его с головы до ног. Так вспыхивает сухая еловая ветвь: пламя робко лизнёт первые бурые иглы, а потом с шумом взовьётся ввысь, разом охватив все тысячи её маленьких поленьев.
— Глумишься, торгаш! — прошептал он. — Над государевым слугой глумишься! — Василий сжал кулаки и шагнул к Демиду.
Тот, однако, не дрогнул, даже голос взвинтил:
— Ты, господин слуга, глазами на меня не зыркай. Мы служим великому князю Юрию Васильевичу, и судить ты нас не можешь. Тем паче что вины за нами нет. Так что зубы расцепи, не ровен час, скорыньи лопнут!
— Я сначала твои проверю! — Василий ткнул ему кулаком и кивнул стражникам: — Всыпать двадцать плетей!
— Ничего, — утёрся Демид, — мы стерпим, только отсыпать в твою сторону втрое будем.
Иван Шудеб, увидев, как стражники потащили брата, кинулся со всех ног к хозяйке. Быстро разыскал её, бросился в ноги:
— Матушка-боярыня, заступись! Брата родного ни за что ни про что на твоём дворе убивают. Мы к тебе с открытой душой, подарков от Юрия Васильевича привезли, нас же, как татей, пытать вздумали! Шудебы — гости торговые, известные и честные, за что же позор принимать?
Алёна знала Шудебовых. В прошлом году, когда Иванова брата Юрия свалила (который уже раз!) сухотная болезнь, они поехали навестить его в Дмитров — небольшой торговый городок на берегу славной речушки Яхромы. (Говорили, что в давние времена подвернула здесь ногу княгиня Долгорукая и охнула: «Ой, я хрома!» С тех пор и стала река Яхрома). Тогда среди именитых торговых гостей, сделавших им богатые подарки, были и братья Шудебовы, и Юрий Васильевич, указав на них, пошутил: «Вот моя парочка-выручалочка». Видать, нередко в их мошну заглядывал. Припомнила это Алёна и тут же послала за Василием и Демидом.
Василий же в это время Митькой Чёрным занялся. Робким и боязливым оказался Митька: глаза страхом залиты, губы дрожат, однако ж опять ни в чём не признается. Надоели Василию пустые речи, двинул он Митьке слегка под дых — у того дыхание зашлось, слёзы на глаза выступили. Рухнул он на колени: «Не губи, воевода, всё расскажу!» Сорвал с головы мурмолку, вспорол подклад, достал и протянул небольшой шёлковый лоскут, испещрённый какими-то значками. Пока рассматривал Василий непонятные письмена, пришли от боярыни, и пришлось ему прерывать свой расспрос.
— Ты по какому праву гостей моих позоришь? — строго встретила Алёна.
— Дело, боярыня, государское, — оглядел присутствующих Василий, — не волен я при всех говорить.
— Мы дел твоих знать не желаем, но государские дела чистыми руками творить надобно. Коли сделаешь что не по пригожу, так и государю твоему бесчестье.
В это время привели Демида, взъерошенного, расхристанного.
— За что это он тебя? — участливо спросила Алёна, увидев вспухшее лицо.
— Так и не понял, боярыня, — облизнул разбитые губы Демид. — Всё про письмо какое-то пытал, а я ничего ведать не ведаю...
— И в кого ты только уродился, князёк? — покачала головой Алёна. — Отец твой, Михаил Андреич, кроткий да набожный, мухи не обидит, а ты как наш дворовый петух — девкам моим все ноги исклевал.
— Постой, боярыня! — обиделся Василий. — Негоже тебе насмешки строить. Они вон под торгашеской личиной крамольные письма перевозят и втихаря их подбрасывают. Накось, погляди. — Он протянул отобранный у Митьки лоскут.
Та повертела его по-всякому и озадаченно спросила:
— Что здесь прописано?
— Пока ещё не ведаю, — важно ответил Василий, — но только непременно крамола какая-то, иначе в подкладе не хранили бы...
— Позволь, боярыня, слово сказать, — вмешался Иван Шудеб. — Никакой крамолы тама нет, это обычная грамотка купеческая. Мы, чтобы деньгу свою не трясти по дорогам, сдаём её менялам, взамен получаем грамотку, а в другом городе сызнова её на деньгу меняем. Так что когда он эту грамотку взял, то товарища нашего среди бела дня ограбил!
— У кого взял? — грозно спросила Алёна.
— У Митьки Чёрного, — негромко ответил Василий, — но сильно не бил, так, только для испуга.
— Придётся мне, видно, в ледник тебя определить, — сказала Алёна, — чтоб пылу-жару поубавить, а то всех моих гостей перебьёшь.
— Я своему государю верой-правдой служу! — вскричал Василий. — К стремени евонному приставлен, а ты...
— Вот и ходи у стремени, — оборвала Алёна, — а в дела, что розмысла требуют, не суйся, не по тебе это! Так и государю скажу. Иди покуда, и боле чтоб не дурил, а то и взаправду в ледник посажу!
Побитым псом возвращался Василий, полный стыда за свою оплошность и обиды от сотворённых над ним насмешек. Стыд, правда, скоро прошёл — Василий был к нему не приучен. Но прошёл не бесследно: затуманил голову гневом, замохнатил сердце злобой. На всех разгневался, на всех озлобился и, пока шёл по двору, честя своих обидчиков, отругал одного пригревшегося на солнце дружинника, турнул другого, расположившегося на бревне с обеденной миской, с руганью накинулся на сидевших у своего возка и мирно беседующих скоморохов:
— Принесла вас сюда нелёгкая, только вшей натрясли, захребетники поганые.
Те затихли, съёжившись, только поводчик, мужик со смелым и независимым взглядом, проговорил:
— Срамно глядеть на тебя, ей-богу! Аки пёс лаешь на всех без разбору!
Василий поднял было плеть, чтоб проучить глумника, но тот лениво повернул голову и сказал:
— Михайло Иваныч, ну-тко шугани его отсель.
Медведь не спеша поднялся, покрутил головой, заурчал, будто представление продолжалось, и медленно пошёл на обидчика. Василий был не из робких, а гнев, застилавший рассудок, требовал выхода. «Свалю косолапого или лягу, но не отступлю!» — решил он и застыл, сцепив зубы. Он уже ощутил на своём лице зловонное дыхание зверя и решил было первым броситься вперёд, однако наблюдавший за ним поводчик дёрнул медведя за цепь и проговорил:
— Храбрый ты воин, зря не скажешь, и духовитый. Только нечего из-за своей обиды на весь свет волком смотреть, не ровен час, в капкан попадёшь.
Василий после напряжения, когда он готовился к схватке, вдруг успокоился, постоял, махнул рукой и пошёл прочь.
— Постой, — крикнул ему поводчик, — иди-тко, что скажу!
Василий медленно поворотился.
— Есть у меня зелье одно лечебное, всякую душевную хворобу враз лечит. Эй, Тимошка! — мигнул он небольшому, ладненькому скомороху, что давеча плясал в потехе.
Тот закопошился в возке и протянул кружку.
Тёмная маслянистая жидкость пахнула травами и обожгла огнём. У Василия попервости в горле перехватило, но вскоре по нутру разлилась приятная теплота, сладко задурманилась голова. Он привалился к возку и стал слушать неторопливую речь одного из скоморохов, прерванную его появлением.
— Не поверил старик молодой жене. Я, думает, про твою верность ко мне доподлинно выведаю. И решил свой мужской приклад в красный цвет выкрасить. Увидали это его товарищи и спрашивают: «О безумный и несмышлёный старик, матерой материк! Почто своё естество стариковское кармином пачкаешь?» Тот и отвечает: «Вернусь от вас домой и пойду со своей молодой женой в баньку. И коли спросит меня молодая жена о том же, заставлю разобъяснить, у кого она иного цвета видела».
— Ого-го-го! — загоготали скоморохи.
«Вот у кого лёгкая жизнь, — думал Василий, смотря на смеющиеся лица. — Всего и забот-то покривляться да позубоскалить. Коли не то сказал или сделал что не так, беды для них нет — что с весёлого возьмёшь?! Мне же за всякий шаг шею нагреть могут — такая служба!» И, словно угадав его мысли, скоморохи стали говорить о своих бедах: вспоминают-де их лишь по веселью да по пьянке великой, а в иное время взашей гонят и глумятся всяко. Пуще всего чернецы обижают: не велят ватагами ходить, ряжеными рядиться, в храмы Божьи не допускают...
— Ну ладно, братва, — прервал разговоры старшой, — только-то и забот у нашего гостя — жалобы потешные слушать. Погостили, пора и честь знать. Путь нам неблизкий, а дело к вечеру идёт. Что, воевода, отпустишь нас или власти твоей в том нету?
— У государского слуги на всё власти хватит! — начал было строго Василий, но усмехнулся и разрешил: — Валяйте, тута и без вас делов хватает.
— По обычаю, посошок бы надобен на дорожку, да вот беда — всё наше зелье кончилось. — Поводчик почесал голову. — Раз ты подобрел, так, может, и вина велишь подать?
— Ладно! — тряхнул головой Василий. — Придётся свой долг ворочать. Разыщите мне ключника и к погребу приведите. Я сейчас там буду.
Скоморохи бросились на поиски, а Василий направился к воротному стражнику и приказал выпустить скоморохов.
— Блох от ихнего зверья много, — добавил он шутливо, — скоро весь двор заполонят.
У винного погреба его уже ожидал мохнатый ключник.
— Почто звал? — хмуро поклонился он Василию.
— Плесни весёлым людям на дорожку.
— Чего плескать? — так же хмуро спросил ключник.
— Отворяй погреб, посмотрю, что есть, а заодно проверю, как государское добро бережёшь.
Ключник вынул из-за пояса громадный ключ, прикреплённый для верности к толстой цепи, и стал отворять дверь.
— Ишь орудие! — покачал головой Василий. — Не ключ, а кистень добрый. От разбойных людей бережёшься, что ли?
— Теперь разбойных мало, — прогудел ключник, — теперь свои больше грабят.
— Ну-ну, поговаривай! — посуровел Василий. — Шевелись больше, чудо-юдо!
Наконец замок открылся. Из распахнутой двери пахнуло влажным холодом и винным духом. Ключник неторопливо повесил ключ на крюк, вбитый в притолоку, засветил огонь и стал спускаться по выщербленным каменным ступеням. За ним последовал Василий и медвежий поводчик. Вскоре достигли низа. Неровное пламя факела вырывало из темноты ребристые бока больших бочек.
— Показывай, что у тебя тут! — приказал Василий.
Ключник начал тыкать по сторонам:
— Тама мёд и вино церковное, тама фряжские вина и греческие, тута пиво разное: сборное, поддельное и простое, здеся уксус и квас ячный, вона — вишни и яблоки в патоке, а ближе всего — воды вишнёвые, брусничные и яблочные. Всего семьдесят полных бочек и тридцать неполных. Куды вести?
— Нам водичка брусничная ни к чему, до мёда веди, — сказал Василий.
Направились в дальний конец. Ключник подошёл к одной из самых больших бочек, взял кувшин и нагнулся к затычке. В дно кувшина ударила пенная струя. Наполнив его, ключник стал затыкать бочку и вдруг услышал глухой стук. Повернув голову, он увидел искажённое болью лицо великокняжеского стремянного, который стал медленно валиться на пол. Ключник резко поднялся, но тут же на него обрушился страшный удар, ему на мгновение показалось, что голова его раскололась на две половины, и это было последнее ощущение, перед тем как провалиться во тьму...
Поводчик спокойно перешагнул через тела своих жертв, взял кувшин и стал подниматься наверх. У двери он остановился, так же аккуратно повесил ключ-кистень на своё место и вышел во двор.
— Поторапливайтесь, ребята! — крикнул он копошившимся у возка скоморохам. — Сейчас только вино снесу, и поедем!
— Слышь, дружина! — подошёл он к стражнику, охранявшему вход в покои. — Воевода ваш приказал кувшин вина отнести лекарю. Сам понесёшь или мне идтить?
Стражник видел, как скоморох спускался с Василием в погреб, и равнодушно спросил:
— А сам-то где?
— В погребе застрял. Они там с ключником пробу государскому мёду делают! — хитро подмигнул поводчик.
— Иди ужо, — махнул рукой стражник, — да вертайся тут же.
Поводчик стал подниматься в покои. Отворил дверь одной из комнат, заметил спавшего лекаря, вошёл и поставил кувшин на стол. Огляделся по сторонам, увидел дверь, ведущую в соседние покои, заглянул туда. Дальний угол комнаты был завешен пологом, за которым слышалось негромкое посапывание спящего человека. Поводчик вынул широкий нож, скрытый полою кафтана, бесшумно подошёл к пологу и резко отодвинул его...
И нет конца! Мелькают вёрсты, кручи...
Останови!
Идут, идут испуганные тучи,
Закат в крови!..
Матвей спешно гнал коня к загородному дому по узкой лесной дороге. Деревья испуганно жались к её краям и нехотя расступались перед всадником, словно пытались своими телами преградить ему путь. Они хлестали ветвями, кололись сучьями, дыбили свои корни под ногами мчащегося коня, но Матвею было не до того — на его груди хранилась разгадка письма к Просини, сделанная старцем Андроникова монастыря. Давным-давно, более тридцати лет назад, прибыл этот старец из далёкого Царьграда вместе с митрополитом Исидором. Долгое время состоял митрополичьим писцом, был вместе с ним на позорном Флорентийском соборе[10] и не оставил его даже потом, в темнице, где оказался папский прислужник, предавший православную церковь. Когда Исидор бежал, бросив всех своих помощников и друзей, многознающий писец предпочёл укрыться в тихой обители. Укрылся, да так и остался в ней, надолго пережив своих неожиданно быстро исчезнувших товарищей по митрополичьей службе.
Старцу не составило труда прочитать привезённое письмо. Самыми значащими в нём оказались два приписанных слова, которые с самого начала тревожили Матвея. «Добей его!» — грозно требовали они, а знак восьмилучевого креста, стоявшего за ними, указывал, что приказ исходит от важного лица и должен быть безоговорочно исполнен так, как если бы его отдал сам Папа. Матвей, узнавши разгадку, сразу же погнал коня к загородному дому.
«Просини, выходит, папский соглядатай, — рассуждал он, — вхож завсегда к самому великому князю и к его близким, значит, многие неявимые дела московского двора становятся известными Риму. Окроме того, Папа сможет многое у нас переменить, ежели надумает через лекаря извести великого князя и весь его род. Нет и не было никогда проку нашей земле от чужеземных гостей, а мы всё одно: своих глупим, чужих голубим. Ну ничего, скажем государю про Синего, он его живо перекрасит... Главное сейчас другое — вызнать, кто дал приказ лекарю погубить Яшку? Приказ был вписан новой рукой и не теми чернилами — значит, писал его другой человек. Может, тот, кто дал весть о вчерашнем выезде великого князя?.. Но писал, похоже, не русский — уж очень уверенно латинские литеры прописаны. Как ни гадай, нужно, первое дело, найти подбросившего письмо — у него кончик всей цепочки. Ухватим кончик — и по сцепкам пойдём, их не так много... Только бы успеть, пока злых дел не натворили!» И Матвей снова опустил плеть на бока хрипящего коня.
Постепенно лес стал редеть, дорога расширилась и вывела на опушку, с которой открылся загородный дом великого князя. От его освещённых красным вечерним солнцем построек — теремной крыши, луковицы домашней церкви, сторожевой вышки — веяло таким мирным покоем, что Матвею, возбуждённому бешеной скачкой и своими опасками, стало даже обидно. «Спят они все там, что ли? — рассерженно подумал он, увидев раскрытые нараспашку ворота. — Так и есть, сонное царство, только глаз один растопырило! Ведь наказывал никого не выпускать, они же, как нарочно, растворились — заезжай, выезжай кто хочет!»
Воротный стражник, услышав конский топот, вышел к дороге и, заслонившись рукой от солнца, стал рассматривать приближающегося всадника. Наконец признал и пошёл прочь, медленно и лениво, как ползают на солнце сонные зелёные мухи. Матвей проскочил во двор и осадил коня у лестницы, ведущей к верхним покоям. Поприседал, чтобы размять затёкшие ноги, и осмотрелся.
Правый угол двора был расцвечен малиновыми кафтанами великокняжеских дружинников, коротавших своё утомительное безделье. Ближе к середине стояли возки с товарами прибывших купцов. Здесь было малолюдно: на одном из возков качался охранник, уронивши на грудь свою рыжую голову, а рядом с ним стоял высокий купец в красной шапке и равнодушно смотрел в сторону Матвея. «Федька Лебедев — ярыжка и бабник, но удачливый!» — сразу же вспомнил Матвей слова Щура и перевёл взгляд. Невдалеке от артельного добра мирно паслась скоморошья коза, набирая силы для следующей потехи. Тут же сидел медведь, он лениво водил рылом, пытаясь отогнать одолевавших мух. На обочине выездной дороги стоял безлюдный скомороший возок. Впряжённая в него сытая и ладная лошадёнка игриво потряхивала головой и выказывала явное нетерпение. «Никак, скоморохи ехать куда наладились», — подумал Матвей и спросил о Василии у стоявшего рядом стражника.
— До погреба пошёл, — махнул тот рукой, — мёд пробовать. Пошёл злой такой, таперича подобрел и мёд выслал лекарю на угощение.
— С кем выслал? — насторожился Матвей.
— Та с весёлым же, хто ведмедя водит.
Словоохотливый стражник хотел ещё что-то сказать, но в это время сверху, из ближних покоев, раздался пронзительный, испуганный вопль. Матвей вздрогнул, замер на мгновение и бросился по лестнице наверх. Вопль будто разбудил сонное царство — захлопали окна, забегали люди. Из-под липы, стоявшей неподалёку от ворот, метнулся к выездной дороге высокий человек и, прыгнувши в возок скоморохов, наотмашь стеганул лошадёнку. Та осела под ударом, сорвалась с места и понесла в открытые ворота.
А наверху Матвея снова встретил протяжный крик, перешедший в хрипение. Сомнений не было — он шёл из комнат, где поселили приезжих. Матвей поспешил туда, проскочил мимо проснувшегося, обалдело глядевшего лекаря и отворил дверь в соседние покои. В дальнем углу, у кроватного полога, он увидел своего нового знакомца Семёна, нависшего громадой над медвежьим поводчиком и железной хваткой сжавшего ему горло. Поводчик издавал последние хрипящие звуки, в его вылезших глазах застыл ужас, а обмякшее тело уже не держалось на ногах. Матвей повис на руках Семёна и крикнул:
— Ослобони! Он нам живой нужен!
Семён нехотя развёл руки, и поводчик рухнул на пол.
— Экий медведище! — укорил Матвей. — Не поспей, удушил бы...
— А цего он засапожником махает! — Семён пнул лежавший на полу нож и стал сокрушённо рассматривать порезанную руку, из которой сочилась кровь.
— Ничего, мы тебе руку враз направим, — успокоил его Матвей. — Хорошо, что ещё так легко отделался. Ведь он мог тебя вовсе порешить и на свиданку к Яшке Селезнёву отправить...
— Да рука цто? Рукав разодрал, сука! — Семён обиженно показал на окровавленный лоскут своей новой рубахи.
Уже больше суток вчерашний случайный попутчик Матвея был для окружающих раненым предводителем разбойных людей, учинивших нападение на великокняжескую дружину. Уловка эта, придуманная на тот случай, если не удастся устеречь покусителей на жизнь Селезнёва, не оказалась зряшной. Семён долго пролежал на скрытой пологом постели, время от времени проваливаясь в вязкую, изнуряющую дрёму. Когда поводчик откинул полог, он мгновенно очнулся от ударившего в глаза света и увидел занесённый нож. Семён защитился одной рукой, а другой обхватил запястье нападавшего. Схватка была недолгой: поводчик не мог противостоять медвежьей силе Семёна и, скорее всего, отдал бы Богу душу, кабы не подоспевший Матвей.
— От кого послан? — наклонился Матвей над поводчиком и похлопал его по щекам.
Тот только промычал в ответ.
— Дай-кось, я его снова посцекоцу! — предложил Семён.
Поводчик в ужасе дёрнулся и застонал.
— Письмо лекарю кто дал? — продолжал Матвей.
В ответ снова раздалось мычание.
— Может, дыхалка у него помялась и теперь на одно мыцание наладилась? — обеспокоился Семён.
— Ладно, пущай отойдёт, — решил Матвей, кликнул лекаря и показал ему на кровоточащую руку Семёна.
В Просини проснулась прежняя спесь.
— Я есть гранде медико[11]. Я лечу только батюшка грандуче и их фамилья[12], — залопотал он.
— Замолкни! — сурово одёрнул его Матвей. — Разберёмся, «какой батюшка» ты лечишь, и «какой папочка» служишь. Сполняй своё дело, а ты, Сеня, постереги их обоих, пока я Василия гляну.
Двор загородного дома уже не был пустынным, как прежде. Великокняжеские дружинники, приезжие купцы, домашняя челядь, сбившись в небольшие кучки, шептались и тревожно поглядывали на верхние покои, где происходило «смертоубийство». Это многолюдье не скрыло, однако, для Матвея исчезновение скоморошьего возка. «Неужто выпустили?» — мелькнула у него отчаянная мысль. Он бросился к воротам, но столкнулся на пути со встревоженным воротным стражником.
— Где возок? — уже не надеясь на хорошие вести, спросил Матвей.
— Старшой приказал выпустить! — Стражник перевёл дух и продолжил: — Только сумление на меня взошло — шибко быстро покатились, вроде как бежать настроились... и один с купеческих к ним в возок сиганул... Длинный такой, в красной шапке...
— Да ты же, дурень, самого главного злодея из наших рук упустил! — скрипнул зубами Матвей. — Несть тебе головы, коли всех тотчас не вернём сюда! — Он протяжно свистнул и крикнул подбегающим дружинникам: — Удрали от нас весёлые, а с ними купец в красной шапке! Нужно всех злодеев сюда возвернуть! Давай, ребята, вдогон! Кто с добычей — тому награда!
Дружинники бросились к коням, а Матвей поспешил к погребу. Он резко открыл дверь и, всматриваясь в прохладную, чуть озарённую снизу тьму, позвал Василия. Ответом ему была тишина. Он позвал громче и услышал слабый стон. Матвей бросился вниз по осклизлым ступеням, достиг подвала, набитого огромными бочками, и в мерцающем свете факела увидел два неподвижных тела. Он подбежал к ближнему, приподнял и повернул его голову к свету. Лицо великокняжеского стремянного было залито кровью. Матвей оторвал кусок рубашки, смочил его в вине, вытекавшем из плохо закрытой бочки, и стал осторожно протирать лицо Василия. Тот застонал и медленно открыл глаза.
— Живой, стал быть? — обрадовался Матвей, щупая его голову.
— Звенит башка, — прошептал Василий и громко охнул, когда Матвей прикоснулся к ране.
— Ничего, браток, потерпи чуток, — начал приговаривать Матвей, смачивая голову и перевязывая её остатком рубахи. — Больно — значит, не мёртвый. А обидчика твоего мы схватили. Жаль только, весёлые на возке удрали, а с ними Федька-вор, что с купцами сюда прибыл. Ну ничего, люди вдогон посланы, авось обойдётся...
— Это же я выпустить их разрешил... — тихо сказал Василий. — Кругом, выходит, виноваты... — Он сделал попытку приподняться и попросил: — Слышь, Матвей, помоги!
— Сейчас людей кликну, вынесут тебя, — пообещал ему Матвей.
— Не надо людей... Хоть на карачках, а сам вылезу... — Василий с трудом поднялся, постоял, опершись на плечо Матвея, и медленно заковылял к выходу. С каждым шагом он держался всё увереннее, а верхние ступени одолел уже сам, оставив плечо своего спасителя. Вынырнув из подвального полумрака, он зажмурился от ударившего в глаза света, а попривыкнув и оглядевшись, велел стоявшему невдалеке дружиннику подвести коня.
— Ты что удумал? — попытался удержать его Матвей. — Расшибёшься, потом собирать труднее будет!
Но Василий был непреклонен.
— Сам нашкодил, сам и исправить должен, — объяснил он. — Коли не достану злодеев, так и вертаться не след... У меня такая злоба на себя, что всю хворь разом вышибло...
Федька Лебедев, не жалея сил, погонял лошадь. Кнут беспрестанно свистел, оставляя пыльные полосы на её крупе. Но лесная дорога не для быстрой колёсной езды. Возок скакал мячиком, трещал на ухабах и готов был вот-вот развалиться. С косогора скоморох Тимошка первым увидел настигавшее их облако пыли и предупредил:
— Вдогон за нами пустились!
Федька обернулся и понял: не уйти. Дорога шла по правому берегу Яузы. Ещё немного, и она свернёт на Владимирский большак. В иное время там можно легко затеряться, но сейчас большак малолюден. Нужно было что-то решать, и Федька придумал: он придержал возок у поворота, бросил вожжи Тимошке и спрыгнул в придорожную траву. Продираясь сквозь чащобу, отделявшую дорогу от Яузы, он услышал топот промчавшихся мимо коней и прикинул: «Четверток от часа осталось мне — пока догонят возок, пока узнают, что я убег, пока искать будут...» Он вытянул руки вперёд и, прикрываясь от хлёстких ветвей, поспешил к берегу реки.
Василий достиг дорожного поворота, когда приметил своих людей, возвращавшихся из догона.
— Упустили? — встревоженно выкрикнул он.
— Куды им деться? — успокоил его один из дружинников. — Малой-то пробовал было в кустовьях схорониться, ну дак у нас — не у Проньки, живо вытащили! Беда одна — купчишка-то по дороге высигнул и дал деру.
— В каком месте — вызнали?
— Здеся указали, на повороте. Сначала запирались — не приметили, дескать, но мы им память укрепили! — Дружинник потряс плетью.
Василий огляделся и задумался: «Отселя ему два пути. Один — прямо, к пристанищу. Тама лодок тьма, по воде уйти можно. Другой — к берегу. Переплывёт на тот конец, а в Заяузье смолокуры-лешаки живут, народ шальной, кого хочешь схоронят. Будь на его месте, сам бы туда подался».
Он послал часть людей к пристанищу, а сам с остальными повернул к реке. По обрывистой, заваленной буреломом крутизне шлось не ходко, и деревья стегали, норовя попасть в раненую голову, но Василий упорно продвигался вперёд. К нему постепенно возвращалась уверенность, а собственная вина уже не казалась слишком большой. «Я нюхом чуял, что злодей с купчишками послан, — думал он. — Кабы не остановили на полпути, давно б на Федьку вышел и всё вызнал... А и чернец хорош! — вспомнил он Матвея. — «Ищи человека сухого да лёгкого» — высчитал вёдро, а на деле — воды полные ведра».
Река открылась перед ним неожиданно, и так же сразу увидел он в её водах красную шапку. Пловец уже пересёк середину и быстро приближался к левому берегу.
— Уйдёт, собака! — сказал ставший рядом дружинник и стал снимать лук. — Стрельнуть бы надо.
— Погоди, — остановил его Василий, — до смерти нельзя убивать, пусть к берегу пристанет, тогда и стрельнём... Дай-ка я сам, — не выдержал он и взял лук.
Федька уже достиг мелководья, встал на дно, оглянулся и, видимо заметив погоню, тотчас же поспешил из воды. «Пора, а то и вправду уйдёт», — сказал себе Василий, натянул лук и тщательно прицелился. Промашку допустить было нельзя, ибо времени для второго выстрела уже не оставалось. Он затаил дыхание, поймал наконечником стрелы правое бедро своей жертвы и тихонько спустил тетиву. Федька, ступивший в этот миг на осклизлую глиняную кромку берега, неожиданно поскользнулся и ткнулся вниз. Тут и настигла его стрела великокняжеского стремянного — она пронзила его со спины и пригвоздила к тому самому месту, на которое он только что ступал.
— Эх! — в досаде крякнул Василий и всплеснул руками. — Опять неудача вышла: убег от меня вор, и, кажись, на этот раз вовсе далеко. Стрела верно шла, да кто ж знал, что он землю клевать почнёт? Теперь одна надёжа — может, в портищах его что-нибудь найдём.
К счастью, неподалёку в прибрежных кустах сыскалась лодка, и Василий с дружинником без хлопот переправились на другой берег. Беглец и вправду оказался мёртвым. Обыскали его с великим тщанием, но, кроме мешочка с деньгами, ничего не нашли. Василий, вспомнив трусоватого Митьку Чёрного и его купецкую грамотку, щупал и мял красную шапку беглеца. «Должно ведь при нём что-либо найтиться, не за-ради же денег вор убег и жизни лишился», — подумал он, вынул нож и начал вспарывать подклад.
— Господи, сделай так, чтобы Федькин тай здеся оказался! Помоги мне един раз, и во всю остатнюю жизнь уже не просить тя, а токмо славить буду, — прошептал Василий слова молитвы и в нетерпении рванул крепкую ткань.
Под подкладом белел шёлковый, убористо исписанный лоскут. В подступивших сумерках на нём ничего нельзя было разобрать, но Василий сразу же почуял, что это не простая меняльная грамота: лоскут был впятеро больше того, что он видел у Митьки, а буквы вились такой затейливой вязью, читать которую впору самому великому князю, а не жиду-меняле. Он тщательно спрятал у себя находку и поспешил к загородному дому.
Доставленных к этому времени туда скоморохов свели в подвал для допроса. Узнав о возвращении Василия, Матвей оставил пленников и выскочил ему навстречу. Он выслушал рассказ о гибели Федьки и не сдержал досады: с ним-де кончик всей цепочки похоронился! Василий ткнул в сторону подвала:
— А ворье это неужто ничего не говорит?
— Говорят, да, похоже, немного знают. Поводчик признался, что лихоимничал по здешним дорогам, а вчера утром на людей великого князя напал — это его зверь коней ихних взбесил. Яшку Селезнёва он до сей поры не встречал, его накануне разбоя привёл атаман Гришка Бобр. Этот же атаман приказал им сюда ехать и Яшку убить, чтоб он всю шайку не продал. А вот от Федьки Лебедева они все в один голос отказываются. Упросил он, говорят, Тимошку письмо лекарю передать и алтын сунул. Тимошка-то выбрал время, когда потеха творилась, и подметнул письмецо, а больше с ним никаких делов не водили. Если ж не врут, то не возьму я в толк, для чего Федьке убегать было?
— Я рассудил так: раз бежит, значит, что-то уносит, потому и стрельнул его, — сказал Василий и протянул найденный лоскут.
Матвей выхватил письмо и бросился в комнаты, к свету.
— «Царю царей, властелину четырёх концов света, держащему небо и попирающему землю...» — Матвей недоумённо оглянулся на Василия и, снова склонившись над письмом, прочитал скороговоркой всё остальное. — Ты понимаешь, что это такое? — воскликнул Матвей, окончив чтение. — Негодяи толстобрюхие землёй нашей русской торгуют, врагов заклятых на неё зовут! Слыхано ли такое злобство? Нужно это письмо немедля до великого князя довести! Сей же час езжай и людей в охрану возьми — цены нет этому письму! Ай-ай! Мы ведь до сей поры на мелюзгу сети ставили, а тут осётр попался. Да какой осётр — рыба-кит! Ну, Васька, молодец ты, будь я на месте великого князя, чин окольничего тебе не пожалел бы! Вези скорей письмо, поднимай Иван Васильича с постели, он не осердится...
В осеннюю пору рано стихает московская жизнь. Летом небо высокое да широкое — бежать не обежать его красному солнышку, а осенью как бы сжимается небесная твердь и у подола круче становится. Взберётся солнце к зениту и шибко, словно под горку, покатится, всё убыстряя свой бег. Коснётся края окружного леса, нырнёт в его мохнатые дебри — и хлынут на город сумерки. Погонят людей в избы, затолкают на печки да лежанки: слава те Господи, прожит день! Тишина, темь, только сторожа гремят колотушками да кое-где желтеет окошко тусклым светом лучины. Во всей Москве лишь двор великого князя огнями расцвечен, а как же — государское дело ни покоя, ни роздыха не даёт, вертится, ровно водяное колесо: одна бадейка опростается, глядишь — уже другая подходит, полнёхонькая. Вот и нынче прибыл гонец из Пскова от князя-наместника Василия Фёдоровича Шуйского. Пишет Шуйский, что прислал магистр ливонский к псковичам своего человека с требованием, чтобы те потеснились в своих землях и водах — магистр, вишь ли, стол свой решил поближе к ним перенести. Услышало про это вече, пошумело и отдерзило: волен, дескать, князь в своей земле где угодно стол держать — в том мы ему даём дозволение, — но в землю святой Троицы пусть не вступается, не то ноги поломает... Теперь опасаются, что магистр на них войной пойдёт, и подмоги просят. По сему случаю кликнул великий князь своих ближних советников: большого московского наместника Ивана Юрьича Патрикеева, воеводу Даниила Дмитрича Холмского да казначея Владимира Григорьича Ховрина — и засиделся с ними допоздна: шутка ли, нежданно-негаданно размирье с немцами начинать.
В такую-то пору и прискакал Василий ко дворцу. Сунулся было к самому великому князю, но дьяки стеной встали: не велено никого пускать, и всё тут. Покрутился Василий, делать нечего, и решил двинуть тогда к Хованскому.
Князь Хованский чёрен и носат, чисто ворон. Так и в народе его зовут — иные за вид, иные за службу: мучит, дескать, в своих подвалах людей, а по ночам глаза им выклёвывает. Знал Василий, что всё это враки, но каждый раз, когда входил к князю, незаметно осенял себя крестом. То же сделал и сейчас, а когда увидел в этот поздний час Хованского в расстёгнутой рубахе, обнажавшей покрытую густым чёрным волосом грудь, успел мысленно прибавить: «Пречистый и животворящий крест, прогони беса, силою на тебе пропятого, Господа нашего!» Пересказал ему всё, что случилось в загородном доме, и письмо показал. Хованский схватил лоскут, близоруко склонился над ним, словно слова выклёвывал, а прочтя, стал тут же надевать кафтан.
— Сам схожу к государю, — сказал он Василию, — а ты назад возвертайся и никого из дома не выпускай, пока туда не приеду.
Хованскому путь к великому князю всегда чист. Вошёл он и стал сверлить государя круглыми глазками-буравчиками, пока тот не повернул голову — чего, дескать, надо?
— Важные вести с твоего загородного дома пришли, — вполголоса сказал Хованский.
— Ну! — недовольно бросил Иван Васильевич, не любивший, когда нарушался ход дела.
— Письмо к царю Ахмату наши люди перехватили, — ещё более тихо сказал Хованский.
— От кого письмо?
— От московских бояр.
— Так читай! Что это я из тебя, словно клещами, слова тащу?! — осердился великий князь.
— Мелко прописано, не для моих глаз, — схитрил Хованский и бросил взгляд в сторону сидевших людей.
Иван Васильевич протянул руку, взял шёлковый лоскут с письменами, повертел его и недоумённо посмотрел на Хованского. Тот вместо слов придвинул поближе свечи. В комнате повисла напряжённая тишина. Присутствующие видели, как при чтении письма лицо великого князя покрывалось красными пятнами, сулившими скорую грозу. Окончив читать, Иван Васильевич откинулся и прикрыл глаза. Посидел немного, видимо справляясь с одолевшим его в первые мгновения гневом, и неожиданно тихо заговорил:
— Жалуются московские бояре на меня царю Ахмату. Многие вины за мной числят и просят царя ярлык на великое княжение у меня отнять в пользу другого князя. А буде добром не соглашусь, так чтоб обчей силой. Для того послан в Орду посол от Казимира — на войну с нами сговориться. Бояре же московские им снутри помогут...
— Да отколе же такие бояре взялись? — выкрикнул князь Холмский.
— Имена не указаны, — криво усмехнулся Иван Васильевич, — числом нас, пишут, до полуста, а писать нам свои имена не можно...
— Одного из полуста найти не задача, — продолжил Холмский. — Взять всех крамольников, поприжать, кто-либо да скиснет, а через него и остальных вызнаем.
— Это, сказывают, золотишко так моют, — пробасил Патрикеев, мужчина видный и весь из себя дородный такой. — Бадейку с землицей возьмут и вымывают, покеда золотишко на донышке не останется. Так ведь одно — землица пустая, а другое — люди именитые, как их всех поприжать? Обиду затаят и взаправдашними врагами станут. Да и навряд ли воров этих столько — пяток злобников нашлось, а вдесятеро надулись...
— Речь не об том, — прервал его великий князь. — Как воров сыскать, про то Хованский лучше вашего ведает. Думать нужно перво-наперво, как от Ахмата защититься, ежели он и вправду с королём в сговор войдёт. Они и в прошлом годе пытались такое же сделать, да дело расстроилось. Ныне же Казимир на нас за Новгород зельно злой. Коли сговорятся, то во многажды страшнее Ливонского ордена будут.
Задумались государевы советники... Князь Холмский, удачливый воевода и недавний шелонский победитель, был нынче у князя в большой чести, потому без опаски голос первым подал. «Князь-огонь» — как-то назвал его Иван Васильевич, а и вправду: румянец, как у девки, во все щёки полыхает, глаза искры шальные мечут. Поднялся он и заговорил жарко:
— Негоже нам псом домовым на привязке сидеть и Ахмата дожидаться — время не то! Упредить его надо и первыми вдарить. Татарин зимой не воюет — корма нет коням, а без коня он что за вояка? Значит, идтить на него зимой, этой же зимой, пока сговора с королём нету. Государь! Перешли нынче же по воде припасы и наряд ратный в Казань да Елец. А как станут реки, пустим по ним рати: одни — по Волге, другие — по Дону. Сождутся рати и по Сараю ихнему вдарят — щепки не оставят!
— Эк хватил, — зашевелил кустистыми бровями Патрикеев. С Холмским он не ладил, видя в нём растущего соперника, и потому всегда перечил. — Да разве татарина можно так воевать? Это ж тебе не немец, что за огородом сидит, ковбасу жуёт и с пушек палит. Они со свово Сараю сразу же в Дикое поле убегут, а тама с ними в догонялки не сыграешь. Вот и смекай, стоит ли из-за этого поганого Сарая людей за тридевять земель гнать? Нет, государь. Тонка ещё кишка наша для Орды. Повиниться нужно перед царём, должки отдать сполна, поминки богатые справить да с кем-либо из сродственников твоих отослать. Поминки и честь — ему это только и надобно...
Тут уж Ховрин не выдержал, задрожал своими шишкастыми, словно ранний огурец, щеками:
— Долги, говоришь, сполна? Дак за два года выхода не давали, а это без малого пятнадцать тысяч рублёв. Где их взять? Год нынче тяжкий: с мая по эту пору дождинки не выпало, хлеб погорел — чем торговать будем? Опять казне убыток, впору хоть чёрный бор объявлять.
— Вы, денежники, завсегда жалитесь, — махнул рукой Патрикеев. — А сами всё под себя, как куры, гребёте. С одного Нова города сколько получили!..
— Негоже тебе, Юрьевич, государские деньги считать! — резко сказал Иван Васильевич. — Они не для Ахмата, но супротив него собираются.
Патрикеев обиженно поджал губы. В наступившей тишине раздался звонкий голос великокняжеского сына Ивана — не по годам высокого и крепкого подростка, которого отец сызмальства стал приучать к государским делам:
— А мне слова князя Данилы по душе. Победим Ахмата, и денег никаких платить не надо.
— Умён государь не на рати храбр, но крепок замыслом, — наставительно сказал Иван Васильевич. — Не выгодна нам война — времечко за нас. Ты, Ваня, молод, а вон Владимир Григорьевич стар, — кивнул он в сторону Ховрина. — Возьмитесь бороться — кто кого?
— Да ить это как выйдет, — засмущался Иван, оглядывая казначея.
— То-то и оно, как выйдет. Может, он тебя, может, ты его. А может, ещё ссилишься и жилу надорвёшь. Через пяток же лет он с тобой и бороться не станет, верно? Так и у нас с Ахматом... Сдержать его надо, и в этом Иван Юрьевич правый.
— Хм, сдержать и денег не дать! — буркнул Патрикеев. — Это только с дурным духом так можно, и то не всегда.
— Да нет, дать придётся, — усмехнулся Иван Васильевич, — но не всё, а так, для позолоты обиды. На остальные же коней у татар откупить, пущай по весне табуны на Москву гонят — надо нам свою конную рать крепить. Подсчитаешь всё до копейки, Владимир Григорьевич, и мне особо доложишь. А ты, Иван Юрьич, проследи, чтоб границу с Диким полем пуще берегли. Пошли к порубежным князьям, пусть людей своих поставят лес валить, завалы да засеки делать. С весны у Коломны и Каширы, куда поганые завсегда суются, рати постоянно держать. Дать разноряд, людей подобрать и снарядить. Это, князь Данила, твоё будет дело. Сколь оружия нужно и наряда ратного, прикинь и тоже мне особо доложи — дадим заказ московским и новгородским оружейникам. Аты, князь, — повернулся он к Хованскому, — снарядишь отряд из служилых татар и по весне отправишь в Казань к хану Обреиму. Пусть сидят там и ждут, а ежели Ахмат двинет на нас, то чтоб шли торопом Сарай его грабить... С Псковом же — как решили. Подкинешь им, Иван Юрьич, пищалей, тюфяков и зелья пушечного — пусть сами пока охраняются. И отпиши им от моего имени, чтоб впредь не дерзили и немца попусту не задирали. Не хулить, а юлить, и не на вече своём базарить, а со мной ссылаться по всякому пустяку — пусть время тянут...
Великий князь усталым движением руки отпустил советчиков. После их ухода он долго сидел в глубокой задумчивости. «Землю, конешно, надо покрепить, чтоб было чем ворогов встретить. Но ещё лучше — унию эту богопротивную расстроить. Тут хитрющая хитрость надобна, ибо сии пауки давно уже общие тенёта супротив меня сплетают. Сейчас у Ахмата в почёте те, кто за войну с Москвою стоят. Надо, чаю, к ним упорнее приглядеться. Ведь недаром в Книге Мудростей говорится: «Если желаешь, чтоб отвергнули чей-то совет, не тверди о нелепости оного. Очернением давшего совет ты быстрее преуспеешь в желаемом». Значит, нужно попытаться опорочить Ахматовых советчиков, хотя бы главного из них — царевича Муртазу. Но как? Ахмат не дурак, чтоб поверить первому же навету...»
Иван Васильевич прошёл в опочивальню и сотворил вечернюю молитву. Произнося по привычке святые слова, он мыслями остался там, в Орде. Один на один со своим самым злобным недругом Ахматом, которого так никогда и не видел. Позже, ворочаясь на своём одиноком ложе, он снова и снова думал об ордынской угрозе. Мысль послушно бежала по выстроенным хитросплетениям, пока не натыкалась на глухую стену. Тогда он возвращал её к исходу и рассуждал сызнова.
«Ахмат сел на золотоордынский трон семь лет назад заместо своего брата Махмуда, которого собственноручно зарезал на охоте. У Махмуда было шесть жён и множество сыновей. Трёх жён Ахмат взял себе, остальных раздал другим братьям. Племянникам же сохранил жизнь, немало удивив этим своих сторонников. Ведь закон монгольской ясы гласит: «Раздавивший гюрзу должен всю жизнь опасаться укуса её змеёнышей». Однако в действиях Ахмата было больше мудрости, чем могло показаться с первого взгляда. Он рассорил двух старших племянников: Латифа, объявленного ранее наследником трона, вынудил бежать из Орды, а Муртазу приблизил к себе. Те начали грызться друг с другом и позабыли о священной мести. А младшие не думали о троне, зане были живы их старшие братья.
Сначала Латиф отсиживался в Крыму, затем с падением тамошнего хана Нурдавлета перебрался в Литву. Если и были у него когда-нибудь честолюбивые замыслы, то в Литве они исчезли полностью. «Пиры ладить да баб гладить» — вот, говорят, и все его заботы. Зачем же тогда он Казимиру? Ну, как-никак царевич, бывший наследник великого ханства, мало ли что... Постой-ка! — Иван Васильевич даже привстал с ложа. — Выходит, Казимиру выгодно Ахмата в поход толкать: из-под приподнятой задницы легче трон золотоордынский выдернуть, чтоб гультяя Латифа на него усадить. И Муртазе есть резон в том, чтоб его ветвь на троне сызнова уселась. Значит, Латиф и Муртаза могли войти меж собой в сговор, чтоб подговорить Ахмата к походу на Москву и в его отсутствие завладеть троном...
Ладно придумано... Если и не поверит Ахмат, так призадумается — дело-то не пустячное. Только надо похитрее всё представить. Может, скажем, Латиф своему брату письмо написать и про задумки общие поведать. И может такое письмо ненароком в руки Ахматовы попасть. Глядишь, и остережётся Ахмат. Год пройдёт в мире — уже хорошо...
Теперь с другого конца пойдём. Ныне Казимир увяз в угорских делах, дак и в следующем годе нужно королю Матиашу помочь — пусть не перестаёт Казимира щекотать. Одной щекотки, правда, маловато. Вот Папа Римский, этот посильней подмогнуть может. Знаю, чего он о моей женитьбе печётся: думает, что я от турского султана боронить его буду. А и леший с ним — пусть думает. Но надо, мыслю, написать ему через Фрязина про то, как Казимир с неверным ханом сношается и воевать меня хочет. Разве такое можно, пропишу, чтоб христианские волостители свару затеяли, когда масульманцы гроб Господний зорить восхотели? Пусть папа остережёт Казимира, тогда и женюсь на его греческой царевне...»
И тут же явилось великому князю лицо Алёны Морозовой, родное, доверчивое. Вспорхнули густые ресницы, открыв большие печальные глаза. «А как же я?» — будто вопрошали они. Иван Васильевич тряхнул головой, прогоняя наваждение. «Не вольны государи в делах сердечных! — стал оправдываться он. — Последний тать счастливее меня, ибо под рубищем сердце свободное имеет. Оно ему суженую вещает, мне же — люди высчитывают». Однако видения не исчезали. Память воскрешала то плавный изгиб Алениных плеч, то мягкую теплоту её ласкового тела. Он ощутил вдруг такую безысходную тоску, что готов был сорваться со своего ложа и безоглядно помчаться в темноту. Его остановил суровый взгляд Николы Угодника, хмурившегося с кедрового киота и, как показалось, грозившего ему тонким пальцем. «Отче Николае, — прошептал Иван Васильевич, — яви мне образ кротости и воздержания и даруй ми дух целомудрия, смиренномудрия и терпения». Но долго ещё в эту ночь пытала его память, лишь под самое утро усталость оковала распалённый мозг.
На следующий день поднялся он, против обыкновения, поздно. Дневной свет разогнал бесовское наваждение, и даже иконный Никола подобрел ликом. От ночного бдения остались только две мысли: послать в Литовское княжество людей на поиски Латифа и быстрее спровадить папских послов, передав с ними жалобу на Казимира. Великий князь посетил церковь, выстоял там всю обедню, горячо молясь за успешное свершение своих задумок, а когда возвратился, доложили ему об Антонии, просящем приёма по неотложному делу. Он велел позвать папского посла.
Антоний вбежал в приёмную палату и быстро заговорил, размахивая руками. Толмач перевёл:
— Просит-де Антоний выдать охранные грамоты для обратного проезда, а что, говорит, дело с царевной недоладилось, то пущай это один Господь Бог решает. Им же, папским слугам, здеся оставаться боле не мочно.
— Что так? — поднял брови великий князь.
— Говорит, что неправые дела у тебя на Москве творятся, — объяснял переводчик. — Нынче поутру схватили фряжских людей — лекаря Просини да денежника Батисту. Повели в застенок, стали бить-пытать и жизни лишать. Он тоже теперь быть убитому бойца.
— Добро, — ответил великий князь после недолгого раздумья, — дам тебе грамоты, но перед дорогой кнутом велю отстегать! — А когда Антоний что-то залопотал с возмущением, продолжил: — Да я тут ни при чём! Папу своего ругай, зачем он дураков таких в послы отряжает! Ежели тебя собака, к примеру, покусает, тоже на меня обидишься и отъедешь, дела не докончив?
Антоний помялся и заговорил уже с меньшим пылом.
— Говорит, что погорячился, и просит за то прощения, — перевёл толмач. — Да ведь тоже не дело, говорит, чужеземцев забирать, они ему земляки, и должен он им помогать...
— С этого бы и начинал, — проворчал великий князь, — а то пугать вздумал своим отъездом. Куда как расстроились. Ладно, скажи ему, что самолично разберусь во всём. И пусть начинает в дорогу взаправду готовиться, а то, гляжу, у него от долгого сидения дурь стала выплёскиваться...
Иван Васильевич вызвал Хованского и учинил ему жестокий разнос, зачем он людей фряжских без ведома в поруб бросил. Хованский открыл было рот для объяснения, но великий князь не стал слушать.
— Через твои убойные руки всем моим делам выходит поруха. Чужеземцы — глаза и уши своих государей, что те про нас скажут? Я велел сманывать к нам разных умельцев из фряжских и немецких земель, так ведь забоятся ехать сюда, услышав про твоё злобство. Я и с Папой Римским дело лажу, чтоб он Казимира остерёг. А захочет ли он помочь, прослышав, как у нас его земляков избивают? Прикажи выпустить немедля, а каков есть у них грех, я на себя возьму...
Хованский развёл руками:
— Не могу исполнить твой приказ, государь. Понеже эти два фряжца чёрное дело замыслили и должны за него ответ держать.
— Да ты, никак, ослушаться меня вздумал?! — воскликнул Иван Васильевич. — Побереги голову, князь! Она не мне, но тебе ещё может пригодиться. Немедленно выпусти фряжцев!
— Эх, государь! Ты из-за змеев треклятых слугу верного от себя гонишь, а того не ведаешь, что змеи в самое сердце тебя жалить восхотели — боярышню Морозову извести замыслили!
— Что? — вскочил с места великий князь.
Хованский зачастил:
— Как лекарь твой в загородном доме объявился, Фрязин ему письмо послал с приказом боярышню убить. Я сначала подумал, что не об ней приказ, а об злодее Селезнёве, кто дружину твою побил. Но нынче встренул Лукомского, тот меня на верный путь и навёл. Слышал он, как фряжские люди на тебя обижались: им скорей возвернуться к себе домой хочется, а ты своё дело с женитьбой на ихней царевне никак решить не можешь. И всё потому-де, что у тебя на Москве своя зазноба имеется. И слышал Лукомский их слова, что кабы зазнобу ту сгубить, так и всё дело бы скорей потекло. Узнавши про такое, я велел схватить злодеев, чтобы обо всех их кознях доподлинно вызнать, а ты меня и слухать не хочешь.
— Вызнал что-нибудь? — хрипло спросил князь.
— Молчат покуда, ну да ведь и не таким языки развязывали...
— А с Алёной что?
— С утра вроде живая была, — пожал плечами Хованский.
Великий князь мчался к загородному дому, и лишь одна мысль сверлила его: «Вот она расплата за мой грех! Но, Боже, будь справедлив во гневе и воздай должное по делам каждого. Пощади голубицу безвинную и возложи карающую десницу на мои плечи!» С приближением к дому тревога всё сильнее охватывала его. Смиренная мольба сменилась мыслями о мщении. «За каждый упавший волос ответят мне чужеземные злоумышленники. Не расплетать их дьявольские узлы, а разом обрубить путы — вот как надобно сделать. Бросившие искры сами сгорят в пламени...»
Неожиданный приезд великого князя вызвал переполох. Он не стал выспрашивать слуг, а, соскочив с коня, бросился в верхние покои. Проскочил мимо сенных девушек и отворил дверь. Алёна, живая и невредимая, поднялась ему навстречу. Он оглядел высокую статную женщину в нарядном праздничном шушуне. Из-под венца, расшитого жемчужными поднизями, радостно блестели её глаза.
— А я ровно чуяла, что ты приедешь, государь, оттого и принарядилась, — пропела она.
— Как ты? — выкрикнул Иван Васильевич, всё ещё не веря видимому благополучию.
— Бог миловал, государь. Вчерась-то страсти такие были: Евсея, ключника твово, до смерти убили, стремянного Василия поранили...
— Ну а ты как?
— Никак, — горько вздохнула она. — Я тебе-то не шибко нужна, не то что кому.
Иван Васильевич прижал её к себе.
— Соскучал я, ладушка, так тревожно мне стало, — заговорил он, а сам всё трогал руками, вроде бы не доверял своим глазам.
Стал расстёгивать шушун и, не выдержав, рванул в стороны. Золотыми искрами посыпались застёжки. Он отодвинул её от себя и осмотрел — всё было на месте.
— Ой, Ваня, — охнула Алёна, — иконки-то хоть занавесь...
— Забыл ты меня навовсе, — говорила Алёна, ласково перебирая его волосы. — Я все глазоньки повыплакала, тебя поджидаючи. Али уж так тебе заморская царевна глянулась? Али думаешь, мёдом она наскрозь промазана?
— Грешно тебе печаловаться, Алёнушка, — отвечал он, — нет того дня, чтоб не воспомнил тебя. Иной раз в неурочную пору явишься ты, когда люди кругом и о важных государских делах разговор идёт. Обдаст меня тогда жаром с головы до пят, и речи в мысли не идут. Затаюсь, чтоб себя не выдать, и сижу молчком. Хуже всего по ночам, когда один на один со своей памятью остаюсь, от которой ни спрятаться, ни убежать...
Как-то уж исстари повелось, что мужчины более говорят о любви, чем проявляют её. Иван не лгал, когда рассказывал о своей тоске и частых мыслях, составлявших маленький, скрытый ото всех кусочек его бытия. Он очень дорожил им, поэтому упрёк Алёны вызвал досаду. «Кабы ведала ты, чего стоит мне заноза эта сердечная», — подумал он и неожиданно для себя заговорил о том, как три дня назад, ехавши сюда, чудом избежал разбойного нападения, о происках папских послов и своих опасениях за её жизнь.
Алёна глотала горькие слёзы.
— Прости мне попрёки, свет мой ясный. Не знала, не ведала, сколь горька для тебя моя любовь. Я всю жизнь без остаточка тебе положила, потому и хотела, чтобы ты не токмо светил, но и согревал меня чаще! — Она прильнула к нему и горячо зашептала жаркие слова.
Закипела Иванова кровь. «И что же это такое? — думал он, вдыхая знакомый ромашковый запах её волос. — Где сокрыты те искры, от которых я, как высушенное смолье, полыхаю? Чай, не юноша — уже серебро в бороде мельтешит. Знать, накрепко вцепилась любовь и выпущать никак не хочет. Так почему я, волоститель большой земли, должен искать себе жену в тридевятой дали? Неужто не дано мне простого человечьего счастья?.. Отошлю-ка я восвояси злоумных чужеземцев да и женюсь на Алёне. Она из первородных московских боярынь, допрежние государи часто на таких женились. Кто мне воспретить посмеет?»
— О чём ты задумался, Ваня? — спросила Алёна, и он рассказал. — Нет-нет, — с неожиданной решительностью возразила она, — не надо попусту тешить себя! — И, встретив его недоумённый взгляд, заговорила: — Сам ведь сказал, что через Римского Папу остеречь Казимира хочешь. Рази сможешь сделать такое, коли царевну его отвергнешь? А владыка? А бояре? Для иных любовь наша что бельмо на глазу!
Иван отмахнулся:
— Не больно-то гожа на Папу надёжа, владыка супротив не пойдёт, ну а боярам я глаза прочищу. Не прочистятся, так вон вырву!
— Что ты, Ваня, страсти такие говоришь? Любовь дело чистое, нельзя её кровью пятнать.
— Ну-ну, — обнял её Иван, — тебе только с голубями жить, а на моём пути разные гады ползают. Будет, как сказал!
Ему стало радостно и легко, как бывает у человека, который после долгих сомнений принимает твёрдое решение.
Вечером в одной из жарко натопленных горниц — великий князь любил тепло — шёл разговор о событиях, происшедших в загородном доме. Были расспрошены Василий с Матвеем и приехавший князь Хованский. Иван Васильевич сидел, устало прикрыв глаза. Мысли бежали вразброд, и ладу в них никак не намечалось. Он чувствовал противостояние хитрого врага, который, подобно пауку, ткал замысловатые тенёта. Кончики и обрывки нитей, за которые удалось зацепиться, должны были где-то сплетаться: ведь недаром в руках этого купчишки — как там его, Лебедев, что ли? — оказалось и письмо боярских крамольников, и письмо лекарю с убойным приказом. Но где он, этот узел? Будто бы назло те, которые могли прояснить дело, оказались мёртвыми. «Нет, эти тенёта просто не распутать, — подумал великий князь, — голову натрудишь, время потеряешь и о главном забудешь. А главное пока одно: вбить клин промеж Ахмата и Казимира».
— Ну вот что, — обратился он к Василию с Матвеем, — хоть и не всё по загаданному вышло, но службу вы свою ловко справили: письмо важное добыли! — Великий князь потрогал рубиновый перстень и стал медленно снимать его с пальца.
Василий затаил дыхание: ему было известно об «упрямстве» великокняжеских перстней, которые часто не хотели сниматься, когда заходила речь о чьём-либо награждении. Однако на этот раз перстень пошёл легко и тут же оказался в руках Василия. Так же легко снялся и второй перстень — с тёмно-зелёным изумрудом. Иван Васильевич протянул его Матвею.
— Ныне дело у вас посложнее будет, — продолжил он. — Собирайтесь-ка не мешкая и отправляйтесь на ярмарку в Орду. Выдашь им, князь, кой-какого товару, пусть поторгуют. А когда доставят туда письмо от одного татарского царевича, сделайте так, чтобы попало оно в руки самого Ахмата. Важное это письмо: если Ахмат ему поверит — не станет с нами воевать и с польским королём унию порушит. Сами понимаете, сколь ваш промысел всей нашенской земле угоден. Только глядите: царь золотоордынский похитрее здешних разбойничков будет, на простой мякине его не проведёшь. Найдёте там наших людей — Хованский расскажет как, — они помогут, но больше сами смекайте. Ты, Васька, слухай его, — ткнул великий князь в сторону Матвея, — он поумней тебя будет. И дружбой моей до времени не похваляйтесь! — указал он на сверкающие перстни.
Василий и Матвей упали ему в ноги.
— Всё сотворим по твоему глаголу, государь, — вскричали они, — жизней своих не пощадим!
— Дозволь только просьбицу малую сказать? — проговорил Матвей. — Пошли с нами ещё третьего человека — того самого, кто Яшкой притворялся и медвежьего поводчика споймал. Малый надёжный.
— Пусть едет, — согласился великий князь, — берите всех, кого надо. Только дело ваше не числом делается, а умом и хитростью. Идите, и да поможет вам Бог!
После их ухода он ещё долго обсуждал с Хованским свои задумки, и до самой полуночи не гас свет в одном из окон загородного дома.
Он проснулся рано, и первой же его мыслью была Алёна. Сразу стало светло и радостно, как бывает ясным летним утром, когда пробуждает попавший на лицо весёлый солнечный зайчик. Утомлённый бессонницей прошлой ночи, он вчера едва добрался до постели и тотчас забылся тяжёлым сном. Теперь, когда вернулась бодрость, подосадовал на слабость, не пустившую к Алёне. Он набросил опашень и осторожно вышел из опочивальни. От покоев Алёны его отделял недлинный переход. Хоть и незачем было таиться великому князю в собственном доме, ступал он осторожно и даже обрадовался, не встретившись с любопытным глазом. В Алениной комнате было сумрачно и тихо. Он позвал её и, не услышав ответа, откинул полог. Постель была пуста. На клик великого князя вбежала сенная девка с заплаканным, распухшим лицом.
— Уехамши боярыня, — всхлипнула она в ответ на его вопрос, — в одночасье собралась и до свету ещё уехамши.
— Куда?! — вскричал Иван Васильевич.
— Не сказала, токмо чует сердце, навовсе... Одарила всех на прощание, бусы мне свои оставила-а... — Девка заплакала в голос.
Иван Васильевич растерянно огляделся вокруг. В глаза бросился ларец, где Алёна хранила подаренные им украшения. Он бесцельно открыл его и увидел листок бумаги.
«Любый мой, — писала Алёна, — не быть мне женой тебе, а московской земле государыней. Высока эта высота, но не она страшит, а то, что путь к ней будет кровью забрызган. Знаю, сколь твёрд ты в своём и многим поступиться сможешь за-ради своего хотения. И чем большим ныне поступишься, тем строже потом с меня спросишь. Не словом укоришь, так мыслью очернишь. Любый мой! Не могу я стать порухой твоих задумок, чтоб через меня погибель всей нашенской земле вышла. Заклинаю тебя простить злой умысел папским людям и взять себе в жёны заморскую царевну. За ней Папа Римский стоит, а у меня ни батюшки, ни матушки нету. И выпроси у того Папы остереженье от польского короля, пусть он нашу землю больше не воюет. Трудно мне решиться на такое, нет у меня сил никаких, потому уповаю на помощь одного только Господа Бога и пресветлой матери его Богородицы. Не ищи меня, государь, ибо ныне жестокий обет дала я перед ними, и в послухах моих был отец Гавриил. Прощай».
Великий князь читал и не верил написанному. Казалось, что он находится в бредовом сне. Преодолеть столько сомнений, чтобы встретиться с нелепой бабьей причудой! Догнать! Удержать силой! Он бросился во двор, но на выходе столкнулся с отцом Гавриилом, священником домовой церкви.
— Смирись, сын мой! — сказал тот с неожиданной властностью. — Святой дух наставил её на благое деяние: она решила принять монашеский сан и теперь находится под защитой Бога. Не гневи его!
— Она, верно, не в себе?! — воскликнул Иван Васильевич.
— Я нынче исповедовал её. Она ясна в мыслях и тверда в решении. По деянию — дева истинной святости: не о своей пользе, но о благе всей земли помышляху. Истинную же святость понять до конца не можно. Молись, сын мой, и Господь просветлит тебя...
Великий князь в отчаянии метался по комнате. Нет, он совсем не знал своей подруги. В часы редких встреч было не до разговоров, тогда царствовал бесшабашный праздник любви. Откуда взялась такая решительность? Почему не захотела говорить с ним?
Отец Гавриил с состраданием смотрел на него и вытирал слезливые глаза. Нынче ему выпало несчастье стать свидетелем того, как мучились два человека, жертвующие своей любовью.
— Господи, уйми его телес озлобление и исцели души его болезнь! — горячо проговорил он.
И пятый год уж настаёт,
А кровь джяуров не течёт.
Столица Золотой Орды Сарай просыпалась рано. Едва только солнце, вынырнувшее из бескрайних степей Ак-Орды, касалось золотого полумесяца на ханском дворце, город оглашался протяжными криками муэдзинов, призывавших правоверных к утреннему намазу. Вслед за ними звонили православные церкви в русском и армянском кварталах, раскрывались двери синагог. Помолившись своим богам, люди окунались в трудовую жизнь — и вскоре уже скрипели гончарные круги, дробно стучали молотки чеканщиков, звенела сталь в оружейных мастерских. Эти звуки, рождающиеся в ремесленных окраинах, неслись к центру города и, подобно ручейкам, вливались в многоголосое море восточного базара. Уже почти век с той поры, как великий хан Узбек перенёс сюда с низовьев многоводного Итиля столицу Золотой Орды. Базар был центром и властелином большого города, с силой которого считались даже повелители Орды. К нему стекались товары со всех концов света: пышные ковры из Ирана и Армении, диковинные пряности и сласти из Индии, посуда с богатой чернью из Грузин и Азербайджана, чудные ткани и одежда из Кафы, блестящие меха из вятской и пермской земель, хлеб из Московии и хитроумные изделия новгородских кузнецов. Товары рассказывали о богатстве и искусстве ещё не ограбленных земель, а вместе с товарами шли и разные вести, порой опережая быстрых ханских гонцов. Базар знал обо всём и по-своему вершил ход событий.
Рядом с главной базарной площадью, откуда выкликались ханские указы и сообщались важнейшие известия, находился караван-сарай, окружённый высокой каменной стелой. Широкие кованые ворота вели в просторный внутренний двор, по краям которого тянулись лёгкие галереи на деревянных столбах. Там, в комнатках, разделённых тонкими перегородками, жили купцы-постояльцы, а внизу под галереей хранились их товары. Сооружение выглядело так, как если бы собрали и поставили бок о бок все голубятни большого русского города. Но в это ярмарочное время и голубятни были набиты до отказа.
Прибывшим накануне вечером русским купцам с трудом удалось занять грязную вонючую каморку, обращённую к скотному двору. После долгого утомительного пути и устроительных хлопот спали как убитые до тех пор, пока ранним часом, ещё до света, не застучал в двери караванный сторож и хрипло не прокричал: «Кончай ночевать, уже нынче!» Просыпались трудно, кряхтя, почёсываясь и ломая лица зевотой. Поплескавшись у арыка и разодрав бороды, наскоро перекусили и отправились на базар присмотреться.
С базарной площади сразу же очутились в обжорном ряду, который просыпался раньше всех, — там уже сверкал огонь и блеяли последние бараны. За ним пошли лавки житного ряда, надолго поглотившие большую часть русских гостей. Прочие продолжали свой путь, минули гончарный и кожевенный ряды, попали в пушной, а вынырнули из него лишь трое: Матвей, Василий и Семён.
В звонкоголосом оружейном ряду пахло разогретым железом, сыромятной кожей и огневым зельем. Солнечные лучи, вступившие в распахнутые лавки, выхватывали из мрака хранившийся там ратный наряд. Простые ножи и богато украшенные чеканом иверийские кинжалы, тяжёлые мечи и изящные харалужные сабельки, с виду такие безобидные, а на деле страшные своей всесокрушающей твёрдостью, грозные сулицы и хитрые самострелы, змеевидные луки и их смертоносные жала различных размеров и оперения, щиты с замысловатыми узорами, панцири и кольчуги — словом, всё, что могло уязвить или защитить жизнь. Матвею приходилось то и дело тянуть за рукава своих зазевавшихся товарищей, а однажды даже крепко ругнуть отставшего Семёна.
— Дак кольцужка-то нашей новгороцкой работы, — оправдывался тот, — глянь-кось: колецки махонькие и клёпка круглая, такая любой удар выдюжит.
— Ну? — подзадорил его Василий.
— Ей-бо! Она под ударом пружинит и не сецётся. Вдарят — синяк на коже останется, а крови не будет. Не то цто панцири ганзейские, — пренебрежительно махнул Семён в сторону сверкающих доспехов, — по швам лезут...
— Про ганзейскую броню не знаю, — не унимался Василий, — а как ваши новгородские колцужки под московскими мечами секлись, сам недавно видел.
С самого начала пути Василий всё время задирал Семёна. Тот, однако, по обыкновению, отмалчивался и даже остановил однажды попытавшегося вступиться за него Матвея: «В нашем князе язвун сидит и спокоя ему не даёт. А мне в том зазора нету — пусть язвит». В этот утренний час «язвун», должно быть, и впрямь тревожил Василия. Он чуть помолчал и продолжил:
— Но в одном ты правый: синяки опосля ударов и в самом деле остаются, иные до сих пор на Шелони лежат.
— Не до посмешек ныне! — оборвал его Матвей и добавил уже мягче, указывая на обширное, наполненное лязгом и грохотом строение: — Вот это и есть ханские оружейные мастерские, карханой прозываются. Стал быть, пришли.
У ворот карханы сидел толстый татарин. Увидев приближающихся чужеземцев, он стал лениво подниматься, опираясь на копьё.
— Мы куста-баши, — сказал Матвей, указывая на товарищей.
Татарин молча направил на них копьё.
— Коли нам нельзя, так кликни самого сюда. — Матвей пояснил свои слова жестом и несколько раз повторил: «Уста-баши».
Копьё наклонилось чуть ниже.
— Экий нехристь! Дай-ка я с ним поговорю. — Василий вышел вперёд и грозно сдвинул брови: — Ну-ка, басурманин, веди нас к старшему мастеру! Да не мешкай, пока добром говорю, и дуру свою убери!
Он положил руку на рукоять висевшего у пояса ножа и сделал шаг вперёд. Татарин что-то резко крикнул, его копьё упёрлось в грудь Василия. Семён схватил того за плечо и потянул назад.
— Охолонь, не дома. А татарина ножным сверком не возьмёшь. — Он вытащил из-за пояса серебряную монету и повертел её в пальцах.
Копьё стало медленно подниматься. Семён кинул монетку, стражник её поймал и мотнул головой.
— Видишь, дозволяет, — ухмыльнулся Семён. — Я ихние порядки знаю. У них служилые люди жалованья не полуцают. Цто промыслят, тем и живут. Верно? — подмигнул он, проходя мимо татарина.
Тот осклабился:
— Верна, верна. Харош бахадур, умный башка. Один умный башка на три халата...
Старший оружейный мастер уста-баши Дамян оказался высоким, сухим стариком с белой, словно серебряной, головою и узкой клиновидной бородкой. Встретил он гостей настороженно и, лишь когда услышал про привет с родной стороны, чуть просветлел лицом.
Служил он в ханских мастерских без малого двадцать лет, а родился и вырос в Мещёрском городке, стоящем на самом краю московской земли, у границ с Диким полем и Рязанским княжеством. В один из многочисленных татарских набегов Мещёрский городок был разрушен до основания, а из немногих уцелевших его обитателей осталась едва ли не сотня ремесленников, которых вывели татары из общей толпы жителей, прежде чем обрушить на них удары своих топоров.
Так стал русский оружейник Демьян татарским пленником. Сидел на цепи, страдал от жажды и голода, хранил на своём теле следы от побоев за гордый норов и многие побеги. Спасали его от лютой смерти золотые руки и знание оружейного дела. Со временем вышло ему послабление, зажил получше, но не терял надежды вернуться в родную землю. Однако случилось иначе: убедил его проезжий московский человек, что родной земле можно и на чужбине служить. Начал он работать ещё прилежнее — поставили старшим над пленными оружейниками. И превратился русский Демьян в уста-баши Дамяна. И пошли в Москву от уста-баши тайными путями разные важные вести...
— Спасибо за привет, добрые люди, — поклонился уста-баши гостям.
— Мы к тебе, мастер, по делу зашли. — Матвей снял с пояса кинжал и вытащил его из богато изукрашенных ножен. — Слёзно просил нас один московский человек передать тебе эту штуку на исправление. Кончик, вишь, обломился у ножичка. Говорил, лишь ты можешь направить.
Уста-баши внимательно осмотрел кинжал и улыбнулся ему как старому знакомому.
— Моя работа... Погодите чуток, — кивнул он гостям и скрылся за небольшой дверью. Там он проворно разыскал тряпицу, в которой хранилось несколько железяк, взял одну из них и приложил к лезвию. Обломок точно лёг на своё место. Радостный вернулся Демьян и тут же наказал одному из подмастерьев проводить гостей к себе домой. Позже, к вечеру, он повёл их в уже натопленную и выстоявшуюся баню, что стояла на задах его двора прямо на берегу Ахтубы.
Баня встретила тугим, горьковато-душистым жаром. В нём чувствовался запах берёзы и степного разнотравья.
Василий повёл носом и сказал:
— Ты, отец, никак, татарскую баню сварганил — всю степь в неё приволок.
— Наша, ребятушки, баня, наша, — охотно отозвался Демьян. — А у татар спокон веков бань не водится. Татарин два раза в жизни моется, и то не сам: когда нарождается и когда помирает.
— Так что ж он, и портки не меняет?
— Как не менять, меняет. Коль сопреют на ём, он другие надевает. А чтоб мыться, такого нет, не приучен татарин к воде... Да и то сказать, пришли сюда из таких степей, где воды вовсе не бывает. Они и мясо мыть за грех считают, как разделают барана — сразу в котёл.
— Как же без воды? — не поверил Василий. — А пьют что?
— Молоко кобылье, кумыс по-ихнему прозывается, вот его и пьют. Ну, вы разоблакайтесь покеда, а я баньку опарю.
— Чудно как-то, — покачал головой Василий. — Завирает, верно, старик.
— Да нет, так оно и есть, — вступил Матвей. — В иных землях, где воды много, тоже мыться не горазды, в грязи живут.
— Это я слышал, — с хрустом потянулся Василий. — Приехали недавно посольские люди из Фрязии, так сказывали, что, когда с дожем, королём ихним, за столом сидели, по дожевой дочке вша ползала. Заметила её дочка и стряхнула спокойно, будто для неё это кажночасное дело. Такое вот слышал, а чтоб вовсе без воды...
Его прервал появившийся в облаках пара Демьян.
— Ну, ребятушки, пожалте на полок, — пригласил он. — Славный вышел нынче парок: сухой да цепкий, лёгкий, но крепкий...
Забрались на полок. Демьян зачерпнул ковшом квасу из бадьи и плеснул на каменку. Та пыхнула, отдала упругой раскалённой волной. По бане разлился пахучий хлебный дух.
— Ах, знаменито, ах, духовито! — приговаривал Демьян, надевая шапку и рукавицы. — Ну-ка, ребятушки, давайте постегаю.
Он взял из бадейки два берёзовых веника и обрушил на спину Матвея мягкие шелестящие удары. Тот начал кряхтеть, а потом не выдержал и взмолился:
— Полегче, отец, душу вынешь!
— Терпи, терпи, парень, — отозвался Демьян, поддавая пару, — коже маета, телу легота, а душе отрада. Ты что ж думал: к Демьяну приду, ноги до пояса помочу, и делу конец? Не бывать такому! Пока три шкуры не спустишь, не выйдешь отсель!
Вскоре, однако, пожалел, дал Матвею передышку и принялся за Василия. Раскалил его докрасна и тяжело перевёл дух.
— А на тебя, Сеня, силов моих не хватит, звон ты какой могутный...
Изрядно пришлось им потрудиться в тот вечер. А потом, когда сошло сто потов и они, умиротворённые и расслабленные, сидели на лавках, попивая квасок, Матвей начал главный разговор:
— Прислал нас, отец, сам великий князь Иван Васильевич. Дошли до него вести, что король Казимир склоняет царя Ахматку с Русью заратиться и посла своего сюда отрядил, чтоб через него про всё сговориться. И решил великий князь сговору этому помешать. Обретается тут у вас царевич Муртаза, племяш Ахматовый...
— Обретается и, слышно, обратным послом к королю собирается, — кивнул Демьян.
— Так вот, надобно нам его чуток попридержать.
— Легко сказать: попридержать! Ведь не вор какой, за руку не схватишь. И большой ли этот «чуток»?
— Пока Ахмату грамотку одну не доставят. Прочтёт он её — сам Муртазу удержит.
— И кто же грамотку эту доставит?
— Этого человека нам ещё нужно будет отыскать.
— Гм... ну а грамотка где?
— С караваном из литовской земли идёт. Правда, нам ещё перехватить её надобно.
— Весело живете, — хмыкнул Демьян, — караван-то хоть всамделишный или его ещё снарядить требуется?
— Караван настоящий, — кивнул Матвей, — но, когда придёт, пока не знаем. Так что помогай чем можешь.
Демьян помолчал, старательно вытер холстиной разгорячённое лицо, а потом тихо заговорил:
— Не простую задачу великий князь нам задал. Ну грамотку перехватить — дело нехитрое. Людей лихих, что на золото блазнятся, везде много, а среди нехристей — и того больше, так что перехватим. А вот насчёт остального думать надо... — Демьян зачерпнул из бадейки ковш и продолжил: — Есть у меня в приятелях большой чин — всем здешним базаром ведает, по-ихнему мухтасибом прозывается. Ведомо мне, что к царю он вхож и самолично обо всём важном докладает...
— Что ж, такой нам годится, — важно подал голос Василий.
— Годится-то годится, да нужно погодиться... Лихоманка теперь его одолела. Жёлтый стал да трясучий, ровно лист осенний. Лежит под одеялами и зубьями колотит. Как тут с делом подступишься?
— Ты бы привёл меня к нему, — предложил Матвей, — а я снадобье приготовлю, авось поможет. Там и сговоримся.
— Попытаться можно, — согласился Демьян, — но авось — не гвоздь, долго не держит. Хорошо бы заранее о караване вызнать...
— Вызнаем, мы уж тут порешили промеж себя, что вышлем ему навстречу Сеньку для упреждения. Одного только опасаемся, — помялся Матвей, — как по чужой стороне небывальцу идти?
— Пройдёт, коли схочет. А я ему для верности пайцзу дам, из тех, что для ханских людей в кархане изготовили. Там надпись строгая, и ослушаться её никто из татар не посмеет. Да ещё парочку голубей полётных пусть с собой заберёт. Они шибко быстро летят: за сто вёрст пустишь, через пару часов знать будешь, где караван и по какой дороге идёт. Ну а мы, сладивши два дела, и к третьему с Божьей помощью подберёмся...
На том и порешили. Демьян рассказал о дорогах, по которым приходят караваны из литовских земель, а Матвей — о том, как найти и открыться своему человеку в караване. Утром Семён скоро собрался в дорогу, выслушал последние наставления и получил от Демьяна пайцзу — серебряную пластинку, по которой шла затейливая вязь татарских слов. Увидев, как внимательно рассматривает надпись Семён, Василий не удержался:
— Всё разобрал? Тогда прочти в гул!
К общему удивлению, Семён стал медленно произносить слова надписи.
— Вот так штука! — присвистнул Василий. — Взаправду читаешь или просто так балаболишь?
— Нет, верно говорит, — вступился Демьян и перевёл: — «Силою вечного неба! Посланник находится под покровительством великого могущества, и всякий, причинивший ему зло, подвергнется ущербу и умрёт».
— Чего ж ты молчал, что по-басурмански понимаешь? — удивился Василий.
— Плохо понимаю, — ответил Семён и стал прощаться.
Василий вызвался проводить его до городских ворот. Матвей же отправился искать снадобье. Вскоре он вернулся с большим ворохом ивовой коры и стал варить отвар, а вечером к приходу Демьяна снадобье было уже готово.
К мухтасибу подступал очередной приступ лихорадки. Он закутался в соболью шубу, подаренную прошлым годом московскими купцами, и приказал досыпать горячих углей в жаровни. Когда доложили о приходе уста-баши, он недовольно поморщился, но приказал впустить гостя.
Демьян вошёл, поклонился, справился о здоровье и сказал, что привёл купца, который может лечить лихоманку.
— Гиде купца? — оживился мухтасиб. — Дай сюда надо! — Он недоверчиво смерил взглядом вошедшего Матвея и поманил его к себе: — Киля ля! Ты кито есть? Зашем сюда езжал?
— Я московский купец, — поклонился Матвей. — Прибыл вчера с большим караваном на ярмарку.
— А лищоб отыколь знавал? — Мухтасиб прищурил глаза, так что они превратились в тонкие щёлочки, и подал левое ухо в сторону Матвея.
Тот посмотрел на него и вдруг рассердился:
— Я к твоей милости не для допроса пришёл! Коли хочешь вылечиться, помогу, а веры ко мне нет, так уйду прочь — корысти в этом деле не ищу.
— Зашем уйду? Лешить нада! — замахал руками мухтасиб. — А што хочешь за свой лишоб?
— Чего сейчас торговаться? Коли поправишься, так скажу свою цену, а коли нет, так сам платить не станешь...
Матвей порасспросил мухтасиба о болезни — обычной для тех мест малярии, потом вынул из-за пазухи кувшинчик с приготовленным зельем и подал его больному:
— Выпей нынче перед сном. Ночь будешь спать и день будешь спать, а завтра вечером проснёшься и должен излечиться. Я к тому времени приду и на тебя гляну.
Мухтасиб осторожно взял кувшинчик, взболтнул его, открыл и понюхал. Помолчал и хлопнул в ладоши. Вошёл большой, свирепого вида слуга. Мухтасиб стал что-то быстро говорить ему, указывая на Матвея, а потом объяснил:
— Пока сыпать буду, ты зидес жить нада. Всё у тибя будит мыного, сылуга будит, жина будит. Не проснусь дыва день, тибе секим башка будит...
Так неожиданно стал Матвей пленником. Правда, отказа ему ни в чём не было, только за ворота не выпускали, и ходил за ним всюду свирепого вида слуга. Наступил второй вечер. Матвей с нетерпением ждал, когда позовут его к мухтасибу, но позыва всё не было. Ночь прошла беспокойно. Заснул он уже под утро, а вскоре проснулся от стального вжиканья — слуга, сидя у двери, точил свою огромную саблю и что-то бормотал.
— Плохой урус, — наконец разобрал Матвей, — нет больше живём!
Стало вовсе не до сна. И вот, когда в голову полезли разные дурные мысли, а в грудь стал вползать гадкий липучий страх, прибежали от мухтасиба. Матвей нашёл своего больного сидящим на ковре с большим куском горячего мяса в руке. Его губы и щёки лоснились от жира, а глаза блестели от возбуждения. Матвей проворно подскочил к нему и вырвал мясо.
— Нельзя сейчас много горячего есть, — строго сказал он, — животом занеможешь!
— Э-ы-ы! — прорычал татарин, сытно рыгнул и начал говорить, лениво вытаскивая из себя слова: — Ты, купыца, ба-а-альшой шилавек... Зиделал миня зовсем зыдоровый... Только мала-мала виредный... кушать не давал... Пыраси от миня шего нада... Деньга нада мала-мала?.. — Он радостно засмеялся: — Нада? Абдулла висе может, ты ему зижня обыратыно дал...
— Не надо мне от тебя денег, — ответил ему Матвей. — Разве жизнь твоей милости можно деньгами оценить?!
Мухтасиб заколыхался в смехе.
— Ты хитырый шилавек... Шего нада?
— Жизнь за жизнь! — решительно сказал Матвей.
— О! — отпрянул в неожиданности мухтасиб. — Шей зижня тибе нада?
— Спешит сюда на ярмарку богатый караван из Литвы! — быстро заговорил Матвей. — И есть в нём человек, который везёт важные вести, очень важные вести для одного оглана. Этот-то человек мне и нужен. Отдай его мне, и я увижу, что твоя щедрость безгранична.
— Кито он? — спросил мухтасиб.
— Всего-навсего купчишка, и он нужен мне живым и невредимым.
— Ладна! Дарю тибе он! — подумав, сказал мухтасиб. — Как он зывать и гиде каравана?
— Зовут его Вепрем. Караван же на подходе, а где — скажу позже.
— Пиридешь сюда позже и полушай свой шилавек, — откинулся на подушку мухтасиб. — Живой полушай, мы свинья не кушай, Аллах не велит.
Он хлопнул в ладоши и приказал вошедшему слуге вывести Матвея за ворота.
У ворот ханского дворца гремели большие барабаны, возвещавшие о скором начале курултая. Стражники, соединив копья и образовав из них заграждения, с трудом сдерживали набежавшую толпу — каждому хотелось посмотреть на больших людей, приглашённых ханом во дворец. Замерли всегда оживлённые торговые ряды, замолкли пронзительные голоса зазывал и водоносов, над базаром висело только глухое барабанное уханье.
В самом дворце уже всё было готово к началу. Большой зал Совета и Суда, выполненный в виде огромного шатра со сводчатым потолком, покрытым белым войлоком, и стенами, увешанными коврами и шёлковыми тканями, был заполнен огланами, визирями и князьями. Они важно сидели на скамьях, тянувшихся вдоль стен, и напряжённо смотрели в сторону, откуда должно было появиться «солнце вселенной». В центре зала величаво высился бекляре-бег[13] Кулькон — крепкий и суровый, словно каменный идол. Из его усыпанного драгоценностями пояса выглядывали золотая чернильница и большая красная печать — символы власти «князя над князьями». Но вот тишина, стоявшая в зале, как будто сгустилась. Кулькон заметил лёгкое колыхание полога за ханским троном и поднял руку. Весь курултай рухнул на колени и распростёрся на полу. Присутствующие не смели поднять глаз, ибо не должны были видеть выхода своего повелителя, а когда по лёгкому хлопку Кулькона поднялись и сели на свои места, на троне уже был хан Ахмат со своей хатун Юлдуз.
Ахмату было немногим более сорока, но резкие черты лица и три глубокие морщины, пересекавшие лоб и щёки, делали его на вид более старым. Он не любил пышность дворцовых покоев. Многодневные походы, охота и военные игры были ему больше по душе, и этот образ жизни закалил, сделал твёрдым, как саксаул, его тело, воспитал в нём решительность и самоуверенность старого охотника. Он не долго вынашивал решения, а принимал их быстро, повинуясь зачастую случайным обстоятельствам. Иногда получалось разумно, иногда нет, но сказать об этом никто не решался — в государстве, где по мгновенному решению хана голова любого сановника в считанные минуты могла очутиться на городских воротах, не были склонны к откровенности...
Ахмат оглядел собравшихся и громким хриплым голосом, каким привык распоряжаться в степи, сказал:
— Я собрал вас, чтобы обсудить дело о военном союзе с польским королём против улусника моего московского князя Ивана. Вы — голова Великой Орды, я — её руки. Что скажет голова рукам?
Курултай замер. Все знали, что у хана уже есть решение, и старались угадать его. На удачливых могли свалиться слава и почёт, неудальцам грозили позор и бесчестье. При таких крайностях лучше всего было промолчать, и поэтому каждый молил Аллаха скрыть его от ханских очей, обещая взамен наполнить своё сердце верой и благочестием.
Ахмат немного выждал и усмехнулся:
— У головы нет смелого языка... Тогда скажи ты, таваджий!
Толстый бег, ведавший сбором военного ополчения, вздрогнул и поспешно поднялся. На его лице тотчас же выступили капельки мелкого пота. Он склонился в поклоне и заговорил:
— Великий хан! У тебя столько войска, сколько воды в Итиле, столько бахадуров, сколько емшан-травы в подвластных тебе степях. Скажи слово — и они как один пойдут на неверных...
— В твоей речи мало смысла, таваджий, — поморщился Ахмат. — Сила моего войска известна всему миру, потому ничего нового ты нам не сказал.
Он махнул рукой и повернулся в другую сторону:
— А что скажет имам?
Духовный пастырь держался с большим достоинством. Он не спеша поднялся и заговорил тихим, дрожащим голосом:
— Я заменяю свои слабые суждения словами священного Корана: «Ведите войну с неверными до той поры, пока они все, без исключения, будут уплачивать дань и будут доведены до унижения».
— Должен ли я понимать тебя так, что Аллах советует мне начинать великую войну? — перебил его Ахмат.
Такая точность не входила в расчёты имама. Он помолчал и добавил:
— Аллах — многомилостивый, он карает, но и щадит. В Коране говорится: «Не слушай ни неверных, ни ханжей. Однако не делай им зла».
— Так что же всё-таки советует имам? — нетерпеливо выкрикнул Ахмат.
— О повелитель! — вздохнул тот. — Нам ли, склонившим головы и видящим только травинки, советовать сидящему на возвышении и обозревающему всю степь?!
— Тогда зачем же я собрал вас сюда? — Ахмат сердито привстал с трона, но тут же сел, повинуясь лёгкому прикосновению руки своей хатун. Он помолчал, а потом презрительно проговорил: — Есть старая мудрость: не спрашивай совета у баранов, ибо в ответ услышишь только блеяние...
Тогда поднялся со своего места царевич Муртаза, возглавляющий ханскую гвардию — кэшик, и заговорил резко и решительно, подражая Ахмату:
— Великий хан! Твой улусник Иван сильно возгордился и требует наказания. Ты давно приказал ему явиться сюда или прислать своего сына, но он не сделал ни того, ни другого. Он задерживает и меньшит выход дани и без твоего позволения воюет с подвластными тебе народами. У тебя много храбрых воинов, но союз с польским королём тебе не повредит и победу твою не унизит. Окажи мне честь и отпусти с королевским послом к Казимиру, чтобы сговориться о походе на московского князя.
Муртаза с гордым видом расправил облегавшую его халат шкуру барса — символ власти кэшик-бега — и сел на место. Его речь, видимо, понравилась Ахмату. Он с довольным видом оглядел курултай и, остановив свой взгляд на Кульконе, обратился к нему:
— А что думает по этому делу наш бекляре-бег?
Кулькон поднялся и заговорил, медленно и твёрдо роняя слова:
— Повелитель правоверных! У московского князя много перед тобой грехов, но это сильный князь, и борьба с ним будет нелёгкой. Он признает твою власть над собой и платит данный выход больше, чем платил его отец, — чего же ещё надо? Посуди, много ли мы приобретём, погубив его и разорив московскую землю? Ты знаешь сам, что в нашем государстве не всё спокойно — Крымская, Казанская, Ногайская, Астраханская орды могут помешать походу...
— Это тоже мои улусники! — резко перебил Кулькона Ахмат. — Все они подвластны Большой Орде, и я, коли захочу, могу двинуть их на Ивана.
Бекляре-бег не стал возражать, он только добавил:
— Ты приказал мне сказать свои мысли, господин. И я говорю: воистину справедливо сейчас, что пушинка мира ценнее, чем железный груз победы. Нам не надо торопиться с походом.
Слова Кулькона были Ахмату не по душе. Это стало ясно всем, и в зале сразу же оживились, ибо поняли, как надо отвечать на ханские вопросы.
Поднялся князь Темир, известный краснобай, и проникновенно заговорил:
— Почтенный бекляре-бег сказал справедливо — разорение московской земли не принесёт нам пользы — какие же могут быть выгоды хозяину, потравившему свои выгоны? Но есть польза другая, и она важнее золота. Мы — народ-воин. Мы избраны Аллахом, чтобы побеждать неверных и повелевать ими. А между тем вот уже двенадцать лет не видит Русь блеска наших сабель. И с тех пор как наши сабли ржавеют, мы жиреем и грызёмся друг с другом. Такова кара всевышнего народу, не исполняющему своепгпредназначения! Великий хан! Ты — труба спящим, ты — огонь для блуждающих в ночи! Подними свой народ на неверных, дай ему опьяниться вином войны — и будешь славен в веках как отец народа!
По залу прокатился шёпот одобрения. Ахмат широко улыбнулся и кивнул:
— Ты читаешь мои мысли, мудрый Темир, и хорошо излагаешь их своим искусным языком. Но как же нам поступить с польским королём?
— О повелитель! Мне ли, ничтожному, давать тебе советы? Однако, если ты приказываешь, скажу: руку, протянутую королём, следовало бы принять, не выказывая особых почестей. Достойный Муртаза предлагает себя в послы, но стоит ли заставлять барса охотиться на мышей? — Темир заметил злобный взгляд Муртазы — посольство сулило тому немалые выгоды — и, льстиво улыбнувшись, добавил: — Наш кэшик-бег служит украшением твоего дворца, и такой посланец — слишком большая честь для короля...
— Украшают дворец женщины, — запальчиво выкрикнул Муртаза, — я же его защищаю, и не красивыми словами, а саблей и меткими стрелами!
Ахмат, словно не замечая выкрика Муртазы, сказал, глядя на Темира:
— Ты рассудил верно: ведь король не прислал ко мне посла королевского рода, зачем же я пришлю к нему оглана? Ты изворотлив, как змея, и звонкоголос, как жаворонок, Темир. Не таким ли должен быть мой посланец к королю неверных?
— Я готов исполнить твою волю, повелитель, — поклонился Темир.
— Но, великий хан, — снова вмешался Муртаза, — это не обычное посольство. Ты хочешь заключить военный союз, поэтому твой посланник должен не петь, а говорить языком воина. — Известен ли тебе этот язык?
На этот вопрос Темир неожиданно для всех разразился грязной руганью, от которой щёки Юлдуз сделались пунцовыми. По залу прокатился шёпот недоумения, но Темир так же неожиданно оборвал ругань и сказал:
— Не этот ли язык воинов имел в виду оглан Муртаза? Как видишь, повелитель, я им владею не хуже других.
Ахмат, собиравшийся вначале разгневаться на неслыханную вольность, вдруг громко рассмеялся, а вслед за этим стены зала Совета и Суда содрогнулись от смеха всего курултая.
— Если же почтенный оглан имел в виду язык оружия, — продолжил Темир, когда смех стал стихать, — то я могу доказать, что его сабля не проворнее, а стрелы не метче, чем мои.
Муртаза яростно вскричал:
— Шакал поджимает хвост перед барсом, а если он этого не делает, то барс ломает ему хребет!
Темир хотел сказать что-то в ответ, но Ахмат поднял руку, и в зале всё стихло. В грозной тишине раздался насмешливый голос Юлдуз:
— Великий хан! Твой курултай становится похожим на ярмарочный балаган — тут можно услышать площадную брань и увидеть бой петухов.
— Хатун права! — сказал Ахмат. — Не будем уподобляться балагану. Я объявляю вам свою волю: мы пойдём великим походом на московскую землю и превратим её в пыль. Я покараю Ивана и дам Москве нового князя, покорного моей воле. Я принимаю руку, протянутую польским королём, и посылаю к нему своего человека. Бекляре-бег! Объяви Казимирову послу, чтоб тот собирался в обратную дорогу, заготовьте фирман, богатые поминки и через два дня отправляйте его в путь. А завтра пусть будет военный праздник — люди польского короля должны видеть силу и удаль наших воинов. Пусть Муртаза и Темир покажут нам завтра меткость своих стрел, и тот, кому выпадет удача, поедет обратным послом и будет моим человеком у короля.
Ахмат встал, и военный совет снова распростёрся на полу.
Решение Ахмата быстро стало известно всему Сараю. Город охватило предпраздничное ликование: среди многочисленных торжеств военные празднества пользовались особой любовью.
Кручинились только двое московских купцов да ханский оружейник Дамян: Ахматово посольство должно было вот-вот отправиться к королю, а ожидаемый караван припаздывал и посланный ему навстречу Семён всё не подавал вестей. Матвей был особенно нетерпелив и беспрестанно тормошил своих товарищей. Василий же стоял на одном:
— Прирежем этих нехристей али стрельнём втихаря — пока новых посольских сыщут, задержка выйдет. Сами сгубимся, зато волю великого князя сполним.
Матвей наскакивал кречетом:
— Не за гибелью нас посылали, а чтоб дело, угодное русской земле, вершилось. Вот о чём думать надобно!
— А чё думать?! — не сдавался Василий. — Прямо на завтрашнем празднике и стрельнём. Там на базарной площади дуб стоит, листья ещё не сбросил. Схоронюсь в кроне и стрельну кого следовает.
— Они что ж, вовсе дураки и дерево то не обыщут? — пытался утихомирить Матвей своего товарища.
— Али когда по городу поедут, брошу ножичек из толпы — то-то басурманского визга будет! — усмехнулся Василий. — А может, ещё где удобнее место сыщется — пусть вон Демьян подскажет.
— У них военные игрища так происходят... — начал Демьян. — Попервости в степь выезжают. Тама скачут, секутся друг с дружкой и птиц диких отлётных стреляют. Для этого особые стрелы придуманы — без оперения, короткие и кривые. Пускают их вдогон стае, они её обгоняют в полёте, повертаются навстречу и зачинают птиц калечить. Чья стрела больше подранит, тот и победил... Потом со степи в город приезжают.
Устроят на базарной площади борьбу и сызнова стреляться зачнут, только уже по-другому. Сначала по голубям — это уже обычными стрелами. После по подвескам. Вешают чашу на верёвке и пытаются на скаку сбить её стрелою. У стрел наконечники особые — на вид полумесяца. Кто верёвку перебьёт, тому чаша и достаётся.
— Вот тут-то их и стрельнуть! — воскликнул Василий.
— Чего пустое долдонить?! — махнул рукой Демьян. — Там войска тьма, и ближе двуста шагов никак не подойти.
— Это с боков, а со спины у них что?
— Караван-сарай, — ответил Демьян. — Он и того дальше будет. Да ещё столб с бунчуком стоит, вид загораживает. Они на него правят, когда по подвескам стреляют...
— Может, с этого столба за ними поохотиться? — неожиданно сказал Матвей и пояснил не понявшим товарищам: — В северных землях у чуди есть такая охота самострелом. Ставят в лесу натянутый лук и нацеливают его вдоль звериной тропы. Потом берут верёвку, по-ихнему титягу: один конец — к тетиве, другой — к земле. Споткнётся зверье о титягу, лук стрельнёт — вот тебе и добыча.
— А что? Самострелы у нас добрые найдутся! — оживился Демьян, указывая на развешанные по стенам замысловатые изделия. — Пристроить один — не задача.
— Осталось только титягу привязать и конец басурманцам сунуть — дерните, дескать, в нужный час! — съязвил Василий.
Опять принялись спорить и, разругавшись вконец, решили пройти на площадь, чтоб всё на месте прикинуть. Трудились всю ночь, там и застали их протяжные крики муэдзинов, возвестивших о начале дня.
Бурлила, шумела большая базарная площадь. Люди охватили её плотной дугой, облепили все близлежащие постройки и деревья. Ограждённая стражниками полоса земли шириною в двести шагов упиралась с одной стороны в Ахтубу, а с другой — в стену караван-сарая. В центре её была установлена перекладина с подвешенными чашами, вокруг которой стояли стрелки, судьи, бросальщики голубей. Напротив, на той стороне, где не было толпы, блестел ослепительной белизной ханский шатёр, окружённый почтительными царедворцами и военачальниками. Здесь все сидели чинно, о месте не спорили: всё определялось расположением выставленных накануне бун чуков — насаженных на древки красных, синих, зелёных, чёрных конских хвостов, сгрудившихся около высокого столба. С верхушки его свешивалось несколько жёлтых бунчуков — цвет золота был любимым цветом Ахмата и его рода.
Время шло к полудню, и напряжение достигло вершины. Уже определились самые быстрые наездники, удачливые охотники, искусные сабельщики, сильные борцы. А сейчас все взоры тянулись к ханскому шатру, откуда должен был последовать знак о начале самого захватывающего зрелища — лучной стрельбы, почитавшейся в Орде больше всех прочих состязаний. Каждый стрелок имел по две помеченные стрелы, которыми нужно было поразить летящие цели. Эти цели, издававшие тихий беспокойный клёкот, держали в руках стоящие рядом воины.
Муртаза, выделявшийся среди стрелков своей необычайной одеждой, держался уверенно.
— Эй, Темир, наша звонкоголосая птичка! — улыбнулся он князю, показав редкие, жёлтые зубы. — Тебе не жалко будет стрелять в своих собратьев?
— Мне жалко, что из-под шкуры барса торчат ослиные уши, — спокойно ответил ему Темир.
В иное время после такого ответа один из соперников мог бы остаться без головы, но сейчас оскорбления не принимались всерьёз: стрелкам разрешалось задирать друг друга, ибо среди победителей не должно быть малодушных. Но Муртаза, похоже, рассердился.
— Замолкни, сын Иблиса, — повысил он голос. — Ты увидишь сейчас, как побивают мои стрелы вознёсшихся, и не спеши занять их место!
В это мгновение из ханского шатра дали знак, и всё пришло в движение. Стрелки натянули и подняли луки, а воины, держащие голубей, стали бросать птиц в небо. Белые и сизые комочки быстро расправляли крылья и начинали взмывать ввысь. Тут и настигали их первые стрелы. За упавшими птицами врассыпную бросились мальчишки — каждого, доставившего стрелку его жертву, ждала награда. Наконец стрельба закончилась, и все птицы были собраны. Темир, радостно улыбаясь, держал в руках две свои стрелы с нанизанными на них сизарями. У Муртазы была лишь одна.
— Стрелы почтенного Муртазы не до всех достают?! — вежливо и ехидно обратился к нему Темир. — Некоторые вознеслись слишком высоко для них...
В ответ Муртаза грубо выругался. Он был по-настоящему взбешён.
Весть о победе Темира быстро разнеслась по всей площади. Из всех, наблюдавших за ходом стрельбы, лишь Василий не знал об этом. Пристроившись на крыше галереи, покрывающей стены караван-сарая, он сжимал лук и не спускал глаз с сидевшего чуть поодаль Матвея. А стрелки готовились уже к новому, более сложному состязанию: предстояла стрельба по подвескам — трём золотым чашам. Стали тянуть жребий. Муртазе вышло стрелять третьим, а Темиру — вслед за ним. Стрелки сели на своих коней и выстроились в линию лицом к ханскому шатру. Их взгляды были прикованы к слегка колеблющимся на лёгком ветру подвескам. Первым должен был стрелять молодой бег на красивом арабском жеребце. Бег пустил коня трусцой в сторону реки, остановился шагах в тридцати от перекладины, повернулся к ней и приготовил лук. Судья, заметив кивок хана, взмахнул белым платком, и бег пустил коня вскачь. Он промчался мимо перекладины и, достигнув отмеченной шагах в двадцати от неё черты, резко обернулся, вскинул лук и выстрелил. Стрела звякнула о чашу, но верёвка осталась цела. Толпа сделала огорчённый выдох.
Следующий стрелок был ещё менее удачлив — его стрела пролетела совсем далеко от цели. Все напряжённо следили за Муртазой. Он не спеша подъехал к начальному месту и благоговейно поднял глаза к небу. Стало совсем тихо. Люди, встав на цыпочки и вытянув шеи, старались увидеть, что делает и как готовится кэшик-бег, славящийся своим удальством в этой стрельбе. Но вот Муртаза издал резкий, гортанный крик и бросил коня вперёд. Казалось, что конь и всадник слились в одно целое — таким красивым и естественным было их движение. Они хорошо понимали, они помогали друг другу, и, когда Муртаза готовился выпустить стрелу, его конь будто замер на земле и не спешил отрывать копыта для очередного прыжка. Выстрел был точен — стрела перерезала подвеску, и чаша с тихом звоном упала на землю. Толпа разразилась оглушительным рёвом. Муртаза радостно вскинул руки и осадил коня.
Настала очередь Темира, и он потрусил к реке. Толпа ещё не успокоилась, когда Темир бросился вперёд. Из всех наблюдавших за ним в это время самым внимательным был, верно, Матвей. С началом движения он предупредительно поднял руку, а когда Темир достигнул перекладины, резко опустил её. В тот же миг с крыши галереи вылетела стрела. Пролетев открытое пространство, она вонзилась в столб с ханским бунчуком. И тотчас же с вершины, из каких-то скрытых конскими прядями глубин, вылетели со свистом две новые стрелы. Конь Темира, почти достигнувший отмеченной черты, споткнулся, всхрапнул и грохнулся вместе с всадником о землю. Никто не понял, что произошло. Несколько человек, бросившихся к месту падения, нашли хрипящего в агонии коня, в груди которого торчала стрела, и оглушённого, лежащего без памяти Темира.
Когда по приказу Ахмата стражники начали сгонять в центр площади всех, у кого были лук или стрелы, Матвей и Василий были уже далеко.
— До последнего часа не думал, что удастся твоя задумка, — признался Василий, тяжело переводя дух.
— А я не верил, что ты в эту титягу попадёшь, — ответил ему Матвей.
У ворот дома их встретил Демьян. Увидев улыбающиеся лица, он не стал ничего спрашивать, только протянул им навстречу белого голубя:
— От Сёмки нашего привет с нижней дороги прилетел. Обещается к завтрему быть здеся. Так что пора тебе, Матвейка, сызнова к своему мухтасибу идтить...
И покатилось у них дело легко и радостно, как по ровной уклонистой дороге. Утром на пороге Демьяновой бани выросла огромная тень.
— Семён! — обрадовался Матвей. — С чем возвернувшись? Сладилось ли дело?
Тот тяжело повёл красными от бессонницы глазами, молча шагнул к бадейке и жадно припал к ней.
— Чего же ты молчишь? — не выдержал Матвей.
Семён поставил бадейку, неторопливо вытер губы и махнул рукой:
— Сладилось! — Потом так же неторопливо полез на полок.
— Что значит — сладилось? Где караван?
— А то и знацит, цто разграбили караван.
— Как разграбили?
— Обнаковенно как, — пожал плечами Семён. В его памяти промелькнула картина ночной резни, которую он наблюдал из своего тайного укрытия. Татары напали на караван, когда тот готовился к мирному ночлегу. Стоянка вмиг огласилась лаем, ржанием, криками верблюдов, руганью и предсмертными ногтями. В отблесках костров мелькали искажённые страхом лица. Осмелившиеся сопротивляться были тотчас же лишены жизни. Та же участь постигла утаителей своего добра. Одного обезумевшего купца, проглотившего несколько дорогих каменьев, тут же вспороли, как тюк с товаром. Другого, пытавшегося закопать несколько золотых поделок, воткнули головой в землю и пригвоздили к ней копьём. Пощадили только немедленно вставших на колени и склонивших головы. Семён помолчал, что-то припоминая, и добавил: — Обнаковенно как: по-татарски.
— А наш-то купчина цел?
— Целый, его щас к мухтасибу доставили.
— Ну?
— Цто — ну? Двое суток не спамши...
Через час Матвей стоял перед мухтасибом.
— За свининкой пришёл? Сичас пожарим мала-мала — и отдай надо. — Мухтасиб зазмеил улыбку.
— Зачем жарить?! — возмутился Матвей. — Мне купчишка живой нужен и неповредимый! Аль забыл наш уговор? Моя лечеба с ложью силу теряет, гляди, опять занедужишь.
— Не нада опять! — испугался мухтасиб. — Забери свой Вепирь.
— Письмо с тобой? — спросил Матвей, когда к нему подвели побитого человека в изодранной одежде.
— Куды там, тотчас отобрали! — ответил тот, плохо ворочая языком.
— Отдай письмо, господин! — обратился Матвей к мухтасибу. — Опять уговор ломаешь?
— Зашем ломаешь? Говорил вернуть Вепирь? Бери! Говорил вернуть Вепирь с письмом? Нет! Тада не бери!
— Так я всё дело за-ради этого письма затеял. Выходит, ты меня за мою лечебу ещё и обокрал!
— А зашем тибе письмо?
Матвей доверчиво наклонился к мухтасибу:
— Говорил мне один человек, что братья-царевичи супротив Ахмата крамолу затевают и будто в письме про это прописано. Так если я доведу письмо до царя, он мне денег даст, а может, и своим уртаком сделает...
Мухтасиб подумал и бросил Матвею звонкий мешочек:
— Вот тибе за письмо! — Он поколебался и бросил ещё один, помельче: — Вот тибе за молчание! А пиред хан я за тибя скажу. Коль не дурак — станешь уртак. — Он громко засмеялся вышедшей складнице.
Ещё через час мухтасиб стоял перед Ахматом, склонившись в глубоком поклоне.
— Великий хан! Мои люди перехватили письмо к царевичу Муртазе от его нечестивого брата Латифа. Из письма следует, что братья хотят захватить трон Большой Орды, когда ты пойдёшь походом на Москву.
— Ты в своём ли уме, мухтасиб?! — вскричал хан.
— Я бы с радостью обезумел, если б это помогло стать моим словам ложью. Погляди сам! — Мухтасиб подсеменил к Ахмату и, не разгибаясь, протянул ему свиток.
Ахмат внимательно осмотрел его и остановил взгляд на печати.
— Тамга настоящая, Махмудова, — проговорил он. — Это ведь её стащил Латиф, убегая из наших степей. Неужто и в письме написано так, как ты сказал?
— Так, повелитель, — вздохнул мухтасиб.
— Тогда нужно отбить охоту у Муртазы садиться на чужое место! — Ахмат помолчал и вдруг зашёлся в громком крике: — На кол! На кол!
Неожиданный гнев и ханская немилость мгновенно разнеслись по дворцу. Люди, ещё утром искавшие дружбы с кэшик-бегом, сразу отворотились и стали проклинать его. Оказалось, что добрая половина уже давно подозревала Муртазу во многих нечистях, на их скудный разум не смог связать отдельные части воедино.
— Только мудрость великого хана, — добавляли они восхищённо, — может срывать тёмные покровы с ночи и просветлять её.
А Муртаза, потеряв свою недавнюю гордость, катался по полу, гремя железными цепями, и исступлённо твердил о своей невиновности.
В громогласном хоре осуждающих и клеймящих не было слышно лишь голоса бекляре-бега. Осторожный Кулькон, по обыкновению, старался удержать Ахмата от решительных мер:
— О повелитель! Власть должна не только карать, по и защищать припавших к её ногам. Муртаза долгое время верно служит тебе, а ты хочешь казнить его по первому же навету. Ведь может быть и так, что Муртазу оболгали.
— Настоящий воин сразу же убивает врага, обнажившего саблю! — сказал сурово Ахмат. — Рассуждение же может только погубить воина!
Кулькона поддержала хатун Юлдуз.
— Это дело всего нашего рода, а не только твоё, — говорила она Ахмату. — Пусть все племяшей судят и выносят свой приговор. Тогда не ты один, а все мы за их смерть в ответе будем перед Аллахом.
Её вмешательство оказалось более успешным: Ахмат велел отложить казнь Муртазы до полного выяснения дела. В Литву тотчас же снарядили небольшой отряд, который должен был разыскать Латифа и мёртвым или живым доставить его хану. Отряд возглавил новый ханский любимец Чолхан. Выбор Чолхана, враждовавшего с Муртазой, не оставил сомнений в том, что решение хана о казни не отменено, а только отложено.
— А что будем делать с Казимировым послом? — спросил Кулькон. — Ведь он собирался нынче отъехать.
— Посла задержать, высказать ему моё нелюбье и вдвое урезать кормление! — не раздумывая ответил Ахмат.
— Не усмотрит ли он в такой решительности отказ от вашей унии с Литвой? — Кулькон, как всегда, был осторожен.
— Не усмотрит, у него ведь только один глаз! А усмотрит — я ему и второй выну! — И Ахмат злобно захохотал.
Меж люлькою и гробом
на все свои законы.
Меж люлькою и гробом
спит Москва...
Трудно и медленно готовилась к защите московская земля. Русский человек горазд взорваться в лихую годину и без колебаний влить свою судьбу во всесокрушающий общенародный поток, но в приготовлениях не бывает решителен и скор. «Авось пронесёт», — думает он, поглядывая на хмурое небо, и начинает искать укрытие лишь после того, как изрядно вымокнет. Быстро шли указы из Московского Кремля, да не скоро выполнялись. «Оно конечно, указать всё можно, — ворчали удельные князья, —да что толку? На проказу, известно, нет приказу». Махали рукой и не спешили.
Одной из главных забот Московского государства была защита своей границы с Диким полем. Она в ту пору тянулась от литовской земли по рекам Угре и Оке вплоть до многострадального Великого Рязанского княжества, ещё не входившего в состав Московского государства. Иван III понимал, что без постоянного войска остановить татар на границе нельзя. Развёрнутые там малолюдные сторожевые заставы могли в лучшем случае заблаговременно упредить коломенский сторожевой полк о движении неприятеля, а тот — сдержать его до подхода главных сил. Такой устрой был рассчитан на войну с большим татарским войском и оказался совершенно бессилен при нападениях быстрых разбойных отрядов. Московские правители давно уже мечтали о создании надёжного противопольного вала, о который бы разбивались как большие, так и малые силы. Его главными узлами должны были стать крепости порубежных городов: Опакова, Медыни, Воротынска, Калуги, Алексина, Тарусы, Серпухова, Каширы и Коломны. Между крепостями мыслилось устроить засеки и завалы, чтобы лишить татарскую конницу быстроты движения, а на дорогах и тропах учредить особые кордоны. Однако на деле всё это оставалось только замечательным замыслом. У порубежных князей недоставало собственных сил, чтобы укрепить городки, поэтому задуманные крепости не только не усиливались, но, наоборот, под действиями разбойничьих набегов всё более приходили в упадок.
С появлением опасности нового татарского вторжения Иван III опять вернулся к старой затее, но решил привлечь к ней всё население своего государства. Он обязал городских наместников, бояр и подручных князей послать в порубежные городки по определённой вёрстке рабочие артели с необходимым нарядом и кормом. Месяц прошёл, но дело не сдвинулось. Большой московский наместник Иван Юрьич Патрикеев, руководивший укреплением южной границы, грозил ослушникам всякими карами, но те только посмеивались в ответ, а иные объясняли: «Мы согласие на новое тягло не давали. Пусть великий князь через договорные с нами грамоты не переступает, не то от него отъедем». И могли отъехать! Ведь отношения великого князя с его подручниками строились пока ещё на договорных началах.
Патрикеев пожаловался государю:
— Не хотят границу крепить московские бояре. Нет у нас, говорят, свободных людишек для чужого огорода. Я и уговаривал, и выговаривал, а они — ни в какую. Не по закону и не по старине с нас требуешь, говорят.
Великий князь в ответ открыл на закладе толстую книгу византийских басилевсов, которую ему недавно переложили с греческого, и, прочитавши про себя, сказал усмехнувшись:
— Не по старине... Ладно, коли не даются бояре с одного бока себя ущипнуть, я с другого клок у них вырву, с того, где по закону и по старине... Ты, Иван Юрьич, в следующий судный день пригласи сюда именитых, мы с ними поговорим. Я — о правах, митрополит — о грехах. Да попрошу владыку, чтобы он монастырских людей разрешил брать на порубежные работы. Дело-то общее, чаю, не откажет.
Митрополит Филипп в таких делах не отказывал. Это был суровый и праведный старец, более заботившийся о спасении своей души, чем об управлении митрополией. Слабый и немощный телом, он, даже достигнув сана первосвященника, не снимал с себя тяжёлых вериг, которые тайно прятал за златотканой одеждой. Возглавляемое Нилом Сорским движение нестяжателей, считавших нравственное очищение в труде основной заботой каждого священнослужителя, находило в Филиппе живейшее участие. «Надобно Богу служить, а не тело своё льготить», — неизменно повторял он, и только сан митрополита не позволял ему открыто примкнуть к этому движению. Иван Васильевич нередко, хотя и с достаточной осмотрительностью, использовал к выгоде своей власти добрый нрав и высокую нравственность Филиппа.
В судный день к Ивановской площади стала стекаться московская знать. Большинство именитых жило здесь же, в Кремле, но московские бояре пешком не ходили. Ехали полным выездом, щеголяя упряжной роскошью и многочисленностью слуг, норовили наскоком подлететь прямо к боярской площадке, через которую лежал большим боярам путь во дворец. Сегодня, однако, подъезда не было, и пришлось им шагать через всю площадь, мимо тех мест, где вершились торговые казни. Проходили именитые возле разложенного для битья кнутом рыжебородого дьячка. Палач бил его мастерски: огненные полосы на спине, вспыхивавшие после каждого удара кнута, ложились ровнёхонько, одна к одной, сливаясь в сплошное кровавое месиво. В случавшиеся короткие перерывы сидевший рядом и считавший удары подьячий выкрикивал:
— Злодей Савватий, переписывал крамольные письма. Тридцать ударов кнута и вечная цепь!
Рядом стояли на правеже несколько десятков великокняжеских должников. Три служивых казённого двора ходили по рядам и били их по ногам тонкими палками — «правили долги».
— Боярин, спаси! — вдруг отчётливо послышалось среди стонов и выкриков.
Услужливо подбежавший к важно шагавшему Захарьину судный дьяк пояснил:
— Приказано с управителя искать твои долги, Никита Романыч. Ты казне за свою московскую усадищу пять налоговых рублёв задолжал.
— Прикажи отпустить, нынче же уплачу, — пробормотал Захарьин, стараясь, чтобы никто из бояр его не услышал.
Чуть подале, там, где обычно вершились женские казни, торчали головы двух закопанных в землю мужеубийц. Они уже второй день томились в своих могилах и цветом лиц сравнялись с окружающей грязью. Дело подходило к концу: стоявшие вокруг свечи освещали их ещё живые, но уже подернутые смертным беспамятством глаза. Долгогривый поп гнусил над ними отходную: для всех они уже кончились — в Москве такие преступления не прощались.
А в пяти саженях стояла у блудного столба остриженная женщина. Возвратиться в этот мир ей уже тоже не суждено: дорога от такого столба шла только в монастырь.
Иные с интересом смотрели на выставленную, а иные трусливо втягивали головы а воротники и поспешали прочь.
Проделавшие необычный путь большие бояре угрюмо сгрудились на своей площадке перед великокняжеским дворцом. Мимо них продолжал течь преступный люд. Вот на негнущихся ногах проволокли полуобнажённого человека. Шедший сзади палач стеганул его с оттяжкой по окровавленной спине и выкрикнул:
— Гришка Бобр — вор и душегубец. Кнут и кол!
Князь Лыко глянул в бессмысленные глаза бедняги, вздрогнул и, отвернувшись, пробурчал:
— Чевой-то нас, как чёрных людей, здеся держат и всякое дерьмо кажут?
Его поддержали другие голоса.
— Тихо, бояре! — крикнул Патрикеев. — Покуда митрополит не взойдёт, никого пущать на велено.
Вскоре послышались крики и удары плетей, разгонявших зевак. На площади показались митрополичьи отроки в высоких меховых шапках. За ними шла восьмёрка белых лошадей, тянувших по осенней грязи нарядные сани. В дождь ли, в пыль или снег — митрополит всегда ездил по Москве на санях — так уж было заведено. Сани подползли к царскому красному крыльцу, и владыка вошёл во дворец. Вслед за этим отворились двери и для больших бояр.
Великий князь вошёл в судную палату, осмотрел склонившихся в поклоне и подошёл за благословением к митрополиту.
— Я позвал вас, бояре, для честного суда, — начал он. — Дошло до меня, что некоторые указы мои вами не исполняются. Мы решили укрепить южные границы державы и указали выслать туда рабочих людей. Вы же этому делу противитесь, не хотите, чтобы города наши твердились и дорогу царю Ахмату загораживали.
Бояре зашумели и отозвались возмущёнными голосами.
— Государь! — выступил вперёд Фёдор Акинфов. — Мы тебе на все добрые дела совет и опора. Когда надо — ни живота, ни собины своей не жалеем. Но рассуди сам: подати мы платим тебе немалые, всякие ордынские тягости несём без ропота, на городской полк людишек и наряд ратный даём, а как ты на Новый город давеча шёл, то присовокупили сверх обычного и в войско, и в обоз. Зачнётся война с Ахматом, отдадим остатнее и сами пойдём противу супостата, ничего в отдачу не требуя. Верно?
— Верно! Верно! — поддержали его бояре.
— Ты же с нас не в войну, но в мир людишек теперь требуешь! Где же такое слыхано? С кем мы останемся, с чего жить станем? Неужто большим боярам на большую дорогу с кистенём идти? Не было в старину такого дела, и ты наши обычаи не иначь!
— Негоже всегда с оглядкой на старину жить, — терпеливо сказал Иван Васильевич. — Малое дите по одним законам живёт, старец — по другим. Государство же — аки человек: рождается, мужает и старится. Для каждого времени у него свои законы.
— У государства, может, и так. А мы к старине нашей милой навыкли! — зашумели бояре. — Нет в старых книгах такого, чтобы людей по указу отбирать. Раз дашь, другой дашь, а там, гляди, и давалка отвалится!
Иван Васильевич поднял руку и, когда стих шум, проговорил:
— Пусть будет по-вашему, бояре. Только, чаю я, отрыгнётся вам эта старина боле, чем мне. Требовать с вас отныне по старине буду, но и судить тоже по-старому, доброму. Согласны?
— На то твоя воля, государь, согласны, — ответили бояре.
— И ты, князь Лыко, согласный?
— А что же? — встрепенулся тот. — Я как и все.
— Скажи-ка, князь, сколь у тебя челяди в московской усадище?
— Да поболе, чем у иных, — важно надулся Лыко, — за две сотни будет.
— А зачем ты их в холоде и в голоде держишь? Они с такой жизни в разбой и бесчинство ударились. Сколь из них уже в тюрьмах перебывало?
— С лета по сю пору двадцать человек, — подсказал Хованский, — кто кнутом бит, кто батогами, кому руку секли...
Хованский удвоил число, но Лыко решил не перечить: зело дело!
— В старых грамотах прописано, что боярин за шкоды своих холопов должен платить повинную пеню, так? — обратился великий князь к судному дьяку.
— Так, государь, — поднял тот старый свиток. — А цена пени до гривны серебра. Коли же володетель не схочет платить, преступник князю навечно отходит.
— Ну вот, — заключил Иван Васильевич, — кладём на круг винной пени по полугривне на человека, стало быть, внесёшь в мою казну десять рублей или двадцать холопов своих отдашь!
— Это же грабёж! — Лыко растерянно огляделся вокруг и бросился к ногам митрополита: — Владыка, защити! Я лучше на храм Божий это вложу!
Филипп возмущённо затряс головой:
— Церкви не нужны грязные деньги, ибо сказано: «Приноса не приноси на Божий жертвенник от неверных, еретиков, развратников, воров и властителей немилосердных, кто томит челядь свою гладом, ранами и наготою».
— Да то не всё... Числятся за тобой вины и покрепче, — продолжил великий князь.
Лыко сделался белым как полотно. «Неужли про царёво письмо и про мой уговор с Лукомским вызнал?» — со страхом подумал он.
— В твоей загородной усадьбе разбойный люд жил, гостей честных и людей служилых по дорогам грабил. И с награбленного тебе немало перепадало.
«Слава Богу, не знает! — успокоился Лыко. — А супротив этого отговорюсь».
— Не ведаю, о чём глаголишь, государь, — сказал он и прибавил с обидой: — Оболенские сроду в ворах не числились.
— Лукавишь, князь, — вступил Хованский. — Главарь разбойный Гришка Бобр рассказал на допросе о грабленом. Много они однажды у сурожан сосудов драгоценных взяли: кубков, ковшей, стаканов, чарок, блюд, мисов, — и многие теперь из них на столе у тебя.
— Врёшь, злодей! — крикнул Лыко. — Я тебя к своему столу не приглашал!
— У нас в поручниках твой стольник, — как ни в чём не бывало продолжил Хованский. — Он показал, что у Бобра эти сосуды по твоей указке в полцены взял.
— Так ты, князь, краденое у себя хоронишь! — удивился Иван Васильевич и кивнул в сторону дьяка.
Тот указал на толстый фолиант и сказал:
— По старинной судной книге — хранитель краденого отвечает наравне с вором.
— Придётся, князь, имущество твоё описать, чтобы вызнать, сколь в нём краденого, с тем и вину твою определить, а до того держать под стражей. — Иван Васильевич подал знак, и князь Лыко был выведен стражниками из палаты.
Тихо стало вокруг. Бояре опустили головы и боялись шелохнуться.
— Ведомо нам стало, — нарушил тишину великий князь, — что объявилась на Москве великая блудница, какая бесовские игрища с добрыми мужьями играла. Начали вызнавать, когда враг рода человечьего её к этому делу склонил, и вызнали, что допрежде улестил и умыкнул её из-под родительского крова боярин Кошкин Иван Захарьевич.
— Обнесли меня, государь! — вскричал напуганный боярин.
— Дак она туточки стоит, сам, поди, видел, — сказал Хованский. — Хочешь, доставим, сама всё скажет!
Боярин помолчал, потом повалился в ноги:
— Винюсь, государь! Молодой был, бес одолел...
— Какова кара за сей грех? — повернулся Иван Васильевич к судному дьяку.
— Если девка хорошего рода и после позора засядет в девичестве, то платить похитителю за срам три гривны золота — на наши деньги двадцать рублей.
— Внесёшь в мою казну половину, а остальную твою вину отдаю митрополиту — во что он обрядит, то и будет.
Филипп сурово глянул на Кошкина и заговорил, тихо покачивая головой:
— О, сколь невоздержанны вы, любосластные чада мои! Без страха перед язвами души впадаете вы в страстную пагубу, увидя женовидное обличье. Восхотевшись бесовской любовью, стремитесь к ней, тело обнюхивая, руками осязаете и сластию распаляетесь, аки жеребец некий, аки вепрь, к свинье своей похотствуя...
Владыка помолчал, а потом возвысил голос:
— Господь однажды сожёг за блудодействия содомлян, и, чтоб кара сия минула тебя, умилостивь Христа молитвами, и пощениями, и чистотою, и говеньем. Перепишешь саморучно канон великий, творение нашего святого отца Андрея Критского, а дотоле в Божий храм тебе дороги нет, и священных иерархов наших не лицезрей. А теперь изыди с очей моих!
Боярин с помертвелым лицом пошёл прочь — наложенная епитимья обрекала его на полугодовой каторжный труд и жалкое затворническое житьё. Оставшиеся со страхом смотрели на государя.
— Захарьин Никита Романыч! — позвал Иван Васильевич.
Боярин грохнулся на колени и торопливо заговорил:
— Винюсь перед тобой, государь, и пред тобой, владыка! Во всех прегрешениях моих бывших и будущих. Тотчас же пошлю людей по твоему указу, государь, для порубежных работ. И сверх того ещё пять человек.
Великий князь приветливо улыбнулся и сказал:
— Встань, Никита Романыч! Вижу, болит у тебя душа за русскую землю, и потому да простятся тебе все прошлые грехи. Так, владыка?
Филипп склонил голову и поднял руку.
— Исповедуйся святому отцу и прими отпущение, да гляди на будущее... — Великий князь погрозил боярину своим тонким пальцем.
— Мы тоже исполним твой указ, государь! — разом зашумели остальные бояре. — Пошлём своих людишек, чего там! Дело-то общее, святое!
— Ну тогда, бояре, и я со своим судом подожду, — поднялся Иван Васильевич, — ладком да рядком дело лучше строится. А теперь давайте отобедаем вместе.
— Спасибо, государь! — ответил за всех Фёдор Акинфов. — Затмение нашло на нас, ты уж не обессудь. Можа, и Лыку простишь заодно — у него голова тоже, чай, просветлилась.
Подумал великий князь и приказал вернуть опальника. Бояре с радостными лицами бросились ему в ноги.
Митрополит Филипп поднялся и торжественно заговорил:
— Радостно мне видеть, дети мои, сколь вы дружно землю нашу от сыроядцев поганых защитить тщитесь. Церковь наша от того святого дела в стороне не будет. Сегодня же прикажу отписать, чтобы монастырские люди тоже шли границу крепить. Да поможет вам Бог!
За обедом великий князь был весел и милостив. Беспрестанно сновали блюдники, приносившие в знак особой милости к какому-нибудь боярину кушанья с царского стола. Нескольким боярам, в том числе и Акинфову, был доставлен хлеб из рук самого государя, что означало душевную благосклонность, а Патрикееву с Холмским ещё и соль — знак великокняжеской любви. Ходили промеж столов и чарочники, разносившие разные пития. Знатную и нежданную честь оказал государь своему брату Андрею, отослав ему в подарок большую золотую чашу с вином.
— Чудно ты сегодня большое боярство уважил, государь, — говорил ему Патрикеев после обеда. — Очень все остались довольны твоей милостью. И с работными людьми ловко устроилось. Не думал я, что тебе это дело так быстро удастся, сам знаешь, сколь бояре наши крепки.
Иван Васильевич довольно усмехнулся и сказал:
— Всякое дело свершить можно, коли с умом к нему подойти. Читать, Иван Юрьич, умные книги надо, из них много чего в дело можно вставить.
— Это не в той ли толстой ты вычитал, как бояр укротить? — показал Патрикеев на переложение с греческого.
— А что? — прищурился Иван Васильевич. — У византийских царей мудрости не грешно поучиться, недаром они столько лет страной ромеев правили. Вот послушай, что в ней написано: «Если добудешь просимое окриком и страхом, оставишь за собой ропот и озлобление. Обвини вселюдно просимого в каком-либо грехе, и он во искупление с радостью отдаст тебе больше, чем ты хотел». А грехи, как видишь, у каждого найти можно.
— Преклоняюсь перед твоей мудростью, государь, — поклонился Патрикеев, — и радуюсь, что ты мне, как и всему боярству, прегрешения прошлые нынче простил.
— С тобой, Иван Юрьич, особь статья. Ты мне головой за южную границу отвечаешь, чтоб работы там велись на совесть. После Рождества брата своего пошлю для надзора, нечего ему в Москве бездельно болтаться. Если найдётся твоя какая вина, то её одной будет довольно...
Настал ноябрь-полузимник. И потащились к южной границе из Москвы и других городов — где по грязи, где по снегу — тощие обозы с работными людьми. Московские монастыри собрали с десяток артелей для порубежных городов, имевших в Москве монастырские подворья, где мог остановиться по приезде любой чернец или знатный господин. Андрониковский игумен долго не раздумывал и послал в свой подворный город Алексин артель лесорубов, работавшую в Прияузье у монастырского сельца Воронцова под надзором злонравного монаха Феофила. Узнав о решении игумена, Феофил издал зубовный скрежет и налился до ушей винным зельем. На этом его подготовка к поездке кончилась. Артельные же не тужили: им где работать — без разницы. Тем паче что обещал игумен в день по полуденьге накинуть и одежонку кое-какую в дорогу дать. «Там мороз не злее, а зипун потеплее — чего ж не ехать», — рассудили они и двинулись в путь.
Город Алексин встал на правом берегу Оки, где она глубока и многоводна. Город ни мал, ни велик. В нём крепостица с деревянным огородом длиною с версту, в посаде дворов двести, а всего народу с полторы тысячи будет. В крепостице двор воеводы Беклемишева с острогом и судной избой, две церкви — Алексия-чудотворца и Михаила Стратилата, — дворы знатных людей. Вокруг земляной вал шесть-семь саженей в высоту и ров такой же ширины. На валу деревянный огород: где частокол, где стены, а со стороны Дикого поля городень — заполненные землёй бревенчатые срубы. Среди них несколько башен — как маслята-перестойки: с виду вроде бы крепки, а внутри гнилье. Да и весь огород такой же: где огнём сожжён, где червями подточен, где временем испорчен.
Воевода Беклемишев страшен с виду. Ликом он вроде сбросившей листья старой дикой яблони — извит, искорёжен и, как сучьями, утыкан колючим растопыренным волосом. С таким лицом добрых дел не натворить. И правда: был воевода лют, бестолков, скареден и по-дурному суматошен, но на редкость удачлив. За всю свою службу ни одного дела толком не сладил и ни разу не был за то уязвлён. Сначала думал, по счастливому случаю; потом решил, что находится под особым покровительством одного из святых угодников. Какого — долго не мог выбрать. Но однажды в Михайлов день, неожиданно избежав справедливой кары, понял, кто его заступник, и тут же дал обет соорудить в его честь Божий храм. Потом поразмыслил и приказал со всех горожан и проезжающих брать деньгу на строительство. Так в Алексине возникла церковь Михаила Стратилата, а излишки от собранного остались в кармане воеводы. С тех пор Беклемишев безоговорочно вверил воеводские дела в руки святого, а свою деятельность изображал крикливой суматошностью. И удача продолжала сопутствовать ему.
Получив приказ «град немедля твердить», Беклемишев схватился за голову, ибо знал, чего стоило бы ему выполнить этот приказ. Потом успокоился, призвал в помощь своего святого, и тот помог: направил в Алексин работных людей из других городов. Вместе с людьми на воеводу должна была свалиться забота по их устройству, но Михаил выручил и на этот раз: горожане искали краденых лошадей и нашли их, спрятанных в большой пещере, вгрызшейся в правый крутой берег реки и выевшей почти всю серёдку у прибрежного холма. «Коли скотина там обиталась, почему ж работные людишки жить не могут?» — подумал воевода, и забота разрешилась сама собой. Пришлых людей оказалось не так уж много. Народ рабочий, ко всему привычный, они и такому жилью рады: от ветра и снега землёй прикрылись, от мороза кострами заслонились — жги сколько хочешь и пожара не бойся.
Монастырская артель получила в работу южный участок крепости. В ней городень почти на две сотни саженей и пара башен, одна от другой на два лучных перестрела. Поначалу обрадовались мастеровые, думали, быстро управятся, но походили, топориками постукали и загоревали: не подправлять, а всё наново надо ставить — дай Бог до лета сладить. Только присели обмозговывать, откуда ни возьмись сам воевода. Наскочил грозой, того и гляди конём стопчет. Ах вы, кричит, этакие-разэтакие, работать сюда пришли или сиднем сидеть? Артельный старшой Архип шапку снял, чинно поклонился и объяснил: так, мол, и так, государь-воевода, обстукали мы твою крепость и видим — поизносилась до смерти. Легче новую ставить. Вот сидим, думаем, с чего ладить будем. Воевода в пущий крик. Мне, орёт, ваши холопские думы ни к чему. Ну-ка, ноги в руки — и крутитесь, чтобы шапки от пара вверх летели.
— Давай, братва, — пояснил воеводский крик артельный Данилка, — бежи шибче, а в какую сторону — опосля скажут!
Беклемишев вошёл в раж, ногами по конским бокам засучил, плетью замахал и неожиданно ускакал дальше.
— Во чумной! — не выдержал даже всегда спокойный Архип. — Я, когда пришёл к ему попервости, спрашиваю: где лес брать? А где хошь, говорит, там и бери, здеся кругом леса. А рубить кто будет? А кто схочет, говорит, тот и будет, людишек много. А возить чем? А чем хошь, говорит, лошадей много. Так и ушёл ни с чем, не воевода, думаю, полудурок. А тут, нате вам, и вовсе выходит.
Позубоскалили мужики и принялись ближний сруб растаскивать. Ломать, известно, не строить, но возиться пришлось изрядно. Данилка и на язык остёр, и мыслью хитёр, возьми и предложи:
— А чего нам силы попусту тратить? Сложим новую стенку впереди старой, а между ними землицы набьём. Городень утолщится, только крепче станет.
Пораскинули артельные — а что, дело! — и оживились. Тут же рассудили, кому землю копать, кому лес готовить, кому стенки городить, кому башни строить.
И пошло у них дел без спора, но споро — русский человек на начало работы скор. Намахаются за день, рук-ног не чуют, а с темнотою к себе в подземку сваливаются. Повечеряют и стиснутся у огнища одежонку посушить, языки почесать. Трещит костёр, сыплет искрами, кладёт неровный отсвет на усталые лица и слушает нехитрые мужицкие байки.
Данилка без умолку стрекочет — то притчу скажет, то насмешку строит. От него всем достаётся: князю, лизоблюду, простому чёрному люду, да и своему брату артельному. Но особенно — монаху Феофилу. Он, правда, с того раза, как его Семён на дерево подвесил, вроде бы слинял маленько. Утишился, в дела ни в какие артельные не встревает, выкопал у огневища себе нору и лежит там целый день на пару с бочонком. Данилка про него такую загадку удумал: тёмный да злыдный, на земле невидный; то на ветке повисит, то в подземке полежит... Бывает, развеселятся мужики, расшумятся. Выползет тогда Феофил на свет костровый послушать «бесовские ржания». Данилка его заприметит и пристанет с чем-либо, навроде:
— Рассуди, твоё расподобие, что сильнее — земля или огонь? Я им говорю — земля; ибо от неё огонь потухает, а они спорят.
Феофил радуется случаю унизить своего недруга и говорит:
— Ты как есть дурак, и рассуждения у тебя все дурацкие. От огня, бывает, земля трескается и города поглощает, тот огонь не то что землю, твоё неразумное окаменение осилит...
— Аа-ай-ай! — притворно пугается Данилка. — Уж не подземный ли это адовый огонь ты мне пророчишь, не сам ли сатана ему хозяин?
— Он самый. По-простому — сатана, а по-умному — Вельзевул, и ежели ты не направишься...
— Да погодь ты! — перебивает его Данилка. — Ведь это что ж, по-твоему, выходит: огонь сильнее земли, хозяин ему сатана, значит, сатана и над нашей землёй властитель? Негоже тебе, Божьему слуге, такие крамолы извергать...
Забурлит у Феофила в горле, нальётся он краснотой и зашипит:
— Безбожник проклятый, подручник Вельзевулов, изыди, искуситель. — И уползёт в свою нору.
Прошёл месяц, второй... Уже постороннему глазу были заметны плоды трудов монастырской артели. Рос городень, остро пахнущий свежими смолистыми брёвнами, в тёмном пустом провале стен встали добротно сбитые ворота, а над ними поднялась крепкая башня. Работал её Данилка с несколькими артельными мужиками и помогавшими им горожанами. Архип придирчиво осмотрел готовую башню и, похоже, остался доволен. Только одно спросил, почему бойницы не по ряду, а вразброс прорезаны.
— Дак вить что за дело: дырки рядом рубить — слабина всей стенке будет, — ответил Данилка и хитро отвёл глаза в сторону.
Вскоре после того возвращался из заполья воевода, и на подъезде показалось ему, что с новых ворот глядит на южный посад огромная татарская голова. Вздрогнул воевода, осенился от наваждения, ан нет, всё то же: прищурился на него татарин и ртом осклабился. Бросил вперёд коня, подскочил ближе — вместо головы надворотная башня. Не поленился, отъехал назад — снова татарин. Что за чёрт! Стал воевода медленно подъезжать и присматриваться. Видит: вместо татарских зубов — надворотные заборола, вместо носа — ставец для пушечного окна, вместо глаз и бровей — бойницы, а для пущего сходства брёвна кое-где дёгтем промазаны.
Вскипел воевода, бросился к артельным н на Архипа грудью конской наехал.
— Ах ты, смерд поганый, мать твою перемать! — кричит. — Шутки со мной шутить удумал?! Кнутом забью до смерти!
Архип шапку снял, поклонился и спокойно спросил:
— Почто кричишь и за что грозишь, государь-воевода?
Беклемишев плетью машет, слюной брызжет:
— Ты что же это вместо башни харю басурманскую вырубил?! Кто разрешил?!
Стали на шум артельные сбираться, и Данилка в их числе. Услышал, в чём дело, и бесстрашно выступил вперёд:
— Это я, воевода, башню рубил. Похожа, говоришь, на басурманина? — Воеводе от такой наглости даже дух перехватило. А Данилка продолжает: — Уж очень хотелось бы, чтоб на ихнего царя Ахмата похожа была, да ить я рожи его не видел. А можа, ты скажешь, каков он?
Беклемишев кипит, вот-вот лопнет, потому как пар не стравливает. Наконец выдал тонкую струю — пропищал неожиданно тихим и сиплым голосом:
— Почему на Ахмата?
— Дак ведь придёт татарва и схочет, к примеру, крепостицу брать. Тада придётся окаянным в свово царя целить и под нос ему примет огненный совать. Смешно ведь!
Кто-то из артельных хихикнул, и неожиданно для всех и для себя самого загоготал Беклемишев. Он зашёлся в смехе и тихо пополз с седла.
— Ах, шельмец! Ах... сын! Ах, язва!.. — выдавливал он между всхлипами. Наконец поутих и изволил осмотреть башню. Осмотрел — работа добротная, искусная. Похлопал Данилку по плечу, посулил чарку хмельную.
— Дак я ведь не один, чай, работал! — нахально улыбнулся тот.
— А сколько же вас было? — спросил воевода.
— Прикажи выставить ведро, не ошибёшься! — вовсе обнаглел Данилка.
— Ладно, — великодушно махнул рукой Беклемишев, — прикажу. Только тебе теперь с твоими холопами надо у меня во дворе поработать.
С этого дня добрая треть артели перешла работать на воеводский двор. Сначала ставили ему двое новых ворот; передние, те, что с приезда, и задние, с поля. Потом разохотилась воеводша и велела новые хоромы закладывать, богатые, на манер московских: просторные подклети, на них пять горниц с комнатами, разделёнными сенями, на третьем ярусе — терема с чердаками, а вокруг горниц три высокие башни — повалуши. Постепенно на обустрой воеводского двора отвлекалось всё больше людей, а между тем работы по укреплению крепости не дошли ещё даже до середины. Настал март, но до тепла, по всем приметам, было ещё далеко. Зима выдалась снежная и уходить не собиралась. Лес заготавливать становилось всё труднее, людей не хватало. Когда работы на крепости замедлились так, что грозили вовсе остановиться, Архип пришёл к воеводе и попросил вернуть артельных.
— Дело у нас стоит, — пояснил он. — И брёвен нет, дал бы ещё мужиков, а то к лету не управимся.
— Брёвен, говоришь, нет? — сузил глаза воевода. — Так я тебе подкину, у меня их много! — Он показал на стоявшие у судной избы связки батагов и крикнул: — А ну убирайся отседова, пока я тебе спину не изукрасил! Ишь, холопье поганое, указывать мне будет!
В тот же вечер вышел между артельными жаркий спор.
— Мы на его хоромный двор не подряжались работать! — шумели одни. — Из тридевятой дали приехали, чтобы задницу его огораживать!
Другие смирялись:
— Какая разница, где работать, лишь бы денежки шли!
Третьи серёдку держали:
— Оно, конечно, не по совести, а по корысти воевода поступает, да что можно сделать?
Данилка был одним из самых решительных.
— До того обрыдло работать на воеводу! — жаловался он. — А боле всего его жирная кутафья донимает. Всё указует, как щепу драть, куда бревно класть. Сам-то с придурью, а она с ещё пущей. Как промеж собой договариваются, ума не приложу! И ведь не поймут, что вперёд нужно крепостью огородиться, а опосля уж своим забором. Нет, братва, надобно послать нам в монастырь к игумену и довести про воеводское самоуправство.
Феофил злобно поблескивал глазами и хрипел:
— У святого отца только и делов, что холопский оговор слушать! Смиритесь работой и не ропщите.
Тем бы, верно, и закончился разговор, кабы не случился к ним в этот вечер неожиданный гость.
— Исполать тебе, Господи Иисусе! — С такими словами выступил из мрака к артельному костру высокий и худой старец. Он оглядел круг возбуждённых лиц и прибавил с доброй улыбкой: — Хлеб да соль!
— Ем, да свой! — тотчас же огрызнулся Феофил.
— Спаси Бог, — ответствовали другие и подвинулись, давая место у огня. — Издалека ли идёшь?
— Путь мой далёк, — охотно заговорил старик, — вёрст не считаю. Одне ноги стопчу, другие пристегну — и дале. Приморюсь — сяду отдохнуть. Присел в вашем краю — слышу, душа человечья мается. Подошёл, зрю — отрок убогий плачет, замёрз, должно. Вот привёл к огню отогреть. Ну иди сюда, экий ты! — обернулся старик и вытащил к костру упирающегося парня.
— Сеня Мума! — узнали артельные немого, работающего на воеводской поварне. В городе всяк знал доброго и неленивого парня, ставшего сиротою в один из татарских набегов и вдобавок к этому лишившегося языка, когда посмел браниться на насильника. — Что же ты в лесу делал?
Сеня, по обыкновению, замычал в ответ и замахал руками, потом задрал на себе рубаху и выставился на свет. Вся его спина была исполосована батогами.
— Кто ж это так тебя? — послышались возмущённые голоса.
В ответ Сеня изломал себе лицо, выкрутился руками, растопырился пальцами.
— Никак, сам воевода? Ах он злодей! Как на убогого рука-то поднялась?
И ярость снова стала заливать сердца артельных. Закричали они, руками заплескали и порешили-таки послать в Москву человека с челобитной. Тут же отрядили для этого дела Данилку и стали говорить, что в челобитную надобно вставить.
Послушал их пришедший старец и подал негромкий голос:
— Да будет вам ведомо, добрые люди, что едет нынче по всей порубежной окраине князь Андрей Васильевич, родный брат государя московского. Муж чуден вельми умом, красен с виду, до простого люда ласков, а к злодеям строг и безмилостив. При мне на Медыни воеводу тамошнего приказал в железа взять за его неисправления и нечисти. Слыхом я слыхивал, что идёт он теперь в ваши края, городок Алексин поглядеть и крепость его проверить. Вот и скажите ему свои обиды, чем кого посылать за семь вёрст киселя хлебать. Да за своими обидами убогого не забудьте.
— Коли верны твои вести, то лучше всё на месте справить, — согласились мужики. — Хучь в Москве и строго, а всё ж далеко от свово острога! Ладно, обождём твоего чудотворца...
— А Сеню надо бы в артель к нам определить, — предложил Данилка. — Парень работящий, пущай к какому рукомеслу навыкнет.
— Куда нам захребетника лишнего? — тотчас запрекословил Феофил. — Харчей и тех не оправдает.
— Твой харч — похлёбка с яичной скорлупы! — возмутился Данилка. — Его даже комар оправдает, коли лишний раз не скусит. А Сеня нам помогать станет. Верно? — Сеня радостно заулыбался и замычал. — Вот, говорит, что кашеварить станет. — Сеня закивал головой и снова замычал. — А ещё, говорит, деревья рубить будет, за огнём следить, за водой ходить, а летом от тебя мушек отгонять, когда твоё расподобие под кустом завалится.
Мужики загоготали:
— Никак, ты его мычание понимаешь? Коли берёшься перетолмачивать, то пусть остаётся! Нам рабочие руки завсегда нужны! Слышал про наш уговор, добрый человек?
Глядь, а старца того и след простыл. Когда ушёл, никто не приметил — вот чудеса! Покачали мужики головами и стали укладываться на ночь.
Утром, когда артель ушла на работу, Феофил добрался тишком до воеводы и рассказал ему про князя Андрея и мужицкий сговор.
— В острог всех немедля! — вскричал воевода.
— Не уместит сия обитель всех греховодников. Аз мыслю самых репейников покрепче сокрыть. — Феофил припал к уху воеводы и сказал ему такое, от чего тот дёрнулся, как от ожога, и вышел вон из комнаты, хлопнув дверью. Однако спустя немного дверь приотворилась и к ногам Феофила звякнул мешочек.
Вечером, незадолго до темноты, подбежал к Данилке хоромный мальчонка и позвал к воеводше.
— Вот репейная баба, — сплюнул в досаде Данилка, — опять, должно быть, начнёт учить, с какого конца за топор держаться!
Но до самой дойти ему не пришлось. Встретившийся у хором дворский объявил, что боярыня пожаловала мужиков за добрую работу и позволила во внечерёд в мыльню сходить.
— Возьми с собой кого хошь, а тама для вас уже всё готово. Только с огнём бережитесь, а то нарежетесь, и всё вам нипочём! — сурово добавил он.
Пожал Данилка плечами — вот уж не ждал, не гадал! Но отказаться от баньки да от чарки — двойной грех! И побежал за дружками.
Банька у воеводы хоть и знатная, а ставлена недавно. Ещё не успела просохнуть и напитаться дымом, потому пар не достиг в ней первостатейной душевной мягкости. Это артельные учуяли сразу. Зато в предмыльне им и квасок, и бражка, и закуска солёная. Ещё раз подивились мужики, однако разоблачились и начали париться. Раз поддали, другой и в третий раз на полок поползли. Лежат, хлещутся, визжат от радости, и такое у них просветление, какое только у богомольца в Христово воскресение бывает, и даже вроде бы благовест пасхальный стал до них доноситься.
— А что, мужики, никак, и взаправду звонят? — прислушался Данилка. — С чего бы это?
Он выскочил в предмыльню и прильнул к плотно закрытому ставнем единственному окошку. Но ставень не пропускал света. Ткнулся в наружную дверь — она оказалась крепко закрытой. Постучал, покричал — глухо. Между тем стало попахивать гарью. Выставили дымную затычку в потолке — в мыльню ворвались клубы дыма и звуки пожарного набата. Открытая дыра задышала живым жаром, должно быть, горела банная крыша. Мужики схватились за одежду, стали кричать, барабанить в дверь и стенки, но всё было тщетно.
— Вот и наградила нас кутафья за работу, —проговорил один из них, безвольно опустившись на скамью.
— Надо же, самих себя обмывать заставила, — горько усмехнулся Данилка.
— Грешно сей час зубоскалить, —сказал третий, —помолимся лучше о спасении души своей...
А город в это время метался в панике.
— Татары! Спасайся! Горим! — кричали посадские, хватали что попадалось под руку и бежали в крепость — кто с огнём воевать, кто собину свою спасать, кто место тихое, заувейное искать. Прибежали и артельные. Видят: огонь к их стенке подбирается, а новая надворотная башня так и вовсе огнём занялась. Бросились тушить, благо вода рядом, во рву. Стали уже, кажется, огонь одолевать, как вдруг Архип поднял руку:
— Тише, братва, никак, голос человечий!
Прислушались — сквозь огненный гул сочился невнятный стон.
Архип окатился ледяной водой и бросился по лестнице наверх. В башне было дымно и смрадно, но огонь вовнутрь ещё не проник. Дым тотчас же заполз ему в грудь, стал скрести там кошачьей лапой. Глаза застлались слезами, и пришлось пробираться на ощупь, вытянув руки. Стон шёл откуда-то сверху. Архип поднялся на площадку, начал шарить понизу и вскоре нащупал лежавшее тело. Он легко поднял его, вынес из башни и передал кому-то из встречавших.
— Сеня Мума! — послышались голоса артельных. — Гляди-тко, повязан! Вот у бедолаги доля — опять ранами томиться!
У парня была разбита голова, он надышался дыма и был в беспамятстве. Когда обтёрли рану и смочили голову, Сеня очнулся, осмотрел склонившиеся над ним лица и вдруг взволнованно замычал.
— Никак, сказать чавой-то хочет, — догадались артельные.
А Сеня продолжал мычать, показывая в сторону огня на воеводском подворье.
— Горит воевода. Да и пусть он сгорит со всеми потрохами! — сказал кто-то.
Сеня согласно закивал головой, а потом снова издал беспокойный мык.
— Ишь не унимается! За воеводу он бы мычать не стал. Никак, и вправду пойтить поглядеть. — С этими словами несколько артельных бросились к воеводскому подворью.
Они подбежали к пожарищу, когда баня занялась уже вовсю. Её наружная дверь оказалась подпёртой толстым бревном. Накинув на голову зипунишки, мужики отодвинули бревно и распахнули дверь. Из неё выклубился чёрный дым. Вбежали вовнутрь и сразу же наткнулись на тела своих товарищей. Вытащили их и стали приводить в память.
— Выходит, у нашего брата самая слабина в голове, — сказал кто-то, растирая снегом Данилкины виски. — В огне не горит, но память враз отшибает...
Первая паника горожан, вызванная пожаром и ужасом перед татарским набегом, прошла. Люди быстро разобрались по очагам и начали бесстрашно бороться с огнём. Воевода метался по крепости на храпящем коне. Он безостановочно ругался и подгонял своих немногочисленных воинов. Те бегали от стены к стене с вытаращенными глазами и широко открытыми ртами, всё чаще падая в сугробы и жадно хватая горячими губами припорошённый сажей снег.
Незадолго до полуночи, когда они настолько выбились из сил, что уже не чувствовали ударов, воевода объявил о победе над басурманской ратью и приказал бить во все колокола. К этому времени огонь удалось потушить. Он, как оказалось впоследствии, не успел причинить крепости много зла. Пострадали в основном старые, полусгнившие постройки, а новые были только облизаны огнём. Из них больше всего досталось надворотной башне. Грязные, чумазые, в дымной одежде возвращались артельные с пожарища, чтобы проведать своих товарищей. Те уже вошли в память, но отчаянно, до синевы в лице, кашляли, выплёвывая чёрные дымные сгустки и с трудом ворочали многопудными головами.
Сеня радостно бросился к Данилке и с неожиданной нежностью погладил его.
— Ну, мужики, счастье нынче на вашей стороне. Ещё б чуток, и от ваших головушек одни головешки остались бы. Вот его благодарите. — Архип указал на немого. — Он хоть и сам чуть не сожегся, но об вас помнил.
— Спасибо тебе, брат! — растрогался Данилка. — Как же ты вызнал про то, что мы в бане жаримся?
Сеня начал было возбуждённо говорить по-своему, но Данилка его остановил:
— Не части! Я ведь ещё не всё понимаю — в голове гудёж. Давай помедленнее.
Сеня показал на Данилку, на баню и затрепыхал двумя пальцами.
— Я пошёл в баню, — перевёл Данилка.
Потом Сеня показал, как увидел, что дверь бани заперта бревном. Он попытался откатить его, но получил внезапный удар по голове и упал.
— А кто ударил, не разглядел, случаем? — спросили мужики.
Сеня сощурил глаза.
— Неужто Феофил?! — ахнул Данилка.
Сеня утвердительно кивнул.
— Вот ирод, душегубец, да мы его в острог сведём! — зашумели мужики.
— Погодите! — успокоил их Архип. — Дальше-то что?
Сеня показал, как его оттащили в башню, связали, а башню подожгли.
— Кто поджёг?
Сеня опять сощурился.
— Снова Феофил? А ещё кто?
Сеня пожал плечами.
— Нет, братцы, тута что-то не так, — сказал в раздумье Архип. — Ну, на Данилку за его кусачий язык наш монах зельно злой, потому мог душегубство замыслить, хотя и не верю я в такое. Ну а башню и стенку нашу зачем ему жечь? Убогого спалить? Дак ведь мог просто в прорубь спустить — и вся недолга!
— Чаво тут головы трудить? Самого в прорубь, гада, за его нечисти! — снова шумнули мужики.
— Умерьтесь! — возвысил голос Архип. — Нешто мы кровопивцы? Самое последнее это дело — карать под горячую руку. Остынем, а утром сведём злодея к воеводе для суда — дело это не токмо нашенское. Только постеречь его надобно, чтоб не утёк...
Князь Андрей подъезжал к Алексину тихим солнечным утром. Было морозно, но солнце явно поворотило на весну. Ехавший рядом дядька Прокоп сладко жмурился и ворчал:
— Давно б уже греть надобно и ручьи пускать. А то выдался марток — таскай семеро порток. Евдокея[14] прошла с метелью, значит, на Егорья[15] травки не жди — опять, стало быть, поздняя весна. О-хо-хо, отворотилась теплота от людей. Раньше-то, бывало, мой Прокопий[16] весь зимник порушает, а ныне снегу эвон ещё сколько...
Князь Андрей не слушал обычного ворчанья своего дядьки. На душе у него было светло и радостно, под стать сегодняшнему утру. Впрочем, с тех пор как в злые крещенские морозы оставил он Москву, такой настрой бывал у него нередким. Там, в Москве, его полнили одни лишь честолюбивые замыслы, здесь же они хоть частью могли подкрепиться: великий князь наделил его всей своей властью над порубежными городами.
Иван Васильевич рассчитал использовать для своего дела властолюбие и охоту к кипучей деятельности младшего брата. И не ошибся: Андрей с жаром отдался этому поручению. Он не имел опыта, но природный ум и смётка позволили ему быстро разобраться в воеводских делах, отличить мудрое мздоимство от простой честности, а тщательно спрятанного бездельника от бесхитростного трудяги. К тому же свою завистливую нелюбовь к старшему брату он перенёс на его заведения и поставленных им лиц. Выделив из них самую бестолочь, которой довольно при всяком правлении, он обрушил на неё суровую карающую десницу, чем приобрёл добрую славу. Впервые она осталась за ним в Опакове, где по его приказу были окованы три особенно лютых мздоимца и преданы торговой казни несколько именитых людей. А потом уже слава побежала впереди него, ограниваясь всё новыми высветленными гранями.
Князь Андрей не любил людей. Он не мог даже из хитрости говорить с чёрным людом так, чтобы не выказывать своего пренебрежения. Но дядька Прокоп, бывший при нём с самого детства, удачно освободил его от такой необходимости, а при случае от княжеского имени и помогал обиженным. Так в славе князя появились грани доброты, ласковости и защитника сирот, как именовались тогда чёрные тягловые люди.
Князь Андрей терпеть не мог тщательно подготовленного расчёта и, подобно большинству спесивых рыцарей-забияк, чурался любого хозяйского дела. Однако состоявший при нём дьяк Мамырев оказался таким докой по части вскрытия воеводских злоупотреблений, что заставил думать о князе как о рачительном хозяине и добавил к его славе новую грань.
Эта слава вызывала в народе искренний восторг, почти благоговение, рождала легенды, возвращала людям веру в добрую справедливость и теплила в князе Андрее радостное сознание своего непогрешимого величия. Слыша со стороны о своих всё новых и новых добродетелях, он и сам постепенно уверовал в них и временами старался дать им какое-нибудь подтверждение.
Князь поманил к себе дьяка Мамырева и, когда тот поравнялся с ним, сказал:
— Проверь в этом городке всё: что он даёт, что даст и что из него можно выжать. Поговори с тиунами, торгашами, жидами, житными людьми и всё доподлинно вызнай, понял?
Дьяк поклонился и отъехал. Он всё понимал. Государь обещал своему брату дать в вотчинное владение за хорошо исправленную службу один из порубежных городков. «Хотя бы Алексин», — обронил он. Вначале князь Андрей не выказал особого восторга, потому что городок этот не считался лакомым кусочком. Такого мнения были почти все, отвечавшие на его осторожные расспросы. Но дьяк Мамырев сказал по-другому:
— Такое место как золотой телец: можно беспрестанно за дойки дёргать и золотые струи в подойник сбирать. Посуди сам. Вся торговля с Ордой идёт у нас через Коломну, верно? То торговля государская, пошлинная, и навар с неё великий князь снимает. А Алексин ближе всех к Дикому полю, на нём, верно сказать, стоит. Так если на него часть товаров ответвить, то навар и в твой подойник забрызжет...
Князь в последнее время долго думал об этом. И чем больше думал, тем больше свыкался с мыслью о своём будущем владении Алексином. Он всё чаще воображал себе этот никогда не виданный им городок узким горлышком, через которое сказочный Восток засыплет в его мошну чудные товары и червонное золото.
— Гляди-тко, батюшка Андрей Васильевич, — оторвал его Прокоп от сладких дум, — никак, встречать тебя удумали! — Он указал на приближающихся всадников. Дядька угадал. Это был воевода Беклемишев, который, узнав о приезде князя, собрал для встречи несколько именитых дворовладельцев. На подъезде воевода приостановил свой отряд, а сам скатился с коня и ударил головой в осклизлую дорожную твердь.
— Исполать тебе, князь! Воевода Сёмка Беклемишев со именитыми горожанами бьёт тебе челом и просит пожаловать в наш городок Алексин.
— Поднимись, воевода, — проговорил князь Андрей. — Незнатное место для своего челобитья ты подобрал.
— Виноват, князь-государь, — ответил воевода, отпихивая ногой навозную грудку, — дак ведь беда у нас этой ночью случилась: напали окаянные и крепость пожгли, теперь тама одне дым да гарь.
— И много их было?
— Куда как много, не одна, чаю, сотня. Ну да Бог миловал — отбили басурманцев с великим для них уроном. Самого баскаку в полон взяли и сразу же со всеми прочими полонниками под лёд спустили, чтоб неповадно было до нас ходить. Одно только и осталось от него, что жеребчик знатный — прими в дар.
Беклемишев махнул рукой, и к князю Андрею подвели статного арабского жеребца под богатым из жжёного золота седлом. Вслед за этим подъехал один из горожан и преподнёс в дар ещё ото всех алексинских дворовладельцев пять рублей денег.
Князь Андрей поблагодарил за дары, но тут же выказал свою строгость и сурово спросил:
— Не ждали, поди, татар?
— Не ждали, князь, — ответил воевода, — крепостицу свою твердили — они как снег на голову.
— Почто ж застава не упредила?
— Они, верно, мимо неё проскользнули.
— Что же это за служба сторожая, коли мимо неё сотни татарские без ведома просклизают? Сегодня же к заставникам поедем! — И князь пришпорил своего коня.
— Поедем, воля твоя, князь, — уныло вздохнул ему вслед воевода.
— Сдаётся мне, батюшка, что зельный плут этот воевода, — сказал князю Прокоп.
— Отчего так?
— Дак на рожу евойную погляди. Недаром говорится: худое дерево — в нарост-болону, а плох человек — в волос-бороду. Отколь у татарского баскаки арабский жеребец? И науздье не татарское — слукавил, стало быть. Ну а по-пустому слукавил, значит, и в большом соврёт не задумавшись...
После обильного завтрака, которым угостил воевода приезжих, князь Андрей поехал осматривать крепость. Она представляла собой жалкое зрелище: крепостной огород зиял выжженными проёмами, вместо некоторых башен дымились груды обгоревшего смолья.
— Спалили крепостицу окаянные, а уж таку ладненькую отстроили, — хныкал воевода.
Но состояние крепости, похоже, мало занимало князя Андрея. Он больше выспрашивал о подробностях ночного боя и с придирчивой дотошностью уточнял бестолковые ответы воеводы. А тот, как не знающий урока школяр, со страхом смотрел ему в лицо, повторял движения рта, стараясь угадать верный ответ.
— С какой стороны шли злодеи? — спросил князь.
— Деи, — эхом отозвался Беклемишев и сказал: — Со всех. — Потом подумал и уточнил: — Везде!
— А может, здеся их было поболе? — Князь указал на участок, где уцелевший частокол выглядел особенно жалким.
— Боле...
— А может, помене?
— Мене...
— Так как же?! — рассердился князь.
— Же! — растерялся воевода. — Темно было, не разглядел.
— Не разглядел, — повторил князь и, поняв, что непроизвольно усвоил жалкую привычку воеводы, сказал ещё более рассерженно: — Когда бьют, всегда чуешь, с какого бока посильнее вдарили, хоть и в темноте. Али не били?
— Били...
— Людей потерял много?
— Много...
— Сколько?
— Лько... Не считано ишшо!
— Эх ты, это ж первое воеводское дело — урон свой узнать!
— Знать... — согласился Беклемишев. — Не поспели с мёртвыми — о живых радели. — И почти гордо посмотрел на князя — так понравился ему свой ответ.
Князь повернулся к Прокопу и показал ему на ближнюю церковь. Тот без слов поскакал к ней и вскоре вернулся с ответом:
— Нынче, говорит, одну только старицу соборовали, а так больше никого.
— Ты сам-то христианин? — спросил князь Беклемишева.
Тот от обиды даже охнул.
— А почему ж у тебя тогда погибшие без святого причастия остались?
Беклемишев промолчал.
— Ладно! — махнул рукой князь Андрей. — Вижу, с тобой говорить без толку. Поедем теперь по заставам, поглядим на ихнюю службу, а ты, дядька, — обернулся он к Прокопу, — вызнай мне всё про убиенных и раненых, да позаботься о них, как то наши христианские обычаи требуют.
Прокоп тяжело вздохнул и с грустью посмотрел вслед князю. «Совсем на крыло встал, — подумал он. — Раньше-то без меня ни шагу, а теперя так и норовит отлететь подале. Ишь работёнку дал — мертвяков считать. Видно, ты, Прокоп, совсем уж ни на что не годен».
Он поманил спешившего мимо дворского.
— Беда, Прокопий Савельич, — приостановился тот, с опаской поглядывая на воеводские хоромы, — дьяк-то ваш роздыху не даёт, уж так вклещился...
— Ты мне скажи-ка, приятель, — оборвал его Прокоп, — много ли вчера челяди было побито?!
— Бог миловал, Прокопий Савельич, все целы.
— А из посадских и прочих?
— Того не ведаю. Слышал вчера, артельные мужики чуть в бане не угорели, да тоже обошлось.
— Тьфу! — сплюнул Прокоп. — Ты ещё про баб скажи, какие опростались, да кто из ребятёнков в штаны наклал! Я тебя про военный урон от вчерашнего боя спрашиваю.
— Не-е... Не знаю, Прокопий Савельич. Пойду я, а то Мамырев затеваются...
Прокопий продолжил свои нерадостные думы: «Раньше, может, и потяжельше жилось, но зато проще, как закон Божецкий велит. Коли весна — так весна, и март зиме завсегда рог сшибал. Коли уж случался бой, то опосля него как положено — кому печаль, кому радость. А тут — ни урона, ни полона...»
Проезжая мимо новой надворотной башни, он заприметил среди копошившихся вокруг неё мужиков обмотанную тряпьём голову и тяжело вздохнул: «Никак, раненый, сыскался, пойтить поглядеть».
— Эй, молодец, кто это тебя покалечил?! — окликнул он парня.
Тот в ответ издал звериный рык и отвернулся. Остальные угрюмо молчали.
— Один, выходит, говорливый, да жаль, сердит больно! — усмехнулся Прокоп. — А остальные что, языки потеряли?
— Пока ещё нет, но с утра грозились отсечь, так что ступай, мил-человек, подобру-поздорову.
— Так я не шутковать пришёл. Кто старшой?
— С утра ещё был, а таперя он с говорливыми у воеводы под замком. Поспрошай их, а нам недосуг.
Прокоп покачал головой и поехал было дальше, но, поразмыслив, свернул к глухой приземистой избе. Острог был закрыт тяжёлым замком и казался безлюдным. На крик появился стражник.
— Кто сидит?
— С утра какие-сь людишки брошены, — пожал тот плечами.
— Растворяй!
— Не можно. Ключи у самого воеводы або у его боярыни.
Воеводша пила чай и утиралась рушником. Один, уже насквозь мокрый, тяжело свисал с лавки.
— Уф-ф! — выдохнула она, увидя гостя, и широко улыбнулась.
«На ширину ухвата!» — отметил про себя Прокоп и сказал по-доброму:
— Хлеб да соль, матушка.
— Благодарствую, батюшка. Садись, чайку испей, — пропела она и с шумом осушила блюдце.
— В другой раз. Мне бы ключик от острога.
Воеводша поперхнулась и схватилась за грудь.
— Не дам! Приедет воевода, тады.
— А мне сейчас надобно, — сокрутился Прокоп.
— Иди, старче, откеда пришедцы, — насупилась воеводша. — Да и нет у меня ключа!
— А я своих молодчиков приглашу, матушка. Они в твоих мокрых пуховиках порыщут. — Прокоп указал на её грудь и сладко зажмурился, — тады не токмо ключишко сыщут. Чаю, тай тама помягше железа.
Однако воеводша поняла его по-своему. Жадная баба хранила на груди — благо места хватало! — целый клад и, убоявшись, что он может обнаружиться, сразу помягчала.
— Ох уж эти московские охальники, — игриво закатила она глаза, — как приехавши, так сразу за пазуху! На уж, чёрт старый!
— Благодарствую, матушка! — Прокоп даже ручкой извернулся — ещё бы, его князь с иноземцами дружбу водит, всякого политесу насмотрелся!
В остроге, среди смрада овощного гнилья и человеческих нечистот, обнаружил Прокоп несколько мужиков.
— За какие злодейства сидите? — строго спросил он их.
Те помялись с ответом.
— Никак, тоже молчуны? А меня обнадеили, что вы из говорливых будете.
— Ты сам-то кто таков? — спросил Прокопа худой мужичонка.
— Я от князя Андрея Васильича.
— Так он, выходит, ужо приехал, а мы до него надумали добираться!
— Какое же у вас к нему дело?
Мужичонка нерешительно оглянулся на своих товарищей. Те отозвались:
— Давай, Данилка.
— Мы, господин хороший, хотели пожалобиться на здешнего воеводу. Приехали с самой Москвы град помогать твердить, а он нас на обустрой свово двора бросил и разные злодейские дела вершит...
— За то и сидите?
— Не-е, сидим незнамо за что. Вчерась у нас пожар случился, и один немой усмотрел в поджигателях нашего артельного монаха Феофила. Мы, узнав про то, монаха схватили и поутру всей артелью к воеводе, чтоб рассудил. «Кто, — спросил воевода, — видел поджигателя?» Мы свово убогого вытолкнули — вот он! «Ну рассказывай!» А как тот расскажет, ежели у него язык татарами отрезан? «Молчишь? — говорит воевода. — Ну дак и всем остальным язык отрежу, коли ещё раз про такое услышу!» Приказал нас пятерых в острог кинуть, а прочих на работу выслал. Вот сидим, думаем и в толк не возьмём: в чём наша вина?
Прокоп всё честь по чести выспросил и напоследок уверил:
— Ладно, мужики, доведу князю про ваше дело, а вы терпежу наберитесь и ждите...
Князь Андрей возвратился вечером и запёрся до ночи со своими советчиками, а наутро призвал к себе воеводу и объявил:
— Несёшь ты воеводскую службу не гораздо и уличён во многих злых делах. Первое — это мздоимство. Украл ты из государской казны поболе пятидесяти рублёв.
— Бог с тобой, князь! — помертвел воевода. — Оговорили меня, вот те крест, оговорили! Да отколь таки деньги — пятьдесят рублёв, у меня их сроду не было...
— Со мной на бабий манер не торгуются! — оборвал его князь и кивнул Мамыреву.
Тот поднялся и занудил:
— Платишь ты податных податей с двухсот двадцати сох, а по книгам записным числится за волостью двести пятьдесят сох, и сам берёшь с такого же числа. Стало быть, недодаёшь кажинный год податей с тридцати сох, сиречь на десять рублёв, а за пять лет твово воеводства выходит пятьдесят рублей...
— Ох, оговор, оговор, — снова запричитал воевода, — я в энтих цифирях слаб, дозволь матушку свою позвать, она живо разочтёт.
— Нуда, — презрительно усмехнулся князь Андрей, — охота мне в твоём дерьме ковыряться! Коли надо будет, людишки мои сточнят. Да и не след тебе по такой малости убиваться. Ваш брат завсегда ворует, погасишь долг — и делу конец... Но вот второй грех потяжелее будет. Плохо тобой здешняя окраина от ворога бережётся. Сторожая служба не налажена, крепостица развалена, припасу ратного нет, людишки не научены, а сам ты в ратном деле — свинья свиньёй. Потому с воеводства тебя снимаю.
— Пощади, князь, — упал в ноги Беклемишев, — всё справлю, всё слажу...
— Да нет, не сладишь. Твой расстрой не по умыслу, а по дурости. Дурость же не лечится. Как выдано с рождения, так до последних дней при тебе будет. В одном сладишь — в другом нагадишь.
Князь Андрей отвернулся, а Беклемишев так и остался стоять на коленях, сокрушённо разводя руками. По рытвинам и ухабам его лица протянулись слёзные дорожки.
Прокопу стало даже жалко его, он подошёл и вполголоса сказал:
— Чаво тебе плакаться? Князь верно рассудил: границу твердить — что плотину крепить: коли выйдет где-нибудь течь, то и вся крепь ни к чему. А от тебя всей нашей плотине беда.
— Да-а, говорить всё можно, — жалобно всхлипнул Беклемишев, — а как я со своей дуростью и невежными людишками татаров давече побил...
Князь резко обернулся, подскочил к нему и сказал тихо и внятно, выделяя каждое слово:
— Не было никаких татар, а крепость ты сам запалил! Это твой третий, самый страшный, изменный грех, и за него будешь ты накрепко окован и послан в Москву для суда.
— Невинен я! Невинен! — вскричал Беклемишев и распростёрся на полу.
— Как же невинен? — заговорил Прокоп. — Тебе люди работные были посланы, чтобы крепость твердить, ты же их на свои хоромы бросил. А как прослышал, что князь едет, решил грехи свои огнём сокрыть и на татар всё свалить, думал, что мы обман твой проглотим. Мужички поджигателя споймали, а ты их самих — в острог.
— Я не жёг, — бормотал воевода, — и приказа не давал. Это всё матушка...
— Да нам-то всё одно, какой палец грешил. Спрос с головы, с тебя, значит.
— Ну довольно! — сказал князь. — Дерьмо — под замок, имущество — в опись. Распоряжайся, Прокопий, покуда нового воеводу не найду...
Беклемишев сидел в тёмной глухой комнате под запором и беспрестанно молился. Из-за двери нескончаемым ручьём журчал его исступлённый призыв:
— Моли Бога обо мне, святой угодниче Божий Михайло, яко усердно к тебе прибегаю, скорому помощнику и надёжнику моему. Услыши мя, святой угодниче, просвети днесь и от зла сохрани, ко благому деянию настави и на путь спасения направи...
— Слышь, Сема, — обратилась к нему жена из соседней комнаты, — ты б не токмо на святого надею имел, но сам чего сотворил. Давай-ка рассудим вместе.
— Молчи, ведьма! — Мерное булькание ручья нарушилось грохотом падающих камней. — Из твоих происков погибель свою имею. Сказано: не в зверях зверь ёж, не в рыбах рыба рак, не в мужьях муж, кто жены слушает. За то и горе мне! — Беклемишев впервые за многие годы говорил бесстрашно: от властолюбивой жены его спасали крепкие запоры. Излив свой гнев, он снова зажурчал: — Господи, воззвах к тебе, услыши мя. Ослаби, остави и прости прегрешения мои. Буди милость твоя ко мне, яко же уповахом на тя, научи меня оправданием твоим. Услыши мя, Господи!
— Эк как заговорил! — удивилась воеводша. — И не ведала, что слова таки тебе известны. Со мною-то боле всего матерком изъяснялся...
— Молчи, прокисшая бочка! — громыхнул воевода.
— Ну, журчи, журчи, красавчик...
Так препирались они весь день. А ввечеру ввалился к ним гонец из самой Москвы. Не знал, видно, о сегодняшней отставке, потому матушке по-обычному поклонился и спросил про воеводу.
— Занедужил воевода, — слукавила она. — Давай, чего у тебя там.
Гонцу такое не впервой: муж и жена — одна сатана, тем паче что у Беклемишевых на долю жены основная часть от сатаны приходится. Раскрыл сумку, достал свиток. Воеводша повертела в руках, взяла печатку — ого! — от самого государя. Развернула свиток, прочла и глянула на гонца:
— Когда обратно вертаться?
— Да поотдохнутъ надо бы малость.
— Вот тебе гривенник на отдых. Коли никто не увидит тебя на подворье два дни, еше гривенник дам.
— А и щедра ты, матушка! — удивился гонец. — Сделаю, как велишь...
Рано поутру вошёл Прокоп к князю и доложил, что к нему просится воеводша.
— Небось за своего кикимору просить станет, нужна она мне! — недовольно поморщился князь.
— Говорит, важное известие до твоей милости имеет, и грамоту от самого государя показала.
Воеводша вкатилась и бухнулась в ноги. Горница будто присела от удара и медленно закачалась. Баба брызнула слезами и заголосила:
— Винюсь перед тобой, князь-батюшка, красное солнышко, и через мою вину воевода напрасливо страждет. Грамотку великокняжескую я утаила от него! — Она вынула из своих бездонных глубин свиток и подала его князю: — Как узнамши, что татарва сюды ехаить, тут же решила нову башню подпалить, зане така срамна башня, под басурманску голову исделана. Увидят, думаю, басурманцы издёвку и осерчают — а истома кому? Голубю моему бесхитростному! Заодно с ней и гнилье старое пожёгши. Да научила свово голубя, чтоб пожар на басурманцев свалил — пусть друг на дружку серчают, а крестьян в покое оставят. И случись тута вам наперёд татарвы подъехать, а мой голубь, не подумамши, тебя ввёл в омак, дак ведь не со зла...
— Прокоп, о чём кудахчет сия курва? — зевнул князь. — Вели ей замолчать и прочти, что тут.
Дядька очистился горлом и начал:
— «Я, великий князь московский Иван Васильевич, даю царевичу Латифу на хлебокормление и защиту свой вотчинный городок Алексин со всеми землями пашенными и бортными, сеножатьями и пустошью, с лесами, озёрами и реками, с бобровыми гонами, рыбниками и ловами, с данями куничными и лесничными, со всеми входами, приходами и платами, с мытом и всяким правом, с боярами и их имениями, со слугами путными и данниками, со слободичами, что на воле сидят, с людьми тягловыми и конокормцами...»
Князь Андрей не выдержал и выхватил грамоту. Лицо его пошло красными пятнами — у всех мономаховичей гнев проявлялся одинаково. Он, как гончая собака, обнюхал бумагу и уставился на печать. Повертел перед светом: на одной её стороне — лев, разрывающий аспида, на другой — воин с мечом и ангел, венец держащий, — печать доподлинно великокняжеская.
— Мыслимо ли такое коварство от родного брата?! — наконец проговорил он.
— И взаправду, батюшка! — зачастила воеводша. — Оно, конешно, государю нашему, дай ему Бог всякого здоровья, виднее, а только грех это крестьянские души басурманину закладывать. Я потому и хоромы новые строить затеяла, что негоже с окаянными под одной крышею жить. У них-то, слышь, нащет энтого дела не как у людей, а как у курей, и сестрице нашенской поостеречься надобно...
— Это ты уж, матушка, переостереглась, — сказал Прокоп. — Нету у татар такого петуха, чтобы тебя потоптать восхотел. Ну иди, иди, воздух от тебя крутой, а у князя мово голова разболелась. Иди же, позову, коль надо будет. — Он оттеснил упорную бабу за дверь и попытался утешить князя: — Экое дело, батюшка Андрей Васильич, плюнь да разотри! На что тебе такой никудышный городок сдался? А братец-государь тебе за службу иной град выдаст, побогаче да покрасивше...
— Молчи, старый дурень! — вскричал Андрей. — Разве дело во граде?! Это же мне в лишнюю укоризну: как ни служи, хоть в лепёшку разбейся, а всё равно пониже, чем басурманин треклятый, будешь! Вишь, грамота в марте писана, а город мне ещё в генваре был обещан. Не-ет, с меня довольно! Пусть другого дурня поищет грязь месить да блох кормить... Вели собираться в дорогу, будем вертаться в Москву.
— И то дело! — одобрил Прокоп. — Спросишь сам у государя, как и что. Напрямки без розмыслов завсегда лучше.
— Пусть с ним чёрт говорит, — озлился Андрей, — а у меня своя гордость... Давай шевелись, чтоб через час духу нашего здесь не было!
— А как же с воеводой? — спросил Прокоп.
— Выпускай на волю — пусть себя жжёт, дурак, и своих татар воюет! — Он помолчал и про себя добавил: «Не лепы на холопе дороги порты, а у неправедника-государя разумные слуги».
Через час воевода Беклемишев глядел из-под руки на снежную пыль, заметавшую следы князя, и, когда отъехавшие скрылись из глаз, широко перекрестился:
— Слава те, святой заступник и боронитель!
Я слушаю рокоты сечи
И трубные крики татар,
Я вижу над Русью далече
Широкий и тихий пожар...
Посланец польского короля князь Лукомский одиноко сидел на своём подворье. В камине весело трещали дрова. Была суббота, канун вербного воскресенья. Лукомский неотрывно смотрел в огонь и думал: он итожил здешнее житьё.
Сегодня, 28 марта, прошло ровно восемь месяцев со дня его появления в Москве. Сколько было замыслов, сколько надежд! С какой щедростью бросал он плевелы на ниву презренных московитов! А что взошло из брошенного? Немного. «От дел своих сужу ся, — вздохнул он и повторил: — Немного». Покушение на великого князя чудом отвратилося. Благодарение Богу, что сам вылез из омута и даже успел вроде бы обсушиться. Заговор московских бояр расстроился тоже случаем, но многих крепких сторонников своих он по сему случаю лишился. А брак Ивана с греческой царевной? Ведь он уже почти заставил его поверить в злой умысел папских послов! Дак нет, Иван что-то пронюхал и услал свою любовницу в дальний монастырь, а послов обласкал и отправил в Рим за невестой! При такой дружбе как пойдёт дело? Князь Андрей из противника стал подручником Ивана: мечется, словно мураш, по южным рубежам и подступы к его трону крепит. Но самое главное — союз короля с золотоордынским ханом никак не содеется. И делу всему пустячок мешает — письмишко татарского царевича. Этого Латифа разыскивают по всем литовским землям, обшарили каждый закоулок и наконец напали на след, приведший в Московию. Лукомский получил королевский приказ включиться в поиски. Подняты на ноги все сыскари, истрачена уйма денег — и всё пока тщетно! Где искать беглеца? Просто ума не приложишь.
Размышления были нарушены слугой, который доложил о приезде московского боярина. Лукомский недовольно поморщился, но приказал впустить гостя. Он недружелюбно посмотрел на вошедшего и от неожиданности вскинул брови — перед ним стоял князь Андрей.
Князь Андрей стремительно помчался из Алексина. Встречный ветер выбивал слёзы, будь путь подоле, все бы глаза вылил на дорогу. В быстротечном однообразии зимника вспоминалась ему беспокойная жизнь последних недель: порубежные города, крепости, остроги, заставы, бесконечные дороги и люди, в большинстве безымянные и безликие — князь не забивал память такими мелочами. А она в благодарность услужливо напоминала ему о верных свершениях и удачно сказанных (иногда даже придуманных задним числом) словах. По всему выходило, что без него южная граница не могла бы утвердиться и всё, что содеялось полезного, было указано им. «А кто бы ещё смог это сделать?» — спрашивал он себя, и в ответ вставали картины учинённых им дознаний, торговые казни, ползающие у ног злоумышленники, жалко оправдывающиеся глупцы и голосящие бабы.
— Гляди, батюшка, как бы всех не выкосил, кто тады служить будет? — сказал ему как-то дядька Прокоп.
Князь припомнил, как осердился на верного слугу, но тот, привычный к частым вспышкам гнева своего хозяина, не отстал:
— Так я рази говорю, что несправедливо? Рубишь, говорю, крепко. Прежний наш владыка Феодосий тоже лих был: восхотел поповскую братию силою на Божий путь навесть и за разные ихние прегрешения кого в монахи погнал, кого сана лишил, на кого пеню крепкую наложил. И содеялось вскоре, что не стало кому в церквах служить. Взволновался народ, затужил и во всём владыку овиноватил. Так что поостерегись, батюшка. Малый дельник всё ж лучше вовсе бездельника.
— Сорную траву с поля вон! — ответил он тогда Прокопу. — Всё-ё-ё повыдергаем, чтоб злаку легче расти, и найдём, кого взамен сора посадить...
«И выдернули бы, — мысленно продолжил он, — кабы не Иваново коварство! Ну зачем надо было ему забиду творить?! Хотел уже начать с ним ладную жизнь, да не ужиться, видать, двум медведям в одной берлоге... Нешто к себе в Углич податься? Пущай Иван сам в дерьме ковыряется. Да-а, а что в Угличе? На охоту ходить да с бабой своей в гляделки играть? Этак и впрямь всё царство проспишь! А может, и верно Прокоп говорил, что допрежде вызнать всё надо, а потом уж рассудить? Лукомский! Вот кто может всё дело разгладить. Сидит в Москве да в три глаза на всё поглядывает, ему то, чаю, про всё известно...»
Так на четвёртый день по выезде из Алексина оказался князь Андрей на литовском подворье. Лукомский сразу же заметил возбуждение своего неожиданного гостя, но решил не торопить с расспросами: лучше всего, когда кипяток сам поднимает крышку и изливается из котла. Действительно, скоро Лукомский знал уже всё об обиде князя Андрея. Услышанное оказалось настолько важным, что он боялся поверить в удачу. Вот оно неожиданное решение его проблем! Стараясь не выдать радости, он недоверчиво покачал головой:
— Полно, князь, знаешь ли о том наверняка, чтоб так волноваться? Люди чего хочешь наговорят.
Андрей вместо ответа протянул отобранную у воеводши грамоту — сам, дескать, смотри. Лукомский склонился над свитком дольше, чем следовало. «Как бы завладеть грамотой? — прикидывал он. — Если её прочитает Ахмат, сразу поймёт, как его одурачили, и более не станет медлить с войною». Наконец поднял голову и задумчиво заговорил:
— Больно щедр, гляжу, ваш государь. Даньяру — удел, Касиму — удел, теперь вот Латифу даёт удел. У татар царевичей как мурашей, неужто всех одарить надумал? Этак всю русскую землю можно растатарить.
— Истинно говоришь, — горько выдохнул Андрей, — а что делать супротив такого своевольства, ума не приложу.
— Ну городок твой возвернуть нетрудно. Ты грамотку оставь, у Латифа должок ко мне имеется, он его с охотою на Алексин обменяет и новую грамотку взамен этой напишет.
— Чем отблагодарить тебя? — обрадованно воскликнул Андрей.
Лукомский наполнил и протянул ему кубок.
— Станешь княжить в Москве, тогда и сочтёмся.
Сказал спокойно, как о давно решённом, а Андрей весь будто пламенем осветился.
На другой день грамота великого князя о пожаловании Алексина царевичу Латифу вместе с письмом Лукомского была отправлена в Орду. И сразу же по её получению под стражу взяли трёх московских купцов, тех, что привезли осенью письмо Латифа.
Пленников доставили к мухтасибу. Повелитель городского базара, восседавший в центре большой судной юрты, тяжёлым взглядом оглядел вошедших и поманил пальцем Матвея:
— Киля ля!
Тот приосанился и собрался было с достоинством прошагать к центру, но сильный толчок в спину заставил его в одно мгновение оказаться у ног мухтасиба. Матвей медленно поднялся, выплюнул набившиеся в рот опилки и укоризненно сказал:
— Так-то ты, господин, за лечебу мою платишь?
— За тывой ляшоб я уже пылатил. У нас ровно — баш на баш, — ответил мухтасиб.
— Не щедро заплатил. Ты с того письма, видно, немало поимел. — Матвей указал на пришитый к халату знак ханской милости, — а мне лишь малую толику выдал!
— Шибко гонишь, — усмехнулся мухтасиб. — О письмо говор ещё вперёд... А наперёд отыветь, кито тибя сюда сылал?
— Никто, сам со товарищи на ярмарку подался. Дак ведь кабы знал, как у вас тут над нашим братом изгаляются, ни в жисть бы ни поехал.
— Ярмарк давыно конец, а ты висе колотишь.
— Это твоя стража колотит, а мы люди смирные...
— Колотишь, колотишь, — мухтасиб закрутил пальцем круги, — коло-коло-коло.
— A-а... околачиваюсь... Дак решили товаров за зиму поднабрать по дешёвке.
— Купец Вепирь гиде?
— Отъехал сразу же. А что ему делать, когда весь товар разграблен?
Мухтасиб помолчал, а потом возвысил голос:
— Мине нада знать: гиде Вепирь и кито тибя сюда сылал?
— Сколько говорено, — протянул Матвей, — уже и язык не вертится.
Мухтасиб хлопнул в ладоши.
— Мы язык виртеть помогай мала-мала. Щас увидишь.
В юрту ввели молодого татарина. Мухтасиб указал на него и сказал:
— Караван гырабил, золото копал, гиде — молшит, говорить сисняется, щас помогай будем.
Он кивнул. Из дальнего угла отделился дородный бритоголовый палач, в котором Матвей узнал слугу мухтасиба. Палач неторопливо обошёл свою жертву, потом резким движением обхватил её, зажал под мышкой и ловко опутал ноги верёвкой.
— А-а-а!.. — завопил грабитель.
Мухтасиб поморщился и изобразил отвращение. Палач деловито ощупал пятки поверженного и неожиданно привычным движением полоснул по одной из них ножом. Брызнула кровь. Юрту наполнил жуткий нечеловеческий вопль. Мухтасиб разгладил лицо и с интересом взглянул на забившееся в судорогах тело. Между тем палач завернул надрез, что-то нащупал и резко дёрнул к себе. В воздухе мелькнула кровавая нить. Бедняга зашёлся в диком крике.
Мухтасиб довольно пояснил:
— Это сы него жила вышла. Типерь нога как тыряпка будит. — Прислушался к воплям и добавил: — И душа, как тыряпка, сытал мягкий, щадит пыросит, говорить захошивал. — Он взмахнул рукой, и палач оттащил дергающееся тело.
— Ох и суров ты, господин. — У Матвея был испуганный вид. — Чем такую муку терпеть, лучше уж сразу зажмуриться.
— Ага, понимать мала-мала. Так кито тибя сюда сылал?
— Да ведь, ей-богу, никто! — истово перекрестился Матвей. — Стал бы я перед твоей милостью лукавить!
— Ладна, молчишь щас — кричишь после... Пока тывой товарищ сылушай. — Мухтасиб показал на Семёна, и того подвели ближе. — А тибя, бахадур, кито сюда сылал?
— Сам приехал по купецкомуделу, — спокойно ответил Семён.
— Давыно торговал?
— Не-е, с год.
— В наше место ходил?
— Не-е, только до Коломны.
— Што вёз в Коломна?
— Товар кузнецкий.
— Што мыта взяли?
Семён чуть замешкался и ответил:
— По грошу с воза.
— A-а... — Мухтасиб помолчал и вдруг крикнул: — Вирёшь, собака! Высяки купыца зынает, што в Коломна мыта не берёца. Так кито тибя сылал? Молчишь? Погрейся огонёк, штоб говорил мала-мала!
Палач подошёл к Семёну и рванул рубаху. Помощник вынул из жаровни и подал ему раскалённый прут. Палач посмотрел на своего повелителя, дождался взмаха его руки и, радостно осклабившись, прислонил малиновый конец прута к животу Семёна. Тот вздрогнул, напрягся струной, но не проронил ни звука. В глазах его застыла чудовищная боль, лоб покрылся испариной. В юрте запахло палёным мясом. Мухтасиб поморщился и мотнул головой. Палач оторвал прут и бросил его помощнику.
— Карош бахадур — кирепки, — похвалил его мухтасиб. — Мясо много — долго жарит нада. Говорит будешь? Нет? Тада дырутой сюда давай. — Он показал на Василия.
Подошедший вместе с ним начальник стражи почтительно наклонился, что-то сказал мухтасибу и подал ему отобранный самострел.
— Ай какой штука! — зацокал тот языком. — Далеко сытырляет?
Василий дерзко глянул ему в глаза:
— Так это смотря в кого целить. Тебя бы, к примеру, за версту сшибанул!
Мухтасиб недоверчиво покачал головой. Потом внезапно вскочил со своего места и побежал к выходу, таща за собой Василия. Выскочив из юрты, он нетерпеливо огляделся вокруг и указал на дальний угол площади, расцвеченный висящими для просушки коврами.
— Засытавь баба опят ковёр стирать!
— Далече будет, — прикинул Василий, — не достану.
— А ты досытань. Тада пущу тибя.
— А товарищев моих?
— Их пущу тада.
— Ну гляди, господин! — Василий взял протянутую стрелу, долго и неторопливо прилаживал её на ложе, потом так же долго натягивал тетиву воротком. Послюнявил палец, определяя направление ветра, прищурился, прикидывая расстояние. Широко перекрестился и, старательно прицелившись, выстрелил. Все затаив дыхание следили за полётом стрелы. Вот она ткнулась в сплетённую из конских хвостов верёвку, и пёстрое разноцветье ковров упало на землю.
— Ай, молодец! — воскликнул мухтасиб и побежал к своему месту.
— Так как же, господин? — спросил его Василий. — Ты слово дал, что отпустишь нас!
— Слово мой: дал, взял, туда-сюда, туда-сюда. — Он покачал пальцем и довольно засмеялся. — Так сыкажи, тибе кито эта штука дал?
— Сам привёз.
— А зашем сюда ехал?
— Зачем купец едет? Для торговли...
— Ах, сабакова башка, бирехливый морда! Какой вы купыца? Один про ханский письмо зынает, дыругой про мыт не зынает, третий как воин сытырляет! А гиде купыца?
В юрту, тяжело дыша, вбежал один из слуг и подал мухтасибу две стрелы.
— Видел? — вскричал он, потрясая ими. — Гиляди, похожи лучше, чем дыве сестыра. Эту щас пустил, а эту осень на площадь нашли. Болше нигде такой нет. Сам пиривёз, сам сытырлял, сам и Темир ранил. У-у, шайтан, тибя резать нада! — И сделал знак стражникам.
— Ах ты, ублюдок кривоногий! — вскричал Василий, борясь с окружившей его стражей. — Знал бы наперёд, так лучше бы стрелу в толстое твоё брюхо вогнал! Погодь, придёт время, выпустим кишки тебе и твоему грязному хану! Скоро всем вам будет общий карачун!
— Почему зынаешь? Кито тибе так сыказал? — вдруг спросил мухтасиб.
— Сам Иван Васильевич, наш государь московский! — гордо ответил Василий.
— Давно?
— Да как в ваш поганый город поехать.
— Вот, знашит, кито тибя сюда сылал! — довольно засмеялся мухтасиб.
— Нет, не он, дурья твоя голова! — попытался исправить свою оплошность Василий. — Я сам по себе... Только всё одно: смоет скоро наша земля вашу нечисть!
Мухтасиб повернулся к палачу:
— Сылышал, какой балтун? Сиделай ему коротко язык!
Палач подошёл к Василию, проверил крепость его пут и коротким движением опрокинул на пол. В короткой борьбе опыт быстро взял верх: палач, сидя на груди Василия, крепко зажал его голову между коленями и стал готовиться к укорачиванию языка.
— Погоди! — внезапно крикнул Матвей. — Господин, повремени с карой, я хочу говорить с тобой с глазу на глаз!
— Оставьте нас! — приказал мухтасиб.
Когда юрта очистилась, Матвей продолжил:
— Ты неосторожен в том, что добиваешься нашего признания в присутствии слуг. Среди них наверняка есть ханские доносчики.
— У миня нет секрет от мой хан!
— Да, но если он узнает, что ты водил дружбу с московскими лазутчиками и помог им в передаче письма, которое теперь оказалось...
Матвей шёл по лезвию ножа: нельзя было сказать более того, что знает или наверняка узнает мухтасиб, а о том, многое ли он знает, приходилось только догадываться. Мысль работала чётко: его взяли, скорее всего, из-за письма — других дел он с мухтасибом не водил. Сразу же спросил о купце Вепре, у которого отняли тогда письмо царевича Латифа. Мухтасиб с угрозой сказал, что речь о письме будет позже... Что же заставило их вдруг заговорить о письме? Только одно: приезд гонца из Москвы — он, наверно, привёз какие-то вести о Латифе...
— Ты зашем молчишь? Какой был письмо?
Матвей приблизился к мухтасибу и, оглянувшись по сторонам, заговорщически прошипел:
— Подложное.
— О-о! Подылошное! Што такое? — отшатнулся мухтасиб.
— Неужто тебе неизвестно, какие вести привёз гонец из Москвы? — удивился Матвей.
— Я висё зынаю. — Мухтасибу захотелось похвалиться осведомлённостью. — Этот шайтан Латиф перебежал к твоему Ивану!
Расчёт оказался верен, и Матвей с радостью продолжил:
— Узнавши об этом, хан сразу же велел разыскать привёзшего письмо, ибо понимает, что человек, нашедший прибежище у московского князя, пишет письма по его указке. Но привёзшего письмо здесь давно уже нет, и тебе его не найти.
— Зато я нашёл ваша шайка!
— Эта находка тебе не в радость, господин. Рассуди сам, если ты не найдёшь Вепря, тебя поругают, но простят. А в обмане винить не станут: вина того, кто в обман поверил. Если же узнают, что московские лазутчики обхитрили и сделали тебя стрелой своего лука, то пощады тебе не будет! Понял?
— Понял, — согласился мухтасиб. — Што делать?
— Выпусти нас, мы уедем, и дело с концом.
Мухтасиб помолчал. Потом хлопнул в ладоши и приказал вошедшей страже накрепко оковать пленников и отвести в темницу.
— Ты сиди, а я думать буду! — бросил он вслед Матвею.
Но думать ему вскоре пришлось о другом. Площадь огласилась звуками барабанов и тулумбасов, возвещавших о начале ханского курултая.
Курултай возбуждённо шумел. Причина неожиданного сборища была неизвестна, приходилось только гадать, недоумение быстро разрешилось с появлением Муртазы, спешно освобождённого из темницы. Он занял почётное место и гордо выпячивал левую сторону груди со знаком ханской милости.
Ахмат не стал придерживаться обычных церемоний, заговорил коротко и резко:
— Грязный шакал Латиф оболгал нашего оглана Муртазу. Иван в награду за гнусную ложь подарил ему один из своих городов. Я не отменял поход на Русь, а только отложил его до лучших времён. Теперь эти времена настали: мы сбросим их на дно бездны и истребим! Пошлите гонцов к ближним и дальним улусам с приказом о созыве войска. Пусть каждый десяток[17] даст по воину, а сотня — по пятьдесят лошадей. Ты, Муртаза, отправляйся к королю Казимиру и передай ему всё то, что хотел сказать осенью. И скажи ему сверх того, что не пройдёт и сорока лун, как Большая Орда двинется в большой поход.
— Твоя воля будет исполнена! — радостно вскричал Муртаза: долговременное вынужденное молчание добавило ему прыти и сделало красноречивым. — Если король пошлёт своё войско с той стороны, куда уходит солнце, а ты — с той стороны, откуда оно появляется, то для Ивана скоро наступит ночь...
— Дозволь сказать мне, повелитель! — поднялся мирза Бочук. — Чтобы укусить сильнее, кусают полной пастью, а наши зубы слишком далеки друг от друга. Нужно идти к литовским землям, соединиться с королём и потом уже ударить по русским крепким кулаком!
— Нет-нет! — раздался негромкий голос имама. — Войско правоверных не должно подвергать себя такому унижению. Пусть король неверных сам придёт сюда или соединится с нами на полпути.
— Но, повелитель, — вмешался один из военачальников. — Иван укрепил свои южные границы, и нам не с руки лезть на стены, когда есть открытые двери у Мурома или Мещёрского городка.
— Тогда уж лучше у-Коломны, где есть хорошие перевозы через Оку, — подал голос молодой темник — сегодня у всех развязался язык.
Ахмат раздражённо оборвал советчиков:
— Прекратите базар! В ваших словах можно утопить любое дело. Я сам укажу, куда вести войско, а вы готовьте его к походу. Я требую, чтобы у каждого воина было по два, нет, по три лука, три полных колчана, топор, щит, на десяток — три сабли. Пусть в корхане работают днём и ночью, а ты, мухтасиб, закупи все сабли, которые есть на нашем базаре.
— Но у нас для этого мало денег, повелитель, — смиренно поднялся тот.
— Бери в долг, расплатимся пленными. Нужно взять как можно больше верёвок — они понадобятся для тех русских, кто не удостоится чести принять смерть от руки правоверных. Верёвки тоже бери в долг, мухтасиб!
Ахмат распустил курултай и задержал князя Темира, доверием которого он пользовался в последнее время особенно часто.
— Каковы? — с презрением качнул он головой в сторону удалившихся. — Они все кричат лишь для того, чтобы их услышали. Как молодые жеребчики весной, а?
— Нет ни одного даже самого тёмного дела, которое не имело бы светлого оттенка — так говорят наши мудрецы, — загадочно сказал Темир.
— И какой же смысл скрыт в этой болтовне?
— А такой, что на Русь можно идти несколькими путями, и ни один из них явно не предпочтителен. Это заставляет тебя думать, куда нападать, а Ивана — откуда ждать нападения.
— Ну и что? — не понял Ахмат. — Я подумаю и выберу самый правильный путь.
— Мудрость твоих решений известна, великий хан. И до неё Иван может не возвыситься. А если ещё и помочь ему в этом? Ведь он обманется и уберёт своё войско с твоей дороги. Такой обман дороже сабель, которых у нас и так не хватает.
— М-м... ты мудро рассудил, Темир, — согласился хан. — Но как обмануть нам Ивана?
— Тут нужна хитрая хитрость, — сказал Темир. — Пусть курултай продолжает жарко спорить о движении твоего войска, а ты не посвящай никого в истинность своего решения.
Зашумела, забурлила Орда. Из столицы, подобно волнам от брошенного камня, помчались быстрые гонцы. Они несли ханский приказ, с получением которого вступали в силу законы неписаного монгольского права — ясы. Повсюду затевались споры: каждый здоровый мужчина стремился встать под священное зелёное знамя пророка, ибо оно могло привести его к власти и богатству. К тому же отправляющиеся в поход могли многое требовать и получать с остающихся. Даже если воин возжелает жену своего брата, тот должен был с радостью уступить ему её. Таков был задаток за трудности походной жизни, раны, увечья, а может быть, и за саму жизнь.
Пока счастливцы творили доблестные дела на чужих ложах, их снаряжали в дорогу. В кузнях звенела сталь, в юртах скрипели жернова. Ловкие женские руки бесшумно сновали иглами — из шкуры молодых козлят шили походные мешки. Они были невелики, да и припасом их не набивали — степь накормит свежей дичью, сладким балтраканом, который скоро заполнит берега рек и влажные низины. А уж коли случатся трудные времена, достанет татарин из мешка несколько мучных шариков и сварит похлёбку. С голода не помрёт, а сытость не допускалась — от сытой собаки плохая охота. Шарики катались из замешенного на мёду теста, и, как только тёплое весеннее солнце высушивало их, воинов собирали в боевые десятки и отправляли в столицу.
Здесь уже действие ясы кончалось — начиналась суровая походная жизнь и строгая воинская управа. Так и жили по десяткам, с опаской приглядывались друг к другу — теперь они были нерасторжимо связаны до конца похода и за чей-либо проступок должны были отвечать все вместе. Побежит один с поля боя, казнят весь десяток, ослушается другой — выпорют всех в назидание. К концу похода случалось видеть такое: идут рядом несколько воинов, и все без правого уха — расплатились за татьбу одного из своих товарищей.
С каждым днём вокруг Сарая рос и ширился новый город. Войско готовилось к походу, учило небывальцев, ожидало посланцев дальних улусов. Страдная пора настала для всех, особенно для тех, кто готовил воинский наряд.
Мухтасиб полинял и стал походить на полуспущенный бычий пузырь. Князь Темир, вызвавший его к себе по какому-то делу, очень удивился и спросил о причинах такого превращения. Но когда мухтасиб стал жаловаться на трудные времена, Темир сурово осёк его:
— Видишь, у тебя своих дел невпроворот, а ты и в другие дела встреваешь. Почто московских лазутчиков у себя держишь? Я ещё не видел фирмана, объявлявшего тебя главой ханской хабаргири. — Слова у мухтасиба застряли в горле, щёки мелко затряслись. — А может быть, ты стремишься к тому, чтобы достигнуть сиятельного величия? Поостерегись, ибо величие соседствует с ничтожеством, а ничтожество может превратиться в ничто!
Челюсть у мухтасиба непроизвольно отвисла и тоже затряслась. Он вспомнил, как несколько лет назад один честолюбивый темник был обвинён в непомерном властолюбии и по приказу хана лишился жизни, имущества и чести. О нём часто говорили, когда хотели предостеречь зарвавшегося, но имени несчастного не упоминали — имени он тоже лишился. Мухтасиб пал на колени, придержал рукой отвисшую челюсть и сумел выдавить первое, что пришло в голову:
— Неверно тебе сказали, князь... Какие это лазутчики, так, воришки... Решил проучить для острастки...
— А среди тех воришек, слышал, и тот, кто прошлой осенью меня охромил...
— Ох, наговор! — тонко выкрикнул мухтасиб. — Да будь таков злодей, стал бы я его просто так держать?!
— Вот и приведи его ко мне, — приказал Темир, — сам разберусь!
После этого разговора мухтасиб поспешил в подземелье, где томились московские купцы. У него был такой жалкий вид, что Василий вместо обычной ругани съязвил:
— Долгонько тебя не было — эк перевернулся весь, от скукоты, что ли?
— Мине на тибя надоел посмотреть, — буркнул мухтасиб, — типер на тибя князь Темир будет посмотреть...
— Мне всё одно: что князь, что грязь, — махнул Василий в его сторону. — А тебе жалко? Пусть смотрит.
— Мине жалка, што язык тибе оставил тада, мала болтал бы тепер.
Василий собирался было продолжить перепалку, но Матвей оборвал его и спросил у мухтасиба о причине Темирова интереса.
Тот пояснил:
— Темир сыказал: обидшик мой у себе держишь, кито сытырлял мине. Я говорил, какой обидшик, просто воришка. Он не верит, дай мине нада...
— Воришка? Ещё чего! — вклинился Василий. — Коли помирать, то уж лучше в доблести, а не в воровстве.
— Ты гылупый совсем, — сказал мухтасиб, — за воровство бить попка нада, за Темир садить на кол нада. Гиде сядет больнее?
— А у тебя о моём заде что за забота?
— Он о своём бережётся, — объяснил Матвей. — Какой расчёт ему московских лазутчиков в своих друзьях иметь? Уж лучше с ворьём дружить! Так ведь?
Мухтасиб грустно кивнул.
— Так что ж, я этого живодёра спасать должен?! — удивился Василий. — Нет, не согласный, ещё и донос какой ни есть на него сделаю — сам помру и его под степь сведу...
— Не нада под степ, — сказал мухтасиб, — молшать будешь, тывой товарищ пущу тада...
— Он молцать не может, — неожиданно подал голос Семён.
— Пуст не молшит, а вирёт тада... Ты не лазутшик — говори, просто плут мала-мала, а? И Темир не ты сытырлял. Будешь сыказать так, сибя и их сыпасай.
— Опять, поди, обманешь? — усомнился Василий.
— Клянусь Аллах, пущу! Только болтай мала-мала, а?
В тот же день Василия привели к Темиру. Вертлявый толмач подбежал к нему и презрительно сказал:
— Сиятельный князь хочет знать, каким путём ты, русская собака, прибежал в наш город?
Василий, мигом забыв о своём намерении быть покладистым, гордо ответил:
— Передай, вонючая падаль, своей мурзе, что я приехал в ваш богомерзкий город по реке.
Толмач повернулся к Темиру и перевёл:
— Русская собака повергнула своё ничтожество к стопам избранного Аллахом с помощью следования по водному пути.
— А теперь, навозный червь, расскажи князю о своём пути подробнее, — потребовал толмач.
Василий разразился замысловатой бранью.
— Что он там болтает — переводи! — приказал Темир.
— О сиятельный, у этих неверных очень многословный язык. Смысл его слов сводится к тому, что он плыл по матушке-Волге — так они называют наш Итиль.
— А спроси его, был ли он в Коломне и много ли там русского войска?
— Тьма! — сказал Василий.
— Десять тысяч, — уточнил толмач.
— А велика ли там крепость и много ли в ней пушек?
— Сунься — узнаешь, коли голову не потеряешь.
— Спроси ещё, толмач, зачем он в меня стрелял?
К такому вопросу Василий был готов, поэтому сразу же переменился:
— Скажи своему господину, что я такое злодейство и в мыслях не держал. И зачем мне его стрелить? Я купец, а не стрелец!
— А где так метко стрелять выучился?
— Да нигде. Как сказал мне мухтасиб, что на волю отпустит, ежели в верёвку попаду, так призвал я к себе в помощь Господа нашего — он мне стрелу и направил. Только обманул меня брюхатый и на волю не отпустил.
— Ты саблей владеешь?
— Где там, господин? Я человек торговый.
Темир махнул рукой, и Василия обступили несколько стражников. К его ногам упала кривая татарская сабля.
— Подними и защищайся, — указал на неё Темир. — Защитишься — получишь волю. Посмотрим, как тебе поможет твой Бог на этот раз.
Стражники расступились и, выставив вперёд копья, образовали широкий круг. В него вошёл приземистый и коротконогий татарин, вооружённый такою же саблей. Он двинулся на Василия прямо и несокрушимо, как стена. И тому пришлось принять бой. «Не пропадать же зазря! — подумал он. — Хоть одного басурманца жизни лишу, и то польза будет». Татарин оказался сильным, но малоопытным бойцом. Он сразу же бросился в бурный натиск. Василий отступал до тех пор, пока в его спину не упёрлось копьё стражника — пути назад не осталось. Между тем татарин продолжал отвешивать тяжёлые удары, будто дрова рубил. Один из них оказался таким сильным, что прорубился через защиту. По плечу Василия стало расползаться кровавое пятно.
— A-а, урус-шайтан, мин сины![18] — вскричал татарин и взмахнул саблей, чтобы нанести окончательный удар.
Но Василий в стремительном броске опередил его и всадил саблю в живот своего противника. Тот вскрикнул, обмяк и стал валиться на пол. А Василий неожиданно бросился под ближайшего стражника, сбил его и, вскочив на ноги, рубанул по голове. Тут же напал на другого и сшибся с ним з новой сабельной схватке. Стражники пришли в себя, и вскоре ловко брошенный аркан свалил Василия на землю. Его быстро связали.
— Так где же обещанная тобою воля, Темир?! — крикнул Василий.
— А зачем обманул и сказал, что саблей не владеешь? А зачем обманул, что купец? Зачем купцу так метко стрелять и так ловко владеть саблей? Он лазутчик московского князя! — повернулся Темир к стражникам. — Забить до смерти!
Толмач подбежал к Василию и радостно перевёл:
— Тебе приказано умереть красивой смертью, лживый шакал. Посредством кнута твоё тело будет изукрашено самыми яркими узорами. Князь желает тебе насладиться красотой своей смерти!
Прошло всего несколько минут, и полуголого Василия прикрутили к длинной скамье. Два палача деловито разложили кнуты и принялись за привычную работу. Первые удары Василий стерпел молча, а потом вскричал:
— Подлые басурманцы, лживые змеи! Пусть каждая капля моей кровушки пойдёт на вашу погибель! Хлещите сильнее, пусть больше будет крови!
Ему сразу же стало легче. Сначала подумал — от крика, потом понял, что его перестали бить. А палачи в это время распластались на полу у ног самого хана Ахмата — тот вошёл, привлечённый громкими криками истязуемого.
К скамье подбежал толмач и старательным, дрожащим от волнения голосом сказал:
— Великий хан спрашивает, за что ты называешь нас лживыми и почему грозишь нам карою?
— А за то, что ни одному вашему слову верить нельзя! — облизнул Василий пересохшие губы. — Тут же обманете. Трижды отпустить меня обещали и трижды рушите своё обещание.
— Это правда? — обратился хан к Темиру.
И тому пришлось рассказать всё.
— Коран запрещает нам поступать против обещанного, — покачал головой Ахмат. — Что подумают о нас неверные, если мы станем нарушать заповеди пророка? Развяжите его и верните ему силы. — Он подошёл ближе и пристально посмотрел на Василия: — Мне сказали, что ты храбрый и искусный воин, урус. Хочешь служить в моём войске?
— Лучше смерть! — гордо ответил Василий.
Палачи оживились, но Ахмат их успокоил:
— Преданность не должна наказываться. Ты свободен, урус! Иди и скажи своему князю: я иду, чтобы сокрушить его!
— Но, повелитель, — воскликнул Темир, — его нельзя отпускать, ибо Иван узнает о времени и направлении движения твоего войска!
Ахмат снисходительно усмехнулся:
— Солнце восходит в известный час и с одной стороны. Зная это, сможешь ли ты закрыть от него степь? Так и Иван не сможет защититься от меня. Иди, урус, и передай, что, если твой князь хочет отвратить кару от своего народа, пусть через месяц приведёт к Коломне всю свою семью, казну и войско. Иди!
Василий, неожиданно отставленный от смерти, растерянно молчал и опомнился, когда Ахмат уже вышел.
— Я, чай, не один здеся! — крикнул он Темиру. — Где мои купцы-товарищи?
— Они поторгуют пока без тебя, — ехидно ответил тот, — а ты поспеши выполнить царский приказ, пока великий хан не отнял свою милость! Стража! Проводите его в путь, и пусть он не задаёт глупых вопросов!
Дорога, на которую вывели его стражники, была не по-обычному оживлена: шёл военный люд, пылили бесчисленные табуны, катились повозки с ратным нарядом и припасом, подтягивались дальние кочевья, исчернив дымом своих костров лазурь весеннего неба. Лишь с подъездом к рязанской земле людской поток стал редеть, а потом почти вовсе прекратился: Русь заратилась на мирных полях и пылить по дорогам ей было недосуг.
Московская земля встретила Василия заплетёнными в яркие ленты берёзками и плывущим по рекам разноцветьем венков — шёл ласковый девичий праздник семик. И наконец 23 мая, как раз на Троицу-Богородицу, услышал Василий родные московские звоны и увидел блеск кремлёвских куполов. Радостно осенился он широким крестом и отправился к великому князю.
Услышав привезённые вести, Иван Васильевич омрачился: значит, не удалось отвратить войну. Видит Бог, не нужна она сейчас Москве, ибо случай может разрушить то, что создавалось годами. Может быть, и впрямь дарами умаслить нечестивца? Да ведь опасно — известно, волку сеном брюха не набьёшь. По всему выходит, что воевать крепко придётся. Великий князь собрал ближних советчиков и объявил им о требованиях Ахмата.
— Что будем делать, князья? — спросил он.
— Говорили, повиниться нужно, — вздохнул Патрикеев, уловивший сомнения великого князя, — сейчас бы головы не ломали. А можа, успеем? Вестей неверных о басурманском войске ещё нету, на рубежах дикопольных пока спокойно, можа, ещё не поздно вину свою Ахмату принести? Ему поминки слаще войны, а нам дешевле...
Но другие советчики с Патрикеевым не согласились.
— Государь! — воскликнул князь Холмский. — Требует Ахмат тебя с войском и казною, так ты его только на треть уважь — войском своим. Тама и посудимся!
И князь Оболенский-Стрига его поддержал:
— Коли кликнуть клич по московской земле, много народа под твой стяг встанет — всяк на татарву идтить восхочет...
И брат великого князя Юрий, который татар не единожды бивал, добавил:
— Самое время полки собирать да встречу Ахмату готовить. Не нами война затевается, а защитить свою землю от басурманцев — нету дела святее...
— Полки-то соберём, — согласился великий князь, — да ведь силой и распорядиться с умом нужно, а то дело потруднее.
Но князь Юрий Васильевич сомнений не разделил.
— Не хуже прадедов распорядимся. Глянь-кось сюда, — он указал на большую хартию, изображавшую владения московского князя, — вишь, у Коломны Ока в нашу землю петлёй вступается? Мы вершинку выступца большим полком, а подножия полками правой и левой руки прикроем, посерёдке передовой полк выставим. Кинется Ахмат — сначала о передовой ногти поломает, потом о большой зубья выбьет; начнёт упираться — ручники ему бока сомнут — и нет Ахмата! — Он хотел ещё что-то добавить, но неожиданно зашёлся в тяжёлом, надсадном кашле, махнул рукой и сел на место.
— Ай да Юрий Васильевич! До чего складно, ровно стратиг всё рассудил! — поддержал его князь Холмский.
— Выступец-то вона какой! Чтобы весь его перекрыть, народу пропасть нужна, — осторожно заметил Патрикеев.
— Со всех концов людей соберём, хватит, — уверил Холмский.
— Дак у нас не только этот выступец — граница с Диким полем на двести вёрст растянулась, её тоже без присмотра не оставишь!
— Коли все двести вёрст перекрывать, никакого войска не хватит, — вмешался в спор Оболенский-Стрига. — Да и Ахмат своих людей не врастяжку поведёт — кулаком вдарит. Вот и нам нужно супротив его кулака свою стенку выставить — верно князь Юрий рассудил!
— А вдруг не тама, где нужно, выставим?
— Что ж, военное дело завсегда рисковое!
— Риск! Риск! — раздражённо сказал великий князь. — Не в бабки играем, потому не должно быть никакого риска!
Советчики переглянулись и стихли — когда государь в суровости, ему любое слово в зажигу идёт. Тишина успокоила Ивана Васильевича: от него ждали решительного слова. Он оглядел всех и твёрдо сказал:
— Сегодня же велю разослать по городам созывные грамоты, чтобы рати торопом снаряжали. Может, и сделаем так, как князь Юрий рассудил, но только когда наверно о движении Ахматова войска вызнаем. — Он повернулся к Хованскому: — Пошли, князь, в Орду поболее своих людей, я о каждом Ахматовом шаге знать должен. Чтоб всяк день оттуда свежие вести были! Понял? А ты, князь Юрья, езжай в Коломну, место высмотри, а как ратники начнут прибывать, по полкам их разводи. Вы же, воеводы, сидите покуда здесь, рати принимайте и к бою готовьте. А ты, Владимир Григорьич, — обратился он к казначею, — казну богатую снаряди и тож наготове держи.
— Это для кого же? — недовольно спросил Ховрин.
— Для Ахмата. Как подойдёт к нашей земле, попробую с ним потолковать, может, ещё миром всё уладится...
В военных приготовлениях быстро промелькнул месяц. А в конце июня к великокняжескому дворцу прискакал густо припорошённый пылью всадник. Его полузагнанный конь тяжело раздувал бока и ронял грязные клочья пены. Всадник сполз на землю и выбил о колено шапку — из-под пыли проступила жёлто-красная лента. Стража подняла опущенные было копья — такому гонцу путь во дворец чист в любой час. Прибывший, с трудом передвигая одеревенелые от долгой езды ноги, добрался до великого князя и хрипло объявил:
— Беда, государь! Орда двинулась на нас бессчётным числом!
Иван Васильевич подошёл к образу и перекрестился.
— Спаси, Господи, люди твоя и благослови, победы над супротивником нам даруя! — скороговоркой проговорил он, а потом спокойно спросил: — Далече ли царь ордынский теперь будет?
— Остатний раз у Дона видели, а ныне, видно, к Хопру подошёл, — ответил гонец.
— Сколь времени до тех мест гонцу быстрому скакать?
— Меньше чем за две седмицы не обернуться — леса об эту пору густые, травы высокие...
— А большому войску раза в три дольше выйдет, — задумчиво проговорил Иван Васильевич. — Значит, Ахмат у наших рубежей не ранее как через месяц объявится. Пора начинать встречу ему горячую готовить.
Последующие вести сходились в одном: Ахмат поднялся большими силами и идёт сухопутной дорогой по направлению к Коломне. Времени для раздумий более не оставалось.
29 июня, в день славных первоверховных апостолов Петра и Павла, выступила к Коломне передовая рать под началом боярина Фёдора Борисовича Акинфова. Ранним утром ратники заполнили Ивановскую площадь и прилегающие к ней места. Они в благоговейном молчании ждали свершения святого таинства: перенесения гробницы митрополита Петра из старого здания Успенского собора в нишу только что сложенной вокруг него новой стены. Прежнюю гробницу с великим страхом и печалью вскрыл ещё две недели назад митрополит Филипп. Его слезливому взору предстал весь распавшийся от огня, разорённый и пограбленный гроб первоздателя Успенского собора. Последний раз собор горел в Тохтамышево нашествие, поэтому воров и поругателей веры долго искать не пришлось. Кости святого Петра положили в богатый ларец и явили ратному люду, а митрополит Филипп своим немощным голосом, многократно усиленным площадными бирючами, поведал ратникам о новом злодеянии «татаровей нечестивых».
Площадь яростно загудела:
— Смерть поганым!
— Ни в жизни, ни в смерти покоя от них нету!
— Святые мощи заступника нашего поганить вздумали!
— Дети мои! — разносили бирючи обращение Филиппа. — Идёт ныне к нам царь Ахмат, иконоборец и злой крестьянский укоритель. Хвалится он принять к себе землю русскую, разорить церкви православные, а вас в свою веру переложить. Заместо храмов наших свои поганы ропати поставить, могилы святые порушить, по городам сызнова баскаков насадить, а князей наших честных до смерти избить!
Площадь захлестнуло новой яростной волной.
— Не бывать такому!
— Костьми все ляжем за землю, за веру нашу!
— Веди нас, воевода, на встречу с басурманами!
Митрополит подошёл к ларцу со святыми мощами, поклонился и сказал:
— О чудотворный святитель Пётр! Тебя господь показал роду нашему и зажёг тебя, светлую свечку, и поставил на подсвечнике высоком, чтоб светить всей земле русской. Настало для тебя время молиться за нас милостивому Спасу, чтобы не пришла на нас смертная опасность и сила поганая нас не погубила. Ты ведь страж наш крепкий, а мы твоя паства. Укрепи нас и даруй победу!
И все ратники опустились на колени, повторяя последние слова митрополита. А он вручил боярину святую хоругвь с образом Спаса и выслал к кремлёвским воротам по епископу со святыми образами и святою водою, чтоб всякий воин вышел ко врагу благословенным и окроплённым.
2 июля, в день ризположения честной Богородицы, Успенский собор обступили новые рати — готовились к выходу князья Иван Оболенский-Стрига и Данила Холмский — воеводы полков правой и левой руки. Митрополит Филипп подвёл воевод к чудотворной иконе Владимирской Богоматери, опустился перед ней на колени и горячо заговорил:
— О чудотворная госпожа царица, заступница всей твари человеческой, не дай городов наших на разорение нехристям, да не осквернят они святые твои церкви и веры христианской. Пошли нам свою помощь и покрой нас нетленною своею ризой, да не будем мы бояться ран и смерти, на тебя ведь надеемся, потому что мы твои рабы...
И снова бирючи доносили до ратников молитву митрополита, и снова они, преклонив колени, громко повторяли горячие слова. С той поры что ни день провожала Москва малые или большие рати. Под Коломну ушло московское городское ополчение. Из него и подошедших позже ратей северных князей должен был составиться большой полк, отданный под начало Ивану Юрьичу Патрикееву. В Серпухов стекались конные рати и отряды служилых татар. Там подняли свои стяги великокняжеский брат Андрей и воевода Пётр Фёдорович Челяднин. Казалось, вся Русь, охваченная справедливым гневом и желанием защитить свою землю, тронулась с места и потекла навстречу супостату. Только великий князь всё ещё выжидал, дотошно выспрашивая частых гонцов. Да ещё томились в нетерпении западные и порубежные князья — им было велено сидеть на своих местах.
Между тем под Коломной появились летучие татарские отряды. В стычках с ними были взяты первые пленники. Одного из них утром 30 июля доставили к великому князю. Пленник оказался из тумена мирзы Альмета, получившего приказ захватить перевозы через Оку. Ахмат, по его словам, подходил к Ряжску, и отделяло его от Коломны чуть менее трёхсот вёрст. Так говорил пленник на всех допросах, то же повторил и под пыткой.
Великий князь приказал собираться в путь. В два часа пополудни отслужил он в Архангельском соборе торжественную обедню и сказал, обратившись к гробницам своих предков:
— Русские князья, прародители наши! Если имеете смелость просить Христа, то помолитесь о нашем унынии, ибо приключилось великое нашествие на нас, детей ваших. И ныне сражайтесь вместе с нами противу басурман!
Сказав так, он вышел из собора и в тот же день отплыл вниз по реке.
2 августа великий князь приплыл в Коломну. Он возблагодарил торжественным молебном своего святого угодника Тимофея за счастливое окончание пути, немного отдохнул после обеда, который устроил в его честь коломенский наместник, и лишь затем кликнул нетерпеливо ожидавших вызова первых воевод.
Последние дни принесли им довольно сведений о движении орды. Накануне из Серпухова прискакал князь Андрей, привёзший с собой новых пленников. Они подтвердили прежние сведения о намерении Ахмата идти на Москву со стороны Коломны. О том же говорили только что вернувшиеся из татарского стана самовидцы. По всему выходило, что появление больших сил Ахмата следовало ожидать со дня на день, а русское войско всё ещё было растянуто на многовёрстную длину. Шестьдесят тысяч ратников стояли под Коломной, столько же прикрывало южные рубежи, тридцатитысячная конная рать находилась в Серпухове, а в западных землях и на подходе было ещё сорок тысяч. Воеводы решительно высказывались за то, чтобы немедленно стягивать силы и собирать их в кулак.
Особенно горячился князь Андрей, боявшийся снова остаться в стороне от главного дела:
— У Ахмата половина войска на конях, а у нас здеся одни пешцы стоят. Сомнёт он их без труда и напрямки к Москве двинет. Какая тогда польза в нашем дальнем отсюда стоянии? Пора всем под Коломну собираться!
Иван Васильевич слушал молча, торопиться он, по обыкновению, не хотел. Некоторые воеводы, вспомнив о намерении великого князя откупиться от Ахмата, несогласно ворчали:
— Чего это нам перед Ахматом виниться и честь свою марать? Сила эвон какая собрана! Надо — как Дмитрий Иванович Донской на Мамая — грозно идти!
Другие осторожно возражали:
— Дмитрий Иванович тоже не сразу в драку кинулся, а послал допрежде к Мамаю своего человека, Захарку Тутшева, со многим золотом.
— Дак вить пустое дело вышло, и ныне так будет! — спорили с ними.
Так ничего и не решив, распустил великий князь советчиков, только братьям приказал задержаться.
— Шуму — как на псарне, — медленно проговорил он и посмотрел на братьев, словно ища у них поддержки.
— Собаки лают, когда псарь отдыхает! — зло проговорил Андрей. — Нужно решать скорее, как Ахмата встретить да битву с ним содеять, а не лаяться без толку.
Иван Васильевич выжидательно глянул на Юрия. Тот поддержал Андрея:
— Самое время тебе, государь, слово своё молвить. Вона сколько вестей от Ахмата идёт, и, выходит, ждать нам его нужно здеся.
Великий князь помолчал, а потом задумчиво заговорил:
— Легко у вас, братовья, дела решаются, индо завидки берут. Оно конечно, с малой поклажей и прыгать легче, а коли споткнёшься, то подниматься быстрее. У меня же на плечах ноша потяжельше вашей будет, мне оступиться никак нельзя. Вестей, говорите, много, что Ахмат в здешние места нацелился? Верно, много, даже с избытком, то-то и странно... Ну а вдруг обойдёт нас, поганец? Андрей правильно говорит, что его войско попроворней нашего будет. Пока мы поверяемся, он землю начнёт зорить, на Москву двинет... А коли у них с Казимиром сговор, то и тот с литовских рубежей вдарит. Гляньте-ка, — он указал на висевшую карту, — что будет, если мы все сюда стянемся?
Князь Андрей горячо возразил:
— Над бумагой сидючи, всяко напридумать можно, а на деле по-другому выходит. У татар большое войско, не может оно в любом месте Оку перейти, потому на здешние перевозы и нацелилось. А на литовском рубеже войска Казимирова нету, мои люди проверяли, да и сам, поди, это знаешь. Зачем же напридумывать, коли Ахмат самолично велел тебе здесь его ожидать?
И снова князь Юрий поддержал Андрея:
— Верно он говорит, государь! Как ни крепка крепостная стенка, а всё ж под таранным ударом рухнет. Не сдержать нам татар здешними силами.
Иван Васильевич тяжело вздохнул:
— Ну что ж, может, вы и правы, время и в самом деле решать. Давай, Юрий, собирай сюда полки, будем готовиться к битве... А конную рать пока всё ж оставим под Серпуховом, будем держать её наготове, чтобы по первому зову двинуть, куда потребуется.
Не по нраву пришлось Андрею такое решение, потому сказал задиристо:
— А сам-то неужто к Ахмату дары отправишь и честь замараешь?
Иван Васильевич покачал головой.
— Ершист ты, братец, да меня не уколешь. Для тебя честь — побрякушки носить, — он указал на золотую цепь, висевшую на шее Андрея, — да саблей махать. А для меня — Москву защитить и людей поменьше положить. Такое многого золота стоит... И другое возьми в рассуждение: польстится Ахмат на дары, значит, точно вызнаем, где он обретается и чего хочет. Вот тогда и перестанем в жмурки играть. Так-то!..
Орда шла широким валом, всё сокрушая на своём пути. Она поднимала с мест и гнала перед собой всякую степную живность, пока та, выбившись из сил, не валилась под копыта татарских коней. Так гибло всё, что могло бежать. Она поедала и вытаптывала на многовёрстной округе сочные травы, ломала кустарники и сжигала деревья вокруг своих многочисленных становьев. Так гибло всё, что могло расти. Она разоряла запруды, спускала воду из водоёмов, чтобы без лишних хлопот лакомиться свежей рыбой. Так гибло всё, что могло плавать. И там, где проходила орда, оставалась на несколько лет безжизненная пустыня.
Ордынские люди были привычны к движению, во время похода или кочевья быт их мало менялся. Всадники ели и спали в сёдлах, а слезали лишь затем, чтобы оседлать и пересесть на отдохнувшую пересменку. Усталую лошадь пускали вперёд, на свежие травы — пусть до отвала набивает брюхо и отдыхает. За конными отрядами шли волы и верблюды. Они тащили повозки с юртами. Во время движения жизнь в них не прекращалась: горел очаг, готовилась пища, и казалось, что по степи плывёт целый город. За повозками шёл убойный скот, а уже за ним — пленники и рабы, которых брали для исполнения трудной работы в походе и при осаде городов. С остановками на ночлег сразу же открывались крикливые базары. Торговали как наличностью, так и будущей военной добычей. С восходом солнца быстро снимались и продолжали свой тысячевёрстный путь.
Вместе с ордой, в числе других пленников, шагали и Матвей с Семёном. Мухтасиб приказал запрячь их в одну из лёгких повозок, приготовленную для будущей добычи. Тащить повозку было нетрудно, но хлопот она доставляла много и заставила выбросить всякую мысль о побеге. Матвей и Семён, задыхаясь в непроглядной пыли, понуро шагали вслед за убойными отарами. Оторванные от других русских, они давно уже потеряли точный счёт дням и судили о времени по догадкам и приметам. Увидели первые жёлтые листки, значит, настали Петровки: «Пришёл Петрок — сорвал листок»; начались утрами обильные росы — пришла середина июля: «На Прокла поле от рос промокло»; угомонились птицы — август подступает.
Со Спаса, когда захолодали росы, движение орды заметно ускорилось. Стоянки стали реже и короче, перегоны — длиннее и утомительнее. Однажды утром, когда, разбуженные ударами плетей, они двинулись в путь, Семён глянул на солнце и спросил:
— Ты ницего не приметил?
Матвей нашёл в себе силы пошутить:
— Нам кверху нельзя глядеть. Сам, поди, знаешь, что котора скотина закидывается, та с повозки вынимается и на убой идёт.
Но Семён шутку не поддержал.
— Ранее-то, как шли поутру, солнце в праву сцеку глядело, — сказал он, — а таперя затылицу пецет. Можа, надумали ордынцы от земли нашенской отворотиться, коли с севера на закат пошли?
— Навряд ли, — посерьёзнел Матвей, — сила у татар великая собрана и без употребления она не останется. Но поганые что-то надумали — это ты верно рассудил. Может, с литовской земли на нас пойти восхотели, может, ещё откуда — гадать по-всякому можно, особливо ежели в упряжке идёшь. Дай-то Господь светлого разумения нашим воеводам, чтоб превозмогли они лукавство неверных...
Матвей в своём предположении оказался недалёк от истины. Достигнув Ряжска, Ахмат послал к Коломне только один тумен, а главные силы повернул на запад для соединения с войском короля Казимира. Он лишь теперь объявил о месте соединения, повергнув в изумление всех военачальников неожиданностью своего решения. Этим местом оказался городок Алексин, имя которого запало в память Ахмату в связи с известием о царевиче Латифе. Ещё более неожиданным оказалось это решение для русских воевод, которые, обманутые Ахматом, копили главные силы под Коломной, в ста пятидесяти вёрстах к востоку от Алексина.
Орда стремительно покатилась вдоль южных рубежей Московского государства. Впереди её загорались цепочки тревожных огней сторожевых застав. Они перекидывались вглубь, заставляли звучать набаты порубежных городов и бежали дальше.
Над московской землёю занимался широкий пожар...
Недаром вы приснились мне
В бою с обритыми главами,
С окровавленными мечами,
Во рвах, на башнях, на стене.
Звёздной августовской ночью ворвался в Алексин из заполья быстрый всадник. Всполошил посадских собак и тяжело загрохотал по крепостным воротам. Стучать пришлось долго — алексинская стража была тяжела на подъём. Заспанный глаз долго рассматривал через смотровое окошко прибывшего, пока стражник не признал в нём служивого дальней сторожевой заставы. С недобрым ворчанием открыл он ворота и молча ткнул пальцем в сторону воеводского подворья.
Беклемишев вышел в исподнем, кряхтя и почёсываясь. Жёсткое и колючее волосье его овражистого лица свалялось, подобно перекати-полю. Прибывший шепнул наугад туда, где могло быть воеводское ухо:
— Ахмат со своей ордой идёт к Алексину.
Беклемишева обдало жаром.
— Врёшь... сын! — выхрипнул он и затопал ногами.
Гонец легко приподнял за верёвки перекинутое через коня тело пленного татарина и бросил его к ногам воеводы:
— Вот моя правда!
Татарин в страхе залопотал:
— Хан идёт добыть Латиф-оглан... город убивать... Орда за речка перелезть... Два день здесь будет...
Беклемишев вбежал в опочивальню, грохнулся на колени перед образом Архангела Михаила и зашептал с захлёбом:
— Избави от беды рабы твоя, угодниче Божий Михайло, да не погибнем, но да избавимся тобою от бед... Укрепи силу и разум рабы твоя, угодниче Божий, да не погибнем, но да избавимся...
— Ну будя, будя! — властно прервала его воеводша, подслушавшая привезённые вести. — Ты умишком-то пораскинь. Ордынскому царю наш городок и на нюх не нужен, кабы не царевич Латиф. Так ты вывези поганца отсель, хучь бы на третью засеку, и царя упреди. Тама и перелазы через Оку удобнее наших, глядишь, и отвернёт от города Ахмат. Иди, собирай татарина в дорогу, а с молитвой угоднику я уж сама исхитрюсь. У него, чаю, к твоему нудью ухи глухи.
Беклемишев радостно вспрыгнул с колен и побежал в свои старые хоромы, где жили теперь многочисленные жёны татарского царевича.
Латиф постоянно обновлял и повсюду возил за собою семью, отдавая ей ночную половину своей жизни. Днём он отсыпался, на это уходила дневная половина, а на всё остальное времени уже не оставалось. Сейчас он возлежал на коврах, окружённый полуголыми красавицами. При виде воеводы они взвизгнули и рассыпались по тёмным углам.
— Ты что это птичек моих пугаешь, — заворчал Латиф, — дня мало?
Сотник Азям, неизменный участник любовных утех и толмач царевича, перевёл его слова.
Беклемишев плюнул и выругался.
— К нам Ахмат с войском идёт, а вы блудодействуете! — закричал он. — За тобой, Латиф, идёт! Собирайся немедля, мои люди проводят тебя в укрытое место, скорее!
Но Латиф и глазом не повёл, только спросил, когда ожидается приход Ахмата.
— Через два дня здеся будет! — затряс головой воевода.
— Если так, то зачем ты пришёл ко мне сейчас? — удивился Латиф и поманил подруг, чтобы продолжить прерванное.
— Ступай, воевода, — напутствовал Азям, — ночь отдана любви, не будем нарушать заповедей пророка. Приходи утром.
Беклемишеву стало душно в липком благовонии опочивальни. Он рванул ворот рубахи и выскочил в сени.
— Ну погоди, кобель вонючий, — гневно прошипел он, — отвертит тебе скоро царь кобелиную штуку, вместях с головой отвертит!
Ярость, охватившая его, требовала какого-то выхода, но что делать, он не знал. В дальнем конце крепости залаяли собаки. «А вдруг это татарские передовики, — мелькнула у него мысль, — они ведь от орды на сотни вёрст отрываются». Он побежал на лай. По пути приостановился у восточных ворот, растолкал прикорнувшего стражника и грозно закричал в его застланные сонной одурью глаза. Залаяли в другом конце. Беклемишев рванулся туда. Вернулся он к себе перед самым рассветом, вымотанный, но успокоенный. А утром разбудили его неожиданной вестью об отъезде татарского отряда. Беклемишев даже кафтана не успел надеть, шубой прикрылся — и к Латифу.
Тому уже подали коня. Увидев воеводу, сморщил он своё помятое лицо и сказал:
— Поеду к твоему князю Ивану, а город тебе оставляю.
— Как же так?! — вскричал Беклемишев. — Тебе город не только в кормление, но и в защиту отдан!
— Не надо кричать, — зевнул Латиф. — Я не могу делать сразу два дела, потому и разделил: себе — корм, тебе — защита.
Беклемишев не нашёлся что ответить на такую наглость, только заскулил:
— Сам, поди, знаешь, какие у меня силы! Чем защищаться стану?
— Я скажу Ивану, он пришлёт тебе подмогу, и вдобавок вот его оставляю. — Латиф кивнул на Азяма, — с десятью воинами.
— Мне пушки нужны и огненное зелье, а у твоего Азяма ничего нет. На что он мне?! — разозлился Беклемишев.
— Я тебе и пушек пришлю, — снова зевнул Латиф. — У меня их много!
Он взгромоздился на коня, и отряд потрусил из крепости.
Беклемишев побежал к себе, поднимая пыльное облако полами шубы.
— Обхитрил, поганец, — пожаловался он жене, уже усевшейся за утренний самовар, — к великому князю подался!
— А я-то думала, он по твоему слову в путь отправился! — охнула воеводша. — Да как же ты его выпустил и под стражу не взял?
— Дак дел было ночью много, — помялся воевода.
— Это собак-то по крепости гонять? — Баба поистине была всеведущей. — Гонцов-то хоть за подмогой отрядил?
— Дак когда же?
— Ладно уж, — втянула она в себя очередное блюдце, — я сама распорядилась. Да велела ещё людям именитым в судной избе собраться. Приоденься и ступай туда.
Город уже знал о приближении татар, поэтому собравшиеся смотрели на воеводу со страхом и надеждой. Но Беклемишев, по обыкновению, зашёлся в бестолковом крике, пока Фёдор Строев, купеческий голова, не одёрнул его:
— Ты не суетись, воевода, а по делу давай. Для чего Ахмат к нам идёт? Крамольника-царевича своего схватить. Есть тута царевич? Нету.
— Это я его отсель наладил! — вскричал Беклемишев.
— Дале пошли. Есть у нас, чем защититься от поганых? Нету! Бежать есть время? Тоже нету! Значит, осталось одно...
— Одно, только одно, — согласился Беклемишев и выжидательно посмотрел на купца.
— Откупиться! — выкрикнул Строев. — Собину свою не пожалеем, но жизни и город спасём.
— Верно! — сказал Беклемишев, но без особого пыла.
Зашумела судная изба на разные голоса:
— Много ли с города возьмёшь? Тута одна голь перекатная!
— А ты своею мошной тряхни, в могилке-то деньга не нужна!
— Сам тряси, коли больше нечем!
— Наизнанку вывернемся, а сберём сколь надо!
Поднялся Лука Сухой, посадский староста, навис громадой над именитыми и придавил шум мощью своего голоса:
— Чево по-пустому время тратить? Нашли от кого откупаться — поганые и откуп возьмут, и пограбят, и жизни лишат! Али не всегда так было? Надо боронить город да за подмогой слать!
— Я уже послал, — вставил воевода.
Луку поддержал старик Лунёв, голова кузнецкой слободы:
— Орда, слышно, через Оку перевозиться будет. А мы что ж? Откупимся и станем глядеть, как она на нашу землю потекеть? На другой город наедет — и тот откупится: и дойдут басурманы аж до самой Москвы и полонят всю русскую землю. А мы лежим с закрытыми глазами и радуемся? Не будет радости от такого лежания — совесть загрызеть!
Опять зашумели супротивники:
— Больно совестливые вы, посадские!
— Экие страдальцы за русскую землю навались!
— Им терять нечего — всё одно пожгут посад, — вот и расхрабрились!
— Мы Ахмату на один щёлк: проглотит и не поморщится! А они борониться удумали!
— Дак с петушиным умишком только в драку и лезти!
Лука громыхнул:
— Старик со своим умишком поширше вашего глядит! Все на защиту встанем. Баб, ребятёнков, больных и убогих — укрыть, мужиков — в крепость, а посад — пожечь, чтоб никакого примета поганым не оставить.
— Пожечь! Пожечь! — обрадовался Беклемишев.
— Крепость немедля к бою готовить! — продолжил Лука. — Устроить наряд по башням в стенах, назначить башенных голов, чтоб всяк ведал свою сторону и место, ров водою пополнить, смолой запастись, чаны приготовить, зелье пушечное счесть, всех сторожевиков и окрестных людей сюда собрать и привести к крестному целованию, чтоб бились насмерть и живота не жалели. Прикажи бить в набат, воевода.
— Бить! Бить! — вскричал Беклемишев, выскочил вон из избы и сам загрохотал по тревожному билу.
В эту пору прибыл в крепость сторожевой отряд, уже имевший стычку с татарским караулом, а с ним — три посланца, которых отрядил в Алексин мирза Турай — начальник передового ордынского войска. Посланцев сразу же проводили в судную избу. Их старшой, искривив надменностью своё выжженное солнцем лицо, заговорил решительно и властно. Азям перевёл его речь:
— Оглана Латифа выдать немедленно! Город сдать! Ясак — сто рублёв! Жителей вывести из крепости для пересчёта. Женщин и стариков — на одну сторону, ремесленников и разных умельцев — на другую, всех прочих — посерёдке. Срок — завтрашний день!
Тихо стало в избе. Первым нарушил молчание купеческий голова Фёдор Строев:
— Гости притомились в дороге, не лучше ли сначала перекусить, а потом говорить о деле?
Азям передал предложение посольским, те с готовностью закивали — оголодали, видать, на подножном корму.
За столом Строев поднял большой золотой кубок и обратился к Азяму:
— Передай посольским, что каждый из них получит по такому кубку, полному золотых монет, если они склонят своего господина обойтись одним ясаком и не зорить крепость.
Вместо ответа старший посольский прислушался к доносившемуся с площади многоголосию. Он встал из-за стола и вышел на крыльцо. Сход, уже вызнавший условия татар, шумел:
— Обманут, поганцы, город пожгут, нас порешат! Пропадём ни за грош!
— Скольки разов уже такое бывало: выведут народ с крепости — и начнут топорами, как косой, косить!
— Коли уж гибнуть, так чтоб не задарма! Начинай крепость крепить! Гони татарву взашей!
Татарин, увидев гневные лица и услышав смелые крики, вернулся к столу и сказал:
— Заставьте своих людей сделать так, как было сказано. Тогда мы сохраним вам жизнь и разрешим оставить у себя три кубка с золотыми монетами!
Сказал — как плюнул. Смолкли застольники, сидят опустивши глаза: стыдно им от такого плевка — ещё ответа не дали, а татарин уже все жизни и имущество себе присвоил! Не выдержал Лука Сухой, вскочил с места и протянул татарину под нос огромный, как тыква, кукиш:
— Накось, выкуси, поганый пёс, скаредная собака! Ни себе не оставим, ни тебе не дадим!
Луку схватили за руки, закричали: рушишь нам, дескать, весь сговор! А Беклемишев, давно уже искавший способ проявить воеводскую власть, насупился:
— Ступай вон с моего стола, мы в разговоре и без тебя обойдёмся!
Лука ругнулся и вышел, а за ним ушли и остальные посадские. У крыльца их закидали нетерпеливыми вопросами. И вот уже по толпе поползло:
— Воевода с купцами город татарам продают!
— Жизнь себе торгуют, а платить, верно, нами будут — недаром посадских с совета выслали!
— Неча в избе клубком змеиным виться, пущай на Божий свет выползают!
Толпа кричала всё громче и грознее. Наконец на шум вышел Фёдор Строев, поднял руку и выкрикнул:
— Чево орёте? Татаре за смирение жизнь обещают. Не злобьте их упорством и безрассудством! Будя языки чесать!
— Ох-хо-хо! Языки наши пожалел! — закричали из толпы. — Ты свой пожалей — небось весь о татарскую задницу стёр!
— Тише, люди! — гаркнул Лука. — Ну-ка послухайте про мирзу Турая, от кого послы сюда посланы и с кем они сговариваются.
Он приподнял над толпою тщедушного слепца, обёрнутого в драную рясу. Слепец поклонился народу и заговорил:
— Лют и коварен этот Турай, аки аспид. В прошлом годе пришёл подо Мценск, загудел в свои басурманские трубля, вывел обманом многих людей в поле, а потом предал их смерти... У меня там приход был. Пришёл я к нечестивцу с великим смирением и стал молить его пожалеть сирых и убогих, не брать себе на душу ещё одного тёмного дела. «Будь по-твоему, старик, — согласился он, — только если ты заместо этого дашь свершить над собой сразу два тёмных дела». Не ведал я, что у него на уме. «Давай, — говорю, — верши!» Подошёл тогда ко мне аспид и вынул пальцами из меня оба глаза.
— О-ох! — Толпа сделала единый выдох, а потом зашлась в суровых криках: — Давай сюда посольских, мы им тоже вынем! Всю ихнюю плоть разбойную на крошки дробные разобьём!
— Так будем верить аспиду? — рявкнул Лука.
— Нет! — согласно ответил сход.
— Так будем супротив супостата насмерть стоять?
— Будем!
— Тогда разговорам конец!
И неожиданно всё разом стихло. Даже из судной избы стали выглядывать — что это вдруг за тишина? Её нарушил тонкий голос артельного Данилки:
— Наша московская артель вместе с вами противу басурман будет биться! Только пущай осадным головою Лука будет. Сами знаете, сколь проку от теперешнего воеводы!
— Верно! Пущай! Давай, Лука! — раздались голоса.
Лука поклонился народу:
— Спасибо, люди добрые, за веру! Слухайте теперь, что делать надобно...
Во время его речи на крыльце появился Беклемишев.
— Ты что это народ мутишь? — прервал он Луку. — Какие пушки? Какая смола? Зачем посад жечь? Мы порешили завтра город сдавать.
— А мы порешили его защищать! — ответил Лука. — Давай-ка ключи от амбаров и погребов — перед тобой осадный воевода!
— Ты что, сдурел?! — хмыкнул Беклемишев. — Меня за себя наш кормленщик Латиф оставил.
— А меня город выбрал. Ну! — Лука тряхнул тщедушного Беклемишева так, что у него заболталась голова. Он затравленно огляделся и, увидев грозную толпу, снял с пояса и протянул связку ключей. — Так-то оно лучше, — проговорил Лука. — Будешь у меня в подручниках по воеводской части, а делу помешаешь — голову срубим. Нам теперь терять нечего, понял? Люди! — обратился он к толпе. — На святое дело мы с вами поднялись! Так дадим клятву, что не предадим этого дела! И пусть Господь благословит нас, упразднив смерть и даруя нам вечный живот. Помолимся, очистимся помыслами, укрепимся духом и приведемся к крестному целованию. Но до того — свершим общий грех, и пусть он каждого из нас коснётся!
Лука приказал вывести из избы татарских послов. Старший посольский оглядел толпу, что-то сказал и громко засмеялся.
— Переведи! — приказал Лука Азяму.
— Он говорит, что русские собаки настолько трусливы, что хотят сдаваться уже сейчас, хотя им было приказано сделать это завтра.
Лука громко повторил перевод, встреченный грозными криками толпы.
— Смерть поганым! — неслось отовсюду.
Лука поднял руку.
— Мы послов не убиваем. К тому же мёртвый не сможет рассказать о своём позоре. — Он повернулся к татарину, подошёл ближе и плюнул ему в лицо.
— Ала! — завопили посольские и схватились за сабли, однако стоявшие рядом стражники заломили им руки.
— Соедините их вместе и привяжите, — указал Лука на позорный столб, у которого вершились судебные наказания, — пусть каждый из жителей пройдёт мимо и плюнет в них. А потом гоните этих псов плетьми до самого ихнего поганого становья, чтоб рассказали они своим мурзям о происшедшем. Иди-иди, воевода! — обратился он к Беклемишеву. — Теперь твой черёд. И пусть не будет в городе ни одного человека, кто пожалел бы на поганых своего плевка!
Алексинцы стали щедро и радостно «одаривать» послов. Последний житель прошёл мимо столба уже после полудня, а когда затравленных и грязных пришельцев гнали под свист и улюлюканье мальчишек по городским проулкам, в крепость уже потянулись посадские, уносившие свой нехитрый скарб.
К вечеру посад запылал. Жители, столпившиеся на крепостных стенах, смотрели на огромное бушующее пламя, отыскивая в нём свои костерки. Они молчали, только тихо хлюпали бабы, украдкой утираясь концами платков. Не заметили, как наступил вечер. Со стен их согнал только звон колоколов, призывавших к молебну и свершению крестного целования. Страшен был этот молебен. Сполохи гудящего пламени бросали красный неровный отсвет на суровые лица горожан, а они самозабвенно молили Бога не о спасении своих жизней, но о победе над татарами.
— Боже, взгляни с высоты и обрати свой гнев на нечестивых, творящих зло рабам твоим! — неслось над толпою. — Видишь сам, как вознёс их сатана гордостью до неба. Опусти же их, Господи, с высоты в бездну вовеки! И даруй нам силы одолеть окаянных! Да не рассыплемся мы во прах от их бесовского могущества!
Потом поднялся над толпой осадный воевода Лука и крикнул:
— Братья и сёстры! Ныне выпала нам тяжкая беда! Так поклянёмся, что превозможём её!
— Клянёмся! — ответила толпа.
— И не пожалеем в битве живота своего, осадных лютых нужд не забоимся, а друг к дружке пособивы будем!
— Клянёмся!
— Оставим черноту души и зальём её братской любовью, — вставил своё слово ветхий слепец из Мценска.
Лука громогласно повторил его призыв и прибавил:
— Но к врагам свово дела да не найдём милосердия никакова!
— Клянёмся!
И вынесли из церкви образ Спаса на убрусе, и привели всех к крестному целованию. Потом простились друг с другом, отделили женщин, детишек, старцев и убогих, вывели их из крепости и проводили в недальнюю пещеру, где жили прежде того приезжие артельные. Завалили пещерный вход, закидали ветками и поклялись снова, что под суровыми пытками не выдадут врагу тайника.
И, свершивши всё это, принялись за работу. Наполнили крепостной ров, подновили укрепления и усилили пушечный бой, выставив на стены все пушки. Распределили ратные припасы и забили часть посадского скота, потому как тесно стало в крепости от большого многолюдья. Посередине каждого городеня выложили каменки, а на них взгромоздили чаны для смолы и вара, чтобы было чем угостить незваных гостей. Всю ночь в кузнях пронзительно вжикали остримые сабли и раздавался звонкий железный перестук — ковали наконечники для стрел и лили пушечные ядра.
Вместе со всеми трудились и мужики из московской артели. Им назначили для защиты надворотную башню и часть стены, которую они сами и крепили. Башенным головой сделался артельный старшой Архип. Он распоряжался, по обыкновению, толково и рассудительно, словно готовился не к битве, а к привычной плотницкой работе. Приказал установить все пушки на нижний ярус для усиления подошвенного боя («Чтоб напрямки поганых под стенами стрелить!») и наглухо заложить башенные ворота («Будут крепче супротив таранов стоять!»). Отрядил нескольких мужиков во главе с Данилкой для сколачивания длинных желобов, которые затем наполнили смолою и подвесили на верёвках к вершине крепостной стены. Беклемишев всех этих действий не одобрил и побежал с жалобой к осадному воеводе:
— Не слухает меня мужичьё! Ворота заложили — как нам таперя для полевого боя выходить? Пушкам стрельную даль убавили — чем басурман на подступе бить? К стенам гроба какие-сь понавесили — где такое видано? От дерьма не отмымшись, а уже в стратиги ладят, сиволапые!
Однако Лука жалобы не поддержал и сурово одёрнул:
— Уймись и не сбивай мужицкий пыл своими воеводскими премудростями! Помнишь сказ про лапотника, кто на турнирном ристалище всех своих поединщиков из седла турнул? А поспрошали, как у него это вышло, он и разобъяснить не смог, потому что правилов никаких битвенных не ведал. Зане и победил, что бился не по правилам. Положимся во всём на Божью волю!
Беклемишев сердито ответил:
— В притчи ударился? Ну так я тебе тоже одну напомню. Колеса крутились да хвалились, что через них возок катится. А тот хвалился, что поклажа на ём лежит. Лошадь ржала, что она главная — тянет возок с поклажей. И то им всем невдомёк, что всем делом возчик правит.
— Ну и что?
— А то, что, как ни верти ты со своим мужицким пылом колеса, покатишься туды, куды возчик схочет. Дела решаются не вами, а теми, кто над вами!
И действительно, в эту ночь о судьбе Алексина говорилось в разных местах. В самой крепости, на воеводском подворье, сидели и шелестели своими обидами именитые горожане. Не по их именитому слову дело делалось, одолели горлодёры своей многолюдной глупостью — мыслимо ли дело тощей соломиной от басурманской грозы прикрываться? Им, горлодёрам-голодранцам, терять нечего, зато лезут с радостью в омут, да ещё других за собой тянут. И ведь что удумали — татарских послов разобидели, жён с детишками отняли, к воротам свою сторожу выставили, на святой иконе клясться заставили — кругом закапканили честных людей! О-о-ох! И шелестели они этак, пока купеческий голова Фёдор Строев не озлился:
— Сколь тута бездельно насиживать ни будем, ничаво не высидим. Нужно свово человека навстречь Ахмату выслать и свой уговор с ним ладить!
— Да-а, как же! Станет теперь Ахмат с нами говорить! — послышалось в ответ. — Мы на евонных послов наплевали, дак он наших-то похуже вымажет. А может, сам спробуешь? Кто предложит, тот и дело итожит!
И так насели на Строева, что сговорили его. Собрали на скорую руку поминки для хана и с ранними лучами солнца отправили тайком своего посланца к восточным воротам. Но не в пример прежней мужицкая стража не дремала — перехватила беглеца и доставила осадному воеводе. Лука быстро раскусил продажную задумку и приказал в назидание всем прочим тут же сурово казнить беглеца. Едва только солнце поднялось над ближним лесом, он пожаловал на воеводское подворье и сказал в красные от бессонницы глаза Беклемишева:
— Бывает, возчик сдуру под колеса попадает. Вот оно — продолжение твоей притчи! — И к ногам бывшего воеводы упала голова Федьки Строева. — Гляди, — пригрозил он, — сам не засунь голову под колеса — живо сомнём!..
Не спали в эту ночь и в Коломенской ставке великого князя. Вечером прибыл гонец из-под Алексина и ошеломил неожиданной вестью. Долго привыкал Иван Васильевич к мысли о встрече с Ахматом под Коломной, а как только стал укрепляться в ней, сызнова всё нужно переиначивать.
— Да брешет, поди, алексинский воевода, — говорили государевы советчики. — Пуганул его татарский отрядец, он и наклал со страха в штаны. Вона сколько вестей от самого Ахмата допрежде было!
— В том-то и беда, что слишком много было, — задумчиво проговорил великий князь. — За два месяца уж знали, что Ахмат под Коломну прийти собирается, а так в войсковом деле не бывает.
— А может, разделился басурманин? — подал голос князь Холмский. — Часть войска сюда послал, а сам для встречи с Казимиром к литовским землям подался?
— Может, и так, князь Данила, — сказал Иван Оболенский-Стрига. — Только тогда главный удар не с коломенского, а с другого конца надо ждать — где царь, там и сила. Значит, сыматься отседова надо и спешно к Алексину идтить!
— Легко сказать — сыматься, — взволновался князь Юрий. — Тута напрочно встали, место вызнали, пушки пристреляли, обозы подтянули. Придёт завтра другая весть, в новое место будем бечь?
Поздней ночью прибыл ещё один гонец — прямо из Ахматовой ставки. И по его словам выходило, что Ахмат отвернул главными силами от Коломны. Иван Васильевич велел кликнуть своего стремянного и снова выслушал его рассказ о встрече с золотоордынским царём.
— Прямо, говоришь, с-под плетей тебя вынул и к нам отослал?
— Точно так, государь, — ответил Василий. — Евонный князь Темир на это осердился: нельзя вроде бы меня отпускать, — но Ахмат велел к тебе ехать, ещё и провожатых дали в дорогу.
— Выходит так, что обмануть меня восхотели? — предположил великий князь.
— А ты, государь, ровно чуял их обман, потому и конников под Серпуховом держишь, — льстиво сказал Патрикеев. — Вот их и нужно для защиты городка этого слать, авось успеют.
По душе пришлась великому князю нехитрая лесть. Ведь никто не ведал, как трудно было ему противостоять натиску братьев и других воевод, советовавших собрать сюда, под Коломну, все русские рати. Сколько сомнений испытал он, оставляя вдалеке главную ударную силу своего войска! Выходит, не обмануло его чутьё, выходит, золотоордынский царь не так уж слепо верит в свою силу, коли стал прибегать к обману. «Но, значит, и далее от него такого ожидать можно: ударит в Алексин частью сил, пошлю я туда свои рати, увязнут они в сражении, а главное войско обойдёт стороной и на Москву двинет? Пожалуй, самое верное сейчас — не дать Ахмату ступить на московскую землю. Будем отбивать его наскоки и рати в нужное место перетягивать». Решив про себя так, великий князь осторожно заговорил:
— Ахмат на царевича Латифа зельно злой, что он на службу к нам перешёл и город в кормление получил. Потому, верно, на Алексин и двинулся. А мы, помнится, громко объявили, что город сей за собой более не числим. Так с какой руки нам теперь его защищать?
— Мало ли что объявили! — воскликнул князь Юрий. — Город Алексин испокон веков наш, и люди тама нашенские, не след нам их...
— Всех не убережёшь, — вздохнул великий князь, — а в погоне за малостью можно большее упустить. Ты вот что, князь Юрья, скачи немедля в Серпухов и веди конную рать под Алексин. Но реку сами не переходите и басурман на нашу землю не пущайте. А ты, Васька, — повернулся он к стремянному, — гони в Алексин и передай тамошнему воеводе, чтоб город оставил и встал у перелазов переправу татарскую сдерживать. И я туда же вскорости подамся — промеж Ахматова и Казимирова войска нужно свой клин вбить...
Не было покоя в эту ночь и в ставке Ахмата. С вечера в ханский шатёр вполз мирза Турай и рассказал о том, что оглан Латиф бежал из Алексина, а жители на сдачу города не согласились и прогнали послов.
— Как это — прогнали? — удивился Ахмат.
— Плетьми, повелитель, — уточнил Турай, — и оскорбили их.
Подробности он решил утаить, опасаясь ханского гнева.
— Приведи их ко мне! — приказал Ахмат.
Он встретил посольских у входа своего шатра и, узнав в старшем одного из участников прежних походов, укорил его:
— Почему ты жив, Кадыр, и не раздавлен тяжестью позора?
— Я должен был привезти ответ неверных, повелитель, — смиренно ответил тот, — но теперь, когда ты знаешь его, я готов умереть.
— И правильно сделаешь, ибо в противном случае запятнаешь грязью моё войско. Ты был храбрым воином, Кадыр, и в память о твоей прежней доблести я окажу тебе честь...
Ахмат выхватил саблю у ближнего стражника.
— О повелитель! — возопил Кадыр, увидя занесённый над собой клинок. — Аллах возблагодарит тебя за столь великую мило... — И его голова быстро покатилась по ковру, сияя восторженными глазами.
Ахмат бросил саблю.
— А этих оставляю вам, — небрежно указал он стражникам на посольских. Потом повернулся к Тураю: — Твои тумен должен завтра переправиться на тот берег, а потом идти на Москву, расчищая путь остальному войску.
— А что делать с Алексином? — робко спросил тот.
— Он будет превращён во прах, но это не твоя забота, Турай! Завтра я сам проеду по его пыли, а потом там прогонят табуны и отары — пусть хорошо навозят это место, чтобы оно быстро заросло травой. У травы плохая память, и о городе скоро забудут... — Ахмат повернулся и ушёл к себе в шатёр.
И сразу же стихло всё многотысячное войско, чтобы не мешать покою своего повелителя. Только на дальних окраинах продолжалась работа: пленники занимались обустроем татарского стана и готовили приступный наряд для осады алексинской крепости.
Несколько человек, среди которых были Матвей и Семён, копали питьевой колодец для мухтасиба и его ближнего окружения. К воде подобрались далеко за полночь и, сморённые тяжкой работой, свалились замертво на краю вырытой ямы.
Вскоре, однако, их разбудили ударами плетей — надсмотрщик, отыскав Матвея, приказал ему идти за собой. Его ввели в просторную и богато убранную юрту. Находившийся там мухтасиб с неожиданной проворностью подскочил к Матвею и горько проговорил:
— Быратка болит, помогай мала-мала.
В дальнем конце юрты, откуда неслись протяжные стоны, лежал под толстыми одеялами худой и страшный человек. Тусклое пламя светильника выхватывало из мрака заострившиеся черты его лица. В воздухе висело густое и тяжёлое зловоние.
— Быратка болит, — ещё более жалобно проговорил мухтасиб. — В Кафа с товар ездил, был зыдаров, как дыва я, — он показал руками, какой толщины был его брат, — сищас тонкий, как ты. Пойдём, гылянь!
Матвей хотел было подойти ближе, но путь ему преградил выступивший из мрака мулла. Он злобно посмотрел на Матвея и гневно сказал мухтасибу:
— Зачем ты хочешь осквернить ложе умирающего прикосновением неверного? Твой брат известен своей праведностью и сможет достойно предстать перед Аллахом, если так предначертано им. Мы похороним его по старому обряду, и все мусульмане скажут: «Вот жизнь, достойная подражания, вот смерть, которой не надо страшиться!» Убери отсюда русскую собаку, и да будет великий Аллах всемилостив к своим детям!
У мухтасиба горестно опустились плечи. Он подошёл к ложу стонавшего больного, взял большой серебряный кувшин и протянул Матвею:
— Принеси вода! Быратка пьёт много-много. Што пьёт, то из себя льёт, весь уж вылился... Ай-ай-ай, што делать?
Когда Матвей вернулся, муллы уже не было. Мухтасиб, опасливо оглядываясь по сторонам, подвёл его к ложу и жалобно прошептал:
— Помоги быратка. Висе дам: золото, кони, жёнки. Помоги быратка, а?
Матвей посмотрел на больного, тело которого содрогалось от очередного приступа рвоты. Кожа его была сухой, как сморщенный октябрьский лист, на запястьях рук выступили синюшные пятна.
— Эта болезнь смертельна, и я бессилен перед нею, — тихо сказал он.
— Вирешь! Дай сывой дурман, как мине давал. Пусть спит быратка, пока зыдаров не стал.
— То зелье не поможет. Твой брат не доживёт до рассвета.
Мухтасиб взвыл и бросился к умирающему. Отчаяние его было удивительным: человек, погрязший во многих грехах и лишённый чувства милосердия даже к друзьям, воплощал сейчас искренние горе и скорбь. Он, должно быть, считал себя причастным к добродетелям своего праведного брата и с его потерей оказывался всецело во власти лжи, жестокости и порока. На какое-то мгновение Матвей даже проникся к нему участием.
— Нужно покориться неизбежности, господин, и позаботиться о живых. Эта болезнь заразная, поэтому тело твоего брата и все его вещи нужно пожечь. Здесь, в юрте, находиться опасно, так что ты поостерегись. И не след пить из одной чаши с больным, — сказал он, заметив, что мухтасиб потянулся к принесённому кувшину.
Мухтасиб пристально посмотрел на Матвея. Неожиданно его круглое лицо стало наливаться кровью.
— Я понял тибя, хитрый урус! — гневно сказал он. — Ты хотел дать мине месть и не сытал делать лишоб мой быратка. Ты хотел замест пошетный похорона пожечь мой быратка, как кизяк. Я висе понял, но так не будет. Ты сам будешь в этот юрта. Ты сам будешь делать лишоб. И если мой быратка помрёт, ты... ты... выпьешь висё, што вылилось с него. — Он указал на стоявший у ложа большой медный таз.
Мухтасиб вышел, оставив Матвея под присмотром старого слуги. По тому вниманию, с каким тот следил за каждым движением больного, можно было заключить, что умирающий находится в добрых и заботливых руках. Матвей несколько раз поймал на себе настороженные взгляды слуги, ему даже показалось, что тот хочет заговорить с ним, но он досадливо отвернулся. «С этим народом лучше держать язык за зубами — они любят иначить сказанное», — подумал он, уселся у входа и неожиданно сам для себя задремал. Разбудил его крепкий толчок. Матвей открыл глаза и увидел перед собой Семёна. Приведший его слуга о чём-то просил, молитвенно складывая руки.
— Старик просит тебя по-цестному сказать, как плох его хозяин.
— Плох, очень плох! — Матвей поднялся и поглядел на больного. — До утра не дотянет.
Услышав ответ, слуга словно окаменел, его скорбь выдавали лишь наполнившиеся слезами глаза.
— Ишь как переживает! — покачал головой Семён. — Он, говорит, сызмальства к нему приставлен и всю жизнь вместях прожил.
Матвей пожал плечами:
— Скажи, что его хозяину уготован мусульманский рай, а похоронить его собираются со всеми почестями, по старому монгольскому обычаю. Может, это будет ему утешением?
Однако старик обхватил голову руками и зарыдал в голос. Он упал на колени перед ложем и стал горячо молиться, потом подхватился и выскочил из юрты.
— Не вышла твоя утешка, — сказал Семён. — Слыхал я про ихний старый обряд. Они вместях с покойником зарывают самого любимого слугу. Церез полдня разрывают могилу, вымают его, дают отдышаться и сызнова зарывают. Опосля есцо вымают и зарывают сызнова. А уж коли на третий раз не задохнётся, дают награду и отпущают на волю.
— Для чего ж такое?
— Дык вить думают, что коли в одной могилке полежат, то рабу все грехи покойницкие перейдут. Известно, дикари...
— Постой-ка, — встрепенулся Матвей, — ежели старик не дурак, то ему самое время пятки салом мазать и бежать. Ну-ка глянь, где он.
Вокруг юрты было пустынно. Весь татарский стан спал крепким предутренним сном.
— Тихо... — доложил вернувшийся Семён. — И нам бы бець нужно. Схоронимся где-сь, а там Бог милостив, не выдаст поганцам.
— И то верно, — задумчиво проговорил Матвей, — только схорониться всегда успеем. Наших надобно упредить, что басурманцы к приступу готовятся...
По вражескому стану, кое-где озарённому сторожевыми кострами, неслышно заскользили две тени. Им повезло: утомлённые быстрым переходом, все вокруг спали беспробудным сном. Но времени оставалось мало — уже осветлился край ночного покрова, начали блекнуть звёзды, низины заполнялись белым туманом. Там, куда они двигались, туман становился всё гуще, время от времени они натыкались на пасущихся лошадей, и те, испуганно всхрапывая, шарахались в сторону. Взошло солнце, а реки ещё не было видно. И только когда его лучи стали разгонять туманные заводи, впереди заискрилась широкая гладь Оки. Там, на другом берегу, лежала родная, долгожданная земля, о которой так мечталось на чужбине. Но добраться до неё было нелегко — стремительно и широко несла здесь Ока свои воды. Они пошли вдоль берега, пытаясь отыскать что-нибудь, позволяющее продержаться на плаву, и неожиданно за извивом реки наткнулись на татарина, приведшего на водопой нескольких коней. Увидев перед собой двух грязных, измождённых оборванцев, тот дико вскричал и прытко побежал в сторону невысокого холма — там, должно быть, находились его товарищи.
Делать было нечего.
— Лови коняку! — крикнул Семён и, схватив за гриву самую рослую лошадь, погнал её дальше в воду.
Через мгновение они уже плыли, держась за лошадиные хвосты. С отдалявшегося берега понеслись резкие, гортанные крики. В воздухе прошелестело несколько стрел. Одна из них воткнулась в холку Матвеевой лошади, та пронзительно заржала и закрутила головой. Другая угодила Семёну в плечо, и он перестал работать рукой.
Между тем раненая лошадь стала быстро выбиваться из сил. Она захрипела, движения её стали беспорядочными, и Матвею ничего не оставалось, как отпустить её. Он глубоко нырнул, стараясь обмануть стрелявших, а когда вынырнул и осмотрелся, то Семёна уже не увидел, только оперение стрелы, разрезавшее воду, говорило о том, что его товарищ продолжал тянуться за своей спасительницей. Матвей поспешил вперёд, снова нырнул и, разглядев в мутно-желтой мгле тело Семёна, схватился за стрелу и с силой, какая только нашлась в нём, выдернул её. Глотнув свежего воздуха, он снова погрузился в воду, перекинул через шею безжизненную руку Семёна, и так они поплыли к желанному берегу. До него оставалось не так уж много, но силы лошади, тянувшей за собою двух людей, были на исходе. Ещё немного — и она утащит за собой под воду Семёна, вцепившегося в её хвост мёртвой хваткой утопающего. Помощь пришла неожиданно. С родного берега бросились к ним несколько человек из стоявшей неподалёку сторожевой заставы и выволокли их из воды, уже потерявших способность двигаться.
Первым в себя пришёл Матвей. Увидев склонившиеся над ним родные русские лица, он нашёл в себе силы прошептать:
— Чьи вы, братцы?
— Сторожа от полка Верейского князя, — сказали ему в ответ.
— A-а... значит, жив Василий-то... Михайлыч, — улыбнулся Матвей.
— Жи-ив, при самом великом князе служит. Недавно только с государским словом мимо проскакал в Алексин-городок.
Матвей воспрянул:
— Так спешите к нему! Орда к приступу готовится. Спасайте своего князя и братьев своих спасайте!
И ещё крикнул что-то громко-громко, как ему показалось, а на самом деле никто его не услышал, ибо впал он в беспамятство...
Василий проскакал всю ночь, сменив под собою несколько лошадей. В Алексин он прибыл, когда солнце стояло уже высоко. Крепость была в волнении. Показались первые ордынские отряды, у стен дурачились татарские удальцы. Они издали разгоняли своих коней и, чтобы обезопаситься от лучной стрельбы, ловко осаживали их в двухстах шагах от защитников. Отсюда, с незримой черты, неслись страшные ругательства, сопровождаемые непристойными действиями. Особенно изгалялся маленький, одетый в ярко-красное одеяние татарин. Он вскакивал на конскую спину, спускал штаны и являл алексинцам свой тощий зад. Те не оставались в долгу. Среди рёва и свиста вырывались пронзительные вскрики:
— Ты что ж это свою поганую погань до времени кажешь, мы ещё воевать не начали!
— Дак это у него самое красное место, передок-то сызмальства отрезан!
— Да ну?
— Вот тебе и ну — чтоб ездить на конях не мешал!
— Ну дык ехай ближе, мы тебе куйнем!
— Чтоб было чем Ахматку клевать!
— Ого-го-го! — гоготали мужики.
Стража привела Василия к Луке. Тот, узнав, что гонец прибыл от самого великого князя, обрадовался скорой помощи.
— Помощь будет, — уверил его Василий, — два великокняжеских брата к вам спешат: Юрий с Серпухова и Борис с Козлова Брода, но приказ тебе такой: выйди с города и встань напрочно на левом берегу, не пуская туда татар.
— Припозднился ты с таким приказом, — покачал головой Лука. — Сам видишь, орда под самые стены подступила, теперь всех с крепости не выведешь.
— Выведи что сможешь, хоть толику малую. Сам понимаешь, коли перекинется орда через Оку да растекётся по нашей земле, трудно с ней потом воевать будет.
— Я-то понимаю, да сил у меня мало, чтоб на берегу биться. В крепости же мы ещё повоюем... Ты вот что, мил-человек, я тебя не видывал и слов твоих не слыхивал. И грамоту великого князя тож от тебя не возьму — не ко мне она писана, но к прежнему воеводе Беклемишеву. Хочешь нам помочь, вставай на стены, притомился в дороге, отдохни, а то к Беклемишеву иди — с ним про отступные дела говорить легше...
Так решил схитрить бесхитростный Лука, нимало не заботясь о последствиях своего решения. Зато Беклемишев, проведший остаток утра перед образом Архангела Михаила, воспринял появление великокняжеского посланца как добрый знак своего угодника. Он принял грамоту великого князя, поцеловал её и сказал:
— В нужный час ты прибыл к нам, господин. Мы по всей полной воле государя нашего обретаемся, а слуг его жалуем и чтим. — Он велел напенить золотой кубок и подать его Василию. — Мы тож в воеводском деле понимаем и, как государская мудрость рассудила, хотели до твоего приезда так и сделать. Да вот мужичье нам руки повязало: татарских послов прогнало и городок восхотело самолично защищать. Теперь же всё по государскому слову сделаем!
Беклемишев велел кликнуть войсковых начальников и показал им грамоту.
— Не оставил наш государь милостью детей своих, — сказал он, — приказал спешно с крепости выйти и реку переплыть. Неча, говорит, вам бесцельно за стенами гибнуть, а идите вы, говорит, биться в чистое поле, куда вам вскорости подмога будет. Передайте государское слово своим ратникам, пусть готовятся не мешкая отходить!
Город быстро узнал о приказе великого князя. Когда объявили ратный сбор, площадь сразу заполнилась народом. Ратники, сбившись в кучу, угрюмо оглядывались по сторонам. Горожане кипели возмущением:
— Нешто мы за то вас кормили, чтоб вы для поганых нас кинули?
— Как мир — у них пир, а как ратиться — они пятиться!
— Дык как им за ратовье держаться, когда все руки от ложек измозолились!
— Мы люди подневольные, — затравленно отвечали ратники, — по одной своей воле никуда бы отсель не пошли.
В это время со своего подворья вышел Беклемишев с Василием, и толпа поутихла. Беклемишев достал из-за пояса великокняжескую грамоту и потряс печатью:
— Видите государев знак? Вот его слово! Вы из-за своих стен разве что иные татарские задницы видите, а у государя нашего вся земля как на ладони. И для блага всей земли надо, чтоб орда нынче за Оку не просочилась, поняли? Коли останемся здесь, обойдёт орда город и на наш берег ринется — пойди её потом останови. Потому и приказал государь выйти из крепости, чтоб заслон Ахмату выставить! Не противьтесь его приказу!
На площади стояла тишина. Думали горожане: страшно идти против государского слова, да ведь и город свой жалко. И тогда громыхнул осадный воевода Лука:
— Братья! Вы помните свою клятву? Мы за государя нашего хучь в огонь, хучь в воду, но ему, далече отсель, трудно рассуждать, как ловчей поганых бить. Тем паче что обложили они нас и выйти с крепости не дадут. А коли здеся напрочно встанем, то споткнётся об нас Ахмат и за реку не ступит. Оставайтесь же для защиты города, детей, жён и матерей своих. Не берите на свою душу крестоцеловального греха!
— Верно! — зашумела обрадованно толпа. — Никуда не пойдём отсель и войско не отпустим!
Беклемишев рванулся к воротам:
— Ну-ка, ребята, за мной! Разгоним сиволапых!
Ратники нерешительно затоптались на месте, но несколько человек бросились выполнять приказ. У ворот стала закипать драка, забряцало оружие.
— Люди, опомнитесь! — пронзительно закричал слепец из Мценска. — Послухайте поле — там уже загудели басурманские сопела, созывают сыроядцев на приступ идтить. Как же можно в этакий час друг с дружкой свариться?! А вы, воеводы, почто миром промеж собой не ладите? Грех вам народ мутить!
К Беклемишеву пробрался монах Феофил, дёрнул за кольчугу и прошептал:
— Слышь, воевода, матушка прислала сказать, чтоб ты пешцев тута оставил и с города за это посул потребовал.
Беклемишев сразу же ухватил мысль своей жены: с конниками-то из крепости быстрее выскочить можно. Он поднял руку и крикнул:
— Старик прав — нужно нам по-мирному решать. Мне город тож не чужой, потому для его защиты могу всех пешцев оставить. Сам же по государскому приказу одних конников возьму, они для осадного сидения всё равно не годятся!
Площадь одобрительно загудела в ответ, а Беклемишев повернулся к именитым горожанам и уже вполголоса добавил:
— Не задарма, конешно, оставлю, смотря какой посул дадите.
— Да ты побойся Бога, Семён Фёдорыч, о деньгах ли говорить ныне?! — заволновались именитые.
— И о них тоже... Я же, людишек вам оставляя, в ущерб себе вхожу, так вы должны мне его восполнить.
— И сколь ты хочешь с нас взять?
— Мне пятерик да рублик на жену — вот и всё моё хотение.
— Эк хватил, это ж более половины годовой подати.
— Дак и я вам более половины войска отдаю.
— Креста на тебе нетути, вот что...
— И вправду, воевода, не ко времени торг затеян! — вступился Василий.
— Не встревай в моё дело, княже! — осердился Беклемишев. — Ты приехал и уехал, а подать годовую с меня государь спросит. Чем я отвечу, когда город разграбят? Пусть платят — вот моё слово!
— Заткните ему пасть ненасытную, и пущай убирается скорее! — крикнул Лука.
Почесали головы именитые и пошли собирать деньги — они после суровой казни Федьки Строева опасались перечить осадному воеводе. Когда конный отряд был готов к выходу, к Беклемишеву подошёл один из них и сказал:
— Горожане порешили выдать тебе пять рублёв отступных денег, а на жену не давать, пусть, если хочешь, тута остаётся.
— Я не согласный, не такой ряд был! — вскричал Беклемишев.
А в это время в татарском стане загремели боевые тулумбасы.
— Все по местам! — разнёсся по крепости громовой голос Луки.
— Отворяй ворота! — отозвался эхом крик Беклемишева.
— Отступные-то забери! — напомнила ему сидящая в лёгкой повозке жена.
Беклемишев выхватил деньги, стеганул коня и поспешил со своим отрядом из крепости. За ним понеслись брань, насмешки и свист готовящихся к бою алексинцев.
Татары шли на приступ. Бескрайним морем казалось их войско, заполнившее неоглядные заокские дали, а из заполья и ближних лесов выплёскивались всё новые сотни. Грозно и несокрушимо надвигался первый вал, готовый в мгновение ока смести в Оку прилепившуюся к её круче жалкую крепостицу. В движении степной стихии был свой, выработанный веками порядок. Впереди с вязанками из хвороста и камыша шли приметчики, они должны были забросать ров и проложить дорогу под стены. За ними плыли грубо сколоченные щиты, служившие для верхнего прикрытия от камней и брёвен, сбрасываемых защитниками крепости. Далее шагали особо обученные воины-городоемцы с лестницами, таранами, огнемётными самострелами и другими приступивши хитростями. Их замыкали отряды лучников, а затем уже шло всё остальное войско.
Защитники крепости напряжённо всматривались в надвигающуюся лавину.
— Э-эх, рази ссилишь её, тьму нещетную! — послышался чей-то молодой голос.
— А ты и не считай, — успокоил бывалец новичка, — ты не вдаль гляди, а поперёд себя. Выбери какого-сь басурманца и срази его во славу Божью. Опосля другого избери и его срази. И так дальше, покуда руки стреляют, а зубья кусают. Вот тады и осилишь.
Татары приближались, но крепость, послушная приказу осадного воеводы, молчала. Наконец с церковной звонницы гулко ударил колокол: бам-бам-бам! И с третьим его ударом рявкнули единым разом все крепостные пушки, выплеснув из своих жерл смертоносный огонь. Множество воронок нарушило мерное течение наступавших, однако живые сомкнулись над павшими, и движение продолжалось. Такое же повторилось ещё раз, а затем пушечные залпы были усилены лучным боем.
Несмотря на большой урон, татарское войско неуклонно шло вперёд, и вскоре приметчики достигли крепостного рва. В берег воткнулось несколько бончуков, обозначивших места переходов, и в воду полетели вязанки. Ров стал быстро заполняться. Освобождённые от своего груза приметчики были хорошей целью для осаждённых, многие их тела устлали дно крепостного рва, ускоряя возведение переходных мостов. Вот уже в нескольких местах стала горбиться водная гладь, и через ров прытко побежали первые воины. В дело вступили татарские лучники. Рой стрел обрушился на защитников, не давая им высунуться из-за крепостных укрытий. Тогда загрохотали стрелявшие в упор пушки подошвенного боя — словно огромный гребень прошёлся по спутанной гриве, проложив в ней кровавые дорожки. Это был самый большой пушечный урон, из-за недостатка огненного зелья крепостные пушки стреляли всё реже.
Между тем узкая полоска земли на другой стороне рва постепенно заполнялась наступавшими. Городоемцы под прикрытием щитов рубили стены и выламывали нижние брёвна, ладили тараны и приставляли лестницы. С высоты на них летело и лилось всё, что могло лишить жизни или покалечить. Крепостные стены скрылись в облаках пыли и дыма. Уже не стало прицельной стрельбы, но при великом многолюдье стрелы и метательные снаряды легко находили свои жертвы.
Алексинцы стояли насмерть. Где силою, а где хитростью разили они врага. Одни перекатывали тяжёлые валуны, с тем чтобы сбросить их в кишащий внизу муравейник, другие подвозили бадьи с крутым кипятком, третьи метали горящую смоляную паклю, огненные клочья которой носились вокруг, иные же зацепляли городоемцев длинными баграми и тянули вверх под удары топоров своих товарищей. Раненые не покидали стен. Тех, кто мог двигаться, наскоро перевязывали, присыпав рану землёю, и они продолжали делать посильную работу. А недвижные лежали тут же — у защитников не было времени, чтобы оказать им помощь.
Татарское войско терпело большой урон, но горы трупов под крепостными стенами не останавливали наступавших: живые шли по мёртвым, и их натиск не ослабевал. С запада, где укрепления были наименее сильными, татарам удалось проломить часть стены, и бой закипел в самой крепости. Туда были брошены почти все ратники, силы которых в неравном единоборстве быстро таяли. Северные укрепления ещё стояли, но в одном месте врагу удалось взойти на стену по лестнице. Здесь на узком пятачке началась страшная резня. Из-за тесноты привычное оружие было отброшено в сторону, в ход пошли ножи и кулаки.
Архип только что свалил грузного татарина и не успел вовремя вытащить нож, застрявший между стальными накладками кожаного ярыка, прикрывавшего ему грудь. И так, с пустыми руками, оказался лицом к лицу с очередным врагом.
Он был велик, этот воин в пушистом лисьем малахае, забрызганном свежей кровью. Его рука сжимала шестопёр, между зубьями которого белела застрявшая черепная кость. Он широко размахнулся, и Архип в безысходном отчаянии прыгнул вперёд, угодив головою ему в живот. Татарин от неожиданности выронил оружие, и они сцепились в жестокой схватке, выворачивая руки и раздирая друг другу лица. Архип, изловчившись, подсек татарина, тот упал, увлекая его за собой, и вцепился зубами в руку. Никакие удары не смогли ослабить его железной хватки. И когда на помощь подоспел Данилка, уже мёртвому татарину пришлось раздвигать челюсти топором. Архип с трудом поднялся на ноги и огляделся. Боевые площадки были устланы павшими, защитники держались из последних сил.
— Поджигай! — хрипло крикнул он Данилке и бросил горящий факел в один из желобов, подвешенный к вершине крепостной стены.
Данилка стал проворно обегать другие желоба, и вскоре вся северная часть крепости была объята пламенем. Защитники и осаждающие отпрянули в стороны.
— Ала-ла-а! — радостно закричали внизу, решив, что крепость загорелась от их огнемётных самострелов.
Все старались высмотреть, что делается за чёрными густыми клубами дыма, застлавшими место недавней битвы. И вдруг всё это бушующее пламя с глухим шелестом ухнуло вниз — верёвки, на которых висели желоба, перегорели, и горящая смола разлилась у подножия стен. Ликующие крики сменились воплями ужаса: приступное войско, готовящееся к последнему броску, заживо горело, и спасения ему не было. Сдавленные друг другом воины пыталась сбить ползущий по ним огонь, сбрасывали одежды, но огонь снова передавался от одного к другому. Они прыгали в крепостной ров, но вода не гасила дьявольской смеси, придуманной хитроумными греками. Тогда татары бросились назад, где не было такой тесноты. Вид этого живого, бегущего пламени так испугал воинов, стоявших по другую сторону рва, что они стали пятиться и в конце концов побежали тоже. Вскоре бегство татарского войска сделалось всеобщим.
Алексинцы быстро покончили с проникшими в крепость и высыпали на стены. Им плохо верилось в свою нежданную победу, но татары действительно спешно оставляли устланное дымящимися телами поле битвы. Вид бегущего, недавно казавшегося несокрушимым врага вызвал бурное ликование защитников. Чумазые, окровавленные, едва держащиеся на ногах люди закричали, засвистели, заколотили по железу, и вскоре их радостный шум был поддержан дробным перезвоном церковных колоколов.
Тумен татарского мирзы Турая стал выдвигаться к Оке одновременно с началом приступа на алексинскую крепость. Турай, стоя на крутом берегу, молча смотрел, как воины первой тысячи, рассыпавшись по прибрежным кустам, ладили плоты и рубили ивовые прутья для переправочных вязней. Пара таких вязней, соединённых между собой верёвками, подводилась под лошадь, помогая ей долгое время держаться на плаву. Сами воины поплывут потом вслед, держась за лошадиные хвосты.
Такой, применявшийся с незапамятных времён способ позволял быстро и без особых хлопот преодолевать широкие водные преграды, поэтому начинавшаяся переправа Турая не беспокоила. Он равнодушно оглядел излучину реки, по которой уже тыла первая сотня, и перевёл взгляд на крепость, откуда доносилась пушечная пальба. Турай горько вздохнул: судя по рассказу возвратившихся оттуда посланников, в городке было немало золота, он же, выполняя приказ хана, вынужден был уплывать от него. Быстрота переправы, резвость лошадей и хотя бы малая задержка под крепостью — вот что поможет ему оторваться от главного войска, а там уж он наверстает упущенное и возьмёт богатую добычу с русской земли. Турай хотел было послать своих нукеров с приказом поторопиться, но тут его внимание привлёк ближний шум военной стычки — вырвавшиеся из крепости наскочили на переправу и завязали бой.
— Сколько неверных? — спросил Турай у прибывшего с этой вестью.
— Не более сотни, — ответил тот.
Мирза пожал плечами и отвернулся — стоит ли беспокоиться о такой безделице! Однако шум стычки не стихал, и Турай нехотя тронул коня.
Сход к реке был забит лошадями. Брошенные своими хозяевами, они метались в узкой горловине между двумя холмами. Воины, занятые приготовлением вязней, выскакивали из кустов и пытались поймать лошадей, на которых было оставлено боевое оружие. Однако многие падали, сражённые стрелами, — русские лучники, засевшие на противоположном холме, били метко. Турай громко выругался: непредвиденная задержка разозлила его. На подходе была следующая тысяча, а эти всё ещё не освободили берег.
— Жалкие трусы! — закричал он, выскочив к реке. — Вы не войско, а навозная жижа шелудивых коней! Бегите туда, — указал он плетью на холм, — и залейте нечестивых!
Воины бросились выполнить приказ своего темника. Всё выше и выше взбирались они по холму, тесня малочисленного врага. Турай торопил их громкими криками, нетерпеливо поглядывая на приближающееся к переправе облако пыли — шла вторая тысяча, и он послал нукера, чтобы придержать её.
Внезапно из-за недальнего леса выскочил конный отряд. Всадники, выставив длинные пики, понеслись с громким боевым кличем прямо к переправе. Они быстро достигли горловины и стали теснить низкорослых татарских лошадей к реке. Сотни взбесившихся, никем не управляемых животных бросились в воду. Всё смешалось, топот и ржание коней, крики сбитых и стоны раненых заглушили голос Турая. Вскоре и сам он, не сумев сдержать своего коня, вывалился из седла, а верные нукеры чудом вытащили его полуживым из общей свалки.
Первая тысяча татарского тумена была разгромлена русским отрядом, выведенным Беклемишевым из алексинской крепости. Незадачливый воевода, увидев у переправы большое татарское войско, испугался и готов был уже снова укрыться за крепостными стенами. Однако великокняжеский стремянной да и все ратники, в ушах которых ещё стояла прощальная брань алексинцев, были настроены по-боевому. Василий, отобрав самых метких и проворных стрелков, укрылся в зарослях холма и стал расстреливать рассыпанных по кустам, готовящихся к переправе татар. Остальная часть отряда, вырвавшись из засады, завершила разгром обезоруженного врага. Теперь русские ратники сами спешили с переправой, воспользовавшись заготовленными плотами и вязнями. На их счастье главные силы татарского тумена стояли за лесом, ожидая приказа о движении к переправе. Когда вторая тысяча прибыла на берег, последние русские всадники были уже на середине реки.
Пришедший в себя Турай приказал немедленно догнать и сурово покарать неверных. Его воины бросились в погоню, наскоро прихватив всё то, что помогло бы им держаться на воде. Степняки были плохими пловцами, многие утонули, иных быстрое течение реки отнесло далеко за излучину, ну а тех, кто достиг берега, было довольно для малочисленного русского отряда.
На левом берегу Оки завязалась жестокая сеча. Русские воины, расстреляв все стрелы, рубились в сабельном бою. Люди и кони была измучены трудной переправой и едва ли не валились с ног от усталости. Всадники с трудом поднимали одеревеневшие руки, почти каждый из них был ранен. Многие уже навечно остались лежать на широком заливном лугу, а живые готовились к смерти. Татары, охватившие русский отряд широкой дугой, постепенно подтягивали края, всё у́же и у́же сжималась их удавочная петля. Когда они появились за спиной, Беклемишев протиснулся к Василию и закричал:
— Одолели нехристи, нету мочи! Бечь надо, покуда вовсе не сгинули!
Василий, тяжело хватая воздух, посмотрел на него бессмысленным взглядом — он только что вырвался из тесного клубка окруживших врагов. Его щека была рассечена сабельным ударом.
— Бечь, говорю, надо! — снова крикнул Беклемишев. — Казна государская при мне, неужто поганым оставлять?
— Эх, воевода! Жил скаредно, так хоть помри праведно! — ответил ему Василий и снова ринулся в бой.
Мало, ох как мало оставалось русских воинов, но они, сбившись в горстку, продолжали разить наседавших врагов. Уже не поднималась истолчённая в пыль земля, ибо была она обильно полита кровью. Уже с трудом находилось место для конских копыт, а Ока выплёскивала на берег всё новые сотни. Беклемишев в последний раз посмотрел назад, пытаясь отыскать путь к спасительному бегству, но там уже плотной стеной встали татары, а за их спинами росло и стремительно приближалось пыльное облако от нового войска. Беклемишев закрыл глаза.
— Всё упование моё на тя возлагаю, угодниче Божий Михайло. Сохрани мя под дланью своею, — прошептал он и упал в отчаянии на конскую шею.
Страшно сшиблись две конские лавины. Заржали озверевшие лошади, дико закричали люди, зазвенела острая сталь. Сомкнувшееся кольцо татарского войска было внезапно прорублено пришедшими на подмогу людьми из полка Верейского князя. Предупреждённые Матвеем, они бросились на спасение своего княжича и поспели в самое нужное время. Их неожиданный приход был таким чудом, что оказался достойным упоминания в скупых русских летописях... Великая река стремительно понесла в своих водах отборные сотни передового ордынского тумена, и темник Турай, перестав гнать в воду своё поредевшее войско, приказал готовиться к основательной переправе.
От войска русского гонцы
Во все помчалися концы,
Зовут бояр и их людей
На славный пир, на пир мечей!
Темнее тучи сидел Ахмат на своём походном златокованом троне. В белой ханской юрте, где было светло даже в сумерки, стояло мрачное предгрозье. Гнев повелителя лежал железным грузом на плечах царедворцев. Они недвижно застыли, боясь произвести малейший шум. Из присутствующих вольнее всего вела себя огненно-рыжая кошка, которая беспечно разлеглась у ханских ног и сладко урчала.
— Темир! — хрипло окликнул Ахмат своего любимца. — Есть ли вести от Муртазы?
— О повелитель! Почтенный Муртаза пять дней назад сообщил, что королевское войско собирается под Рославлем. С тех пор от него не было вестей.
— Где этот Рославль?
— Отсюда в четырёх переходах на закат, повелитель.
— Мы покрыли за это время сотни вёрст, а они не могут стронуться с места, — проворчал Ахмат. — Может быть, их ноги растут не из положенного места, а?
Темир несмело хихикнул:
— Мой повелитель прав: Аллах, создавая неверных, не наделил их проворством и решительностью...
Ахмат раздражённо махнул рукой:
— Пошли туда срочного гонца с наказом, что через три дня я жду прихода королевского войска в... — Корявый палец Ахмата ткнул в услужливо поднесённую Темиром карту Московского государства.
— Я-ро-сла-вец, — медленно прочитал Темир.
— Да, — кивнул Ахмат и вопросительно глянул на откинутый полог юрты.
— Они ожидают твоего слова, повелитель, — уловил его взгляд Темир.
Вызнанные Ахматом мирза Турай и князь Айдар, руководивший осадой Алексина, стояли на коленях в пятидесяти шагах от ханской юрты. Их оружие было сложено на расстоянии брошенного камня. Условия военного быта обычно упрощали отношения с ханом, но в гневе он не допускал вольностей и требовал строгого соблюдения правил. Унижение продолжалось уже довольно долго, наконец Ахмат вышел из юрты и подал знак Тураю. Тот привстал с колен, приблизился к хану и распростёрся перед ним.
— Где твой тумен, мирза? — тихо спросил Ахмат.
— Он готовится к переправе, великий хан, — ответил Турай трясущимися губами. — Мы не смогли закрепиться на том берегу: к русским подошло большое свежее войско.
— Большое войско?! — вскрикнул Ахмат. — Откуда оно взялось? Иван со своими силами далеко, тебя испугала жалкая свора бездомных собак! Ты... ты...
— Пощади, великий хан, — чуть слышно проговорил Турай. — Я уже сейчас был бы за Окой, но переправе мешают вылазки русских из крепости...
Ахмат резко повернулся к Айдару и поманил его.
— Ты принёс мне ключи от крепости, Айдар?! — зловеще спросил он, когда тот приблизился.
— Мой повелитель-хан! В крепости оказалось много ратников, и первый приступ она выдержала.
— Что же ты думаешь делать?! — Голос хана стал сиплым от затаённого гнева.
— Дай мне ещё немного времени, мой повелитель-хан, и я смету крепость с лика земли. Мы уже устанавливаем вокруг неё большие пороги, а к вечеру отыним крепостные стены. Я укрою за тыном своих людей, и они будут бить оттуда ночь и день, пока город не станет горстью пыли. Я принесу тебе эту горсть не позднее завтрашнего вечера.
— A-а! Трусливая баба! — дико вскрикнул Ахмат. — Это ты можешь сидеть под деревом, ожидая, пока яблоко упадёт тебе прямо в рот! У меня на такое нет времени. Я обошёл русское войско, а теперь оно из-за твоего сидения может прийти сюда и помешать мне соединиться с королём...
— Но, мой повелитель-хан, русские залили всю округу огнём! От него погибло много моих людей. Завтра же я возьму крепость, не потеряв ни одного человека...
— Мне нет дела до твоих людей, болван! — яростно воскликнул Ахмат. — Время! Время! Время! Чем мне вбить это в твою пустую башку? — Ахмат стал озираться, словно бы ища, чем можно выполнить своё намерение. Глаза его готовы были выскочить из орбит, ноздри трепетали, в уголках рта появилась белая пена.
Айдар сжался и втянул голову в плечи. В это время из юрты вышла рыжая кошка, она потянулась и, подошедши к Ахмату, стала тереться об его ногу.
— Время! Время! — как бы в беспамятстве повторял он, потом перевёл взгляд на животное и вдруг, резко наклонившись, схватил кошку за заднюю лапу. Та пронзительно вскрикнула и, изогнувшись, царапнула повелителя Золотой Орды. Ахмат издал вопль и, поймав вторую лапу, изо всех сил рванул руками. Раздался душераздирающий кошачий визг. Во все стороны брызнула кровь. Ахмат отбросил две дергающиеся половинки тела несчастного животного и протянул окровавленные руки Айдару. — Если до заката солнца ты не войдёшь в крепость, с тобой будет то же самое, — неожиданно тихо сказал он. — Иди...
Айдар стал отползать в сторону — дрожащие ноги не держали его...
Великий князь, оставив коломенское войско под началом Оболенского-Стриги, двигался во главе пятитысячного отряда в западном направлении. По пути он сделал остановку в Серпухове, там его встретила весть о битве под Алексином и разгроме передовых татар, пытавшихся переправиться через Оку.
В великокняжеской ставке царил радостный настрой, воеводы рвались в бой. Князь Андрей, который после ухода под Алексин своего брата Юрия недвижно сидел в Серпухове и томился в вынужденном безделье, предлагал спешно идти за Оку и ударить в спину Ахмату.
Другие воеводы не были столь решительными, но все они убеждали великого князя стянуть войска к месту татарской переправы и помочь защитникам Алексина. Патрикеев, помня об указаниях великого князя, одёргивал их:
— Алексин отдан царевичу Латифу, пусть он его сам и защищает.
Воеводы распалились пуще:
— Теперь на Ахматовом пути кажная кочка должна дыбиться, а тута цельный город встал и дорогу загородил — как ему не помочь? Не было такого на Руси, чтобы братьев своих в беде кидать, али ныне всё по-другому?
Патрикеев знал, в чей огород летят камни, и опасливо посматривал на великого князя. Тот, по обыкновению, отмалчивался и, лишь когда камни слишком потяжелели, распустил воевод, а Патрикееву сказал:
— Многовато здесь петухов топчется. Развёл бы ты их, Иван Юрьич, по разным сторонам... — Великий князь стал тыкать перстом по разостланной хартии.
— Врастяг, значит, войско наше будем держать? — вздохнул Патрикеев. — В кулаке-то бы оно сильнее вышло.
— Удивляюсь я вам: воеводы, а на войну, как на кулачные потешки, смотрите... У Ахмата войско не в пример подвижней нашего — живо обойдёт, коли все в куче стоять будем! Нешто забыл про Коломну? Вот и пиши: сюда Данилу Холмского, сюда Челяднина, сюда царевича Даньяра, сюда Акинфова, а сюда сам ехай. И людишек всем подкинь, тыщ по десять.
— Да отколе же взять столько? — изумился Патрикеев.
— То не твоя забота, пиши: здеся тридцать тыщ да здесь сорок — так вот всю границу и загородим.
Патрикеев старательно вписывал на карте цифры и имена. Тонкое гусиное перо вертелось юлой в его больших пальцах, громко скрипело и брызгало. Наконец оно извергло огромную кляксу, покрывшую под собой Тарусу с двадцатитысячным войском. Великий князь взглянул на его ручищи и вздохнул:
— Эх, Юрьич, носы тебе кровенить небось сподручнее? Ну-ну, вели кому-то из писцов перебелить хартию. И вот что, пошли гонцов к западным князьям, пусть все не мешкая идут к Рославлю, вот сюда, и меня там поджидают. Бог даст, сам вскорости там буду и войска тыщ сорок с собой приведу, тож на хартии этой отметь... Ну и отряди в Алексин тыщи две-три... Наших не трогай, а возьми от служивых татар, хоть от Мустафы. Он недавно к нам на службу принят, вот и скажи, что хочу его в деле проверить...
После ухода Патрикеева Иван Васильевич говорил о разных тайных делах сначала с Хованским, а потом послал за Латифом. Царевич вошёл, весёлый и беспечный. Он сказал положенные слова привета, Иван Васильевич кивнул и спросил через толмача, слышал ли царевич про битву под Алексином. Латиф пожал плечами — это были вести из другого мира, с которым он предпочитал сталкиваться как можно реже.
— Ты свой город на разграбление оставил, а теперь знать о нём ничего не хочешь! — осердился великий князь.
— Я оставил там часть своих людей и хочу знать, что с ними, но... — Латиф помедлил, — ты взял меня для более важного дела, чем защита какого-то городишка.
Иван Васильевич помолчал: дело, которое он собирался поручить Латифу, было действительно куда более важным.
— Я наслышан о твоей беспутной жизни, — наконец сказал он. — Думаю, что пора тебе заняться делами, более пристойными твоего сана.
— Приказывай, мой господин, — отозвался Латиф, — я готов исполнить твоё желание, особенно если вознаграждение будет соответствовать степени пристойности...
— Чего же ты хочешь?
— Всего! Но буду довольствоваться тем, что ты мне предложишь.
— Золотоордынского трона будет довольно?
— Это высокая награда, — поклонился Латиф. — Что я должен сделать?
Великий князь пытливо глянул на царевича:
— Мною послан отряд на разграбление Сарая. Ахмат далече, и трон может достаться тому, кто поспеет к нему первым.
Оживление Латифа сразу же исчезло.
— Мне нужно ехать в Сарай? — нерешительно спросил он. — Это опасно, мой господин. У Ахмата большое войско, и оно ещё не разгромлено тобой. Нет, я не смею совать голову в пасть грязному шакалу...
— Ты хочешь всё и ничего не смеешь. — усмехнулся великий князь. — Что ж, найдём другого человека. У царевича Мустафы меньше прав, но больше решимости! Так ведь? — обратился он к вошедшему Хованскому.
— Так, государь, — ответствовал тот. — Мустафа только что высказал желание взять богатства Золотой Орды и весь ханский гарем...
По лицу Латифа прошла смутная тревога. Он был доволен своим нынешним положением, дававшим много удовольствий — и почти никаких забот, и готов был мириться с ним до скончания века. Однако в случае успеха Мустафы московский государь потеряет к Латифу всякий интерес, его попросту отбросят в сторону, как отслужившую старую вещь. Наконец благоразумие взяло верх над нерешительностью.
— Ладно, я согласен, — тихо сказал он. — Но как мне свершить требуемое?
— Ты получишь всё, что нужно. Хованский обеспечит тебе путь следования, обговоришь с ним подробности. Что ещё? — спросил великий князь, заметив, как замялся Латиф.
— Я говорил уже, что оставил часть своих людей в Алексине, некоторых мне будет не хватать. У нас говорят: сильный борец должен иметь крепкую спину.
— Я дам тебе храбрых воинов и, если желаешь, пошлю вдогон тех, кто тебе необходим.
— Отпиши в крепость, царевич, — протянул Хованский лист бумаги, — мы пошлём быстрых гонцов, и на рассвете твои люди уже отправятся в путь.
Латиф написал несколько слов и приложил свою печатку.
— Пока за твоей спиной московский государь, она будет крепкой, — напутствовал его великий князь. — Крепи лучше свои руки, Латиф: золотоордынский трон — нелёгкая ноша...
Небольшой городок не мог вместить всех ратников, и они заполнили серпуховские окрестности. Ночью весь берег Оки был расцвечен кострами. Сидели ополченцы с недальних мест, одетые кто во что горазд, и разный служивый люд из Переяславля и Суздаля, Владимира и Ростова, Юрьева и Дмитрова, Радонежа и Звенигорода — из всех славных восточных и северных русских городов. Говорили о первых нынешних победах над басурманами и вспоминали победы давних лет. Горели нетерпением скорее встретиться с врагом, ругали за медлительность воевод. Для многих пошёл уже третий месяц походной жизни, а в ратном деле им быть ещё не довелось. Особенно досадовали ополченцы, не привыкшие к безделью в страдную пору. Земля, будто стремясь восполнить прошлогодний недород, разродилась невиданным урожаем: никли тяжёлые колосья, налитые спелым зерном, у деревьев ломались ветви от обильных плодов, но рабочие мужицкие руки были заняты рогатинами и топорами. Русский человек особой почтительностью к властям никогда не отличался, а в бездельном ожидании язык развязывался даже у самых робких. Доставалось всем: начинали, как водится, с кашеваров, а кончали князьями.
Теми самыми князьями, за которыми они завтра без раздумий пойдут в битву, а случится, и закроют их своей грудью от вражеской стрелы. Сейчас же и у костров, и в сараях, и в избах похвальных речей звучало немного.
Просторная изба серпуховских богомазов была на эту ночь отдана великокняжеским писцам. Здесь писались созывные грамоты и ложились на бумагу указания государя, с тем чтобы сразу же полететь с быстрыми гонцами в разные края московской земли. Уж давно стемнело, и многие улеглись спать, утомлённые хлопотной службой. За широким столом трудились лишь двое, составлявшие по приказу Патрикеева ратную хартию для великого князя. Было тихо, негромко всхрапывали спящие, да ворочался на печи один из богомазов, оставленный в избе по причине своей ветхости и хворобы. Он несколько раз пытался начать разговор, но писцы работали молча. Наконец старик не выдержал, сполз с печи и, подошедши к столу, стал смотреть на работу.
— Чудеса, — покачал он головой, — земля наша бескрайняя, а на одном листке уместилась.
— Ступай, ступай себе, — важно сказал молодой писец, — нам посторонний глаз не нужон.
— Оставь, Митрий, — отозвался другой, постарше, — он, поди, и не видит ничаво.
— Во и неправый ты, милок! — обрадовался старик тому, что на него обратили внимание. — Глаза у меня ещё вострые, у рук трус большой — это вот да, раньше-то такая твердь в руке была, что все прориси иконные только я и делал, теперь же трясутся, окаянные, а глаз ещё вострый...
— Ну и что же ты видишь своим вострым глазом? — перебил Митрий говорливого старика.
— Крючки зрю, цифири, буквицы разны, а вот души не вижу...
— Чего-о? — протянул писец и хохотнул: — Это тебе не икона, а хартия ратная, ей не душа, а верность нужна! Понял?
— Ну не скажи, — заспорил старик, — в кажном деле душа мастера пребывать должна: и в святом лике, и в малой одёжной складке.
— Это в иконе, а в хартии как душу показать?
— Цветом, цветом, милок, в ём вся душа. Красный цвет — горячий, быстрый, синий — холодный, льдистый, зелёный — спокойный, глазолюбный, ну а чёрный, известно, — печальный, злобный. И в совокуплении много иных цветов получить можно: соедини, скажем, зелёный с красным, получишь охряной — золотистый, радостный...
— Погодь балаболить! — оборвал старика писец. — Зачем это для нашего хартийного дела?
— Как зачем? — всплеснул руками старик. — Кто у вас под Рославлем прописан? Князь Данила Холмский! Почему чёрным? Он красным должон писаться! Под Калугой сам Патрикей Иван — большой хитрован, в ём все цвета перемешаны, — его белым нужно метить. А под Алексином князь Юрий Васильич, надёжа наша: князь Юрья исправит землю от ворья. Его б золотом прописать, да болезнь чёрная беднягу точит, а чернь с охрой коричноту даст. Рядом с им Челяднин, в двух ликах един: Пётр вперёд идёт, Фёдорыч назад тянет, а сам Пётр Фёдорыч ни с места, энтого синим малюйте. Тута, у нас в Серпухове, Андрей, горячий князёк: девок наших в малинниках щупает, а сам себе на уме, для него красный цвет с синим мешать надо, как раз малиновый и выйдет. В Кашире — вальяжный боярин Фёдор Акинфов, энтот весь в прозелени должон быть. В Коломне — князь Оболенский-Стрига, дед его своих дружинников самолично под горшок стриг, а внучек головы врагам стрижёт, его б я поохрил кругом. Татарских же князей чёрными оставьте, они хоша на службе у великого князя состоят, но веры моей им нету. Теперя поняли, что может цвет наделать? А то ещё слыхал я про благовонные краски: кажная свою воню навроде цветка имеет. Ежели и это присовокупить...
— Ну будя, заговорил вконец! — не выдержал старший. — Ступай себе на печь и мешай нам цвета со своими вонями, а нам дело кончать надоть.
Старик отошёл, обиженный. Он взгромоздился на свою лежанку, и вскоре дремота одолела его. Снилась ему приокская земля, покрытая июньским разноцветьем, цветы благоухали, говорили неясными голосами и водили хороводы. Когда он очнулся, лучины уже догорели. Пол и стены избы были исчерчены лунными полосами. Слабый мерцающий свет выделял из мрака тела спавших. Старик напрягся зрением, разыскивая своих знакомцев, но не нашёл и собирался было досматривать свой диковинный сон, как вдруг ему почудился слабый, приглушённый стон. Он прислушался — стон шёл откуда-то из-под стола, — спустился с печи и стал осторожно шарить руками. Под столом лежал и стонал связанный человек! Старик начал тормошить его и попытался ослабить путы, но это оказалось непосильным для слабых, трясущихся рук. Убедившись в тщетности своих попыток, он разбудил спавших. Засветился огонь, из-под стола извлекли двух связанных писцов, с кляпами во рту. Первым очухался Митрий, он растерянно захлопал белёсыми ресницами и наконец медленно заговорил:
— Мы хартию великому князю работали... вдруг со двери ветром дыхнуло... глядь — а тама басурмане... Я на ноги, тута меня по черепку как жахнули... боле и не упомню...
— А хартия где? — спросил старик богомаз.
— Тута лежала, — показал Митрий на чистый стол.
Поиски оказались напрасными, карта бесследно исчезла.
Когда Патрикееву донесли о пропаже ратной хартии, он не на шутку испугался: случалось, что за такое дело главный воевода строго наказывался. Он распорядился немедленно поднять всех на ноги и начать поиски. Русский стан озарился огнями. Разбуженный начатой суматохой, великий князь послал за Патрикеевым.
— Беда, государь! — испуганно доложил тот. — Пропала хартия, которую я по твоему слову в перебел отдал. Писцы показывают на татарских лазутчиков, поиски начаты, но...
— Хорошо же ты службу наладил, воевода, — сдвинул брови великий князь, — ещё хорошо, что самого вместях с этой хартией не стащили! Всех виновных — в колодки и на судную площадь! А тебя судить погожу до времени... Поднимай людей, пойдём великим торопом к Рославлю, вот там я на тебя и посмотрю...
Алексинская крепость и её ближние окрестности были окутаны едким дымом. Огонь медленно крался по земле и, как огромный сытый зверь, лениво обнюхивал и лизал лежащие на пути человеческие тела, приступный примёт, оружие, башни и крепостные стены. Всё это искрилось и чадило, лишь кое-где вспыхивали костры: загоралось одинокое дерево или брошенное бревно. Защитники обмывали и перевязывали раны, убирали убитых, делили скудный ратный припас. Из края в край крепости бодро и неутомимо вышагивал слепой старец вместе с приставленным к нему могучим воином.
— Мужайтесь, люди, а не ужасайтесь, видя такой свой изрон! — призывал он. — У басурман похабных и того более: где бывают рати великие, там ложатся трупы многие. И от наших рук малых срамота и укоризна им ещё большие будут. Ныне их рати в полях у нас ревут и славятся, а завтра будут у них вместо игор горести лютые и плачи многие. Пусть топере отягчали мы от тяжких ран, но мы люди Божьи, надёжа у нас вся на Бога, и Матерь Божью Богородицу, и на иных угодников, и на государя нашего, и на товарищей своих, что нас выручат. А придётся смерть принять до времени, так умрём не в ямах, а на стенах, чтоб учинилась нам по смерти слава вечная от государя московского и всех христиан православных!..
В татарском стане шло приготовление к новому приступу. Князь Айдар приказал раскинуть свой светлый шатёр на недальнем подступе, на этот раз он решил сам идти в рядах осаждающих и одним из первых ворваться в крепость. Рядом завершалась сборка двух осадных камнемётов. В три часа пополудни Айдар приказал дать пристрелочный выстрел. Камнемёт зарядили бочонком, который наполнили головами окрестных жителей, тех, что не успели скрыться и попали под руку рассвирепевшим татарам. Бочонок упал на городской площади, далеко раскидав свою страшную начинку. В сопроводительном ярлыке, запрятанном в кожаном мешочке, говорилось: «Жители города! Кому прок в вашей бесцельной гибели? Ни вам славы, ни нам чести. Великому хану Ахмату, обладателю многих государств и орд, не пристало биться с разным дерьмовым сбродом, а угодно ему было схватить царевича Латифа и наказать своего московского данника князя Ивана. Но Латиф бежал, а Иван далеко и не спешит к вам на помощь. Сдавайтесь на милость хана, он не сделает вам зла, но оставит жизни. Коли же будете упорствовать, сожжём город, окромя одной стены, а к стене той все ваши глупые головы прибьём за уши и жён с детишками прибьём, чтоб не было от вас, дураков, ни племени, ни семени».
Прочитал этот ярлык осадный воевода Лука и поглядел на разбросанные по площади мёртвые головы.
— Какой ответ дадим головорезам?
— Дык от дерьма и ответ дерьмовый! — воскликнул оказавшийся рядом Данилка. — Дозволь им по-нашенски ответить.
Нацелили крепостной камнемёт, снарядили его бочкой, наполненной в отхожей яме, и стрельнули, да так удачно, что половину айдаровского шатра окатили. Вскоре в татарском стане загремели трубы, и воины стали строиться в боевые порядки. Призванные на крепостные стены алексинцы удивились, видя, что первые ряды татарского войска были заняты конниками. Много они наслышались о проворстве, выносливости и выучке татарских лошадей, но чтоб применяли их для крепостного взятия, такого ещё не бывало. Разобрались поредевшие защитники по боевым местам, осенились крестным знамением и стали ждать.
Вот возволочились стяги, объявлявшие о начале приступа, и ударили вражеские камнемёты. На этот раз их снарядили котлами с горящей смолой. Два огненных шара прочертили в небе чёрный дымовой след и упали за крепостной оградой: один — на пустыре, где были сделаны закуты для скота, а другой — на воеводском подворье. Устремился вперёд, рассыпавшись веером, первый ряд татарских конников, за каждым струился сизый дымок. Крепостные пушки молчали: оставалось всего несколько зарядов, их было жалко тратить для стрельбы по редкому строю. Всадники осадили коней у рва и, выстрелив из луков, помчались обратно. Стрелы гулко застучали по крепостным постройкам, на каждую был намотан тлеющий, пропитанный бараньим салом жгут. Зачадили крепостные стены, ставшие похожими на поставленные стоймя бороны. А на смену первому уж накатился второй ряд конников, и пошла бесконечная круговерть.
В крепости то тут, то там занимались пожары, многие защитники вынуждены были оставить свои места и начать борьбу с огнём. Горели две церкви, чьи шатровые крыши были сплошь утыканы огненосными стрелами, пылали крепостные ворота и многие дома. Татарские конники, свершивши своё дело, уступили место городоемцам и пешему люду. Последний раз рявкнули крепостные пушки, расстреляв весь припас, защитники выпустили последние стрелы. Стены быстро обросли осадными лестницами, боевые площадки заполнились осаждающими. Против них стали грудью рабочие артели. Орудия их мирного труда превратились в грозное боевое оружие. Свистели длинные топоры лесорубов, рассекая пополам вражеские тела, ухали молоты кузнецов, вбивая татарские головы в животы своих владельцев, шелестели и глухо шмякались привязанные к ремням гири торговцев, впрочем, им чаще доводилось взвешивать врага на костяном безмене с помощью дюжих русских кулаков.
Архип орудовал двумя плотницкими топорами, пока ему не отсекли правую кисть. Он прижал к себе кровавую культю и продолжал работать левой рукой. Когда же в его грудь вонзилось копьё, он нашёл силы ещё дважды поднять топор, чтоб обрубить ратовье...
Ловко бился воин, водивший слепца из Мценска. Многие раны покрывали его тело, но он продолжал неутомимо вздымать свой огромный меч, пока не истёк кровью. Слепец, лишившись своего провожатого, затаился на краю боевой площадки. Когда мимо него пробегал татарский бахадур, он с неожиданной силой обхватил его и прыгнул на копья толпившихся внизу врагов. И потом ещё не раз потерявшие силы от ран горожане хватались за наступавших и сволакивали их вместе с собой со стен в бушующее пламя.
От высокого огня распались и рухнули крепостные ворота, обнажив свой железный остов, в образовавшийся проем хлынуло татарское войско, возглавляемое самим князем Айдаром. Князь торопился, ибо солнце уже закатилось — и угроза Ахмата могла оказаться не пустой.
Лука, собрав вокруг себя ратников, встал напротив проёма и встретил прорвавшегося врага. Его огромная палица, со свистом рассекая воздух, разбивала вдребезги вражеские головы. Вокруг росла гора мёртвых тел. Ратники, тесно сомкнувшись вокруг осадного воеводы, стояли несокрушимо — место павшего тут же занималось новым бойцом. Но напор был силён, и живая стена русских воинов всё более сужалась. Лука, заметив татарского предводителя, стал приближаться к нему, ничто не могло сдержать его таранного хода. Айдар попытался повернуть вспять, но теснота свалки не пустила его.
— Десять золотых тому, кто разобьёт этот калган! — крикнул он, указывая на голову Луки.
Засвистели стрелы, взвились арканы, однако доспехи и ратники хорошо защищали осадного воеводу, лишь от одного брошенного сзади аркана не удалось им уберечь его: сотник Азям в надежде на ханское прощение ответил на призыв Айдара предательским броском. Лука уже занёс свою палицу, когда ощутил резкий рывок. Он ещё мог бы освободиться, полоснув ножом по стягивающей горло тонкой шёлковой бечеве, но рядом мелькнуло испуганное лицо татарского князя, и Лука обрушил на него страшный удар. Череп Айдара разлетелся на мелкие куски, а Лука туго затянул на своей шее удавочную петлю. Воспользовавшись остановкой, ринулись вперёд татары, налетели, словно навозные мухи, и изрубили Луку в куски.
С гибелью осадного воеводы сплошная оборона крепости распалась на отдельные очаги. Живые продолжали разить врага, о сдаче никто не помышлял, да и татары, разъярённые непокорностью алексинцев, не брали пленных. Получивший несколько ран Данилка с трудом добрался до крепостных закутов и выпустил испуганных бушующим огнём животных. Лошади, коровы, свиньи, козы, овцы заметались по пожарищу, сбивая, топча и калеча заполнивших крепость врагов. В разных концах её то и дело раздавался звон железа — защитники дорого продавали свои жизни. Стычки закончились лишь далеко за полночь.
На рассвете в крепость, превращённую в дымящиеся руины, въехал хан Ахмат. Его конь пугливо вздрагивал, наступая на мёртвые тела. Татар среди них было куда больше, чем защитников, и хан грозно хмурил своё лицо.
— Мне говорили, что в крепости много русских ратников, — обратился он к окружавшим царедворцам. — Куда же они подевались?
— О повелитель! Они, должно быть, сгорели в огне, который Аллах ниспослал на неверных! — ответили ему.
— Если они стали пеплом, кто же тогда поразил этих? — указал Ахмат на тела своих воинов. — Соберите мне пленников, я хочу говорить с ними.
Вскоре на пепелище вытолкнули несколько десятков защитников, большинство из них были ранены и едва держались на ногах.
— На колени! — последовал грозный приказ.
Однако выполнили его лишь несколько человек. Тогда выскочил вперёд сотник Азям.
— Дозволь научить их почтительности, великий хан?! — с радостной готовностью выкрикнул он и после едва заметного кивка ханской головы бросился подрезать сухожилия на ногах пленных. Те стали с проклятиями валиться на землю.
— Откуда такой прыткий?! — удивился Ахмат.
Ему объяснили. Хан с брезгливой гримасой остановил Азяма.
— Кто такой? — подъехал он к стоявшему впереди старцу.
— Лунёв, кузнецкий голова, — ответил тот, смело взглянув на хана.
— Сколь было вас в крепости?
— Маловато, зато и стояли мало, — горько вздохнул старик. — Но рядом — рати бессчётные, аки море колеблющееся, — кивнул он на другой берег Оки, — те и за себя, и за нас постоят.
Азям перевёл смелую речь, а от себя добавил:
— Было их тыщи две, великий хан, окромя жён и детишек, которых они тайно с крепости вывели.
— Куда же?
— А туда, куда твоё басурманское поганство николи не ступывало и не ступит! — ответил Лунёв.
— Скажи им, что я велю с каждого содрать кожу, пока они не укажут это место, — сказал хан Азяму.
— А ты, грязный ублюдок, скажи своему хану, что мы не из пужливых. Один евонный князь уже грозился снять с нас кровавые зипуны, да только даром он их с наших плеч не имывал! Вишь, сколь навалили, и сам князь где-сь валяется...
— Мне надоел этот болтливый старик! — вскричал Ахмат. — Заткните ему глотку!
Азям подскочил и в один миг перерезал горло Лунёву.
— И с вами то же будет! — пригрозил он остальным.
— Помилуй, великий хан! — раздался отчаянный голос, один из пленников пытался выбраться вперёд.
Стражники стали расталкивать преградивших ему дорогу и наконец извлекли из толпы монаха Феофила.
— Я... я указую, — бормотал он в страхе, всё ещё прикрывая руками голову от пинков. — Тама и богачество ихнее, и дарохранительницы святые... Я указую...
— Ты получишь жизнь, если сделаешь, как говоришь, — сказал Ахмат. — Давай же иди!
Феофил побежал к приокской круче. За ним двинулись воины — сначала несколько, но когда разнеслась весть о спрятанных в тайнике богатствах, их число стало быстро расти. Феофил подвёл татар к огромному камню, прикрывавшему небольшой вход в пещеру. Они с трудом отвалили его и бросились в открывшийся проем.
В большой пещере, едва озарённой факельным светом, перед иконой Святой Богородицы молились женщины и дети. Гулкие своды усиливали немощный голос священника:
— Чистая и благословенная Мати Господа вышнего! Заступи всех нас, напастью и скорбью обременённых, молящихся тебе умильною душою и сокрушённым сердцем. Даруй нам избавление от нынешних зол и спаси, ты бо еси божественный покров рабам твоим...
Молящиеся, казалось, не обратили внимания на татар, только громче зазвучали слова припева:
— На тебя надеемся, тобою хвалимся, пресвятая Богородица, спаси нас!
Азям оттолкнул священника, встал на его место и крикнул:
— Хан Ахмат отдал нам ваши жизни. Но вы можете выкупить их, если укажете, где спрятано золото.
— Не верьте им, не отдавайте святых даров в руки поганых на поругание! — закричал священник и упал с разбитой головой.
— Под твою милость прибегаем, Матерь Божья, молений наших не презри в скорбях! — продолжал звучать хор.
Женщины свято верили в заступничество Богородицы: ведь в церковном сосуде, спрятанном среди прочих богатств, хранился жемчуг с её нетленной ризы. Отдать его — значит навеки лишиться могучего покровительства, не было среди них ни одной, кто бы смог пойти на такое святотатство.
Татары бросились в поиски, пещера озарилась огнями, но золота не находили. Тогда они, разъярённые упрямством женщин и тщетностью своих поисков, стали крушить всех и вся вокруг. Пощады не было ни старому, ни малому. Младенцам разбивали головы о камни, матерям, пытавшимся прикрыть своих детей, обрубали руки, старух сталкивали в глубокую расщелину, и вскоре вся она наполнилась шевелящимися, стонущими телами. В бочонок, где искали золото, а нашли смолу, стали окунать женские волосы, а потом поджигать их. Несчастные метались живыми факелами, крича и стеная.
Наконец тех, кто ещё мог двигаться, вытолкнули из пещеры.
Стоявший у входа Феофил истово закрестился, испугавшись их страшного вида: женщины шли, забрызганные кровью, едва прикрытые тлеющими лохмотьями, с широко раскрытыми безумными глазами. Одна из них, у которой на глазах убили сына, подошла совсем близко к монаху, её лицо было бездумной, мёртвой маской.
— Помилуй нас, Господи, посети и исцели немощи наши, — привычно пробормотал он и поднял руку для благословения.
В женских глазах мелькнуло подобие разума — несчастная догадалась, кто выдал врагу место их укрытия, и тогда она с неудержимой силой вцепилась в Феофила. Её под держали другие, всю свою боль и отчаяние старались выместить они на гнусном предателе. Татары поначалу хотели унять их, но потом отошли в сторону и стояли, потешаясь. Феофил грозил Божьей карой, молил о пощаде и затих. Подошёл татарин, схватил его за ногу и сбросил с кручи — у шакала не бывает могилы.
А потом всех оставшихся в живых алексинцев — и мужчин, и женщин, и детей — спустили вниз к реке и стали рубить им головы. Утром по воде слышно далеко, слышали их плач и стоявшие на другом берегу ратники. Слышали и плакали сами от гнева и своего бессилия...
Так погиб безвестный русский город, загородив собой всё Московское государство. Мудрое мужество простых людей сорвало хитроумную задумку Ахмата: задержка орды под Алексином позволила переместить русские силы к направлению главного удара и прочно загородить дорогу орде...
Хан молча наблюдал с высоты за казнью алексинцев, когда к нему подъехал князь Темир и встревоженно доложил о попавшем в их руки гонце, при котором оказалось письмо царевича Латифа.
— Что пишет этот нечестивец? — спросил Ахмат.
— Он пишет, что идёт грабить Сарай, и приказывает сотнику Азяму следовать за собой.
— Ложь! Ложь! Ложь! — выкрикнул, словно пролаял, Ахмат. — И письмо подложное!
— Сотник признал руку Латифа... Потом, у нас и раньше были вести, что в Казани копятся силы для разорения твоего города... — Темир замолчал, не решаясь больше противоречить хану.
— Где этот сотник?
Азям распростёрся перед Ахматом.
— Что ты знаешь о желании Латифа захватать нашу столицу?
— Ничего, великий хан. Желания царевича никогда не поднимались выше женских шальвар...
— А это чья рука? — указал Ахмат на письмо.
— Царевича Латифа, великий хан...
Ахмат пристально посмотрел на Азяма.
— У этого пей лживый и наглый взгляд, — сказал он, повернувшись к своим нукерам.
Те научились быстро понимать и исполнять волю своего повелителя — через мгновение тело Азяма уже летело с приокской кручи.
— Кто ещё остался живым из сидевших в крепости?! — громко спросил Ахмат.
— Аллах покарал всех до одного! — услышал он в ответ.
— Турай! Теперь тебе ничто не помешает переправиться через Оку и разбить русское войско? Поспеши, я жду от тебя хороших и скорых вестей!
Стоявший наготове тумен Турая сразу же начал переправу. Поверхность реки заполнилась плотами, вязнями, брёвнами и всем, что помогало держаться на воде. Русские стали осыпать переправлявшихся стрелами, но остановить такую лавину они не могли. Бой перекинулся на берег, ратники из полка воеводы Челяднина стойко встретили натиск передовых татар, остановив и сбросив их в реку. Но вот в берег ткнулся огромный плот, на котором стояли два десятка бахадуров, закованные с головы до конских копыт в крепкую немецкую броню — подарок польского короля. С тяжёлым грохотом сошли они на землю и железным тараном ударили по оборонявшимся. Ни стрела, ни сабля не брали их, они несокрушимо двигались вперёд, расчищая место для подплывавших тысяч.
— Вскоре на небольшом пятачке собрался почти весь тумен, огромная сжатая пружина татарского войска стала распрямляться и постепенно теснить русский полк.
Челяднин слал гонцов за подмогой, но князь Юрий Васильевич не спешил с нею, и полк продолжал отходить. В одном месте боевые порядки русских были прорваны, князь выслал полтысячи конников для закрытия бреши, однако они только замедлили движение тумена и стали отходить сами.
С высоты, где стоял Ахмат, было видно, как поднявшееся на другом берегу облако пыли всё более удалялось от реки.
— Молодец Турай! — воскликнул хан. — Он сбил русские полки и теперь преследует их! Пора и другим туменам поддержать его! Идите и начинайте готовить орду к переправе!
Ахмат поспешил с приказом — русская рать отступала, но ещё не была разгромлена. Турай стремительно мчался вдогон за русскими конниками, и казалось, вот-вот настигнет их. Но те резко свернули в сторону, и перед татарами неожиданно открылась лента Оки — она в этом месте делала широкую петлю. Растянутый по всей излучине тумен был внезапно атакован засадными полками. Русские, видевшие жестокую расправу с алексинцами, налетели с той самоотверженной отчаянностью, на которую бывает способен человек, оказавшийся перед смертельной опасностью. Никто из них не щадил себя, воеводы рубились в первых рядах, увлекая остальных. Несмотря на усиленную защиту, татары оказались вскоре прижатыми к реке. Здесь они и нашли свою гибель — русские пленных не брали, вырубили всех до одного. Так свершилось праведное отмщение, ибо говорят: «Кто заставляет других пить до дна чашу смертельного шербета, тот сам испробует горькой отравы».
Через некоторое время готовящиеся к переправе ордынцы стали примечать плывущие по Оке мёртвые тела своих соплеменников. Когда те пошли целыми косяками, доложили Ахмату. Хан долго не мог поверить в случившееся, пока не увидел, как противоположный берег снова заполнился русскими ратями. «Аки море колеблющееся! — вроде бы так говорил тот пленный старик, — подумал Ахмат и неожиданно для себя успокоился. — Турай попался в капкан, как глупый стригунок, но он не последок в моём табуне. Я пошлю других, умудрённых, они сумеют обойти русские капканы, надо только доподлинно выведать, где они расставлены». Он послал за главным хабаром. Тот пришёл сияющий, как начищенный медный кумган, и радостно заговорил:
— О повелитель-хан! Воистину Аллах распростёр над тобой полу своего халата. К нам только что перебежало несколько служивых московских татар, из тех, что были посланы князем Иваном на защиту алексинской крепости. Они содрогнулись, узнав об её участи, и направили свои сердца на путь благочестия...
— Сейчас не время намаза! — прервал его Ахмат. — Что мне за дело до трусливых перебежчиков?
— Но они пришли не с пустыми руками, им удалось выкрасть воинскую хартию, где указаны все русские силы. Вот посмотри, только вчера её составили для московского князя, а ныне она уже перед тобой!
Хан вгляделся в карту. О, сколько сил выставлено с русской стороны — кружки, всюду кружки, и за каждым виделись ему многотысячные рати, подобные тем, что стояли сейчас перед ним на другом берегу. Нет, не просто стояли, кружки двигались, куда им велели стрелы. Вот один покатился к Рославлю — вызнал, выходит, Иван, где сбирается королевское войско? А другой катится вниз, к его столице, — неужто не лгал нечестивый Латиф? И ещё несколько катятся сюда, чтобы преградить ему путь. Ахмат тряхнул головой, прогоняя наваждение.
— Не лжёт ли эта хартия? — с надеждой спросил он.
— Она не солгала относительно здешних русских сил... — прозвучал осторожный ответ.
Ахмат надолго задумался и велел собирать малый курултай.
Это был самый чёрный день с тех пор, когда орда отправилась в поход. Прибыл долгожданный гонец от Казимира. Король учтиво справлялся о здоровье хана и желал ему долгих лет счастливого царствования. Затем, ссылаясь на неустройки в своём государстве и многочисленные набеги Крымской орды, сокрушался, что не может выставить большое войско для войны с Москвою. Пять тысяч под Рославлем — это единственное, чем он сейчас располагает. Позже, когда Ахмат продвинется в глубь московских земель, он поддержит его крепким ударом и даже самолично возглавит поход...
— Жалкий трус! — воскликнул Ахмат. — Когда я продвинусь вглубь, то обойдусь и без его помощи. Глотает тот, кто кусает — так и передай своему королю! — напутствовал он гонца.
Ахмат бушевал — вероломство Казимира было непостижимо. Не он ли сам прислал к нему своего человека с предложением дружбы и унии против Москвы? Согласно обоюдной договорённости хан прошёл тысячевёрстный путь и почти достиг королевских владений. Теперь же эта коронованная поганка боится сделать ему навстречу два шага, бормоча жалкие оправдания. Неустройки? У кого их нет в государстве! Крымская орда? Это стадо безмозглых баранов — тех же пяти тысяч хватило бы с лихвой для того, чтобы держать их в повиновении!
Ахмат мог только гадать об истинной причине предательства Казимира. Два месяца назад в ватиканской базилике состоялось заочное обручение Софии Палеолог с великим московским князем. 24 июня 1472 года, в день рождества Иоанна Предтечи, новобрачная двинулась из Рима в долгий путь к своему супругу Иоанну. Пышному выезду предшествовала рассылка папской энциклики ко всем католическим государям, по территории которых должна была проследовать новоиспечённая «королева русских». Сикст IV, один из вдохновителей этого брака, предписывал оказывать ей радушное гостеприимство и именем священного престола требовал глубокого уважения к её новому сану. А польскому королю в ответ на просьбу великого князя, переданную с посольскими людьми, было предписано жить отныне дружно со своим восточным соседом, заключившим брак с «любезной дочерью апостольского престола и вступающим на праведную стезю». Мог ли примерный католический государь Казимир ослушаться папских указаний и пойти в этих условиях на открытую войну с Москвою!
Так рухнула надежда Ахмата на верного союзника. Он попытался осмыслить случившееся: пять тысяч рыцарей — это глупая насмешка. Против них, как показано в московской хартии, выставлено сорок тысяч русских во главе с самим Иваном. Стало быть, эта часть московской земли закрыта и для Орды. А может быть, вернуться назад под Коломну? Мирза Альмет — храбрый темник и, должно быть, уже оседлал тамошние речные перелазы... Но нет, мирзу нужно спешно отсылать к Сараю — он сейчас ближе всех к нему. Тут уж пора своё кровное боронить. Много, ох как много в Орде охотников до ханского престола! Подобно чёрным грифам, кружат они, невидимые до поры человеческому глазу. И лишь стоит оступиться, как стремглав бросаются на лежащего, превращая его в груду исклёванных костей...
Когда собрался курултай, у Ахмата ещё не было определённого решения. Он объявил о послании Казимира и добавил, что намеченное под Ярославцем соединение ордынских и королевских войск потеряло смысл.
— Лук натянут и должен выстрелить, великий хан! — воскликнул один из военачальников. — Сегодня ты лишился только одной стрелы, а их в твоём колчане так много, что русские будут побиты и без короля-обманщика! Стреляй, и уже завтра Аллах ниспошлёт тебе победу!
— Если стрела не поразила цели, виновата не она, — осторожно проговорил другой.
— Ты хочешь сказать, что виноват стрелок?! — спокойно спросил Ахмат, но в наступившей тишине его голос прозвучал грозно.
— Нет, я хочу сказать, что цель оказалась слишком крепкой. У русских здесь тридцать тысяч, и с каждым часом к ним подходят новые силы. Мог ли справиться с ними один тумен?
— Что же ты предлагаешь?
— Нужно идти в другое место, великий хан. Мы ходим быстрее русских и быстрее найдём более слабую цель.
Ахмат усмехнулся:
— Ты хочешь уподобиться вору, который бегает вокруг дувала в поисках дыры!
Присутствующие поддержали шутку вежливым смешком. Встал бекляре-бег Кулькон.
— О повелитель! Нам известно, что Иван хотел встретить тебя у Коломны с богатыми дарами, но Аллаху было угодно развести вас, в разные стороны. Может быть, теперь Иван захочет прийти сюда?
— И ты думаешь, его удастся сговорить?
— Худой мир лучше доброй ссоры — так говорят в Москве...
— Как же нам это сделать? Ведь если мы пошлём Ивану ярлык с предложением мира, он может расценить это как проявление нашей слабости.
— Великий хан! — подал свой слабый голос тщедушный имам. — Тебе нет нужды слать ярлык. Наши предки, обходясь с неверными, не тратили слов. Они посылали им стрелу и мешок. Если мешок возвращался с золотом, значит, неверные преклоняли свои колени — и им оставляли жизнь. Если же возвращалась стрела, то участь их была ужасна.
— Это был хороший обычай, — согласился Ахмат. — Позовите моего мухтасиба, он не любит возвращаться с пустыми мешками.
— Увы, мой повелитель, — хмуро сказал Кулькон, — твой верный мухтасиб готовится к встрече с Аллахом. Страшная болезнь поразила его и часть обозного тумена.
— Что же это за болезнь?
— Наши лекари называют её болезнью живота, но они не знают, как с ней бороться.
Ахмат рассмеялся:
— Не знают? Ну так я помогу им! Впервые после месяца голодной жизни люди уже несколько дней стоят на месте и отъедаются. Я вчера видел: у многих брюхо что надутый пузырь. От обжорства пришла эта болезнь, и она уйдёт сама, когда я снова посажу войско на полуголодный корм. Так и передай нашим лекарям!
Однако Кулькон трудно сворачивал с избранного пути.
— Ты мудро рассудил, повелитель, но это другая болезнь. Она разжижает внутренние органы, делая их похожими на талый лёд. Когда те становятся совсем жидкими, они изливаются из тела, и человек умирает. Уже умерло несколько десятков из обозного тумена, и ещё столько же готовы предстать перед Аллахом.
— Ладно! — нетерпеливо оборвал его Ахмат. — Мы сейчас сами пройдём к недужным и посмотрим на эту болезнь. А пока, бекляре-бег, отправь нашего человека к Ивану, и пусть завтра же он вернётся сюда с полным мешком!
Спустя некоторое время хан и его советчики подъезжали к лечебному стану. Это была открытая площадка, граница которой обозначалась кострами. Переступать её запрещалось под страхом смерти. Для въезда и выезда служил длинный огненный переход — считалось, что прошедший сквозь огонь очищается от смертельной хворобы. Площадку заполняли стонущие и корчащиеся в муках люди. Большей частью они были предоставлены самим себе, ибо слуг для ухода за живыми не хватало. Лишь когда мучения кончались и больной затихал, подходил кто-либо, зацеплял его крюком и тащил к середине площадки, где пылал огромный костёр. Несколько пленников длинными шестами передвигали умерших к пламени, и вскоре их тела окутывались клубами густого жирного дыма. К огненному въезду время от времени подкатывали повозки с больными. Для предупреждения окружающих возницы ударяли в медные бубны — вокруг стана стоял неумолчный звон. Опустошённые повозки возвращались за очередным грузом, казалось, что они подвозят простые дрова для этого жаркого, поднебесного костра.
Хан и его окружение молча наблюдали за страшной картиной, пока не подбежал главный лекарь — в сгущавшейся темноте он не сразу разглядел высоких посетителей.
— О повелитель! — распростёрся он перед копытами ханского коня. — Зачем ты здесь и подвергаешь опасности своё священное дыхание? Во имя Аллаха, скорее оставь это страшное место!
Ахмат раздражённо махнул рукой, веля ему замолчать.
— Много ли воинов ты сжёг сегодня, старик?
— Много, повелитель. Вчера их было три десятка, а сегодня — уже сотня. Болезнь распространяется подобно волнам от брошенного камня.
— Где ты держишь моего мухтасиба?
— Вон в той юрте. Он очень плох, повелитель, и может быть...
— Проводи меня к нему!
Лекарь снова упал на колени.
— Не ходи туда, повелитель! Болезнь не отличает лицо раба от священного лика! — Он призывно посмотрел на ханское окружение, и те стали дружно останавливать хана.
Ахмат сошёл с коня и, не обращая внимания на говорящих, направился к юрте. Когда его подвели к ложу, он с трудом узнал мухтасиба. Тот переменился так, как если бы новый бурдюк, наполненный ароматными пряностями, превратился в гнилое вместилище нечистот. Умирающий на мгновение пришёл в себя и, увидев хана, просветлел лицом.
— Мой повелитель, — еле-еле шевельнул он пересохшими губами, — твои бумаги и ценности я оставил верным людям... не беспокойся...
Преданный слуга, который долгие годы вёл ханскую торговлю, копил и оберегал имущество ханской семьи, казалось, только и ждал того, чтобы произнести эти слова и затихнуть.
— Его тоже нужно сжечь? — спросил Ахмат, выходя из юрты.
Главный лекарь сокрушённо кивнул.
— Ты получишь всё, что нужно, и сверх того моё вечное ханское благоволение. Скажи только честно: можно ли в короткое время справиться со всем этим?
— Наши жизни в руках Аллаха, господин. Но если честно, то тебе нужно увести орду на двести или триста вёрст отсюда. Оставь только малую часть, чтобы помочь нам свершить свой долг...
В глубокой задумчивости возвращался Ахмат к ожидавшим его военачальникам. Лекарь, может быть, прав: здесь оставаться опасно. Но куда повести орду?.. Дорого обошлось ему здешнее стояние: полностью разгромлен один из лучших туменов, не менее того полегло под стенами алексинской крепости, ещё один тумен пришлось вернуть назад для защиты Сарая, и, наконец, эта нежданная болезнь! За три дня он лишился тридцати тысяч, почти четверти походного войска, так и не переступив границы Московского княжества. А сколько ещё придётся бросить в этот ненасытный костёр?! Поход не задался с самого начала, так нужно ли его продолжать? Видно, Аллаху было угодно повременить с карой неверных. Но нет, он ещё подождёт, что ответит Иван. Ведь нельзя же думать, что у русских вовсе отнялся разум и они решили открыто поднять руку на могущество Орды?
— Мы объявим наше решение завтра в это же время! — бросил он военачальникам и быстро поскакал к своему шатру.
Утром следующего дня великому князю доложили о приходе ханского посланника и его необычном приносе. Воеводы, узнавшие у старых людей, что означают присланные предметы, кипели возмущением.
— Отошли назад, государь, его поганую стрелу, — говорили они, — да ещё новые присовокупи. А то и весь свой саадак отдай нечестивцу — пусть знает, что мы не жадные.
Но те, кто поосторожнее, советовали иное:
— Ахмат от обиды зубьями щёлкает, так позолоти его обиду. Сытый волк смирнее, глядишь, и отстанет от нас поганец...
Иван Васильевич слушал спорящих и думал про себя: «Отослать стрелу — значит принять Ахматов вызов и объявить ему войну. Тут уж хочешь не хочешь, а воевать он с нами обязан. Не сейчас, так на следующий год, не всей силою, так малыми ордами. Станет беспрестанно порубежные земли зорить, и придётся нам для всякого береженья большую силу здесь содержать. То-то накладно будет!.. А и золота царь не заслужил. Не хочет по-соседски, по-доброму жить, всё мнит Батыевы обычаи возвернуть и не поймёт, что кончились те обычаи. Никак нельзя потакать его заблуждению. Что же делать?..»
Великий князь оглядел присутствующих и, когда стих шум, сказал:
— Не пришло ещё время, чтобы Ахмата навовсе раздразнить, но ушло уже время, чтобы ему кланяться. Придётся нам на его загадку своею ответить...
Вечером того же дня ханский посланец лежал перед Ахматом, выставив впереди себя туго наполненный мешок. Хан милостиво разрешил ему подняться и говорить.
— Великий хан! — радостно выкрикнул тот. — Русские согласны принести тебе вину и многие дары.
Ахмат хлопнул в ладоши и с довольным видом посмотрел вокруг. Он не мог скрыть своей радости.
— Когда же они намерены это сделать?
— Вместо ответа на мой вопрос о том же они возвратили мне наш мешок.
Ахмат сделал знак, посланец развязал мешок и вытряхнул его. На мягкий ковёр ханской юрты упала груда буро-зелёных комков. Часть из них едва приметно шевелилась.
— Как ты осмелился осквернить мой шатёр какими-то тварями?! — грозно крикнул Ахмат.
Посланец втянул голову, стал поспешно собирать и заталкивать содержимое обратно. Неожиданно он издал короткий вопль и отчаянно замахал рукой, пытаясь стряхнуть вцепившийся в неё комок. Бекляре-бег Кулькон подошёл ближе и удивлённо сказал:
— Так это же обыкновенные раки... Их что, дал тебе сам московский князь?
— Меня не пустили к нему, господин. Русские сказали слова, которые я передал хану, и дали мешок. Он был запечатан, и я не имел права вскрывать его...
— Они решили посмеяться надо мной и за это дорого заплатят, — злобно проговорил Ахмат, — но прежде ответят те, кто посоветовал мне обратиться к неверным!..
Кулькон вздрогнул, но быстро взял себя в руки и вкрадчиво сказал:
— Мой повелитель, быть может, в таком ответе есть какой-нибудь тайный смысл? Быть может, на наш обычай они ответили своим? Позволь нам подумать и понять их.
— Подумайте! — отрывисто бросил Ахмат. — Но после заката солнца кое-кто из вас может лишиться головы. Зачем она тому, кто не умеет думать?
В юрте стало тихо, но, как ни напрягались присутствующие, мысли их вертелись вокруг того, как скоро зайдёт солнце и на кого падёт ханский гнев. Один из придворных поэтов стал было говорить о том, что московский князь отступает перед силами Орды, как рак пятится при опасности, на что Ахмат раздражённо махнул рукой и сердито отвернулся. Главный ханский звездочёт заговорил о зодиакальных созвездиях, обозначающих движение солнца. Среди них, сказал он, есть созвездие Рака, соответствующее летнему солнцестоянию, значит, московский князь к этому времени принесёт хану свою вину и дары.
— Но ведь летнее солнцестояние уже прошло! — оборвал его Ахмат.
— Солнце ходит по кругу, повелитель, — сказал звездочёт.
И снова Ахмат раздражённо махнул рукой. Он велел позвать нескольких пленных русских и, когда те вошли, приказал выспросить их.
— Пообещай им волю, — сказал Ахмат толмачу, — если они скажут всё без утайки про этот дикий обычай.
Русские держались с достоинством, они попросили взглянуть на содержимое мешка, немного посовещались, и тогда один из них, седобородый старец с молодым и дерзким взглядом, сказал:
— Наш государь не обманул тебя, хан. Он принесёт тебе такие богатые дары, какие не видела Орда с Батыевых времён, нужно только набраться терпения и подождать.
— Сколько же нам ждать?! — нетерпеливо выкрикнул Ахмат.
— Пока раки не засвистят, — насмешливо ответил старик.
Ахмат не сразу понял насмешку.
— Но я не слышал, чтобы раки свистели, — недоумённо сказал он. — Или те, которые водятся в вашей земле, имеют другую породу?
— Нет, хан, наши раки тоже не свистят. Поэтому тебе придётся долго ждать, пока московский князь преклонит перед тобой колени...
Слова ответа застряли в горле у толмача. Он не решился произнести их и забормотал нечто маловразумительное. Но Ахмату не нужно было слов, он посмотрел на дерзко сияющие глаза русских и вовремя понял, что в их ответе было мало уважения и смирения.
Кулькон решил разрядить обстановку, он подал знак стражникам, и те в мгновение ока выставили пленников из ханской юрты.
Теперь настала самая страшная минута, которой так боялось Ахматово окружение. Уязвлённый насмешкой хан, подобно смертельно раненному быку, мог броситься в любую сторону и уничтожить первого попавшегося. Но тут, на их счастье, вбежала хатун Юлдуз и с горестным воплем сообщила, что занедужил её младший, самый любимый сын Амин, а главный лекарь отнимает его, не разрешая ей ухаживать за сыном.
Ахмат содрогнулся, перед его взором предстала виденная вчера картина страшного костра. Неужели Амину суждено сгореть в его пламени? Он беспомощно посмотрел на своих соратников, и это был взгляд не всемогущего повелителя, а глубоко несчастного человека.
— На всё воля Аллаха, — сочувственно проговорил имам, — положись на его милость... И скорее уводи орду от этого страшного места.
— Да-да, уводи орду, повелитель! — поддержал его Кулькон. — Ты отступаешь перед небесной, а не перед земной силою. Смена места может помочь Амину.
Он сказал так, а сам подумал про себя, опасаясь, что кто-нибудь прочитает его мысли: «Болезнь Амина послана нам самим Аллахом — ведь это сейчас единственное, что может заставить Ахмата отказаться от продолжения глупой войны с Москвою. Много силы теперь у русских, и они уверены в ней — стал бы иначе князь Иван так откровенно смеяться над повелителем Орды?! А уверенность рождает отвагу, позволяющую ничтожному городку бесстрашно встать на пути наших туменов и на целые сутки задержать их движение. Москва теперь сильна той силою, которой обладала Орда времён Батыя: сплочённостью и единством воли — силою, которой так не хватает теперешней Орде. Раз так, то время пустых угроз кончилось. Мир нужен нам не меньше, чем Москве, и чем скорее поймёт это хан, тем лучше для него...» Он вздрогнул от пристального взгляда Ахмата и испугался: не проговорился ли нечаянно вслух? Но Ахмат, который, несмотря на горестную весть, всё-таки сумел оценить мысль Кулькона, сказал:
— Наш бекляре-бег прав: у нас нет силы бороться после ниспосланной небом кары. Поднимайте орду, мы возвращаемся домой! Но пусть не радуется московский князь, я ещё вернусь сюда, страшно будет моё отмщение, и скажут тогда неверные: мы — прах!..
К утру от ордынского войска остались тлеющие костровища. Лишь в одном месте вздымалось огромное пламя, над которым клубился чёрный густой дым...
В русских летописях об этом было рассказано так: «В нощи же той страх и трепет нападе на них, и побеже гони гневом Божиим; а полков великого князя ни един человек не бежал за ними за реку. Потому что всемилостивый человеколюбец Бог, милуя род христианский, послал смертоносную язву на татар, начаша бо напрасно умирати мнози в полцех их...»
23 августа великий князь возвращался в Москву со всею дружиной и московским ополчением. Ему приготовили торжественную встречу. Митрополит Филипп выслал на десятую версту епископов, архимандритов и игуменов, всех в золотых ризах и со многими дарами. На пятой версте стали первостепенные князья и бояре с городскими старейшинами. На третью версту вышли именитые купцы, знатные люди и иноязычные гости. А затем стоял весь простой народ.
Великий князь ехал в полном своём парадном орнате. За ним следовали братья и все славные воеводы, которым по великой радости вышло много чести и государской милости. Каждому из братьей дал Иван Васильевич по богатому сельцу, а Юрию, оприч того, отписал город Тарусу. Воевод одарил богатыми подарками и высокими должностями: кому свою шубу на плечи накинул, кому золотую цепь на шею повесил, кому дорогой перстень на палец надел. Алексинского воеводу Беклемишева за подвиг его горожан почтил воеводством в Калугу — город побогаче и разрядом повыше, чем прежний. Стремянному Василию пожаловал чин оружничего, а Патрикееву дал грамоту с освобождением от всякого наложного бремени. Не ждал Иван Юрьич столь высокой милости, всё думая, что строго взыщется с него за пропажу воинской хартии.
Но великий князь неожиданно повинился сам:
— Хартию эту по моему приказу выкрали и хану подкинули. Ты уж прощевай, Иван Юрьич, нас с Хованским — мы для пущей веры должны были свою строгость тебе выказать...
Не остались забытыми и служивые татары. Даньяру, Трегубову сыну, подарил Иван Васильевич Касимов-городок, а царевича Мустафу оставил при себе для высокой охраны.
Москвичи толпились по обеим сторонам въезжего пути, облепили деревья и крыши домов. Повсюду слышались восторженные крики, неумолчно трезвонили колокола. Среди радостной толпы были в этот час и Матвей с Семёном, едва поспевшие добраться с берега Оки к началу торжества. Стиснутые со всех сторон, они были полны общей гордостью за одержанную победу, только Семён со своей ещё не зажившей раной иногда непроизвольно кривился от дюжих толчков соседей. Возвышающийся над ними на целую голову, он первым приметил богато одетого всадника и указал на него своему товарищу:
— Глянь-кось, Васька скацет. — И громко крикнул: — Вась-ка-а!
Но тот не повернул головы — не услышал, должно быть, за шумом.
После благодарственного молебна был устроен во дворце великий пир. Говорилось много похвальных речей про мудрость великого князя, доблесть воевод и отвагу воинов. А когда было уже довольно отговорено, встал Иван Юрьич Патрикеев и преподнёс в дар великому князю от всего московского воинства богатую золотую чару с затейливой резьбой, украшенную яхонтами и изумрудами. Попросил Иван Юрьич наполнить ту чару вином и проговорил чуть коснеющим языком:
— В крепкие узлы вяжешь ты свои задумки, государь, так что подчас нам не развязать, а врагам и тем паче. Восхотел обхитрить нас поганый Ахмат, ан не вышло, ибо всё по твоим мыслям содеялось. Вот и давай выпьем за то, что ты превозмог лукавство басурман и победил их!
Посмотрел Иван Васильевич на чару, подивился её чудной красоте и сказал так:
— Спасибо за дар, Иван Юрьич, и за доброе слово, но пить из сей чары нынче я не стану. Теперь у нас великая радость, но пусть она не слепит ваши глаза. Ещё грядёт великая битва с Ордою, ибо враг наш не разгромлен, а только уязвлён. Мы ведь радуемся, что волка отогнали, но пока у волка зубы целы — он будет кусать. Я выпью из твоей чары только тогда, когда волк навовсе лишится зубов. И чары этой не завещаю ни моему сыну, никому другому — сам выпью!
— То-то верно сказал, государь! — зашумели развесёлые голоса. — В нашем обычае две вещи не завещаются: чарка медвяная да баба румяная! И мы в этот раз не станем пить, подождём твоего часа.
Шла в тот вечер большая гульба по всей Москве. Великий князь приказал выкатить на улицы бочки с мёдом. Подняли свои ковши Матвей с Семёном за победу над басурманами и не забыли, по старому русскому обычаю, помянуть тех, кто остался лежать на приокских заливных лугах да на алексинском пепелище...