Коль любить, так без рассудку,
Коль грозить, так не на шутку,
Коль ругнуть, так сгоряча,
Коль рубнуть, так уж с плеча!
Молодое Московское государство, казалось, только и ждало того, чтобы после сурового отпора ордынским полчищам в 1472 году гордо заявить о своей силе. Словно большой магнит, стало оно притягивать к себе лежащие окрест земли. В конце того же 1472 года встала под его руку пермская земля, на следующий год лишилось последних остатков вольности Ярославское княжество, ещё через год московский князь купил у своих дальних родичей остававшуюся в их руках половину Ростова, и некогда славное княжество тоже отошло к Москве.
Приобретя почти всю Северо-Восточную Русь, Иван III сделал следующий решительный шаг: полностью прекратил выплату дани правителям Большой Орды. Время для такого шага было выбрано как нельзя кстати — хан Ахмат затеял войну с Крымской ордою, и сил, чтобы отстоять свои права, у него тогда не оказалось. А рука Москвы протянулась дальше, на север, к богатой новгородской земле, которая по своим размерам намного превышала Московское княжество. Господин Великий Новгород — глава всей северной Руси — раздирался междоусобной борьбой, его вольность была кажущейся, ибо заправляла всем там на деле боярская верхушка. А она не желала строгой власти московского князя и, соблазняясь лёгкими посулами польского короля, хотела отторгнуться от Москвы. Тогда Иван III двинулся со своими ратями к Новгороду и в начале 1478 года покорил его.
На очереди была псковская земля. С нею дело следовало вести по-другому. Псковичи, стиснутые между Литвою и Ливонским орденом, нуждались в московской защите и признавали над собой власть великого князя, хотя и сохраняли вольность. Сила по отношению к ним не годилась, да Иван III и не думал её применять. Он расширил власть своих наместников в Пскове и стал постепенно наступать на псковские вольности. Они, как перезревший плод, должны были вскоре пасть сами собой.
Однако стремительный переход Москвы от задиристого отрочества в уверенную мужественность обеспокоил её соседей — Великое польско-литовское княжество и Ливонию. Не хотела мириться с независимостью Московского государства и Большая Орда. У внешних врагов оказалась сильная поддержка со стороны внутренних. Многочисленные удельные князья, потомки Рюриковичей, считали себя по тогдашним канонам ровней московского князя. Его взлёт вызывал мстительную зависть тех, кто ещё сохранял, но опасался в скором времени потерять свою самостоятельность.
Против Москвы собиралась большая и грозная сила...
Лето 1478 года выдалось жаркое, словно в награду за прошлогоднюю холодину. Тогда, по свидетельству летописцев, 31 мая «мороз вельми был, что лужи помёрзли, всяк овоч побило огородный и садовый и всё обилие». Только вышла нынешняя награда без отрады: люди задыхались от сухого, недвижного воздуха, зелень поседела от пыли, пересохли речушки, скот мучился от жажды. Подошли первоапостольские праздники[19], «Пётр и Павел жару прибавил» — так говорилось в народе, и Москва наглухо окуталась тяжким зноем.
На этот день было назначено странное и доселе не виданное торжество: казнение вечевого колокола из Новгорода. Многопудовую махину почти три месяца тянули полсотни лошадей, купленных для этого случая в немецкой земле. Половина из них пала по дороге, не выдержав тягот, непролазной грязи и многочисленных слепней. В иное время такой груз повезли бы зимой по застывшим рекам, но великий князь не решился оставить колокол в Новгороде: символ вольности мог оказаться сильнее крестоцеловальных грамот, выданных на верность Москве, и вдохновить новгородцев на новую смуту. И без того уже сложились разные небылицы. Говорили, что с тех пор, как колокол сбросили со звонницы, на нём проступает по утрам кровавая испарина — это-де взывает кровь одного горожанина, некогда павшего за новгородскую вольницу и похороненного в яме, где отливался колокол. А ещё говорили, что по пути к Москве, на Валдае, рассыпался не выдержавший унижения вечевик на мелкие колокольцы, и даже показывали — вот они.
Но небылицы оставались небылицами. Московский государь Иван III Васильевич, сидя в своих новых хоромах, то и дело поглядывал в окошко, откуда был виден установленный на деревянном помосте вечевик. Сегодня по его приказу колокол должны лишить языка, побить батогами, предать анафеме и отправить на Неглинную, в пушечную избу на переплавку — символ нужно растоптать символически.
Иван Васильевич расправил бороду, густо припорошённую сединой — как-никак тридцать восемь годков исполнилось, — и задумался. Мало кто ожидал от него такой решительности в действиях с Новгородом. Даже великая княгиня София просила бросить новгородскую затею, а направить всю силу на борьбу с Ордою. Не понять было этим доброхотам, что двигало им не только стремление приобрести новые земли, но и другое, не менее важное. Для всех, недовольных властью московского князя, новгородская вольница что костёр для ночной мошки. Летит она на него и погибает, зане искушается только светом, не ведая сущности. Сущность же одна: здесь, в Москве, князь правит со боярами, а там под прикрытием веча — одни новгородские бояре. Наймут они крикунов для своего дела, вот вече и порешило, как им надо. Не хватило оральных глоток, драчунов подговорят, и опять по-ихнему выходит. Но кричат: народ правит! И верят мошки в это справедливое царство и не хотят подчиняться власти, а это для государства и есть самое страшное. Нельзя такую крамолу под боком иметь. Нужна крепкая власть, но кроме того нужна и крепкая вера в эту власть, в то, что она единственно справедливая и необходимая...
Покончив с внутренними раздорами, можно приниматься и за главное дело: полностью освободить Русь от владычества Орды. Тут нужно действовать расчётливо и хитро.
События 1472 года показали, какую опасность для Москвы представлял союз хана Ахмата с королём Казимиром. Ослабить или вовсе расстроить этот союз мог крымский хан Менгли-Гирей — давний недруг Ахмата и «господин» польского короля, которому тот был вынужден платить дань за сохранение относительного спокойствия на южных границах. С 1473 года к Менгли-Гирею потекли богатые дары из Москвы. Вскоре «любовь и братство» между двумя государями укрепились до такой степени, что Москва вместе с очередным богатым подношением послала Менгли-Гирею докончальный ярлык, где польский король объявлялся «вопчим врагом». Хитрый хан, предпочитавший доить двух кобылиц, тянул с подписанием этого ярлыка, пока новые события не изменили обстановку в Крыму.
В 1475 году под Кафу приплыла великая турецкая армада, и город сдался на милость султана. Мухаммед II, установив свою власть над генуэзской колонией, решил не вмешиваться в исконную грызню крымских ханов и ограничился лишь изъявлением их покорности. Но Ахмат, у которого сложились дружеские отношения с султаном, был более решительным. Выждав, когда Менгли-Гирей распустил своих людей для грабежа окрестных земель, он послал войско в Крым и согнал беспечного хана с престола. Правителем Крымского ханства стал племянник Ахмата Джанибек, а Менгли-Гирея заточили в крепость, сооружённую в Кафе искусными генуэзскими мастерами.
Смена власти затруднила, но не изменила политики Москвы. Она продолжала засылать своих послов с богатыми дарами новому хану, не забывая при этом и изгнанника. Иван Васильевич не спешил расставаться с лишним королём в игре, ибо масти в Крыму менялись быстро и любая из них могла стать козырной. Только что пришла весть о том, что из Крыма идёт очередное посольство во главе с Яфаром Бердеем. Цель его была неизвестной, хотя, судя по опыту, ни за чем иным, кроме выклянчивания денег и подарков, крымские послы не ходили. Но, может быть, хан наконец решился на долгожданный договор? Скверно всё-таки, что приходится гадать.
Великий князь недовольно посмотрел на худощавого остроносого человека, принёсшего известие о посольстве. Тот спокойно выдержал взгляд, не показывая робости, — судя по всему, в таком положении ему приходилось оказываться не раз. Так оно и было. Иван Васильевич запомнил смышлёного чернеца, отличившегося в прошлый приход Ахмата, и определил его в государев сыск, а глава сыска князь Хованский сразу стал хитрить: как случится тёмное дело, не сам шёл, а посылал кого-нибудь из великокняжеских любимчиков.
— Опять, Матвейка, тебе за князя отдуваться, — сказал Иван Васильевич. — Как о посольстве вызнали?
— Крымский купец Хозя Кокос сказал.
— Почто ж подробно не выспросили?
— Спрашивали, говорит, боле ничего не знаю, а у самого глаза бегают. Эти купцы такие пройды, сразу весь товар не выкладывают, ждут кого побогаче. Зато трезвонить горазды.
— Хочешь сказать, что мне к нему на выведку надо ехать? — Матвей промолчал, только пожал плечами. — В иной час и съездил бы, а ныне недосуг, ныне у нас звоны иные. Ладно, иди покуда и скажи Хованскому, чтобы завтра про крымское посольство мне самолично доложил.
В это время из дальних покоев, как бы подтверждая слова великого князя о звонах, послышались громкие удары в медные тарели, и вскоре обтянутый в чёрный бархат слуга громогласно объявил, коверкая русские слови на иноземный лад, о том, что царевна царьградская и великая княгиня московская пожаловать изволили. В покои великого князя торжественно вступила статная женщина, она нагнулась под притолокой — двери в московских теремах делались по обыкновению низкими, — и только это помешало её величественному входу. Шесть лет уже была она женой московского государя, но расставаться с титулом царевны несуществующего Царьграда никак не хотела, почитая его выше своего теперешнего положения. Однако в Москве, которая считала себя восприемницей Византии, на это не обижались. Московских обывателей беспокоило другое: долгий брак Софии был до сих пор бесплоден, а этого недостатка не могли восполнить ни дородство московской государыни, ни её родовитость, ни похвальное стремление воспринять обычаи своей новой родины. Она, например, быстро отказалась от диковинных чужеземных платьев со срамными вырезами у шеи и длинными многоаршинными хвостами, носить которые должны были особые отроки. Она выучилась русской речи и письму, поклонам и молитвам, строго блюла все православные каноны, но лишь с унылостью московского двора никак не могла смириться. София убеждала своего супруга, что он, государь богатой и обширной земли, должен иметь двор, не уступающий тем, которые ей приходилось видеть на Западе. В конце концов Иван Васильевич внял её советам. Замелькали чужеземные лица, из Италии были выписаны строители — муроли, затеялась перестройка великокняжеских хором, в Кремле закладывались новые храмы, появилась златокузнецы, портняжки, шились новые одеяния. Каждый, даже будничный выход великого князя и его жены обставлялся теперь пышно и знатно, словно в великие церковные праздники. Сурово хмурился митрополит, хлопали от удивления глазами московские бояре, осуждая в своём кругу нововведения и ломку старинных обычаев. Большинство из них не видело в насаждаемой пышности ничего иного, кроме неуёмной гордыни «греческой пришлицы», и виноватило великого князя за потакание этой гордыне.
Но дела Софии не ограничивались обустройством великокняжеского быта. Не в пример прежним великим княгиням она принимала участие в решении многих державных вопросов, и случалось, что её дельные советы принимались Иваном Васильевичем в ущерб боярскому приговору. И случалось также, что иные дела стали решаться вовсе без боярского участия, вот тогда и пополз слух, что великий князь с Софией у постели — сам третей государством правит. В действительности же роль Софии была куда как скромнее. Иван III по своему обыкновению тихо и без огласки возводил основы дальновидных свершений, определял хитроумные ходы своей политики, но, когда задуманное становилось очевидным, появлялась София. Её деятельность была сродни петушиному крику, объявлявшему о начале утра. Но те, для которых и впрямь — не будь петуха, и утро не настанет, считали её первопричиной перемен, происходящих на московском дворе, виновницей всех зол.
София Фоминишна поклонилась низким поясным поклоном. Иван Васильевич поспешил ей навстречу и шутливо сказал:
— К мужу идёшь и на весь Кремль об том трезвонишь, нешто это дело?
— Не к мужу, но к великому князю, — строго ответила София. Говорила она певуче, и это отчасти скрадывало неправильность её речи. — Ты всё, государь, на этот противный колокол смотришь, а ныне назначен день приёма людей от польского круля.
— Да ну? — притворно удивился великий князь. — А я и запамятовал.
— Не шути, Иоанн! — Голос Софии был по-прежнему строг. — Казимир — великий христианский король, тебе бы с ним дружбу наладить супротив басурман, а ты всё норовишь его руку оттолкнуть.
— Не дружняя эта рука, — покачал тот головой, — зане ещё вчера новгородцев на меня поднимала. Пусть Казимир хоть трижды христианец, а коли под наши отчины подыскивается, то нет к нему дружбы.
София горячо заговорила, что уния с Казимиром откроет для Москвы дорогу к западным державам, найдёт поддержку со стороны Папы Римского, поможет в борьбе против татарских орд и турецкого султана. Лицо её раскраснелось, речь потеряла плавность, слов ей иногда не хватало, и София гневно хмурилась на невольные остановки.
Иван Васильевич с улыбкой глядел на свою жену. «Ай да княгинюшка, — думал он, — сколь в ней пылу для дела державного. Только меня им не воспылишь. С Ордой, дай Бог, сами управимся, до турского царя нам далече, пусть Папа Римский в другом месте себе подручников ищет, а круль польский... Оно, конешно, хорошо бы с ним унию сладить, да не об том его посольских людей речь будет. Ведомо мне, что станут они просить именем Казимира за осуженных мною новгородских отступников. А мне нет никакого резона сей просьбе внимать и решение своё иначить. Не его ли королевским именем писались и ходили промеж новгородцев прелестные письма? Не его ли, польского круля, забрасывали щедрыми дарами осуженные мною отступники? Разве принято между добрыми государями так: если что плохо лежит у соседа, то руку к этому добру тянуть? Не будет от меня его посольским людям доброго слова, пусть поглядят, как мы над новгородским вечевиком суд учредим, да и едут восвояси».
Он давно уже, как только узнал, с чем пожаловало посольство, решил, что будет действовать именно так, но, видя, с какой горячностью склоняет его жена к переговорам, попытался убедить её:
— Не можно нам Казимировой просьбе внять. Мы уж с боярами рассудили, что покараем отступников другим в назидание.
— До какой поры тебе на боярство оглядываться, Иоанн? — София заходила с другого конца. —Ты государь Московии, ты её голова! Что решишь сам, то и будет.
— Недужная ныне у Москвы голова, — решил схитрить Иван Васильевич. — У меня от сей жары кровь вскипела, в виски ударяет. Пойти прилечь, что ли?
— А как же посольские? — рассердилась София. — Они же грамоту Казимира должны тебе вручить!
— Не гневайся, княгиня, — смиренно ответил Иван Васильевич, — ты с посольскими сама разберись и грамоту от них возьми. Но никаких посулов королевским людям не давай, — голос его отвердел, — скажи так, что московский государь с вами и другими христианскими государями хочет быть в любви и докончании, чтобы послы наши ходили с обеих сторон здоровье наше видеть. Не более того, поняла?
Софье впервые оказывалась такая честь — принимать чужеземное посольство, и внутренне она возгордилась доверием мужа. Поэтому спорить не стала, поклонилась и вышла. По великокняжескому дворцу снова раскатился звон медных тарелей...
Иноземных послов встречала в ту пору вся Москва. Отставлялась работа, запирались лавки, москвичи высыпали на улицы, иногда даже сгонялись люди из окрестных сёл — всё делалось для того, чтобы поразить чужеземцев многолюдностью города и показать могущество московского государя. И в этот день Москва по-праздничному гудела. Велено было водить игры скоморохам, торговать на улицах разносною едой и питием, жителям быть весёлыми, но не сквернословить и не драться.
Люди польского короля въехали на кремлёвскую площадь как раз в ту минуту, когда с помоста объявлялась анафема вечевому колоколу. Саженях в двадцати от входа в великокняжеские хоромы их заставили спешиться — к самому входу имел право подъезжать только сам великий князь. Внизу у лестницы встретили их дети боярские. На средней площадке, где лестница поворачивала под прямым углом, стояли сами бояре, которые стали подавать руки и целоваться с посольскими. То же происходило и на верхней площадке, но там целовались уже самые родовитые.
Посольство взошло в красную палату, стены которой были украшены изразцами и расписаны диковинными цветами. При его входе бояре, сидевшие по боковым лавкам, встали. Оставаться на местах должны были только члены великокняжеской семьи. И сидело их сейчас трое: великая княгиня София да ещё два Ивановых брата — Андрей Угличиский, зовущийся Большим, чтобы отличаться от младшего брата — тёзки, и Борис Волоцкий. Они и бояре уже знали, что принимать посольство будет ныне не сам великий князь, а его жена, что вызвало у многих досаду и определило не совсем доброжелательный настрой. Старейшина московских бояр Никита Романович Захарьин, старик строгий, даже при такой жаре в шубе и горлатной шапке, надрывно, во всю слабенькую силу своего голоса объявил:
— Голова посольства от польского круля князь Лукомский челом бьёт!
Тот склонился перед Софией в низком поклоне и вальяжно заговорил:
— Мой господин круль польский и великий князь литовский желает своему брату великому князю Московии благоденствия и долгих лет счастливого княжения. Он надеется, что мелкие недоразумения, которые существуют между нами, можно разрешить при доброй воле и согласии. Он готов возвратить ваших людей, коих поймали в литовской земле за грабежом и разбоем, но московский государь не должен за это обижать новгородских бояр, кто был дружен крулю. О сём, княгиня, королевская грамота московскому князю.
Кто-то из посольских передал Лукомскому свиток с тремя подвесными печатями, и тот торжественно понёс его к Софии. По палате пронёсся гул, послышались выкрики:
— А что, круль в своей грамоте только нас винит или про шкоды своих холопов тоже поминает?
— И какая у него за новгородских отступников боль?
— Тихо, бояре! — властно сказала София. — Нетто не знаете, как гостей надобно принимать? — Она указала Лукомскому на стоящую перед ней скамью. — Садись, князь, мы наше дело после рассудим, а сейчас скажи, здоров ли?
— Благодарение Богу, здоров, государыня. Дозволь вручить подарки моего господина.
Он подал знак, и посольский дьяк стал зачитывать список подарков, которые тут же показывались Софии и боярам. Потом представлялись другие посольские люди: «Такой-то челом бьёт и таким-то поминком». Список подарков и имена дарителей тщательно записывались, потом при внимательном рассмотрении их по-настоящему оценят, с тем чтобы определить величину и ценность обратных поминков, которые следует послать королю. Подношения неожиданно быстро кончились, что дало пищу для новых ядовитых разговоров. Бояре, потеряв свою чинность, зашумели, как дети, чего в присутствии великого князя никогда себе не позволяли. София, видя к себе явное пренебрежение, так огневалась, что русские слова, особо выученные для боярского остережения, выскочили у неё из головы. Неожиданно для себя она перешла на латынь, её тотчас поддержал Лукомский. Послушал их разговор князь Андрей и громко сказал:
— У нас с иноземными послами по-русски глаголят, и не тебе старинные обычаи переставлять. Si vivis Romae, romano vivito more[20].
Палата отозвалась одобрительным гулом, и София, ещё раз ощутив её настрой, в досаде кусала губы. Наконец она собралась и, как было положено по чину, пригласила посольских к обеду.
Посольские обедали за отдельным столом. Вниманием их София не обделяла, постоянно отсылала от себя разные кушанья, и всякий раз при получении Лукомский вставал и кланялся во все стороны. «Пожалела бы посла, а то ведь так и уйдёт не емши», — бормотали быстро охмелевшие в нещадной духоте бояре. Особенно оживлённо было в углу, где сидели великокняжеские братья. Речи здесь были острее, а шутки солонее. Боярский старейшина Захарьин уныло дребезжал:
— Поизрослась Русь мужами, что баба над нами посажена. Сколь в Думе сижу, а такого срама доселе не видывал. О-ох, лучше помер бы до времени.
— Лучше бы княгиня своё бабье дело делала да ребятёнков рожала, авось пылу и поубавилось, — отозвался Борис Волоцкий.
— Долгонько Иван себе жену подбирал, — поддержал разговор Андрей Большой, — да яблочко с червоточинкой оказалось.
— Кровя, кровя у них разные, — добавил кто-то.
— А может, и другое что разное, — осклабился Борис, — нужно Ивана Товаркова поспрошать, он во Фрязии бывал, всякого политесу нахватался.
— Куды как нахватался, — буркнул Захарьин, — зловонен, аки козёл, но, прежде чем дух дурной пустить, завсегда разрешение испрашивает.
— Да не об том сейчас речь. Иван, а Иван, ты когда во Фрязии бывал, девок тамошних трогал?
— Случалось, — хохотнул тот.
— Ну и как у них?
Товарков оживился и начал рассказывать блудливую историю.
— Ты короче давай, — оборвал его Борис, — у них бабское устройство как у нашенских али нет?
Товарков захлопал глазами.
— Не углядел, значит, — загоготали бояре.
По озорным взглядам, которые кидали на неё из этого угла, София догадалась, кто был предметом их насмешек. Она насторожилась и беспрестанно поглядывала туда. Потом послала своего чёрнобархатного слугу с просьбой, чтобы князья вели себя пригоже и глума не чинили. Но остереженье только добавило озорства.
— Это кто же тебя такого прислал? — спросил с напускной строгостью князь Андрей пришедшего.
— Матушка-государыня, — ответствовал тот.
— Матушка? Это когда ж она успела? С утра вроде пустая была. И кого же она нам принесла, брата или сестрицу?
Плохо разумеющий по-русски слуга никак не мог понять, о чём его спрашивают, и затравленно молчал.
— Да ты, никак, шибко гордый? — изумился князь Андрей. — У нас на Руси от гордости слуг быстро отучают — на конюшне вожжами. Посмотрим, как у тебя там голос прорежется. Ступай-ка во двор, да и мы заодно разомнёмся, — мигнул он сотрапезникам.
«Всякий посланец носит на себе лик пославшего его» — так говорили в Москве, считая, что оскорбление слуги означает и оскорбление хозяина. Только занимавший более высокое по отношению к нему положение мог безнаказанно свершить такое. В подобных тонкостях София уже разбиралась, поэтому сразу же, как только узнала о намерении озорников, захотела воспрепятствовать его осуществлению. Потом подумала, что отсутствие великокняжеских братьев на обеде вполне сгладит причинённую обиду. Она подозвала своего управителя и тихо приказала сделать так, чтобы те больше не появлялись за столом до конца обеда. А управитель, узнав, что князья последовали на конюшенный двор, приказал закрыть ворота и приставил к ним крепкую сторожу.
Бояре, лишённые своих высоких покровителей, стали осторожнее. Когда София во второй раз отослала посольским хлеб и соль со своего стола (посылка хлеба означала благосклонность, а соли — любовь), князь Василий Верейский, оружничий великого князя, подал пьяный голос:
— Это ж про какую любовь она ему знак вдругорядь подаёт?
Кое-кто хихикнул, а София, услышав выкрик, сказала:
— Ты, никак, пьян, князь Василий? Ступай-ка вон, проспись малость!
И тут же двое дюжих слуг вытащили его из-за стола. С этой поры обед приобрёл необходимую чинность. Когда София приготовилась поднять кубок за здоровье польского короля, что должно было означать конец посольского обеда, в открытые окна донеслись гулкие удары, звон оружия и брань. София вопросительно посмотрела на правителя. «Князья к столу прорываются», — шепнул тот. Она наклонила голову и показала на окна. Когда их закрыли и наступила тишина, София поднялась и сказала:
— Поднимаем сей кубок за здоровье твоего господина, а нашего брата Казимира. Великий князь Иоанн хочет быть с ним в вечной любви и докончании, чтобы послы ходили с обеих сторон здоровье их видеть, чтоб быть нам заодно против басурман. Он благодарит польского круля за возвращение наших людей и просьбу его относительно новгородского боярства уважит. И пусть залогом нашей дружбы будет сей кубок!
Слуги передали кубок Лукомскому, и тот снова стал кланяться в разные стороны.
А свалка во дворе не затихала. Великокняжеские братья, потешившись истязанием несчастного итальянца, обнаружили себя запертыми на конюшенном дворе. Они разъярились, собрали слуг и, вооружив их толстым бревном, принялись им как тараном выламывать ворота. Прибежавший на шум начальник стражи попытался урезонить буянов и выпустил на них через другой вход несколько стражников. Однако их быстро обезоружили, а иных даже покалечили. Со скорым падением ворот ожидалась знатная потасовка, ибо ни стражники, ни их начальник не знали, как дозволено действовать против великих князей. Тогда начальник бросился в отчаянии к самому великому князю. Тот приказал немедленно выпустить и привести к себе братьев. Они явились, распалённые стычкой, полные гневных упрёков, и, не ожидая расспросов, стали говорить:
— По какому праву, государь, братьев твоих единокpoвных на конюшне как воров держат? Нешто тебе честь нашей семьи не дорога? Ты послал жену свою чужеземку в Думе верховодить и послов принимать. Делала это она не по правилам, а нас велела на конюшне запереть и к столу не пускать. Вот какие дела у тебя под боком деются, то не наш, то твой позор, брат!
Иван Васильевич тяжело вздохнул:
— Разберусь я в сём деле и каждому по вине его воздам. Только, чаю, не столь вы невинны, как тут показали. Почто всегда княгиню злобите насмешками да попрёками?
— А пошто ты ей такую волю дал, что, обычаев наших не ведая, она в Думе сидит да послов принимает? Мы допрежде сами с такими делами управлялись, без баб!
— Эта баба — моя жена, а вам — государыня. И чтить её вам надобно, и помогать, если в чём не разумеет. А те времена, когда Дума решала, прошли. Ныне великий князь в Москве решает, и семья его, и вы, значит. Так нам нужно всем заедин быть, а не грызться друг с дружкой, да ещё на людях. Пойдите и подумайте на досуге!
Через некоторое время пришла к великому князю окончившая посольский приём София. Всегда спокойная и строгая, она вдруг разрыдалась.
— Эти противные бояре, — роняла она между всхлипами, — и братья твои... они все ненавидят меня... насмехаются... Это ты распустил их...
— Ну, будя, будя, — попытался успокоить её Иван Васильевич, — государство вести — не юбкой трясти. Дело строгое, навыков требует. Следующий раз поизряднее выйдет.
Однако София продолжала стенать.
— У нас в Царьграде жёны почитались наравне с басилевсами, не то что в этой дикой стране... Зачем я отказала в руке двум другим королям? Зачем я приехала сюда?..
— Что было, о том следует забыть, — сурово сдвинул брови великий князь, — и тех королей, у коих, кроме титлов, ничего не было. А помнить нужно, что сама пришла к нам не Бог весть из какого богачества.
— Попрекаешь меня? — возвысила голос София. — Да на что мне твоё богачество, если каждый свинья меня хрюкает?
— Я в Думе свиней не держу, — крикнул Иван Васильевич, — иди лучше молись, чтобы Господь детишек тебе дал!
— И ты так, как весь ваш глупый семья! — закричала в ответ София.
Тут уж они перешли на такой язык, который почти в неизменном виде дошёл до наших дней. А кончилось дело тем, что выскочил великий князь из своих покоев и приказал седлать лошадей. Сходя о крыльца, наткнулся на прикорнувшего Василия Верейского:
— Что, тоже из-за стола выгнан?
Тот покаянно замычал в ответ.
— Вот и мне, брат, невесело...
Через некоторое время, покинув стены Кремля, они уже скакали по посаду, а куда — не ведали сами. Лишь в ушах свистело. Василию что ж, свежий ветер — лучшее лечение для хмельной головы, а великому князю быстрая скачка тоже вроде снадобья, от неё, говорил он, всякая дурь вытряхивается. Так и скакали молча по лесам и полям, покуда лошади не выдохлись. Уже вечерело, когда повернули назад, а в Москву въезжали затемно.
Ночь выдалась чернее чёрного: на небе ни облачка, на земле ни огонька. В засушливую пору любое небрежение с огнём каралось особенно строго, и москвичи, чтобы быть от греха подальше, старались вовсе не зажигать огней. В крутую темень даже светлячок глаз слепит, тем ярче показались неожиданно открывшиеся за пригорком факельные огни. Ехавший чуть поодаль от великого князя оружничий Василий лязгнул для верности саблей и прыснул вперёд — из-под его коня метнулась с дороги чья-то тень.
— Стой! — грозно приказал Василий.
Тень остановилась и уменьшилась — её обладатель встал на обочине, сложившись в глубоком поклоне. Василий подъехал ближе и спросил:
— Кто таков?
Неровный свет факелов вырвал из темноты круглое плутоватое лицо, покрытое редким ржавым волосом.
— Хозя Кокос! — узнал Василий знаменитого крымского купца, пользовавшегося большим доверием Ивана Васильевича и всей его семьи. — Почто дорогу заступил?
Ржавая поросль осветилась угодливой улыбкой.
— Пусть светлый князь простит моё ничтожество за причинённое беспокойство. Я приказал факельщикам осветить путь к моему дому, где каждый из вас найдёт вкусную пищу и доброе вино.
Василий посмотрел на подъехавшего великого князя, и тот согласно кивнул: сейчас домой не тянуло, а только что вернувшийся из Крыма Хозя был, должно быть, набит товаром и новостями.
Кокосы служили московским князьям с незапамятных времён. Они ходили по торговым трактам Западной Европы, караванным путям Востока и русскому бездорожью. Никто не ведал об их истинном происхождении. Похоже, что в нём принимал участие неторопливый викинг, рассудительный немец, беспокойный поляк, хитрый иудей и даже беспечный московит. Оттого-то, наверное, Кокосы везде чувствовали себя как дома, говорили на разных языках и почти в каждой столице имели богатые подворья. Пронырливый Хозя сумел обогнать отряд и встретил его у ворот своего дома. Произнеся положенные слова приветствия, он подтолкнул вперёд свою юную дочь с золотым подносом, на котором стояло вино и лежали диковинные восточные фрукты, и попросил великого князя отведать того и другого. Затем провёл гостей в просторную палату, где на низких поставцах были расставлены ларцы с драгоценностями, золотые кубки и чаши, искусно вышитая одежда и дорогие ткани.
Здесь Хозя почувствовал себя настоящим хозяином. Он с благоговением дотрагивался до вещей, рассказывал об их истории в прежних владельцах, глаза его засверкали, а голос радостно зазвенел. Из футляра, обтянутого красным сафьяном, было извлечено странное сооружение. Хозя повертел какими-то рычажками, и оно издало хрустальный перезвон.
— Сей механизм изготовлен в немецкой земле и речётся часомерьем, — пояснил он, — отбивает часы, подобно тому как это делает кремлёвская стража, но самозвонно, ибо не человек ударяет, но его хитростью преухищрено.
Потом открыл ларец чёрного дерева, инкрустированный перламутром и жемчугом, в котором оказалось много ящичков такой же отделки, и похвалился:
— Сие изготовлено по заказу твоей жены для хранения лекарств и благовоний. Лучшие венецианские искусники исполняли заказ и пометили каждый ящичек. — Он повертел одним из них — из затейливой вязи выступили уже знакомые слова: «София царевна царьградская». Иван Васильевич подумал с неприязнью: «Прыщи лечить и то на царьградский манер, тьфу ты».
— А вот ещё одна вещь, которой нет цены. — Хозя открыл другой футляр и показал его великому князю. На зелёном алтабасе лежала искусно вырезанная из темно-красного рубина роза. На её тонких лепестках застыли алмазные капли росы. — Сей цветок обладает божественной силой: он лечит и веселит душу, дарит любовь невинным и возвращает утратившим её. Его сделали по заказу великого Тимура в далёкой индийской стране...
Хозя переходил от одной вещи к другой, и слушатели, казалось, путешествовали вместе с ним по разным странам. В Ливонии они тайком пробирались между таможнями: у тамошних властей вошло в привычку отнимать товары у идущих из русских земель купцов; по польской земле приходилось идти с крепким сторожевым отрядом по причине многочисленного разбойного люда; на пути к угорской земле сгибались под тяжестью книжных тюков: король Матвей Корвин мог за иную книжку мешок серебра отвалить — вот чудеса-то! А в подвластных туркам землях спасались от зверства янычар, которые сами рождены были христианами, но, попав в плен, воспитывались турками в такой ненависти к своим единоверцам, что становились хуже ворона-падальщика: тот своему брату глаз не выклюет. И ходили по невольничьему базару в Кафе, где вислозадые и кривоногие персидские купцы заставляли обнажаться людей, предназначенных для продажи, и, найдя малейший изъян, брезгливо морщились и цокали языками...
— Ну а какие вести ты нам привёз из Кафы? — остановил Иван Васильевич не в меру говорливого купца.
К этому приморскому городу московский государь проявлял постоянный интерес. Среди бескрайних южных степей, по которым кочевали многочисленные татарские орды, Кафа была главным пристанищем для сбыта награбленного товара и пленников. Всего в двадцати вёрстах от неё, в Солхате, находился центр Крымского ханства. Простому кочевнику там было нечего делать, зато в Кафу, где скрещивались пути торговых караванов, тянуло всех. Этот город, долгое время находившийся под властью генуэзцев, стал не только торговым, но и политическим центром всего южного края. Именно здесь, а не в Солхате решались самые важные дела.
Хозя Кокос, посвящённый во все крымские дела великого князя, знал, какие вести хочет тот услышать прежде всего.
— Паруса твоего желания наполнены попутным ветром, государь, и корабль движется в нужном для тебя направлении, — учтиво проговорил он, быстро перебирая пальцами завитки своей бороды. — Джанибек не хозяин, но временщик в Крымской орде. Он и ведёт себя, как вор в доме, который, опасаясь скорого возвращения хозяина, хватает всё, что попадётся под руку. Посуди сам, он разогнал прежний ханский диван, и все беи отвернулись от него. Он захватил лучшие пастбища и поссорился с местной знатью. Повысил пошлину на ввоз зерна, и люди стали испытывать нужду. В Кафе нет ни одного дома, где бы не посылали ему проклятий, зато все молятся о здоровье Менгли-Гирея. Власть Джанибека — это шар на острие копья: достаточно лёгкого толчка, чтобы он свалился вниз. И найдись решительный человек... — Хозя взвысил голос и посмотрел на великого князя, но тот был бесстрастен, и купец смешался.
Через некоторое время он продолжил уже более спокойно:
— Аллах не дал ему ума, но наделил хитростью. Джанибек завязал дружбу со всеми сопредельными правителями и рассчитывает на их поддержку в трудные времена. Узнав, что он отрядил к тебе посла по имени Яфар Бердей, я тут же поспешил в путь, чтобы упредить тебя. Мне не удалось вызнать, с чем едет Яфар Бердей, но его посольские говорят, что далее их путь лежит к польскому королю.
— Ну и что же? — поднял брови великий князь.
Хозя Кокос развёл руками:
— В последнее время о твоей силе говорят много. Может быть, Джанибек хочет сравнить её с королевской, с тем чтобы выбрать себе в друзья самого сильного из вас... Будь осторожен, государь, я опережал Бердея на пять дней, но царские послы ходят быстрее торговых караванов. Должно быть, он уже на подходе.
Хозя замолчал, опасаясь, не сказал ли чего лишнего. Молчал и великий князь. Всё услышанное нужно было крепко обдумать, не наспех, а так, как он любил: наедине и в привычной обстановке.
Он подъезжал к дворцу, после того как отзвенело полуночное било. По узким и кривым кремлёвским улочкам раскатывались крики первых петухов. Непривычно длинный день кончился, но и добравшись до постели, великий князь ещё долго не мог заснуть. Большие и малые события осели в памяти не картинками, а действиями, которые нужно предпринять.
«Следует поторопить с переливкой вечевого колокола в пушки и всенародно показать их — пусть видят, что в Москве дело шуткой не кончают. Хоть и противится митрополит, грозит карой за расправу над Божьей утварью, ан не послушаю строптивца, и так он большую волю взял, завтра же пошлю оружничего в пушечную избу для ускора. Теперь с крымскими делами. Может, Хозя и прав, что Джанибека теперь с ханства прогнать нетрудно, только сие дело не про нас: тот угол что уголь — в руки возьмёшь, а удержать не можно. Вот Менгли-Гирея потормошить надо, он, вишь ли, бороду себе красит да щипцами завивает, а о троне и думать забыл. Послать бы туда людишек похитрее да посмелее, чтоб взбодрить щёголя... Впрочем, ныне в Крыму Джанибек, и посол от него идёт. С приёмом погожу, пока не вызнаю, с чем пожаловал, а там...»
Что будет «там», он в эту ночь так и не решил. Когда закричали вторые петухи, великий князь спал крепким сном.
На другой день к пушечной избе выехал Василий Верейский. Должность оружничего была пожалована ему за доблесть, проявленную при отражении Ахматова нашествия в 1472 году. Стремительное возвышение великокняжеского стремянного мало кого удивило: случалось, что взлетали не от стремени, а от самой что ни на есть изподкопытной грязи. И сам Василий не удивился: не он ли поход Большой Орды отсрочил и об его начале государя упредил, не он ли первый к алексинской переправе поспел и передовых татар разгромил? Со временем свои заслуги в тех событиях стали представляться ему такими значительными, что должность оружничего виделась уже недостаточно высокой. К тому же ранее не надо было утруждать голову розмыслами — действуй по указке великого князя, и чем точнее, тем вернее. Теперь же приходилось самому решать десятки важных дел и держать ответ за неполадки в своём большом хозяйстве. И тут каждая шавка норовила тявкнуть, да погромче, чтобы великий князь услышал.
Поначалу оружейная служба не вызывала особых забот, она казалась хорошо отлаженною усилиями многочисленных предшественников. Заботы открылись три года назад с приездом Аристотеля Фиораванти, приглашённого великим князем из Болоньи как искусного строителя и пушечника. Беспокойный фрязин захотел всё переиначить, а начал с каменного и литейного дел. Его советами были заведены кирпичный завод в Заяузье и пушечная изба в Занеглименье. И из первого кирпича сложили в той избе литейный амбар с доселе невиданной огромною трубой. Долго твердил он великому князю, что сильному войску нужен крепкий пушечный наряд, пока тот не взял его слова себе в мысли и не приказал Василию устроить пушечное литьё. Приказать легко! Не хватало меди и другого железа, пушечного зелья и опытных литцов, но Иван Васильевич требовал, чтобы работы велись денно и нощно, и следил из окон своего нового терема: дымит ли изба. И приходилось эту треклятую трубу иногда всуе кормить сырыми дровами, чтобы она дым погуще да повиднее в глаза великому князю пускала. Аристотель заметил ухищрения и вознамерился донести о них государю, но Василий упредил:
— Тебе помесячно, а не попушечно платят. Чем менее отольём, тем дольше в Москве сидеть, тем больше денег возьмёшь. Раскинь-ка умишком да прикуси язычишко, коли живым хочешь вернуться.
Аристотель подумал и согласился. Вскоре он понял, что в этой стране усердие ценится выше, чем результат. Поэтому предпочёл копоти пушечной избы строительную пыль Успенского собора, за возведением которого в Кремле следили митрополит и сам великий князь. Впрочем, особого урона он этим пушечному делу не нанёс — московские мастера сами могли кого хочешь научить.
Василий неторопливо ехал по широкой дороге, проторённой повозкой с поруганным колоколом. По обочинам громоздились сломанные строения, покрытые пожухлой кроной срубленных деревьев. Василий был растерян. Только что полученное повеление великого князя о скорейшей переливке новгородского вечевика и устроении пушечной пальбы выполнить нельзя по причине малости отпущенного срока. Но прямо сказать об этом он не решился: государь мог огневаться и с должности сбросить. В таком деле лучше не прекословить — сделаю, дескать, по твоему слову! — а там уж как выйдет. В случае чего можно свалить на происки иноземцев и глупость русских мужиков. Гнева, однако же, всё равно не избежать...
Дорога вывела к берегу Неглинной. За лето река сильно обмелела, видневшееся за её изгибом водяное колесо едва касалось воды. Это колесо, измысленное хитростью московских оружейников, приводило в действие сверлильный станок пушечной избы. Увидев его работу, Аристотель долго в изумлении цокал языком и что-то восторженно лопотал пушечному мастеру Семёну. Просвещённая Болонья таких приспособлений ещё не видывала. Однако многие старые мастера да и сам оружничий особых восторгов по поводу сей хитрости не испытывали. В зимнюю пору, когда река застывала, останавливалось и колесо, а в знойное, как нынешнее, лето, когда река мелела, оно не могло набрать нужной силы. По старинке — воротком да лошадкой — надёжнее. Увидев неподвижное колесо, Василий ещё раз утвердился в своей правоте, но радости это ему не прибавило: для исполнения государевой указки лучше, если бы это чёртово колесо вертелось веретеном.
Его невесёлые мысли были неожиданно прерваны сердитым женским голосом. Василий подъехал к краю обрывистого берега и глянул вниз. Мимолётного взгляда оказалось достаточно, чтобы узнать рассерженную — чужеземное платье, перетянутое в талии тоненьким поясом, могла носить только племянница великой княгини Елена. Привезённая сюда ещё отроковицей, она превратилась скоро в темноволосую красавицу с чёрными глазами такого блеска, какой бывает иногда у спелой ягоды, окроплённой утренней росою. Девушка имела весёлый нрав, её звонкое щебетанье часто нарушало чинность теремных покоев. На неё засматривались многие, в том числе и Василий, но птица эта была высокого полёта, и принадлежность к императорскому роду отпугивала русских женихов. А иных не имелось. И постепенно подходила она к такому возрасту, когда засиживаться в девицах становилось неприличным. По этому поводу уже ходили разные толки, но Елену, казалось, они не заботили: всё так же весело звучал её голосок, всё так же выезжала она верхом на серой кобыле Джулии, подаренной ей к двадцатилетию великим князем. Сейчас эта кобыла тянулась губами к жёлтой речной воде, не обращая внимания на ругань хозяйки. Василий спустился вниз.
— О чём шумишь, сударыня? — весело спросил он.
Она стрельнула своими смородиновыми глазами и ткнула пальчиком:
— О, эта Джулия! Она не хочет бегать.
Василий звонко шлёпнул по лошадиному крупу, и кобыла резво прыснула в сторону.
— Охромела твоя Джулия, — сказал он и добавил после осмотра: — Так и есть, подкову обронила. Садись на другую лошадь и возвертайся домой, а кобылу тебе потом доставят.
Елена мотнула головой:
— Здесь нет такой кобылы...
— А жеребцов ты стыдишься, что ли? — простодушно удивился Василий.
— Ты есть дурак, — спокойно сказала Елена, — твои жеребцы не подходят моему платью, они все рыжие.
Женская красота всегда и везде пользовалась неписаной вседозволенностью. Ей позволялось говорить такие слова, за которые невзрачность наказывалась, а уродство могло поплатиться жизнью. Девушка лукаво смотрела на Василия, а тот не мог отвести восхищенного взгляда: среди полдневной жары она в своём ярко-красном платье казалась душистым и свежим цветком. И, будто одурманенный, неожиданно для самого себя Василий быстро наклонился к девушке и одним махом бросил её к себе в седло.
— У нас говорят: каждый дурак красному рад! — выкрикнул он, а на ухо шепнул: — Не бойся, довезу до пушечной избы, там твою кобылу быстро подкуют.
Елена ничуть не рассердилась странной выходке, лишь озорно блеснула глазами и крепко схватилась за Василия. Рука у неё была мягкая, бархатистая, «как жеребячьи губы», — умилился Василий и слегка притянул её. Она дрогнула и отозвалась. Тогда Василий заглянул за край широкополой шляпы и шепнул:
— Выходи нынче в сад, когда стемнеет.
В ответ она смешно сморщила носик:
— Там много любопытных глаз. Тебе скажут, куда нужно прийти, — и теснее прижалась к нему.
В пушечной избе готовились к отливке очередного колокола для звонницы, которую митрополит Геронтий задумал построить по соседству с новым Успенским собором. Звонница должна была иметь семь басовиков и около двух десятков позвонцов разного размера. Дело, однако, шло туго: несмотря на все старания литейщиков, меньше трёх месяцев на отливку басовика не выходило. Как всегда в таких случаях, причина сыскалась в мужицкой лени, и в избу зачастили митрополичьи люди. Сегодня почтил своим присутствием главный келарь, заведовавший обширным митрополичьим хозяйством. Отец Дионисий с важным видом расхаживал у глубокой ямы, где находилась готовая форма в виде громадного глиняного купола. Вокруг ямы высились пять плавильных печей. Сегодня их должны будут зажечь и топить беспрерывно трое суток, чтобы затем заполнить форму расплавленной медью. Происходящее келарю не нравилось, он поманил к себе мастера Семёна и недовольно сказал:
— Я не узрел в твоих людях... э-э... должного радения и доброго помышления. Они ходят... э-э... не спеша, аще и дышат трубно.
Семён спокойно посмотрел на келаря с высоты — природа наградила его не только недюжинной силой, но и отменным терпением, столь необходимым для литейного дела и разговоров с невеждами.
— Скоро только на морозе ходят, — ответил он, — а литейное дело несуетливо, у огня работаем.
— Э-э... посему месяцами исполняете святейший заказ, — продолжил брюзжание отец Дионисий, — э-э... в ином месте такую потребу за неделю бы сотворили.
Это было неправдой, тот же Аристотель, видевший всякие иные места, хвалил московских литцов за расторопность, но Семён спорить не стал, только пожал могучими плечами:
— Навряд ли...
— Ты, подлый смерд, сомневаешься в истинности моих слов? — вскричал Дионисий, выведенный из себя спокойствием мастера.
Семён давно заметил, что наблюдающие и проверяющие охотно впадают в гнев, думая, очевидно, что этим они способствуют делу или, по крайней мере, изображают в нём своё участие.
— Извини, отец, затоплять надо. — Он отошёл от келаря, а тот, ещё более возмущённый изъявлением нового пренебрежения, пустился вслед, выкрикивая угрозы — что-что, а они лились из него без задержки. Тут он и столкнулся с великокняжеским оружничим, только что расставшимся со своей драгоценной ношей. Василий не стал слушать келаря. Как и все люди дела, он не любил соглядатаев, тем более со стороны митрополита, который и без того совал нос в разные углы, вызывая постоянное недовольство великого князя.
— Что здеся посторонние делают? — с напускной строгостью обратился Василий к мастеру. Они были знакомы давно: семь лет тому назад с ним и чернецом Матвеем отправился Василий в Ахматово логово, чтобы выполнить приказ великого князя. Общее дело и татарская неволя сблизили их, ну а когда государева милость вознесла его, связка распалась. Бывшие товарищи не навязывались, ему же было недосуг.
— Слухает, как ребята дышат, — весело отозвался Семён. — Не ндравится. И то верно: остудиться негде.
— Нынче ещё станет жарче, — вздохнул Василий и рассказал о приказе великого князя. — Что будем делать?
— Пушки в неделю не льются, сам знаешь, — не сразу ответил Семён.
— В том и дело...
— А пошто государю не доклал?
— Чего докладать? Его дело — указать, наше — исхитриться.
— Одна ложь другую родит.
— Да какая ложь? Нельзя кузнецкой меркой государя мерить. Ты пальнёшь — не всяк в слободе услышит, он чихнёт — в Литве вздрогнут. Для тебя — ложь, для него — политика.
— Правда для всех одна.
Бесхитростный Семён не ведал политических тонкостей и попытался убедить оружничего. Его речь с необычным северным цоканьем резала слух, и Василий недовольно морщился.
— Сам посцитай: вецевой колокол в неделю не разбить и в огне не распустить. Даже если распустим и по пушецным формам разольём, остыть не успеет. А коли остынет, высверлить стволы не сможем, хоть всем миром станки будем крутить. Цудесов не быват. Тут есцо с этим колоколом на неделю работы, — махнул он рукой в сторону литейной ямы.
— С этим погодить придётся, — сказал Василий.
— Это как погодить? — выкрикнул притихший было келарь. — Да за такие помышления митрополит тебя... э-э...
— У меня свой государь, — отмахнулся Василий. — Он повыше твоего митрополита.
Последнее замечание возмутило Дионисия, и для этого у него были свои причины. Геронтий, принявший митрополию из рук скромного печальника Филиппа, круто переменил заведённые порядки. Он ставил духовную власть выше мирской и требовал, чтобы её служители не поступались ни перед кем. Любое ничтожество теперь могло проявляться во всём своём безобразии. Келарь был как раз один из них. Он дважды обошёл вокруг беседующих, что, наверное, его несколько успокоило, и заговорил с важным видом:
— Твой государь митрополитом на великое княжение венчан, э-э... Может ли он посему высшим иерархом считаться? Э-э... Перед моим господином всяк православец колена преклоняше и руки лобзает, э-э... Твой князь тоже. Так кто кого выше?
Василию спорить с келарем было недосуг, он только недоумённо спросил:
— Я тоже своему священнику руку целую, значит, он повыше моего княжеского рода выходит?
— Истинно, — наклонил голову Дионисий, — любой, на ком лежит Божья благодать, выше мирского человека и должен получать от него знаки почитания.
Василий повернулся к Семёну:
— Ну-ка выдай ему знак и сделай так, чтоб он более сюда своими ногами не хаживал.
Тот радостно сгрёб келаря и, не обращая внимания на его испуганные крики, потащил к воротам под громкий хохот литейщиков. Однако выполнить приказ Василия ему на этот раз не удалось: встреченный у ворот подмастерье испуганно сообщил о приближении самого великого князя.
Великий князь ехал в сопровождении ростовского архиепископа Вассиана Рыло, только что приехавшего в Москву.
Они встретились как близкие люди. Вассиан приятельствовал и не раз оказывал личные услуги великому князю Василию Тёмному, его стараниями был тот вызволен из татарского плена. А к сыну своего приятеля он испытывал поистине отцовские чувства. Иван Васильевич тоже любил старика и ценил его за честный, бесхитростный нрав. Своей могучей плотью, громогласием и суровым, изрезанным глубокими морщинами лицом он скорее напоминал бывалого воина, чем высокого священнослужителя. Если бы только не велеречивые рассуждения, которые он не стеснялся произносить по любому поводу! Если бы только не провозглашённое им правило: наше дело говорить, а ваше — слушать! Однако верность великокняжескому дому, которую он доказал всей своей долгой жизнью, заставляла мириться с этим и даже защищать, когда неуёмность Вассиана восстанавливала против него людей.
Ныне он приехал с жалобой на монахов Кирилло-Белозерского монастыря, входящего в его епархию. Монастырь этот являлся гнездом нестяжателей — религиозного течения, отрицавшего право церкви на обладание земными богатствами и видевшего её главную задачу в нравственном совершенствовании человека. «Сосуды златы и серебряны и самые священные не подобает нам имети, такоже прочая украшения излишняя, но только потребное в церковь приносите», — учил глава нестяжателей Нил Сорский, считая, что лишь в таком случае церковь сможет сохранить свою независимость и нравственную чистоту. Вассиан этих воззрений не разделял, он более склонялся к взглядам своего бывшего товарища по Боровскому монастырю Иосифа Санина, стоявшего за богатую церковь, хотя и полностью подчинённую светской власти. Но просто чего-нибудь не разделять Вассиан не мог, поэтому решил образумить вольнодумцев и обрушился на них с обличительной проповедью. Обычно кроткие старцы неожиданно взбунтовались, стали спорить, потрясать своими старинными книгами и в конце концов загнали архиепископа в угол. Тот в отместку употребил свою власть и начал менять порядки монастырского общежития. Старцы обратились с жалобой к митрополиту. Ссора быстро вышла за пределы ростовской епархии, знал о ней и великий князь, но выручать Вассиана на этот раз не собирался.
Когда-то он сам увлекался поучениями Нила Сорского — суровыми, честными, корящими не токмо за свершение неправедного, но даже за одни помыслы о нём. «Блюдись, чтобы, угождая людям, не погубить себя и других», — вспомнилась одна из заповедей, и великий князь тяжело вздохнул. В молодости, не обременённой грехами и мудростью, всё воспринималось легко и просто. По мере того как грехи копились, нравственная сторона учения нестяжателей стала затемняться, зато высветлилась другая: отказ церкви от своих богатств, и прежде всего от земельных владений, способствовал бы укреплению его власти. Уже только одно это заставляло закрывать глаза на требование независимости церкви и по-прежнему ласкать нестяжателей. Их противники, «осифляне», как называли себя последователи Иосифа Санина, провозглашающие великого князя наместником Бога на земле, были не менее угодны, ибо крепнущая власть Москвы нуждалась не только в богатстве, но и в моральной поддержке. Следовало поэтому осторожно плыть, используя оба течения и не допуская, чтобы они столкнулись в водовороте. Здесь неуёмность Вассиана была не нужна и даже опасна. Иван Васильевич попытался сказать об этом, но тот словно только и ждал упрёка.
— Не впадай в пагубу, сын мой! — с жаром воскликнул он. — Идущий выбирает себе только крепкий посох, потому и святая церковь, на которую ты хочешь опереться, должна быть сильной. Те, кто именует себя нестяжателями, помышляют лишь о своей гордыне. Они ставят себе в образец кротость Христа, но это лишь начало безумных мечтаний. Далее они захотят сравняться с ним в ином, станут возвышать себя и перестанут повиноваться властям. Нынешние скромные плевелы взойдут густым чертополохом. Поскорее делай свой выбор: стадо никогда не достигнет обильных кущ, если в пастырях нет согласия...
Впереди показалась пушечная изба, и великий князь ускорил ход — слушать новую проповедь Вассиана ему сейчас не хотелось. Отец Дионисий, так неожиданно спасённый от поругания, тотчас поспешил с жалобой. Вид у него действительно был потрёпанный, и великий князь строго посмотрел на литейщиков. Семён неловко переминался с ноги на ногу, прятаться за спину своего начальника ему не хотелось. Василий выступил вперёд:
— У нас со святым отцом спор случился: чья власть главнее? На словах мы негоразды, но показать показали: главнее тот, кто сильнее!
— Истинно! — громыхнул Вассиан, который мог находить подтверждение своим мыслям где угодно. К тому же келарь, известный своей глупостью и вздорностью, уже не раз подвергался его обличениям. Дионисий злобно взглянул на архиепископа и продолжил свои жалобы. Теперь он говорил о задержке святейшего заказа и намерении Василия остановить отливку колокола. Тому снова пришлось объяснять.
— Что ж, оружничему виднее, что делать вперёд, — сказал келарю великий князь, — а нам с тобой не след копаться в чужом чулане, всё одно быстрее хозяина не сыщем надобного.
Он отвернулся, считая разговор оконченным, но отец Дионисий вдруг напыжился и стал грозно говорить слышанные недавно от митрополита слова о том, что христолюбцы никогда не пренебрегают божественными потребами, а если таковое случается, святая церковь найдёт силы, чтобы вернуть их на истинный путь либо низвергнуть с поруганием...
— Да как ты можешь, червь навозный, от имени церкви глаголить? — возмутился Вассиан. — О, я знаю, кто лелеет твою гордыню! Вот он, чертополох, государь, о котором я давече говорил.
— И вправду, мне жаль, что мы поспешили приехать, — сказал великий князь, — пусть бы это добрые люди до конца окончили свой спор.
Стражники тотчас же оттеснили глупого келаря, а великий князь обратился к Василию:
— Так сколько пушек сможешь ты нам выставить для потехи?
Василий помялся:
— Сколь прикажешь! — однако особой решительности в его голосе не было.
— Тогда у мастера поспрошаем. — И великий князь поманил к себе Семёна.
— Это, государь, смотря для какой надобности, — степенно поклонился тот. — Из осадных орудий — пять гафуниц, и то ежели станки успеем приладить, а для стрельбы дробом — дюжину тюфяков и две дюжины пищалей. Ну и для дивья цто-нибудь выставим.
— И все из колокольной меди? — удивился великий князь.
— Да нет... — Семён смешался и замолчал. Василий даже глаза прикрыл от страха: ну как опять начнёт свою правду искать? — Глянь сюда, государь. — Семён показал на литейную яму, из которой выглядывало странное сооружение, — форму для этой верховой пушки мы нацали готовить с весны. Длина еённая поболе двух саженей, а вес за тысяцу пудов...
— Это будет самая большая пушка, и литцы решили назвать её Софией, — похвалился Василий.
— Церез месяц, Бог даст, отольём, церез три высверлим, потом травы высецем да расконфарим, есцо месяца два уйдёт, потом на станок установим, к твоим аманинам навряд ли поспеем, а к княгининым как раз угодим. И всего выйдет путь помене года. Это ницаво, Аристотель говорил, у них на такие пушки поболе года уходит...
— И цокаешь ты это к тому, что приказ мой выполнить нельзя? — нахмурился великий князь.
— К тому... — вздохнул Семён.
— Да не слушай ты его, государь, — взволновался Василий. — Не было ещё такого, чтоб мы твоё слово порушили. Как-нибудь исхитримся, костьми ляжем...
— Мне не кости, а пушки нужны, — оборвал его великий князь. — Ты сам-то знаешь, сколько пушки льются? А почему мне сразу не сказал? Токмо головой тряс да ногами взбрыкивал — сделаем, сделаем. Мне ведь не жеребцы, а помощники нужны, чтоб каждый по своему делу наставлял и промахиваться не позволял. Ну как объяви я, что мы за неделю пушку отлили? Вы бы исхитрялись, а надо мной люди смеялись.
— Да кто там узнал бы, государь? — пробормотал Василий.
— Узнал бы, кому надо. Бог видит всё, а что видит, передаёт людям. Хорошо ещё, что мастер посмелее тебя оказался и рассказал всё как есть. Ты, однако, мастер, нос не задирай и Аристотелем не прикрывайся — долго у тебя литьё идёт, долго. Если по году будем на пушку изводить, когда потребное наберём? И нужны ли нам сейчас тысячепудовые Софии? Ныне наш враг не за крепостной стеной, а в поле бегает, потому думайте, чтобы пушки были полегче да поубоистее. Словом, так: литьём покуда не занимайтесь и вечевик не трогайте. Готовьте всю наличность, начистите, или, как по-вашему, расконфарьте, чтоб блестела как новая.
— Не сомневайся, государь, глаза слепить будет, — обрадованно выкрикнул Василий.
— А через неделю устройте мне знатную потеху, такую, чтоб всем не стыдно было показать. Там и посмотрю, на что вы годитесь.
— Постараемся, государь, — сказал Василий, но уже без прежней радости.
Великий князь ещё не успел отъехать, а Дионисий уже стоял перед митрополитом и расписывал учинённое безобразие:
Словеса хульные износяще, яко псы лаяху, а инчас до прикладства рук доходиша...
Он обильно мазал всех чёрной краской, зато себя просветлял, выставляясь радетелем митрополичьего дела. Геронтий молчал, его худощавое лицо было бесстрастно, разве что порозовели тонкие жилки под глазами. Судя по всему, келарь получил по заслугам: кому в том богопротивном заведении нужны его поучения, принижающие великого князя? Зачем объявлять миру то, что произносится в этих стенах? Дуракам не воздастся... Сколько же их наделано на этом свете! Нет, нет, мудрецы ему не нужны, Боже упаси. Ум порождает своеволие, об этом говорят даже его противники. «Подобает понvждaтьcя молчати мыслию и блюстись от мнящихся помыслов», — твердит Нил Сорский. «Мнение — второе падение», — вторит ему Иосиф Санин. «Твори не рассуждая!» — учит своих людей сам Геронтий. Но всё-таки крупица ума необходима, хотя бы для того, чтобы скрыть свою глупость. Увы, подчас не хватает и крупицы, а это оборачивается для него, митрополита, новыми заботами.
Им введено правило: каждое слово его представителя, независимо от сути, должно считаться непререкаемой истиной. Тогда сам он будет непогрешим, как Бог. Великий князь поступает иначе: он любит вмешиваться в действия своих помощников, выступая как высший судья и милосердец. Слава, добытая таким способом, мимолётна: кончается с жизнью и заставляет восприемников всё начинать сначала. Он же строит на века, добиваясь, чтобы люди передавали из поколения в поколение слепую веру в непогрешимость служителей церкви, какими бы странными ни казались их действия. А раз так, нужно защищать каждого, в том числе и этого дурака Дионисия. Ни один его поноситель не должен остаться безнаказанным.
С великим князем придётся подождать, зато с Вассианом следует разобраться немедля. На него имеется жалоба монахов Кирилло-Белозерского монастыря, надобно внять их просьбе и вывести монастырь из-под власти Вассиана. Передадим его владельцу тамошних земель Михаилу Верейскому при условии, что он впоследствии отдаст свои белозерские земли в виде вклада при пострижении — князь имеет преклонный возраст и высказывал желание окончить жизнь в святом заведении. Тогда его сын Василий лишится доброй половины наследного удела, и это будет ему суровой платой за проявленную строптивость...
— Обидчикам твоим по грехам воздастся! — оборвал Терентий нудный рассказ Дионисия. — Ныне же подпишу грамоту о лишении Вассиана власти над монастырём. — И протянул ему руку для поцелуя.
Известие об этом распространилось быстро. Уже на другой день Вассиан прибежал к великому князю распалённый от возмущения. О своей ссоре с монахами он уже не говорил — упирал на то, что право передачи земель, а следовательно, и монастырей, на которых они стоят, принадлежат только великому князю и что митрополит своим решением нанёс тому жестокую обиду.
— Не шуми, отче, — прервал великий князь обличительную речь Вассиана, — я со своими обидами сам разберусь, а и тебе задуматься не грех, ибо все мы пожинаем посеянное тобой. Не мог превозмочь старцев в споре, стал им изгони чинить, дубье на своих детей поднял, митрополита вовлёк, теперь и меня туда же. Нешто дел у нас нет, кроме того, чтобы о твоём лихе печаловаться?
Для Вассиана эти слова что брызги для высокого костра. Он уже почуял запах битвы и, как боевой конь, в нетерпении перебирал ногами, чтобы поскорее пуститься в самую гущу.
— Какой ни положишь упрёк, аз на себя подниму, но разве подобает, чтобы наказанные, даже неправедно, за вину дети меняли своих отцов? Почто владыка в дела твои встревает и прежние устроения иначит? Отгони сомнения и иди вперёд на обидчика!
Великий князь отпустил громовержца. Он, как оглохший звонарь, не слышал ничего вокруг, кроме своей звонницы, и всё время дёргал за верёвки, не давая ей умолкнуть. Легко сказать — иди! Так пристало делать только ребёнку, который повинуется одним желаниям и не думает о последствиях. Митрополит на это и рассчитывает, ибо знает, как нужно вести себя с неразумными детьми. Интересно, с какого бока он намерен сейчас ущипнуть его, великого князя, ибо следует приготовиться к тому, что тот не пройдёт мимо неслыханного самоуправства?
Он ещё долго размышлял о происках митрополита. Первоначальная, едва заметная трещинка в их отношениях превратилась со временем в широкую пропасть, перешагнуть которую каждый был уже не в силах. Ныне в обычных словах или поступках противника искалась обидная для себя изнанка, а поскольку объясняться у обоих не находилось охоты, обиды копились и множились. Вассиан прав в одном: терпеть нынешнюю выходку уже никак нельзя, она посерьёзнее, чем обычные столкновения прихотей или мелкие взаимные ущемления, и великий князь вызвал чередного боярина:
— Пойдёшь к митрополиту и передашь ему мои слова: «Отче, аз не вступаю в твою власть над церквами и монастырями, как их беречь, наставлять и судить. Но зане они заведены от предков наших, то власти твоей, кому их передавать, нету. А ныне, если дал Кириллов монастырь под власть князю Михаилу Верейскому, ино так не годится». Запомнил?
Боярин повторил слово в слово — в порученцах держали особо памятливых, — и великий князь удовлетворённо кивнул.
Наутро митрополит прислал отрока с извещением о своём намерении посетить великого князя. «Святому отцу путь всегда чист», — кротко прозвучало в ответ. Однако прибывшего Геронтия сразу в приёмные покои не пустили, попросили обождать в сенях. Через четверть часа митрополит стал проявлять признаки гнева: его лицо покраснело, удары жезла участились, наконец он встал и нетерпеливо заходил по сеням.
— Напомни великому князю обо мне! — резко сказал он вышедшему на зов боярину.
— Государь беседует с Богом и просил не мешать им, — смиренно ответил тот.
— Тогда я присоединюсь к их беседе, — решительно сказал Геронтий и жезлом отодвинул боярина с дороги.
Путь к домовой церкви был митрополиту хорошо известен. Он увидел великого князя коленопреклонённым перед алтарём и громко стукнул жезлом об пол, чтобы привлечь его внимание. Должного действия это, однако, не произвело. Тогда Геронтий подошёл к великому князю и, произнеся положенные слова благословения, протянул ему руку для поцелуя. Тот поднял кроткие глаза и, приложившись к руке, тихо произнёс:
— Я молил Господа, чтобы он ниспослал на меня терпение.
Митрополит был озадачен таким смирением, но заготовленных слов решил не менять.
— С тех пор как Москва — третий Рим, истинная вера здесь, и московский митрополит говорит устами Божьими, — торжественно проговорил он. — Уйми свою гордыню, сын мой, да не коснётся мирская власть того, что принадлежит Богу.
Мы — два перста в его деснице: тебе — власть над государством, мне — над богоугодными устоями. Так должно быть всегда. Покорись святой церкви, сын мой.
Великий князь сделал низкий поклон:
— Поклоняюсь кресту твоему, единая святая апостольская церковь. Да не коснётся твоя светлая риза грязной тверди, которую Господь нам, великим князьям, доверил. — Он поднял лицо к митрополиту: — Почто ты обидел, отче, ростовского архиепископа и отнял у него Кириллов монастырь? Вели изодрать свою грамоту.
— Московский митрополит отдаёт монастыри под власть своих наместников, он же волен забирать их обратно!
Великий князь покачал головой:
— Мы проходим и уходим, а заведённое нашими предками остаётся. Если же по своему произволу всё иначить станем, то какой пример оставим детям своим? Вели изодрать свою грамоту, отче.
— Нет! — вскричал выведенный из себя Геронтий и мелко задрожал тонкими губами. — Нет твоей власти в этом деле!
— Как же нет? — спокойно удивился великий князь. — Пошлю своих людей к Михайле Верейскому и велю силой отнять твою грамоту.
— Силой?! — задохнулся от гнева Геронтий. — Диавол закрыл тебе уши и сердце для добрых советов. Ты устроил глум над церковным колоколом, противишься решениям церкви, а ныне и вовсе силой грозишь! Я... я наложу на тебя епитимью».
— Тогда пусть нас рассудит соборный суд, — так же спокойно сказал великий князь.
Это было неожиданным, Геронтий даже заперхал.
— Диавол... диавол... — выдавливал он из себя в промежутках, — он подбивает тебя свершить насилие над святой церковью...
Великий князь хлопнул в ладоши — появился боярин: со свитком, увешанным красной печатью.
— Я заготовил указ с повелением съехаться в Москву всем епископам и архиепископам для разрешения нашего спора, — сказал он, — и готов покориться их мудрости, также твоей епитимье, если её не отменит новый митрополит. — И великий князь сделал Геронтию прощальный поклон.
Всё это случилось так быстро, что тот снова растерялся. Лишь немного спустя, когда отступивший гнев прояснил мысли, он понял расчёт великого князя: с потерей Новгорода число сторонников митрополита резко сократилось, на предстоящем соборе они вряд ли будут в большинстве, и тогда Геронтию не удержать митрополии. Он стал лихорадочно загибать пальцы, считая своих приверженцев, но их всё равно выходило меньше, чем нужно, и, осознав это, он с неприличной для своего сана поспешностью бросился за великим князем.
— Нам нет нужды призывать в судьи посторонних. Мы сами можем уладить наш спор.
Великий князь, не обращая внимания на его слова, продолжал идти вперёд.
— Я погорячился, — сказал Геронтий, — в деле о Кирилловом монастыре и готов возвернуть его архиепископу Вассиану.
Тогда великий князь остановился и дружелюбно сказал:
— Потушим дело, святой отец. Пальцы одной десницы никогда не враждуют друг с другом... А в залог нашего мира обещаю тебе соорудить высокую звонницу для новгородского вечевика — Богу он служить недостоин, зато пусть горожанам часы отбивает...
И пошёл дальше, а Геронтий смотрел ему вслед и снова закипал мстительной злобой за вынужденное унижение.
Все эти дни Василий был занят подготовкой к огненному игрищу. Она прочно заслонила ту неожиданную встречу у Неглинной, только иногда в суматохе неотложных дел вдруг пронзало его воспоминание о нежных руках Елены и доверчивом прикосновении её гибкого тела — будто жаром обдавало, и тогда он косил глазами по сторонам: не видит ли кто?
Однажды ввечеру возвращался Василий из пушечной избы. Уже смеркалось, но долгожданной прохлады не было. Налитый духотой воздух сжимал голову, сковывал волю и действия. Когда он подъезжал к своему кремлёвскому подворью, от ворот отделилась и двинулась едва заметная тень. Василий равнодушно следил за её приближением, не имея сил ни испугаться, ни удивиться. Из широких складок чёрного плаща выпросталась тонкая белая рука и поманила его. Он послушно последовал за нею, не замечая дороги и не обращая внимания на сопровождающий ленивый лай кремлёвских собак.
Наконец Василий обнаружил себя в просторной, непривычно обставленной комнате. С удивлением смотрел он на широкие окна, забранные разноцветным стеклом, резные лавки, причудливые подсвечники с невиданными доселе витыми свечами. Неожиданно его глаза прикрылись ласковыми ладонями, их бархатистость была знакома, и он бережно приложился к ним. Сонливость как рукой сняло.
— Ты бегаешь от меня, — услышал он тихий голос, — моя служанка три дня стояла у твоего дома.
— Дел много, — пробормотал Василий, — в пушечной избе ночевал.
— О-о, и что ты там делал?
— Пушки лил, железо плавил.
Елена проворно забежала вперёд и застучала кулачком по его груди:
— Тебе вот что нужно плавить, тут не сердце, а железо... У нас князья пушки не льют, они охотятся, танцуют, ухаживают за своими дамами. Дамами сердца. А у твоего сердца есть дама? О-о, есть, есть, я знаю, как её зовут. Её зовут пушка. Она немного потолще меня, но вы, русские, это любите... Чтоб была большая, как это я слышала... мм... казна. Вот такая. — И она широко раскинула руки.
Василий схватил их и ласково свёл вместе.
— Пушки есть разные, — сказал он, — есть такие, как показала, а есть и поменее. И девки есть разные. А мне вот такие по нраву. — Он обнял её стан и опустил руки пониже, как бы показывая размеры того, что ему нравится.
Елена ловко выскользнула из объятий.
— Вы странный народ, — заговорила она, отойдя на безопасное расстояние, — вы всё время работаете, работаете, а дел не убавляется. Чем больше работаете, тем больше дел, тем больше довольны, хотя и жалуетесь друг на друга. Все вокруг только и говорят о том, что много дел. У вас ску-учно!
— Так это потому, что у тебя самой нет никаких дел, — ответил Василий, — окромя как на кобыле скакать.
— О-о, в наших песнях девушки сравниваются с цветами. Скажи, какие дела у цветов! Они просто должны радовать глаз и веселить сердце...
— Цветы быстро вянут.
Елена тяжело вздохнула — разговор становился скучным.
— И это всё, что ты можешь мне сказать?
— Нет, нет! — Василий направился к ней. — Я не горазд на всякие слова: сызмальства на коне и в железе, но ты мне давно уже глянулась и сидишь вот здесь как заноза.
Он осторожно обнял её, Елена не отстранилась, а потянулась доверчиво и прильнула так же, как тогда, на берегу. Он пристально посмотрел в её глаза и поймал какой-то ответный лучик. Руки их соединились, тела сблизились, и Василий вспыхнул, как огненное зелье. Его руки становились всё бесстыднее, а она слабо противилась, лишь иногда бормотала непонятные чужеземные слова. Внезапно Елена как бы очнулась от забытья и решительно устранилась.
— Нет! — воскликнула она. — Я не могу противиться своему желанию, но не вольна уступить ему. Поди прочь! — И это прозвучало так резко, будто плотно закрылись только что открытые настежь ворота.
— Играешь, что ли? — насупился Василий.
— Разве своей честью играют? — зло проговорила Елена.. — Это здесь так принято, чтобы девушек позорить, а у нас честь умеют блюсти.
— Всяко бывает и у ваших, и у наших, живые ведь, — вздохнул Василий. Постепенно он начал успокаиваться.
— Что-то много у вас живых, особенно на здешнем дворе.
Василий спорить не стал, закрыл ей рот поцелуем. Она не противилась и вдруг вскрикнула. Василий разнял руки — подумал, что сделал больно. Потом проследил за её испуганным взглядом и похолодел сам: за его спиной стояла великая княгиня.
Такою сердитою Василий её никогда ещё не видел. Пышная грудь великой княгини вздымалась наподобие кузнечных мехов, глаза метали молнии — под их ударами и без того хрупкая Елена прямо-таки сжималась на глазах, да и самого Василия взяла оторопь. София гневно заговорила по-чужеземному, Елена испуганно смотрела широко раскрытыми глазами, которые быстро заволакивались слезами, наконец она пала на колени и с криками «Но, но!» распростёрлась у ног великой княгини. Василий, не долго думая, тоже грохнулся оземь и вскричал:
— Прости, матушка-государыня! Не было у меня чёрных мыслей, и нет промеж нас греха. Окажи милость и отдай Елену мне в жёны, буду любить и беречь её более своей жизни. Об том разговор у нас тута и случился.
София повернулась в его сторону:
— Видала я ваш разговор. Девица императорского рода ведёт себя хуже дворовой девки — позор! Но ничего, монастырская жизнь охладит её и даст время, чтобы подумать о приличиях.
— Помилуй, государыня! — продолжал твердить Василий. — Не губи молодой жизни, не бери греха на душу.
— Тебе ли говорить о грехах? — крикнула София. — Впрочем, что ж, каков господин, таковы и слуги.
— Помилуй, государыня!
— Довольно! Она утром отправится в монастырь.
В отчаянии Василий бросился к Ивану Васильевичу и рассказал о случившемся, утаив, разумеется, кое-какие подробности. Тот беспечно махнул рукой: всё, дескать, образуется — и стал расспрашивать о подготовке к огненному игрищу.
Елена была права: на Руси дела стояли на первом месте.
Неподалёку от пушечной избы у реки Неглинной было мелководное место. Широкая глиняная отмель теснила воду из речного русла на правый, низменный берег. Обычно там стояла грязная жижа, оттого и место называлось Поганым бродом. Нынешняя жара высушила пойму, превратила её в ровную площадку, здесь и решили установить пушки. Напротив, в крутоярах левого берега, спешно возводились потешные крепостные стены и башни — на них-то и должен будет обрушиться пушечный удар. 11 июля, в день памяти великой княгини Ольги, к Поганому броду потянулись чужеземцы и московская знать. Их взорам представилось довольно внушительное зрелище.
В основании трёхъярусного полукружья стоял стенобитный наряд — пять больших гафуниц. Одна из них поражала своими размерами, возле неё лежало несколько полугорапудовых ядер величиной с телячью голову. Выше, на насыпной площадке, расположились орудия поменьше: здесь задрали кверху жерла несколько коротких, невиданных доселе верховых пушек для навесного боя и наклонили длинные стволы десять тюфяков — эти стреляли каменным дробом. Наверху, на сбитом деревянном помосте, стояло два десятка пищальников, стрелявшие железными шариками, называемыми пулями.
Пушки ослепительно сверкали на солнце и казались от этого ещё грознее. Чужеземцы смотрели и удивлялись тому, что у Москвы оказался такой славный пушечный наряд. Они подозревали наличие какого-то обмана и — всяк на свой лад — пытались раскрыть его. Немцы посылали своих мастеров, те щупали металл, проверяли гладкость литья и чёткость травяных узоров. Поляки заводили разговоры с пушкарями, чтобы убедиться, русские они или переодетые чужеземцы. Итальянцы рассматривали и принюхивались к пушечному зелью, дабы узнать его качество, а заодно и про то, кто поставляет его московитам. Пожалуй, одни татары остались равнодушными: всех лошадей приказано было отвести как можно дальше, а остальное их не интересовало.
Первый придирчивый осмотр русские пушки выдержали: литьё оказалось добротным, зелье сухим, а пушкари отвечали на исконно московском говоре.
— Похоже, что московиты довольно преуспели в пушечном деле, — осторожно заметил один из немцев.
— Их выдаёт школярское желание похвалиться только что выученным уроком, — возразил королевский посланник Лукомский и презрительно пожал плечами: он не понимал смысла всей этой затеи, от посещения которой ему так и не удалось отговориться. «Вместо того чтобы решать важные государственные дела и беседовать с послами, князь Иван занимается потешками и ведёт себя, как малое дитя, — думал Лукомский. — Нет, пренебрегать собой он не позволит никому, и Иван скоро убедится в этом. Его стараниями крымский посол Яфар Бердей не сегодня-завтра отъедет к королю, за ним последуют другие, и Иван останется один на один со своими пушками».
А стоявший неподалёку Яфар Бердей обратил своё круглое, изрытое оспой лицо к помосту с ещё пустовавшим великокняжеским троном: ему не терпелось увидеть московского хана. Его недоступность была, конечно, обидной, но вызывала и уважение: всякий может увидеть ханский фонтан, но не на всякого падают его брызги. Конечно, судя по богатым подаркам Лукомского, польский король будет пощедрее, но ведь Яфару приказано искать прежде всего силу, и здесь Иван пока ещё своего слова не сказал.
Среди московской знати выделялся великокняжеский брат Андрей Большой. У него был хмурый, неприязненный взор — воину, навыкшему сызмальства к честному мечу, вся эта огненная премудрость казалась дьявольским измышлением, заниматься которым пристало только чёрному люду. Поэтому никакого интереса к предстоящему зрелищу князь Андрей не испытывал. Стоявший рядом Борис Волоцкий выглядел ещё грознее: за неимением собственного он всегда довольствовался мнением брата, но выражал его более решительно.
Великий князь появился в то время, когда ожидание стало тяготить присутствующих. Он оглядел выстроенный наряд и махнул рукой. Прозвучали резкие звуки сопелей, и пушкари пришли в движение. Пушечная площадка опоясалась тремя дымными рядами фитилей, и грянул залп. Сооружения на противоположном берегу заколебались, как отражения в медленной волне, и рухнули, подняв огромное облако пыли. Когда оно рассеялось, берег зажелтел свежим глиняным отвалом. Толпа отозвалась удивлённым гулом: мгновенное разрушение крепостных стен было действительно впечатляющим. Между тем пушкари засуетились, готовясь к следующему залпу. Снова зазвучали сопели, призывая к тишине. Вышел толстый бирюч и стал читать по свитку. Читал невнятно, потому слышали его только ближние, остальные ловили обрывки слов и всё прочее домысливали сами:
— Никак, сызнова за новгородцев речь? Опять чё натворили?
— В латынянство хотели перекинуться, аль не слышал?
— Ах, злодеи! И как только наша земля их держит?
— Ничё, скоро перестанет. Великий князь порешил всех смутьянов казнить. Вишь, в лодку сажают.
— Топить будут?
— Дура, тута и курице не утопнуть...
Как бы то ни было, но десяток новгородских опальников были посажены в большую лодку, которую подняли на плечи двадцать татар, взятых в плен во время недавнего разбойного набега на южные рубежи Московского княжества. Ударами плетей их вместе с ношею погнали в воду. Толпа недоумевала. Лукомский, приметив среди опальников несколько лиц, за которые ходатайствовал польский король, бросился к князю Андрею за разъяснениями. Но тот и сам ничего не знал. И вдруг ему вспомнилось требование не в меру возгордившихся древлян, откликнувшихся на приглашение княгини Ольги, с мужем которой Игорем они так жестоко расправились: «Не едем на конях, ни на возах, ни пеши идём, но понесите нас в лодьях». И какой страшный конец был у этой легенды! Ольга приказала принести ладью с гордецами на свой двор и бросить её в глубокую яму, где и окончилось плаванье древлян. Дикая догадка мелькнула в голове Андрея: неужели Иван решил сегодня помянуть их прародительницу таким же способом?
С затаённым дыханием стал он следить за медленным перемещением лодки к противоположному берегу. Вот пленники уже ступили на него, что-то будет? И вдруг грянул новый залп. Страшно прозвучали предсмертные вопли несчастных. Толпа, не ожидавшая такого поворота, растерянно молчала. В повисшей тишине отчётливо слышались стоны тех, кому не посчастливилось умереть сразу. Грянул ещё один залп, и наконец всё стихло.
Откуда-то издалека, где собрался простой московский люд, раздался жалобный и протяжный бабий вой, в него стали вплетаться другие голоса, и вот уже вся толпа громко зашумела: кто испуганно, кто жалостливо, кто сердито.
— Чур, чур! Огради нас от сатаны! — выкрикивал какой-то убогий, показывая в сторону пушек.
— Московский князь посмеялся над нами, убив тех, за кого просил наш король! — завопил кто-то из окружения Лукомского, а тот и слова не мог сказать от душившей злобы.
«Как? — думал он. — Отвергнуть протянутую руку короля, чтобы упиваться кровавой местью!» Лукомский, как всегда, подозревал своих противников в самых низменных устремлениях. Но больше всего возмутила его решительность, с какой была выражена воля великого князя. Решительность, означавшая полный провал его миссии.
— Поистине азиатская дикость, — только и нашлось, что сказать, и спутники Лукомского принялись на все голоса ужасаться свершившемуся. Потом они разнесут по разным странам слух о невиданной жестокости московитов, и охваченная кострами инквизиции Европа, колесующая и распинающая своих врагов, охотно поверит в этот слух и наградит Ивана III прозвищем «Грозный» за полвека до рождения его действительно кровожадного внука.
Великие князья Андрей и Борис слышали грубые поношения, но встать на защиту брата не захотели: у зависти, известно, слепые глаза, но длинные уши. И лишь крымский посол Яфар Бердей, с восхищением глядя на великого князя, благодарил Аллаха за то, что тот не дал совершить ему опрометчивого поступка и отъехать к польскому королю. Только верящий в свою силу правитель мог так грозно говорить со своим соседом, ибо рука, пускающая стрелу, всегда крепче той, которая держит щит. Бердей решил, что теперь будет терпеливо дожидаться встречи с московским государем, но долго ждать ему на этот раз не пришлось.
Большим приёмом крымского посланца не удостоили, хотя и вели по новым парадным палатам. С удивлением взирал Яфар Бердей на богатые покои, стены которых были обтянуты сукном и золочёной фландрской кожей; дивился невиданным доселе широким окнам, забранным разноцветным стекольем; косил завистливым глазом на сверкающую золотом посуду, заполнившую многочисленные поставцы, и на огромные ломбардские лари, в коих таилось несметное богатство. И когда после долгих переходов — а вели его вовсе не прямым путём — предстал он перед московским князем, вчерашним обладателем огнедышащих пушек и сегодняшним хозяином столь дивного дворца, то чуть не распростёрся ниц, только положение посланца крымского хана не позволило ему сделать это.
— Мой господин и царь Джанибек жалует тебя, московского князя, и хочет держать в братстве, дружбе и любви, — невнятно пробормотал он положенные слова, но как не подходил их гордый смысл заискивающей улыбке, которая приклеилась к лицу Бердея.
— Как здоровье твоего господина? — задал Иван Васильевич тоже положенный вопрос.
— Аллах милостив: Джанибек здоров телом, хотя и скорбит душой. — Бердей с поклоном преподнёс свиток, увешанный ханскими печатями. — Тут сказано всё.
Великий князь протянул руку, и Бердей попытался вложить в неё ханское послание, но тот лишь вытянул указующий перст и кивнул головой думному дьяку: возьми, дескать, и читай.
Послание Джанибека стоило такого пренебрежения. Почти всё оно состояло из просьб прислать подарки для самого хана или его многочисленной родни. Требовались ковши и мечи, панцири и меха, жемчуг и «рыбий зуб». Только в самом конце припомнил хан, что кроме нужды в подарках есть у него и другие дела, поделился опасениями относительно немилости хана Ахмата, который не велит ему дружить с московским князем, пожаловался на непокорность своих подданных и заключил:
— А прийдёт на меня истома и будет мой конь потен, то дал бы ты мне опочив в своей земле, как то должно быть между добрыми соседями.
Ничего неожиданного в просьбе крымского хана не было, и Иван Васильевич довольно усмехнулся.
— Твой хан многое хочет, — сказал он после недолгого молчания, — но что я буду иметь от него взамен?
— Дружбу! — тотчас откликнулся Бердей. — Наш народ, как сокол, не может жить без охоты, но если будет дружба, то она не позволит ему охотиться в подвластных тебе землях.
— И мы сможем скрепить нашу дружбу особым договором?
Бердей помялся:
— Пока жив нынешний правитель Большой Орды, такой договор вряд ли возможен. Ты должен понять моего господина.
«Хорош сокол, — подумал Иван Васильевич, — прикармливать его должен я, а летать он будет там, где сам захочет. Нет, не такой видится мне крымская птица. Может быть, и вправду подумать над тем, как потеснить Джанибека с крымского престола? Нынешнее затишье Большой Орды — предгрозовое, и в грядущей борьбе с Ахматом нужен более надёжный подручник. Однако ж до времени и этого отталкивать нельзя». Иван Васильевич приветливо улыбнулся и заговорил:
— Передай своему хану, что всегда стану жаловать его по закону братства. А буде прийдёт на него истома, я истому его подниму и добру его буду рад везде на своей земле. Об том грамоту ему отпишу и с послом своим отправлю.
Он приказал щедро одарить Бердея и, выждав немного после того, как тот удалился, послал за своим оружничим.
— Хочу доверить тебе, Василий, дело особой важности, — сказал великий князь. — Помнится, ты крепко сослужил мне во время Ахматова похода, а ныне грядёт последний час нашей борьбы за избавление от басурманской власти. Собирайся-ка большим моим послом в Крым, грамоту свези хану и подарки, поговори насчёт ярлыка супротив наших врагов. А ещё повидай моего старого друга Менгли-Гирея, узнай, здоров ли и не соскучал ли по крымскому трону, да ещё вызнай, в какую сторону мой старый друг глядит. И если соскучал он и на нас глядит, то помоги ему. Отбери добра какого надо, людишек расторопных — и с Богом!
Видя, что Василий не торопится уйти, он спросил:
— Может, не понял чего?
— Государь! Я в твоей полной воле, — быстро заговорил тот, — только окажи великую милость: прикажи вызволить твою племянницу Елену с монастыря и отдать мне в жёны.
— Вот те на! Ты хоть слышал, о чём я тебе тут толковал? — воскликнул великий князь. — Слышал, да, видно, не понял. Я ведь не репу велел тебе посадить.
— Не гневайся, государь! Всё сделаю по твоему слову: кого куда надо, того и посажу. Только ханов много, а невеста одна. Супротив сердца не пойдёшь, сам, поди, знаешь.
Помолчал Иван Васильевич и уже другим голосом спросил:
— У отца-то испросил благословения?
— Когда же? Он теперь в Белоозёрской вотчине, туда и в три дня не поспеешь.
— А что великая княгиня?
— Гневается... Так сделай милость, заступись.
— Невеста-то хоть согласна или тоже не поспел?
Ответить на этот вопрос Василию не пришлось — под звуки тарелей в палату стремительно вошла София. «Вот и все», — уныло подумал Василий, ожидая полное крушение своих надежд. Но София прошла мимо, даже не повернув головы.
— Иоанн! — Голос её зазвенел натянутой струной. — Господь услышал наши молитвы и распростёр свою благодать. Я... я... — она чуть-чуть наклонилась, — я собираюсь стать матерью.
Иван Васильевич вздрогнул: не ослышался ли? Но, увидев торжествующий вид жены, понял, что не ослышался, и тогда, уже не сдерживая ликования, преклонил колени и уткнулся в златотканую парчу её платья.
Меж государями наступило прежнее согласие. Порешили они Елену простить и отдать Василию в жёны, но до возвращения того из Крыма держать в монастыре. Василию приказали спешно собираться в дорогу и взять с собой всех, кого посчитает нужным. Он выпросил к себе в помощники Матвея, а тот уговорил прихватить пушечного мастера Семёна, чтобы вместе, как и семь лет назад, творить у басурман волю московского государя.
Снег падает на свет, один хан садится
на место другого.
Грозным бывает Русское море. Высоко вздымает оно свои волны в непогоду — кажется, отверзаются тысячи белозубых пастей, чтобы поглотить жертву в бездонное чрево. Но люди сумели приспособиться к его норову. Они построили крепкие корабли, основали богатые города, и укрощённое Русское море перестало быть грозным. Зато в тысячу раз грознее оказался татаро-монгольский смерч, пронёсшийся по его берегам, — он разметал корабли и разрушил города. Запалённые монгольские кони радостно рванулись к большой воде, но та пришлась им не по вкусу, они презрительно фыркнули и помчались дальше на закат, к сладким дунайским водам.
В красивых и обильных дунайских долинах недоставало, однако, привычного степного простора. Нагулявшийся конь должен возвратиться к своей привязи — так издавна говорилось у монголов, и они повернули коней в родные степи. Их возвращение уже не было столь кровавым. Тихий отлив оставляет после себя лужицы — на морском побережье стали возникать поселения полуоседлых татарских беев, наложивших тяжёлый ясак на покорённые народы. Золотоордынские ханы понимали: чтобы завоёванное не растекалось между пальцами, нужно крепко сжать кулак, и замыслили объединить осевшие на южной окраине отдельные татарские юрты. Более всего преуспел в этом знаменитый хан Узбек. Для завершения своих начинаний и в благодарность Аллаху он решил построить мечеть, которая должна была не только содействовать обращению в ислам далёких подданных, но и символизировать новое, на этот раз духовное торжество над покорёнными народами. Место для строительства было выбрано подальше от осквернённых неверными больших приморских городов, в тихом, малоприметном посёлке Солхат, получившем новое название Крым.
Посёлок стал быстро расти. Вслед за мечетью построили мусульманскую школу — медресе. Появились свои грамотеи, на перекрёстке караванных путей работы им доставало. Для остережения грамотеев и торговцев понадобилась тюрьма — зиндан, а для возвышения новой власти — дворец ханов. Центральную часть обнесли крепкой каменной стеной по образцу цитаделей в соседних Кафе и Судаке. Богатым и сильным становился Крым, его правители всё более тяготились опекой золотоордынского хана, и в 1443 году Крымский улус стал самостоятельным ханством. Первого крымского хана Хаджи-Гирея искупали по обычаю предков в молоке сорока белых кобылиц, но тот не довольствовался этим, а по совету соседей из Великого Литовского княжества венчался на царство. Венчание происходило в той самой мечети, которую построил хан Узбек как символ вечности золотоордынского владычества. Пути Аллаха тоже оказались неисповедимы.
Четверть века правил новый царь спокойно. Все несчастья свалились на голову его сына, Менгли-Гирея. Сначала налетел смерч с юга — пришлось покорно склонить голову перед могущественным турецким султаном. Покорность понравилась, и султан оставил его на ханстве. Затем гроза пришла с северо-востока. Тут уж одной покорностью дело не обошлось, и на крымский трон уселся племянник Ахмата Джанибек. Менгли-Гирей был заключён в зиндан, а затем сослан в Кафу, где и содержался под стражей.
В каждом правителе народ выделяет обычно какую-либо черту, чтобы отличать его из ряда подобных. Красивые и Хромые, Щедрые и Скупые, Добрые и Сварливые мелькают по историям разных стран. И если бы Джанибеку суждено было остаться в народной памяти, то его бы наверняка наделили прозвищем Алчный. Все помыслы нового хана направились на то, чтобы выжать как можно больше денег с населения. Недели не проходило, чтобы не вводился новый налог. В их изобретении Джанибеку не было равных. Когда оказалась обложенной вся движимость и недвижимость, он принялся за усовершенствования. Поголовный налог на скотину был заменён сначала налогом с каждого уха, а затем с каждого соска. Можно себе представить, в каком накладе оказались владельцы свиней и прочей живности, которую Господь не обидел по части предметов нового ханского обложения. Подобным образом дробились и торговые пошлины, так что торговать иным товаром стало себе в убыток.
И вот некогда богатый край начал быстро хиреть: вырубались виноградники, резалась скотина, свёртывалась торговля. Страшна чума и гибельна война, но плохой государь хуже их обеих. Разорившиеся крестьяне, торговцы и ремесленники множили число бродяг, однако судьба несчастных Джанибека не беспокоила, ибо заботы по их попечению он передал своему брату Нурдавлету, а тот — тюремщикам и палачам. Сделав брата своей карающей десницей, Джанибек постепенно передал ему всю власть, оставив за собой удовольствие придумывать новые налоги. Сам он почти безвыездно жил во дворце ханов, возлагая на Нурдавлета самые разнообразные и даже деликатные поручения. За свою излишнюю доверчивость он в конце концов и поплатился.
В 884-й год хиджры[21], когда стада откочевали на зимние пастбища, Нурдавлет был послан к аргинскому бею, дочь которого готовилась стать пятой женой Джанибека. Юная красавица покорила сердце Нурдавлета. «Этот бутон должен распуститься в моём сосуде», — сказал он себе. Но сказать мало. Закон монгольской ясы запрещал воинам ссориться из-за пленниц, а ханам — из-за жён. Только одно право признавал закон: право сильного. Вида не показал Нурдавлет, договорился о ханской свадьбе, но про себя решил, что если уж хочет стать аргинский бей ханским тестем, то пусть будет им, а какое имя у хана — дело второе. Быстро прошла зима, приближалось время весеннего отёла, а с ним и свадьбы. Загодя съезжались гости, и у многих под праздничными одеждами скрывались боевые ярыки. Крым, Кафа, Судак и их окрестности заполнялись военным людом. На первый взгляд в этом не было ничего необычного, ибо весенние праздники, а уж тем более ханская свадьба, всегда сопровождались гуляньями и военными играми. На это и рассчитывал Нурдавлет, стягивая своих подручников. Он хотел накануне свадьбы взять Джанибека под стражу, объявить себя ханом и мужем дочери аргинского бея, а затем казнить брата, дабы не оставлять у его приверженцев напрасных надежд. Для ареста Джанибека следовало отыскать вескую причину. Разорение края, ненависть людей, ограбление старейших родов — всё это было слишком ничтожно, а главное — затрагивало извечные основы ханского владычества. Прежние претенденты на ханский престол обычно не ломали голову и расчищали путь к трону с помощью ножей, но Нурдавлет, мнящий себя просвещённым правителем, не хотел омрачать свадебные торжества траурным обрядом.
Причина в конце концов отыскалась. Поздней осенью из Москвы возвратился ханский посланник Яфар Бердей. Судя по всему, посольство его оказалось удачным. Холода ещё не наступили, но он гордо щеголял в трёх собольих шубах, выпростав напоказ короткопалые пятерни, унизанные драгоценными перстнями. Глупое тщеславие и желание выделиться из окружающих погубили Бердея — в большом табуне меченого коня арканят первым. Брошенный по чьему-то злому оговору в зиндан, он попал в руки младшего брата и наперсника Нурдавлета, коварного и хитрого Айдара, известного изощрённостью своих пыток. Однако использовать своё искусство тому не пришлось. Бердей, не надеясь на высокое покровительство, сам выложил, зачем ездил и с чем приехал из Москвы. Более всего обратила на себя внимание просьба Джанибека предоставить ему убежище в московской земле. Если долго принюхиваться, то даже в горьком запахе полыни можно уловить сладкий аромат розы. Айдар принюхался: запахло изменой. Поползли неясные слухи о том, что Крымское ханство хотят отдать северным гяурам, а честных мусульман насильно обратить в христианство. Слухи усилились с приездом московского посольства. В планах заговорщиков оно стало играть заметную роль: считалось, что гнев толпы должен обрушиться сначала на московитов, а когда правоверные опьянятся первым запахом крови, перед ними можно будет поставить и более серьёзную цель. До начала свадебных торжеств оставалось всего несколько дней...
Московское посольство жило в постоянной тревоге. Она стала ощущаться сразу же по приезде, как только выяснилось, что подступы к ханскому трону надёжно перекрыты сторонниками Нурдавлета. «Ханская власть подобна высокой горе, — сказал один из придворных поэтов, — её вершина открыта лишь вечному солнцу и скрыта облаками от стоящих внизу». Каждый шаг к вершине обходился русским недёшево, но, несмотря на то что они уже лишились трети привезённых даров, облака не рассеялись. Василий Верейский писал московскому государю:
«Допрежде пошёл я к Нурдавлету с поминками, но стража преградила мне путь посохами, и было мне истомы не на малый час, ибо все требовали посошной подати, да я не давал. Тогда Айдар, брат Нурдавлета, стал меня бранить и требовать сорок шуб беличьих для раздачи тем, кому поминков мало вышло. И пришлось дать сыроядцу поганому...»
Многолетняя служба при московском дворе приучила Василия к сдержанности, и она пришлась так кстати горстке русских людей, окружённых морем ненависти и алчности. Но сдержанность, торжествующая в библейских легендах, в жизни только поощряет наглость. За два дня до начала свадебных торжеств Айдар вызвал сотника Жузбасы, известного своей глупостью и жадностью, и вручил ему длинный список новых даров, которые должны сделать московские послы. Сотник долго вглядывался в непонятные письмена и наконец спросил:
— А если они не дадут?
— Это как попросишь, — усмехнулся Айдар. — И учти: всё, что возьмёшь сверх того, пойдёт тебе лично. Но поспеши — завтра ненависть правоверных может перехлестнуть стены дувала и поглотить убежище нечестивцев. Тогда тебе ничего не достанется.
И Жузбасы поспешил. Когда он подбежал к посольскому двору, его толстое лицо лоснилось, подобно обильно смазанной юфти. Василий выслал к нему Матвея с Семёном. Гостя усадили за стол. Коран запрещал мусульманам употреблять хмельное, и они обычно строго следовали заповедям пророка. Но, посещая русских, всегда делали исключение, ибо считалось, что кара в таких случаях падёт на голову неверных.
Жузбасы выпил предложенную чашу и небрежно бросил её себе за пазуху. Оттуда послышалось глухое звяканье — гость уже успел прихватить плохо лежавшую утварь. Наглость возмутила даже всегда спокойного Семёна, но Матвей предупредительно сжал ему руку и стал быстро говорить о насущном. О том, что они уже два месяца томятся в ожидании приёма и не могут передать хану грамоту и подарки московского государя, что так между добрыми соседями не водится, чтобы гостя на порог не пускать, а их долготерпение не безгранично.
Татарин слушал плохо. Время от времени он тянулся к какой-либо безделице, и та с тем же глухим звоном ухала в бездонное чрево.
— Так когда же великий хан примет московское посольство? — в который уже раз спросил Матвей.
Жузбасы вытер о халат замасленные от еды пальцы и показал на большую серебряную ендову с мёдом.
— Обойдёшься, — буркнул Семён и протянул сотнику простой ковш.
Тот недовольно поморщился, ополовинил ковш и снова показал на ендову. Матвей повторил свой вопрос.
— Хан высоко, — вздохнул Жузбасы и потянулся к ендове. Лицо его покраснело от натуги, на лбу вздулась толстая жила. Он уже почти ухватился за узорчатый бок, но Семён отодвинул сосуд, и толстые пальцы татарина схватили только воздух.
— Дай! — хрипло выкрикнул он.
— Завтра! — в тон ему ответил Семён.
— Завтра — поздно! — Хмель уже бродил в голове Жузбасы.
— Это почему же поздно? — насторожился Матвей.
— Завтра сюда придут другие. Дай сейчас!
— На! — неожиданно ответил Семён и подставил к носу увесистый кулак размером в добрую бадейку.
Татарин захлопал глазами, а затем потянулся к висевшему у пояса ножу. Семён перехватил его руку и, схвативши за ворот халата, сделал рывок такой силы, что кушак разошёлся и на пол с весёлым звоном посыпалась столовая утварь — всё, что успел прихватить жадный Жузбасы. Вместе с нею упал и свиток с требуемыми дарами, который так и не успел вручить незадачливый посланец. Матвей бросился за свитком, а Семён спокойно потащил свою ношу прямо во двор, приговаривая:
— Завтра, говоришь, гости будут? А мы их, поди, не ждём, так ты им разобъясни, как у нас незваных гостей потцуют...
С этими словами он поднял татарина и перебросил его через дувал. Послышались глухое падение и пронзительный вопль.
— Ницево, — обтёр руки Семён, — заходи вдругорядь, когда бока отойдут, сызнова намнём!
Ему вторил громкий смех посольских. Он пришёл к ним как избавление от долгого страха и тревожного ожидания. Пришёл как вера и надежда. И снова заставил почувствовать себя сильными и гордыми людьми, преодолевшими минутную слабость и отчаяние. Матвей возмущённо потрясал татарским списком:
— Бездонное брюхо ничем не насытить! Может, оно и к лучшему вышло — нельзя перед погаными вечно растекаться!
И даже Василий, узнав о своеволии Семёна, не стал выговаривать своему всегдашнему противщику. Позже, когда слетела первая бравада, друзья собрались на совет.
— Не оставят они нас, покуда всё добро к рукам не приберут, — горячо заговорил Матвей. — Давненько к нам подбираются, и, видать, окончательный срок пришёл. Пора, думаю, тебе, князь, в Кафу подаваться и дружбу с Менгли-Гиреем ладить. Теперь лишь на него надёжа.
— Плохая надёжа, — усомнился Василий, — он сам за стенкою сидит.
Нот ты его оттуда и изыми, — деловито сказал Матвей, — а мы покуда здесь повоюем.
— Чем? Двумя пушечками да дюжиной ручниц? Тоже мне вояки!
— Бог милостив, — вздохнул Матвей, — не о нас твоя забота, так что поспеши в Кафу, пока погань посольский двор не обложила.
Семён поддержал товарища:
— Верно, ты — посол Москвы и позор не должен принять. Покуда ты есть, посольство живо. Поспешай, Василий Михалыч...
Друзья обнялись на прощание, и вскоре Василий помчался по дороге в Кафу. Предусмотрительность Матвея оказалась верной.
Айдар, узнав о посрамлении Жузбасы, велел тому собрать свою сотню и отомстить неверным.
— Это будет твоей последней попыткой договориться с московитами, — предупредил он, — иначе завтра вы начнёте улыбаться друг другу с городской стены.
Едва только солнце коснулось окружных гор, ворота посольского двора затрещали под крепкими ударами. Матвей приказал готовиться к бою, а сам пошёл к буянам, всё ещё надеясь кончить дело миром. Однако, увидев искажённые яростью лица, понял, что мира не выйдет. Ныне правил не разум, а злоба, и разговор с ней должен быть особый. Семён выставил всю огневую наличность к воротам и разом ударил из неё поверх дувала. Залп, раздавшийся в вечерней тишине, оказался громче весеннего грома. В темнеющем небе заплясали огненные сполохи, над головами онемевших татар рассыпались искры, словно от высокого пламени. Семён распахнул ворота и крикнул:
— Проць с дороги! Не то каждый полупит в брюхо по такому заряду!
На татар смотрели в упор огнедышащие жерла, те попятились назад, а первым, увидя Семёна, бросился наутёк сам Жузбасы.
— Ты чем это пушки набил? — крикнул Матвей, стремясь превозмочь громкое ликование посольских.
— Потешными огнями, — осклабился тот, — у фрязинов, сказывают, ни один праздник без них не бывает. А цто, зна-а-атно!
— И ещё есть?
— Была бы потеха, — пожал плечами Семён.
Хан Джанибек гулял по вечернему саду. Сегодня по негласно установленному правилу наступала очередь для посещения четвёртой жены — дочери покорённого два года назад черкесского князя. Тонка была юная черкешенка и гибка, словно июньская лоза, казалось, пожелай, и трижды обовьётся она вокруг своего повелителя, но такого желания она никогда не выказывала. Пресыщенный и развращённый хан снисходительно объяснял это целомудренностью юной жены и принялся наставлять её по части любовных утех, однако обучение не приносило плодов. Ни разу не вспыхнула она ярким пламенем и только чадила, не давая ни света, ни тепла. А хан любил яркий огонь, часами мог смотреть он на играющее пламя, и, зная ханскую слабость, во дворце топили круглый год.
Джанибек представил всегда печальное лицо юной жены и не ощутил радости от предстоящего посещения. Сейчас его более занимала дочь аргинского бея, красоту которой уже давно славили придворные поэты. «В ней течёт истинная монгольская кровь, в которой растворен огонь степных костров, — думал хан, — он заставит её быстро познать азы любовной науки». По его телу пробежал лёгкий озноб — такой желанной представилась будущая жена. Он погасил преждевременный порыв и продолжил свои глубокие раздумья. «Однако если огонь — сущность живых радостей, почему же он так доступен всем и лёгок в обращении? И кто является его истинным хозяином?» Джанибек хлопнул в ладоши — к нему быстро приблизился один из советников, всегда сопровождавший хана во время прогулок, дабы ни одно слово, если оно будет произнесено, не ушло в забвение.
— Кто является хозяином огня? — спросил его хан.
— Какого? — недоумённо переспросил советник.
— Этого! — раздражённо ткнул хан в светящуюся точку. — И этого, и того — всех!
— На крымской земле тебе подвластно всё.
— И огонь тоже?
Советник уловил заинтересованность в ханском голосе и радостно подтвердил:
— И огонь тоже, великий хан!
Ответ понравился. Джанибек расправил плечи и удивился:
— Но почему тогда моим имуществом пользуются бесплатно? Не пришло ли время ввести какие-то правила и учредить особый налог? Прикинь-ка его примерную величину, но так, чтобы наши подданные не оказались в особом затруднении.
Советник склонился в поклоне:
— Да славится твоё милосердие, о повелитель!.. — Он хотел ещё что-то добавить по поводу ханской заботы, но в это время небо над садом разукрасилось множеством огней — это московские пушки дали предупредительный залп по нападающей сотне Жузбасы. Хан, задрав голову, смотрел за их разноцветьем.
— Самое трудное будет, пожалуй, проследить за теми, кто зажигает огонь, — глубокомысленно заметил он. — Для этого придётся завести особых людей... А сейчас прикажи, чтобы ко мне немедленно доставили злоумышленников. Осмелившиеся зажечь небо должны заплатить не менее ста аспров[22].
Вскоре ханский гонец уже стучался в ворота московского посольства. По тому, как он держался, было ясно, что приглашают посла не для ласкового слова. Семён стал остерегать засобиравшегося Матвея:
— Хотели нас басурманцы разом заглотнуть, ан не вышло. Теперя по кусоцкам сциплют. Повремени малость, на миру и смерть красна, а тама в одиноцку загибнешь.
Тот, однако, остереженья не принял:
— Не посмеют они на своём дворе зло послу учинить, для того иные места имеются. А коли зовут на говорку, так нам ли противиться? Не было ещё такого, чтобы русский поганца не переговорил.
До ханского дворца дорога недалёка, времени для раздумий не оставалось, одно только решил Матвей: коли уж придумана для них вина, нужно брать её без оговорок, ибо спор может только ожесточить хана. «А там, дай Бог, смягчим её», — подумал он о прихваченных звенящих дарах.
Джанибек напустил на себя строгий вид и на поклон Матвея даже не шевельнул головой. Толмач сурово спросил, почему московиты без ханского дозволения метали огонь в небо. Матвей смиренно ответил:
— Прости неведенье, великий хан, и прими нашу вину. — С этими словами он вытащил из-за пазухи золотой поднос и положил его к ханским ногам. Как ни хотел сохранить свою суровость Джанибек, а не удержался и просветлел ликом. Пошевелил поднос носком, чтобы ощутить грузкость, — тяжёл, обману не было. Выходит, и вправду мзду за огонь можно требовать. Перевёл подобревшие глаза на Матвея и спросил:
— Слышал, что в Москве тоже не велят с огнём баловаться?
— Не велят, — подтвердил тот, — от пожара берегутся.
— И кто же следит за соблюдением порядка?
— Ночная стража и особые люди — ярыжные.
— Это разумное устройство. — Джанибек удовлетворённо наклонил голову и посмотрел на советника: — Составь фирман, как было мною говорено, и прикажи заготовить огневые бирки — отныне разводить огонь сможет тот, кто купит у меня огневую бирку.
Матвей бросился ему в ноги:
— Окажи милость, великий хан, прикажи немеддя продать нам такую бирку, не поскупимся. — Он достал увесистый кошель и протянул его советнику.
Джанибек взвесил на руке переданный кошель и кивнул:
— Хорошо, можете жечь свой огонь. Но для чего вы это делаете?
— В Москве и иных державах принято, чтобы отъезжающие послы салютовали местным государям. Завтра мы отъезжаем к турецкому султану, наш посол уже в Кафе.
— Как? — удивился Джанибек. — Ведь он ещё не был у меня.
— Мы долго ждали твоего зова, господин, а теперь наше время истекло. К тому же жить нам здесь стало небезопасно: сегодня твои люди сделали попытку напасть на посольство и присвоить силою предназначенные для тебя дары.
— Ты врёшь! — вскричал Джанибек. — Я никого не посылал, а самовольно никто не мог покуситься на ханское добро.
— В таком случае спроси своих братьев, кого и зачем отряжали они к нам сегодня.
Хан сделал нетерпеливое движение рукой, и в комнате тотчас же появился Айдар — должно быть, подслушивал под дверью. Хан принял грозный вид, что случалось с ним всякий раз при решении денежных вопросов, и спросил:
— Московские послы, оказывается, уже долго не могут вручить мне привезённые дары, почему?
Айдар наклонился к ханскому уху:
— Мы ждём послов польского короля и не можем принять московитов раньше: ведь король тебе больший друг, чем князь Иван.
Больший друг мне тот, кто привозит больше поминков, — важно сказал Джанибек, — впредь приезжающих с дарами принимать сразу же... Ну а кого посылал ты нынче к посольству? — Змеиная улыбка так и застыла на губах хана.
— Никого! — вскричал Айдар. — Никого! Но мне стало известно, что один из наших сотников действительно покусился на имущество московитов.
— Ах, собака! — воскликнул хан. — Выходит, я солгал неверному, уверяя, что у нас нет таких самовольцев?
— Ты не солгал, повелитель, — успокоил его Айдар, — я приказал посадить сотника на кол, и он уже успел испустить дух. У нас больше нет таких самовольцев.
Джанибек повернулся к Матвею:
— Обидчик сурово наказан и больше не будет вас беспокоить. Передай своему послу, чтобы он остался на нашем празднике. Я вскоре приму его.
Матвей выдержал ханский взгляд и твёрдо сказал:
— Завтра на место наказанного придёт новый сотник. Русский посол не может подвергать себя опасности.
— Посмотрите на этого гяура! — вскричал Айдар. — Он смеет прекословить хану!
— Да-а. — Джанибек сошёл с привычной стези и сразу утратил уверенность, — не забывайся, гяур...
— Великий хан! — также твёрдо продолжил Матвей. — Мы сидим здесь два месяца, и твои братья уже взяли себе половину предназначенных для тебя даров. Сегодня они приходили за новыми, а завтра придут снова...
— Не слушай, хан, наветы неверного, — снова закричал Айдар, — отдай мне его на исправление, и ему уже сегодня будет нечем изрыгать хулу на преданных тебе людей.
— Действительно... — нерешительно протянул хан.
— Ты можешь вырвать мне язык, но как быть с этим? — Матвей вынул свиток, который обронил Жузбасы за посольским столом. — Ведь здесь твоя подпись, Айдар, да ещё большая ханская печать!
— Что это такое? — поинтересовался хан.
— Список новых даров, которые потребовали твои братья.
— Что?! — Голос Джанибека снова обрёл грозную твёрдость. — Я доверил тебе печать, а ты пользуешься ею, чтобы присваивать моё имущество?! Что в этом списке?
— Меха, золото, посуда и, кстати, вот этот поднос...
Джанибек схватился за поднос, словно защищая его от воров.
— Вон отсюда! — крикнул он Айдару и стал с опаской следить за его движением к двери. — Неслыханное дело, — в его голосе слышалось жалкое недоумение, — братья тянут у своего же брата. Ты прав, московит! Вам действительно опасно жить на своём дворе... Но вот что, отныне вы будете находиться под моей личной защитой. Завтра утром, нет, прямо сейчас перевезите сюда своё имущество. Вам отведут лучшие комнаты дворца, и вы будете первыми гостями на моей свадьбе!
— Твоя милость беспредельна, великий хан, мы не можем ослушаться твоей воли! — воскликнул Матвей. — В благодарность мы преподнесём тебе богатый свадебный подарок, набьём дворцовые пушки потешным зельем и сделаем в твою честь такой салют, какого не видывал ещё ни один государь земли!
Джанибек любезно наклонил голову:
— Но для такого салюта ваш задаток, — он подбросил на руке мешочек с деньгами, — может оказаться мал...
Кафа готовилась к торжествам. Здесь должны были начаться военные игры, победители которых будут удостоены чести сопровождать невесту до дворца Джанибека. Подновлялись и украшались дома внутри крепости, убирались первой зеленью все двадцать шесть её башен, изгонялись бродяги и люди непотребного вида, зато в основной своей части она оставалась прежним пыльным и разноязычным городом, мало подверженным причудам властей. Так принаряжается старая кокетка, румяня лишь то, что видят её слабеющие глаза. С троекратной силой бурлил главный рынок, занявший огромное пространство от моря до крепостных стен, а своими наиболее чистыми рядами переваливший через них и достигнувший центра крепости — цитадели, обнесённой пятисаженными стенами необыкновенной толщины. Лавки ювелирного ряда примыкали к самой большой трёхэтажной башне, защищавшей въезд в цитадель и названной именем папы Климента VI, особенно благоволившего к соорудившим её генуэзцам. В этой башне и содержался Менгли-Гирей. Впрочем, её высота и толщина стен мало смущали узника. Он то и дело появлялся среди ювелирных рядов, рассматривал украшения, разговаривал с купцами и как должное воспринимал их подобострастные знаки внимания.
Хозя Кокос, лавку которого Василий отыскал у самого въезда в цитадель, стал сразу же жаловаться на непомерную жадность ханских чиновников, требующих от ювелиров богатых свадебных подарков и угрожающих в противном случае изгнать их за пределы крепостных стен. Василия, однако, купеческие заботы тронули мало. Он рассказал о грозе, нависшей над московским посольством, и заметил неподдельную тревогу Кокоса: гроза могла зацепить, тогда тому пришлось бы распрощаться со своим добром и убираться гораздо далее крепостных стен.
— Что же вы намерены делать? — испуганно спросил он.
— Следовать советам, которые ты давал нашему государю, — ответил Василий.
— Какому именно моему совету вы намерены следовать? — У Хози даже горло перехватило.
— Ты говорил о слабости Джанибека и уподоблял его власть шару на острие копья. Ты советовал найти решительного человека, который мог бы встряхнуть это копьё и свалить шар. Погляди, решительный человек перед тобой!
— А что же должен делать я?
— Указать мне копьё и то место, за которое нужно взяться.
Хозя обессиленно опустился на землю.
— Ты говоришь загадками, господин, и я не совсем понимаю тебя. Не соблаговолишь ли ты пояснить свою глубокую мысль относительно моего участия в этом деле?
Василий не смог сдержать улыбки: настолько растерянным выглядел обычно уверенный в себе хитроумный купец.
— Не бойся, многого от тебя не потребуется, — попытался он успокоить Хозю, — для начала сведёшь меня с Менгли-Гиреем.
— Нет ничего проще, — обрадованно вскочил тот. — Вон идёт человек, который тебе нужен.
По торговым рядам гордо вышагивал бывший правитель Крымского ханства. Перед ним почтительно расступались, многие падали ниц, а он благосклонно наклонял голову и небрежно махал рукой. За ним лениво тащились два стражника. Ходить по ювелирному ряду, где сидели знающие себе цену купцы, они не любили. Другое дело — нижняя часть рынка, где народ попроще. Там только крикни — и тебе со всех сторон поднесут угощение. Стражники недовольно морщились, но лень мешала им рассердиться по-настоящему, и они уныло волочились за величественным узником.
Хозя Кокос пал ниц задолго до подхода Менгли-Гирея.
— Окажи честь моему дому, светлый хан, — вкрадчиво проговорил он, когда Менгли-Гирей слегка тронул его своей туфлей, — тебя ждёт гость, а сопровождающих — угощение.
Стражники сразу же оживились и стали решительно теснить узника к лавке Кокоса. Тот поручил их заботам прислуги и пригласил хана в затемнённый угол, где находился московский гость. Василий поклонился и сказал:
— Я привёз привет от московского государя, который помнит тебя, хочет по-прежнему взять твою любовь и дружбу. И ещё желает он видеть тебя скорее на отеческом престоле.
— Желание твоего государя полностью совпадает с моим, — любезно ответил Менгли-Гирей, как только Хозя закончил перевод приветствия московского посла.
— В таком случае я поспешу обрадовать своего государя! — воскликнул Василий.
— У нас говорят: у быстрого желания подрезаны крылья, — так же любезно продолжил разговор Менгли-Гирей и, заметив озадаченность Василия, показал в сторону лакомившихся стражников. — Они следят, чтобы мои крылья не отросли.
— Но у нас говорят другое: под лежачий камень вода не течёт.
— Наши народы говорят правильно, — согласился Менгли-Гирей, — всё дело в месте и времени.
— Место известно — это ханский трон. Время — сегодня! — отрубил Василий.
— О, почему так скоро?
— Нужно спешить, пока Джанибек оторван от своего войска. Сам знаешь: войско здесь, а он в Крыму. Если пойдёшь туда сегодня, то прогонишь его малыми силами.
— Но у Крыма — крепкие стены.
— А у тебя — верные друзья. Прикажи им готовиться к бою — и завтра ты повелитель Крымского улуса.
Менгли-Гирей внимательно посмотрел на Василия:
— И как ты себе всё это представляешь?
Василий заговорил твёрдо, как о давно решённом деле:
— Вечером ты выйдешь из крепости на прогулку, я похищу и укрою тебя до восхода солнца. А утром ты поведёшь своих людей на Крым.
Ты хочешь украсть меня, как девку? — вспыхнул Менгли-Гирей. — Лучшей пищи для насмешек со стороны моих недоброжелателей трудно сыскать.
— Почему как девку? Крадут и сабли, и горячих коней. А дураки могут насмехаться и над солнцем. Решайся, господин, выигрывает тот, кто рискует. Иначе наш государь будет искать друга среди тех, кто более решителен и удачлив.
— Это кто же?
— Возле крымского трона много людей. Хотя бы Нурдавлет.
— Я так и подумал, что ты назовёшь его. Хорошо, вверимся воле Аллаха. Завтра мы с Нурдавлетом состязаемся в стрельбе, и, если Аллах ниспошлёт мне удачу, я сделаю так, как ты хочешь.
— Но ведь время не ждёт, промедление может погубить дело!
— Наберись терпения, боги награждают терпеливых. — Менгли-Гирей холодно кивнул и сразу сделался недоступным, как каменный идол.
Хозя Кокос засеменил к выходу, провожая высокого гостя.
— И он ещё помышляет о троне! — вскричал в сердцах Василий. — Такая осторожность пристала лишь брюхатой бабе для бережения дитяти.
— Не горячись, господин, — посоветовал вернувшийся Хозя Кокос. — Менгли-Гирей осторожный человек, ему без этого сейчас нельзя. Сам посуди, доверился бы ты первому встречному?
Василий презрительно отмахнулся и сказал:
— Найми-ка мне лучше сотню молодцов, позлее да поотчаяннее. И дай знать, как будет готово. Вот деньги...
День выдался не по-весеннему жарким. Над округой, прилегающей к месту военных игрищ, висела густая белая пыль, поднятая множеством людей и животных. Люди толпились на земле, сидели на крышах домов, крепостных стенах и башнях. Те, кто мог заплатить половину аспра, сидели на возвышении возле северной части крепостного рва. Здесь устроились Василий и Хозя Кокос.
Менгли-Гирей красовался на прекрасном арабском жеребце, которого ему подарили накануне генуэзские купцы. Конь был дик и мало объезжен, но нового хозяина он, похоже, принял сразу, лишь иногда прыскал в сторону и раздувал ноздри, кося шальными красноватыми глазами. Главный соперник Менгли-Гирея Нурдавлет гордо восседал на золотистом ахалтекинце. Он не скрывал радости, ибо приближался час, когда он станет обладателем ханского дворца и юной красавицы. Сторонники предупреждены и ждут только условленного сигнала, чтобы сместить Джанибековых прихвостней и оказать поддержку новому хану. Оставалось одно: стать победителем сегодняшних игр и показать всем, что ханский престол занял воин с крепкими руками и верным глазом. И здесь дела шли удачно.
Состязания лучников собрали особенно много зрителей. Стреляли как обычно: влёт, в бег и по подвескам. Первые два вида состязаний выявили главных соперников: Нурдавлета и Менгли-Гирея. Их стрелы поразили все цели: брошенных в небо голубей и выпущенных из загона оленей. Теперь победителя должна определить стрельба по подвескам. Условия были обычными: выпустить на скаку стрелу с особым, в виде полумесяца, наконечником и перерезать им верёвку, на которой подвешивалась к перекладине главная награда состязаний — большой кошелёк с золотом. Кошелёк был сделан из мелкой сетки, и видимые через её ячейки золотые монеты призывно блестели в ярких солнечных лучах. Этот блеск, по-видимому, смущал первых стрелков — все стрелы пролетели мимо.
Настала очередь Менгли-Гирея, и ропот недовольных зрителей стал утихать. Менгли-Гирей выглядел не в меру оживлённым, он горячил коня, и тот нервно плясал, перебирая тонкими серыми ногами, наконец сделал свечку и стремительно понёсся вперёд.
— Что делает?! — воскликнул Хозя Кокос. — На такой быстроте трудно попасть даже в бревно.
Менгли-Гирей поравнялся с перекладиной, к которой была привешена награда, люди, затаив дыхание, следили за ним. Вот он миновал её и достиг означенной черты, где должен повернуться в седле и выстрелить по подвеске. Толпа невольно выдохнула подбадривающий клич и разочарованно заворчала — всадник, так и не выстрелив, понёсся дальше.
— Говорил же, не надо дразнить коня, — всплеснул руками Кокос, — распалил его, а сдержать не мог, то-то обидно!
Василий усмехнулся: иного исхода он и не ждал, ибо кто нерешителен в делах, тот не бывает удачлив в играх. Он невольно косился в сторону Нурдавлета — возможно, это и есть тот человек, который им нужен. Между тем время шло, а Менгли-Гирей не возвращался. Нурдавлет поёрзал в седле, потом крикнул своим людям:
— Пойдите и помогите бедняге! Только не забывайте о милосердии: сильные должны опекать слабых. И будем продолжать наш праздник!
Следующие стрелки были тоже малоудачливыми, да за ними никто и не следил — все ждали очереди Нурдавлета. Он спокойно и основательно готовился к своему выстрелу. Вынул из колчана и придирчиво осмотрел стрелу, лишь немногие видели, что её полумесячный наконечник был намного шире, чем у других.
— Он бы ещё серп насадил, — недовольно выкрикнул сидевший неподалёку от Василия одноглазый воин в боевом ярыке, но, заметив обратившиеся к нему взгляды стражников, втянул голову в плечи и умолк.
Нурдавлет неспешно потрусил к исходному рубежу. Весь его вид убеждал окружающих, что победа достанется только ему. Лёгким движением ног пустил он коня в небыстрый скач, пройдя перекладину, резко повернулся в седле и выстрелил — кошелёк упал на землю, и толпа разразилась радостными криками. В них потонули возмущённые голоса ближних зрителей, видевших, что Нурдавлет не доехал до означенной черты и выстрелил раньше, чем допускалось правилами. Нурдавлет небрежно поднял руку и, сохраняя всё ту же маску невозмутимости, помахал зрителям.
— Где же мой соперник, он всё ещё объезжает своего коня? — спросил он не без ехидства у своего окружения.
Вместо ответа раздались подобострастные смешки, лишь Айдар, следуя своей всегдашней подозрительности, выразил беспокойство относительно долгого отсутствия Менгли-Гирея. Нурдавлет беспечно махнул рукой:
— Пусть учится ездить, на всякий случай пошли ещё людей.
Судьи поднесли награду, и Нурдавлет, подвесив её на край лука, стал объезжать ближних зрителей. Он уже заканчивал свой торжественный объезд, когда с той стороны, куда умчался Менгли-Гирей, прискакал окровавленный всадник.
— Светлый оглан! — вскричал он прерывающимся голосом. — Менгли-Гирей сбежал. Там, в балке, собралось много его людей, они побили посланных тобою и велели передать... — Воин обессиленно зашатался в седле.
— Что ты там шепчешь? — яростно спросил Нурдавлет.
— Они велели передать, — выпрямился воин, напрягая голос, — что состязание не окончено и победитель ещё не выявлен.
— Врёшь, собака, мою победу видели все! — Нурдавлет потряс кошельком.
— Зачем так кричишь? — подъехал Айдар к воину и пырнул его ножом. Тот, закусив губу, стал медленно сползать в дорожную пыль.
Новость быстро распространялась, люди оживлённо и радостно передавали её друг другу. У них на глазах свершилось то, о чём многие мечтали, они перестали сдерживать ликование и уже не обращали внимания на стражников, ибо те, не зная, как повернётся теперь дело, предпочитали держаться в тени. Происшедшее было столь неожиданным для Василия, что он тоже сразу не мог прийти в себя. Его вывел из оцепенения одноглазый воин. Он пробрался к Хозе и сказал:
— Передай московскому послу, что хан Менгли-Гирей приглашает его в Солхатское урочище. Сегодня Аллах был милостив к нему!
Василий послушно последовал за одноглазым. Назначенное место, оказавшееся в часе быстрой езды, напоминало растревоженный муравейник. Беспрестанно сновали пешие и всадники, звенела сталь, раздавались радостные голоса. Урочище казалось уже достаточно обжитым: трава вокруг шатров была изрядно примята, а кое-где стёрта до земли. Одноглазый шагал решительно, и перед ним почтительно расступались. Наконец Василия привели к белому златоверхому шатру и после недолгого ожидания пригласили войти. Менгли-Гирей, восседающий на лёгком походном троне, разговаривал с окружающими людьми. Голос его звучал уверенно и чётко, от вчерашней нерешительности не осталось и следа. Заметив Василия, он сделал ему знак приблизиться. Это повелительное движение, которое ещё вчера заставило бы Василия усмехнуться, теперь больше всяких слов убедило, что перед ним человек, уверенный в своих силах и знающий, чего он хочет. Василий склонился в почтительном поклоне и находился так до тех пор, пока сошедший с трона Менгли-Гирей не дотронулся до него. Посольские обычаи предписывали отдавать такие поклоны только государям.
— Вот теперь ты можешь обрадовать великого князя Ивана относительно совпадения наших желаний. — Менгли-Гирей со значением посмотрел на выпрямившегося Василия.
— Поздравляю тебя с освобождением, великий хан, — сказал тот, — и прости мою вчерашнюю горячность. Не ведал я того, что ты готовишь.
— И ты меня прости, князь, — ответил Менгли-Гирей, — обстоятельства не позволяли мне раскрыться перед тобой. Мы долго собирали силы, и рисковать до времени я был не вправе. К тому же избранный мною способ побега кажется более интересным, чем тот, который предложил ты, а? — И Менгли-Гирей рассмеялся.
Василий рассмеялся тоже — теперь приходилось не запевать, а вторить, ибо роли их поменялись. Вчера он мнил себя избавителем, сегодня таковым был Менгли-Гирей, поскольку только он мог помочь московскому посольству. Василий рассказал о положении своих товарищей и попросил немедленно идти на Крым. В ответ Менгли-Гирей покачал головой:
— У меня ещё мало людей, чтобы штурмовать крепостные стены. Нужно набраться терпения, время растит траву для моего табуна. Наше войско растёт и множится, сегодня приходят десятками, завтра — сотнями, а послезавтра побегут от Нурдавлета, и его силы растают, подобно весеннему снегу.
— Я уже имел случай убедиться в твоей мудрости, — горячо заговорил Василий, — но выслушай меня. Со временем ты увеличишь своё войско — это так, но и противники не станут сидеть сложа руки. Джанибек может обратиться за помощью к Ахмату или польскому королю, ты же, бросив нас в беде, останешься одинок. Иди к Крыму, встань под его стенами и не пускай туда Нурдавлета — вот тебе мой совет.
Менгли-Гирей задумчиво прошёлся по ковру.
— В твоих речах есть смысл, — наконец сказал он. — Я смогу сделать так, как ты просишь, но с одним условием: поезжай самолично к Джанибеку и упроси его сдать мне город. За это я оставлю ему жизнь и имущество. Расскажи о предательстве братьев, покажи в доказательство эту перехваченную моими людьми грамоту. Она предписывает кипчакскому бею сместить всех чиновников Джанибека и назначить на их место людей по своему усмотрению. На грамоте ханская печать, которой распоряжается Нурдавлет. Пусть вспомнит Джанибек, велел ли он слать такие грамоты враждебным беям. И расскажи ещё о силе моего войска...
— А ты приведи его под крепостные стены, чтобы я смог показать Джанибеку, — продолжал настаивать на своём Василий, и Менгли-Гирей согласно наклонил голову.
Дворец ханов был охвачен предпраздничной суетой, и на переселённых сюда по приказу Джанибека московитов обращали мало внимания. Семён сразу же занялся изготовлением потешного зелья. Для работы ему отвели небольшую каморку возле зельевого погреба, выкатили на потребу два бочонка с порохом, но в сам погреб не допустили. Особую строгость выказывал надутый от важности татарин по имени Асык. Прежде, при Менгли-Гирее, пушечным делом заправляли генуэзцы. Теперь на всех государственных должностях кормились только мусульмане. Однако вера в Аллаха и преданность новой власти не уменьшили их невежества, и дело, как всегда в таких случаях, пострадало. Семён сразу же отметил, что бочонки покрыты густой плесенью, а порох в них сырой и для задуманного не годится. Он попросил дозволения самому отобрать нужное, но Асык напустил важный вид и отказал. Став вдруг не в меру подозрительным, он постоянно крутился поблизости и всё время спрашивал, что делает русский бахадур. Семён сначала отмечал со смыслом, потом отмалчивался, но это только подогревало подозрительность Асыка.
— Это что делаешь? — спросил он, увидев, что Семён измельчает уголь в ступе.
— Копаю, — ответил он первое, что пришло в голову.
— Ну копай, копай, — разрешил Асык и нахмурил брови, — а потом что делать будешь?
— Пахать! — Семён решил озорничать дальше.
Асык великодушно махнул рукой — тоже, дескать, разрешаю — и вышел из каморки. «С дураками-то как инаце говорить?» — подумал про себя Семён и через день на очередной вопрос своего надзирателя ответил, что начинает жарить зелье. Как ни велико было невежество Асыка, но тут он насторожился: как это — жарить?
— А так, — невозмутимо отвечал Семён, — разведу огонь, насыплю зелья на противень и нацну греть.
— Так загорится!
— Может, — согласился Семён, — как высушится.
— Ы-ы-х! Всех спалить хочешь! — Асык бросился к двери погреба и проверил прочность запора.
— Не бойся, — успокоил Семён, — твоё дерьмо не загорится.
— Всё равно жарить нельзя.
— Ну так иди к своему хану и докладай, что потешек ныне не будет. — Семён неспешно поднялся и пошёл от погреба.
Асык недоумевающе покрутился на месте.
— Эй! — Он бросился за Семёном и схватил за рукав. Тот даже не замедлил шаг, стряхнул его, как мошку. — Зачем ушёл? Работать надо! — Асык забежал вперёд, от былой важности не осталось и следа.
— Нецем работать, — приостановился Семён, — сушить твоё зелье надо.
— Суши их!.. Только огонь не разводи. Придумай что-нибудь, вон башка какая.
Хоть и немудрёная лесть, а всё равно приятно. Задумался Семён.
— Кабы очёсы со льна были или пакля сухая... — протянул он.
Асык непонятливо захлопал глазами. Семён потащил его к своему рабочему месту. Там отыскал пучок пакли, бросил в небольшую лужицу и поднял — воды как не бывало.
— Достань такой пакли и раскидай по всему погребу, она воду-то в себя и вберёт, понял?
Асык обрадованно хлопнул в ладоши, собирая своих людей, и тут же отдал необходимые распоряжения. Через некоторое время к зельевому погребу стали стекаться охапки пакли. Асык собственноручно заносил их, а Семён сидел неподалёку у раскрытой двери и одобрительно усмехался. Так и застал его Матвей, прибежавший с известием о возвращении Василия.
— Непросто ему с Джанибеком говорить будет, — закончил он рассказ о поручении Менгли-Гирея, — помочь надо.
— От моих рецей подмога плохая, — вздохнул Семён, — я уж здеся подожду, а вы поостерегитесь...
Хан Джанибек с нетерпением ожидал прибытия свадебного каравана. Он забрался в верхние дворцовые покои, выходящие к приморской дороге, и призвал для наблюдения своего первого звездочёта, славящегося остротой зрения, но это не помогало — караван не показывался. Время шло, и Джанибек мрачнел: по его расчётам, он уже давно должен был лицезреть новую жену. В такие минуты повелителя старались не тревожить, поэтому просьба московского посла о приёме оставалась безответной.
— Хан ведёт беседу с Аллахом, и мы не вправе прерывать её, — объяснял Айдар, перекрывавший, по обыкновению, подступы к трону.
— У меня важное сообщение для твоего хана, — горячился Василий, — оно не терпит отлагательства.
— Твоё дело, чужеземец, не может быть важнее беседы наших повелителей, — важно отвечал Айдар, — к тому же у нас не принято ходить к хану с пустыми руками.
— То, что я хочу сообщить, дороже иных даров.
— В таком случае принеси такие дары, которые соответствовали бы ценности твоих слов...
Нет, в этом споре Василию не суждена была победа.
— Ну погоди, — пригрозил он, — я схожу за дарами, только боюсь, что мой запоздалый приход потеряет смысл.
— Если без даров, то да, — согласился Айдар.
Через некоторое время к ханским покоям потянулось довольно представительное шествие. Суровые бородатые люди несли лари, связки мехов, сверкающее отделкой оружие. Айдар, не ожидавший такой прыти от обычно прижимистых московитов, довольно закивал:
— Якши, скажу хану о твоей просьбе.
Отсутствовал он недолго и, возвратившись, развёл руками:
— Хан благодарит за поминки, но принять тебя сейчас не может, ибо его беседа с Аллахом затянулась. К тому же подходит свадебный караван, не думаю, чтобы он предпочёл разговор с тобой встрече с новой женой. — Айдар растянул тонкие губы в деланной улыбке. — Оставь свои дары, мы передадим их хану, и приходи в следующий раз. Только не забудь, что я тебе говорил.
— Ч-что же? — спросил закипающий яростью Василий.
— Хан не любит, когда к нему приходят с пустыми руками.
Василий побелел от гнева и, цепко сжав зубы, направился к Айдару.
— Стража! — испуганно завопил тот, но получил такую затрещину, что свет померк в его глазах.
Посольские и сопровождавшие их воины оставили свою ношу и быстро перекрыли все входы. Стражников, бросившихся на призыв Айдара, обезоружили и затолкали в одну из комнат.
— А теперь мы поговорим с тобой по-другому. — Василий встряхнул Айдара. Тот испуганно захлопал глазами. — Не спускать с него глаз! — наказал он товарищам и отворил двери в ханские покои.
Когда Джанибек услышал об условии Менгли-Гирея, он даже не разгневался, лишь расхохотался.
— Я не верю ни одному твоему слову, презренный гяур, и велю вырвать твой лживый язык, — наконец проговорил он. — Ты видишь облако пыли? Это движется свадебный караван, он везёт сосуд наслаждений, из которого мне суждено испить этой ночью. А с караваном идут тысячи храбрых воинов во главе с верным Нурдавлетом. Если бы Менгли-Гирей захотел выступить против меня, я бы сказал, что Аллах отнял у него разум.
— То не свадебный караван, — покачал головой Василий, — то сам Менгли-Гирей ведёт сюда своё войско.
— Врёшь! — пронзительно выкрикнул Джанибек.
Его благодушие заколебалось, он подбежал к окну и встал на цыпочки, словно это помогало рассеять густую дорожную пыль.
— Кого ты видишь там? — затормошил он первого звездочёта.
— Великий хан, я вижу там Менгли-Гирея на белом коне, — ответствовал звездочёт, чья сообразительность оказалась острее зрения.
— Нет, нет! Этого не может быть, — заметался Джанибек, ему так не хотелось верить, что крепкое здание бытия грозило скоро разрушиться, — мы будем биться с этим безумцем, я сам выйду на крепостные стены! А потом придёт Нурдавлет и рассеет его войско.
— На братьев плохая надежда, они готовят тебе измену, — сказал Василий.
Джанибек внезапно остановился, словно натолкнулся на стену.
— У тебя есть доказательства? — прошептал он.
Василий показал грамоту, переданную Менгли-Гиреем.
Джанибек вертел её в руках, но взглядом блуждал по сторонам — так не хотелось верить тому, что происходило.
— Это обман, — наконец проговорил он, — да, да, обман, а печать выкрали… В нашем роду братья не предают друг друга...
Василий приказал привести Айдара. Вид у него был испуганным, сейчас он, верно, чувствовал себя зёрнышком, попавшим между двумя жерновами.
— Выбросьте эту собаку в окно, хану известно о его предательстве, — брезгливо сказал Василий.
Айдар отчаянно завопил:
— Я не виноват! Это всё Нурдавлет, он хочет отобрать у тебя трон и новую жену! Помилуй меня, хан!
Василий остановил своих людей и повернулся к Джанибеку:
— Тебе нужны ещё доказательства?
Тот стоял безмолвный, с остановившимся взглядом. Похоже, что язык отказывался повиноваться ему.
— Сам теперь видишь, что выхода у тебя нет, — продолжил Василий. — Вели открыть ворота и склони голову перед Менгли-Гиреем. За это московский государь даст тебе опочив в своей земле, а Менгли-Гирей сохранит имущество. Если же будешь упорствовать, потеряешь всё.
— Да, да, — наконец выдавил из себя Джанибек, — пусть сюда приходит Менгли-Гирей, лучше он, чем эти шакалы. Только они должны быть отданы мне. Я велю содрать с них кожу и хорошенько выделать её, чтобы писцы смогли написать на ней историю их предательства. Пусть эту историю читают люди и проклинают её героев в веках. Они мои? Где эта мразь, Нурдавлет?
— Я здесь! — раздался насмешливый голос. — Тебе понадобилась моя кожа, Джанибек? Попробуй возьми! Ну что же ты?
Нурдавлет стоял в дверном проёме. Он появился с другой стороны ханских покоев и, верно, только что сошёл с коня, ибо весь был покрыт дорожной пылью. Вызнав о силе и намерениях Менгли-Гирея, Нурдавлет поспешил во дворец ханов и окружил его своими людьми. Присутствие русских было неожиданным.
— Бросайте оружие! — властно приказал он.
Матвей протиснулся к Василию и шепнул:
— Для нас важно выиграть время, а биться с такой оравой не с руки. Прикажи бросить оружие.
Василий нехотя вытащил саблю и приложился к ней:
— Не бросали мы друг друга в беде, и теперь обычаев менять не пристало. Вперёд, ребята!
Василий бросился к Нурдавлету, которого успели прикрыть два телохранителя. Одного Василий сразу же свалил стремительным ударом, другой прикрылся щитом. Натиск русских был так силён, что Нурдавлет и его люди быстро покинули ханские покои. Василий приказал запереть двери и укрепить их.
— Хоть с час продержимся, и то не задарма жизни свои положим, — сказал он.
— Не выйдет часа, — усомнился Матвей, — весь двор забит поганцами. И что это тебя будто муха укусила, полез на сыроядца со своей сабелькой?
— Обидно вышло, — повинился Василий, — уж так всё ладно складывалось, ну, думаю, выполнили государев наказ. А тут Нурдавлет объявляется и дело рушит. Вот и захотел я его с дорожки убрать, да не вышло. То-то обидно...
Большой передышки им не дали. Вскоре двери задрожали под крепкими ударами и были быстро выбиты. Снова зазвенела сталь, силы русских, теснимых с двух сторон, быстро таяли. Их уже оставалось менее десятка, с трудом поднимали они уставшие мечи, и вдруг, когда казалось, что пришли последние мгновения, дрогнул дворец, пронзённый свистящим смерчем, и страшной силы взрыв потряс округу. В воздух взметнулась часть крепостной стены и посыпалась на землю градом смертельных камней. Густая пыль повисла в воздухе, ослепив людей и затмив солнце. Никто ничего не понимал, отовсюду неслись дикие вопли, а со стороны приморской дороги доносился мерный рокот боевых барабанов. Войско Менгли-Гирея шло в крепостной пролом.
Бой продолжался недолго. Сторонники Нурдавлета не смогли оказать серьёзного сопротивления, к тому же их предводитель куда-то исчез. Горстка уцелевших русских принялась за поиски своих товарищей. Матвей подбежал к зельевому погребу и в изумлении остановился — на том месте, где он недавно говорил с Семёном, зияла огромная яма. Прилегающее к ней пространство превратилось в груду дымящихся развалин, вряд ли под ними могла сохраниться чья-нибудь жизнь. И всё же он, не теряя надежды, начал внимательный поиск. Постепенно глаза привыкали видеть в пыльно-дымном сумраке и стали различать лежавшие тела, иные из них даже шевелились и бормотали непривычные русскому уху слова. Семёна, однако, среди них не было. Матвей расширил круг поисков, на пути стали попадаться полуразрушенные строения. Здесь уже не только стонали, но и ругались, правда, также не по-русски.
Отыскался Семён уже под вечер. Он лежал возле разрушенного дувала, засыпанный глиняными обломками и пылью. Матвей с трудом привёл его в чувство.
— Живы? — еле слышно прошептал он, как только открыл глаза.
— Живы, живы, — радостно заговорил Матвей, — и дело по-нашему вышло: ныне на крымском престоле Менгли-Гирей сидит.
— Ну, слава Богу, не зря ехали, — выдохнул Семён и замолчал.
— Сень, а Сень, — затормошил его Матвей, — ты погоди помирать. Я ведь сразу понял, зачем ты этого дурня заставил паклю в погреб носить. Ты её поджёг, ты?
— Не хотел, цтоб поганцы вас побили... Ребята хорошие...
Крепость быстро приводила себя в порядок. Её недавние хозяева разгребали завалы и готовились принять участие в торжестве, но уже в качестве слуг. Нурдавлета и Айдара среди них не было, они сбежали, прихватив большую ханскую печать. Погоня успеха не имела, следы беглецов потерялись за литовскими рубежами. Джанибек, сразу же утративший свою величественность, окружил себя муллами и наперебой с ними читал суры Корана. Так он готовился принять обещанный опочив в московской земле. Готовилось в обратный путь и русское посольство. Накануне отъезда его пригласили во дворец ханов. Менгли-Гирей, важно восседавший на троне, при виде русских встал и сделал несколько шагов навстречу.
— Я никогда не забуду ваших дел, — сказал он. — Передайте своему государю, что отныне буду идти с ним рука об руку и в залог этого посылаю ярлык.
Толмач вышел со свитком и начал читать.
— «Волею Аллаха я, Менгли-Гирей, царь, пожаловал с братом своим великим князем Иваном, взял любовь, братство и вечный мир от детей на внучат. Быть нам везде заодно, другу другом быть, а недругу недругом. Мне, Менгли-Гирею, царю, твоей земли и тех князей, которые на тебя смотрят, не воевать. Если Ахмат пойдёт на Москву, то мне, царю, на него идти или братьев своих слать, а если Ахмат на меня пойдёт, то слать великому князю на него своих служилых татарских царевичей...»
«Долго, ох как долго ждал московский государь такого ярлыка, — думал Матвей, — многие годы ходили послы между Москвой и Крымом, много добра перетаскали, но всё по-пустому. Если и шли в Москву ярлыки, так только с просьбами. А сейчас и вовсе об этом молчок, к чему бы?»
Толмач словно почувствовал его недоумение и перешёл на привычное:
— «Ныне братству примета то, в чём наша нужда: кречеты, соболя, рыбий зуб... Пусть князь великий пожалует, пришлёт шубу соболью, да шубу Горностаеву, да шубу рысью, да ещё новый панцирь, чтоб было в чём на его врагов ходить. И послал бы великий князь в литовскую землю за Джанибековыми братьями, и взял бы у них большую ханскую печать, и держал бы их далеко от меня, а то будет меж нами лихо: две бараньи головы в один котёл не лезут...
На всём этом, как писано в ярлыке, я, Менгли-Гирей, царь, тебе, брату своему великому князю, молвя крепкое слово, шерть[23] дам, и жить нам отныне с тобой по этому слову...»
Сухой цветок татарника колюч,
Как правда, от которой не уйти.
Ну что ж! Терзай моё седое сердце
Бессмертными и острыми шипами,
И пусть оно кричит, кровоточа,
На целый мир: что ненависть бесплодна
И кровь рождает только кровь...
— «Мужчина оставляет после себя дружную семью, а властитель — крепкое государство» — так завещал нам отец народа...
Старый певец окончил петь и ударил по струнам. В наступившей тишине все боялись пошевелиться и смотрели на хана, а тот безмолвно сидел, закрыв глаза.
Что же оставит после себя он, Ахмат? Ему уже пятьдесят лет — возраст почтенной старости, заставляющей ворошить прошлое и итожить своё житие. Аллах был милостив к нему и дал много детей, но у ханов не бывает дружных семей. Наследники грызутся между собой, а дочери разлетаются за пределы ханства, ибо рядом не находят достойных мужей. Нет, эту заповедь Чингисхана исполнить ему не удалось. Зато как властитель он более удачлив. Тверда и незыблема его власть в Большой Орде. Подобно прочному жгуту, стягивает она людей по рукам и ногам, делая из них тугие вязанки, — попробуй-ка сломай. Конечно, не всё вышло так, как задумывалось вначале. Он хотел призвать под свою руку отбившиеся орды и возродить былое могущество Золотой Орды, но не преуспел в желаемом. Кто мог знать, что это окажется таким трудным делом? Ведь идущий по степи может судить о длине дороги лишь по прибытии на место. Да и Аллах поскупился на хороших помощников. Вокруг трона толпилось много людей, и все они лезли со своими советами, а ему нужны были исполнители, быстро и безраздумно творящие ханскую волю. Таких как раз и недоставало. С советчиками пришлось постепенно расстаться. Долее всех держался бекляре-бег Кулькон. Умный был старик, но под конец стал заговариваться. Он утверждал, что государство, живущее за счёт других, обречено на гибель, и предлагал нашему народу пахать землю и развивать ремёсла. Он твердил о том, что война подобна большому огню: разжигающий её, желая лишь согреться, сам в конце концов погибает в пожаре. «Ерунда! Мы, поправшие половину земли, долгие века живём и благоденствуем, беря у других народов то, что не хотим делать сами. Так было предопределено Аллахом, и не нам иначить свою жизнь. Нужно только более строго следовать предопределению...»
— Ты хорошо сделал, что напомнил о Чингисхане, — наконец проговорил Ахмат, обращаясь к певцу, — а что ты ещё можешь нам сказать о нём?
Певец снова ударил по струнам и запел ещё громким, но уже надтреснутым от старости голосом:
— «О степи не расскажет ковылёк, о солнце не судить по лучику. Чингисхан прекрасен, как степь, и светел, как солнце. Во мраке нищеты скорбел наш народ, но пришёл он и позвал за собой. Он сказал: «Там, куда я вас приведу, каждый бедняк сможет иметь столько пищи, что живот его распухнет, как у жерёбой кобылы. Он добудет себе столько шёлковых тканей, что их можно будет десять раз обернуть вокруг живота». И ещё пообещал он каждому воину по три молодых пленницы, которые смогут родить ему по три здоровых сына...»
Ахмат слушал вполуха.
Он тоже не скупился на обещания — такова, видимо, участь всех властителей. Только раньше народ был доверчивей, не то что нынешние — за всякое слово почти расписку требуют. Да и не одними посулами брал людей Чингисхан. «Беда сплачивают людей, богатство разъединяет», — говаривал он. И верно: покуда бедными были, стадами ходили, а как щёки лосниться стали — в стороны потянуло. Каждый сам себе хозяином захотел сделаться, и начали отваливаться от Золотой Орды куски за кусками. Раньше слиток был, теперь — пыль... Целое разбить на части не задача, а из частей целое собрать — совсем трудное дело. Два собрал, за третьим потянулся, а из двоих уже один снова отбился. Так по присказке и выходило. Покорил он Крымское ханство и взялся за Астраханское, уже было переманил к себе большим посулом первых тамошних мурз, а тут Москва дань перестала слать, и на обещанное денег не хватило. Пока уговаривали московских ослушников, снова Крым отбился. Джанибек, которого он незаслуженно возвысил, трусливо сбежал от его гнева. Принёсший эту весть говорил, что возвращение на трон Менгли-Гирея случилось не без помощи Москвы. Её князь Иван всё время разрушал планы Ахмата, стоял у него, как кость поперёк горла. Давно хотел ему Ахмат высокоумия поубавить, да всё противщики находились. Тот же Кулькон одинаково долдонил, чтобы не воевать Москву и лишь данью довольствоваться, вот неверные без острастки и обнаглели. Кабы вовремя арапниками спины почесали, глядишь, те спины сейчас лучше бы гнулись...
Забыл, совсем забыл Ахмат о том, что семь лет тому назад сам водил войско на Москву и ушёл несолоно хлебавши, так и не переступив московского порога. Причин сыскалось, как всегда, много: и отступ короля Казимира, не поддержавшего татарского нашествия; и холера, поразившая татарское войско; и угроза разбойного нападения на незащищённую ханскую столицу; и нерадивость татарских темников. Одно лишь не принималось в расчёт: растущая сила Московского государства.
После смерти Кулькона окружение Ахмата решительно переменилось. Теперь в нём более всего почитались послушание и быстрота. Ловкость рук хороша при мудрой голове, а при отсутствии таковой она превращается в суетливость. Ахмат сам был человеком быстрого нрава и того же требовал от своих помощников. Он так быстро переменял решения, что они увязали во всей многозвенной цепи, и огромное государство дёргалось, как в лихорадке, не поспевая исполнить очередную указку. Ахмат сердился, сваливал всё на помощников, часто сменял их. Всякий новый человек был ретивее предыдущего, обрастал своими помощниками, их становилось всё больше и больше, но дело не улучшалось. Хан отчаянно метался в поисках выхода, но, как неумный возница застрявшей арбы, только хлестал измученных лошадей.
Ахмат очнулся от своих мыслей и продолжал слушать певца.
— «И тогда желтоглазый повелитель Вселенной вошёл в клетку к старому рабу, приговорённому к смертной казни, и спросил, кого он ненавидит более всего на свете. «Тебя! — ответил ему раб. — Ты отнял свободу у моего деда, ты заковал моего отца, ты хочешь лишить меня жизни». Сказал тогда Чингисхан: «Вот тебе нож, возьми и отомсти». Раб схватил нож и замахнулся на повелителя, а тот даже не дрогнул, стоял, усмехаясь, — и нож выпал из рук раба. «О, великий и мудрый! — спросили Чингисхана. — Зачем ты подвергаешь опасности свою жизнь?» — «Она не в большей опасности, чем ваша, — ответил он, — ибо раб в третьем поколении не может поднять руку на господина, если тот не боится его...»
Ахмат неожиданно ударил по подлокотнику трона:
— Повтори ещё раз ответ Чингисхана, повтори! Вы слышали? — обратился он к своему окружению. — Раб уже в третьем поколении имеет рабскую душу, а сколько поколений московитов отдано нам во власть?
Окружение зашумело робкими голосами.
— Семь! — выкрикнул Ахмат. — Семь! И если они до сих пор бросаются на нас с ножами, так только потому, что видят робость своих господ. Ещё недавно среди нас были такие, которые хотели довольствоваться малым из-за боязни потерять всё, а теперь князь Иван обнаглел и не даёт то, что принадлежит нам по праву. Такова цена нашего снисхождения...
— Воистину ты прав в своей мудрости, — заговорили царедворцы. — Надо Ивана сюда позвать — пусть ответ даёт! Какой ответ — резать надо! Москву пожечь, чтоб неповадно было ослушникам!
Ахмат махнул рукой:
— Чего расшумелись? Вас спросить забыли... — Потом в наступившей тишине грозно спросил: — Кто резать собрался?
Вышел Мустай, дородный и крепкий, как выкормленный буйвол. Страшной, дикой силой отличался он и не меньшей кровожадностью. Не было во всём ханском окружении человека, способного противостоять ему, за то и был выделен Ахматом. Он забавлял хана тем, что мог в мгновение ока освежевать барана и тут же съесть его печень, убить быка ударом кулака или выпить целый бурдюк кумыса. Подобные забавы он совершал с большой важностью, быстро растущей по мере продвижения в ханской службе. Сейчас он возглавлял охрану ханского дворца, что выдвигало его в число первых сановников Большой Орды и позволяло подавать голос, если хан снисходил до того, чтобы задавать вопросы.
— Резать надо, — повторил он в полный голос, от которого дрогнуло пламя в светильниках.
— А сможешь?
— Смогу, коли прикажешь, не смогу, коли остановишь.
Ахмат удивлённо поднял брови: в ответе был смысл, а в голосе — какое-то достоинство. Неожиданная мысль пришла в голову хану, он хотел её выбросить, а мысль прочно держалась.
— Ну что ж... собирайся, — протянул тогда Ахмат, — только не в разбой, а большим моим послом.
Все так и ахнули: надо же, гора мяса — и большим ханским послом! А Мустай замер на мгновение и бухнулся на колени, так что дрогнул пол, и, потеряв важность, пополз к ханскому трону, повторяя:
— Возьми мою жизнь, великий хан, возьми жизнь!
Ахмат ткнул его носком туфли и проговорил в притихшую спину:
— Моих послов все великие государи чтят, пусть и Иван тебя по нашему старинному обычаю чтит. А про то, что взять от него нужно, я в басме укажу. Твоё дело одно: честью не поступиться и взять по полной мере. Сможешь?
Не горазд был Мустай в словах, а тут и вовсе язык одеревенел. Одно лишь заладил: жизнь возьми! Умудрённые царедворцы качали головой: ни чести в племени, ни ума в темени, как такого послом выпускать? И неведомо было им, что Ахмат давно уже собирался московского князя укусить побольнее.
Три года тому назад Ахмат уже отправлял в Москву посольство во главе со знатным мурзой Бочуком. Большую честь тем самым оказал великий хан Ивану III, чуть ли не на равных говорил с ним, а тот возгордился не в меру и чтил посольство не по высшему чину. Хотел тогда хан сразу же наказать гордеца, да времени не вышло. Связались его руки крымскими делами и до ослушника не дотянулись. Теперь же в самый раз выходило. Король польский на Ивана озлился и снова Ахмата на унию с собой зовёт. Ливонцы и немцы тоже воевать русских желают. Поговаривают, что и свои князья с боярами на Ивана теперь озлены. Время, стало быть, пришло крепкое слово сказать, а для такого слова ум и знатность только помеха. Сейчас нужен посланец глупый, грозный и важный — такой, как Мустай. Не захотел Иван знатных людей уважить, пусть ничтожного ублажает.
Ахмат посмотрел в сторону писцов, от них тотчас же отделился старший с серебряной чернильницей у пояса.
— Пиши грамоту московскому князю, — сказал Ахмат.
Писец передвинул на грудь доску с прикреплённой бумагой.
В наступившей тишине визгливо заскрипело его перо.
— Что ты там царапаешь? — поморщился Ахмат.
— Титлы московского государя, великий хан, — поклонился писец.
— Никаких титлов! — вскричал Ахмат. — Пиши только то, что буду говорить я... «Ты, великий князь, улусник мой, сел на великое княжение по отце твоём и нашему постановлению, а ныне к нам не идёшь, послов с дарами не шлёшь и ясак за многие годы не дал. А посла моего отослал, не учтя. Затем слово моё к тебе ныне, чтобы ты всю дань за прошлые годы с земли своей собрал и к нам привёз сам или с сыном своим. Аще не сполнишь повеление моё, то приду я и пленю твою землю, а тебя самого, взяв, рабом учиню...»
Ахмат тронул всё ещё распростёртого на полу Мустая и сказал:
— Поезжай налегке. Я не намерен посылать поминки московскому князю, и много людей тебе не понадобится. А обратные поминки захватит с собой сам Иван, у него для этого дела людей довольно...
Много торговых путей вело к Москве, а три главные связались в Коломне. По одному ходили сурожане и все южные гости. От берегов Чёрного моря шли они к Азову, оттуда добирались до извозного, стоявшего в верховьях Дона города Дубок, а затем уже попадали в Коломну. Другими путями ходил Восток. Персидские купцы, торговый люд Верхнего и Среднего Поволжья предпочитали водную дорогу: по Волге и Оке. Ордынцы же шли обычно сухопутьем, затем что гнали большие табуны лошадей и иной скот.
В Коломне было шумно и людно во всякое время, но особенно ранней весной и осенью. По весне вздувались реки, Ока делалась многоводной, перевозы удлинялись, и на обоих берегах реки скапливались торговые караваны. Осенью же во время больших ярмарок они копились сами по себе, потому что их просто не поспевали перевозить.
Апрель выдался мокрый, тёплые ветры не успели высушить землю, и у перевоза, где толкались тысячи ног, стояло жидкое месиво. По ночам оно ещё застывало, а утром с началом движения быстро распускалось вновь. Правый, южный берег Оки был забит увязшими повозками — у исхудавших за зиму низкорослых степных лошадей недоставало сил, чтобы дотащить их до уреза воды. Над перевозом стоял неумолчный крик людей и животных. В одном месте, чуть в стороне от главного съезда, он был особенно сильным: в грязи прочно засел цыганский табор. Горластое племя яростно топтало холодную грязь, безуспешно пытаясь помочь измученным лошадям. Но всем было мало дела до бедняг: едущие торопились перевезтись со светом, с тем чтобы не остаться на ночь на неухоженном месте, а перевозчики сами не успевали разгибать спины, с лихвой отрабатывая на долгое зимнее лежанье. Артельный Аким не давал им никакой передышки, сразу же направляя очередника в освободившуюся лодку. До ночи оставалось совсем немного времени, когда к нему подскочил запыхавшийся парнишка:
— Дядь, а дядь, тама новый караван на подходе, вроде посольский.
Аким встрепенулся: такой выгодный перевоз нельзя упускать, и он поспешил навстречу.
Московское посольство возвращалось из Крымского ханства. До окончания долгого пути оставалось всего несколько дней, и у людей был радостный настрой. Видя, что светлого дня остаётся мало, возглавлявший посольство Василий Верейский решил поначалу устроить ночлег на правом берегу и перевезтись поутру. Но посольские стали роптать: не можно-де нам на басурманском берегу оставаться, когда наш рядышком, дозволь, князь, к родной землице нынче же припасть. И подошедший артельный староста поддержал:
— Коли подмогаете моим ребятам, нынче же и перевезёмся.
Только стали готовиться, снова парнишка дёргает Акима за полу намокшего кафтана:
— Дядь, а дядь, ещё один караван, и опять посольский.
Вслед за ним прискакал татарский всадник:
— Слышь, бачка, лодка давай, ехать нада.
Отмахнулся Аким:
— Нынче уже не можно, завтра с утра.
Татарин заругался, плетью замахал:
— Мы — царский посол, нам путь всегда чистый.
Такие споры на перевозе обычны, влезать в них старосте не было никакого резона, и Аким указал на москвичей:
— Они тож послы, договаривайтесь промеж собой.
Татарин к ним, кто-то сразу же сунул кукиш ему под нос:
— Нюхни и послу своему передай!
А коня так огрели, что тот прыснул как ошпаренный и унёс обозлённого седока. От нового посольского каравана сразу же прискакали всадники. Они были злы и решительны, но и москвичи уступать не собирались. Изрядно вышло им истомы на чужой земле, и здесь, у родного порога, с радостью посчитались бы они с басурманами. Обе стороны стояли друг против друга, держась за сабли. Перевозчики, не обращая внимания на остальных, сгрудили свои лодки у водного уреза и лениво перекидывались словами:
— Эк буравят друг дружку, щас бодаться учнут.
— Татарцы-то пошустрее будут.
— Ничаво, у наших лбы покрепче, вишь рожи какие сытые.
— Дык посольские, известно...
Василий собирался было уже грузиться на первую лодку, однако счёл нужным вмешаться. Поднялся на берег и грозно сказал татарам:
— Я — посол московского государя, почто разбой творите и имя своего хана позорите?
От них отделился пожилой татарин в пышном лисьем малахае, лицо которого показалось Матвею знакомым по прежнему пребыванию в Орде.
— Я — Аппак, подручный большого посла. Мы спешно едем в Москву с царским словом. Вели своим людям освободить дорогу.
Василий зло рассмеялся:
— Не привычны мы к таким уступам. Придётся твоей мурзе грязь за нами месить!
— Аппак потянулся к сабле, Василий тоже. Неминуемой драке помешал невесть откуда выскочивший Матвей. Он вклинился между ними и быстро заговорил:
— Посольским людям не пристало горячиться. Государи посылают нас для мира, но не для боя. Договоримся... — потом отвёл Василия в сторону и сказал: — Ты, князь, иди к реке и начинай перевоз. Нечего тебе свой посольский чин о всякий сброд марать, мы уж тут сами разберёмся.
Вернувшись к Аппаку, он поинтересовался:
— И что за спешное дело ведёт вас в Москву?
Тот презрительно усмехнулся:
— Мы скажем об этом вашему Ивану.
— А ты скажи мне, если хочешь, чтобы уступили дорогу. У нас тоже дела немалые — от крымского хана идём. Взвесим важность наших дел, и, если найдётся, что ваше важнее, начнёте перевоз первыми.
Аппак напыжился:
— Дело нашего хана всегда важнее, ибо он ваш господин.
— Здесь другие законы. Сколько вам нужно лодок?
Аппак задумался.
— Десять, — сказал он не очень уверенно.
— А нам двадцать. Если не договоримся, все вы тут с важным своим делом и останетесь.
Аппак оглядел грозное московское воинство — их, пожалуй, действительно многовато.
— Ну ладно, — он наклонился к Матвею, — скажу тебе, всё равно раньше нас в Москву не попадёте. Мы ханскую басму везём. Вызывает наш хан князя Ивана к себе в Орду с ясаком за многие годы. Большой будет ясак, для сбора нужно много времени. Если не поспешим, как Иван поспеет к сроку?
«Жидковато посольство для такого важного дела, — подумал Матвей, — или у басурманцев ещё что-то на уме?» Глянул вдаль, где в окружении свиты вздымался горою важный Мустай, и сказал:
— Кто это у вас ныне в послах? Не могу признать...
Аппак назвал, но особой уважительности в его голосе не услышалось.
— Что ж, у вас поважнее кого не сыскалось? — удивился Матвей. — Ты сам вроде бы и знатнее, и умнее будешь.
— Что болтаешь? — неожиданно выкрикнул Аппак, будто получил укол в кровоточащую рану. — Дорогу давай!
— Подожди, пусть князь отъедет, — сказал Матвей. — Он у нас строгий, ни за что не отступится. И твой, наверное, такой же. Ещё бы — вся честь у него!
— У меня чести не меньше, — буркнул Аппак.
— Почему же тогда не ты посол?
— Потому что для нашего посольского дела ни чести, ни ума не надобно.
А чтобы не сомневался надоедливый москвич, похвалился Аппак тем, как их в Москве встречать и чтить должны — по старому Батыевому обряду. Ещё и прикрикнул под конец.
— Коли с такой грозой, то ступай вперёд, — согласился Матвей и обернулся к своим: — Эй, ребята! Повёртывай с перевоза, ночевать тута будем.
Среди посольских прошёл глухой ропот, но Матвей был настроен решительно, и караван стал нехотя тесниться в сторону. К нему подъехал Семён — он уже успел залечить раны, полученные в крымском деле, — и недовольно сказал:
— Негоже перед басурманцами шею гнуть, государь осердиться может, да и Васька ругаться станет.
— Это верно, — вздохнул Матвей, — у него под языком словно яд аспиднин положен, ну да мы к его ругани привычны. Ты, Сеня, подмогни-ка вон тем беднягам, — указал он на всё ещё мучающихся у застрявших кибиток цыган, — если нужно, людей возьми. — Семён повёл могучими плечами, выражая обиду. — А после пришли ко мне ихнего старшого, у меня к нему разговор будет.
Татарское посольство грузилось с криком и бестолковым шумом. Гордо, не видя никого вокруг, проехал большой ханский посол. Облечённый высоким доверием, Мустай прямо-таки распирался от важности и даже, верно, не замечал, что конь шагает по грязи. Москвичи сопроводили его ядовитыми насмешками:
— Отколь такое чучело взялось? Все лодки потопит.
— А и гордец, видать, головой не повертит. И чем гордицца?
— Известно чем. У такого посла — гордость одна: толстым брюхом да длинным ухом!
— Нашли кого вперёд пущать, за ним вон дух клубом идеть, аж скотина чихаеть...
Матвей погрозил зубоскалам, да ведь русского человека от этого не отвратишь: услышит острастку — и пуще начнёт.
Последняя повозка татарского посольства грузилась уже в темноте. Измученные гребцы готовы были упасть замертво и понуро сидели за вёслами, не видя и не слыша ничего вокруг. Только один из них поднял взгляд на подошедшего Матвея и вяло проговорил, кивнув в сторону противоположного берега:
— Тама князь ваш сердица и к татарам задираеца, кабы не побили они его.
— Матвей тяжело вздохнул: всё время ему с княжеским гонором воевать приходится. Хотя и то правда, что посвоевольничал он, не дав знать Василию о своей задумке. Вызнал ведь всё-таки, с чем едет в Москву посол Ахмата, а это поважнее, чем княжеский гнев.
— Скажи князю, чтоб до рассвета стихнул, — попросил он гребца, — ибо тут дело важное открылось. Утром перевезусь и всё объясню.
А как отправилась лодка с последним ордынским возком, подошёл Матвей к старосте Акиму, чтобы договориться о завтрашнем перевозе, и в конце разговора сверкнул серебряной монетой.
— Отправь-ка ты, братец, этих бедолаг, — кивнул он в сторону цыган, — вишь, ихние ребятёнки вовсе застыли.
— Чудной ты господин, — прищурился Аким, — народец-то бросовый, какая тебе корысть такие деньги за него платить?
— Мзда наша на небесах, — загадочно сказал Матвей и отошёл, а Аким долго смотрел на монету, непривычно отсверкивающую в лунном свете, и недоумённо пожимал плечами.
С рассвета, как и было условлено, он подогнал лодки к перевозу. Матвей взошёл на первую отплывающую лодку, чтобы принять княжеский гнев. Василий и вправду встретил злым криком, ночь не успокоила его, а, похоже, пуще распалила. У него бранные слова даже в горле застревать стали, не поспевая одно за другим. Матвей не прекословил, зная, что каждое слово сейчас в зажигу идёт.
— Что притих? Али твоей душе сказать уже нечего, как ты московского посла на позор обрёк и срам от неверных принять заставил? Отвечай, кому говорю!
Матвей рассказал, что удалось вызнать об ордынском посольстве, и заключил:
— Для позора поганцы идут, упредить государя надо...
— Надо! — зло перебил Василий. — А ты вперёд их пропустил, теперь догонять придётся.
— Далеко не убегут.
— Ты, что ль, остановишь?
Вместо ответа Матвей указал на взбудораженный ордынский стан:
— Видишь, как заворошились?
Он поманил к себе княжеского коновода:
— Ну-ка вызнай, что там содеялось?
Тот вскоре вернулся:
— Коней у них кто-то ночью увёл. Должно быть, цыгане. С ночи они тута болтались. Ох и злы басурманцы!
Матвей перекрестился:
— Слава те, Господи, что агарянам укоризну учинил и для позора на нашу землю пускать не хочешь. Давай, князь, торопиться, покуда они друг дружку не взнуздали.
— Счастье твоё, — буркнул Василий, — что Господь наш милостивец промашки своих нерадей исправляет, не то бы...
— Так всю ночь ему молился, — хитро усмехнулся Матвей.
Вести, привезённые московским посольством, более обрадовали великого князя, чем огорчили. Среди обломков Золотой Орды главную опасность для Москвы представляли три улуса. С одним из них — Казанским ханством — удалось справиться военной силой, теперь его правители ходили по полной воле московского князя. С другим — Крымским ханством — договорились по-доброму, свидетельство тому привезённый послами проект докончального ярлыка, обязывающий обе стороны стоять заедин против общих врагов. Теперь у Москвы остался самый сильный и опасный враг — Большая Орда. В её лице ещё жило проклятое иго, которое вот уже более двух веков довлеет над Русью. Примирение с этим врагом невозможно: добром он от Москвы не отстанет, а та более жить в ярме не хочет. Поэтому столкновение рано или поздно должно произойти. Но тревожило сейчас Ивана Васильевича другое: мало знать возчику, куда повернуть, нужно вовремя и за вожжу дёрнуть, не то возок опрокинуть можно. А как это знать наверняка? Ныне худо ли бедно, но едет государев воз, и даже будто под гору, всё время убыстряя бег. Но хватит ли у него силы, чтобы опрокинуть стоящую на пути Большую Орду? Коли и далее разгоняться с полной поклажей, то через несколько лет хватит наверняка. Так ведь и Ахмат не ждёт, хочет поклажу с нашего воза снять, силу его разгонную убавить, крепче муть заступить...
Долго размышлял Иван Васильевич, стараясь учесть возможные ходы своих врагов, взвесить все прибытки и издержки замысленного. Когда же высчитал и склонился к решению, велел собираться малому совету. На нём привык он проверять свои расчёты, выявлять, не упустил ли чего, а заодно и оценивать мудрость ближайших советчиков. Из-за природной осторожности он медленно привыкал к людям, поэтому с годами его окружение менялось мало. Каждого, кто был наделён правом обсуждать важнейшие государственные решения, великий князь знал доподлинно и обычно угадывал его отношение к обсуждаемому. В особо важных случаях, требующих длительных размышлений, он, чтобы не запутаться в доводах и возражениях, мысленно распределял их между членами совета, сообразуясь со своим знанием этих людей, а потом проверял, правильно ли определил роль каждому, и, как правило, не очень ошибался. При всём этом в длинной цепи выработки важнейших государственных решений малый совет был совсем не лишним звеном, ибо воочию проявлял расстановку внутренних сил и придавал великому князю уверенность в избранном способе действий.
Он осмотрел прибывших. Здесь были представлены все поколения великокняжеской семьи: старшие — мать инокиня Марфа и дядя Михаил Верейский, среднее — жена София, три брата — два Андрея и Борис, младшее — сын Иван. А ещё митрополит Геронтий и ростовский архиепископ Вассиан Рыло, глава боярской Думы Иван Захарьин и великокняжеский казначей Владимир Ховрин, большой наместник наивысший воевода московский Иван Патрикеев и глава государева сыска князь Хованский.
— Я позвал вас для строгого дела, — начал великий князь, — идёт к нам посол от царя Ахмата с его басмою. И ведомо стало, что в басме той он укоризны нам позорные чинит, дани требует за все прошлые годы и меня будто к себе для укора зовёт. И ещё ведомо, что посла своего требует чтить старым дедовским обычаем: навстречу выходить, кланяться и пить чашу с кобыльим молоком, а басму ханскую на коленях всем слушать. Исполним ханскую волю — по-прежнему жить станем, не исполним — пойдёт на нас хан войною. Как нам тут быть, хочу от вас совет принять.
По заведённому обычаю первым подавал слово сын его Иван Молодой. У того что на уме, то и на языке — известно, молодость. Встал Иван Молодой, поклонился отцу и сказал:
— Тута не до розмыслов, гнать нужно взашей этого посла, а басму ханскую изодрать в клочья. И всех ордынцев хорошо бы отсель турнуть...
Захарьин не стерпел.
— Турнуть дело нехитрое, — задребезжал он немощным голосом, — да токмо о последочках всё же надобно поразмыслить. Воевать с ордынцем непросто. В прошлом разе сколь готовились, а не повоевали. Хорошо ещё, что Господь подсобил и мор на нечестивцев нагнал...
Андрей Меньшой, участник отражения ордынского нападения, случившегося семь лет тому назад, сразу же вскинулся:
— Господь Господом, а и мы тогда не оплошали, побили татар на перевозе под Алексином. И сколь ещё били! Один брат Юрья, царство ему небесное...
— То-то, что небесное, — проворчал Захарьин, — а не бегал бы за сыроядцами, может, теперича промеж нас сидел. Думаю, не след нам раздражать татар. Дать им денег, и пусть убираются отсель. А позор я могу на себя принять. Мне одинаково теперь, от кого пить, от кобылы или от мерина, — всё одно на землю тект! И на коленях могу постоять.
«Ах, добрая душа, — подумал Иван Васильевич, — раньше- то, сказывают, за гордеца слыл, всё родословием своим кичился, теперь же на колени сам просится. Ну ничего, сейчас он от Вассиана по полной мере получит».
И, словно в ответ на его мысли, поднялся ростовский архиепископ.
— Внимаю речи твоей, боярин, и душа содрогается, — загремел он трубным голосом. — Создатель сотворил наш народ, дав плоть и кости, вложил в него свободный дух. Агаряне нечестивые, сыроядцы поганые тенётами плоть опутали, но духа свободного не сокрушили. Теперь же вопию: разорвите тенёта, поднимите выи. И ещё вопию: не давайте им ни злата, ни серебра, а только железо и огонь!
— Ты погоди громыхать-то, — прервала его инокиня Марфа, — под ордынцем жить чести немного — это всяк знает, но ведь живём. А когда воевали, жизни не было. Забыл, как ихнего отца, а моего мужа Василия Васильевича пленили поганые? С того великое нестроение на нашей земле случилось, или и это запамятовал ты, гром царя небесного? Лучше умирить дарами нечестивого, чем христианскую кровь проливать. Скажешь: дорою! Отвечу: нет миру цены, все деньги супротив него — прах.
«После таких слов казначею моему никак не стерпеть, — подумал Иван Васильевич, — только вот путного от него не услышишь».
— Не так уж много у нас нынче этого праху, — забрюзжал Ховрин, — а ордынец двадцать тыщ запрашивает. На этакие деньги можно Литву купить и в Ливонию завернуть.
— А война сколь стоит? — не удержалась Марфа.
— Война-то? — прищурился Ховрин. — Это смотря какая. Если, скажем, супротив Новгорода, откуда взять кой-чего можно, то менее, а если супротив ордынцев, то более. С них, окаянных, что возьмёшь? Молоко это кобылье? Так с него, поди, глаза косить начнут...
— Удивляюсь, господа, когда вы на деньги всё переводите, — не выдержала София, которая впервые после рождения сына принимала участие в совете. — Может быть, и честью торговать станете?
— Честь, государыня, товар не ходкий, — ответил Ховрин, — продавец про него не объявляет, покупщик не похваляется.
— Государь позвал нас для совета, а не убытки считать, — продолжила она. — Обширна наша держава, поболее, чем иные, и стоять ей в ряду великих. Мы же до сих пор в данниках ордынских числимся на посмешку другим государям. Надобно нам отвергнуть поганых и ладить дружбу с Европой. На неё глядеть, а не назад озираться. Послов же ордынских, чаю, не след к себе допускать, пусть маются тут, позорники, а задираться будут, побить или, как это... турнуть. — Она с удовольствием выговорила новое для себя слово.
«А эти что-то молчат», — подумал Иван Васильевич, поглядывая на митрополита и Андрея Большого, своих всегдашних противщиков. Сложившиеся неприязненные отношения между ними давно уж ослепляли обе стороны, заставляя видеть в действиях каждой явное или скрытое противодействие. О том, чью сторону возьмёт митрополит на этот раз, нельзя было знать наверняка. Выплата дани касалась только великого князя, подрывала его силу, усугубляла зависимость от церкви и с этой точки зрения была выгодна Геронтию. Война же с Большой Ордою затронула бы всех, в том числе и церковь, от неё митрополит должен вроде бы отвращать. Но у войны может быть разный исход, в том числе и такой, который влечёт за собой смену великого князя, и здесь уж митрополит... Тот прервал мысли великого князя и заговорил:
— Отринем агарян безбожных, а и Европа нам не указ. Ни вперёд, ни назад, ни ошую, ни одесную — токмо в вышину зреть будем, на спасителя уповая...
— Всех воевать, что ли? — не выдержал Патрикеев.
— Господь милостивец нас не оставит. Король Казимир испрашивает у Папы Римского церковную десятину, дабы силу супротив нас собрать. А и мы не поскупимся, великого князя ущедрим и на бой благословим. Ахмата богопротивного одолеем вкупе, ибо сказано: «Вера даст силу, а сила низвергнет врага».
«Ишь как дело повернул святитель, — подумал Иван Васильевич, — хочет меня со всем светом поссорить. Ему-то хорошо ввысь смотреть, а мне предписано на земле стоять и вокруг озираться. Ну-ка просвети его, Иван Юрьевич».
— Не уразумел я твоих слов, владыка, — пожал плечами Патрикеев. — Коли с королём размирье начинать, то ливонцы с немцами на нас насядут. Они и сейчас задираются: купцов наших грабят и порубежные земли воюют, а заратимся с Казимиром, навалятся всей силой. И Орда полсвета нам застит. Как же на все стороны воевать? В круге-то одни дураки воюют, а дуракам Господь не шибко помогает. Погодить, думаю, надо. Великая княгиня верно сказала: послов ордынских не принимать, пусть на досуге яд послушают. Но и самим вперёд не лезте, авось обойдётся...
— Укорить их надо, крепко укорить, — сказал, будто прокаркал, Хованский, — они с позором к нам, а мы к ним. Отрезать нечестивцам уши да отправить восвояси — пусть показывают и рассказывают своему безбожному хану о московском гостеприимстве.
«Ну от этого иного не жди, — усмехнулся мысленно Иван Васильевич, — у него, кроме «отрезов», мыслей других не бывает». Он посмотрел на Андрея Большого, тот заметил взгляд и как бы нехотя заговорил:
— Мы с Борисом пораскинули, и выходит, что драться с ордынцами придётся. А с Казимиром нужно мир ладить не словом, но делом. Надо, думаю, отступиться от верховских земель — показать свою доброту в давнем споре...
Иван Васильевич даже зубами скрипнул: «Вот ведь волк, знает, за что куснуть». Верховские земли — пограничные княжеста, лежащие в верховьях Оки, — предмет долголетнего спора с Литвой. Отступиться от исконных отчин и дедин, на что всегда упирала Москва, значит показать свою слабость, признать неправоту, понести душевные издержки. Но дело не только в этом. До сих пор великий князь примысливал окрестные земли к своему уделу, а тут вдруг взять да отказаться от главных намерений своего государствования.
— Ты чужим добром не очень-то кидайся, — осадил Андрея Михаил Верейский, чей город Верея граничил с верховскими землями, — от Углича вон своего отступайся, коли такой доброхот. Тута обо всём уж говорено: и немца помянули, и Литву, и Ливонию, и Европию — со всем миром воевать собралися. Заплатить нужно дань ордынцу и взять на себя всего лишь одну укоризну. Тады всё остальное отпадёт, и Европия может жить спокойно.
Иван Васильевич поднял руку, туша начавшийся ропот, и сказал:
— Выслушал я вас, и теперь довольно. Сделаю, как Господь меня надоумит, а засим можете идти...
На другой день в Москву прибыло ордынское посольство. Аппак тут же поспешил на великокняжеский двор и объявил, что посол хана Ахмата придёт завтра с царским словом к великому князю и требует, чтобы тот чтил его по старому монгольскому обычаю и дарил богатые поминки. Ещё объявил Аппак, чтобы для слушания царского слова были собраны все именитые люди, как свои, так и чужеземные, московский народ оделся по-приличному, а в храмах стоял праздничный звон. Посольские дьяки по своей привычке стали сразу же отговариваться и рядиться, но Аппак ничего не захотел слушать, повернулся и был таков. Переглянулись дьяки с недоумением и побежали докладывать великому князю о наглых и неслыханных доселе требованиях. Иван Васильевич выслушал посольских, осенился широким крестом и сказал:
— Господь-судия! Виждь моё смирение, виждь и скорбь мою!.. Делайте, как сказано нечестивым, и молитесь, чтоб сподобил вас Господь на послушание.
И вот в назначенный день, 23 апреля, зашлась Москва колокольным звоном. Был объявлен повсеместный сбор, по которому именитые шли в Кремль, а чёрный люд растекался но посадским соборам. В этот день запирались лавки и мастерские, дабы не отвлекать народ от соборных дел, но площади и торговые ряды не пустовали, ибо их предписывалось занимать запосадским людом и жителями окрестных деревень. На пути следования послов стояли обычно дворовые и ратные люди — их прилично случаю одевали и научали крику.
День выдался солнечный и приветный, трава быстро растекалась по земле, а деревья брызгались листвою. Соборная площадь в Кремле заполнялась с раннего утра. По святцам надо было чтить в этот день Георгия Победоносца — одного из самых любимых на Руси святого. Люди радовались теплу и небесной синеве, обменивались присказками:
— Слава те Господи! Пришёл Егорий, так теперя весне никуда не деться!
— Истинно, Егорий завсегда землю отмыкает: вишь, трава полезла.
— Я нонче не сдержался, скинул отопочки, по траве прошёлся, так, веришь ли, ноги росой покропил...
— Чего ж не верить, известно: Егорий росу на землю спускает.
— Вскорости благословит нас Господь травяным обилием, ибо замечено: коли Егорий с теплом, так и Никола[24] с кормом.
Наконец свободным остался лишь неширокий проход, выложенный скарлатным сукном, по краям которого стояла бережённая стража, назначенная для охраны посольства. Но люди всё прибывали и прибывали.
Солнце разъярилось не по-весеннему. Недаром говаривали: заегорит весна, так и зябкий мужик шубу с плеч долой. Но касалась поговорка только мужика — именитые и в духоту пялили на себя по две, а то и по три шубы. Даже те, кто поизносился за зиму, гордо щеголяли в заёмных шубах, ибо показаться без них, голью, считалось неприличным.
Соборная площадь гудела многолюдьем и звоном колоколов обступивших её храмов. Среди них высилась каменная громада Успенского собора, ещё не открытого, но уже построенного и готовящегося к скорому освящению. Он привлекал общее внимание, ибо такого чуда в Москве до сих пор не бывало. Люди дивились красоте и добротности работы. Удивляло всё: серый камень невиданной гладкости, его умелая кладка, строгое и в то же время причудливое обрамление окон и входои, изящный пояс, тянущийся по середине строения, безукоризненные линии золотых главок. Казалось, сказочный богатырь вышел на площадь, подпоясался дорогой плетёнкою и, постояв, крепко врос в землю, ибо без этого храма знакомую Соборную площадь уже никто не представлял. Но к гордости москвичей, ставших обладателями этого благолепного исполина, примешивалось и чувство досады: опутала его ноги кровавая дорожка, по которой должны были проехать ордынцы, требующие почётной встречи. Ходили слухи, и их поддерживали шныряющие в толпе люди, что обычный порядок встречи иноземных послов будет на сей раз нарушен. Что ордынец подъедет чуть не к самому красному крыльцу и что будто великий князь встанет у его стремени и выпьет чашу с ихним сатанинским напитком, который подобен хмелю, ибо берётся от бешеных кобыл. И говорилось такоже, что, когда начнут читать царскую грамоту, все во дворце и на Соборной площади должны будут пасть на колени и стоять до той поры, пока не кончится чтение. А почнёт кто противиться, ордынцы конями стопчут али забьют своими плетьми, имя которым нагайки.
У стен Успенского собора, откуда начиналась красная дорожка, велено было стоять московскому посольству, прибывшему от крымского хана Менгли-Гирея. В этот день ему назначили первое представление великому князю. Предполагалось, что оно произойдёт по окончании приёма ордынского посланца, чтобы тягостное впечатление, которое вызовет этот приём, загладить более радостным событием. Рядом с московским посольством стоял начальник бережённой стражи Егор Данилович Щеня с несколькими десятками копейщиков. Это был главный распорядитель сегодняшнего торжества, и всяк старался обратить на себя его внимание.
— С праздником тебя, Егор Данилыч! — слышалось отовсюду.
— Скоро ли почнёшь? Ты уж перед сыроядцами не растекайся, хвост им ущеми.
— Нашёл кого поучать, Данилыч своё дело зна-ат.
Солнце поднялось высоко, и нетерпение всё сильнее охватывало собравшихся. Наконец на площадь вбежали глашатые и объявили, что ордынцы выехали из своего подворья и направились к Кремлю. Толпа заволновалась. Щеня сделал взмах рукой, и площадь огласилась громкозвучным рёвом. Загремели боевые трубы, затрубили рога, загнусавили сурны, раскатились трелью свирели, забухали барабаны — всё, что могло издавать громкие звуки, образовало общий неупорядоченный гвалт. К Щене подбежал посольский дьяк и что-то шепнул на ухо, после чего тот посторонился и открыл дорогу московскому посольству. Оно смешалось от неожиданности и начало нестройный ход. Впереди, гордо выпятив грудь, спешно зашагал Василий, за ним в отступе Матвей с Семёном, затем посланцы Менгли-Гирея Алач и Сырняк со своими людьми и поминками, а потом уже посольские второй руки. Матвей придержал Василия:
— Куда летишь? Вишь, люди растянулись.
Тот сбавил ход, но огрызнулся:
— Надо вперёд поганых попасть и за перевоз с ними рассчитаться. Государь-то наш честь свою знает, не то что некоторые...
Посольство ввели в парадную залу, заполненную князьями, боярами и чужеземными гостями. Они толпились возле стен, оставляя широкий проход к дальнему концу, где стояли три трона: большой, на котором сидел Иван Васильевич, и два поменьше, занимаемых его соправителем Иваном Молодым и великой княгиней Софией. Василий подошёл к большому трону, поклонился и сказал приготовленные слова:
— Великий государь! Ездили мы по твоему слову к крымскому царю. Долгим и многотрудным был наш путь, но мы прошли его, ибо несли в своём сердце твой наказ. Докладаем: все твои повеления исполнили и чести твоей не посрамили. Ныне сидит на крымском троне царь Менгли-Гирей, и от него к тебе слово.
Он отступил в сторону, и на его место встал посольский дьяк, который звучным голосом зачитал грамоту крымского царя. Потом на это место взошли Алач и Сырняк, сказали своё слово и преподнесли поминки. А великий князь, после того как посольских и прибывших с ними гостей допустили к его руке, ласково заговорил:
— Большую вы службу сослужили, за то от меня получите честь и награду. А тебе, Василий, особое моё благоволение: отдаю в жёны племянницу великой княгини Елену, если она тебе люба, и прошу тут же благословить молодых.
Вывели Елену, красивую, празднично наряженную, и поставили рядом с Василием. Тот от неожиданности слова приличные потерял и в радостном восхищении смотрел на суженую, а она, нимало не смущаясь, взяла его за рукав и потянула за благословением сначала к великой княгине, затем к старшему Верейскому. Опомнился Василий и хотел было благодарность великому князю сказать, но не успел — Иван Васильевич поднял руку, гася бродящее по залу оживление, и продолжил:
— Любовь и братство, установившиеся между нашими странами, должны расти и развиваться. Письмо моего брата Менгли-Гирея и его поминки буду держать против своего сердца. В недолгое время снаряжу большого посла для того, чтобы почтить крымского царя и заключить с ним докончальную грамоту на вечные времена, как об этом у него сказано: отныне нам друг за друга заедин стоять...
А в это время около Успенского собора бушевал задержанный ордынский посол. Сначала он долго упирался и не захотел сходить на землю, намереваясь ехать верхом до самого входа во дворец. Копейщики, однако, решительно преградили ему путь. С ворчанием сошёл он с коня, но копья так и не поднялись. Щеня пытался втолковать, что великий князь, долго ожидаючи его приезда, занялся другими послами и что теперь нужно немного подождать, пока он не закончит дела. Мустаю вышло стоять на самом солнцепёке, его округлое лицо лоснилось от жира, и пот ручьями тёк из-под малахая. А вокруг сквозь частокол копий глядело столько недружелюбных лиц, что он не выдержал и, потеряв приличное его положению достоинство, стал громко ругаться. Толпа, не понимая слов, но догадываясь об их смысле, тоже начала распаляться. Правда, здесь, в Кремле, она пока вела себя сдержанней, чем на посаде, но если ожидание затянется сверх меры, то начавшаяся перепалка может выйти за допустимые границы, а сдержать такое многолюдье бережённой страже будет не под силу. Осознав это, Щеня распорядился поднять копья и начать медленный ход, Ордынский посол не шёл, а выдвигался, подобно осадной стенобитке. Из-под пол халата мерно появлялись его бревнообразные ноги, а их тяжёлую поступь ощущали стоявшие поблизости люди. Достигнув ступеней красного крыльца, он остановился.
— Я говорил, чтобы великий князь стоял здесь, — сказал Мустай посольскому дьяку.
Тот пообещал всё разузнать и скрылся за дверью.
— Что делает-то? — волновались дальние, не видя продолжения хода.
— Стоит, — успокаивали ближние.
— В дверь, поди, не проходит, неужто стенку ломать учнут? — строились догадки. — А может, курдюк свой на крыльцо никак не поставит? Эй, ребята! — это копейщикам. — Не знаете, что ль, куда упёртого быка колят?
Время шло, дьяк не появлялся, и Мустай снова ударился в ругань. Толпа тоже не осталась в долгу. Выскочивший на шум дьяк говорил ордынцу какие-то слова, верно, извинялся за невыдержанность своих соплеменников и просил ещё повременить, но похоже было, что выхода великого князя посол Ахмата не дождётся. Тогда Мустай смахнул дьяка с пути и таранным ходом двинулся вперёд. Копейщики, отделив часть посольства, устремились за ним. Порядок приёма всё более нарушался, и, чтобы вернуть его на привычную стезю, бирюч поспешил громко объявить о прибытии большого ордынского посла. Он не успел договорить положенного, ибо Мустай отодвинул его в сторону и продолжал свой тяжёлый ход к трону. Стоявшие до этого неподвижно рынды заволновались: они не встречались доселе с подобным и не знали, как им быть, если ордынец подойдёт на слишком близкое расстояние к великому князю. И тут неожиданно путь ордынскому послу преградил Семён, отделившийся от всё ещё стоящего недалеко от трона московского посольства. Мустай остановился, будто наткнулся на скалу, сделал новое движение вперёд, но скала не поддавалась. Он хотел было сказать бранные слова и устремил яростный взгляд на Семёна, а тот невозмутимо, с сознанием силы смотрел на него, как на расшкодившегося мальчишку, и осуждающе покачивал головой. Их немую перепалку прервал посольский дьяк.
— Тебе велено стоять тут, — сказал он Мустаю и незаметным жестом потянул Семёна в сторону.
Мустай не был изощрён в тонкостях посольского дела. Там, у красного крыльца, он приготовил несколько крепких слов и решил их сразу же высказать московскому князю. Пока шёл — помнил, а как неожиданным образом был остановлен, завертелись у него в голове иные, совсем неприличные слова, которые напрочь вытеснили всё остальное. Он понимал, однако, что такие слова посол говорить не должен, а поскольку других не находилось, беспомощно молчал и озирался по сторонам. Кто-то из своих сзади сунул ему ханскую грамоту, и тогда он, не произнося положенных слов приветствия, нескладно прокричал:
— От великого хана Ахмата... своему московскому улуснику... басма со словом... вот...
Он протянул руку по направлению к великому князю, как бы приглашая его взять грамоту, но так и остался стоять с протянутой рукой. Хотел было сделать шаг вперёд, но был удержан Аппаком, который что-то шепнул ему на ухо. В зале притихли — все ждали, какой ход сделает каждая сторона. Иван Васильевич кивнул посольскому дьяку, тот взял у Мустая грамоту, взошёл на обычное место и начал читать. Чтение происходило всё в той же напряжённой тишине. Пока оно шло, Мустай стал осматриваться. Он видел множество странных, необычно одетых людей: и суровых густобородых бояр в высоких меховых шапках; и улыбчатых козлобородых нерусей с тонкими ногами, словно вытянутыми из клубков овечьей пряжи; и вовсе голощёких правоверных в просторных одеждах и шёлковых чалмах. Они внимательно слушали своих толмачей, пересказывающих содержание басмы.
«Слушайте, слушайте, — думал Мустай, — наш хан самый сильный, как сказал, так и будет. Вон московский князь пятнами со страху пошёл. Нужно пуще припугнуть — потребую, чтоб преклонил колена, когда басму будет брать, а меня чтоб рядом с собой поставил».
Дьяк кончил чтение, с поклоном подошёл к трону великого князя и протянул ему грамоту.
— На колени! На колени перед словом хана Ахмата! — крикнул Мустай.
Великий князь сделал короткий шаг вперёд и взял грамоту. Качнулось, сломалось возле колен его золототканое платно.
— Ну! — пророкотал Мустай.
Великий князь поднял обеими руками грамоту над головой и вдруг так крепко рванул её, что разлетелись в стороны подвесные ханские печати. Плюнул на обрывки и бросил их под ноги ордынскому послу. Рванулся было Мустай, но вынужден был отступить перед направленными на него копьями.
— Ты улусник и данник Большой Орды! — завопил он. — Наш хан не прощает таких оскорблений. Тебя ждёт позорная смерть у его ног. Тебя и всю твою семью. Всю! Мы растопчем и сожжём московский улус, и твой же народ проклянёт тебя!
Великий князь что-то сказал, но за голосом кричавшего посла его не было слышно. Засуетились посольские, верно думая, как унять нечестивца. Тогда подошёл к Мустаю Семён и дал ему такую оплеуху, что тот смолк на полуслове и грузно повалился на ковёр. Дёрнулось было то, что мгновение назад являлось грозным ордынским послом, но Егор Щеня прижал его своим копьём, пришедшимся ниже посольской спины. Всё это случилось рядом с Матвеем, и он неожиданно для себя произнёс знакомый с детства озорной стих про Георгия Победоносца:
Держит в руце копиё,
Тычет змия в жопиё.
В наступившей тишине голос его прозвучал звонко, и весь зал содрогнулся от хохота. Смеялись все: и великий князь, и великая княгиня, и суровый митрополит, и все бояре, а потом и все чужеземцы, которым растолковали причину. Под этот хохот посыпались из парадного зала ордынцы прямо на Соборную площадь, и толпа, вмиг узнавшая о том, что произошло у великокняжеского трона, стала избивать их. Весть быстро перекинулась через кремлёвские стены, и посадские устремились громить ордынское подворье. На этот раз им никто не мешал.
А великий князь приблизился к жалкому, дрожащему от страха Аппаку, стоящему у распростёртого посла, и громко сказал:
— Иди и скажи твоему нечестивому хану, да отстанет он от безумия своего, что ни сам не пойду, ни дани ему не дам, зане я не хуже его ни силою, ни честью, но даже и вышел. А захочет царь войною пойти, так я, положась на Бога, христианство своё защищу!
В Москве это был единственный ордынец, кого приказали охранять.
Только змеи сбрасывают кожи,
Мы меняем души, не тела.
Почти месяц двор Михаила Андреевича Верейского и весь небольшой город жили подготовкой к свадьбе молодого князя. Брачный пир назывался кашею, и по русскому обычаю кашеварить следовало в доме невесты. Отца у Елены не было, жила она во дворце великого князя, рассчитывать на который не приходилось, и вот, чтобы «каша не пригорела», решили сыграть свадьбу в Верее. Назначили её на Алёны — 21 мая, как раз на невестины именины. Родные, умудрённые житейским опытом, и дружки-приятели уговаривали Василия не спешить и подождать с маем, чтобы потом всю жизнь не маяться, но тот даже слушать не захотел: близился Петров пост, когда свадьбы не играются, это грозило отдалить её ещё на пять седмиц — срок, который влюблённому казался вечностью.
Гостей ожидалось великое множество: своих, верховских, московских, белоозёрских. Старший Верейский отличался долговечней, родственников у него накопилось немало, а молодой князь был теперь в большой чести у самого государя, а к нему в гости набивались даже совсем малознакомые люди. Все хотели уважить счастливца и действительно уважили: в тысяцких согласился быть князь Василий Холмский, женатый на дочери великого князя Феодоре; в дружках — князья Ольшанские, это из верховских, а конюшим — Егор Щеня, приятель по дворцовой службе. В поезжанах и других менее важных свадебных чинах хотели быть многие дети боярские. И со стороны невесты собиралось довольно народа, поговаривали даже, что сама великая княгиня София пожалует, если, конечно, Васька Третий отпустит — так сразу же шутейно нарекли её долгожданного первенца.
И вот наконец настали Алёны. Утро было тихое и светлое, как девка на выданье. С вечера в большой палате княжеского терема нарядили два места, обтянули бархатом, оттенили камкою, положили вышитые изголовья, а на них по сорок соболей. И ещё из сорока соболей сделали опахало, чтобы беды-печали от молодых отгонять. Напротив тех мест поставили крытый скатертью стол, на него соль да испечённые на рассвете румяные калачи. Соль означала согласие, ибо, как ни отличаются вкусы людей, соль все они чувствуют одинаково, ну а калачи — богатство и обилие. Отсюда должен был начаться общий путь молодых, и, чтобы наблюдать его родственникам и свадебным чинам, вдоль стен большой палаты расставили обитые красным сукном лавки.
В назначенный час, когда уже высохла утренняя роса, дурашливо вскричал петухом кто-то из дворни, да так неотличимо, что настоящие стали шумно приветствовать появление нового собрата. Под их крики двинулся из своих хором к большой палате свадебный поезд невесты: впереди два боярина, за ними боярские дети с двумя свечами и серебряным блюдом, где лежал каравай с деньгами (дескать, не темноту и не голь перекатную замуж выдаём), а потом и сама невеста. Ох, и хороша была в этот день Елена! Ярко блестели её смородиновые глаза, спелой малиною рдели нежные губы, сочными яблоками румянились щёки. И красив был её чужеземный наряд: расшитая жемчугом шапочка и отделанное кружевами белоснежное платье, такое узкое в талии, что казалось, будто она размером с обручальное кольцо. Рядом шла жена тысяцкого великая княгиня Феодора, а за ними две свахи и множество боярынь. Невесту посадили на одно место, а на другое села какая-то родственница, тоже по-чужеземному одетая, — её взамен себя прислала великая княгиня София, которой не позволил-таки отлучиться не по-отцовски беспокойный Васька Третий.
После того как расселся невестин поезд, пришли от жениха. То были люди пожилые и искушённые. Они уселись на отведённые места и начали придирчиво осматривать невесту — всё ли по чину? Наконец, осмотрев, послали к жениху со словами: «Время пришло идти тебе к своему делу».
Василий долго ждать себя не заставил, стремительно вошёл в палату, так что сопровождающий его тысяцкий вынужден был придержать. С ним пришёл и шумливый жениховский поезд. Многие поезжане уже начали веселье и блестящими глазами пялились на невесту и её боярынь, а сам Василий млел от восхищения, ничего, кроме Елены, сейчас для него не существовало, он словно впитывал её красоту и забыл обо всём от счастья.
— На иконы, иконы колись, — шепнул ему тысяцкий.
Василий поднял голову, перекрестился, но глаз от невесты так и не смог отвести. Затем подошёл к месту, тому, что было рядом с Еленой, поспешно свёл с него родственницу и уселся сам — отныне в течение всего обряда им нельзя разлучаться, а после обряда нельзя разлучаться на веки вечные — об этом прочёл молитву громогласный священник. По окончании молитвы молодых опростоволосили: сняли с них головные уборы, и Феодора, взяв белый костяной гребень, стала расчёсывать волосы сначала невесте, затем жениху, чтобы все тёмные мысли вывести из головы вон. Зажгли поставленные перед ними свечи, оградили их обручами, обогнули соболями — пусть вам в жизни будет светло да тепло. Расчесавши голову невесте и заплетя косу, надела на неё Феодора женскую кику с тонким белым покрывалом, теперь, хотя ещё и не повенчанная, стала Елена в глазах людей женой князя Верейского. Запели жалостливо девушки, оплакивая потерю подруги, а Феодора стала осыпать молодых хмелем. Осыплет — собольим опахалом помашет, снова осыплет, приговаривая:
— Хмель, хмель, теки на землю, расти на радость, молодым на счастье и многоплодье...
Еле досидел Василий до той поры, когда пришло время для венчания. Выстроили общий поезд и под торжественное пение двинулись к церкви, приноровивши так, чтобы молодые при выходе за порог дома ступили на разостланный ковёр вместе — примета к согласному браку. Недолгий путь был весь заполнен народом, люди радостно кричали, бросали цветы, сыпали хмель. После того как молодых трижды обвели вокруг аналоя и объявили мужем и женой, подали скляницу с вином. Жена пригубила, муж допил, ударил скляницу о пол и растоптал ногою — никому другому не пить более из семейной чаши. Дружки бросились за осколками, подобрали, завернули в тряпицу и велели бросить в речку, похоронив тем на веки вечные семейные раздряги.
Потом к алтарю, где стояли молодые, потянулись свадебные гости. Поздравляли, одаривали деньгами и каменьями, а хор с обоих клиросов гремел счастливое многолетие. Вышли из церкви, подали резвые тройки, и покатили молодые к монастырю и окрестным церквам. В каждой обители убогих и нищих приветили, поклонились иконам, свечи поставили. И возвратились в отчий дом, когда дело уже к вечеру пошло.
Посадили молодых за праздничный стол, сказали здравицу, расплели невесте косу, а через недолгое время поставили перед ними печёную курицу. Не было тогда такого обычая, чтобы заставлять их слушать многих гостей и весь вечер томиться от пьяного вздора. Понимали, что лучшим подарком будет поскорее остаться одним. Появление печёной курицы означало для жениха с невестой конец праздничного застолья. Вышли они из-за стола, поклонились в пояс гостям, сказали благодарственные слова и направились вслед за дружкой, взявшим курицу, на ночлег. Первую брачную постель постлали им на тридевяти снопах, в головах поставили кадку с пшеницей, а в неё воткнули свечи. По углам в оловянники мёд налили, на постель хмель насыпали. Посадили молодых на хмельное ложе, сели против них свахи и давай кормить курицей.
И вот наконец кончились положенные обряды, молодых оставили одних, а к спальне выставили для охраны конюшего с саблей наголо. Целый день были они в обрядовой круговерти, слова тайного не могли друг другу сказать, а тут вдруг попритихли, словно придавила их долгожданная тишина. Подошёл Василий к Елене, обнял и сразу же почувствовал, как потянулось к нему её податливое тело. Начал сновать он нетерпеливыми руками по одежде, но чужеземный наряд никак не хотел сниматься. Трещали кружева и оборки, путались шнурки и разные крючки, а Елена заливисто смеялась:
— Ах ты мой медведька... да не там же... эх, какой глупый... вот теперь так...
Наутро молодых свели в баню, а после накормили кашею и стали готовить для праздничного застолья. Теперь уже им предстояло весь вечер быть на людях и принимать новые подарки. На этот раз дарили то, что побогаче, ибо свершалось дарение не в церковном полумраке, а в ярко освещённой палате, на виду у всех гостей. Давали шубы, прочую меховую и шёлковую рухлядь, каменья и разные изделия, посуду и постельное, оружие и благовония. Более всех удивили и даже озадачили подарки великой княгини Софии, пославшей своей племяннице вещи первой жены великого князя Марии Тверской. Родственники радовались чести, а прочие недоумевали: это за какие же заслуги? Так продолжалось два дня, а на третий Елена велела оседлать свою кобылу Джулию и в сопровождении чужеземной подруги отправилась на прогулку. Непривычные к таким женским забавам русские и литовские гости качали головами:
— Заездит она, поди, нашего князя.
— Верно, уж оседлала, вишь, какой квёлый.
Василий слышал и, вспоминая ночные забавы, густо краснел. В какое-то время подошёл к нему Михайло Олелькович и пригласил для разговора.
В палате за столом сидели несколько верховских князей. В торце стола важно восседал Иван Юрьевич Ольшанский — старейшина и их неписаный предводитель. Лицо его, крупное, бровастое, в серебряном окладе буйных волос, выражало такую непоколебимую властность, что в его присутствии и в голову никому не приходило говорить о старшинстве. Он кивнул Василию и пригласил за стол. Тот сел напротив Ольшанского.
— С княгиней-то всё ладно, играетесь? — Голос у него был густой, говорил вальяжно. — Ну играйтесь, пока в охотку... А далее что надумал делать?
Это был один из немногих непостельных вопросов, и Василий с радостью ответил:
— Поживём пока, а там, как водится, государь к себе призовёт — служба...
— Это точно, служба... — повздыхали верховские. — А верно, что государь ваш ордынское посольство избил? Да ну! Расскажи!
Василий рассказал. Присутствующие одобрительно качали головами.
— Понятно... — Иван Юрьевич постучал пальцами по столу, похоже, он не знал, с чего начать разговор, для которого пригласили молодого хозяина.
— Хорошо ли всё вышло? — спросил Василий, чтобы хоть как-нибудь разрядить тишину.
— Хорошо, хорошо, мы такой свадьбы давно не видывали, — оживились верховские, — пора, однако, и домой собираться.
— Какая там пора, гостевайте ещё. Или дела какие тянут?
— Дом, он завсегда тянет, хучь в ём и дела негожие.
— Что так? — удивился Василий.
И тут разом заговорили все верховские, начали выплёскивать долго копившуюся боль:
— Жизни нам под королём не стало, раньше только тело язвил, теперь и душу поганит.
— На православную веру наступает, церквей наших не даёт строить, а детей велит грамоте только латынянской учить.
— Ныне нам, верховским, большое ущемление выходит: король честью обходит, а в казну велит платить более, чем иным.
— Требует с нас церковную десятину, какую латынский Папа ихний установил, не беря в рассуждение, что мы своему митрополиту спокон веков платим.
Долго бы галдели ещё верховские князья, кабы не ударил о стол Ольшанский.
— Будя! — рыкнул он. — Князю сейчас до наших бед и дел никаких нет.
— Почему нет? — заважничал Василий, сообразивший наконец, что у соседей имеется к нему нужда. — Мы в Москве все понимаем, хоть у нас и своих обиженных немало.
— Ну ты их с нами не ровняй: от родного отца и плеть не обида... — Ольшанский помолчал и продолжил: — А государю твоему есть до нас дело, как думаешь?
— Иван Васильевич о вас, как о своих, радеет. Мне так самолично наказывал: ты, говорит, поспрошай у своих новых соседей, чего это мы одному Богу молимся, к одной старине навыкли, а в разные стороны глядим?
— Это так! Верно!.. — оживились и снова загалдели вразнобой верховские князья.
— А раз так, — перекрыл их мощью своего голоса Ольшанский, — то спроси у своего государя, возьмёт ли он нас теперь под свою руку. Нечего, думаю, нам больше сиротками по белу свету мыкаться, пора и под родительский кров подгребаться. Оно конечно, не потопленника тянем, дело неспешное, розмысла требует. Вот мы об этом в грамоте и написали. Доведёшь? И пусть нам такоже своим государским словом ответит. — Он протянул небольшой свиток: — Только береги от постороннего глаза, ибо, если вызнает недруг, всем нам не по-доброму будет.
— Спасибо, князь, за доверие, — сказал ему Василий, — доведу грамотку и стану честно ваше дело у государя делать. А для пущей веры крест в том целую.
Быстро шло время, и так же быстро проходила первая хмельная радость — видно, не по полной мере отсыпал тысяцкий хмеля молодым. Избалованная Елена томилась в старом княжеском тереме, где беспричинно скрипели половицы, шуршали мыши, а нахальные тараканы прямо-таки играли в прятки: увернётся от маленькой туфельки, заберётся в ближайшую щель и чуть ли не смеётся в рыжие усы. Во время дождя Елена убиралась из своей светлицы, где отовсюду грозило налить за шиворот. По ночам капризничала и жаловалась Василию, а тот терпеливо успокаивал:
— Погоди чуток, скоро в Москву переберёмся.
Однако было похоже, что это её не очень устраивало. Надувала губки:
— В Москве куда? Теперь — не раньше, во дворец не пойдёшь, своего дома нет.
— Ничего, с государевой честью и в кустах проживём.
— Не хочу в кусты.
— Чего же ты хочешь?
— Хочу, чтоб свой дворец был.
— Ну на это мы с тобой рылом не вышли.
— Что есть рыло? Так... А раньше не говорил...
— Да погодь, у нас это сказывают тем, кто хочет больше, чем положено.
— Кем положено? Я из царского рода, ты — из великокняжеского, так?
— Да что с того? Седьмая вода на киселе.
— А какая нужна вода? Кем положено?
Василий переводил разговор:
— Не об этом сейчас молодой жене думать надобно. Ты думай, чтоб князя мне крепкого родить.
— В кустах?
И начиналось всё сначала.
Иногда Елена заходила с другой стороны:
— Вот ты всё честь да честь, а за что она тебе?
— Как за что? — вскидывался Василий и начинал с запалом числить свои дела. Сколь ведь времени был стремянным у Ивана Васильевича, однажды, ещё в первом новгородском походе, от верной смерти спас — брошенную злодеем сулицу отвёл и сам поранился. И в последнем походе, когда над сторожей началовал, злоумника перехватил, кто с ножом в шатёр к великому князю подбирался. Тоже, выходит, от погибели защитил. А с ордынцами сколь было делов! С самим царём Ахматом спорил, мурзей его поганых не раз бивал в честном бою. Крымского царя кто на трон посадил? Опять же он. И докончальную грамоту привёз. Десять лет, почитай, послы ходили, сколь добра разного на этого Минглея перевели — и всё попусту. А он привёз.
Елена слушала и затаённо улыбалась.
— Ты чего?
— А честь где? Это? — И показывала на закопчённые стены опочивальни.
— Эк, — досадно крутил головой Василий, — разве в этом дело? Государь для меня что хочешь сделает.
— Что ж раньше не делал?
— Нужды не было.
— Теперь есть. Что ж не сделал?
— Как не сделал? Шубу вон дал и тебя...
Тянул руки, начиналось милованье, а потом Елена продолжала прямо с того, чем кончили:
— Шуба-то не бедная... Мне София десять таких дала, хотя я Минглея на трон не сажала. Да и я не бедная, только не из его казны.
— Ты это про что?
— А про то, что не балует тебя государь. У Холмского больше заслуг?
— Да где там! Саблей махать — ума не надо. Попробовал бы, как я, — головой да хитростью...
— То-то, а он — главный воевода, чин большой. И дом большой, как у великого князя. И Феодора каждый год деток выпускает, потому что не в кусты.
— Тьфу ты! — озлился Василий и однажды в сердцах покинул опочивальню. Далеко, правда, не ушёл. Завизжали, заскрипели половицы под тяжёлыми ногами, грохнулся на пол поставец, на который он наткнулся в темноте, ещё что-то свалилось. В доме проснулись, засветили огонь, и Василий принуждён был возвратиться на место.
Елена громко смеялась:
— Что, медведька, тесна берложка? Так?
Маялась, искала себе дела её деятельная натура. Всё дальше стала уезжать она верхом от постылого дома, всё чаще запиралась со своей подругой, где они судачили, не снижая голоса, ибо никто не мог понять их чужеземного стрекота. Однажды во время очередной прогулки забралась она так далеко, что сбилась с пути и повернула совсем в другую сторону. Время шло, лес оставался таким же незнакомым, но она мало волновалась, ибо знала, что хожая тропа должна обязательно вывести к какому-либо жилью. Действительно, скоро послышался лай, и она погнала Джулию вперёд. Та вынесла её на поляну, где стояли несколько всадников. К радости Елены, одним из них оказался её давний знакомый князь Лукомский, всё ещё не окончивший посольского дела на московской земле. Гостил он неподалёку в селе своего приятеля Оболенского-Лыки и, верный своей обычной любезности, проводил Елену до дома. Василий поначалу особой радости не выказал, ибо Лукомского в своих друзьях не числил, но тот был так любезен, наговорил молодым столько лестных вещей, что хозяин поневоле смягчился.
— Благословен ваш край, — говорил Лукомский, — нигде не встречал я такой красоты: нешумные, задумчивые реки, тенистые дубравы, обильные поля. Здесь какой-то удивительный и приветливый народ, к тому же очень дружный. Возьмите верховских князей, сколь их знаю, они всегда крепко стоят друг за дружку. У них есть то, что бывает в крепкой семье: как ни треплет её лихо, никогда не растреплет до основания. Счастлив тот, кто станет полновластным хозяином этого края.
— Разве здесь нет такого? — удивилась Елена.
— Милая княгиня, этот край как воздух: всяк, кто вдыхает, думает, что он хозяин, а на самом деле хозяин тот, кто владеет полновластно. Между нашими государями идёт давний спор, но разрешиться ему пока ещё не дано. Король не может полностью владеть краем, потому что здесь православные князья, а великий князь не может владеть им, потому что здесь наш король.
— Но разве найдётся кто-нибудь сильнее наших государей? — спросил Василий.
— Государство сильно не силою, но крепостью, — объяснил Лукомский, — точно так же крепкого духом человека не может сломить никакая сила — тому вы знаете много примеров. Если кто-нибудь объединит верховских князей, то крепость такого объединения победить не сможет никто.
Елена решила воспользоваться присутствием Лукомского, чтобы разрешить свой спор с Василием.
— Мне тоже нравится этот край, я хочу жить здесь.
— В таком случае он станет ещё краше, — проявил любезность Лукомский.
— Но я никак не договорюсь со своим мужем, он считает, что нужно строить замок из дерева, а я — из камня.
Василий даже поперхнулся от неожиданности, ибо ничего такого он не говорил.
— Должен огорчить тебя, княгиня, ибо задумки твоей не разделяю, — ответил Лукомский. — Слов нет, каменный замок прочнее деревянного, но при наличии здешних дубрав деревянное строительство будет много легче. Потом, когда вы населите этой край и привлечёте к своему двору ремесленников, можно затеять и каменный град. Начать, однако, нужно с малого, и здесь, должен сказать, твой муж проявляет мудрость.
Василий возражать не стал. Может быть, он и вправду говорил такое, всего-то не упомнишь. В этот вечер Елена особенно размечталась.
— Представляешь? — говорила она, приткнувшись к его плечу. — Мы построим замок с высокими башнями и большими палатами. И двери в нём будут такими, что даже тебе не придётся нагибаться. У нас будет своя дружина с особой одеждой. О-о! Я знаю какой. Мы будем принимать разных послов, им здесь понравится, и они расскажут о нас в своих землях...
— Эк, занесло куда, — лениво говорил Василий, — может, скажешь, что и кремль надобно строить, и пушечный наряд держать?
— О-о, конечно! Раз ты без своих пушек жить не можешь.
— Пустое...
— Почему пустое? Слышал, как говорил Лукомский? Надо объединить верховских князей.
— Для чего?
— Чтобы стать над ними... королём.
Василий даже подскочил с ложа.
— С ума ты, никак, сошла, баба! — воскликнул он.
— Никуда я не сошла.
Она подбежала к сундуку со своим приданым и достала оттуда свиток:
— Видишь?
Это была старинная карта верховских земель. Василий начал разглядывать её.
— Видишь? — повторила Елена. — Тут Мценск, Белев, Одоев, Перемышль, Воротынск, Залидов, Опаков, Мещовск, Козельск. — Она проговорила названия городов с такой чёткой правильностью, будто уже много раз занималась этим.
— Ну и что?
— А то, что хватит на приличное королевство, в Европе есть и поменьше.
— Опять за своё! Дело не в том, хватит — не хватит.
— А в чём?
— Да в том, что они литовские, а мы русские.
— Станьте ни теми, ни другими — сами по себе.
— Нетто можно так? Нынче я русский, завтра турский, а тама скажу, чтоб мне по ихнему турскому обычаю заместо одной десять жён подавали, — попытался перевести в шутку Василий и протянул к ней руки.
— Ты с одной-то справься. — Елена презрительно скривила губки.
Она умела неожиданно и зло укусить — Василий уже приметил это невесть откуда взявшееся качество своей жены. Препираться не стал, но отвернулся, обиженный. Зато было у неё и иное правило: не таить обиду, особенно когда нужно настоять на своём. Толкнула его кулачком:
— Эй, медведька, чего засопел? Я ведь пошутила. Ты у меня самый сильный, а скоро будешь ещё сильнее.
— Это когда же? — повернулся он.
— Когда корону наденешь.
— Выбрось ты эту крамолу из головы! Покуда добром прошу.
— Зачем сердишься? Объясни, почему нельзя.
— Да потому, что не судьба. Королём надобно родиться.
— Или иметь смелость. А смелым судьба помогает.
— Смелых-то много, поди.
— Но у них нет такой жены, как я. Послушай-ка, что скажу. Ты всё время служишь великому князю и привык чувствовать себя его слугой. А по закону ты наследник удельного княжества. У твоего отца с великим князем договор имеется, он мне сам грамоту показывал. Выходит, ты не слуга великого князя, а... мм... вассал или как по-вашему...
— Голдовник.
— Вот. Другие верховские князья являются вассалами короля, тоже живут по договорным грамотам. Так если вы сговоритесь и переправите свои договорные грамоты, то станете сами по себе.
— Больно гладко говоришь, да токмо на деле выходит не столь изрядно. Не просто это — договоры порушить, не все верховские на такое горазды. Я для них кто? Пришелец! Нешто послушают? Они вон все к Ольшанскому тянутся, а тот нашему государю отдаться хочет.
— Ещё сто лет хотеть будет.
— Да нет, крепко хочет, даже подсобить просил и грамоту его до великого князя довести.
— Покажи!
— Дак чего казать? Обещался ведь довести и крест в том поцеловал.
Пристала, однако, так, что пришлось показать.
Прочитала Елена грамоту верховских князей:
— И что думаешь делать?
— Думать-то мне нечего — сделаю, как обещался.
— Ну и дурак, — спокойно сказала Елена.
— Но-но, взяла себе волю, — обиделся Василий. — Да если я верховских князей к Москве примыслю, мне Иван Васильевич...
— Шубу новую даст? И будет у тебя много шуб, и на зиму хватит, и на лето, чтоб всегда было видно, какой ты есть дурак.
Василий опять обиженно засопел. А Елена горячо заговорила в его спину:
— Рассуди-ка сам, что выйдет, если верховские земли Москве отойдут. Окружится твоё Верейское княжество московскими землями, и придёт полный конец твоей удельщине. Станешь из голдовника служилым, а там и вовсе охолопишься. Что тогда детям оставишь?
— Что ж делать? — медленно повернулся Василий.
— А ничего... Не было никакой грамоты, и всё. А ещё лучше — мне отдай.
— Зачем?
— Сам говорил: верховские к Ольшанскому тянутся, вот и перестанут.
Василий оторопело смотрел на жену, заливаясь красным цветом.
— Ты что же удумала? — вскричал он. — Верейские никогда предателями не были. Позор на меня покласть хочешь?
— А ты хочешь власть достать и руки не замарать?
— Ничего я не хочу, окромя того, чтобы крестоцелование своё не нарушить.
— У нас говорят: кто мало хочет, тот спит на конюшне. Вот и иди туда!
Василий в ярости выскочил из опочивальни и услышал за собой звук дубовой задвижки. Сутки крепился, на вторые не выдержал, пришёл с повинной. Но Елена не пустила.
— Отворись, лапушка, соскучал я за тобой, — прильнул он к двери опочивальни.
— Целоваться небось желаешь? — неожиданно спросила из-за двери Елена.
— Моченьки нет, — воспрянул Василий.
— Иди свой крест целуй. — В её голосе слышалось презрение.
Сел Василий на пороге, повесил голову. Семейная жизнь повёртывалась незнакомой стороной. Ведь упреждали доброхоты, ведь говорили, что ничего нет лучше вольной воли. И правда, как он был счастлив с друзьями-товарищами, когда по государеву слову мчался на край земли доставать себе честь, а великому князю славу. Нелёгкая была жизнь — в седле спал, с саблей миловался, но душу свою не поганил и смотрел на мир честными глазами. Вспомнил Василий Матвея с Семёном и почувствовал угрызение, что на свадьбу не позвал. Имел мысль, а потом потерял её в колготне. Вспомнил, как во время сидения в ордынском плену рассказывал им Матвей евангельские притчи, многие мысли и заповеди из разных вер и религий. Удивлялся тогда Василий, что в заповедях неверных есть немалая мудрость. Пришла на ум одна, которую от нечего делать тогда же выучил: «Когда вы гневаетесь на кого, не избегайте его близости, подойдите к нему и поклонитесь ему и выскажите спокойно, без шипов злоречия все-все, что причиняет вам досаду в нём. И заново забьёт ключ любви. И лучшим будет тот из вас двоих, кто первым придёт с поклоном». Посидел ещё немного Василий, прикидывая, что нужно сказать Елене, и решил, что обвинять её не в чем: ведь не от зла, а от любви тянет она его на высокие дела. Ну а то, что ведёт к ним негладкая дорожка, это понять надобно и попривыкнуть. Так не придумал он досадных слов, просто подошёл к двери опочивальни и просунул сквозь щель грамоту верховских князей.
В эту ночь спал он рядом с молодой женой, но ключ любви не забил с прежней силой. С той поры потускнел Василий и голосом сник, будто некто перевязал у него живую жилу. Зато Елена, даром что княгиня, шустро носилась по дому и вокруг него, везде звенел её неунывающий голосок. Быстро прибрала она к рукам княжеское хозяйство, и вскоре уже ни одно дело не обходилось без её участия. Она освободила Василия от мелких забот, потом от крупных и сделалась ему в конце концов настолько необходимой, что он не мог решить без неё ни одного вопроса.
Пока в Верее кипели страсти, в Москве собиралось новое крымское посольство. На этот раз великий князь проявил необычную для себя щедрость, особенно по части оружия и воинских доспехов, чем вызвал недовольство своего казначея.
— Чтой-то не в меру ты расщедрился, государь, — брюзжал обычно покладистый Ховрин. — Ладно бы ещё меховой рухлядью бросался, её вона сколь по лесам шастает, ты же немецкую бронь да фряжские самострелы поганцам отдаёшь.
Иван Васильевич усмехался: от нас-де не убудет, а крымцы пусть почаще вспоминают, что доспех без дела ржавеет. Не забыл он и о просьбе Менгли-Гирея относительно бывшего хана Джанибека и его братьев, понимал, сколь опасны для державного трона родственные междоусобицы, и взялся помочь новому союзнику. Джанибека поселил в московской земле и глядельщиков приставил — пусть пасётся под строгим присмотром. То же решил сделать и с братьями. Долго прикидывал, как выманить их из литовской земли, — дело требовало особой тонкости. Он не раз вспоминал об удачливом посольстве и порывался вызвать не в меру загулявшего главу, но сдерживался: Василий — человек знатный, его вызов и внезапный отъезд из Москвы не останутся незамеченными. В конце концов решил действовать через запомнившегося смышлёного посольского.
— Пойдёшь с торговым караваном в Литву, — напутствовал великий князь Матвея. — Отбери сам, что и сколь надо. По пути заедешь за князем в Верею и передашь всё, о чём тут говорено, а что сверх того напридумаете для дела, то всё будет ладно.
У нас, известно, служить не торопятся, зато, если сам государь повелел, всё вершится в мгновение ока. И вскоре уже в Верею вступал богатый караван, а с ним и Матвей с Семёном. Василий принял их с радостью, с него даже тусклота сошла. Когда услышал про новое великокняжеское поручение, довольно усмехнулся — разве это не лучшее подтверждение его слов о неизменной государевой чести? Сразу же поспешил к жене поделиться новостью, однако по мере того, как Елена хмурилась, из голоса Василия уходило ликование.
— Заодно верховские земли погляжу да с князьями поговорю, — закончил он уже сосём неуверенно.
— И не забудь тогда сказать, как их грамоту до великого князя довёл, — поддела она и покачала головой: — И когда гордость в тебе проснётся? Всё как мальчик, куда ни шлют. Или снова шубу хочешь?
— Я на службе и государева приказа ослушаться не волен, — нахмурился Василий.
— А кто узнает о твоём ослушании?
— Ребята вернутся, скажут.
— Им ещё вернуться надо.
Василий встрепенулся: просто она боится за него. Раздражение отступило, он привлёк Елену и мягко сказал:
— Не на погибель едем, да и удачливые мы — сколь уж с этими друзьями-приятелями хожено.
— То раньше, — проговорила Елена, прильнув к его груди, — теперь я твой друзья-приятель, так? Иди в опочивальню и ни о чём больше не думай, у нас нынче дела поважнее...
Напрасно в тот вечер ожидали Матвей с Семёном возвращения друга. Так в недоумении и ушли на ночлег, а утром дворский сообщил, что князь с княгиней надолго уехали из города и велели проводить гостей. Судя по всему, ждать их не имело смысла, да и дело звало. И хотя караван ушёл в прежнем составе, друзьям показалось, что случилась большая потеря.
Увозя мужа из Вереи, Елена решила воспользоваться давним приглашением Лукомского. Во избежание лишних разговоров она стремительно гнала коня. Василий равнодушно тянулся сзади — скачка не могла разогнать утомлённого уныния. Лукомский удивился ранним гостям, но вида не подал. Тотчас же усадил за обильный стол и, заметив, что князь налегает на вина, велел слугам принести лучшее, что есть в погребе. Василий пил молча и в разговор не вступал, похоже, он даже ничего не слышал. Зато Елена была особенно возбуждённой. Выслушав из вежливости несколько комплиментов, она без церемоний оборвала хозяина и стала говорить о плане объединения верховских земель. Несмотря на первоначальную осторожность, Лукомский сразу же понял её. Семёна, брошенные им в благодатную почву, обещали хороший урожай, но он не думал, что первые всходы появятся так быстро.
— Где же ты видишь центр такого объединения?
— Само провидение указывает нам на него, — загадочно ответила. Елена. — Знаешь, как по-русски называется ось, вокруг которой происходит вращение?
Лукомский пожал плечами.
— Ве-ре-я, — по слогам проговорила она, — пусть вокруг нас и начнут вращаться верховские земли.
— Ты говоришь заманчивые вещи, но как на это посмотрит польский король? — усомнился Лукомский.
— Постарайся убедить его величество в поддержке нашего дела. Скажи, что верховские князья хотят перейти на службу к Москве, и в доказательство покажи ему эту грамоту. Спроси, что для него выгоднее: навеки потерять этих князей или иметь под боком вассальное государство, исправно платящее подати, во многажды превышающие те, что ему приходится вымогать сейчас? А заодно подумай, что выгоднее тебе: находиться в вечном рассыле у короля или стать вторым человеком в Верховском королевстве?
Лукомский непроизвольно вздрогнул — как же быстро поменялись их роли: ещё недавно он растравлял молодую чету, а теперь его самого кольнул бес честолюбия. Он уловил насмешливый взгляд княгини и удивился её проницательности, воистину от этой молодой бестии ничего нельзя скрыть. Он покосился на свесившего голову Василия.
— Страдает князь, боится, что в Москве о его ослушании прознают, — пояснила Елена и рассказала о верейских гостях.
«Мне тоже всё говорить не надо», — подумал Лукомский и успокоил:
— Наш король умеет жаловать своих слуг и казнить тех, кто пытается их сманить.
Они обменялись внимательными взглядами и с удовольствием подумали о том, как удобно жить понимающим друг друга людям. После затянувшейся трапезы Лукомский предложил гостям отдохнуть, а когда остался один, склонился над картой и задумался.
«Верховское королевство — это обширная земля, лишь немногим меньше теперешнего Московского княжества. Если по-умному сыграть на противоречиях между двумя сильными державами, то, возможно, что-нибудь и выйдет. Ай да княгиня, правильно почуяла; растравить две эти державы, чтобы недосуг им было другими делами заниматься, а мы в это время на ноги вставать будем, тихонько вставать, не выпрямляясь, чтоб не заметили. Ну а как заметят, уже на ногах будем, тогда свалить трудновато. Завтра здесь должны быть большие гости, и у меня, кажется, будет чем их обрадовать».
Князь Оболенский-Лыко принимал знатных гостей. Под Боровском было у него село, а в нём усадьба, небольшая, но ладная, с хорошей псарней и добрыми лошадьми. Кругом были богатые охотничьи места, обильные рыбные ловы и заповедная тишина. Оттого-то и наезжал сюда частенько Лыко с гостями — для громких забав и тихих разговоров.
Ныне за его столом сидели два великокняжеских брата — Андрей Большой с Борисом — и князь Лукомский. То была давняя четвёрка, замешенная на неприязненном отношении к великому князю и осуждении всех его начинаний.
У всякого для этого были свои причины. Андрей, смолоду привыкший первенствовать во всём, томился от второстепенных дел, которые поручал ему Иван Васильевич, а тот, зная непомерное честолюбие младшего брата, считал необходимым всё время осаживать его второстепенностью. Отношения между ними особенно ухудшились со смертью второго по старшинству брата — Юрия, все выморочные земли которого Иван забрал себе, не разделив, как было принято, между всеми членами великокняжеской семьи. Второй брат, Борис, своих убеждений не имел, этот гультяй и бабник безраздумно шёл за Андреем, ибо всю жизнь поклонялся ему. Оболенского-Лыку, олицетворявшего спесь исконной московской знати, тревожило непомерное возвышение великого князя, сопровождающееся ущемлением прав первейших княжеских и боярских родов. А Лукомский, посланник польского короля, руководствовался известным правилом: чем труднее недругу, тем лучше хозяину.
В этот раз Андрей был настроен самым решительным образом. Долгие годы лелеял он мечту о великокняжеском престоле, и обстоятельства как будто бы способствовали этому: умер брат Юрий, не отличался крепким здоровьем великокняжеский сын Иван Молодой, сыновей Бог великому князю не посылал, а сам Иван рассорился со своими большими соседями, что могло ему в конечном счёте стоить престола. Недавнее рождение у него второго сына разрушило надежды Андрея. Теперь терпеливое ожидание теряло смысл, и он перестал внимать остережениям своих советчиков. Нужен был новый способ действий, и Лукомский, понимая это, искал способы обуздать своеволие князя, направить его энергию в нужное для себя русло. Сейчас у Лыки он с обычной уверенностью излагал свои мысли:
— Не надо вешать голову, друзья. Гордость и высокоумие Ивана множат число его врагов. Вскоре их будет так много, что он не сможет ни на кого опереться. Тогда...
— Я много лет слышу от тебя эти речи, князь, — перебил его Андрей. — Мы искали врагов Ивана на московской земле. Когда они не смогли помочь нашему делу, ты сказал, что нужно ждать, ибо кабана режут, когда он нагуляется. А что теперь? Кормить его дальше и ждать, пока он нас не раздавит?
— Не горячись, князь. Мы хотели, чтобы твоя добыча была как можно полновеснее, и вряд ли достойны за это твоего гнева. К сожалению, обстоятельства мешали нашему намерению. Теперь нужно действовать иначе: не кормить, но морить кабана.
— Всё мудрствуешь, — тяжело вздохнул Лыко, — разобъясни.
— Нет ничего проще, — уверенно заговорил Лукомский. — Раньше вы помогали Ивану прирезать к Москве соседние вотчины, а теперь будете отрезать их. И начнёте прежде всего со своих.
— Но пирог отрезают с краю, а наши уделы находятся в центре московских земель, — возразил Андрей.
— Ты говоришь о своём исконном Угличе. Но ведь есть и другие земли. Ищут себе сильных и смелых князей Новгород, Псков и верховская земля. Это как раз краюшки пирога, и притом весьма солидные. Представьте себе, Андрей становится новгородским князем, Борис — псковским, Лыко — великолукским. Найдётся, как вы понимаете, князь и на верховские земли. В нужное время все вы разом заявляете о выходе своих княжеств из Московского государства и обращаетесь за покровительством к могущественному соседу, а наш король всегда на вашей стороне. В результате образуется новое мощное государство, скажем, союз свободных княжеств, которое со временем может стать вровень с великими соседями, если они всё-таки уцелеют. Вы знаете, когда у ладьи отбивают корму, она тонет или, во всяком случае, с трудом держится на плаву. Думаю, что в конце концов Иван должен потонуть. Важно только выбрать нужное время. Кстати, после его выходки с ордынским послом и ссорой с Ахматом такое время должно скоро наступить. С падением Ивана откроется путь к московскому престолу. Союз свободных княжеств объединяется с Москвой, и тогда возникает новая держава, какой не знал наш мир со времён Александра Македонского...
— Ты слишком припоздал со своим новым прожектом, — возразил Андрей, который всё же не мог скрыть охватившего его возбуждения. — Новгород покорен Иваном и князей теперь к себе не приглашает.
— Меня тож Псков к себе в князья не зовёт, — вставил Борис.
— А и Великие Луки тоже в прошлом годе к Москве присоединённые, — заметил Лыко, отправлявший там должность великокняжеского наместника.
Лукомский усмехнулся и продолжил:
— Нужно принимать события не только так, как они выглядят сейчас, но и так, какими ты хочешь их видеть. В Новгороде осталось много людей, не желающих мириться с положением, на которое обрёк их Иван. Такие же люди имеются и в Пскове, и в Великих Луках, об этом князь Лыко лучше нашего ведает. Нужно, мыслю, слать к ним своих людей с вашим княжеским словом... Что касается верховских земель, то теперь есть человек, замысливший объединение тамошних княжеств.
— Кто ж такой?
— Василий Верейский.
— Этот выскочка? Да у него и ума-то не шибко, — вскричал Борис Волоцкий.
— Ума действительно не палата, — согласился Лукомский, заметив затаённую улыбку на лице Андрея, — но за ним удельное княжество, то, что совсем рядом с нами, но за ним литовские православные князья — представляете, какой весомый кусок может оказаться в вашем будущем союзе. И притом у него теперь молодая жена, которая с лихвой восполняет отсутствие некоторых качеств своего мужа.
— Это Елена-то? — снова оживился Борис. — Ну такая не больно восполнит — тоща больно.
— У неё большие связи во Фрязии, и с этой точки зрения она может быть весьма полезной нашему делу. Во всех случаях желание молодой четы нам следует поддержать, ибо с ними приумножается число наших друзей.
— Ты всё-таки Ваську этого до нашего дела пока не допускай, поостерегись. Он великому князю давно служит, кабы не проговорился, — состорожничал Лыко.
А Андрей, любивший оставлять за собой последнее слово, заключил:
— Лукомский дело сказал. Нужно ныне объединять всех наших доброхотов. Союз, говоришь, свободных княжеств? А что...
Глаза его ярко заблестели.
Душа, насладись и умри!
Всё это так странно знакомо,
Как сон, что ласкал до зари.
Матвей и Семён держали путь на Киев — там, слышно, находились братья Джанибека. Дорога шла по густым, сумрачным лесам и весёлому луговому разнотравью. Природа, казалось, играла радостный праздник: цветилась яркими красками, звенела музыкой лета. Верно, в такую пору, когда никнут росные травы, ласково шелестит обильная листва и растягиваются в улыбке летучие облака, возникает у человека образ родины. Ночами, когда дурманил запах скошенной травы, дразнил горьковатый запах сторожевого костра и яркие с опрокинутого неба звёзды оставляли один на один с вечностью, Матвей возносился душою и помыслами, творил чистые молитвы красоте родной земли.
— И цего маешься по ноцам, ровно бес тебя тревожит? — спросил как-то Семён.
Застигнутый врасплох, Матвей устыдился своих восторженных мыслей и сказал первое, что пришло в голову:
— Тревожусь я из-за нашего дела. Заметил, как не по-доброму нас княгиня привечала в Верее? Быстро она коготки Василию показала, глядишь, и до нас доберётся.
— Не дотянеца, — беспечно усмехнулся Семён. — А Ваську цего жалеть? Он завсегда в пристяжных ходит, хоть и спесивица.
Разговор вышел случаем, но имел скорое продолжение. Как-то вечером, приотставши от своего каравана, задержались они в придорожной корчме. Народу было немало, и прибывших усадили за стол, где коротал одиночество монах в коричневой власянице. Судя по опустошённому кувшину с вином, сидение продолжалось давно, одиночество надоело, и монах сразу же завёл долгий и нудный разговор. Он, по его словам, жил в созданном под Киевом доминиканском монастыре и был послан в этот край с миссионерскими целями, дабы распространять истинную христианскую веру и направлять заблудших овец к святому римскому престолу. Утомлённые путники сначала не обращали внимания на маловнятную монашескую речь и, лишь утолив первый голод, стали поддерживать разговор.
— Чем же твоя вера лучше нашей? — спросил кто-то из них.
— О, наш вера — это путь к небесный благодать, к спасение душа! А ваш вера хоть и христианская, но еретичная. Вы не виноватый, вас обманули греки. За это Господь покарал их и отдал туркам. И чтоб вам не вышла такая кара, нужно идти в наш лоно.
— Мы с туркской грозой сами управимся, и вера твоя нам не защитница, — отвечали москвичи. — Кабы на твово Папу уповали, давно бы уже под Литвою или немцам горбатились, а так — сами по себе. Погоди, скоро с погаными управимся и совсем вольно заживём!
— Московиты — храбрые люди, — согласился монах, — и сильные. Но не только силой живут на земле. Мы построили высокий храмы, ничто не равно их красота. В этих храм душа летит высоко, до самый Спаситель. Мы развиваем наука и искусство, мы — самый просвещённый церковь...
Москвичи не выдержали и стали говорить вразнобой:
— Кровушки людской на вашей церкви много. Всех-то вы повоевать хотите, и не словом Божьим, а огнём и мечом.
— Ваши храмы высоки, но холодны. Давят они своей огромадностью, и теряется в них молитва души. А в наших храмах завсегда найдётся уголок, теплинка, к которой можно припасть и с Господом один на один говорить.
— У вас меж церковников и мирян грызня идёт, а наша вера на всех одинаково ложится...
Монах принялся рьяно возражать, но совладать с возбуждёнными собеседниками ему было не под силу. Они вдруг стали яростно корить римских священников за нетерпимость, жадность и разврат, зато отбеливали православных и при этом говорили со всей искренностью, ибо известно, что своя изба помнится не копотью, а красным углом. В конце концов возмущённый монах с руганью убрался из корчмы, а москвичи, подогретые вином и посрамлением занёсшегося латынянина, продолжали оживлённое застолье.
Набиравшая силу и величие Москва, подобно тщеславному юноше, искала себе образец для подражания, но не нашла его среди соседей. С востока и юга её окружали дикие орды, к которым установилось пренебрежительное, отягчаемое ненавистью отношение. С севера теснили немцы и шведы, немало претерпевшие от русского оружия и заслужившие о себе презрительную память. С запада грозили Литва и Польша, с которыми велись нескончаемые религиозные и порубежные споры, ожесточившие обе стороны. О дальних народах знали мало, отношение к ним было не слишком доверчивым, поэтому уязвить и унизить иноверца не считалось зазорным. В конце концов образец нашёлся в освящённом временем укладе жизни, завещанных дедами наказах, старинных русских книгах. Скованная позорным игом Русь потянулась к своему прошлому, казавшемуся золотым веком русского народа.
Временами она пользовалась услугами чужеземцев, приглашая их для каменного строительства, пушечного литья, чеканки монет, иконного писания. Но ничего нового те на русскую землю не привезли и использовались главным образом для организации работ. И относились к ним соответственно: за провинность секли розгами, сажали в поруб, а то и вовсе лишали жизни. Простой народ не стеснялся корить их за жадность и высокоумие, заставляя быть более осмотрительными. Это уж потом из-за недальновидного попустительства властей обрели они на Руси могучую силу, изломали её устои, навязали свои, приучили к безумному подражательству. Это уж потом взяли они себе за правило бесцеремонно вести себя у нас и внушили русскому человеку странную, несвойственную ему стеснительность поведения в чужих землях. Но всё это потом...
Москвичи ликовали недолго — усталость взяла своё и вскоре принудила их отправиться на ночлег. Лишь верный своей осторожности Матвей решил задержаться и обойти приветливую корчму. И только он оказался свидетелем приезда небольшого конного отряда, возглавляемого дородным и шумным шляхтичем с чёрной повязкой на левом глазу. Шляхтич был голоден и решителен. Он ворвался в корчму, как порыв нежданного урагана, расшвырял попавшиеся на пути сиденья, взгромоздился на скамью, которая жалобно скрипнула и зашаталась под ним, и грозно заговорил, вперив свой недобро сверкающий глаз в жалко улыбающегося корчмаря:
— В этой дыре есть что-нибудь кроме тараканов и прокисшего пойла? Ах, есть, тогда тащи всё сюда и поторопись, не то мне придётся зажарить тебя самого. Что?! Ты с ума спятил, вообразив, будто я стану ужинать тобой. Нет, ты будешь съеден моими псами, которые так же голодны, как и я. Но почему ты стоишь? A-а, прикидываешь, чем я стану платить. Изволь, не скрою: плетьми и вот этим добрым кулаком. О него разбивались и менее глупые рожи! Не-е-ет, вы посмотрите на эту дубину, которая не трогается с места! Ты что, пся крев, и вправду ждёшь от меня задатка? Дикий народ! Я, Сцибор из Мышковиц, объездил весь мир, нет, три четверти, ибо не был у китайцев, и на пороге каждой корчмы мне сразу вручали кружку с добрым вином и зажаренный на вертеле кусок мяса, лоснящийся румяной корочкой и пахнущий так, что моя свита слюнявила кирасы и устраивала второй вселенский потоп. На, возьми! И если через полчаса я не буду икать от сытости, вернёшь мне втрое!
Корчмарь ретиво бросился в свои погреба, а шляхтич продолжил грозную речь:
— Да, плохие настали времена, если даже сей жидовин вместо того, чтобы со страха наложить в штаны, стоит и корчит себе ухмылки. Бывало, одно только имя моё наводило ужас на эту братию и заставляло пластаться по земле. Государи зазывали меня на турниры, первейшие рыцари считали за честь поднять мою перчатку. А ныне на службе родного короля принуждён гоняться я за разным сбродом, ловить треклятых москалей и мучить свои потроха гнусной пищей. Вот как награждает за долгую и верную службу ангелочек Ягеллончик[25], чёрт бы его побрал... Езус-Мария, он уже здесь.
Шляхтич изумлённо уставился на доминиканского монаха, робко пробирающегося по разворошённой корчме.
— Благословен будь, добрый рыцарь, — елейно проговорил тот. — Господь услышал мою молитву и направил тебя сюда для свершения святого дела.
— Ступай мимо, приятель, — ответствовал шляхтич, — королевская служба не предоставляет возможности давать милостыню.
— Она может появиться у тебя, славный рыцарь. Москали, которых ты ловишь, здесь.
— Откуда ты знаешь, каких москалей я ловлю?
— Ты сам сказал: треклятых. И верно, худших еретиков ещё не носила земля, повибле дикту[26]. И потом... — робкий голос монаха снизился до доверительного шёпота, — прошло время, когда рыцари гонялись за нищими таборитами[27]. Теперь их посылают за такими еретиками, у которых есть что взять.
— Позор! Позор на мою седую голову! — воскликнул шляхтич. — Мне, Сцибору Благородному, предлагают заняться грабежом на большой дороге да ещё выдают это за святое дело! А может быть, Богу будет угодным, чтобы я прихлопнул тебя, как навозную муху? Что?! Не хочешь... И я не хочу портить себе аппетит, поэтому пока живи... Чем же досадили тебе эти несчастные?
— Они... они хулили нашу церковь, — голос монаха опять сделался чуть слышным, — они смеялись над её слугами...
— Гм-гм, честно говоря, у них были причины для смеха.
— Они сомневались в нашей мудрости...
— Ах, канальи!
— Они надругались...
— Над тобой?! Как же ты вынес такой позор и не утопился, подобно любой честной девице? Вот это действительно непростительный грех. Трепещите, подлые соблазнители! Я заставлю вас сурово заплатить... Впрочем, сначала нужно подкрепиться. Чувствуешь запах жареного? Этот бездельник решил, верно, истомить меня. Что? Ты слышишь священный гимн, который издаёт моё чрево? Оно заглушает твой лепет. Иди, иди, ваше преосвященство, у нас сегодня дают скоромное. Приходи попозже, и я накажу твоих обидчиков...
Разговор шёл на латыни, не всё смог разобрать Матвей, но понял главное: пришла беда, и только случай дал ей недолгую отсрочку. Не знал он, что Лукомский, вняв совету Елены, решил воспрепятствовать выезду татарских царевичей и послал людей для перехвата московского каравана. Не знал, но странным образом чувствовал угрозу. Осторожно пробрался он в ночлежную комнату, растолкал своих товарищей и велел тихо выбираться во двор. Там уже стихла суматоха: приезжие расставили лошадей и бросились в корчму, чтобы скорее присоединиться к священному гимну своего предводителя. Москвичи тихонько выбрались из корчмы и поспешили к своему каравану. Матвей понимал, что всем им от погони не оторваться, поэтому решил уйти вперёд малым отрядом. Если выйдет добраться до Киева, то можно просить там управу на разбойников и выручить остальных.
В корчме тем временем шло широкое застолье. Приезжая орава насыщалась медленно, и её предводитель вспомнил о «треклятых москалях» далеко за полночь. Сыскать их, к удивлению, нигде не смогли, и шляхтич рассвирепел.
— Ненасытные обжоры! — гремел он и швырял чем попало в сотрапезников. — Ваши мысли не о службе, а о том, чтобы плотнее набить свои бездонные утробы. Немедля седлайте коней и догоните эту подлую шайку. К утру, слышите, к утру их головы должны сушиться на плетнях сего мерзкого заведения вместо грязных горшков и макитр, которыми пользуется местный плут. И ты, корчмарь, скачи вместе с ними и показывай дорогу. Что?! Ты не умеешь сидеть в седле? Тогда найди мне сильную и свежую лошадь. Польский рыцарь привык идти впереди и сам добывать врага. За мной, олухи и мерзавцы! Пусть ночная езда растрясёт сонную лень и побудит к славе во имя нашего доброго короля!
А горстка москвичей отмеривала вёрсты, казавшиеся бесконечными из-за темноты и незнакомости дороги. К рассвету лошади выбились из сил. На подъезде к какой-то реке было решено дать им отдых. Люди спешились и пустили лошадей на выпас. Река была неширокой, но, судя по довольно крепкому мосту и мерному течению, глубокой и многоводной. Туман, заботливо укутавший её на ночь мягкой пуховой периной, начал понемногу растягиваться, пополз на заливной луг и остановился у края, увязнув в зарослях подступающего леса. Он ещё только-только начал редеть, когда со стороны дороги послышался глухой шум. Матвей счёл его за приближающуюся погоню и бросился ловить лошадей. Семён поднял голову из травы, прислушался и зевнул:
— Скотина идёт, не егози...
Матвей поспешил к дороге. Из леса медленно выползало к речному сходу на водопой большое стадо. Он долго стоял, наблюдая за мерным ходом живой стихии, ступавшей на яркую зелень отлогого берега и оставлявшей за собой черноту вытоптанной земли. Казалось, какой-то могущественный малёвщик широкими взмахами чёрной кисти перекрашивал нарядную красоту. Между тем летнее солнце разгоняло туман, река скинула перину и обнажила тёмную гладь. Прошло не так уж много времени, но Матвей принялся поднимать людей.
— Погоди цуток, — пробовал утихомирить его Семён, — запотились лошадки, не просохли есцо.
— Пусть лучше потом обливаются, чем кровью, — не послушал его Матвей. — Чую: близка погоня, надо за реку поспешать.
Пока тянулись да собирали лошадей, пастухи вздумали перегонять стадо, и мост оказался занятым. Видя, как Матвей пытается безуспешно втиснуться между животными, Семён сказал:
— Ждать надо. Эту скотину никто не остановит, окромя главного пастуха, а тот, вишь ли, уже на том берегу. — Он указал на огромного чёрного быка, неторопливо шагающего впереди стада.
Матвей залюбовался красавцем, и тут в голову ему пришла неожиданная мысль. Он поделился ею с Семёном.
— Бог силы не отнял, — сказал тот, — давай спробуем...
Наконец мост очистился, и отряд устремился за удаляющимся стадом. Он быстро достиг головы и заступил дорогу. Семён спокойно направился к красавцу-вожаку, стоявшему без малейших признаков беспокойства. Да и кого нужно было бояться благородному туру, если даже матёрый волк не рисковал приближаться к нему, опасаясь кинжальных рогов и беспощадных копыт? Семён подошёл вплотную и дружески похлопал вожака по могучей шее. Пастухи удивлённо переглянулись: гордый тур, никогда не допускавший такого запанибратства, почему-то стоял спокойно. Семён взял его за рога и покачал в стороны. Тур напрягся — похоже, он принял игру. Семён, желая пригнуть его голову к земле, усилил напор — и тот набычился. Так стояли они долго, со стороны вроде бы спокойно, ибо никто не видел, как напряглись и закаменели их мускулы. Но вот тур задрожал всем телом, закачался и пал на колени, а Семён быстро опутал ему рога ремнём и потянул обратно к мосту. Тур послушно следовал за ним. Вскоре туда подвели ещё нескольких быков, теперь всё стадо повернуло за своими вожаками и заполнило собой мостовой сход. Прикрытые таким образом от внезапного нападения, москвичи наблюдали за противоположным берегом.
Там стали появляться всадники: один, другой, третий... Двигались они медленно: лошади устали и требовали отдыха. Заметив беглецов, всадники остановились, поджидая отставших, в том числе и своего шумного предводителя, рослая и сильная лошадь которого обладала упрямой тихоходностью. Наконец он появился, и окрестности огласились воинственным криком:
— A-а, москалики, не вышло вам сбежать. От меня, хоть полы отрежь, не уйдёшь. Ну-ка, несите свои головушки сюда. Что?! Требуху можете оставить на месте. Достойных же выбрали вы себе товарищей! А мы плетями их и вас, их и вас. Ну-ка, добрые воины, прячьте сабли и доставайте плети, разгоните рогатых и пригоните мне этих безрогих!
Утомлённое воинство нехотя двинулось вперёд. Боевой пыл их предводителя требовал большего рвения, но что могли они поделать с измученными лошадями, тянущимися к воде и не слушающимися поводьев? Это шествие, мало напоминающее преследование, вызвало насмешки москвичей.
— Шибче шагайте, мазурики! — кричали они. — Чтой-то больно квёлые вы нонче, али повыхолостились за ночь? Тады мы вам и дойки заодно отщипнём!
— Каковы наглецы? — возмутился Сцибор. — Насмешки перед смертью — удел добрых рыцарей, а не такого грязного сброда. Вперёд, славные жолнежи, не то я сам вас пощипаю.
Он яростно заработал плетью, впрочем, тоже без особого успеха. Наконец преследователи достигли моста. И тут противостоящее стадо заволновалось: животные с тревожным рёвом закружились на месте. Сзади быков появились синие дымки. Быки сердито замахали хвостами, но привязанные к ним пучки тлеющей соломы только пуще разгорались. Не зная, куда деться от страха, животные бросились в единственно открытую сторону — на мост. За ними с диким рёвом устремилось всё стадо. Мост зашатался, поручни были сметены, часть животных очутилась в воде, там же барахтались и «славные жолнежи» вместе с бравым предводителем. Через некоторое время он уже стоял перед москвичами, задорно поблескивая своим единственным глазом. Происшедшее нисколько не смутило его.
— Поздравляю с удачной операцией, — загремел он во весь голос, — я всегда уверял, что на земле нет человека, способного победить Сцибора из Мышковиц. Так оно и вышло! Только безмозглые скоты осмелились поднять на меня рога и столкнуть в воду. Примите признательность, Панове, за то, что помогли выбраться оттуда. Я предпочитаю умереть на земле, пусть даже с петлёй на шее, чем перемигиваться с рыбами, брр! Итак, на каком суку мне предстоит качаться? Учтите, это должен быть крепкий сук, гнилой не выдержит мои триста фунтов. А потом, в трухле бегают маленькие мерзкие жучки, и если такая тварь заберётся за шиворот, то спокойно помолиться перед смертью уже не удастся...
Матвей попытался прервать словоохотливого рыцаря, но для этого, похоже, на него нужно было выпустить ещё одно стадо. С большим трудом удалось заставить шляхтича отвечать на нужные вопросы, хотя толку от его ответов оказалось немного.
— Не знаю, Панове, кому и сколько вы насолили, но чую, что немало. Впрочем, сие не моё дело. Я получил приказ киевского подскарбия[28] о вашем задержании и, будьте уверены, выполнил бы его, если бы не взбесившиеся скоты. Волею случая теперь я в ваших руках и готов предстать перед Господом. Не знаю, куда уж он меня определит. Жизнь моя была отнюдь не святой, да и какая может быть святость у честного вояки, который к тому же не любит, как вы заметили, закрывать рот? Одно только прошу: пощадите этих мерзавцев, — он ткнул в сторону своих мокрых и трясущихся солдат. — Они тоже не ангелы и потому оставили здесь много маленьких мерзавчиков, а детям так трудно без отцов...
Словесный водопад, который низвергнул Сцибор, грозил захлестнуть утлое судёнышко истины, и Матвею пришлось проявить изрядное терпение, чтобы не оказаться на дне. В конце концов удалось выяснить, что около года тому назад Сцибор нанялся на службу в кварцянское войско[29], учреждённое королём для охраны юго-восточных границ Великого Литовского княжества. Это новообразование, явившееся зачатком постоянного войска, должно было существовать на деньги, даваемые шляхтой взамен освобождения её от военных походов. Шляхта, однако, раскошеливаться не спешила и сама служить в далёких безводных степях по соседству с дикими ордами не хотела. Кварцяне, не получавшие обещанного жалованья, стали постепенно разбегаться. Сцибор, командовавший вначале хоругвью из двухсот человек, сохранил всего лишь около десятка солдат. Их-то и взял он для выполнения приказа киевского подскарбия.
— И с какого же времени вам перестали платить жалованье? — поинтересовался Матвей.
— С весны. Слава Богу, тогда ещё не нужно было закупать корма для лошадей. Но солдата, Панове, травой не накормишь и из ручья не напоишь. Если бедная скотина пока обходится без этих сквалыг из скарбы, то жолнежу трудно без них даже летом. Что?! О жолнежках и говорить не надо. Это такой народ, от которого начальнику достаётся больше, чем от самого лютого врага. Будь моя воля, я бы вообще запретил солдатам жениться, ибо Создатель поставил перед ними иную, более высокую цель. Судите сами, в природе продолжает род сильнейший, одолевший своих соперников. Такую же обязанность следует возложить и на победивших солдат. Пусть они в перерывах между боями закаляют тело и улучшают породу местного населения. В таком случае семья — лишняя обуза, не правда ли?
— А когда появились на службе татарские царевичи? — прервал Матвей разглагольствования новоявленного любомудра.
— Тоже весной...
— Что же ты остановил свой поток, пан Водолей? Неужели непонятно, из-за чего лишились вы хлеба насущного?
Сцибор повращал глазом и всплеснул руками:
— Матка Бозка! Ты хочешь сказать, что сих грязных дикарей предпочли нашему славному воинству? Нет, нет, наш славный король не мог отвернуться от своих верных рыцарей, принёсших ему честь и славу. Ты врёшь, москаль, мы живём не в дикие времена.
— Король может ничего не знать об этом. Подумай-ка, почему приказ о нашем задержании исходил от казначея? Кто, как не он, заинтересован в том, чтобы сохранить татар на службе? Они ведь обходятся ему задешево, не то что ваше славное рыцарство с породистыми солдатами... Подожди, ты ещё получишь более строгие доказательства того, как оценил вашу преданную службу киевский подскарбий. Тогда сам поймёшь, в твоих ли интересах выполнять его приказы...
Дальнейший путь москвичи и их недавние преследователи продолжали вместе и вскоре без особых приключений достигли Киева. В любом городе путь всех приезжих в те времена оканчивался в одном месте. В Киеве, с его многочисленными торгами, такое место было известно всем — Бабий Торжок.
Бурлил и клокотал главный киевский базар. Под палящими лучами солнца в его радужном многоцветье преобладал жёлто-белый цвет. Шумные и приветливые люди в белых домотканых одеждах и соломенных шляпах громко кричали о своём товаре, не скупились на пробу и угощенье, но с великим пылом торговались за всякий грош. По широким торговым рядам ступали спесивые, разноцветные, словно петухи, знатные паны, слуги расчищали перед ними дорогу палками и пинками; меж лавками степенно ходили упитанные немцы в тёмных камзолах; тут же шатались полупьяные краснолицые солдаты, бесцеремонно запускающие пятерни в съестные товары и норовящие как можно глубже заглянуть за пазуху молодым торговкам; боязливо жались приехавшие из северных мест литовцы — все дюжие, в меховых безрукавках, накинутых поверх холщовых рубах, и грубых поршнях[30] на босу ногу; шнырял и другой разный люд: монахи — доминиканцы, францисканцы, кармелиты — в коричневых, чёрных и серых рясах, мадьяры и цыгане в ярких, как огоньки, рубахах, греки в нарядных фесках, замусоленные евреи.
Приезжих быстро затянуло в живую круговерть, таково уж свойство южных базаров: здесь начинают торговаться и прицениваться даже те, у кого нет ни товара, ни денег. Однако долгий путь упрямо напоминал о себе, и они остановились у ближайшего навеса, где на большой открытой печи булькала, шкворчала, брызгалась жиром и томила запахами разная еда. Не успела развернуться настоящая трапеза, как среди окружающих стало наблюдаться странное беспокойство: засуетились, забегали люди, торговцы спешили закрыть свои лавки и свернуть разложенный товар, завизжали бабы.
— Кормный день! — немногословно объявил причину беспокойства хозяин навеса и куда-то побежал.
— Тю-ю, утёк, дурной, — бросил ему вслед убого одетый старик, — хиба ж сховаешься?
Приезжие с трудом выяснили у него причину суматохи. Киевский подскарбий, решив уменьшить издержки на содержание татарских царевичей, позволил им самим закупать корм на базаре, с тем чтобы потом возмещать стоимость купленного. При этом стал творить полнейший произвол: сам устанавливал цены, тянул с оплатой, в результате чего владельцы товаров терпели большие убытки. Чиновники-скарбы уменьшали количество купленного: там, где брали два барана, писали один. В подражание им принялись ловчить и татары, беря на базаре не только корм, но и всё, что нравилось. Это «всё» казной вообще не оплачивалось, и вскоре кормный день превратился в прямой грабёж, отличающийся от обычного лишь тем, что проходил под надзором властей. Обязанности в нём чётко распределились: татары бегали по лавкам и набивали мешки, чиновники-скарбы смотрели в небо, дабы не видеть, сколько и чего взято, а стражники следили, чтобы ограбленные не слишком возмущались и не нарушали порядка.
Этот поддерживаемый властями грабёж был сродни наводнению или землетрясению. С людей сразу слетело оживление, лица стали боязливыми и скорбными, они бесцельно заметались, не зная, откуда ждать появления нехристей.
— Тикайте и вы видтеля, — посоветовал им старик.
— Мы от ворья бегать не приучены, — с достоинством отвечали москвичи, — лучше сам поберегись.
— А мени нэма чого беречи. Ось скотина, — кивнул он в сторону облезлой козы, — дак она, мабуть, тильки трохи мени моложе. Хто позарится?
Семён мрачно наблюдал за суматохой.
— И как это терпеть можно? — наконец сказал он.
Старик молчал, будто не слышал. Потом натужно заперхал.
— Кому охота на стану лизты? Нэхай лизут, у кого добро е. А мени зараз йисты нэма чого.
Семён презрительно отвернулся. «Из веку в век живут в людях позорные отговорки, — думал он. — Коли загорится где, не тушить бегут, а добро своё спасать, пока огонь к самим не перейдёт. Драка выйдет, тож в сторонку норовят. А злодеи тем и живут, цто по рукам не полуцают».
Волнение продолжалось и, подобно грозному морскому прибою, накатывало всё ближе. Вот начал стенать и раздирать бороду несчастный златокузнец, только что приехавший со своим товаром и наскочивший в неведении на кормленщиков. Рядом недвижно застыл, не веря случившемуся, другой бедолага, лишившийся пригнанных на продажу овец. Противно и жалобно вскричала стариковская коза, которую потащил неразборчивый чиновник скарбы. Ничего не понимающий хозяин долго не выпускал верёвку и потащился вслед за ней, пока не повалился в пыль. Семён бросился было к нему, но тут под навес вбежала молодуха. За ней гнался рыжебородый татарин, прельстившийся ярким монистом. Люди расступались, защитников не находилось.
— Ратуйте, добры люди! — отчаянно выкрикнула молодуха.
Семён откинул руку Матвея и решительно заступил дорогу преследователю. Тот, распалённый бегом, не сразу понял, с кем имеет дело, и пытался рывками пробиться вперёд. Семён со спокойной усмешкой наблюдал за настырностью рыжебородого, потом схватил его за пояс и выбросил из-под навеса. Татарин жалобно взвизгнул и, поднявшись на четвереньки, быстро, по-собачьи побежал в сторону.
Весть о неожиданном отпоре грабителю быстро разнеслась по базару, к месту происшествия стали стягиваться люди. Они обступили навес плотной стеной и старались всячески выказать своё одобрение. Прибежали два стражника, а с ними писарь из скарбы. Он принял строгий вид и начал допытываться о причинах безобразия, но услышал в ответ брань и задиристые насмешки. Толпа смелела на глазах и могла взорваться от любого слова. «Перед грозой молись, а с грозой хоронись», — вспомнил писарь старую поговорку и решил последовать ей. К его счастью, внимание толпы переключилось на татарского царевича Бердоулата, спешившего по жалобе рыжебородого на место происшествия. Царевич был сыном Нурдавлета, того самого ханского брата, который ещё так недавно стоял рядом с троном крымского царя. Вырванный из безостановочной гонки за власть, Нурдавлет заметно сник и всецело передал свои честолюбивые мечты сыну, а тот, исполненный неизбывной юношеской силы, тщился обратить на себя внимание и лез во всякое дело, сулившее хотя бы малую опасность. Киевская жизнь давала для этого мало возможностей, местный народ был терпелив и не охоч до ссор, поэтому то, о чём поведал рыжебородый, удивило Бердоулата. Он направил лошадь прямо к навесу, и та бесстрашно двинулась сквозь толпу, лишь едва замедлив ход, ибо привыкла к тому, что перед её всадником люди всегда беспрекословно расступаются. Бердоулат не обращал внимания на волнение толпы, рыжебородый семенил у его стремени и что-то непрестанно говорил, показывая на возвышающегося Семёна.
— Ты за что обидел моего человека? — зловеще спросил Бердоулат, подъехав вплотную.
— За дело, — пожал плечами Семён.
Рыжебородый быстро и возмущённо заговорил, и Бердоулат брезгливо оттолкнул его носком сапога.
— У нас право суда над слугами принадлежит только господину, — крикнул он и послал лошадь прямо на Семёна.
Та сделала шаг и встала, будто упёрлась в стенку.
— А у нас побить насильника может всякий, — сказал Семён и сделал шаг вперёд, оттесняя лошадь.
Встретив неожиданное сопротивление, Бердоулат растерялся.
— Почему я не встречал до сих пор «всяких»? — Он с недоумением огляделся вокруг и, встретившись взглядом с писарем из скарбы, остановился на нём.
— То москаль, не наш чоловик, —выскочил вперёд писарь, — щас спиймаемо тай вразумим.
— Пусть тогда он будет первым и последним, — небрежно сказал Бердоулат и потянулся к сабле.
Стало тихо. Оружия у Семёна не было, бежать не позволяла гордость, оставалось одно: свалить лошадь в надежде на то, что она подомнёт всадника. «Хучь и жалко лошадку, да Бог простит», — подумал он и сжал кулак. Матвей понял, что дело принимает плохой оборот, и подтолкнул Сцибора:
— Ну-ка, пан рыцарь, поговори с царевичем, только, гляди, не поцарапай.
Сцибор будто только и ждал этого, с неожиданной для его грузной фигуры прытью он выскочил вперёд и выкрикнул боевой клич:
— Pereat![31]
Бердоулат поморщился:
— Ещё один всякий? Отойди, старик, я не воюю с калеками.
— Pereat! — Сабля Сцибора просвистела у самого уха царевича, его это так возмутило, что он, уже не раздумывая, ткнул неожиданного соперника прямо в глаз. Сабля, однако, не поразила цели. Он примерился более тщательно и рубанул, норовя попасть в голову, но Сцибор знал, как нужно защищаться от всадника, и спокойно отвёл верхний удар. Тогда Бердоулат замахнулся снова, но, как только увидел вставшую на пути сабли защиту, переменил направление и что было силы ударил сбоку. Сабля со свистом рассекла воздух. Удар был так силён, что Бердоулата развернуло, и он подставил противнику незащищённый левый бой. Сцибор ударил плашмя, но крепко, и Бердоулат чуть не вывалился из седла. Толпа разразилась радостными криками и насмешками. Молод и горяч был татарский царевич, не успел навыкнуть к осмотрительности, потому без раздумий бросился в яростную схватку и заработал с таким проворством, с каким на Руси шинкуют капусту. Сцибор быстро приноровился к ударам, встречая их крепкой защитой, а однажды скользнул своей саблей вдоль сабли противника, обвил её по-змеиному и резким кистевым движением вытянул у него из руки. Сабля сверкнула на солнце и отлетела далеко в сторону. Толпа загоготала. Бердоулат отчаянно взвыл, вырвал из ножен кинжал и прямо с коня прыгнул на Сцибора. Тот едва успел отскочить в сторону, и Бердоулат грохнулся оземь. Нет, недаром говорилось, что татарин, свергнутый с коня, лишённый оружия и тяжело раненный, никогда не попросит пощады, а будет драться до последнего издыхания руками, ногами, зубами, чем только может. Бердоулат обхватил ногу Сцибора и попытался свалить его. Старый рыцарь хотел освободиться, но, не привыкший к таким битвам, успеха не имел. Толпа пришла в движение и начала выкрикивать угрозы. Кто знает, к чему бы привело их свершение, и Матвей подтолкнул Семёна. Они давно уже научились понимать друг друга без слов. Семён оторвал татарского царевича от соперника и крепко встряхнул, словно приводя в чувство.
— Возьми своего господина, — сказал он рыжебородому, — и более цтоб не разбойницать, не то...
Договорить ему, однако, не удалось. Бердоулат рванулся навстречу рыжебородому, выхватил висевший у того на поясе кинжал и снова бросился на Сцибора. Семёну вновь пришлось применить силу.
— Тю, сказывся, никак! — донеслось из толпы. — Як дурной кочет, успокоить трэба. Бей зараз!
Толпа стала теснее обступать место недавнего поединка. Теперь её, похоже, уже нельзя было остановить. Вскоре на небольшом пятачке остались лишь стражники с писарем, Сцибор и Семён, державший никак не смирившегося татарского царевича. На того со всех сторон сыпались удары, значительная часть которых доставалась Семёну. Он громко ругался, но против такой стихии оказался бессильным.
Помощь подоспела в самую последнюю минуту — вырвавшемуся в суматохе рыжебородому удалось встретить стражников и самого Нурдавлета, прибывшего, чтобы понаблюдать за ходом кормного дня. Сопровождавшие его татары и невесть откуда взявшиеся стражники набросились на толпу и в один миг разогнали её. Как ни скоротечны были их действия, опытный Нурдавлет сумел уловить настрой толпы, понять, какая опасность угрожала наследнику и кому он обязан его спасением. Нурдавлет мысленно возблагодарил Аллаха, но виду не подал и, когда освобождённый Бердоулат с руганью набросился на Семёна, сурово одёрнул его:
— Замолчи, щенок! В твои годы нужно уже уметь отличать друзей от врагов. — Он внимательно посмотрел на Семёна: — Где я мог тебя видеть, бахадур?
— Я с московским послом был у твоей милости весною, — поклонился Семён.
— Так вы люди московского князя?
— Тот, кто дрался с твоим сыном, польский рыцарь. Он победил по-честному. А этот. — Семён указал на Матвея, — приехал к тебе от нашего государя. Он тоже весной был у твоей милости.
Нурдавлет задумался — весна не вызывала у него приятных воспоминаний, ну да на всё воля Аллаха. Он вздохнул и сказал:
— Завтра у меня большой той, приходи со своими друзьями и не забудь прихватить того, кто победил царевича.
Богат был и шумен той. На длинных скатертях лежала разная татарская снедь — уже давно известно, что на чужбине люди становятся более истыми ревнителями своих обычаев, чем на родине. Гости с опаской смотрели на незнакомые кушанья, особенно Сцибор, который слишком преувеличил тогда в корчме относительно знакомства с разными странами.
— Это что за пакость, которая воняет, как десять жолнежей после изрядной потасовки?
Матвей в меру своих скудных познаний объяснил:
— Это тулупный сыр, названный так потому, что для созревания его на месяц заворачивают в овчину.
— Матка Бозка! — радостно воскликнул Сцибор. — Нам повезло, что у них не принято выдерживать сыр в шкуре старого козла. Лет двадцать назад во время войны с тевтонцами у меня в отряде был такой, и знаешь, швабы вприпрыжку бегали от нас, ибо иначе падали замертво от козлиного духа... Ну а там что такое, похожее на мощи святого Иеронима?
— Это пастырма — завяленное на солнце воловье мясо. Оно солоноватого вкуса, долго держится во рту...
— И, судя по всему, может держаться там до второго пришествия. Прекрасное угощение для гостей! Уж если попадёт тебе в рот, будешь сосать его весь вечер, покуда не вернёшься домой и не выплюнешь.
Такие речи вряд ли могли понравиться хозяевам, однако Сцибор молчать не мог и, чтобы соблюсти приличия, говорил только по-латыни в уверенности, что его никто не поймёт. И не только говорил. В его чреве с удивительной быстротой оказались и тулупный сыр, и пастырма, и какач — таким же образом приготовленное баранье мясо, и каймак — затвердевшие на огне сливки, и нога зажаренного на вертеле, начиненного чесноком и фисташками молодого барашка, и многое другое, чем потчевали гостеприимные хозяева. Всё это обильно смачивалось хмельной башбузой и, возможно, потому не слишком задерживалось во рту словоохотливого рыцаря.
— Всё бы ничего, Панове, — продолжал провозглашать он, — если бы они ещё знавались с добрым вином и научились сидеть на стульях. Ну зачем, скажите, должен я прятать под себя ноги, будто на них копыта или они растут не из положенного места? Пора бы знать, что в наши дни всякий добрый рыцарь носит острые шпоры и что из-за дурацких привычек я уже два часа пришпориваю себя. Ещё немного кумыса, и на меня можно надевать уздечку. Что?! Ты ошибаешься, надеясь на то, что это заставит меня замолчать...
Надежды действительно никакой не было, и Матвей с опаской озирался вокруг. Но присутствующие если и обращали внимание на Сцибора, то только затем, чтобы удивиться количеству поглощаемой им пищи. Лишь однажды встретился он с полным ненависти взглядом молодого царевича. Матвею даже показалось, что тот понимает смысл сказанного, и тогда ему стало не по себе. Предчувствие всё-таки не обмануло: в разгар тоя Нурдавлет подозвал к себе старого рыцаря и сказал:
— Говорят, ты очень искусен в сабельном бою, но победил моего сына не по правилам.
Сцибор с достоинством ответил:
— У нас считается, что зрелость мужчины наступает тогда, когда он научится проигрывать. Твой сын ещё не стал мужчиной.
Переводил рыжебородый. Зная необузданный нрав своего господина, он попытался смягчить ответ, но Бердоулат, даже не дослушав до конца, яростно вскочил и звякнул саблей.
— Это обидные слова и опасные даже для гостя, — покачал головой Нурдавлет.
— Отец! Я убью этого гяура! — вскричал Бердоулат.
Сцибор даже не взглянул в его сторону.
— Я уже пощадил однажды твоего сына по просьбе своего московского друга, — тихо сказал он Нурдавлету, — а ты в награду не можешь накормить меня досыта и отрываешь от стола по пустякам.
— Пощади ещё раз, теперь по моей просьбе, — так же тихо ответил Нурдавлет, — и тогда целый год будешь кормиться у моего стола. Дайте ему тупую саблю!
— Э нет... В наши годы можно менять только сноху. Но у меня нет сына, а у твоего сына нет жены. Останемся при своём.
— Хорошо, однако, если ты сделаешь ему хотя бы одну царапину, я прикажу посадить тебя на кол. Не обессудь, здесь мы держимся своих обычаев и в еде, и в суде.
Всё это говорилось по-прежнему спокойно и казалось со стороны беседой двух почтенных старцев. Тем неожиданнее было видеть, как Сцибор вдруг вышел на свободное место и обнажил саблю. Бердоулат рванулся к нему, ступая прямо по скатерти, благо на ней было немного посуды, и налетел, словно голодный беркут. Предыдущий бой мало чему научил его: так же дробно застучал он саблей и так же быстро лишился её — Сцибор применил свой старый приём.
— Стой! — раздался властный голос Нурдавлета, когда Бердоулат схватился за кинжал.
— Но бой не окончен, отец, — застонал тот в отчаянии. — Ты не знаешь его языка и как он поносил нас, сидя за столом. Я отомщу!
— Довольно, у глаз всюду один язык! — Нурдавлет взял себе за правило изрекать мудрости; раньше, при власти, он обходился без них. — Воистину ты велик в своём искусстве, рыцарь. — Нурдавлет поманил к себе Сцибора, но как это у тебя получается? У мальчика были хорошие учителя, он прочёл много книг.
Сцибор пожал плечами:
— Годы знают больше, чем книги, господин.
Нурдавлет радостно привскочил с подушек — рыцарь оказался не только искусным, но и мудрым.
— Ты должен поделиться своим искусством! — воскликнул он. — Я предлагаю тебе почётную должность аталыка[32]. Бердоулат! Отныне это твой учитель, пойди и почти его, как требует наш обычай.
В Золотой Орде существовало непреложное правило: приказы должны выполняться быстро, и, чем выше положение приказавшего, тем быстрее. Всё это правило свято соблюдали. Не успел ещё Сцибор осмыслить случившееся, как перед ним оказались расшитый золотом халат и богато изукрашенная сабля. Слуги внесли поднос с дымящейся бараньей головой и передали его Бердоулату. Тот умело заработал ножом: отрезал язык, ухо, вынул глаз, мозги и сложил всё в серебряную чашу. Затем встал и с гордым поклоном преподнёс её Сцибору.
— Э-э, если кланяешься, то кланяйся низко, — наставительно сказал ему отец, и Бердоулат склонился до земли.
Обычай требовал, чтобы почитаемый отведал все эти символы красноречия, чуткости, зоркости и мудрости. Но Сцибор ничего не умел делать наполовину, поэтому съел всё без остатка.
Той подходил к концу. Уже многие отяжелевшие от еды гости уронили головы и тяжело отдувались, даже самые почтительные, которые в начале тоя сидели на корточках в готовности немедленно вскочить и исполнить волю хозяина, теперь бесцеремонно развалились на подушках. Сцибор, облачённый в халат, находился на почётном месте рядом с Нурдавлетом и заметно косил глазом, что свидетельствовало о его чрезвычайной сытости. Нурдавлет только теперь соизволил обратить внимание на московских гостей и сделал им знак приблизиться.
Матвей передал привет от московского князя и предложение перейти к нему на службу. Нурдавлет остался равнодушным, и Матвей с жаром заговорил. Он манил прелестями московской жизни; обещал, что каждый из братьев получит в кормление по большому городу, где будет полновластным хозяином и не станет бегать по базарам в поисках пищи; соблазнял возможностью объединения данных городов и образования новой Орды — мест у московского князя для кочевьев довольно; напоминал о замятие, начавшейся в Большой Орде и требующей их приближения к Сараю, даже припомнил одну из заповедей пророка, которая требовала чаще обращать свой лик к востоку.
Наконец Нурдавлет остановил его.
— Чем дальше удаляешься на запад, тем лучше понимаешь, что мудрецы живут на востоке, — глубокомысленно заметил он. — Ты прав, но многословен, а в многословии мало смысла. Мы подумаем над предложением московского князя, когда вернётся мой брат Айдар. Хотя... аталык верно сказал, что в наши годы лучше ничего не менять.
— Sint ut sunt aut non sint[33], — отрывисто пролаял одноглазый аталык.
Матвей исподтишка погрозил ему кулаком, но тот вряд ли что-нибудь увидел, хотя и смотрел в его сторону.
Айдар был где-то на юге, объезжая пограничных беев и подвигая их на борьбу с Менгли-Гиреем. Ждать его пришлось изрядно, но Матвей даром времени не терял. Он завёл приятелей среди Чиновников и узнавал через них многие неявные подробности здешней жизни. Это не составляло большого труда, ибо чиновный люд, испорченный мздоимством властей, мог делать за деньги что угодно.
Обширные земли соединённого Польско-Литовского королевства управлялись с помощью наместников. Правда, киевский наместник уже давно ничем не управлял. Он безвыездно жил в своём неприступном замке и занимался разведением каких-то диковинных цветов, самым ярким из которых, по уверению многих, была его единственная дочь. На деле всем заправлял подскарбий, человек властолюбивый, хитрый и наглый. Когда лев спит, шакал гуляет без страха, — усвоив эту истину, подскарбий без оглядки творил свои тёмные дела и безмерно обогащался. Он никого не баловал казёнными выплатами, зато не мешал восполнять недополученное на стороне. Поэтому все служивые были озабочены изобретением различных способов доставания денег.
Матвей часто встречался со Сцибором и рассказывал о творимых безобразиях. Занятый выполнением новых обязанностей, старый рыцарь не слишком возмущался, — возможно, тёплое место хорошо грело старые кости и не поощряло к былой решительности. Обычно при разговоре присутствовал Бердоулат, и после каждого рассказа Сцибор делал важные нравоучения.
Только что по королевскому указу под предлогом борьбы с турками были увеличены налоги. Народ роптал вполголоса, сознавая, что громким криком можно оглоушить только себя. Однако о том, что предшествовало объявлению указа, знали немногие. Обычно десятая доля всех налогов шла лично наместнику. Получив указ, подскарбий, ссылаясь на постоянное уменьшение поступлений в казну, убедил того брать не долю, а твёрдую сумму и, как только согласие было получено, объявил придержанный указ. Разница между новой десятиной и твёрдой суммой оказалась значительной, и вся она пошла в карман подскарбия. Бердоулат, услышав эту историю, возмутился, но Сцибор величественным жестом успокоил его и спросил:
— Следует ли делать вывод, что повелителю не нужно держать при себе людей более умных, чем он сам?
— Конечно! — без раздумий отвечал Бердоулат. — Ещё Чингисхан ставил это одним из условий сохранения власти.
— Времена меняются, — покачал головой Сцибор, — и спрос на умных людей теперь более велик, чем раньше. Нужно только, чтобы их всегда было несколько. Тогда часть своего ума они будут тратить на то, чтобы унизить друг друга, а остальное — на то, чтобы обратить внимание повелителя дельными предложениями. Здешняя беда заключается в том, что подскарбию не противостоит никто, равный по уму и власти...
Бердоулат не мог не отметить справедливость суждений мудрого аталыка. Перед ним был пример отца, который ещё совсем недавно являлся безраздельным повелителем Крымского ханства, но, не видя перед собой достойного соперника, усыпился могуществом и потерял всё. О, как много нужно знать, чтобы не потонуть в пучине властолюбия!
Сцибор подтверждал:
— Да, знание — вождь правильной воли и единственный путь к настоящему величию. Чтобы делать добро, его надо знать; чтобы избежать зла, его надо уметь различать...
Бердоулат слушал внимательно.
— Но повелитель не может знать всего, — сказал он, — и откуда он должен черпать свои знания?
— Опыт, сын мой, опыт — вот отец и мать всякого знания.
— Значит, отстраняя меня от власти, вы лишаете меня опыта и тем самым главного источника знаний?
Матвей счёл удобным вмешаться:
— Если бы царевич принял предложение московского государя, у него было бы много такого опыта. У нас служат царевичи Даньяр, Касим и другие, они не могут пожаловаться на отсутствие власти.
— Расскажи подробнее, — попросил Бердоулат.
Матвей принялся рассказывать и с той поры делал это нередко. Бердоулат, по-видимому, делился услышанным с отцом, вопросы его становились всё менее отвлечёнными. Иногда между делом Матвей упоминал о чудесном цветке, растущем в саду наместника:
— Говорят, эта девушка не только красива, но и необыкновенно умна. При дворе ходят сочинённые ею стихи, вот один из них:
Отчаяние гложет нас порой,
Но мы живём, надежды не теряя:
Ведь тёмные часы всегда перед зарей,
Одна закрылась дверь — откроется другая.
— Хорошо сказано! — воскликнул Сцибор. — Только зачем ей ум, если она красива и богата?
— Наученный грамоте конь не станет бегать быстрее, — вторил ему ученик, но не оставил услышанное без последствий.
— Мальчик делает заметные успехи, — заметил как-то Нурдавлет, когда Сцибор пришёл к нему с очередным отчётом.
— Самое главное, он становится мужчиной, — самодовольно ответил тот.
— Не пора ли в таком случае подумать о его женитьбе? У наместника подросла невеста, узнай-ка, какой калым он потребует за неё?
Наконец возвратился Айдар. Поездка его успеха не имела. Беи, которые когда-то клялись в вечной верности, теперь смотрели равнодушно: век их клятвы кончился с падением братьев.
Надежды на борьбу с Менгли-Гиреем оказались призрачными. Нурдавлет заметно сник, и Матвей решил, что время осторожных разговоров ушло. Он принёс припасённый для такого случая список с одного реестра, отправленного наместником королю. В нём числились деньги, якобы заплаченные киевской скарбой кварцянам и служилым татарам. Деловые бумаги обладают подчас удивительной силой. Можно бесконечно обвинять кого-то в воровстве, убедить в том окружающих, но одними словами более чем на презрение их не подвигнуть. Однако покажи завалящую бумажку со свидетельством о воровстве, и всяк захочет принять участие в разоблачении вора. В реестре числились столь значительные суммы, что Сцибор сбросил с себя учительскую солидность и стал походить на прежнего рыцаря.
— Подлые обманщики! — загремел он, свирепо вращая глазом. — Мои солдаты и их бедные подружки голодают, не позволяя себе выпить лишнюю кварту пива, а по бумаге они купаются в деньгах. Да я сам, вместо того чтобы таскать эти лохмотья, должен был бы напялить дюжину бархатных камзолов и утонуть в голландских кружевах. А мой мудрый друг! Разве получил он хоть малую толику из указанного?
Нурдавлет не получил и тоже возмутился. Мудрецом можно быть, когда рассуждаешь о сущности и пространстве. Если же дело касается денег, то мудр тот, кто не упустит своего! Сцибор решил немедленно отправиться к наместнику и вывести казнокрадов на чистую воду.
— Будем считать, что калым с меня он уже получил, — напутствовал его Нурдавлет, — пусть готовит дочь к свадебному ложу.
Наместник знал Сцибора, в молодости они участвовали в Тринадцатилетней войне[34] и, случалось, сражались бок о бок. С тех пор прошло немало лет. Одного судьба вознесла и поставила над людьми, другой по-прежнему размахивал рыцарским мечом. Они придирчиво рассматривали друг друга, и каждый остался доволен собой. Наместник оказался сухоньким старичком, голову которого покрывал редкий седой пух. «Этот одуванчик не пользуется уже и десятой долей земных радостей», — самодовольно подумал Сцибор, вспоминая прошлую далеко не праведную ночь. «Этот толстяк по-прежнему озабочен предстоящим ночлегом и не всегда предстоящим обедом», — презрительно подумал наместник, только что вставший из-за изысканного стола. Он равнодушно выслушал полную негодования речь бывшего товарища и пожал плечами:
— Мне не пристало заниматься подобными мелочами. Деньги — дело тонкое, а я плохо вижу и потому всецело доверяюсь своему подскарбию.
— Но ведь тебя бессовестно обманывают! Смотри, вот бумага, из которой явствует, что мне заплатили деньги. Вот я, который утверждает, что не получил ни гроша. Разве ты не хочешь установить истину?
— Нет, она не даст ничего, кроме лишних забот, а мне так дорого время и покой.
Сцибор снова горячо заговорил, с каждым словом распаляя себя. Он грозил пожаловаться лично королю, уйти со службы, увести с границы солдат, а заодно и служилых татар, которые тоже обмануты и могут отъехать под руку московского князя. Но его бурная, перемежаемая руганью речь разбивалась о ледяное спокойствие наместника, как разъярённые волны бушующего моря распадаются от столкновения с утёсом.
— Ты, как и прежде, неистов, — усмехнулся он. — Пойдём, я покажу тебе свой сад. Красота так умиротворяет...
— Значит, ты отказываешься выплатить нам деньги?
— Обратись к подскарбию. Возможно, он что-нибудь и наскребёт для тебя.
— Но у этого мошенника не вытянешь и гроша.
— В таком случае довольствуйся тем, что имеешь. — И наместник повернулся к нему спиной.
— Тогда будь доволен и ты, светлейший, — ехидно произнёс Сцибор. — Нурдавлет согласен рассматривать причитающиеся ему деньги как калым за твою дочь и просит приготовить её к брачным торжествам.
Наместник покачнулся и чуть было не упал.
— Отдать дочь поганому сыроядцу? — чуть слышно прошептал тот, кто мгновение назад представлялся утёсом. — Скажи подскарбию: пусть немедленно заплатит всё, что причитается.
Торжествующий Сцибор бросился на поиски.
— Конечно, мы тотчас же исполним приказ светлейшего, — безоговорочно согласился подскарбий. — Изволь немного подождать, я уточню причитающуюся вам сумму у казначея.
Ждать пришлось долго. Сцибор в нетерпении мерил комнату гулкими, тяжёлыми шагами. Наконец появился подскарбий и сказал:
— Весьма сожалею, но никакого долга за казной не числится.
— То есть как? А наше жалованье? — взревел Сцибор.
— Мне известно, что твои солдаты не остались без жалованья.
— Это послал им лично я из тех денег, что дал Нурдавлет.
— А Нурдавлет получил их от нас.
— От вас он ничего не получил.
— Это только так кажется. Стоимость добра, набранного его людьми во время кормных дней, значительно превышает плату за службу. Часть этих денег он передал тебе, а ты — своим солдатам. Таким образом, везде царит полное согласие. Прощай, пан рыцарь.
И не успел обрести Сцибор потерянный от возмущения голос, как за подскарбием закрылась дверь. Старый рыцарь бросился следом и в бессильной ярости заколотил по ней.
Наместник с опаской прислушивался к тяжёлым ударам.
— Правильно ли ты сделал, что не удовлетворил иска татарских царевичей? — спросил он слабым голосом у подскарбия.
— Не сомневайся, светлейший, — уверенно отвечал тот. — Заплати им требуемое, они бы не теряли надежды породниться, а то бы ещё и выкрали твою красавицу. Да, да, у басурман это считается обычным явлением. Теперь же они отъедут и перестанут докучать тебе. И то сказать, потеря невелика, найдём взамен им людишек. А то, что просьбу Лукомского не исполнил, так ничего. Своё дитя, поди, дороже...
Спустя некоторое время татарские царевичи и московские купцы выехали из Киева. Все были довольны. Наместник тем, что избавился от неожиданного жениха; подскарбий тем, что никому ничего не заплатил; татары тем, что обрели более щедрого покровителя, а москвичи тем, что исполнили волю великого князя.
И у кого более всего заслуг в случившемся, никто по-настоящему не ведал.
Всё хуже вижу, что вблизи.
Всё лучше вижу вдаль — всё дальше.
А так не далеко до фальши...
После присоединения Новгорода все его прежние земли отошли под власть московских наместников, следивших за насаждением новых порядков, творивших суды и скорые расправы над строптивцами. Князь Оболенский-Лыко получил назначение в Великие Луки — неприметный, заурядный городок у самой границы с Великим княжеством Литовским. В иное время возмутился бы Лыко обидному назначению, но в преддверии грядущих событий не хотел навлекать на себя государев гнев, потому сдержался и не стал перечить.
Городок стоял на перекрёстке важных торговых дорог, главной из которых был знаменитый путь «из варяг в греки». В древности, когда Ловать была многоводной, сюда волокли суда сурожане и иные купцы из обширных подольских земель, с тем чтобы быстро добраться до озера Ильмень и самого Великого Новгорода. Со временем река потеряла силу и могла управляться только с малыми судами, зато к речному пути добавились сухопутные. Новгород и Псков, Тверь и Москва, Ливония и Литва проложили сюда свои дороги. Жители славились доверчивостью и гостеприимством, всяк купец находил здесь себе приют.
Городок сразу же почувствовал жёсткую руку нового наместника, потребовавшего, чтобы отныне у него объявлялся всякий прибывший торговый караван, желающий получить место постоя и кормления. То, что раньше делалось как бы само собой, теперь стало устраиваться с беспокойными хлопотами. В судной избе, единственном общественном заведении города, затолпился народ. У купцов истребовались деньги на строительство нового помещения, названного приказом. Прежние невзрачные писцы, жившие от купеческих щедрот, вдруг обрели силу и перестали кланяться низко. Один из дворовладельцев попытался ослушаться и по-прежнему принимал у себя купцов, не испрашивая разрешения. «Недосуг мне бегать по-пустому, не лыком шит», — посмеялся он. Наместнику донесли. «Не лыком шит, но Лыком бит», — тоже пошутил он и приказал всенародно выпороть ослушника. Других последователей у того не нашлось.
Не жаловал отцов города суровый наместник. Из местных приветил лишь одного пролазника, купчишку никудышного, но человека хитрого и пронырливого, называемого Проном — то ли по имени, то ли по сути. Не было у Прона никакой основательности, вертелся всегда, как на шиле, зато и не преуспел в купечестве. Пробовал торговать разным товаром, но обычно выходило так, что пользующееся спросом имелось не у него, а у других. Стал он тогда сводить продавцов с покупщиками, и дело это оказалось более прибыльным. К тому же люди не только торговали. Одному знахарь нужен, другому венецианское стекло, третий жениха для дочери присматривает, четвёртый пеньку хочет поскорее сбыть, пятый строительство затеял и артель ищет — бесконечны людские хлопоты, и спрос на расторопного парня был не мал. Такие люди приходят и уходят случаем, и отношение к ним такое же: то нет тебе дороже и нужнее человека, то хоть вовсе он пропади. Прон брался за любое дело, но выполнял лишь десятую часть обещанного, на большее не хватало ни сил, ни разумения. У солидных, знающих цену слову и делу купцов такое не в чести. «Ачто с него взять?» — пренебрежительно махали рукой. Тот, однако, не обижался — я-де человек маленький.
Случай свёл Прона с наместником — заболел у того внук. Местные лекари уже опустили руки и вручили священнику жизнь больного ребёнка, когда Лыке кто-то рассказал о здешнем пройдохе. Прону долго говорить не надо — вскочил на коня и через день примчал из-под самого Полоцка чужеземного лекаря. То ли и впрямь оказался лекарь искусным, то ли сжалилась судьба над младенцем и позволила преодолеть хворь, но тот выздоровел. Лыко осыпал лекаря золотом, а Прона приблизил к себе и с той поры не отпускал ни на шаг. Поначалу Прон вне себя от радости кричал чуть ли не на каждом перекрёстке о знаках княжеского внимания. Дивились те, кто часами простаивал у судной избы, просили замолвить за них словечко, и Прон по обыкновению всем обещал. Давали подношения — не отказывался. Со временем стало заметно, что у тех, кто дал, ладилось лучше. Давать стали чаще, вскоре Прон сделался важной особой, а как выстроилась приказная изба, стал се головою. Теперь о маленьком человеке он говорил только в присутствии самого наместника.
Отыскать подход к Лыке не составило труда. Был наместник скареден и властолюбив, охоч до лести, вкусной еды и иных плотских удовольствий, скор на гнев и расправу, — словом, не особенно выделялся из ряда себе подобных, если бы не чрезмерное честолюбие, застилавшее взгляд и омрачающее ум. Оно заставляло его дерзить самому великому князю, соревноваться с ним пышностью дома и обилием стола, участвовать в сомнительных заговорах, не сулящих особенных выгод. Прон выучил княжескую родословную и часто, к немалому удовольствию Лыки, упоминал имена его великих предков, доходящих чуть ли не до самого Рюрика. С неистощимой изобретательностью вводил он в обиход правила и обряды, никак не вязавшиеся со скромной должностью великолукского наместника: целование руки, допуск в опочивальню, подношение подарков в дни поминовения великих князей, якобы родственников Лыки, обмен письмами и подарками с иноземными соседями. Проявивших определённую покладистость купцов кормили обильным обедом и давали охрану для безбоязненного проезда по окрестным землям. Гордецам же приходилось расплачиваться: их караваны подвергались нападению неведомых разбойников, которые избирали почему-то только не слишком учтивых.
Всего лишь год пронаместничал Лыко, но перемен, что произошли в жизни маленького городка, хватило бы на полвека прежней спокойной жизни. Между тем растущее недовольство, даже если бы и достигло ушей Москвы, не могло найти внимательного слушателя: ломались старые устои и насаждалась новая власть, в таком поединке как не быть недовольству? Те, кто поумнее, понимали это и терпеливо дожидались своего часа, ну а дуракам сам Бог велел терпеть.
Осень 1479 года выдалась дождливой. Здешняя земля, не успевшая толком высохнуть за лето, давно уже не принимала осеннюю воду, а западные ветры всё гнали и гнали мокрые хмурые тучи. Скрылись за лужами дороги, редки стали торговые караваны, и нашла на Великие Луки великая тоска. Томился наместник, не получая пищи для своей неуёмной гордыни. Маялся Прон, не имея возможности вручить ему очередной «привет» от Папы Римского или шведского регента. Спали днями и ночами напролёт возчики на постоялых дворах, вплетая густые храпы и затейливые высвисты в мерный шум дождя.
Лыко сидел в верхних покоях, прозванных казёнкой, где творились дела и принимались проезжающие. Здесь стояли стол с резными украшениями, такие же два стула для знатных гостей и скамья для тех, кто попроще; богатая изразцовая печь, сделанная по заказу ганзейскими мастерами; кованые сундуки и самоходящее часомерье, которое громко отбивало положенное время. Им особенно гордились, ибо считалось, что такого нет даже у великого князя в Москве. Толстые книги, которые обычно лежали раскрытыми на столе, дабы показать учёность хозяина, сейчас беспорядочно грудились на скамье. Стол был уставлен чарами и большой, время от времени пополняемой ендовой. Пахло хмельным мёдом, вокруг кружился рой мух и ос. Они ползали по посуде, липкому столу, сладкой княжеской бороде, подбирались прямо к губам, а тот лишь иногда, чтобы прогнать их, булькал, как поспевающая на огне пшённая каша. Лыко потянулся к ендове и, увидев, что она опустошилась, издал странный рык. Вскоре заглянула жена, а за ней ключница с бочонком — домашние научились понимать его без слов.
— Сладок мёд... — булькнул Лыко и начал прижимать палец к липкому столу.
— Пей, пей, батюшка, — пропела в ответ жена, — я ещё сладенького подолью. Авось слипнется у тебя несытство окаянное, куда мёд заливаешь...
— И выливаю, — хихикнул Лыко.
Жена выразительно плюнула и удалилась.
— Муж соловеет, а жена смелеет, — погрозился Лыко нетвёрдым пальцем и приложился к чаре. — Прошка!
Прон был тут как тут.
— Что на дворе?
— Дождь, ваша светлость. — Прон недавно ввёл в обиход это чужеземное обращение, но Лыко, ярый ревнитель русской старины, не возражал. Для недовольства у него были более серьёзные причины.
— Почему до сей поры дождь? — грозно спросил он.
— Виноват, — тотчас ответил Прон и посмотрел на хозяина наглыми глазами.
Лыко сделал глоток и лениво проронил:
— Дурак ты, братец.
— Виноват, — привычно ответил Прон.
Лыко хотел разозлиться, но ему было лень говорить. Пока раздумывал, со двора донёсся шум. Он качнул головой — что там такое? Прон бросился вон и столкнулся в дверях с холопом, объявившим о приходе большого торгового каравана из Ливонии. Караван принадлежал Хозе Кокосу, возвращавшемуся после поездки по ганзейским городам. Прона, который принялся подсказывать, как нужно встречать наместника, он понял с полуслова — привык ко всяким чужакам на длинном купеческом пути и ведал: что дураку в блажь, то умному в прибыток.
— Я твоего князя по Москве знаю, — уверил Кокос, — и без привета ещё никогда не приходил.
И вправду, встретились они, как старые друзья, хотя умный иудей, уловивший происшедшую в Лыке перемену, стал выказывать особую почтительность. Преподнёс богатые подарки из разных ганзейских городов, передал «привет» от рижского архиепископа, а от магистра Ливонского ордена Бернгарда фон дер Борха даже письмо вручил и насмешливо глянул на Прона — то, на что намекал княжеский угодник, он ещё в Ливонии предусмотрел. Лыко был доволен.
— Мы с магистром старые друзья, — похвастался он, — и добрые соседи. Намедни ему богатых мехов отправил, ещё не получил, поди, а грамотой меня уважил. Как он там?
Хозя начал долгий рассказ.
Неспокойно было в то время на ливонской земле. Ненасытная Ганза — торговый союз северонемецких городов — упорно стремилась на восток, чтобы полными пригоршнями черпать его богатства. Он поставлял единственные в своём роде товары — меха, воск, лен, пользующиеся огромным спросом в Западной Европе. Натиску Ганзы противостояли псковский и новгородские купцы. Силы были неравными, но русские держались крепко, это-то и раздражало западных торговцев. В сторону востока выдвинулся мощный военный кулак. Сначала Тевтонский орден, затем его младший ливонский собрат. Магистр Ливонского ордена обосновался в Риге, где делил власть над городом и окрестными землями с рижским архиепископом. Властители не всегда ладили между собой. Первый, ощущая постоянные толчки неуёмных торгашей, всё время тянулся к русским землям. Второй предпочитал мирную жизнь с соседями. Иногда споры заходили так далеко, что магистр отселялся подальше на восток, в укреплённый Венденский замок. Восемь лет назад он решил даже обосноваться совсем под боком у псковичей и попросил потесниться тех в землях и водах. Псковичи дипломатию не разводили — показали посланцам магистра кукиш и обратились к Москве за помощью. Потерпев серьёзное поражение от московского воеводы Холмского, немцы заключили тридцатилетний мир. Но битому, как известно, неймётся, и на западе стали снова сгущаться тучи. В ганзейских городах задерживали русские товары и всячески препятствовали торговле с русскими купцами. В Данциге псковичей ограбили средь бела дня и посадили за решётку. Хозя Кокос был очевидцем разбоя и не жалел красок для описания. В ответ псковичи задержали у себя немецких купцов и закрыли ганзейскую контору. Ливонцы стали собирать войско.
— Ливония охвачена военными приготовлениями, — рассказывал Кокос, — магистр призвал к себе всех комтуров и фогтов[35] и велел им готовить войско. Из Кёнигсберга пришёл отряд тевтонцев. В Венденский замок стекаются отряды наёмников. По всему видно: грядёт великая война...
Дело принимало серьёзный оборот. Это понимал даже затуманенный хмелем мозг Лыки. Ливония, она совсем рядом, война может зацепить Великие Луки, и как тогда ему быть, московскому наместнику: защищаться или отдаться на милость врагу? Где тут его выгода?
Кокос будто прочёл эти мысли и сказал:
— Магистр неспроста тебе дружбу выказал. Будешь сидеть тихо, минует гроза. Тех купцов, что через тебя идут, он обещал не трогать и хочет, чтобы тем людям, которых он посылает, ты тоже зла не чинил и от лихоимства берег.
«Вот ведь каков хитрец, — подумал восхищенный Прон, — долго плёл и всё ж пришёл к своей выгоде».
А обрадованный Лыко позвал купца к обильному столу.
Только стали подавать гостю третью смену, как на княжьем дворе снова шум и гам — подошёл караван из Новгорода. Воистину гром после затишья! Лыко поморщился оттого, что нужно оставлять стол, а Прон буркнул негромко, но чтоб гость услышал:
— Не дадут нашему князю кусок спокойно проглотить, ездют с разных земель днём и ночью, и дождь им не помеха, как на ярманке, ей-бо...
Наскоро окончив обед, Лыко поспешил принять нового гостя. Этот держался не в пример прежнему. С Проном вовсе разговаривать не стал: у меня, дескать, до князя дело, а не до его лизоблюда. Прон не обиделся, утёрся крепче да улыбнулся шире. И перед самим князем не склонился гордец, только головой мотнул да грамоту от посадника передал.
— А и дерзок ты, посол, — крякнул Лыко, — али спина не гнётся?
— Не привычны мы, — нахмурился тот. — Перед великим князем не сломались, а перед евойными слугами и подавно.
С новгородцами Лыку связывало тайное дело, затеянное Андреем Большим. После совещания под Боровском Андрей направился в Новгород, чтобы узнать обстановку и оценить осуществимость задуманного. Увиденное вселило надежду: верхушка города сохраняла силу и поступаться своими вольностями не собиралась. Сам архиепископ его не принял, но посадник серьёзно отнёсся к предложению Андрея стать новгородским князем. Он обещал обсудить это предложение со своими сторонниками, а теперь извещал, что Новгород принимает его и посылает Андрею договорные грамоты. Посадник просил Лыку приветить посланца, везущего грамоты и новгородскую казну новому князю, обеспечить ему охрану и безопасный путь. В письме было мало почтения, и Лыко недовольно покрутил головой. Он долго молчал, потом сказал просто так, чтобы разрядить тишину:
— Гордецы-то гордецы, а к Андрею поехали кланяться.
Новгородец твёрдо ответил:
— Не кланяться, а договор заключать.
— Князь не шибко договорных жалует, погонит, гляди, взашей.
— Другого найдём. На наш каравай у многих рты раскрыты.
— Ну-ну... Так зачем тебе охрана? Своей не хватает аль казна велика?
— У нас ныне каждый человек на счету, потому велено людей обратно отправить. Что ж до казны, то Новый город искони в скрягах не хаживал. Так когда нам в путь отправляться?
Лыко задумался. Посланник стоял, переминаясь с ноги на ногу.
— Так когда же, князь?
— Возвертай своих людей, а ко мне завтра приходи — утро вечера мудренее. — Лыко потянулся до хруста.
— Обедом будем кормить? — поинтересовался Прон, когда тот вышел.
— Дык куда? Его и так со спеси пучит, — ответил Лыко.
Прон хихикнул и выскочил за дверь.
Утром к опочивальне наместника стал стягиваться разный народ. Прон с деловитым видом шнырял из сеней в опочивальню и обратно. Ближе всех к двери стоял Хозя Кокос, его кудрявое лицо выражало почтительность и даже подобострастие. Прон подскочил к нему между делом и скороговоркой произнёс:
— Князь велел дать тебе два десятка всадников для охраны.
Хозя закатил глаза:
— Ах, как благороден здешний правитель, не правда ли, господа? — и приложил руку к сердцу, а другой сунул Прону кошелёк.
— А нам он когда даст людей? — нахмурился новгородский посланник.
Прон с виноватой улыбкой проследовал мимо и подошёл к гонцу, прибывшему рано утром с порубежной заставы. Бедняга пялил сонные глаза и не мог понять, почему после ночной скачки его долго томят в душных сенях. Дело того не требовало, вчера из литовской земли прошли через рубеж люди великого князя с большим отрядом служилых татар — то возвращались из Киева Матвей с Семёном. Они решили не тратить времени на посещение наместника, а лишь известили его через гонца о своём появлении. Подарков они тоже не прислали, чем усугубили нанесённую новгородцами обиду.
— Нельзя допустить, чтобы подобное пренебрежение входило в правило, — выговаривал Лыко, когда Прон доложил привезённое известие. — Добрый гость на пороге кланяется, а мы и есть порог у нашей земли. Нам поклонись — всем русским уважение... Как этот гордец, ждёт?
— Ждёт, ваша светлость, — проговорил Прон, — прикажешь привесть?
— Ничё, сам выйду. Подай-ка опашень.
Лыко показался в сенях, и все стали кланяться ему. Лишь новгородец поспешил навстречу и нетерпеливо спросил:
— Когда прикажешь в путь?
— Да хоть сейчас, — равнодушно протянул Лыко.
— А где охрана?
— Нет у меня людишек. Вон весть пришла, что татары на нашу землю потекли, такие дела...
Новгородец растерялся.
— Иудею вона какой отряд дал, а нам ничего, как же так?
— А так. У кого спина не гнётся, у того и карман пустой. Ничего, вы мужи гордые, оборонитесь.
— Так я своих людей назад отправил, куда я теперь?
Но Лыко уже не слушал и важно прошагал мимо. Немного спустя он справился о новгородцах.
— Мечутся, наших сговаривают в провожатые, да я запретил. Пусть покланяются, коли отвыкли, — ответил ему Прон.
— Это ты зря, — протянул тот. — Я вот думаю, не навредили бы они своей гордостью нашему делу, а? Придут к Андрею, начнут спесивиться да рядиться, договорами своими тыкать, он осердится и прогонит их.
— Как есть прогонит. Ты не сдержался, он тож. Вы, Рюриковичи, горячие. Давай лучше, ваша светлость, я сам до него доеду. Для меня поклон — не урон, я человек маленький.
— И казну могут не довезти, лихих людей нынче ой как много.
— Много... Так я поеду?
— Поезжай, но казну всю Андрею не отдавай.
— Обижаешь, ваша светлость. Рази не понимаю, что тебе тоже войско собирать надобно и расходов у тебя тута, на рубеже, поболее, чем в Угличе. Сейчас отряжу к новгородцам своих людей.
— Только поостерегись, — напутствовал его Лыко. — Сам не лезь, поезжай за ними тишком, а как сделается дело, тогда и объявляйся. Да гляди, чтоб говорливых не сыскалось...
Долгий изнурительный путь посланцев великого князя сулил скорое и удачное окончание. Последнюю большую остановку на литовской земле сделали они под Витебском. Город кишел вооружёнными людьми и напоминал военный лагерь. Постоялые дворы были переполнены, о месте ночлега не шло даже речи, и москвичам пришлось возвращаться в мокрый лес, где расположился презирающий каменное гостеприимство татарский отряд. При выходе из города решили подкрепиться в корчме и чуть не ввязались в большую потасовку, затеянную жолнежами. Причина такого недружелюбия вскоре выяснилась: здесь собиралось королевское войско и в каждом русском виделся московский лазутчик. Неуютной оказалась эта последняя чужеземная ночёвка под бесконечным дождём, зато, как только переступили рубеж, дождь, будто по заказу, прекратился и проглянуло солнце.
— Аллах озаряет путь только тем, кто идёт верной дорогой, — сказал по этому поводу Нурдавлет.
Земля быстро просыхала, идти становилось всё легче. Хоть и не надо было больше никого опасаться, придерживались установленного ранее порядка. Впереди с небольшим отрядом шёл Семён. Сцибор, которому надоели мудрости Нурдавлета, увязался вместе с ним. Татары и основная часть торгового каравана шли в середине, а Матвей замыкал колонну. После полдневного пути наткнулись на следы недавно прошедшего обоза. К вечеру почуяли дым — обоз, верно, остановился на ночлег. Лошади заспешили, почуяв скорую стоянку, люди не сдерживали их, мечтая о долгожданном отдыхе на родной земле.
И вдруг манившая покоем сторона разразилась криками и звоном оружия. Всполошились птицы, встревоженно зашумел лес. Отряд устремился вперёд и вскоре выскочил на лесную поляну. Они не успели лишь самую малость. Их взорам предстал разгромленный лагерь: опрокинутые повозки, лежащие тела, мечущиеся лошади. Судя по быстроте и размерам содеянного, напавшие действовали дерзко и умело. У яркого костра лежал человек, ещё подававший признаки жизни. Сцибор бросился к нему, вытащил торчащий в груди нож и попытался заткнуть кровоточащую рану. Бедняга доживал последние мгновения, в груди его хлюпало и клокотало. Собрав последние силы, он неожиданно внятно произнёс: «В суме грамота...», затем судорожно вздохнул и затих.
Занятый с ним, Сцибор не замечал подкрадывающегося человека с кинжалом. Ещё немного — и тому бы удалось выполнить своё намерение, но Семён, увидев движущуюся тень, метнул шестопёр, и злодей упал с раздробленным черепом.
— Ты спас мне жизнь и теперь стал братом, — восторженно заговорил Сцибор. — Их у меня немало, они гуляют по польской, немецкой, чешской и французской земле, иные уже успокоились, зато я помню всех. Вот этот крыж. — Сцибор показал на золотой нательный крест, — принадлежал славному рыцарю Тадеушу, которого я спас от смерти семь лет тому назад, а мой он зарыл в чешской земле. Зарыл вместе с собой, пан за корону короля Владислава. Но у меня не было доселе брата на русской земле, крепкого и могучего, как дуб. Если спас тело, возьми душу. — Сцибор снял крест и протянул его Семёну.
— Мой супротив твово попросце будет, — засмущался тот, протягивая медный крест на потемневшей бечеве.
Они обнялись. И тут в наступившей тишине услышал Семён осторожный шорох. Ночной лес кустом страшит, представилось ему вдруг, что справа из зарослей по сухой, шершавой листве выползает злобное чудище, и он метнул в него наугад засапожный нож. Удар достиг цели — послышался человеческий крик. Семён бесстрашно бросился в темноту, но раненый сумел увернуться и скрылся в лесной чаще. Посветив ветвью из костра, Семён быстро обнаружил то, что представлялось чудищем, — это была кожаная сумка, которую подтягивал к себе тот, кто скрывался в зарослях. В сумке оказались запечатанная грамота и ещё какие-то бумаги. Побратимы решили оставить их для Матвея, а сами во избежание других неожиданностей начали обход поляны. Однако ничего подозрительного обнаружить им не удалось.
Тем временем подошла основная часть каравана. Скучающий Нурдавлет спешно призвал к себе Сцибора, чтобы поделиться плодами дорожных раздумий. Узнав о случившемся, он возблагодарил Аллаха за спасение друга и попросил в дальнейшем никуда не отлучаться без его дозволения.
А Матвей расстроился: он так манил гостей красотами родной земли и хорошо устроенным порядком, они же, едва ступив на неё, стали свидетелями дорожного разбоя. Сокрушаясь, он внимательно исследовал посольскую сумку. Из находившихся там бумаг явствовало, что обоз шёл из Новгорода и вёз богатую казну: прилагался список, указывающий её содержимое. Были ещё письма и грамота с подвесными печатями, которая особенно заинтересовала Матвея.
После недолгих раздумий он сорвал печати и быстро пробежал её.
— Важная бумага, — обратился он к Семёну. — Новгородцы сызнова крамолу затевают, хотят от Москвы отложиться и Андрея Большого себе в князья зовут. Вот уж дела наши русские: у одних забота — как нечисть басурманскую с земли соскрести, а у других — как руки несытные на сем деле погреть. Ну да Бог милостив! Зело полезная сия грамота, молодец!
Прон скакал всю ночь. Мутилось в глазах, болел раненый бок. Еле добрался до Великих Лук и бросился будить почивавшего после обеда Лыку. Тот никак не мог очнуться ото сна, всё кряхтел да почёсывался, пока Прон не выпалил:
— Грамоту перехватили!
— Кто? — Лыко схватил Прона за грудки.
— Московские люди, — тот застонал от боли.
— Как допустил?
Бестолково, со всхлипами и стонами рассказал Прон, как напали они на новгородское посольство и без особого труда перебили гордецов. Как потом неожиданно явились московские люда и взяли грамоту у умирающего посланца.
— Зато казна у нас осталась, богатая казна...
— Дурак! — вскричал Лыко. — Та грамота дороже всякой казны, почему не достал?
— Виноват, — всхлипнул Прон, — так старался, уже почти в руках была, да вот от лиходея рану получил. — Он распахнул кафтан и начал показывать окровавленное тряпье.
— И поделом! — отпихнул его Лыко. — Убить тебя мало за такое. Как теперь быть? Ну как всё раскроется? От новгородцев ко мне прямой путь... Беги вдогон, возьми ещё людей сколь надо, а грамоту достань!
— Не сладим, князь. У них одних татар с полтыщи, не осилим.
Лыко метался по опочивальне и несвязно бормотал:
— Всё рушится, всё. Плели долго, а разрубят в одночасье. Что делать? Кто надоумит? А и сам хорош — гордеца восхотел проучить, на добро его дерьмовое польстился. За то страдаю сам и дело гублю. Господь, надоумь, вразуми, Господи... Что притих, враг человечий? Хребет изгибать да словеса льстивые говорить ума не надо, за что держу? Беги, исхитрись, выкради! Придумай же что-нибудь, аспид.
Прон втиснулся в угол опочивальни.
— Где мне? Я человек маленький. Вот кабы Хозя Кокос али князь Лукомский, те бы всенепременно...
— Лукомский! Где он? — подпрыгнул Лыко.
— Неподалёку, слышно, в Витебске обретается.
— Там, точно там. Скачи к нему, разобъясни всё без утайки и далее сделай, как он прикажет. Чего разлёгся?
— Помилуй, князь! — взмолился Прон. — Немощен я, не спал, не ел, кровью исхожу, ей-бо.
— Не скули! — взвизгнул Лыко. — И делай, как велено. На собаке раны сами заживают. Беги, пёс!
И пёс побежал. В проворности да выносливости отказать ему было нельзя. Поспал пару часов и снова в бег. Рассказывать обывателю, привычному к спокойному укладу, где побывал Прон за это время, слушать не станет. Поклянёшься — не поверят. А на четвёртые сутки уже чуть ли не под самым Можайском догнал-таки он московский караван. Представился гонцом великолукского наместника, грамоту показал. Страшен стал Прон: лицо распухло, губы запеклись, борода клочьями полезла, одни лишь глаза горят-полыхают. Матвей чуть ли не силком уложил гонца в телегу, на стоянке рану промыл, травой обложил, заставил отлежаться. Но утром тот заспешил снова, и удержать его не было никакой возможности. Что с таким поделаешь? Позлословили насчёт русской неуёмности, пожелали счастливого пути да попросили предупредить в Москве об их скором приходе.
И вот настало 17 октября — прозрачное стылое утро, когда воздух пахнет свежестью и звенит натянутой струной, а постылая осенняя грязь схватывается морозцем и покрывается сверкающим инеем. Это день Осия. Неведом сей библейский пророк русскому мужику, зато знаком тот с тележной осью. Так и сложилась примета: в день Осия телега с осью расстаётся. До весны.
К Матвею с Семёном и тем товарищам, что более четырёх месяцев ходили по чужим землям, пришёл радостный день. За завтраком не лезла в горло надоевшая дорожная еда, хотелось поскорее в путь и бежать к родному дому. К полудню на дороге стало тесно, чувствовалось приближение большого города. И вот наконец мелькнул вдали солнечный зайчик. Потянули шеи, завертели головами, показалось? Нет, вот он, ещё, ещё — и наконец загорелся, заполыхал пламенем золотой купол нового Успенского собора. Разом нарушился привычный порядок следований, москвичи бросились вперёд. Их охотно пропускали, понимая радость возвращения домой. У Занеглименской заставы уткнулись в вооружённый отряд — кони сытые, всадники крепкие, в добротной одежде, сабли и бердыши на солнце блестят — красота после чужеземной унылости, да и только!
— Неужто для нас вырядились? — Семён не смог скрыть гордости.
Старший отряда лихо подскочил к Матвею и широко улыбнулся:
— С прибытием! Приказано тебя и твоих ближних проводить к князю Хованскому.
Слава тебе Господи, приехали!
Хованский был всё тот же: землистое лицо, мало знакомое с солнечным светом, клювом изогнутый нос, смолистая борода да взгляд, не ведающий ни сострадания, ни улыбки. Неизменность тоже может обрадовать того, кто соскучился по дому: не мил, но привычен. Матвей поклонился и начал свой отчёт. Хованский слушал вполуха, то и дело с шумом втягивал воздух, подавляя зевоту. Оживился лишь при упоминании о новгородской грамоте. Матвей предпочёл бы до времени не шуметь о ней, ибо грамота, грозившая нарушить покой великокняжеской семьи, нуждалась в особой проверке.
— Сам проверять станешь или мне доверишь?
Хованский шуток не любил и сам не шутил. Раз так спросил, значит, шибко осерчал. Делать нечего, вытащил Матвей спрятанную на груди новгородскую грамоту, протянул Хованскому. Тот схватил и поднёс к самым глазам, ибо в старости стал видеть совсем плохо. Прочитав, довольно хмыкнул и приказал рассказать, как она оказалась у Матвея.
— А этот, кто новгородца нашёл, верный человек? — спросил он, выслушав рассказ.
— Вернее некуда! — с жаром воскликнул Матвей. — Ручаюсь, как за себя.
— За тебя-то кто поручится? — вздохнул Хованский и приказал привести Семёна.
Тот вошёл, поклонился и встал у двери. Хованский подозвал его поближе и велел рассказать о встрече в лесу. Рассказ не составил и двух десятков слов.
— Где твой нож? — строго спросил Хованский.
— Я его в злодея метнул, кто сумку хотел стащить, а искать не стал: темно было.
— Этот?
— Он, — обрадовался Семён, — нашёлся...
— Он и не терялся, — оборвал его Хованский, — в груди у убиенного посланника торчал.
— Господь с тобой, князь, — растерялся Семён, —то был другой нож, с загнутой рукояткой, да и вытащил его Сцибор из бедняги, вот те крест.
— И поклясться на кресте сможешь?
— Смогу. — Семён засуетился и вытащил золотой тельник.
— Покажь, — подскочил Хованский, — э, да не простой у тебя крест, не наш — латинский.
— С поляком побратались, — засмущался Семён. — Мой-то попросце был, это верно.
Хованский отошёл подалее и грозно заговорил, выделяя каждое слово:
— Более не говори, за тебя поличное кричит. Изменил ты нашей православной вере, — указал он на крест, — и делу государеву. Убил сим ножом гонца, который шёл к нам с важными вестями, а грамоту подменил.
— Зачем? — не выдержал Матвей.
— А затем, чтобы извет на Андрея навести и великих князей меж собой поссорить.
Семён побледнел, на лице его выступили мелкие капельки пота. Он шумно задышал, подыскивая оправдательные слова, но они почему-то не находились.
— Невинен я! — наконец выговорил он. — Гонца не убивал, а грамоту в евойной суме нашёл. У поляка спроси.
— И до него дело дойдёт! — Хованский приказал ввести Сцибора.
Старый рыцарь был возмущён задержанием, глаз его метал молнии, рот низвергал громы. Толмач не успевал переводить, и Хованский недовольно морщился. Наконец остановил толмача.
— Скажи, пусть отвечает только на мои вопросы, и спроси, давно ли он служит польскому королю.
Вопрос не остановил потока, а лишь изменил его направление.
— Более трёх десятков лет, а точнее, тридцать два года. — Голос Сцибора стал чуть мягче. — Но это только нынешнему Казимиру, до него был Владислав, а ещё раньше Ягелло, тоже Владислав. Вот это был настоящий рыцарь, не в пример нынешнему: он носил кружева только из железа и не снимал, говорят, кирасу даже ради горячей молодки. Жаль, однако, что долго при нём служить не пришлось...
— Довольно, — не выдержал Хованский, — значит, ты признаешь, что уже долгое время состоишь на службе у польского короля?
— Истинно так, хотя это не сказывается на моём жалованье. Я заметил: чем дольше служишь, тем меньше получаешь. В последнее время король стал особенно прижимист. И то сказать: что в молодости получается бесплатно, в старости стоит денег, а король так любит веселиться.
— И чтобы заработать, ты решил наняться на новую службу?
— Да, я взялся учить ханского сына. Оказалось, среди басурман много способных людей, да и сам хан вполне может сойти за профессора Краковского университета.
— Я говорю о другой службе. Тебе знакомо это?
Сцибор оглядел два свитка, на которые указал Хованский, и пожал плечами. Хованский обрадовался:
— Вот и врёшь. Это — грамота великолукского наместника, которую нашли в твоих вещах. Ты её вынул из сумы убитого гонца и подменил другой, вот этой, которую теперь хотите подсунуть государю.
Сцибор попытался заговорить, но Хованский решительно прервал его и продолжил:
— Картина ясная! Вы оба — королевские лазутчики, вошли меж собой в сговор: один убил гонца, другой подменил грамоту...
— Зачем? — снова не выдержал Матвей.
— А чтоб ты поверил лживой грамоте и принёс её государю. Осердится он, рассорится с братом, с Новгородом размирку учинит, а когда устроится великая замятия, пойдёт король на нас войной и порубежные земли отвоюет. Нечего сказать, хитро придумано, ну да Бог милостив, сподобил выявить ваше воровство.
Сказанное не умещалось в голове старого рыцаря, мысли пришли в полный беспорядок, и он подавленно молчал.
— Ну что же ты? — крикнул Матвей. — Скажи, что всё это не так. Князь! Тут надобно разобраться: кто-то клевещет на честных людей, и ты их сразу винить начинаешь. Своим верить нужно.
— Вера — это по части митрополита, а мне верить должность не велит. Да и свои ли вы?
Матвей продолжал с жаром говорить, но чувствовал, что слова его отскакивают, как стрелы от каменной стены. В отчаянии он пригрозил, что сам пойдёт к государю и добьётся правды.
— Навряд ли выйдет, — усомнился Хованский. — Стены у нас толстые, замки крепкие, сам, поди, знаешь.
— Ты и меня хочешь под стражу взять?
— А ты и есть под стражей. Вишь, что у тебя в портищах сыскалось? — Он достал из ларца тонкий листок бумаги и сунул помощнику. — Ну-ка перетолмачь!
Тот придвинулся к свече и прочитал: «Господь благословил, я приказал. Казимир».
— Откуда у тебя такая бумажка с королевской печаткой?
Теперь сам Матвей лишился речи.
— Вот и ты замолчал. Ну иди, иди, подумай и вспомни, что тебе король приказал. Не надумаешь, придётся слова из тебя вытаскивать. Ночь подумай, а с утра прямо и начнём.
По знаку Хованского стражники стали теснить Матвея к выходу. У порога он обернулся:
— Скажи хоть, кто тебе про наше воровство нашептал?
Хованский помедлил.
— Хоть и не надо бы, но по старой памяти скажу. Великолукский наместник послал гонца с важной грамотой. Когда вызнал, что гонца убили, послал второго с такою же. И вот у нас обе грамоты сошлись. Читаем и удивляемся. Грамоты должны быть одинаковы, а они различаются: одна про новгородскую измену, другая про то, что Ливония нам войну готовит. Ясно, что одна из грамот ложная.
— А почему именно наша?
— Что-то ты поглупел, однако... Да потому, что та, которая с первым гонцом послана, у твоего поляка сыскалась. Вот она тоже про Ливонию. Ну что, надумал говорить? Нет? Тогда иди думай.
Матвея вели длинными сумрачными переходами. За свою долгую службу в сыске он так и не знал толком этого подземного города, занявшего многочисленные кремлёвские подвалы. Часто встречались знакомые, попервости многие останавливались и начинали разговор, но, заметив стражу, умолкали. А в конце пути не останавливался уже никто — новости здесь распространялись быстро. Матвей был не последним человеком в сыске, знавали и то, что к его услугам прибегал сам государь, поэтому недостатка в друзьях никогда не ощущалось. Тем более бросилось в глаза разом выросшее отчуждение. Оставшись один, он с горечью размышлял об обидной недоверчивости тех, с кем много лет работалось рядом, которые более всего знали его и, казалось бы, должны защищать от навета. Почему всё-таки добродетель оказывается слабее порока и падает от первого же удара? Попробуйте объявить в воровской шайке, что среди них находится честный человек. Они только посмеются, всяк примется защищать и вымажет честнягу так, что вздорность объявления станет ясна каждому. А укажи среди честных людей на вора, все охотно поверят и отвернутся от него.
Подобные мысли, однако, не проясняли случившегося. Обвинения основывались не на пустом месте, кто-то искусно сплёл лживую сеть, которую необходимо распутать. Всю ночь он не смыкал глаз, и, когда забрезжил рассвет, истина стала проясняться.
Утром Матвея привели к Хованскому.
— Надумал? — угрюмо спросил тот.
Матвей начал было рассказывать о своих догадках, но Хованский отмахнулся:
— Недосуг мне слушать воровские слова, а правильные, вижу, говорить не желаешь. Придётся, как обещал, силком их из тебя тащить.
И отправили Матвея в пыточный подвал. Здесь ему приходилось бывать нередко, всё было знакомо, даже палач, вечно озабоченный поисками пропитания для своей многочисленной семьи и потому называющий свои жертвы не иначе как кормильцами.
— Я тебя сразу признал, — доверительно шепнул он Матвею, — ты завсегда вон на той лавке сиживал. Ране сидел, теперь полежишь. Я по знакомству розг возьму помягше да угольков пожарче, авось заговоришь.
— Что говорить? Невиновен я.
— А у нас других не бывает, кормилец. Кто виновен, те ниже. Ну давай ручки завяжу, пора на хлеб зарабатывать.
Он уже уложил Матвея на лавку, как вдруг отпустил его и со страхом бухнулся на колени. Матвей поднял голову: перед ним стоял великий князь.
— А ты что не кланяешься или от наших обычаев на чужбине отвык? — спросил Иван Васильевич. — Э, да тебе, верно, руки мешают, ну-ка, развяжи.
Палач бросился выполнять приказ.
Неожиданное появление великого князя объяснялось просто. Нурдавлет, обеспокоенный долгим отсутствием Сцибора, приказал разыскать его, а когда ему сообщили, что тот взят под стражу, поспешил к великому князю с жалобой на беззаконие, чинимое в отношении его слуги. Иван Васильевич не стал откладывать дела и тут же отправился к Хованскому. Узнав, что под стражу взяты также люди, отправленные им в Литву, он огневался: правила требовали, чтобы посланные отчитались прежде всего перед ним. Оправдания Хованского только подлили масла в огонь. Не слушая его, он взялся сам учинить допрос и отправился в пыточный подвал.
— Ну, что скажешь о деле? — спросил великий князь, проходя к столу. Матвею он указал на скамью, как раз на то место, где тот обычно сидел.
— Исполнили мы твоё дело, государь, и татарских властителей за службу привели. А на обратном пути перехватили грамоту, из которой видно, что супротив тебя новая крамола затевается.
Великий князь повернулся к Хованскому:
— А я почему о сём не знаю? Вот что бывает, когда рушится заведённый порядок.
Хованский насупился:
— Лживая эта грамота, врагами твоими писана и подброшена, чтобы великую замятию на нашей земле учинить.
— Какими врагами?
— Королём польским да его слугами. — Хованский кивнул в сторону Матвея.
— Это вот он королевский слуга?
— Он, государь.
Великий князь даже хмыкнул.
— Ну и что скажешь? — посмотрел он на Матвея.
— Я тебе честно служу, государь, но ныне моим словам веры нет.
— Это почему, Хованский?
— Против него поличное, а за него одни слова.
— И дела! Разве не помнишь, какие услуги он нам оказывал и за что к тебе причислен? Своих людей защищать нужно, а ты по первому навету палача приставляешь.
— Дак если он признаваться не хочет.
— В чём?
— В том, что организовал шайку, убил гонца великолукского наместника, отнял у него грамоту и подменил её ложной. Ныне воровство вскрылось, потому что Лыко второго гонца прислал, а в ихних портищах поличное сыскалось.
— Верен ли рассказ? — великий князь повернулся к Матвею.
— Нет, грамота новгородская не ложная, в ней крамола против тебя.
— Как докажешь?
— Прикажи привести Лыкова гонца.
Привели Прона. Его глаза, блестевшие в последние дни, как уголья, при виде государя и вовсе огнём заполыхали. Бросился он на колени да в пол лбом стукнулся, не понарошку, а так, что гул прокатился. Хованский представил ретивца:
— Вот, государь, гонец от князя Лыки. Извещает тебя князь, что Ливония на нас войной идти готовится.
— С какой стати? — вскинул брови великий князь. — У нас с немцами мир на тридцать лет и ссор покуда не было. Есть ли вера сему известию? Ты кто таков?
— Прошка, у князя Лыки за приказного служу. — Он так ел государя глазами, что тот не сдержался:
— Больно лживые у тебя глаза.
— Виноват! — радостно выкрикнул Прон.
— Да уж гляди, солжёшь хоть раз, будешь виноват и к палачу отправишься. Как про Ливонию вызнали?
— Проезжие купцы рассказали, сами людей на погляд слали да и слухаем — к нашему бойкому месту всяк слух идёт.
— Ну и кто же гонца ко мне отрядил?
— Князь Оболенский-Лыко, твой наместник, а наш господин. Потом, узнавши про злое свершение, послал меня с новой грамотой.
— И кто эту грамоту писал?
— Писарь Сова, он завсегда до твоей милости пишет.
— А где она писалась?
— В нашей приказной избе.
Прон отвечал без запинки, твёрдо, и великий князь озадаченно посмотрел на Матвея.
— Врёт он, государь, — уверенно сказал тот, — не от Лыки он к тебе послан, а грамота сия не Совой писана и не в Великих Луках, всё врёт.
— Ты сам врёшь! — озлился Прон и засучил ногами, как попавшая в паутину муха.
Великий князь махнул рукой, приказывая молчать, и обратился к Матвею:
— Как докажешь?
Ноли принести грамоты, которые допрежде от Лыки шли. Мы их сличим с этими. А я покуда расскажу, если дозволишь, как псе на самом деле случилось... Новгородские ослушники решили отойти от Москвы и взять себе в князья твоего брата Андрея Большого. Послали к нему договорные грамоты и богатую казну...
— Ах, собаки, — не выдержал великий князь.
— Люди они... сиречь собаки, — торговые, к порядку да счёту навыкли, посему о казне в грамоте указали и в списке её перечислили. На пути из Великих Лук новгородцы подверглись разбою и были убиты. Грабители, взяв казну, упустили грамоту, а с ней и свидетельство о своём разбое. Кража грамоты не удалась, и тогда осталось одно: объявить её ложной. Каждому из нас подбросили поличное, свидетельствующее о том, что мы, действуя в интересах супостата, подменили грамоту наместника. Всё было рассчитано точно, лишь в одном перестарались хитрецы. Это одно — королевская бумага. Откуда ей взяться? Не от твоего же наместника или его слуги. Она-то и навела на мысль, что в этой хитрости принимает участие некто из литовской земли. Кто же? И тут вспомнилось, что, проезжая через Витебск, застали мы там князя Лукомского, давнишнего приятеля Лыки. Хитрая уловка вполне могла быть придумана им. Предположение нуждалось в доказательстве, тут-то и помог строгий расчёт.
Матвей подбежал к очагу, вынул оттуда уголёк и стал чертить прямо на полу.
— Ограбление новгородцев случилось десятого октября, не доезжая до Белого городка, вот тут. — Матвей поставил первую отметку. — Оттуда до Великих Лук день спешного пути, до Витебска — немного более, а меж ними тоже почти день. — Матвей поставил ещё две отметки и соединил их прямыми линиями — образовался треугольник с почти одинаковыми сторонами. — Кто обнаружил убийство гонца?
— Я! — вскричал Прон. — Сразу же опосля свершения.
— И ты сразу же подался в Великие Луки, чтобы доложить князю, верно?
— Конечно, я человек маленький, — воспрянул Прон.
— А когда князь тебя с новой грамотой послал? — продолжил допрос Матвей.
— Сразу же, уж очень он спешил нашему государю услужить.
— Зато ты не торопился.
— Что болтаешь?! Да я в эти дни и часу не спал, с седла не слезамши, инда птица летел, — обиделся Прон.
— Коли так было, нагнал бы нас на другой же день, мы почти двое суток на том злом месте простояли. А ты появился лишь на четвёртый день. Где гулял?
Прон растерялся, забегал глазами.
— Молчишь? Тогда скажу я: подался в Витебск за советом. Летел он и вправду как птица: двенадцатого октября он в Витебске, получает от Лукомского желаемое и, не задерживаясь, пускается в обратный путь. Тринадцатого числа он уже у Белого, а на следующий день догоняет нас. — Матвей поставил углём четвёртую отметину.
— Зачем ты голову трудишь нам этими цифирями? — не выдержал Хованский. — Что это доказывает?
— Только одно: если бы Прошка возвращался через Великие Луки, потерял бы день и догнал бы нас только пятнадцатого.
— Ну и что?
— А то, что обе грамоты: и та, что Прошка привёз, и та, что поляку подброшена, писались в Витебске.
— Ну?
— И значит, князь Лыко государю не писал ни первой, ни второй грамоты.
Прон не сдержался:
— Как не писал? То всё слова да цифири одни, я тож могу наговорить, сколь хошь...
В это время принесли старые грамоты. Хованский склонился над ними и почти сразу же воскликнул:
— А и верно, разные грамоты! Что же это, твой Сова руку переменил?
Прон озадаченно молчал, а потом вдруг крикнул пронзительным базарным криком:
— То ещё доказать, доказать нужно!
— А и нахал ты, приказный, — изумился Иван Васильевич, — ну-ка, вырви у него язык, чтобы впредь не дерзил князьям.
Палач тут же вынырнул из глубины подвала.
— Поспешай-ка ко мне, кормилец, — оживлённо забормотал он.
— Повремени с казнью, государь, — осмелился Матвей, — я ещё до главного не дошёл.
— Что ещё?
— Если Лыко тебе грамот не писал, значит, и гонца не отряжал и вдогон никого не посылал. Как же тогда сей плуг у разбойного места оказался? Ответ только один: сам разбой учинил, казну спрятал, а князем прикрылся.
Великий князь покачал головой:
— Приказный-то и впрямь проказлив. Я попервости на Лыку грешил, зная его несытство, думал, что разбой без его рук не обошёлся, а дело, оказывается, в этом воре. Теперь языком не отделаешься — казнить!
Прон рухнул на колена:
— Винюсь перед тобой, государь. Всё скажу без утайки. Очернил я твоих людей, это верно. Только крови на мне нет и казны не утаивал, всю князю своему доставил. Я человек маленький — что приказывали, то и делал. Пощади, государь, я верно служу, мне только скажи...
Великий князь брезгливо оттолкнул его сапогом и сказал Хованскому:
— Выспроси у него всё и поступай как знаешь. Людей, им оклеветанных, освободи и за вину свою выдай им по три рубля пени. Следующий раз будешь знать: что неладно, то и накладно.
А Матвею приказал прибыть во дворец с отчётом о своей поездке. Внимательно слушал великий князь его рассказ о киевской жизни, отношении литовского населения к Москве, состоянии кварцянского войска, коплении военной силы под Витебском, настроении служивых татар и слухах, которыми полнится чужеземье. Слушал, но замечалось, что заботит его иное. «Не ко времени новгородская крамола пришлась», — подумал Матвей и спросил о предстоящей войне. Великий князь сразу понял, о чём речь, вскинул брови:
— Не будет войны с Новгородом, нетто со своей вотчиной воюют? Выпороть, правда, ослушников придётся.
Под конец сказал он добрые слова об их службе и спросил, чего желают в награду. Попросил тогда Матвей освободить его от сыскного дела и вернуть в монастырь.
— Обиды свои захотелось выплакать? — усмехнулся государь.
— Обида есть, — согласился Матвей, — но не она зовёт к покою. Много езжено, много видано, пора потомкам о нашем времени поведать, дабы знали, что к чему.
— У митрополита для того, чаю, не одна сотня писцов имеется, али не доверяешь?
— Нет, да и ты, государь, не веришь. В их воле белое в чёрное перекрасить, бумага-то всё стерпит. Зато после не отмоешься.
Помолчал государь, подумал, потом сказал:
— По делам нашим да воздаётся. Не дурнее нас потомки, разберутся в цвете. А просьбу твою уважу наполовину: Хованскому не верну, но и в монастырь не пущу. Будешь пока при мне состоять, в нашем семейном деле теперь свой сыск нужен. Через неделю двинем в Новгород и приятеля твоего прихватим, он, помнится, в пушечном деле горазд. Нам в этот раз пушки зело как пригодятся.
И уже на следующий день весь великокняжеский двор был охвачен предпоходной суетой.
И звучным голосом он снова загудит,
И в оный судный день, в расплаты час кровавый,
В нём новгородская душа заговорит
Московской речью величавой.
26 октября 1479 года великий князь выступил в Новгород, взяв с собой всего тысячу человек. Опасного в том не узрели — с такой безделицей на войну не ходят. Этого и добивался Иван Васильевич: в преддверии грядущих событий нельзя дразнить врагов внутренним раздором, посему хотел потушить дело мирным путём. Накануне вызвал сына да ближайших сподручников, чтобы дать последние наставления. Настроение было плохое, ибо в быстром сборе выявилось много неполадок, говорил с раздражением:
— Большое дело затеяли, а поднять до него людей не сумели. Они все ждут, когда змей Тугарин объявится, чтобы одним махом одолеть его. Покуда же на печи копят силушку, ранее медведя залегли. Невдомёк им, что татарин — не Тугарин, голов у него поболее, что готовиться надо загодя и не к одному маху. Сколь уж говорено: не будем нынче бренчать в колокола да людей торопом сзывать. Враг у нас жданный, с тепла, чаю, нагрянет. Зане, как и условились, к весне надо полки собрать, сколотить и по местам развести. На деле, однако, нелепицы много, особенно у оружейников. Пушек отлили довольно, а в поле вывезти не можно: для городских стен, говорят, ладили. Зачем нам такие пушки? Враг, слава Богу, к стенам не подступает. Сабель наковали, зато бердышей мало. Всяк знает, что пешцу им супротив татарского конника сподручнее биться, а если кузнецам невдомёк, то оружничий должен соображать, сколь чего для войска нужно. Он же пока только с молодой женой соображает...
Послышались смешки, и Иван Васильевич нахмурился:
— Проследите, чтоб пушечный двор занялся пищалями да напридумал, как их по полю возить, чтоб бердышей наделал довольно да копий. Людей, которы к войне намечены, с печек согнать и к обучению приставить. В западных странах воинов битвенным премудростям долго учат и внаём сдают. Мы же супротив них с дубьём выставляем абы кого. Или людей своих не жалко? Как возвернусь, смотр всему войску учиню... Ты чего вертишься, Иван Юрьич?
— Не успею уложиться, государь! — ответил он с показным испугом.
Ведом был Ивану Васильевичу ехидный норов московского наместника, однако не удержался от вопроса:
— Сам доложил, что обоз готов, чего ещё укладывать?
— Я по неведению на сани приказал погрузиться, теперь на телеги надо перекладать.
— Зачем?
— Так ты, думаю, в Новгороде зазимуешь. Столь заданий нам надавал, что к лету дай Бог управиться.
Рассмеялись сподручники, а с ними и сам государь. Раздражение прошло, стал говорить спокойно. Объявил, что вместе с собой возьмёт он только пищали, а тяжёлые пушки велел подослать позднее, когда установится зимний путь. Через неделю назначил выход двадцатитысячной рати в сторону Великих Лук. Вызывало беспокойство скопление королевских войск под Витебском. Если Казимир задумал поддержать новгородскую смуту военной силой, то на её пути надобен заслон. А если начнётся размирье с Ливонией, то рать можно будет быстро передвинуть на север. Воеводой определил Андрея Оболенского — представителя родственной, но далеко не дружественной ветви великолукского наместника. Ему предписывалось учинить строгий сыск и, если обвинения в разбое и притеснениях горожан подтвердятся, отправить Лыку в Москву для великокняжеского суда.
Получившие наказ постепенно расходились, и наконец остался великий князь с сыном Иваном, братом Андреем Меньшим и дядей Михаилом Верейским. Помолчал, задумчиво теребя бороду, вроде бы не зная, с чего начать, потом заговорил:
— Тревожное время грядёт, зане и болит душа. Опасаюсь за братьев своих, как бы раздор не учинили, очень уж не ко времени он станет. Ваша первая забота — глаз с них не спускать. В случае чего Москву затворите. В Дмитрове князь Холмский копит тайную рать. Если пойдут мятежники с севера, в заслон её выставляйте. С востока царевич Даньяр прикроет, он своих татар в готовности держит. С запада ты уж сам, Михаил Андреич, исхитрись и за сынком своим присмотри. Что-то частенько из Вереи гонцы забегали, к чему бы это?
Старик Верейский вскинул слезливые глаза и тяжко вздохнул:
— Сноха, поди, научает, без неё тих был да смирен. Ныне и на меня голос стал поднимать. Строгости у нас маловато, ты вон в семье главный и должен за отца почитаться, на деле же происков братьев опасаешься. Может быть, вызвать их к себе да пригрозить, а то и под оковы взять, если чёрное дело замыслили? Чего стыдиться? Отец твой стыдился, пока глаз не лишился.
Иван Васильевич покачал головой:
— Не так всё это просто. Коли знают братья за собой вину, то сами не приедут, ибо войско доброе сколотили. А коли вины нет, так пуще озлобятся. Нет, до времени на их воровство глаза прикрыть надо, лишь бы тишком сидели. Управимся с новгородскими смутьянами, тогда и за них примемся.
Долгие годы княжения выработали у него свои привычки. Одному по душе суматошная круговерть, мгновенное переключение с одного на другое, стремительное движение к цели, как по бурной горной реке, где за каждым извивом таится нежданная опасность. А иной любит мерное течение, тщательно выверенный путь, в котором помечено всё, чего следовало бы остерегаться. Он считал, что можно наилучшим способом достигнуть многого, если заниматься на определённом этапе только одним делом. И сейчас таким делом была новгородская смута. Четверть века воюет он с этой гидрой, а у нёс то и дело отрастает новая голова. Где же корень зла? Где свододержащий камень? Сначала думал, что Борецкие, извёл всех: отца, жену, детей, их ярых сторонников — не помогло. Разрушил знаки вольности, покарал огнём и мечом новгородскую землю, дабы поселить ужас в сердцах смутьянов, — не прошло и года, как опять за своё принялись. Третьего дня призвал он Матвея и приказал немедленно выехать в Новгород и посмотреть на тамошних смутьянов. Но принесёт ли покой новая кара, пока не был уверен. Что же всё-таки толкает новгородцев на новую смуту? Любовь к родной земле? Да нет, любимой землёй не торгуют, как они. Приверженность к вере и своим обычаям? Опять же нет, ибо всякая ересь у них родится. А может быть, разумность государственного устройства? Нет и нет, понеже жалоб оттуда поболее, чем от других, идёт и бунтуют всех чаще.
Неведомость угнетала, и, как всегда в таких случаях, надежда оставалась одна. Посмотрел великий князь на своих близких и заключил:
— Держите моё имя честно и грозно, творите, как было сказано, а меня Господь надоумит.
Второй день маялся Господин Великий Новгород. На кузьминки[36] пришла весть о том, что из Москвы двинулся к ним сам великий князь, дабы наказать свою строптивую вотчину. Жива была ещё в памяти горожан прошлогодняя беда, когда москвичи разоряли новгородскую землю, карали ослушников, а с ними и вовсе невинных. Широко косила московская коса, дурную траву не выбирала, всё резала единым замахом. Неужто и ныне так будет?
Во владычных палатах собрался совет господ — посадники, тысяцкие, старосты пяти концов, сотники, настоятели важных монастырей. Добрую половину совета составляли старые посадники, те, которые когда-то были избраны на должность, а потом отставлены. Обычно обязательные в посещении, они на этот раз особенно постарались: пришли даже древние, о посадничестве которых никто, кроме их самих, уже не помнил. Скромной чинности старцев противостоял горластый Фома Андреевич Курятник. Он был последним избранником упразднённого веча, поэтому считал себя действующим, то есть степенным. Высокое положение прибавило ему наглости и свойственной недалёким людям привычки не слушать других. Старцы недовольно морщились. Срок степени ограничивался обычно годом, с этой точки зрения наглец уже давно должен был разделить с присутствующими печальную участь отставленных. Однако архиепископ молчал, а другим заводить спор о положении в совете не полагалось.
— Не можно нам быть под московскою пятою, — выкрикивал Курятник. — В прошлом годе им пятнадцать тыщ отступных дали, подарков на две тыщи надарили да сами, несыти окаянные, награбили тыщ на десять. Ныне и того более запросят. Покорством ихнюю выть не заморишь.
— Верно, верно. Пятьдесят рублёв судебной пени мне назначили, где это видано? — подал голос Иван Лукинич, один из самых древних членов совета, исполнявший должность посадника лет двадцать тому назад.
История его была хорошо известна всем. Испокон веку судился Новгород своими судами, и было их великое множество: что ни управа, то свой суд. С падением вольности право суда отошло московскому наместнику. Новая власть защищала своих судейских, грозя большими денежными карами за недоверие и поклёпы на них. Первой жертвой, наверно в назидание прочим, стал Лукинич, выразивший несогласие с исходом разбиравшейся тяжбы при помощи старческого посоха. Назначенная наместником кара оказалась столь значительной, что поначалу вызвала только усмешку. Однако явившийся вскоре судебный пристав принялся описывать имущество боярина, и тому ничего не оставалось делать, как повиноваться. С тех пор, правда, ни о чём ином говорить он уже не мог.
— Великий князь обещался нас на низовую землю не звать, а сам указ прислал — полк собрать и по весне к Дикому полю направить, — буркнул степенной тысяцкий. — Тута на самих немец наступат, а мы, значит, жену — дяде...
Представители Торговой стороны хоть те же бояре, но в совете всегда держались особняком и грудились тёмной кучкой в углу. Кто-то из них осторожно заметил:
— Не на воровство указ, а с татарином биться, как отказать?
— Вы там помолчите! — крикнул Курятник. — Грех не в том, куда зовут, а в том, что слово своё рушат.
— Верно, верно, всю старину ломают. Нетто было ранее так, чтобы болярина по суду грабили? — спросил Лукинич.
— Мы тож не без греха: вчера крест Москве целовали, а ныне... — донеслось из тёмного угла.
Феофил сурово глянул из-под клочкастых бровей и проронил:
— Не суесловьте, о деле глагольте!
— Да, о деле, — подхватил Курятник, — плакаться да вопросы задавать всякий горазд. Пожили мы год под Москвой и видим, каково нестроение учредилось: Ивановы наместники дела не знают и с нами совет не держат, ворью волю дают, рубежи не берегут, людей своих разбою научают. Будя! Теперь в другую сторону погребём. Король польский до нас ласков, старины новгородской ломать не хочет, своим судом не грозит. Вот ему и надо кланяться.
— Припозднились мы с поклонами — Иван не сегодня-завтра в город вступит, — послышались голоса.
Курятник замахал руками и возвысил голос:
— Погодите галдеть, сказать дайте. Ныне Иван с малыми силами идёт, от них-то, даст Бог, загородимся. На помощь к себе братьев его ждём, к ним давно уже люди посланы. Теперь вот грамоту королю отправим и под защиту ему отдадимся.
— Негоже нам за весь город решать, у людей поспрошать надо, — засомневалась Торговая сторона.
Курятник снова в крик:
— Спрашивали, покуда вечевик висел. Теперь конец звону, самим решать надобно.
Владыка стукнул жезлом:
— Утишься! Глас народа — глас Божий, как без него?
Тёмный угол отозвался одобрительным шумом.
— Нетто я против? — растерялся Курятник. — Токмо как этот глас услышать? На вечевой площади помост и тот срыли, они и срыли, — указал он на представителей Торговой стороны.
Владыка кивнул головой служкам, и те бросились отворять окна владычных покоев, выходившие к Софийскому собору. В палаты ворвался многоголосый шум толпы, заполнившей Соборную площадь. Похоже, что там обсуждался тот же вопрос. «Ай да владыка! — тут же смекнул Курятник. — У нас, поди, своя площадь имеется».
Новгородское вече собиралось обычно на Ярославовом дворе, расположенном на Торговой стороне. Однако нередко мнения сторон разделялись, и, когда согласия не находилось, разделялось и вече: Софийская сторона уходила на свой берег и собиралась здесь перед собором. Курятник поднялся и заговорил как о давно решённом:
— Тута завтра и соберёмся. За ночь помост сколотим, чтоб с народом, как водится, говорить. Покуда же давайте наш ряд с королём обсуждать, с чем завтра на вече выходить.
Он взял заготовленную грамоту и начал её скороговоркой зачитывать. Грамота оказалась длинной, и разморённые старички сразу же задремали. Один из них стал так затейливо высвистывать, что архиепископ гневно стукнул жезлом. Советники враз зашевелились и заговорили вразнобой:
— Пущай король назначит наместника свово, хоть и пана, но веры нашей, греческой.
— Чтоб держал город в воле мужей вольных, по новгородской старине.
— Верно, чтоб сам суда не судил, а тем, кому обида от Москвы вышла, всё возвернули как есть.
— И чтоб не воевал без нашего слова и волостей новгородских не раздаривал.
— И чтоб на службу в Литву нас не звал.
— И должность без вины не отнимать...
Так разговорились, что архиепископу опять пришлось применять свой жезл.
— Утишьтесь! — сурово молвил он. — Это всё в грамоте уже есть. Просвистели. Внимайте далее с тщанием и помните: на сей грамоте всяк свою подпись поставит.
Тут-то многие и пожалели, что пришли. Более уж с речами не лезли и разошлись тихо. Архиепископ задержал Курятника и стал наставлять его о завтрашнем дне. Тот настолько уж отвык слушать, что и здесь перебил:
— Не изволь беспокоиться, владыка. Не впервой с голопузыми управляться, повернём, куда схочем...
Матвей поселился у дьяка Славенского конца Олисея, давнего московского доброжелателя. Славенский конец что иной город: своя власть, суд, казна, тут и Ярославов двор, где исстари жил новгородский князь, главный Торг и Вечевая площадь. Оттого, верно, и вся Торговая сторона называлась часто Славенской. Раскинулась она на правом берегу Волхова, напротив детинца, открытая для всякого гостя, не защищённая от всякого недруга. Время показало, что самая верная защита для неё — дружба с Москвою, поэтому во всех новгородских смутах Славенская сторона стояла особняком и размирных дел не поддерживала.
Дьяк Олисей сед и костист, речь его странно извилиста, сразу не поймёшь что к чему, но, как ни петляет, всегда, подобно лесному ручью, приходит к своему стоку. На вопрос Матвея о причинах нынешней смуты ответил не сразу, посидел с прикрытыми глазами, потом неожиданно спросил:
— Ты сам-то женат?
Матвей покачал головой — за государевой службой обзавестись семьёй он так и не успел.
— А я уже двадцать лет со своей Настюткой живу, и дороже её в жизни у меня ничего нету. Быват, и ругнёмся, не без того, одначе жить без неё я бы уже не смог. Да-а. Тут мне как-то приснилось, будто заместо Настютки взял я в жёны соседскую дочку — девку молодую, ягодную. И стал я вскорости примечать, щё ничего она толком сделать не могёт. Вроде бы не гулящая девка — домаха, а, как говорится, и пол не мыт, и стол не сыт. Настютка, бывало, и не моется, а бела. Из этой же, хоть плещется беспрестанно, такой дух прёт, инда слеза вышибается. Не говорит — ласкочет, так щё звон в голове стоит, испечёт пирог — и корова не съест. Настютка на ногу легка, эта ходит, будто брёвна катат, — ну прям дурка[37] против курки. Проснулся это я со страха и ну рукам шастать, бабу свою искать. Наше-ел! И так мне радостно стало, не надо, думаю, никаких мне ягод, ибо у меня с них такой ветер может подняться, щё никакого живота не хватит. Да-а... Вот так у нас и с Москвой вышло. Никак к новому порядку навыкнуть не могем: и то не так, и этак, всё о прошлом помышляется...
— Как на вече своём без толку бодались? — не сдержался Матвей.
— Было такое дело, — охотно согласился Олисей. — Спортилось вече супротив прежнего, это точно. Раньше всё криком решали: кто громче крикнет, тот и сверху. Случалось, что бояре ради своего дела нанимали крикунов, пивом поили да сытно кормили, потом с лаской подкатывались: уважьте-де, робяты, возьмите нашу сторону. Одначе надоело растекаться перед голопузыми, заимели своих оралыциков. У этих даром щё глотки лужёные, дак ещё разной пакости вкруг понавешано, котора пишшит, лает, гремит, вопиет. Дюжина таких мордоворотов, и любое решение поделано. Обиделись тогда мужики и принялись оральщикам морды кровенить. Бояре охрану к ним приставили, тож не молчальников. Они к палкам, мужики тож. Стали на Волховском мосту друг дружку калечить. Поверье у нас такое есть, будто в давние времена, когда новую веру принимали и Перуна в Волхов скинули, вынырнул он у моста и палку выбросил: вот-де от меня на память. Врут, к палкам недавно пристали. При дедах только кулакам, дак это лишь в забаву. Спортилось вече, точно...
— О чём же тогда тоска?
— Наш город ремесловый, сам знашь. А ремесло за спиной не носишь — сидит всяк по себе сам, спину гнёт от зари до зари. Это не то щё в поле, где весь на виду. Опосля такого затворничества и тянет мастерового на народ. Раньше шли на вече, как на праздник: посмотреть, показать, покричать, даже носы покровенить, и то иной раз в удовольствие. Ныне же отняли у людей украски, зато и маются. Не пойму я этих властителей, ума не хватат, щё ли? Им бы оставить вече, пусть бы народ игрался, тем более его в любую сторону повертеть можно, ежели с соображением. Ан нет, запретить, и всё тут. С запрета всё и началось: мужик наш запрета страсть как не любит, злостью и силой наливается, как сорняк. Ему вершок срубишь, а он сызнова прорастает. И покуда корень не выдернешь, сорить будет.
— Где же этот корень?
— А внизу. Кверху корнем лишь сажа в трубе растёт, — усмехнулся Олисей. — Вам только скажи, сразу дёргать начнёте. Походи да погляди, зазря щё ли прислан?..
Рано поутру ударил большой колокол на звоннице Софийского собора. В этот день не чтилась память важных угодников и не к чему было гудеть большаку. Выскакивали из изб в морозную темень, озирали небесный склон — не пожар ли? Прошёл слух о сборе веча у Софии. Торговая сторона махала руками:
— Пошто туды перенесли, посмехаются над нами?
Большинство возвратилось в тёплые избы, иные всё же устремились к Софийской стороне. На большом Волховском мосту стражники из владычного полка внимательно осматривали идущих и тех, кто с оружием, поворачивали назад. Даже старца одного не пустили — больно грозной показалась старческая клюка. Со светом стража делалась всё придирчивее, и поток людей, допущенных к детинцу, всё более редел. Олисей и Матвей с час протолкались в очереди, прежде чем достигли крепостных ворот. К началу веча они опоздали.
Площадь перед Софийским собором была вся запружена народом. С наскоро сколоченного помоста вечевой дьяк зачитывал какую-то грамоту. До задних рядов, где оказались Олисей с Матвеем, достигали только обрывки слов. Время от времени от кучки людей, окружающих помост, слышались дружные крики одобрения. Остальная часть толпы подхватывала их довольно вяло.
— Это оральщики стараются, — шепнул Олисей, — у них правило: кто всех перекричит, тому лишний алтын.
А люди продолжали подходить. Подвалило несколько разбитных мужиков, толкаются, напирают сзади:
— Об чём крик, робяты?
— Новый город ляхам продают, — поясняют передние.
— На кой ляд нам те ляхи сдались? — недоумевает цыганистого вида парень.
— Обещают волю нам возвернуть и старины нашей не рушить.
— Да когда была у нас эта воля? Нет, не согласный я. Против кричать стану, Москва! Москва! — пронзительно завопил он.
— Пуп не надорви, — беззлобно сказал ему белобрысый мужичок.
— Сам поостерегись, — тут же ответил чернявый, — у молчунов тоже, быват, кишка надрыват, только в другом месте.
— Го-го-го! — оживились вокруг.
— А чё кричать без толку — всё одно без нас решат, — смутился белобрысый.
— Москва! Москва! — не унимался чернобородый.
Его крик нестройно поддержали в разных концах, но до согласного крика нанятых оральщиков московским доброжелателям было далеко. Постепенно, однако, они стали подтягиваться друг к другу и вскоре заполнили собой часть площади. Здесь оказались те немногие горожане с Торговой стороны, которым удалось пробиться через большой мост, и представители Гончарного конца — рыбаки да ремесленники, как правило не разделявшие намерений новгородского боярства и житьих людей. По мере того как крепли голоса, стоявший на помосте Курятник всё чаще поглядывал в их сторону.
— Ты пошто тута егозишь? — схватил Олисей вертлявого горбуна.
Тот отчаянно задёргался и вдруг закричал тонким испуганным голосом: «Москва, Москва!» Олисей отпустил его и брезгливо вытер руки.
— Соглядатай посадника, — пояснил он Матвею, — крамольников примечает, от кого несогласие может приключиться, а потом... Погодь, сам увидишь.
Между тем чтение грамоты кончилось, и на помост вышел молодой боярин. Он поклонился вечу и жарко заговорил. Голос у него был глухой, и Матвей мог разобрать только отдельные слова: воля... свобода... земля... ряд... выборы...
— Да не слухай ты его, — сказал Олисей, заметив, что Матвей тянет голову, стараясь понять сказанное, — пустое долдонит. Слова-то красивые, а за ними ничё не стоит. Ты вон куда поглядай, — ткнул он в сторону архиепископа, — там слов немного, зато все нити оттуда тянутся. Уже, видишь, потянулись.
И точно, меж горожанами, державшими московскую сторону, появились хмурые дюжие мужики. Возле них крутился вертлявый горбун и что-то нашёптывал, верно, указывал на ярых доброхотов. Один из хмурых, большеголовый, с перебитым носом, решительно двинулся к чернобородому. На его пути встали три крепких гончарника.
— И ты, Микитка, за короля задаваться хочешь?
Большеголовый угрюмо молчал.
— Прикинул ли, как торговать станешь? У поляков ить деньга другая, а ты нашей никак не одолеешь.
— Дык думат, у них гири полегше...
Микитка молчал, тупо ворочая головищей, а потом неожиданно размахнулся и с гыканьем, будто мясо рубил, ударил стоявшего напротив. Ему тут же вернули втрое. Подоспели товарищи, драка ширилась и становилась всё более ожесточённой. На помост уже никто не обращал внимания.
Большеголовый получил очередной удар и сплюнул красным. Крови своей он страшно боялся и завопил: «Убива-а-ат!» Выхватил припрятанную под зипуном дубинку и заходил по головам противников. А и те озверели, когда увидели, что палки отбирали лишь у тех, кто шёл с Торговой стороны. Налетели скопом на Микитку, свалили и отобрали дубинку.
Несладко приходилось и его товарищам: зачинщики драки не находили поддержки у толпы и стали понемногу отступать. И тут невесть откуда взялась владычная стража с железными прутьями. Она приняла сторону хмурых лавочников и начала валить московских доброжелателей. На прибитом снегу заалели кровавые пятна. Один из раненых бросился к большому мосту с криком.
Стоявшая там толпа заволновалась.
— Наших бьют!
Один из стражников ударил крикуна саблей, не насмерть, ибо ударил плашмя, а так, для острастки. Тот, однако, намёка не понял и завопил: «Убили-и-и!»
Этот вопль — как искра в смолье. Охваченная гневом толпа смела мостовую стражу и устремилась к Софийскому собору. Теперь уже худо пришлось стражникам, закапала на снег служивая кровь. Драки на вече были обычным делом, но, когда они становились слишком ожесточёнными, вмешивались святые отцы. Архиепископ, однако, молчал. Курятник шепнул тысяцкому, и тот выпустил две стоявшие наготове городские дружины. Они вытеснили московских доброжелателей с площади и окружили её кольцом, чтобы воспрепятствовать обратному проникновению смутьянов. Но на помощь тем уже спешил с Торговой стороны отряд, снаряженный московским наместником. Дело принимало крутой оборот, и Курятник растерялся. Феофил величественно кивнул начальнику владычного полка, и тогда из примыкавших к площади переулков лихо выскочили чёрные всадники с белыми крестами на груди. Они обрушились на представителей Торговой стороны и стали теснить их за крепостные стены. Когда подоспел отряд московского наместника, крепостные ворота были уже закрыты. Детинец отгородился от строптивых горожан и своего московского господина.
События мелькали так быстро, что Матвей не успевал следить за ними и опомнился уже за воротами. В сутолоке он потерял Олисея и принялся разыскивать его. Многие горожане жестоко поплатились за свою приверженность к народовластию. Высший орган Господина Великого Новгорода охал и стенал, прикладывал снег к синякам и кровоподтёкам, затыкал тряпицами кровавые раны и громко ругался, проклиная бояр и всех вящих людей. Матвей нашёл Олисея у крепостной стены, лицо у того было разбито, на скуле пучилась шишка. «Получил удовольствие?» — вспомнил он разглагольствования дьяка в защиту веча, но злорадничать не стал. Помог привести в порядок, смазал раны врачебным зельем, которое всегда имел при себе. Олисей кряхтел и морщился от боли.
— Видал хитрованов? — бормотал он. — Людей собрали для приговора, а у самих всё давно решено. И мордовороты под рукой, и стражники, и владычный полк. Бьют, будто чужих...
Матвей успокаивал товарища, как мог, но сам досадовал на то, что оказался за воротами, а не в осином гнезде.
Олисей, однако, досады не разделил.
— Смутьянов найти схочешь? Я и так всех счислю. Не поверишь? Верно. И государь тебе не поверит, потому как одни слова. Надоть, мыслю, грамоту вечевую перехватить, котора для Казимира писана. На грамоте боярские подписи — вот тебе и смутьяны. Пошто руками машешь? Коли дело с умом поставить, так тую грамоту на доске принесут. Кто? А кому новгороцкая затея на горло наступат... — Олисей по обыкновению начал витийствовать, и Матвею пришлось набраться терпения. — Знашь, кто первый новгороцкий недруг?
— Известно, ливонцы.
— Верно. А кто у ливонцев первый недруг, думашь, мы? Нет, рылом не вышли. Поляки и литовцы. Они с ними всю жизнь грызутся. И если Новгороцка земля королю перекинется, ливонцу тута не ходить и не торговать. Понимашь? Нужно их брать к себе в союзники, пусть помогат грамоту добыть. Щас сведу тебя на Немецкий двор, к своему приятелю, он щё-нибудь напридумат...
Приятель, оказавшийся длинным, сухопарым эстонцем с лицом, изрезанным частыми и глубокими морщинами, пригласил за залитый пивом стол. Выслушав Олисея, он надолго припал к большой глиняной кружке. Наконец оторвался и залопотал, задорно поблескивая глазами:
— Нато помокать, курат пери! Нато ехать Пськёв, нато прать хопун, то есть цо... цо... цо... лешадь, н-но... пошёл, курат пери...
— Чего это он? — не выдержал Матвей. — Нахлебался, никак?
Олисей толкнул локтем — соблюдай, дескать, приличие — и шепнул:
— Я сам не горазд. Курат по-евонному «чёрт», пери значит «чёрту отдаёт»... В Псков, говорит, Надо на лошади ехать.
— Зачем в Псков?
Эстонец опять скрылся за широким кружечным дном, Матвей повторил вопрос.
— Пойка[38] не понимат, — вздохнул эстонец и, склонившись над столом, стал чертить по нему крепким, как железо, ногтем.
— Это есть Новькорот, — указал он на тёмный сучок, — стесь сверху Ливония, витишь, море, море... Стесь слева Пськёв, са ним тож Ливония. Стесь справа Моськва, снису тож Моськва, только тут, — ноготь оставил вмятину ниже и левее сучка, которая заполнилась разлитым пивом, только тут Новькорот имет опщий рупеж с король. Если перешёл Новькорот к король, круком отин враг: тут, тут и тут. Нато ехать Пськёв, курат пери...
Олисей взялся перетолмачивать:
— Надо понимать, что допрежде короля новгородцы поедут к псковичам за поддержкой, ибо без них окажутся в кругу врагов.
— Та, та, — оторвался от кружки эстонец, — круком отин врак. Тут и тут, тут и тут. Нато в Пськёв, я письмо пишу...
Матвей долго размышлял над словами эстонца. Похоже, что тот говорил правду, однако сомнения не проходили. Это государи могут себе позволить глядеть на карту или на небо, когда принимают свои решения. Так у них и задача полегче: начинать ли войну, заключать ли мир? А тут надо наверняка вызнать, каким путём повезут свою рядную грамоту новгородцы. У них семь дорог в Литву, и ближняя не через Псков. Ну как ошибёшься и пропустишь раскольников? Государь не простит, что из Новгорода отлучился, тогда уж точно Хованскому отдаст... У Матвея даже мурашки забегали, когда представил своего бывшего начальника. Он сызнова начинал думать и не успокоился даже в широких розвальнях, которые быстро скользили по накатанной псковской дороге.
Как ни утомителен зимний путь, как ни тяжелы были сомнения, а всё ж не мог не подивиться Матвей тихой просветлённости псковской земли. Довелось ему ездить по бескрайним степям, наполняющим душу радостным простором; по тёмным, густым лесам, будоражащим голову древними сказами и причудливыми виденьями; по цветущим долинам, источающим негу, расслабляющим ум и волю, но не встречалось доселе такой скромной и ласковой красоты. Тихие речушки и озера разряжали сумеречность лесов, казалось, будто из-под суровых, нахмуренных бровей проглядывают добрые глаза. Заснеженные просторы то и дело прерывались грядами невысоких холмов с гривами сосняка — всего довольно, нигде нет чрезмерности. И везде следы доброго народа: мельницы, раскинувшие в гостеприимстве деревянные руки, каменные кресты по обочинам дороги, приземистые часовенки на взгорьях — память о павших в пути.
После оголтелого, взбудораженного смутой Новгорода сам Псков увиделся на редкость степенным и тихим. Храмы здесь не достигали неба и не стремились к нему, они вырастали из земли, как белые боровики, щеголяя белизною крепкого тулова. Избы добротные и просторные, без затейливых украс, сараи и амбары крепкие, из серого плиточного камня. И такие же заборы — не частоколы или сбитые жерди, которыми пользуются беспечные москвичи, подпирая их для крепости слегами, а надёжные, основательные плитняковые стенки. Строгость строений оживлялась приветливостью псковичей, их непривычным говором. «Нынце у намастери суп с рыбе ницово», — хвалил нищий монастырскую уху.
Посадник Юрий Андреевич, к которому обратился Матвей, тоже оказался прямой противоположностью новгородскому горлопану — ласковый старец с ковыльной прядкой поперёк лысого темени, с тихой и неторопливой речью. Матвея он внимательно выслушал, но ничем не обнадёжил. Выспросил подробно про новгородские дела, поинтересовался московской жизнью, удивив знанием её тонкостей, поспрошал про Литву. И лишь напоследок сказал, что-де псковичи Москве никогда не изменяли и ни на какое воровство не горазды и что если придёт к ним новгородское слово, то выйдет, как вече присудит, ибо сам он такие дела решать не волен. Так и не понял до конца Матвей ласкового посадника, а он, верно, того и добивался. Псковичи вообще, как оказалось, не склонны были давать обещания впрок, но сказанное однажды слово берегли с честью, зато и считались надёжными товарищами в торговых делах.
В нетерпеливом ожидании прошли два дня. Матвей посчитал их целой вечностью, ему чудилось, будто новгородское посольство прошло мимо Пскова, и он уже несколько раз порывался скакать к литовскому рубежу, чтобы догнать его. К вечеру второго дня из Новгорода неожиданно прибыли Олисей и его эстонский приятель. Матвей бросился к ним:
— Где новгородцы, неужто Псков обогнули?
— Опокнали, опокнали, — закивал эстонец, — на полпуть.
— Точно, — подтвердил Олисей, — под Порховом мы их обошли. Завтра днём будут здесь.
У Матвея отлегло от сердца.
— А сами почто приехали опричь уговора?
— В Пськёв скусный пиво и красивый тутор[39], проповал уже, курат пери? Пока в Новькорот пуф-пуф, нам стесь жить нато... — на этот раз эстонец казался более словоохотливым.
— Насчёт девиц, думаю, похвалился старче, — ухмыльнулся Олисей, — ныне ему бес не ребро, а токмо горло щекочет. Если ж по правде, то хочет нашему делу помочь. Пущай помогат...
На другой день стало известно о прибытии новгородского посольства. Приехал сам Курятник, несколько первых бояр и большой обоз с богатыми дарами для короля. Новгородцы спешили, зато Юрий Андреевич дела не гнал. Сначала сослался на отсутствие второго посадника и наместника, уехавших к ливонским рубежам, а по их прибытии — на двухдневный запрет псковского епископа по случаю начала Рождественского поста. Курятник изошёлся криком и угрозами, на него смотрели с интересом: в Пскове таких ещё не видели. Наконец среди ясного дня раздались раскаты вечевого колокола, созывающего народ на площадь перед Троицким собором — буевище, как называли её псковичи. Два дюжих мужика раскачивали вечевик с земли длинными канатами, причём качали не язык, как везде, а коромысло, на котором он висел, оттого-то и звук был каким-то особенно раскатистым. Люди собирались весело, с шутками и праздничным гомоном, что так не походило на хмурую подавленность новгородского веча.
Вечевой дьяк объявил о прибытии «новгородского слова» и уступил место Курятнику. В морозной звучности его крик был решителен и резок. Псковичи гостя не прерывали, хотя и смотрели с осуждением. За ним говорил красноречивый новгородский боярин с глухим голосом. Его большие, чуть навыкате глаза сияли восторженным блеском, на узком, с горбинкой носу трепетали тонкие ноздри, длинная шея пучилась от напрягшихся жил.
— Ваши братья несокрушимо стоят на стенах Великого Новгорода, — говорил он. — Они истекают кровью в борьбе с московским деспотом и вопиют: «Придите к нам на помощь, ибо, защитив вашу волю, вы обрящете свою». Здесь, во Пскове, живёт последняя вольница, завещанная нам дедами, ибо у вас горит факел свободы, ибо над вами распростёрта нетленная риза Животворящей Троицы...
Его слушали с жалостливыми вздохами. Страстный призыв новгородца напоминал речь святого угодника, и сам он походил ликом на одного из них. Гадали — на кого, и потихоньку крестились. Потом вышел один из кончанских старост и сказал так:
— Мы с новгороцким братьям долгие годы в одной упряжи ходим и супротив общие враги стоим. Пойди на них немец или лях, тот же цас подмогнём. Ныне же зовут нас ставить щит своему государю, которому крест целовали. Наши деды с евойными отцы то же делали и завещали, кой ни будет государь на Москвы, нам от него не отойти ни в Литву, ни в Немцы, а жить с нём по старине и в доброволье. И сказ мой таков: крестоцелованье нам не рушить, и для послы путь цист...
Курятник громко выругался — к сдержанности он не был приучен. Тогда взошёл на помост могучего вида скорняк по имени Федот и загудел колокольным басовиком:
— Немец у рубежей собираца, саблем звенит, пушкам гремит. Как в тако время свару затевать? Кто подмогнёт, кто засциту даст? На Москвы только и надёжа. Нельзя нам от неё отступаца. Это раз. А коли Новгород к Литвы перекинеца, то отрежеца пскопская земля от Москвы, тута и конец ей выйде. Потому не след новгородец к королю пропускать. Это два.
Толпа одобрительно загудела. Тут Курятник совсем вскипел, птицей взлетел на помост и зашёлся в крике:
— Да как у тебя язык повернулся такое говорить, козёл вонючий? Тебе первый боярин новгородский чуть не кланеца, а ты с ним, как с вором, да я тебе... — У него перехватило горло, и он подскочил к Федоту. Не заслони того помостная стража, показал бы, верно, то, на что не хватило слов.
В толпе начали ухмыляться:
— А и суров первый болярин, хоть к амбару выставляй!
— Цтоты, своих перекусят. Такого гостя держи на погосте...
Вечевой дьяк принялся тихомирить толпу, замахал позвонцом. Вышел вперёд посадник Юрий Андреевич и заговорил своим негромким голосом:
— Великий князь московский и наш государь прислал сказать, цто хоцет свою пскопскую вотцину жаловати и боронити по доброй старине, цто обид на мужей псковиц не держит. А ныне взял свою новгороцкую вотцину, понеже много там обид ему вышло и кривда меж людем новгороцким ходить стала.
— Врёшь! — рванулся Курятник уже к посаднику. — Не взял и не возьмёт!
— Гонец с Новгорода пришёдцы, — невозмутимо сказал Юрий Андреевич и уступил место молодому парню в синей чуге.
Тот, не смущаясь множества народа, зачастил:
— Решили вятшие новгородцы велика князя к себе не пущать и затворились в детинце. Тады великий князь приступил с пушкам да как пальнул, цто у боляр шапки с голов слетели. Вознамерились они тады выйти с детинца, цтоб в поле бица, а войско новгородиц не схотело того. Тады пришлось им растворица и на милость государя отдаца...
Не стерпели тут псковичи, перебили словоохотливого гонца и с гневными криками набросились на новгородских посланцев:
— Новгород в государевой власти, а вы к королю побегли! Поцто нас к крамоле притужаете?
— Покарать изменников!
— Спустить шкуру кнутом да Федотке на выделку, цтоб более не лаяли!
— Бей новгороцких!
Стража с трудом сдерживала напирающую толпу.
— Стойте! — громко крикнул князь-наместник Шуйский, потрясая каким-то списком. — Государь приказал взять послов под стражу и прислать к нему для суда. Может, через них другое воровство вскроется.
Нет, не послушались псковичи князя-наместника, всё ближе подступали они к новгородцам, сгрудившимся у помоста тесной, испуганной кучкой. Вдруг выскочил от них боярин с лицом святого угодника и воскликнул:
— Братья, опомнитесь! Пошто тушите огонь вольности? Пошто не вздымаетесь на битву с тираном? Господь...
Брошенная из толпы снежная грудка сбила шапку, осекла боярина на полуслове. Он взглянул на озлобленные лица и в отчаянии закрыл лицо руками. Меж его тонкими пальцами просочилась влага — то ли слёзы, то ли талые снежинки.
Взошёл на помост епископ. Он никак не мог узнать покорную паству и начал призывать к спокойствию разбушевавшихся горожан. За общим шумом мало кто слышал пастыря, и тот сокрушённо развёл руками — елеем пожар не потушишь. Кто знает, чем бы кончилось вече, если бы вдруг не раздался глухой вздох вечевого колокола. Глянули вверх, а там новгородский боярин — угодник. Как уж пробрался туда, никто не видел.
— Господи! — крикнул он, простирая руки. — Надоумь заблудших, предающих свою волю. Прими мя в светлое своё царствие!
Да так и кинулся со звонницы.
Толпа ахнула и затихла. Смерть всегда полна таинства, а такую, нежданную и беспричинную, расчётливым псковичам и вовсе было не понять. Крестились и перекидывались вполголоса:
— Воли ему не хватало, всё её поминал, бедник.
— А без воли жить не мог, быдто орёл.
— Сказал... У Ваньки орёл уже третий год в клетке бегат, и ницаво.
— Знацит, просто блажной, прими его душу, Господи...
К новгородцам приставили крепкую стражу, и вече мирно разошлось. Матвей радовался удачному окончанию дела, хвалил псковичей за порядки, добрый нрав и преданность московскому князю.
— Да какая там преданность? — не выдержал Олисей. — У них на первом месте завсегда расчёт. Думать, почему посадник с вечем тянул? Всё выжидал, чем дело в Новгороде кончится. Расставил на пути своих гонцов, а как получил верную весть о падении Новгорода, так и стал преданность показывать.
— Посадник посадником, а псковичи и сами бы разобрались, что к чему, без ваших оральщиков.
Олисей обиделся за своих:
— Куда там, до сей поры бы разбирались, кабы мы с Яковом, — кивнул он на эстонца, — по корчмам не шастали да задарма их не поили. Они и на вече вон озверели с того, что им Яков десяток бочек выкатил, верно?
— Та и ещё две, — уточнил тот и вздохнул, — мноко вышло, хотели кулакам траться. Пыло меньше, только кричали пы: псковичи — честные...
Не по себе стало Матвею от этих признаний — неужто и вправду так легко обращается вече в нужную сторону? Что же это за символ вольности, который вертится, как флюгарка, и зачем из-за него лишил себя жизни новгородский боярин? А может быть, всё проще: убоялся злодей предстоящей кары и решил избежать позора? Долгая служба в сыске приучила искать теневую сторону даже в самом ярком действе, и она почти всегда находилась. Всё зависело от того, как освещать. В ведомстве Хованского любили длинные тени. Там ценилось не сделанное человеком, а то, чего он не допустил, поэтому в разряд самых надёжных зачастую попадали отъявленные бездельники, зато на разумных и деятельных людей смотрели как на возможных смутьянов, в тайных сыскных книгах за ними числились и копились разные вины.
С такими мыслями поспешил Матвей в обратный путь, прихватив с собой рядную новгородскую грамоту, а за ним под надзором самого князя-наместника печально потянулось неудачливое новгородское посольство.
И ты, огневая стихия,
Безумствуй...
Окутался мёртвым затишьем Господин Великий Новгород, жители в страхе прятались по домам и без крайней нужды носа не казали. Изредка покатится чёрный возок в сопровождении факельщиков, будто во времена страшного чёрного мора, унёсшего одиннадцать лет назад половину горожан. Зайдутся тогда в отчаянном лае притомившиеся от безделья собаки, и снова повиснет гнетущая тишина. В возках возили острожников. В первую очередь брали бояр и житьих людей — тех, кто, по местным оценкам, могли быть причисленными к «лепшим» или «вящим». Хованский, которого вызвал из Москвы великий князь, действовал излюбленным способом: брал всех подряд и пропускал через своё сито. Тем, кто оставался, грозил суд. Сито было частое, оставались многие.
В Грановитой палате владычных покоев, где обычно собирались высшие новгородские судьи, выносились грозные приговоры. Великому князю помогали два новгородских наместника — Иван Зиновьев да Василий Китай, князь Хованский и архиепископ Феофил. Дело подвигалось плохо, обвиняемые бояре ото всего отпирались. Закрытие городских ворот приписывалось самоуправству сбежавшего тысяцкого. Все изменные и лукавые дела сваливались на Курятника и отъехавших с ним бояр. Члены совета господ никаких крамольных решений не принимали, бумаги совета исчезли вместе с писцами и другими важными свидетелями, так что установить истину не удавалось. Хованский свирепствовал на допросах, требовал признаний, стучал по столу мохнатым кулаком, но ничем не располагал по существу, и бояре продолжали отпираться. Чувствовалось, что они прочно связаны круговой порукой. А великий князь, желавший, чтобы затеянный им суд выглядел в глазах горожан по возможности справедливым, торопил и торопил с признаниями.
Наконец кто-то из взятых измором старичков сказал неосторожные слова о своих давних противщиках в совете. Этого было довольно для применения строгих мер. Четверо обвиняемых не выдержали пыток и признали свою вину, им тут же вынесли смертный приговор. Казнь назначили на пятницу, десятое декабря. Феофил пытался отсрочить исполнение приговора, взывая к милосердию во имя Христа, неправедно осуждённого и казнённого именно в пятницу. Иван Васильевич заметил, что в этот же день повесился предавший Христа Иуда, и приказал владыке выдать осуждённым по верёвке. Тот обиделся и покинул палату. Казнь совершили в назначенный день при небольшом скоплении народа. Пришли лишь те, кого удалось выгнать угрозами из ближних изб. Феофил тоже отказался прийти, хотя за ним посылали дважды. Русскому человеку свойственно сострадание к поверженному врагу, и на следующий день в церквах прошли многолюдные молебны в память о невинно убиенных, к крамольникам стали примерять терновый венец. Похоже, что новгородский архиепископ бросал московскому князю открытый вызов, и вряд ли тому удалось бы взять верх в борьбе с народным состраданием. Тогда было объявлено, что на Торговой стороне великий князь самолично принимает жалобы на вящих людей. Бирючи громогласно призывали народ идти к государю для разрешения обидных дел, обещали высокую защиту и скорый суд. Потекли правые и неправые, с каждым днём всё больше — правосудие стало брать верх над состраданием.
Кто знает, как протекала бы борьба двух владык дальше, если бы не привезённая из Пскова рядная грамота, на которой стояли имена сорока семи бояр. Когда её предъявили, запирательство потеряло смысл, и бояре заговорили. Теперь в надежде на снисхождение каждый старался сказать как можно больше. Чёрные возки забегали чаще, городской острог не вмещал захваченных, и родовитых людей держали в простых дровяных сараях. В следующую пятницу казнили уже двенадцать человек, в том числе и горластого новгородского посадника. Больше молебнов по невинно убиенным уже не служили.
Все заговорщики ссылались на то, что получали указания от Курятника, но великому князю не хотелось верить, что угроза его власти в Новгороде исходила от такого недалёкого человека. Предшественники были умнее и благороднее. Он предпочёл бы иметь дело с полным достоинства и немногословной уверенности новгородским архиепископом, но против Феофила не имелось никаких свидетельств, его имя не стояло ни на одной грамоте, и слов крамольных от него никто не слышал.
Великий князь искоса присматривался к владыке. Ему нравилось, как тот держался в споре: терпеливо выслушивал противщика до конца, всем своим видом показывая, что вникает в сказанное, не злил его обидными мелочами, не старался опровергнуть каждую нелепицу, лишь давал понять, что её вздорность понимают обе стороны. Сам великий князь уступал ему в выдержке, иногда в логике, часто раздражался, не умея скрыть этого, а владыка смотрел всепонимающими глазами, не коря за вспышки гнева. Причину нынешней крамолы он видел в деспотизме московской власти. Великий князь доказывал, что средоточие власти является благом для всякого народа и всякого существа. «Средоточие не есть подавление, — сказал на это Феофил. — Голова указуе, куда идти, а ноги сами ступают. Ты же для каждого перста указ из Москвы шлёшь». В качестве примера ненужного вмешательства привёл дело о Кирилловом монастыре. Великий князь не любил напоминание об этом споре с митрополитом из-за малости предмета и очевидности своей правоты, поэтому нахмурился:
— Господь вручил мне власть над землёю, а монастыри не в воздусях плавают, на ней стоят. Потому волен я ими распоряжаться по своей совести.
— Если следовать твоей логике, то ты волен разрушить любой храм, ибо он стоит на земле...
— Я говорю о монастырских землях, — резко перебил великий князь.
Феофил помолчал, давая ему успокоиться, и продолжил:
— Важна суть, а не словеса. И то, и другое — богоугодные заведения, и церковь сама распоряжается ими. Если пастырю доверено стадо, не указуй ему, в какой руке держать посох.
В извечном споре между первенством духовной и светской власти Феофил старался примирить крайности, которых держались митрополит Геронтий и нынешний государь. Он убеждённо говорил:
— Душа и тело — суть два начала в человеке. Они идут рядом, постоянно сообразуясь друг с другом: первая сторожит соблазны, второе ограничивает порывы. Как только нарушается согласие, человек ввергается в пучину страстей или бездну безумия. Точно тако же должны идти вместе церковь и государство. Беспредельность пагубна для всякой власти, ибо ведёт к тирании или мракобесию.
— Разве ты сам не совмещал два сии начала, будучи главой церкви и совета господ в Новгороде? — заметил великий князь с некоторой долей ехидства.
— В Новгороде до недавнего времени было вече.
Иван Васильевич знал из рассказов, как можно легко управляться с вечем, и пренебрежительно махнул рукой:
— Говорили старушки про эти б ал ушки.
— Мы действительно умели заставить вече принять нужное решение, — сказал Феофил. — Тако же и человек может усмирить свою совесть, но, даже усмирённая, она есть и заставляет быть осторожливым.
Спокойная уверенность Феофила особенно раздражала Хованского.
— Его под стражу надобно взять, а ты разговариваешь, будто с равным, — говорил он великому князю. — Не может того быть, чтобы крамольная зараза к нему не пристала. Он на макушке стоял, с него и спрос.
— Этак ты и меня в колодки возьмёшь, — ответил великий князь, — под моей макушкой ещё более грехов. Докажешь вину владыки, защищать не стану, а и разбойничать не дам.
Хованский и его люди старались, как могли. Особенно лез из кожи бывший лыковский приказный Прон, которого Хованский взял себе в услужение. Из-за своего рвения и наглости он быстро сделался для Хованского таким же незаменимым, как совсем недавно для Лыки. С большим трудом ему удалось-таки подкупить архиепископского ключника и достать через него грамоту, присланную Феофилу из самого Рима. Написанная на неведомом языке, она должна была свидетельствовать о преступном намерении архиепископа предать православную веру и перекинуться в латынянство. Хованский горел от нетерпения, грамота жгла ему руки, он с затаённой радостью поглядывал на ничего не подозревавшего владыку и представлял скорое разоблачение гордеца. Наконец стараниями Прона переводчик с неведомого языка нашёлся. Грамота оказалась списком древнегреческого панегирика, прославляющего царскую власть, и была прислана Феофилу братом великой княгини Софии. Надежды Хованского рухнули: ни тема, ни сам источник не могли свидетельствовать против архиепископа. Князю даже чудилась усмешка на всегда спокойном владычном лице и мнилось: не сам ли Феофил подговорил своего ключника для сотворения посмешки? Неудача не остановила, а лишь более озлобила Хованского, и дальнейших поисков он не прекратил.
По мере того как выявлялись внешние связи заговорщиков, необходимо было думать о поведении их зарубежных покровителей. Более всего беспокоило отношение польского короля: придёт ли он на выручку своим недавним друзьям? Да и магистр Ливонского ордена мог воспользоваться удобным случаем, чтобы начать военные действия. Иван Васильевич часто вспоминал рассказ Матвея о том, как встревожил немецких купцов возможный переход Новгорода под власть Литвы и какое деятельное участие приняли они в задержании новгородского посольства. Литва и Ливония — извечные враги, интересы которых сходятся на этой части русской земли. Нельзя ли как-нибудь сыграть на их раздоре? Ведь известен случай, когда мышь уцелела только потому, что на неё охотились одновременно коршун и лисица. Если у магистра появится здесь столь же определённый интерес, что и у польского короля, то враги столкнутся лбами и увязнут во взаимном споре.
И вдруг, словно подтверждая опасения великого князя, магистр прислал псковичам наглые и доселе невиданные требования. Послы задирались и, похоже по всему, были настроены на ссору. Шуйский растерялся и самолично прискакал в Новгород — как быть? Великий князь твёрдо знал, что обстановка не позволяла начать войну, мир с Ливонией был необходим даже ценой обидных уступок. Более того, по его рассуждениям, магистра следовало заинтересовать выгодой, которую сулит мир с Псковом, и заставить защищать её от посягательств польского короля. Шуйский слушал недоверчиво. Он знал об упрямстве псковичей и гордости, которую те неизменно проявляют в спорах с немцами, а потому выразил сомнение, что вече одобрит значительные уступки ливонцам. Великий князь раздражённо воскликнул:
— Чего это ты меня своими горлодёрцами стращаешь? Слышал я, как бояре своим вечем вертят. Неужто мой наместник глупее? Мёда и меди не жалей, вот и выйдет по-твоему. — Помолчал и добавил: — Ладно, пошлю тебе в помощь своих хитрецов и пушечный наряд подкину на крайний случай. Но это на самый край, мне помочь сейчас не из чего, сам знаешь...
В числе великокняжеских хитрецов в Псков отправился и Матвей.
Московское войско, посланное к литовскому рубежу, растеклось по окрестностям Великих Лук. Только часть его была выдвинута вперёд к Невелю и другим порубежным острогам. Воевода Оболенский, занятый обустройными делами, в сыске против Лыки не преуспел да и не имел к этому никакой склонности. К тому же наместник изрядно справился с хлопотными обязанностями по содержанию войска, обеспечив всех кормом и постоем. Лучане потеряли было всякую надежду на управу со своим обидчиком, но, прослышав о суде, который творил великий князь в Новгороде, послали туда жалобщиков. Имя Лыки упоминалось некоторыми заговорщиками, и, припомнив его другие прегрешения, великий князь направил для суда своего окольничего Ощеру. Окольничий был стар, хитроумен и пользовался его доверием. Начал он свою службу ещё при Василии Тёмном, оказав тому большую услугу в борьбе за возвращение московского престола, потом служил брату Юрию и уже после смерти его перешёл к Ивану Васильевичу.
Прибыв в Великие Луки, Ощера поселился в холодной судной избе, отказавшись от богатых хором наместника, и не пожаловал к тому на обед. Лыко не смог сдержать обиды:
— Что это ты до срока на меня дворняжкой ощерился?
Ощера долго и безуспешно ожидал пожалования в боярство, и честолюбивый наместник не преминул напомнить о его неродовитости.
— Не кичись, князь, — осадил его окольничий, — воры не родом ведутся, а кого бес свяжет.
Вызвал он наутро жалобщиков и приказал Лыке держать перед ними ответ. Тот сначала презрительно молчал, но, когда горожане осмелели и начали числить свои обиды, не выдержал и вступил в спор. Родовитость не помогала, князь ругался, как последний простолюдин. Вскоре обе стороны так распалились, что в насквозь промерзшей избе сделалось жарко. Ощера молчал, терпеливо ожидая, когда высокое пламя поглотит мелкие раздряги и оставит лишь самое главное. Рдвя обозначились жаркие угли, дал знак поставить на стол большой двустворчатый ящик и раскрыл его. На внутренней стороне каждой створки были натянуты вощёные шнуры с нанизанными костями. Увидев необычную штуковину, спорщики затихли.
— Это дощаные счёты, — пояснил Ощера, — измыслены новгородскими умельцами для торгового дела. С их помощью счисляют деньги, товары, подати, а я попытаюсь вины ваши счислить. Наберётся жалобе два добрых свидетеля, ино вина наместника — костяшка на сей доске влево. Защитится он от жалобы двумя добрыми свидетелями, ино ваша вина — тогда влево костяшка на другой доске. Виноватый платит пеню истцу и государю. Расчёт и управа опосля всего дела. Начинайте!
Оробели лучане от невиданного доселе суда. Начали чесать в головах — как там поведут себя эти костяшки? Сидят, молчат, и Лыко тоже не в себе:
— На кой мне эти жидовские хитрости? Я те и на пальцах всё сочту!
Опять не сробел Ощера от княжеского наскока:
— Сия хитрость мне нужна, ибо чую, пальцев твоих будет мало.
Снова тишина в судной избе. Наконец один из молодых набрался храбрости, вздохнул глубоко, будто перед прыжком в студёный омут, и выпалил одним духом:
— Ране платили товарный налог по полуденьге с рубля да по полуденьге с саней, а ныне вдвое супротив прежнего.
— Признаешь? — спросил Ощера.
— А на какие шиши я бы новый приказ построил? Государю подать не умалишь и ост его щедрот не разживёшься, — усмехнулся Лыко.
— И сколь у тебя налоговых рублей за год выходит?
— А я почём знаю? У казначея спроси.
Ощера нахмурился:
— Я тебя именем государя спрашиваю. Будешь дерзить, судейскую пеню заплатишь.
Лыко покривился, однако ж кликнул одного из писцов и, пошептавшись с ним, объявил:
— Тридцать рублей!
— А в прошлом годе сколько заплатили?
— Столько же. Я же говорю, государеву подать не умалишь.
Ощера подошёл к окну, посмотрел на новую приказную избу и спросил:
— Во что стала сия изба?
Лучане переглянулись:
— Рублёв пять-шесть...
— Десять! — выкрикнул Лыко.
— Пусть десять, — согласился Ощера. — Налог увеличил вдвое, а государю заплатил по-старому. Из оставшихся тридцати рублёв десять ушло на приказную избу, а двадцать взял себе. Вот их и вернёшь: десять горожанам, а десять в государеву казну. На твоей доске одна костяшка влево на одном шнурке и две другие туда же на другом, верно?
Лыко прикусил язык, а лучане одобрительно зашумели. Среди них выделился криком один толстяк:
— Наместничьи люди взяли себе в правило незваными к столу приходить.
— Подтверждаете? — строго спросил Ощера, и лучане согласно закивали.
— И князь тоже ходит?
— Да где там, больно гордый.
— Значит, и вины его нет. На вашей доске костяшка влево, чтоб неповадно было пустяки говорить.
Лыко с победным видом посмотрел на противщиков.
— Ещё подарки с нас требовал по всякому празднику, — не мог успокоиться толстяк.
— Носили? Свидетели есть?
— Какие свидетели, вот этими самыми руками...
— Ну раз сами носили, чего и жаловаться? Опять костяшка влево.
Тут уж Лыко и вовсе возгордился.
— Погодь, Панкрат, — начали корить жалобщики своего товарища, — с твоих слов наши кости не в тую сторону ходят. Оно и верно, зачем всяку мелочь выплёскивать? Ты вот лучше что рассуди...
— Приучил князь своих людей на торговых дорогах шалить, инчас до смертоубойства доходит. Подкинут потом мертвяка в како-либо село и тут же пеню с жителей требуют за душегубство, а пени той четыре рубля...
— Или приедешь с возом на продажу, пошлёшь за мытником и ждёшь его цельный день. Не стерпишь, начнёшь торговать, а он сразу тут как тут: промытил, говорит, и пеню два рубля требует...
— А то ещё запретил торговать по сёлам, чтоб всяк товар в город к ему везли...
— Велел у людей клети обыскивать, у кого денег нет, жито брал, а у кого, говорили, деньги есть, того велел пытать, покуда не признавались, иных и до смерти мучил...
— У нас с его несытства многие по заграничью разбеглись...
Обвинения сыпались одно за другим. Лыко не успевал от них отбиваться, и костяшки на его доске сыпались горохом. Воодушевлённые лучане вошли в раж, начали уже прилыгать, видя, что загнали наместника в угол. Наконец Ощера остановил их, сказав, что на сегодня уже довольно. Решения своего он не объявил, но всякому, кто смотрел на створки дощаного счета, было ясно относительно исхода разбиравшегося дела.
Лыко ушёл, громко стукнув дверью. За ним оживлённой птичьей стаей выскочили лучане. Победа над грозным наместником вдохновила их. Весь вечер они не расходились, вспоминая новые обиды и готовясь к завтрашнему судному дню. Однако суду не суждено было завершиться. Ночью, прихватив припрятанные ценности, Лыко тайно выехал из города. Через три дня он уже был в Волоколамске у великокняжеского брата Бориса и попросился к нему на службу. Свою просьбу он подкрепил щедрым даром, и всегда нуждающийся в деньгах Борис не мог устоять.
В сенях Троицкого собора заседала псковская господа. Притязания ливонцев, предъявленные победителям на седьмом году тридцатилетнего мира, вызвали общее возмущение. Ливонцы требовали передать под власть магистра некоторые земли, разрушить порубежные остроги, разрядить беспошлинную торговлю в пределах всей псковской земли, построить в Пскове латинскую церковь. В дополнение к этим, ставшим обычными во всех спорах, требованиям немцы настаивали на немедленном освобождении задержанных купцов Ганзы и возмещении причинённых им убытков, предоставлении особых привилегий ливонцам относительно прочих чужеземцев и подписании договорных грамот не позднее Васильева дня[40].
Шуйский пытался гасить возмущение, но это ему плохо удавалось. Гнев рос по мере того, как открывалась изнаночная сторона предъявленных требований.
— Беспошлинная торговля станет нам в большой убыток, — неторопливо говорил посадник Юрий Андреевич, слывший знатоком договорных дел. — Псковицы по немецкой земле десятижды менее ходят. И не по своей лени, а по ихней хитрости. Не дают нам немцы дворов постойных в своих городах иметь, хотя у нас имут. Лодьи да карбасы наши с товарами не пусцают, на свои велят перекладать. В прошлый раз уговорились, цто из озера по реке Нарве нашим людям плавать наверёх аж до самого моря, ныне же магистр все окрестные земли к себе требует. Опять нашим людям убыток выходит. Тако же и в иных делах.
— Божницу латынску на нашей земле хотят ставить, а в Юрьеве недавно православную церковь стенобитками в пыль стёрли, — подтвердил псковский епископ.
— Купцов ганзейских требут немедля отпустить, а про наших, кто в Данциге задержан, молцок. Будто не они первые! — воскликнул торговый староста.
Шуйский властно потушил начавшийся гвалт:
— Не о том шумите, бояре! Коварство да обман немецкие долго можно числить. В другое время и разговаривать не стали бы — отправили колбасников без чести, а теперь не след. Нельзя на размирку идти, государь не велит. Как ни обидно, придётся кой-чем поступиться на время. Ради жизни иной раз и руку отдать не жалко.
С москвичом не очень согласились, ворчали, хотя и тихо:
— Не жалко, особливо когда рука чужая...
— Не слыхивали, цтобы отрубленное сызнова приживлялось...
— Как отвоёванное дедами без боя отдать?..
Однако настойчивость князя-наместника постепенно давала себя знать. Первый порыв праведного гнева прошёл и уступил место трезвому расчёту. Теперь бояре были озабочены тем, чтобы придать готовящемуся соглашению временный и не обидный для себя характер. Они рьяно спорили с послами, без конца уточняли слова и вносили разные предложения. Впрочем, особых успехов они не достигли. Возглавляющий посольство рыжебородый Ранке стоял крепко и на уступки не шёл. Выслушав перевод речи, с которой обращался очередной боярин, он долго смотрел на него и с удивлением картавил: «Ach! Der Sakramenter!»[41] На этом обсуждение предложения обычно и заканчивалось. Боярский запал постепенно проходил, зато псковичи, до которых доходили слухи о происходящем, не хотели потакать немецкой наглости. В лавках, корчмах, на улицах и площадях раздавались горячие речи, немцев задирали и подвергали насмешкам, им стало опасно появляться на народе. Матвею и его друзьям приходилось тихомирить буянов, обещать скорое и честное окончание переговоров, призывать к терпеливому ожиданию. Им не очень верили. Успокоить псковичей смогли лишь подошедшие рождественские праздники. Был объявлен перерыв и в переговорах — время для дел кончилось, а час, который отводился потехе, в старину никогда не пропускали.
В сочевник[42] по заведённому обычаю убирались в домах и мылись в бане, очищаясь от накопившихся грехов, потом сочевничали: не ели до звезды. Ребятишки с утра всматривались в небо, стараясь разглядеть первый блеск, и с радостными криками бежали в избы, где томилось в дёжках приготовленное тесто. Первый блин бросали в хлев, чтоб овечек мор обошёл, второй — тому, у кого глаза позорче, остальные — на стол. Скромна была трапеза в этот последний постный день: капуста с квасом да каша на конопляном масле с черёмухой, зато ешь до отвала. «Не тем скусом, но сыты будем», — шутили псковичи после дневного воздержания.
Всякая работа на Рождество да и в течение всех Святок[43] воспрещалась. Для этого имелись десятки остережений: будешь лапти плести — кривой родится; шить станешь — Господь слепым одарит; обруч сделаешь или полоз санный, словом, любую гнутую работу, — приплода от скота не дождёшься. Не было запрета лишь на домашние дела, чтоб держать сытый стол да чистую избу. Так оно издавна и пошло: мужику безделье, а бабе забота.
Рождественская ночь всколыхнула весь город: стучат бубны, гудят сурны, голосят сопели, дребезжат варганы, пляшут и поют ряженые. В Троицком соборе перед всенощной совершается лицедейское «пещное действо» — представление библейского предания о трёх отроках, отказавшихся поклониться золотому идолу и ввергнутых за то вавилонским царём в огненную печь. На слугах нечестивого царя немецкие камзолы, а один из них, вымазанный хной, напоминает рыжего посла и говорит с похожей картавостью. Горожане довольно смеются, лишь князь Шуйский опасливо зыркает по сторонам: ну как немцы увидят да осердятся? Не помогут и щедрые гостинцы, отправленные им на праздник.
У наместника есть причины для беспокойства, ибо сейчас в смирных и рассудительных псковичей как будто бесы вселяются. И точно! Вышло «пещное действо» из собора на улицу, своего огня веселью прибавило. Картавый лицедей привёл ряженых к немецкому постою и затарабарил:
— Сидят послы, чешут усы — то ли гостинцы есть, то ли чирью сесть. Выходи плясать, топочи ногам, молись своим нецистым богам — Лытусу святому и его матери Хны-хны!..
Целую неделю веселились псковичи. Посланцы великого князя тем временем ходили по корчмам и убеждали, что за-ради мира ливонцам надо уступить для виду, для хитрости. Наполненные благодушием псковичи беспечно махали руками: ну, если для хитрости... А насмешек над немцами не прекращали.
Наконец настал Васильев день — не разгульный, а семейный, когда все родные собираются за обильным столом.
Тут уж выставлялось всё, что есть в домах, что готовилось ещё с осени, ибо, чем богаче Василий, тем счастливее будущий год. И вот вечером такого-то дня грянул вдруг вечевой колокол. От щедрого стола уходить не в радость, поэтому собирались неохотно. Пришли те, у кого стол победнее или с кем уговор наперёд был, — всего несколько сотен человек. Вышел вечевой дьяк и объявил про новый договор с немцами. Слушали через пень колоду, кричали в основном нанятые оралыцики, и договор утвердили без жарких споров. Матвей с довольным видом посматривал на Шуйского, который сомневался в мирном поведении веча, — как ни норовиста лошадка, а при разумении и ту укоротить можно. У Шуйского тоже будто гора с плеч. Пригласил на радостях Матвея и его сподручников за свой роскошный княжеский стол. Только подняли чары за удачное исполнение государевой воли, снова забухал вечевик. Неслыханное дело, чтобы дважды в един день собиралось вече, потому в гуле чудилась тревога, и теперь из-за столов поднялись даже самые тяжёлые. Площадь быстро заполнялась. Ночь выдалась ясной, с чёрного неба низко свисали яркие звёзды, хоть бери в избу вместо лампады. От такой картины веяло вечным покоем, и многие стояли, запрокинув головы. Вечевой дьяк медлил с началом, ожидая прибытия первых бояр, и не обращал внимания на нетерпеливые крики. Показался князь-наместник, дьяк бросился к нему с объяснениями, а в это время выскочил к народу окровавленный человек и отчаянно выкрикнул:
— Братья!.. Немец Вышгород... сжёг!
Как? Только что рядились с проклятыми о мире и договор утвердили. Тащи сюда злодеев! Когда отгремел первый гром, потребовали подробностей. Вышгородец, до сей поры ещё не пришедший в себя, отвечал бестолково. По его словам выходило, что утром явился к ним нежданно немецкий отряд, ворвался в город, сжёг его и перебил всех жителей.
— И старых, и малых... и больных, и убогих... — кричал он со всхлипами.
— А почто немца к себе пустили? — грозно спросил его князь-наместник. — За столами, поди, сидели?
Вышгородец виновато наклонил голову.
— А может, и немец спьяну показался? Тебя кто подослал людей мутить? Расходись, народ! Всё вызнаем, тады и сберёмся.
Шуйский стал теснить вышгородца с помоста. Тот пригнул было голову перед княжеской грозой, а потом вдруг распрямился и резко пошёл на него.
— А это, — ткнул он обмотанную кровавым тряпьём руку, — тоже спьяну? А жёнку на глазах порубили — тоже спьяну? Отойди, князь, от греха, мне опосля такой пьянки более ницаво не страшно.
— Не тронь его! — послышались голоса. — Где немцы? Пущай дают ответ!
Ливонского посла спешно привезли и вытолкнули на помост. Заметив происшедшую в псковичах перемену, он сразу же стал многословным. Голос его был по-прежнему раскатист и резок, но прежней спеси в нём уже не чувствовалось.
— Это цевой-то он картает? Об цём скрыпит? — послышались голоса.
Толмач принялся переводить:
— Господин Ранке говорит, что ему ничего не известно о разбое. Магистр хочет жить с псковичами в дружбе и не мог послать своих людей на войну. Господин Ранке говорит, что, возможно, на Вышгород напали литовцы или другие разбойники...
Вышгородец перебил:
— Литовцы по-немецки не лают и кресты на плащах не носят!
Толпа зашумела:
— Вот злодей, а говорил «неизвестно»!
Толмач надрывался, стараясь перекричать шум толпы:
— Господин Ранке обещает всё исправить...
— Мы для начала господину рамку исправим, да и тебе достанется, — отвечали ему. — Бей немцев!
Взошёл на помост епископ, поднял крест-складень:
— Дети мои, в святой-то день обрезания Господне...
— Во-во, щас и обрежем, цтоб неповадно было землю Святой Троицы позорить!
Грозна и всесильна людская стихия, не подвластна она ни окрику, ни ласке. Забурлило гневное море, заплескало вокруг выглядевшего жалким островком помоста, на котором метался обезумевший от страха посол, и уже готовилось поглотить его. Одно только и оставалось: попытаться направить стихию в другое русло. Поднялся над толпою могучий Федот-скорняк и загромыхал всей мощью:
— Братья! Аще мы разбойники какие? Надо послов до времени под стражу взять, а самим на рубеж идти. Может, немец есцо како зло свершить хоцет. Сбирай торопом ополцение! На Вышгород!
— Верно, пошли, ребята! Бей немцев!
Голоса, призывающие к спокойствию и порядку, тонули в рокотах праведного гнева. Матвей искал в толпе своих оральщиков, желая собрать их вместе. От него отмахивались.
— Отойди подале, — зло сказал ему один из самых горластых, — наш уговор только на вздор, — и закричал во всю мощь своей лужёной глотки: — Бей немцев!
Этот крик всю ночь носился по взбудораженному городу. На рассвете псковское войско выступило к Вышгороду. Как ни спешили псковичи, немцев там они уже не застали. Городок лежал в тёмных угольях, ни одной избы не пощадил огонь, ничего не оставил живого: ни скотины, ни человека. Только вороны носились вокруг, и их крики напоминали злобное карканье немецкого посла. Разозлённые жестоким и бессмысленным набегом, псковичи бросились по следу насильников и вторглись в ливонскую землю. Изловили в ближних сёлах полтора десятка солдат, мирно праздновавших Святки у родственников, и повесили их на вышгородском пепелище.
Вопреки указанию великого князя Псков начал готовиться к войне.
А Новгород всё продолжал содрогаться от предсмертных криков. По пятницам на казнь выводили с десяток бояр. Каждому давали в руки топор и совали дубовую плаху под мышку, что должно было означать согласие с приговором. К непокорным привязывали верёвками. Смертники сами несли своё последнее жизненное пристанище и становились в печальную очередь. Число казнённых приближалось к сотне, пощады не давалось никому. На вопрос о каре четыре высоких судьи отвечали неизменно: смерть! Молчал лишь архиепископ.
— Ты пошто злоумцев щитишь? — не выдержал как-то Хованский.
Феофил молчал, с Хованским он вообще не разговаривал.
— Может быть, сам козни измышлял? — не унимался тот. — Многие поличают, что ты не из последних был, на воровство склоняя.
Феофил обратился к великому князю:
— Уйми пса, государь, не можно для моего сана его слушать.
У великого князя, однако, тот же интерес:
— А что, владыка, неужто и впрямь суд наш неправый?
— Истинно, — бесстрашно ответил Феофил, — ибо сказано: не суди во гневе. И ещё сказано: не отнимай того, что принадлежит Господу.
— Выходит, я изменников карать не волен? — удивился великий князь.
— Карай, но жизни не лишай. Не тобой она дадена, не тебе и отымать.
Государь не нашёлся, что сказать, и велел ввести очередного боярина. Этот, видно, был научен самим Хованским, ибо стал показывать против владыки такую нелепицу, что всем неловко стало. Великий князь остановил его и кивнул судному дьяку.
— Какова кара сему вору по вине? — задал тот положенный вопрос.
— Смерть! — ответили четыре судьи.
— Жизнь! — ответил владыка вместо обычного молчания.
Хованский даже зубами скрипнул.
Непокорность владыки не могла продолжаться долго. Всё туже затягивалась вокруг него удавочная петля. Одни доброжелатели советовали уехать и предлагали свою помощь. Феофил, однако, не считал возможным покинуть паству в столь трудное для неё время. Другие, сторонники решительных действий, тоже не преуспели: архиепископ, призывающий к доброжелательному согласию между церковной и светской властью, не хотел поднимать братоубийственный меч и надеялся остановить кровавый поток более умеренными средствами. Перед Рождеством он наложил запрет на свершение казней в течение всех Святок. Заплечные мастера, пренебрёгшие запретом, были тотчас же отлучены от церкви, их дома подверглись разграблению прихожанами. В следующую пятницу палачи работать отказались. Хованский был вынужден прибегнуть к помощи служилых татар, состоящих в великокняжеской охране. Не навычные к топорам, те действовали саблями и заставляли казнимых не класть годовы на плаху, а садиться на неё.
— Господи, не дают сыроядцы и помереть по-людски, — плевались в толпе.
В тот же вечер Феофил устроил громкое моление перед иконой Знамения Богородицы, исстари считавшейся заступницей Великого Новгорода.
— О, святая владычица, мать чадолюбивая, утешение всех печальных и посещение всех страждущих! — взывал он с амвона. — Сохрани наш град от текущей напасти и губительства, нашествия соплеменников и междоусобной брани. Убереги весь причет церковный, монашеский чин и местных горожан от богопротивных дел и злонамеренного кровопролития. Устрани врагов наших молниеносным блистанием зрака своего и в сих скорбных обстояниях неистощимое терпение нам даруй!
Паства прилежно внимала страстной молитве, но наполняла сердца не одним благочестием. Она готовилась к решительным действиям и, будь владыка более определённым в призывах, могла бы обратить свой гнев на сам источник «злонамеренного кровопролития». Феофил опять не счёл возможным использовать разрушительную силу стихии. Он лишь призывал в конце моления выйти назавтра с иконой-защитницей к великому князю, дабы умолить его быть милосердным к городским мужам и остановить казни.
Этому намерению не суждено было свершиться. Хованский, узнав о готовящемся крестном ходе, взял в ту же ночь под стражу Феофила и многих храмовых священников. Великого князя он решил не тревожить, надеясь к утру найти во владычном доме поличное и тем самым оправдать свою поспешность. Напрасно ожидали прихожане, собравшиеся на другой день у храмов, указаний от своих пастырей. Прослышав об их аресте, они попытались самочинно двинуться к великому князю, но встретили на пути вооружённые заслоны и стали потихоньку расходиться.
Преждевременный арест новгородского архиепископа расстроил великокняжеские планы. Тщетно потрясал Хованский найденными в тайниках бумагами: списками с прелестных грамот, которыми обменивался совет господ с чужеземными соседями и управителями подвластных земель при подготовке отторжения Новгорода от Москвы; договором с Андреем Большим о новгородском княжении; планами государственного переустройства Новгорода и придания ему статуса вольного города. Великий князь знал, что заговорщики должны иметь подобные бумаги, и даже был готов примириться с их существованием, если бы удалось убедить Феофила в зловредности его деяний и привести к раскаянию. Только так смог бы он привлечь на свою сторону этого незаурядного человека, способного обеспечить здесь прочный мир и равного, таким образом, по цене многочисленному войску. Иван Васильевич знал подобных людей, преданных своим убеждениям, не отступающих от них ни перед какой силой, победить которых можно только силой убеждения. Сталкиваясь с насилием, они твердеют и с радостью напяливают на себя мученический венец. Способен ли теперь прислушаться поверженный владыка к доводам разума?
Феофил держался с обычным достоинством и не жаловался на перемену своего положения. Он смотрел на великого князя с состраданием, как врач на больного, словно говоря: «Ты сбросил наконец шкуру агнца и явил волчий лик, но это не победа, а твоё поражение. Только сильные могут быть милосердными, только они не страшатся мирного прения со своими врагами». И великому князю стало не по себе от этого сострадания. Он намеревался было начать мирный разговор, но вдруг испугался, что его слова будут восприняты как оправдание, и стал гневно упрекать владыку в измене и коварстве. Тот слушал спокойно, ничего не опровергая, и усомнился лишь в одном:
— Если свободный человек был обращён в рабство и снова хочет на волю, ино то зовётся изменой?
— Но ведь ты клялся на кресте в верности. Али нарушить крестоцелование уже не грех?
— Грех! — Феофил впервые возвысил голос и с силою до белизны в пальцах сжал наперсный крест, пытаясь погасить смятение. Это ему плохо удалось. — Грех! — взволнованно повторил он. — За то и ответ держать стану. Одно лишь беру в оправдание: пошёл я на сей грех не по доброй воле, а по великой нужде, ибо как можно было иначе унять твоё злобство? Припомни-ка свой прежний приход: то не богоданный государь, но лютый зверь приходил. Всё разорил, не щадил ни старых, ни млекососущих, ни жён, ни убогих. Кровь и смерть, пепел и смрад оставил ты за собой, будто мы не единоверцы, а вовсе чужие. Тогда уже, узрев великую лютость, решил я уберечь землю святой Софии от твоего зломудрия. Вот и ныне, надев праведную личину, льёшь ты людскую кровь, уськаешь псов своих на мужей новгородских, истязаешь их свирепо, аки Дракула[44] окаянный...
Феофил впервые говорил так много и запальчиво, а великий князь, видя его волнение, внезапно успокоился и ощутил себя прежним уверенным повелителем, который позволяет себе иногда выслушивать отчаянные слова обречённых.
— Не так уж милосерден польский круль, — сказал он, — и злодей Дракула не из нашей земли произошёл. Почто же ты перебежать хотел из огня да в полымя?
— Король обещал вернуть Новгороду всё, что ты отнял, и обидами нас не злобить. Стал бы лютовать — и от него бы отошли..
— К немцам, что ли? Так они почище нас с королём лютуют.
— Сделались бы вольным городом...
— Не долго бы ты повольничал со своими овечками, до первого волка. Тогда вспомнил бы нашу присловицу: либо волком выть, либо съедену быть — и завыл. Хорошо ещё, коли сил осталось на вытье, а то просто пискнул бы в чужих зубах... А меня вот Господь надоумил всех русских людей в единую державу собрать, чтобы был от них не слабый писк, но великий гром, страшный для всякого врага. Высока цель — труден путь, приходится убирать с него тех, кто мешает, зане и кровь случается. Так ведь и Христос шёл к своему величию через страдания.
— Не суесловь. — Феофил уже успокоился и вступил на обычную стезю. — Христос не стремился к своему величию, не мстил мучителям и не проливал крови чужой. Ни одна цель, сколь она ни есть высока, не может оправдать жестокости.
— По-твоему, государю не позволяется казнить разбойников, душегубов и богомерзких еретиков? — Великий князь начал снова раздражаться, ибо считал, что упрямство Феофила шло от незнания земных законов правления.
— Не позволяется, — спокойно ответствовал тот. — Такое позволение — калитка для коварных деяний. Вспомни, Христос был осуждён на смерть по правилам иудейской земли, но от этого их суд не стал праведным. В глазах судей он был еретиком, и они могли легко оправдаться друг перед другом, зато в глазах потомков навсегда покрыли себя позором.
Великий князь вздохнул: воистину перед ним стояла каменная стена.
— Ты прав в одном, — сказал он после недолгого молчания, — мне не надо более суесловить, ибо твои уши не внемлют сказанному. Отстань от своей крамолы и будь добрым помощником в делах моих, тогда мы быстрее достигнем желаемого, и у потомков будет больше причин для нашего оправдания.
Феофил сказал сразу же, как о давно решённом:
— Нет, государь, нам с тобой не перемениться. Да и сам я не желаю притворством совесть свою губить. Высоки твои цели и русскому народу угодны, но лютость оправдать не могу. Наши дела в детях множатся. Твои дети измыслят себе ещё более высокие цели и, рассуждая тако же, прольют во многажды больше людской крови: где тебе по лодыжке, им будет по колено. А у них будут свои дети, и кем же прервётся сия богопротивная связь, если я тебе сейчас уступлю? Никем. Но у меня тоже есть дети, и я буду молиться, чтобы им повезло более...
Через некоторое время новгородский архиепископ был отправлен в Москву, лишён сана и заключён в Чудов монастырь. Положительным следствием его бесславия явилось прекращение смертных казней. Теперь в городе слышался только свист кнутов да прощальные крики людей, определённых для вывоза в «низовскую» землю, куда так не хотели ездить добром новгородцы.
Сотня отрубленных голов, несколько сотен преданных торговой казни, несколько тысяч лишённых родовых вотчин и высланных за пределы новгородской земли — таким вышел итог расправы московского государя над новгородскими отступниками. Увы, надеждам Феофила не суждено было сбыться: его дети оказались слабее отца, и ветвь милосердия всё более отступала под натиском жестокости. Через девяносто лет внук Ивана III подверг Новгород новой опале, на этот раз число казнённых достигло почти трёх тысяч. А что потом делали его внуки!..
Занятый новгородскими делами, великий князь воспринял весть о своеволии псковичей на редкость спокойно. Уточнённые к этому времени сведения подтверждали наличие у магистра многочисленного войска. Понятно, что разойтись оно с пустыми руками не хотело, и поэтому военное столкновение рано или поздно должно произойти. Переговоры и уступчивость соседей могли лишь отсрочить его — и то, видимо, ненадолго: кормить и содержать многие тысячи бездельников накладно для любой казны. Неизбежное теперь вторжение ливонцев может, по крайней мере, остеречь короля от решительных действий, ибо в противном случае ему грозит столкновение на чужой земле с войском враждующей державы. Великий князь распорядился о немедленной отсылке псковичам всей пушечной наличности, но с более крупной помощью пока повременил, решив посмотреть на действия магистра.
Сейчас его более беспокоила угроза со стороны братьев. Найденные бумаги уличали их в злонамеренных замыслах и давали основание для применения суровой кары. Братья, однако, не спешили виниться и даже проявляли неслыханную дерзость. Борис, принявший на службу изменника и казнокрада Лыку, отказался от его выдачи. Дважды великий князь посылал грозное требование, и оба раза Борис не робел перед грозой: «Кому суд до Лыко, пусть на мне управу ищет!» Иван Васильевич приказал Хованскому поймать вора и доставить к нему силой. По следу Хованского бросился Прон, хорошо помнивший запах прежнего хозяина. В Волоколамске он того уже не нашёл и поспешил к Боровску, неподалёку от которого находилось княжеское родовое поместье. Нюх не изменил Прону, по его наущению боровский наместник Образец окружил поместье своими людьми и после недолгой схватки взял Лыко под стражу. Князь яростно плевался, тянул окованные руки к бывшему приказному, а тот нагло смотрел чистыми глазами и пожимал плечами:
— Я человек маленький, мне как приказали...
Пока Прон выслеживал Лыко, Иван Васильевич решил, что пришла пора искать управу и на его защитника. К Борису был послан окольничий Ощера, с тем чтобы привезти брата на суд. Вместе с ним поехал и вызванный из Пскова Матвей. Великий князь напутствовал:
— Погляди тишком на тамошнее житьё да в Углич наведайся к Андрею. Чего найдёшь недоброго, мне перескажешь.
11 января в Новгороде торжественно звонили колокола в честь местного святого Михаила Клопского. Святой был известен по мрачному предсказанию: сорок лет назад, ещё будучи послушником Клопского монастыря, он объявил, что родившийся у великого князя в Москве сын, нареченный Иваном, разрушит обычаи новгородской жизни и принесёт гибель великому городу. О пророчестве блаженного вспоминать не любили, но в этом году оно проявилось особенно зримо, и святого решили почтить по самому высокому чину. Под неумолчный звон в сторону Пскова двинулся пушечный наряд, в составе которого находился старший мастер Семён. А в сторону Волоколамска направился санный поезд во главе с окольничим Ощерой. На одних из саней под видом невзрачного монаха приютился Матвей. Воля великого князя снова посылала друзей, но на этот раз в противоположные стороны.
Ощера отличался осмотрительностью, быстрой езды не любил, поэтому ехали с утомительной нудностью. По пути он несколько раз приглашал Матвея в свои сани и делился опасениями:
— Спесив государев братец и суда не допустит. Посмешку надо мной учинит, а то и жизни лишит. Он ведь всё перед государем показаться хочет, хотя ежели прямо, то побаивается. Со мной же — чего? Раз ты, скажет, от Иван Васильича пожаловал, я те хвост и ущемлю для евонной досады. А что, так и скажет, у него не задержит. Он ведь ещё мальчонком был проказлив: то в постелю гада подпустит, то быка пивом напоит, то у девок рубахи украдёт. Так вот доселе и играется...
Со временем, однако, игры Бориса стали не такими уж безобидными. Сызмальства навыкнув к вину и разврату, он не отрезвился в зрелости. Гулял громко и широко, со множеством прихлебателей, из которых образовался весёлый полк пьяниц и охальников — «легион бесов», как они сами себя называли. «Легионеры» постоянно разнообразили круг пьяных оргий, изощрялись перед князем и друг перед другом, ржавчина порока быстро разъедала округу и захватила почти весь Волоцкий удел. То, что не работало на пьяное зелье, приходило в запустение и упадок. Зарастали поля и огороды, изводились скот и птица, разрушались дома и хозяйственные постройки. Не во всякой избе можно было найти кусок хлеба, но почти у всех имелись пузатые горланы с хмельным зельем. Им оплачивалась любая услуга, им начинался и кончался любой день.
Ощера кутался в медвежью полость и продолжал своё:
— В этой пьяной вотчине не то что от князя, даже от смерда может ущемление статься. Прошлый раз в здешних колдобинах моя лошадь подкову обронила. Так, веришь ли, полдня кузнеца искали и нашли лишь такого, который еле на ногах стоял. Ему речёшь: ковать нужно, а он улыбается да н гнилой рот пальцем тычет — налей, дескать. Говорить уже разучился. Пришлось налить, тогда только и принялся за работу. Я всё боялся, что не на место подкову прибьёт, одначе обошлось.
С въездом в Волоцкий удел слова Ощеры нашли зримое подтверждение. Им встречались убогие постоялые дворы, громко кричащие, расхристанные люди, утонувшие в сугробах, кривые, поставленные без всякого лада дома. Под Волоколамском нагнали кучку чернецов, бредущих за ветхим старцем. От подвоза они отказались, но остановке, похоже, обрадовались. Предводитель, назвавшийся отцом Варсонофием, оказался монахом недавно учреждённой Иосифовой обители. Он вёл послушников для свершения духовного подвига.
— Им предстоит вступить в логово диавола, — объяснил старец, тыча узловатым пальцем в сторону Волоколамска, — самозреть его козни и не распасться от едкого тлена.
— В вашей обители считается подвигом не борьба с пороком, а лишь созерцание его? — удивился Матвей.
— Ты не знаешь силы антихриста и глубины здешней пагубы, путник, — вздохнул Варсонофий. — Наша обитель молода, она борется Божьим словом и силой примера, но не всегда берёт верх.
— Расскажи подробнее, святой отец, — попросил Матвей.
Дальнейший путь он продолжил вместе с ним.
С новым монастырём у Бориса Волоцкого складывались непростые отношения. Обычно каждый удельный князь был заинтересован в том, чтобы иметь у себя крупную монастырскую вотчину, поскольку она увеличивала его богатства и поднимала авторитет. Борис подарил монастырю на обзаведение несколько деревень, надеясь со временем возместить потерянное сторицею. Но Иосиф Волоцкий, основатель монастыря, с отдачей не спешил. Он сразу же принялся за исправление местных нравов, причём начал с самого князя, отправив тому несколько нравоучительных посланий. Пьянство, блуд, сквернословие, игрища, наряды, соколиная охота — всё, чем жил волоцкий князь, подверглось гневному осуждению бойкого игумена. Первое послание Борис воспринял как неизбежную плату за будущие монастырские блага, второе отнёс на счёт чрезмерной ретивости нового настоятеля, а третьим уже раздражился. Он приказал окунуть привёзшего послание в отхожую яму и в гаком виде отправил его назад. Подобного намёка оказалось для игумена достаточно. Писать посланий он не прекратил, но сменил адресата. Его нравоучения стали расходиться по другим монастырям и быстро вышли за пределы Волоцкого удела. Монастырь и князь стали как бы не замечать друг друга. Посещение города членами обители было строжайше запрещено, зато ставилось обязательным условием тем, кто собирался вступить в неё. А князь устраивал этим беднягам такое гостеприимство, выдержать которое являлось почти подвигом. Матвей слушал мерную речь неторопливо бредущего Варсонофия и сочувственно поглядывал на молодые, чуть тронутые мягким пушком розовощёкие лица послушников. Им предстояло нелёгкое испытание, Матвей даже подосадовал на своё опрометчивое решение остаться и с сожалением посмотрел вслед уже скрывавшемуся в снежной дали оставленному поезду.
Волоцкий князь ныне не ждал гостей — его мыли в бане. Он расслабленно возлежал на широкой лавке, вокруг которой сновали ядрёные девки, отсвечивая в полумраке блестящими тугими телами. Они делали душистые настои, мяли княжескую спину, подносили питьё и закуски, а то и просто гладили его розовыми пальчиками — каждая старалась угодить повелителю на свой лад. Стыдливых здесь не держали, сразу же отправляли на потеху «легионерам». Неожиданно одна из девок поскользнулась и выронила ковш. На Бориса попали холодные брызги.
— Чтой-то отяжелела ты, Лушка, — проворчал он, оглядывая провинившуюся, — оплыла, бока наела, вишь, как плоть телепается. Остарела никак, сколько тебе годков?
— Осьмнадцать...
— Так и есть, остарела, уж и замуж никто не возьмёт. Разве только Мишка Пузан?
— Не хочу за Мишку, — надула Лушка губы, — он хорьком пахнет.
— Это где ж ты его унюхала? — насторожился Борис.
— Я по твоему слову ковш ему подносила, когда он на вспашке победил, помнишь, весной? Инда не упала от духа.
— Так не пахать же ты на нём будешь, — хмыкнул Борис.
— А почему бы нет? — Лушка упёрлась руками в крутые бока. — Он не твоя милость, борозды не спортит.
Борис зашёлся в смехе, девки тоже запрыскали. В это время в мыльню сунулся злополучный Мишка — белобрысый жирный парень. Прикрыл он пухлыми ладошками лицо, чтобы донок не кидать, и протопал к князю с известием о приезде Ощеры. Борис не любил отрываться от дела и недовольно поморщился. Потом вдруг вспомнил:
— Это не тот ли старик, что суд над Лыкой учинил и вины его на костяшках числил? — Он сладко потянулся. — Придётся и нам с косточками евонными поиграться. Но прежде свершим своё намерение. Лукерья! — Та выступила из мрака. — Что, Мишка, возьмёшь её в жёны. Девка горячая, да опусти ты руки.
Мишка повиновался, но зажмурился с такой силой, что глаза спрятались за толстыми щеками.
— Чего молчишь? Или после князя моргаешь?
Мишка пал на колени.
— Помилуй, князь! — взмолился он. — Не навык я к этому делу.
— И только-то? — удивился Борис. — Так это ничего, Лушка поможет, она навычная. — Из мрака снова послышался девичий прыск. — А может, у тебя орудье не в порядке? Тогда разоблакайся, нам ить нужно, чтоб без обмана. Чего стоишь, ну?
— Помилуй, князь, — продолжал всхлипывать Михаил, — уволь от срама. К тебе святые отцы идут, ну как узнают? Проклянут...
— Это какие отцы, опять монастырские? — вскинулся Борис. — Ну я их отважу незваными ходить. Вели подать лошадей!
Вскоре от княжеской бани вынеслась резвая тройка. Вжикнули полозья на повороте, заискрилась на солнце взбитая снежная пыль, и широкие розвальни помчались, ухая в сугробах под испуганные визги седоков. Отец Варсонофий с послушниками уже подходил к городу. Увидев несущихся навстречу лошадей, он отступил в придорожный сугроб и выставил перед собой крест:
— Господи! Дай нам крепкое заступление. Спасение ищуще к тебе прибегаем...
Послушники бросились прочь. Возница натянул вожжи. Повинуясь его крепкой руке, лошади запрокинули головы и присели на задние ноги. Они с трудом сдерживали раскатившиеся полозья.
— Кто таков? — грозно донеслось с облучка.
— Отец Варсонофий из Иосифовой обители. Веду послухов для укрепления нравов.
Возница громко захохотал и распахнул тулуп.
— Князь! — охнул Варсонофий. — Изыди, диавол, изыди!
— Ну-ка, укрепите им нравы! — крикнул Борис.
Из розвальней с хохотом и визгом начали валиться тулупы, а из них пошли выскакивать девки, прямо в чём мать родила. Лушка бросилась к отцу Варсонофию, стала тормошить и щекотать его, в снежных искрах заметалось её дебелое тело вокруг закаменевшего старца. Хотел он осениться крестом — рука не поднялась, хотел проклятье изречь — язык не шевельнулся. Замычал старик, скосоротился и пал в снег с вываленным языком.
— Один готов! — радостно крикнул Борис. — Ай да Лушка!
Княжеское воинство с пронзительными воплями преследовало убегающих по зимнику послушников. Те, подхватив руками полы длинных ряс, помчались с завидной прытью, ибо в спину их толкал громкий свист и княжеский хохот. Лишь Матвей, опасаясь преследования на лошадях, побежал в сторону от зимника, прямо по снежной целине. Пустившаяся за ним девка быстро выдохнулась и остановилась.
— Тебе чего надо? — Матвей остановился тоже.
Девка махнула рукой, ей было не до разговоров. Матвей показал серебряную монету:
— Хочешь? Э-э, да тебе и спрятать некуда... Скажи князю, что желаю к нему на службу поступить и монастырь ради этого бросаю. Вечером найдёшь меня на подворье и получишь за услугу.
Между тем холод брал своё. Девки, не догнав резвых послушников, вприпрыжку побежали обратно и стали кутаться в тулупы. Услышав о просьбе Матвея, Борис громко захохотал и махнул ему рукой.
— Победа, победа! — радовался он, как ребёнок. — Один убит до смерти, другой в полон сдался, остальные убежали. Спасибо, красавы-любавы, за службу. А тебе, Лушка, особое благоволение, оставайся покуда при мне. Садись, монах, на облучок да вези нас к дому, поглядим, на что ты годишься.
Он бросился в розвальни, и они заходили ходуном от шумной возни. Как было принято во все времена, победители возвращались с громкими радостными криками.
Борис продолжил прерванное и приказал привести к нему Ощеру. Сам, прикрывшись холстиной, уселся в банной трапезной, чтобы подкрепиться после тяжёлой работы. Ощера пошёл и неуверенно поклонился: в бане-то вроде не принято кланяться, а с другой стороны, хоть и голый, но князь. На вопрос, зачем пожаловал, сказал об обиде государя и его желании видеть Бориса.
— Соскучал неужто братец? — протянул тот. — А может, суд хочет рядить? Так объясни, за что. У нас ить с ним договор, где прямо сказано: «Боярам, детям боярским и слугам между нас вольным воля». Значит, вольны они князя сами себе выбирать, а мы на службу их к себе брать. Разве в старину не так было?
Ощера заговорил осторожно, боясь вызвать гнев вспыльчивого князя:
— Ты прав, Борис Васильич, если по договору, то прав. Одначе Лыко большой урон государевой службе нанёс и заслуживает строгой кары.
— В чём же дело? Объявите кару, и я взыщу с него!
— Дак какая кара без суда, разве мы нехристи какие? А от суда Лыко сбежал. Потому государь приказал его вернуть.
— Кому приказал? Пристава своего прислал, чтоб посреди моего двора взять! Без моего спроса взять моего человека, да ещё посреди моего двора, то ли не обида? Прислал бы ко мне сначала, я бы ему самолично казнокрада возвернул, раз такое дело.
Ощера смотрел на князя и думал: «Может, то и обида, но недостойна она по своей малости того, чтоб на раздор идти. В такое-то время, когда враг со всех сторон грозит. Верно, крепко напушил Борис рыльце в новгородских делах и теперь ищет предлога для ссоры с великим князем. Глуп ты, братец. Другой сидел бы тишком и на рожон не лез».
— Полно, князь, — наконец сказал он, — поезжай самолично да поговори с государем. Зачем камень за пазухой носить, родные ведь.
Борис скривился:
— Родные, а хуже чужих. Всё себе гребёт, нам ничего не оставляя.
— Так у него и забот поболее. Он ныне с новгородской крамолой разбирается, от немцев и литовцев защиту готовит, с ордынцем воевать хочет. У тебя же тут иные войны, — неожиданно вырвалось у Ощеры, и он сразу же пожалел, ибо Борис заиграл желваками.
— Не тебе меня судить, я ить не Лыко. Зато сам могу надрать.
— Так что передать государю? — Ощера попытался закончить разговор и тем самым избежать грозы.
— Передашь, если унесёшь, — зловеще усмехнулся Борис и вскинул на окольничего налитые гневом глаза, — чего испугался?
— Позора. — Ощера пытался говорить спокойно, но губы плохо слушались его. — Я тебя дитём нянчил, а ты перед моей сединой не стыдишься, сидишь в срамном виде и грозишь...
— Так ты обиделся? Пустое, мы твою обиду уймём. — Борис совсем понизил голос, что служило признаком крайнего гнева. — Раздевайся и ты, Иван Васильич, будем говорить на равных. — И, видя, что Ощера медлит, крикнул своих молодцов. Через мгновенье Ощера стоял перед князем, прикрываясь руками. — Почто стыдишься? В бане все одинаковы, давай садись. Сейчас попаримся, потом о деле продолжим. Время есть, мне ведь ещё Лыку достать надо, чтобы суд учинить.
— Припозднился ты, князь. — Ощера с удовольствием платил за свой стыд и окреп голосом. — Лыко твой уже в железа взят и у Хованского под надзором сидит. Тама не достанешь.
— Врёшь! — Борис ударил кулаком по столу.
— Чего врать? На пути к тебе гонца ветрел, что от воровского наместника к государю послан. Теперь суд ему другой будет.
Борис вскочил с лавки и нервно заходил по трапезной, морща лоб и что-то зло бормоча. Безраздельный и сумасбродный владыка в своём уделе, он настолько уверовал во вседозволенность, что любое противление, от кого бы оно ни исходило, воспринимал с горячей обидой. Величины обиды Борис не ведал и мог даже из-за малости пуститься во все тяжкие. Ощера тишком сидел на лавке, стыдливо пряча между коленей отвисшее брюшко. Он чувствовал себя запертым в клетке с диким зверем и много бы дал, чтобы поскорее выбраться отсюда.
Внезапно Борис подступил к нему и зловеще спросил:
— Говоришь, Иван меня к себе зовёт?
— Зовёт, Борис Васильич. Ты уж съезди, уважь его.
— Уважу, уважу, и его, и тебя. Ну-ка иди в парилку, я тебя самолично уважу.
Ощера понял, что дело идёт не к добру, и взмолился:
— Пощади старика. Я жара боюсь, у меня сердце слабое...
— Ничё, ничё, иди.
Он толкнул его на полок и приказал поддать пару. Надел шапку, рукавицы и, взяв веники, захлестал с обеих рук. Ощера закричал, застонал. Попытался было сбежать с полка, но усилиями княжеских помощников тут же был возвращён на место. Он прикрывал руками голову, выгибался, а Борис с приговором: «Я те уважу, я те уважу» — хлестал до тех пор, пока Ощера не затих.
Князь вышел из парной, едва дыша. Хватил ковш хмельного мёда и сразу покрылся мелким бисером. Невесть откуда взявшиеся девки принялись вытирать его холстинами. Он оттолкнул их, потом вдруг вспомнил что-то и поманил Лушку:
— Ну-ка давай сюда своего пленника.
— Запамятовал, князюшка, — хихикнула она, — я пленных не беру. Это вон Дунька.
— A-а, да всё равно, — поморщился Борис. — Ты писать можешь? — спросил он у вошедшего Матвея. — Тогда садись и пиши.
Письмо предназначалось для Андрея Большого. Оно было полно обид и жалоб на старшего брата. Известие о захвате Лыки так взбудоражило Бориса, что он неоднократно возвращался к одному и тому же. Матвей, еле поспевая, писал:
«Вот как он с нами поступает: нельзя уж никому отъехать к нам! Мы ему всё молчим: брат Юрий умер — князю великому вся его вотчина досталась, а нам и подела не дал из неё; Новгород Великий с нами взял — ему всё досталось, а нам жребия не дал из него; теперь, кто отъедет к нам, берёт без суда, считает братью свою ниже бояр, а духовную отца своего забыл, как в ней приказано нам жить; забыл и договоры, заключённые нами после смерти отцовской...»
Борис прочитал написанное и довольно кивнул:
— Добро! Останешься покуда при мне в писарях. А о наставнике своём не жалей. Я тебя сам наставлять буду или вон Дунька, хоть она и не такая святая.
В это время из парной послышался слабый стон.
— Никак, дедушка ожил? — удивилась Лушка.
— Позволь, я его успокою, — предложился Матвей.
Борис поднял брови, ему явно нравился шустрый монах.
— Давай! — великодушно разрешил он.
Матвей поспешил в парную. Ощера недвижно лежал на полке, его тело было в сплошных кровоподтёках. «Пить», — чуть слышно прошептал он. Матвей пустил свежего воздуха и принёс ковш холодной воды.
— Полежи тишком, — шепнул он, — а как стемнеет, пристрою где-нибудь.
Выполнить обещанное оказалось нетрудным. К вечеру княжеский двор погружался в поголовный разгул. В это время из него можно было вынести всё, что угодно.
...Мело, мело по всей земле
Во все пределы...
Для псковичей настали тяжёлые и беспокойные дни. Вече, состоявшееся после возвращения ополчения из-под Вышгорода, оказалось на редкость единодушным и об изгнании ливонских послов не жалело. Оно решило собрать торопом посошную рать: каждым пяти сохам надлежало выделить по коню и человеку, а каждым десяти — по доспеху для снаряжения кованого полка. Кроме этой обязательной разнарядки по ближним и дальним округам разъехались бирючи с призывом охочих людей. Города стали готовиться к возможной осаде: укреплялись крепостные стены и башни, подновлялось пушечное снаряжение и лились ядра, ковалось оружие и сколачивались городские ополчения, забивался скот и коптилась рыба. Дело особенно оживилось с приходом присланной великим князем помощи. Тяжёлые пушки разделили между тремя крепостями: Псковом, Изборском и Островом. Лёгкие решили держать в кулаке и перемещать по мере необходимости.
Семён трудился не покладая рук над формированием малого наряда. Опыт боев показывал, что выведенные в поле пушкари становились едва ли не первыми жертвами, ибо пищали и лёгкие тюфяки, составляющие основу наряда, были сравнимы по дальности с арбалетами, а вражеские стрелки знали, куда нужно целить прежде всего. Ему пришла мысль упрятать пушкарей за деревянные щиты, которые возились бы вместе с пушками и быстро собирались в требуемом месте. Для изготовления щитов псковский посадник прислал плотницкую артель во главе с мастером по прозвищу Гуляй. Мастер был сметлив, но по-стариковски говорлив, причём все его байки сводились к спору между «немец и псковцц», где последний всегда одерживал верх.
— Цтой-то больно гладко у тебя выходит, — удивлялись артельные, выслушав очередную байку, — немец тоже не прост, инцас похитрее наших будет.
— Ни в жизнь! — запалился Гуляй. — Выставили мы как-то для спора Лапошу, Плеся да Егора. Лапоша немца облапошил, Плесь сумел его оплесть, а Егорий сразу объегорил — и гуляй немец.
Артельные посмеивались и продолжали дразнить весёлого старика:
— Поцему тады все хитрости к нам от немца идут?
— Потому что не дельны и на глазах будто бельмы — дате носа смотреть не приучены. Мы ить верим деньге, котора в руке, а ту, что через неделю, считаем за потерю. Сколь уж бывало, что наши придумки к немцам гуляли, а после к нам ихним умом вертались...
В справедливости этого им пришлось скоро убедиться. Когда щиты были изготовлены и поставлены на полозья, Семён устроил проверку. Сначала дело шло плохо: щиты зарывались в снег, опрокидывались, плохо управлялись. Со временем наступил лад, научились ездить непрерывной цепью, когда передний щит прикрывал сзади идущую лошадь, так что не оставалось видимой щели. Привлечённый столь необычным зрелищем, приехал Шуйский, подробно расспросил Семёна, но, узнавши, чья это придумка, недовольно забрюзжал: защита-де слаба, обзор для пушек плохой, щиты могут загореться, хлопот с ними много и вообще: где такое видано?
Не гораздый на споры Семён молча стоял, ковыряя в ладони. Шуйский хотел уже вынести суровый приговор, но тут выскочил дед Гуляй и заговорил:
— То для Москвы диво, а мы им уже дивовалися. Немец с деревянным огородом давно по полю гулят и людев своих прикрыват.
— Что-то не слышал я о таком, — усомнился Шуйский.
— Как же, князь? Летом на колёсах, зимой на полозах, инчас сто али двести щитов тянут, цельный город, гуляй их в ребро.
— Немец нам не указ, — строго сказал Шуйский, но брюзжать перестал. — Ладно, катайтесь дальше, может, что и выйдет.
— Цто ж ты ранее мне про тот город не сказал? — с обидой спросил Семён деда, когда Шуйский отъехал. — Я бы знатоков поспрошал.
— Э-эх, простота, — вздохнул тот, — я ить князю про немца наплёл, не то пропали бы наши труды. Опять, вишь, свою придумку шишам отдали, зато сколько робят убережём.
— Ну дед, хитёр, — стали зубоскалить артельные, — ишь ты, и город придумал, может, в посадники захотел? А цто, найдём молодую посадницу, настрогаешь ей гуляйциков, и выйдет у тебя цельный гуляй-город! Ох-хо-хо...
С тех пор и стали они называть щиты не иначе как гуляй-город. Вскоре, когда воздух зазвенел от афанасьевских[45] морозов, пришла весть о вступлении ливонцев в северную часть псковской земли. К Гдову, первой на их пути крепости, были тотчас же направлены ополченцы и малый пушечный наряд под началом Семёна. Шуйский наставлял его в дорогу:
— В Гдове крепость слабая, сил мало да и воевода с придурью: своевольничает, с доношениями не торопится. Ты уж поспеши, как можешь, а премудрые ухищрения свои тута покуда оставь.
Подкрепление выступило в поход. Путь предстоял неблизкий, и Семён вызвался идти вперёд налегке, чтобы подготовить место и принять следующий за ним пушечный наряд. Успел он как раз вовремя — к крепости уже подходили передовые отряды ливонцев.
Гдовский воевода и вправду показался не слишком умелым, хотя без дела и не сидел. По его приказу уже несколько дней горожане возводили впереди крепостной стены высокие снежные валы. Снег поливали водою, и подошедшие морозы сковали валы крепким ледяным панцирем. Взобраться на них оказалось трудным даже для мальчишек, сразу же устроивших весёлые катания, не то что для закованных в латы рыцарей. Пространство между ледяными валами и крепостными стенами заполняли хворостом и просмолёнными льняными очёсами. Семён наблюдал за этим с неодобрением. Валы, возведённые почти вровень со стенами, на удалении чуть ли не десяти саженей от них, закрывали пушечный обзор и давали неприятелю возможность копиться под самой крепостью, а толстый слой хвороста приближал его к вершинам и так невысоких стен. Воевода на остереженье только махнул рукой:
— Цево о пушках думать, когда их едва за десяток наберёца?
— То сейцас, а завтрева...
— До завтрева нам с тобой есцо дожить нужно. Вишь, сколь железок наползло? — кивнул он в сторону озера.
Действительно, вся недальняя снежная гладь заполнялась неприятелем — казалось, что по белому бумажному листу расползается большое чернильное пятно, а с северной стороны непрерывно текла питающая его струйка. Пятно быстро приближалось, в заходящем солнце то тут, то там высверкивали оружие и боевые доспехи. Часть войска стала огибать крепость справа, вступила в посад. Вскоре там затрещали растаскиваемые на дрова избы и запылали первые костры. «Пожалел свои домины, зато немец доволен, — подумал Семён, дивясь нераспорядительности воеводы, — кабы не ледяные горки, вдарили бы сейцас по посаду и помогли бы шишам дров наломать». Он предложил воеводе поднять пушки со стен на башни.
— Не суетись, пушкарь, — оборвал его тот. — А ежели совсем невтерпёж, поторопи своих, пока немец всю крепость не обложил.
Воевода имел основание опасаться этого, однако утомлённые долгим переходом ливонцы поспешили с ночлегом и окружение крепости этой ночью не завершили. По расчётам Семёна, подкрепление из Пскова могло подойти не ранее завтрашнего дня. Неумелость гдовского воеводы вряд ли позволяла продержаться крепости хотя бы несколько часов, однако Семён не счёл возможным покинуть её сейчас, когда на счету был каждый человек. Он решил принять бой на Чудской башне, где стояла самая большая крепостная пушка.
С утренним светом неприятель стал готовиться к приступу. Ливонский предводитель фон Виммер не собирался задерживаться перед жалкой крепостью. Он любил повторять, что ведущий войну с еретиками должен опираться на землю лишь одной ногою — другую нужно держать приподнятой для продолжения пути. Тем не менее обычай требовал предложить осаждённым мир, и фон Виммер выслал говорщика с горящим факелом. Тот протрубил в рог, воткнул факел в снег и объявил:
— Люди Гдова! Магистр не желает вам зла. Покиньте крепость и отойдите от озера на дальность дневного перехода. Остаться могут лишь те, кто примет нашу веру. Мы ждём ответа до тех пор, пока не сгорит факел!
Крепость сурово молчала, и скоро в стане врага запели боевые трубы. Немецкие пушки начали было обстрел крепостных стен, но ядра зарывались в снежные валы и не причиняли защитникам видимого вреда. Фон Виммер возмутился: детские игры в снежки могли стать предметом насмешек со стороны недоброжелателей. Он приказал прекратить огонь и двинул войска на приступ.
Крепостные пушки ответили согласным и довольно метким огнём. Укрытые за снежными валами, самострельщики стреляли в упор и пробивали насквозь толстые панцири ливонцев, нанося им значительный урон. Однако наступающие продолжали двигаться и вскоре подошли к снежным валам, где оказались недоступными для крепостных пушек. Солнце стояло ещё совсем низко, а исход борьбы уже не вызывал сомнений. Правда, как и ожидалось, ледяные валы оказались для ливонцев серьёзным препятствием. Без лестниц на них нельзя было взобраться, а лестницы скользили под тяжестью штурмующих и, как взбесившиеся кони, сбрасывали неумелых седоков. Несмотря на окружающую опасность, защитники на башнях, наблюдавшие за тем, что происходит за валами, не могли удержаться от смеха.
— Ну, ну! — подбадривали они ретивцев. — Крепость близко, да гора склизка. Ну, ещё разок, ну! Ах ты, Господи...
Зато если кому-нибудь удавалось достигнуть вершины и показаться над валом, следовал выстрел из самострела — ливонец катился вниз, а за ним с железным грохотом скользила потерявшая равновесие лестница. Долго, однако, так продолжаться не могло, и на помощь тяжёлым рыцарям бросились лёгкие пешцы с верёвками и железными крючьями. Для них ледяная преграда оказалась не такой сложной, они довольно быстро взбирались с помощью верёвок наверх, а затем быстро скатывались вниз. Под крепостными стенами копилось всё больше и больше врагов. Ливонцы упорно карабкались по валунам, из которых была сложена гдовская крепость, и многие уже вступили в рукопашный бой. Осаждённые лили горящую смолу, сыпали жаркие угли, бросали тяжёлые камни, но силы оказались слишком неравными. В нескольких местах все защитники пали, и ливонцы хлынули в крепость. Они окружили главную башню, казалось, вот-вот взметнётся над ней их стяг. Но за стенами уже разгорались от смолы и углей льняные очёсы, огонь вспыхивал то тут, то там, начал заниматься хворостняк.
Ливонцы встревожились, засуетились, однако путь назад им отрезался: снежные валы оплавились и стали непроходимыми. Вскоре всё пространство между стенами и валами заполнилось огнём, поглотившим штурмующих. Отчаянные вопли продолжались недолго, их сменил мерный гул пламени. Огонь утих не скоро, но, когда дым рассеялся, все увидели, что подтаявшие валы осели, а на неприятеля смотрели в упор со стен крепостные пушки. Крепость могла отразить новый приступ.
Семён подивился мудрости гдовского воеводы и подосадовал на то, что, доверившись мнению Шуйского, не смог отличить скромную мудрость от нахального невежества. Сколько же их на нашей земле, некрикливых, безвестных трудяг, честно творящих своё дело! Не в пример иным, помышляющим о наградах и выставляющимся напоказ, они не считают делом первостепенной важности своевременное «доношение», не стремятся получить поскорее указку сверху или выпросить подмогу. Их самостоятельность и строптивость не в чести у начальства, их стараются упрятать в глухомань, обделяют наградами, а они служат на совесть и в том находят смысл своей жизни.
— Где же твоя помощь, пушкарь? — спросил воевода Семёна, когда тот поздравил его с победой. — Торопись, не то без тебя с ливонцем управимся, — и поспешил по своим воеводским делам.
И тут, словно ему в ответ, с южной стороны раздались громкие крики: подошедшие из Пскова ополченцы сшиблись со стоявшими там ливонцами и опрокинули их. Крепость радостно приветствовала прибывшую подмогу.
День перевалил за полдень. Времени с начала осады прошло не так уж много, но фон Виммер потерял добрую треть своего войска. Узнав о подошедшем подкреплении, он решил снять осаду, и утром следующего дня ливонцы двинулись в обратный путь.
Великий князь обрадовался нежданной победе, однако более испытывать судьбу не хотел. Да и много ли чести в терпеливом ожидании очередного наскока? Он приказал Оболенскому идти на соединение с псковичами и далее действовать по обстоятельствам. 2 февраля великолукская рать подошла к Пскову. Ратники обнимали друг друга, а князья сразу же пустились в раздоры. Согласно бытовавшим правилам, присланное со стороны войско поступало в распоряжение великокняжеского наместника, посему Шуйский забросал Оболенского многочисленными предписаниями относительно расположения его рати. Такие правила не распространялись, однако, на случай крупной войны — тогда власть над всеми силами брал пришлый воевода, а наместник занимался снабжением и обороной города. В ответ Оболенский прислал Шуйскому указ, как твердить город и обучать ополчение. Оба князя, находясь в соседних домах, писали друг другу грозные приказы и читали их лишь затем, чтобы выискать для себя новую обиду. После миротворческого вмешательства епископа и представителей господы стороны удовлетворились тем, что Шуйский будет главенствовать в осадных делах, а Оболенский — при действиях в поле.
Следующая полоса раздоров наступила при обсуждении датьнейших планов. Оболенский предлагал ждать крупного наступления ливонцев, с тем чтобы начать главное сражение. Шуйский стоял за немедленную осаду порубежных замков, откуда грозило наступление ливонцев. Оболенский возражал, справедливо указывая на недостаток осадных пушек, розданных для защиты псковских городов. Шуйский не менее справедливо говорил о пагубности ожидания, растлевающего войско и снижающего его боевой дух.
Достижению видимого соглашения помог прибежчик из Нейхаузена — ближайшего к Пскову порубежного ливонского замка. Там, по его словам, скопилось много награбленного рыцарями добра и томились сотни пленников: русские, литовцы, поляки, а чуди и вообще не было числа. Прибежчик молил об освобождении гибнущих товарищей, указывал на малочисленность домосидного войска[46], обещал поддержку осаждающим изнутри. Шуйский решил вести псковичей к Нейхаузену. Оболенский скрепя сердце присоединился к нему.
7 февраля соединённое войско двинулось в поход. На этот раз взяли с собой почти весь малый наряд и сопровождающий его гуляй-город. Вечером следующего дня подошли к Нейхаузену. Замок имел мягкие очертания: плавно закругляющиеся стены, выступающие из них овалы башен, полукружья ворот — издали он казался нагромождением огромных серых валунов, разбить или взобраться на которые было не под силу человеку. Оболенский сразу же объявил, что не станет посылать своих людей на крепостные стены и будет действовать только в поле.
Самым слабым местом замка, как показал прибежчик, являлись северные ворота, поскольку им готовилась скорая замена. Весь пушечный наряд решили разместить напротив них. Люди принялись расчищать подъезды. Фогту замка направили предложение о сдаче.
— Умеют ли у вас читать по-немецки? — спросил фогт принёсшего послание и очень удивился, услышав утвердительный ответ. — Неужели? Впрочем, этому, говорят, учат и медведя. Всё же я прибегну к более понятному для вас языку.
Он нарисовал на обратной стороне листа большой кукиш и велел выставить посланника за ворота. «Шиш прислал шиш», — усмехнулся Шуйский и пустил бумагу по ратникам. Ночью по расчищенной дороге подвезли щиты и пушки. Едва забрезжил рассвет, изумлённые защитники крепости увидели перед собой два полукружья щитов, переднее из которых открыло частый огонь по северным воротам. Щиты находились вне зоны огня пушек верхнего яруса, а пушки подошвенного боя почему-то молчали, так что осаждающие действовали беспрепятственно. Чугунные ядра крошили дубовые ворота, и скоро они стали походить на решето. Фогт распорядился уничтожить нахалов.
С тяжёлым скрипом открылись соседние ворота, выпуская отряд железных рыцарей. Твёрдо и несокрушимо двинулись они на жалкие укрепления русских. Семён тотчас остановил стрельбу и приказал зарядить пушки дробом. Он медлил с возобновлением огня, не желая спугнуть врага. Немцы истолковали это молчание по-своему.
— Вперёд, славные рыцари! — кричал фогт из смотрового окна донжона[47]. — Разгоните русских свиней, отвадьте их от привычки пастись на нашей земле!
Рыцари опустили копья и убыстрили ход.
— Gott mit uns![48] — раздался их боевой клич.
— Пали! — закричал в ответ Семён.
Русские пушки хрюкнули и смели треть рыцарского отряда.
— Стрели!
Воздух разорвался согласным шелестом: спрятанные за вторым полукружьем щитов самострельщики выпустили смертоносный веер, поразивший ещё треть наступавших. Остальные стали замедлять ход и поворачивать коней. Им наперерез двинулись из засады русские конники. Фогт понял, что вышедших из замка спасти не удастся, и приказал закрыть ворота. Они захлопнулись прямо перед носом русских.
— Назад! — крикнул Шуйский, понимая, как опасно находиться конникам под крепостными стенами.
— Вперёд! — отозвался Семён, увлекая своих людей к полуразрушенным северным воротам.
— Урагш![49] — вторили ему воины боевым татарским кличем.
Семён первым достиг ворот. Под его крепким напором одна из створок стала расползаться. Русские бросились в образовавшийся пролом, в замке закипел рукопашный бой. Защитников там действительно оказалось мало, и фогт самолично заколотил по большому барабану, соглашаясь на сдачу. Нападающих, однако, остановить было нельзя, особенно когда они увидели своих соплеменников, повешенных на внутренней стороне крепостных стан. Фогт чуть ли не с кулаками набросился на Семёна, ворвавшегося в донжон.
— Чего это он? — оторопело спросил Семён у толмача, носившего в замок предложение о сдаче.
— Ругается, — пояснил тот, — говорит, что русские невежи не знают рыцарских обычаев.
— Это как сдаваться али пленников вешать?
Фогт потерял голову от бессильной злобы и не понимал, почему эти говорящие скоты продолжают разить его воинов, не повинуясь звукам боевого барабана. Забывшись, он резко выбросил вперёд руку в железной перчатке. Толмач еле успел уклониться, а Семён махнул саблей и отсёк железную кисть. Фогт пронзительно завизжал и пал на колени.
— Так бы и давно. Коли к нам с уважением, мы тоже, — сказал Семён и пододвинул немцу отсечённую кисть.
— Hire Hand, Herr![50] — учтиво поклонился толмач.
Русским досталась богатая добыча, в том числе много пушек и другого оружия. При осмотре обнаружилось, что стволы почти всех пушек подошвенного боя были забиты землёй и деревянными чурками — это постарались русские пленные, которых немцы заставили работать над укреплением замка. Бедняги поплатились за это жизнями, но их жертвы оказались не напрасными. Шуйский приказал отслужить молебен и с честью похоронить казнённых и павших.
Победители с шумом праздновали победу. Замок не смог вместить всех, поэтому большая часть московского войска, не принимавшая участие в штурме, осталась за стенами. Изрядно повеселевшие псковичи поддразнивали их, те хмурились и отвечали:
— Кабы не наш пушкарь, не видать вам этого замка.
Шуйский, до которого дошли такие разговоры, придрался к Семёну, зачем тот покалечил немецкого фогта, и обделил пушкарей добычей. Те обиделись, затеяли драку, их поддержали находившиеся в замке москвичи. Растущие зависть и неприязнь грозили погубить удачно начатое предприятие. Шуйский оставил обидчивых пушкарей для отправки захваченных пушек в Псков, а сам налегке поспешил к Дерпту — самому богатому городу тамошней округи. За ним устремился Оболенский. Недовольство оставшихся без добычи ратников сделало его более покладистым. Испуганный дерптский епископ разослал гонцов с призывами о помощи. Первым откликнулся удручённый неудачной осадой Гдова фон Виммер. Он повёл свои войска к Дерпту и на подходе к нему неожиданно столкнулся с ратью Оболенского. Противники постояли, изучая друг друга. Результат Виммеру не понравился: он был намного слабее. Неужели снова предстоит отведать горечь поражения? Оставалась надежда лишь на старый приём, иногда помогавший в войне с алчным противником. Он приказал подтянуть обоз и начал отходить в сторону. Москвичи, опасаясь снова остаться ни с чем, ударили по обозу, растеклись кто куда и стали делить добычу. Фон Виммер возблагодарил всевышнего и бросился под укрытие стен Дерптской крепости. Будь он немного мужественнее и решись наступать на занятых грабежом русских, одержал бы над ними победу. Пока же вследствие алчности наступающих гарнизон Дерптской крепости увеличился более чем вдвое. Теперь на быструю и лёгкую победу рассчитывать было нельзя, и оба войска стали готовиться к длительной осаде.
Русская земля полнилась слухами. Они питали недовольных и отчаявшихся. Те, кто знал за собой вину по новгородским делам и сумел вырваться из-под карающей десницы великого князя, кто считал себя обойдённым службою и наградами, тяготился унылой повседневностью, строгой отцовской властью или брюзгливой женой, а то и просто лихоимцы, скрывающиеся от властей и желающие погреть руки у занимающегося огня, — все стекались в Углич.
Город имел добрую славу и строгие порядки. Андрей Большой был здесь не гостем, но рачительным хозяином. Он укрепил кремль и затеял в нём большое строительство, помогал благоустройству монастырей, возвёл несколько церквей и общественных зданий. Им поощрялись ремёсла и тонкие умельцы. Углич гордился производством икон и изразцов, золотых и серебряных изделий, каменными мастерами и зельевщиками, поставлявшими селитру для московской пушечной избы. Здесь не было той грязи и пьяного разгула, которые засосали Волоцкий удел. Власти строго преследовали злочинцев, исключения не делались даже для приходцев из чужих краёв, не привыкших к здешней скромности.
Андрей Большой два месяца просидел в Москве, с беспокойством прислушиваясь к предсмертным воплям новгородских бояр. Многие из них помогали возводить храм его мечты и вряд ли умолчали о том на допросах. С арестом Феофила из храмового свода был выбит замковый камень, и всё рухнуло. Обломки раскатились далеко, поражая подручников. Первым среди них оказался Лыко. Андрею удалось подкупить стражников и повидаться с арестантом. Беда быстро скрутила спесивого князя, он злился на всех, но особенно на предавшего его приказного. Андрей слушал стенания и презрительно думал: «Борода велика, а ума ни на лыко: винить нужно того, кто приказал топить, а не того, кто мешок завязывал». Однако пообещал князю покарать предателя. Вскоре задержавшийся в Москве Прон был схвачен и приведён к Андрею. Решительность великокняжеского брата знали все, но и Прон не дремал: бросился п ноги и рассказал, как Лыко приказал ограбить направлявшихся в Углич новгородских посланцев и взял себе Андрееву казну. Как после того рядная новгородская грамота попала великому князю и открыла все замышления заговорщиков.
— Врёшь, собака! — не поверил Андрей.
— Вот те крест! — истово закрестился тот и полез за пазуху. — У меня и список с новгородской казны есть, и место знаю, где она закопана. А то ещё у Лукомского спроси, он подтвердит.
Андрей мельком взглянул на список и отшвырнул его. «Значит, Иван давно знает о нашем сговоре, — подумал он. — Почему же не спешит с расспросом? Звал меня на новгородский исход и на отказ не рассердился. Или хитрость какую удумал? Или поиграться, как кошка с мышкой, решил? Да нет, это на него не похоже. Вернее всего, затаился до времени и ждёт, покуда руки развяжутся. Тогда за братьев единокровных и примется. Ну уж не на таких напал, ждать не станем. А может быть, сейчас его и пугнуть, пока в Новгороде лютует? Хорошо бы, да опасливо: змей хитёр, должно быть, поостерёгся...»
Прон издал какое-то восклицание, и Андрей пришёл в себя: он, оказывается, начал рассуждать вслух. Прон восторженно заговорил:
— Это ж каким разумом наделил тебя Господь! Прямо не выходя с комнаты всё, как на ладошке, представил. Государь-то и в самом деле поостерёгся: тайную рать супротив тебя в Дмитрове держит да служилых татаровей невдалеке бережёт. А ты, вишь ли, его коварство своим рассуждением сразу же превозмог.
Князь поморщился: он не то чтобы вовсе не любил лесть, просто в привычном окружении это делали более тонко. Он даже посмотрел внимательно: не насмешничает ли проходимец? Но Прон смотрел чистыми и блестящими от восторга глазами, пожимал в недоумении плечами, приговаривая:
— Это ж надо, какой разум!
— Так говоришь, знаешь, где моя казна закопана? — спросил Андрей.
— Знаю, знаю... Если, конечно, вор не перепрятал.
— Но-но, полегше, князь всё-таки.
— То не князь, а грязь, тьфу на него. Такого человека перелукавить восхотел, уму непостижимо.
— Ладно, поедешь со мной, авось сгодишься, — сказал Андрей, и Прон снова бухнулся ему в ноги.
В тот же вечер к Борису был послан гонец с приглашением в Углич, а вскоре он к сам отправился туда. 5 февраля братья встретились и начали обсуждать сложившееся положение. Борис был настроен решительно. Он стоял за немедленную размирку со старшим братом, предлагал двинуться на Новгород и обратиться за помощью к королю. Андрей, который, не в пример Борису, рисковал не разорённой вотчиной, а богатым уделом, колебался.
— Нашёл, о чём жалеть, — убеждал его Борис. — Иван всё одно наши земли к рукам своим несытным приберёт не сегодня, так завтра, а король тебе даст вотчину побогаче.
Его поддерживали лишившиеся родовых имений новгородские бояре:
— Отомсти, князь, за наше поругание, а мы тебе на всякое дело совет и опора.
И все вокруг призывали к выступлению. В народе жила тяжкая память о недавнем разорении новгородской земли. Она проявлялась в многочисленных песнях и сказах, нынешний стук топоров служил для них печальным втором. Что ни день, приходили новые известия, расцвеченные изощрёнными небылицами. Говорили о поголовном истреблении крикливых новгородцев и заселении тамошней земли бессловесными чудью и чудками, о посылке в Углич государевого войска для поимки всех беглецов и наказания великих князей, о решении польского круля взять их под свою защиту. Находились самовидцы, уверявшие, что великокняжеских братьев увезли для расправы в Москву. Тогда взбудораженная толпа бежала к кремлю и требовала показать князей. Люди ползли по ступеням дворца, хватали вышедших за сафьяновые сапоги, целовали полы охабней и кричали:
— Ведите на злодея, не оставляйте нас сиротами! Выйдем все в литовскую землю, лучше под чужим королём жить, чем под своим кровопийцем.
Андрей недовольно морщился:
— Много, погляжу-ка я, здесь ратоборцев, причём каждый воевода знает, куда идти и кому отдаваться.
— Вот и веди, — наседал Борис.
С наступлением масленой недели в княжьем дворце был устроен большой пир. Борис и его приспешники, которые поначалу придерживались строгих угличских правил, теперь разошлись повею: рты нараспашку, языки на плечах. Кто в Литву хочет подаваться, кто с немцем на унию тянет, кто в Новгород и Псков зовёт, благо великокняжеских войск там немного. Послушал Андрей пьяные выкрики — не останови, всё дело загубишь, — и крепко ударил о стол.
— Будя! Собирайтесь в поход, через два дня выступаем!
Застольники опешили, потом зашумели единым гвалтом:
— Вот это верно! Пойдём в Литву, устроим Ивану великую укоризну!
— Не в Литву, а в Москву! — крикнул Андрей.
— А и верно, чего мы в той Литве не видели?
Пьяным-то воякам сейчас всё равно куда, лишь Борис в недоумении пялился на брата:
— Кака Москва? Пошто переменился?
— Ничего, ничего, — успокоил его Андрей, — вели готовить обоз да рассылать призывные письма: надобно всех охотцев к себе приветить. И гляди, чтоб хмелем более не баловаться...
Углич закипел предпоходными хлопотами. Те, кто недавно ратовал за выход в литовскую землю, теперь радовались походу на Москву:
— Посадим Андрея Васильича великим князем в Москве.
— Нужна она ему. Он, слышь, великокняжецкий стол здеся теперь поставит. И митрополита сюды перетянет.
— Ну уж конешно, без тебя не решит...
Матвей, которого Борис Волоцкий привёз с собой и держал за писаря, недоумевал: почему вдруг вышла такая перемена? Как-то в Кремле ему довелось столкнуться с прытким Проном. Тот так обрадовался, что даже приостановил свой бег.
— Ты теперя здесь нюхаешь? — обнял он Матвея. — Но ничё, я князю скажу, он тебе ноздрю законопатит.
Матвей тоже радостно похлопал его по спине:
— Я ведь до того сказать успею, как ты у Хованского служил и новгородского архиепископа в железа брал... Рот-то прикрой покуда. Скажи, это верно, что Андрей на Москву идти собирается?
— Вернее некуда! — Прон уже разговаривал как ни в чём не бывало. — Меня чуть ли ни каждый час к себе призывает: то одно, то другое. И ведь какой ум — всё вмиг перерешил, с головы на ноги переставил. Всё у него кипит, всё делом делается. Видел я много князьёв, но чтоб такого...
— Ладно, — прервал его Матвей, — лошадь сможешь достать?
— Если для тебя, то даже две, только убирайся подалее.
— Две и достань. Вторую для подставы в Калязин отправь. Я утром в Москву поспешаю.
Прон дёрнул головой и продолжил свой бег.
Тем же вечером, прихватив для верности образчики призывных писем, рассылаемых Андреем по удельным княжествам и важным русским городам, Матвей поспешил в Новгород. Засадники, отправленные Проном на московскую дорогу, так и не дождались своей жертвы.
Известие о выступлении братьев не слишком встревожило великого князя: зревший нарыв должен был рано или поздно прорваться, и он подготовился к этому. Движение смутьянов к Москве тоже ожидалось, на их пути готовились встать тайные рати. Иван Васильевич вгляделся в карту и подумал: «Ежели из Углича прямо к Москве двинут, то дмитровскую рать попридержать надо — пусть потом с тыла ударяет. Окруженцы не слишком драчливы, живо мира запросят». Обстановка в Новгороде и успешные действия против ливонцев уже не требовали его присутствия здесь и давали возможность возвратиться домой, чтобы покончить с новым мятежом.
Вечером 13 февраля великий князь прибыл в Москву и нашёл её в великом смятении. Мирной жизни, к которой так привыкли москвичи, снова грозили ужасы междоусобной борьбы. Многие ещё помнили кровавый спор, который вели Василий Тёмный и Дмитрий Шемяка. Люди страшились не крови, жизнь в те времена не очень ценилась, но слепой, всесокрушающей ненависти, что надолго поселялась в семьях, разделяла поколения родных, служила источником мстительной злобы. В войне против чужеземцев не бывает побеждённых, ибо павшие становятся героями и живут в памяти потомков. В междоусобной войне не бывает победителей, ибо на каждом лежит проклятие народа, а оно рано или поздно сбывается.
Приезд великого князя придал москвичам уверенность. Многие, однако, обсуждали призывы Андрея и шептались по углам:
— Князь-то любовь да ласку обещает, все долги простить, а неправедно взятое Иваном обратно возвернуть. Чужеземцев, говорит, прогонит и станет держать нас по старине. Дай-то Бог...
Но как ни судили братьев, верх брал навеянный веками и горьким опытом страх:
— Когда быки сшибаются, кто из них о траве думает? Затопчут, окаянные.
В тревожном ожидании протянулось несколько дней. И вдруг известие: братья повернули на запад и идут к Ржеву. Патрикеев, исполнявший обязанности осадного воеводы и уверенный в скорой победе, известию не поверил: над ним довлела досада охотника, упустившего зверя из хитроумно расставленной ловушки. Зато великий князь сразу же понял, что одурачен: все его силы стянуты к Москве, а у Андрея теперь чистая дорога на Новгород, Псков и к западным рубежам. Однообразные дела новгородских крамольников как-то притупили ум и заставили забыть, что ныне перед ним хитрый и коварный противник. Теперь необходимо прежде всего замедлить его движение и вызнать доподлинные намерения. Великий князь направил в Ржев ближнего боярина — он ещё не ведал об истинной опасности и честью братьев решил не тешить, — а сам стал собирать родственников на семейный совет. Вообще-то их мнение он знал заранее: старики, то есть мать Мария Ярославна и дядя Михаил Андреевич Верейский, будут стоять за полное удовлетворение притязаний мятежников, а молодёжь — Андрей Меньшой и Иван Молодой — не захочет потакать им даже в малости. Сам он придерживался того же и в иное время не стал бы заниматься пустыми разговорами, однако сейчас требовалось достигнуть согласия, чтобы действовать именем всей семьи. Поскольку существа раздоров не обсуждали, договорились быстро: великим князьям следовало приехать для переговоров в Москву или прислать своих бояр. Спор неожиданно разгорелся из-за того, кто повезёт решение семьи. Старики по слабости здоровья ехать отказались, а присылку молодёжи гордые князья могли посчитать за обиду. Великий князь предложил прибегнуть к помощи ростовского архиепископа Вассиана Рыло. Обычно покладистый, Михаил Верейский решительно возразил:
— Этот много наговорит, да мало скажет. Раздражит племяшей своими пустоучениями, тогда их и вовсе не возвернуть.
Его поддержали остальные родственники, выразившие сомнение, что говорливый владыка сумеет найти общий язык с великими князьями. Иван Васильевич уже готов был уступить, когда из Ржева вернулся перепуганный боярин, которого гордецы так и не удосужились принять. Он сообщил, что братья вместе с семьями, боярами и лучшими боярскими детьми вышли из Ржева и направились вверх по Волге к новгородской земле. Народа у них, по его словам, насчитывалось не менее двадцати тысяч.
Это действительно становилось опасным, если предположить самое худшее: сговор с ливонским магистром, у которого имелось наготове озлобленное войско. Великий князь послал гонца к Оболенскому с приказом срочно вернуться из-под Дерпта и преградить путь мятежникам к Новгороду. На переговоры к братьям, несмотря на сопротивление семьи, он отрядил Вассиана — время споров кончилось, мешкать было нельзя.
— Задержи их на несколько дней, — наставлял его великий князь, — любой ценой задержи. Скажи, что хочу своих братьев жаловать и в чести держать, а какова им обида вышла, пусть сами скажут или бояр своих пришлют.
Мятежное войско растянулось на многие вёрсты, его голова уже достигла Молвотицкого погоста, находившегося в ста восьмидесяти вёрстах от Новгорода, а охвостья всё ещё текли по селигерским плёсам. Андрей выслушал Вассиана на ходу, отвечал уклончиво, об остановке не хотел даже слушать. Вассиан не стал тратить на него своё красноречие, поспешил к княгиням и тут уж развернулся вовсю. Он говорил о тяжести долгого перехода; о миродёрцах, рыскающих по окрестным сёлам и грабящих бедных поселян; об обмороженных и умерших в пути; о диких зверях, идущих по следу и обгладывающих непогребённых. Здесь велеречивый владыка преуспел: княгини попросили Андрея исполнить христианский долг и позаботиться о несчастных. Бояре, которые обычно не перечили своевольному князю, поддержали княгинь, войско действительно нуждалось в передышке. И Андрею пришлось согласиться. Владыке всё же удалось уговорить его послать своих бояр для переговоров в Москву, он отслужил всеобщий молебен и уехал в сопровождении переговорщиков. Вскоре продолжило движение и мятежное войско, но на его пути уже вставал заслоном передовой отряд рати Оболенского. Если бы мог заранее знать Андрей, какой ценой придётся заплатить за милосердие!
Братья послали гонца в Новгород. Несчастный город, ещё не оправившийся от недавних казней, испуганно промолчал. Пробиваться к нему с боями не имело смысла. Мятежники повернули к ливонскому рубежу. Освобождённые от обязательств перед новгородцами, они предали их землю жестокому разбою. Князья остановились в многострадальных Великих Луках и стали ждать ответа от короля, которому отправили посольство с просьбой взять их под свою защиту, а войско растеклось по окрестностям, отбирая у жителей то, что ещё уцелело от предыдущих грабителей.
Король, однако, с ответом не спешил. Люди, оставившие свои вотчины, ему были не нужны, лихоимцев хватало и своих. Он готов помогать братьям, если те начнут войну с Иваном, но принять их к себе в мирное время всё равно что самому объявить войну Москве. Сейчас это преждевременно. Казимир послал в Большую Орду служивого татарского князя Кирея Амуратовича с известием о мятеже братьев и предложением начать немедленные действия. «Помощь братьям будет оказана лишь с началом таких действий, — наконец привёз Лукомский долгожданный ответ короля. — Сейчас же они должны ждать и кормиться сами. Если уж совсем невмоготу, он даст княгиням на пропитание город Витебск, но на большее пока рассчитывать нельзя».
Андрей бушевал: Казимир долгое время подбивал его на размирку со старшим братом, не скупился на щедрые посулы, а теперь отказывает в убежище! Лукомский суетился и призывал к терпению.
Андрей смотрел в окно — там завывала последняя февральская метель. «Ждать, — уныло думал он, — сколько же ещё ждать?»
Словно тяжкие ресницы
Поднимались над землёю,
И сквозь беглые зарницы
Чьи-то грозные зеницы
Загоралися порою...
Орда готовилась к войне с Москвою. Предстоящий поход, давно переставший быть тайной, служил предметом повседневных разговоров, надежд и мечтаний. Под будущую добычу заключались торговые сделки, обговаривались брачные союзы, брались деньги и давались обещания. Даже рождённые в навозе представляли себя удачливыми победителями, возлежащими на богатых коврах в собственной юрте, окружёнными несколькими молодыми плодовитыми жёнами и быстро растущими сыновьями.
Ахмат мечтал о своём. Он ещё был крепок телом и ясен разумом, но давно уже чувствовал за собой дыхание выросших сыновей. Их было семеро. Особенно нетерпеливо дышал старший, Муртаза. Наследник был ленив и глуп, он слишком привык к тому, что станет ханом Большой Орды, и напоминал человека, лежащего с открытым ртом под персиковым деревом. То, что легко даётся, легко выпускается из рук. Второй сын, Сеит-Ахмед, хитёр и коварен, как змей. Он ненавидит старшего брата, закрывающего подступы к трону, и того, кто сидит на нём. Ко всему ещё он деятелен и решителен, казалось бы, вот истинный наследник и продолжатель дел. Нет, ненависть слепа и бесплодна. Если хан будет предаваться только ей, государство засохнет, как дерево, у которого обрублены корни. Третий сын, Шейх-Ахмед, слишком умён. Если собрать в одну кучу все мозги ханских советников, то вряд ли они сравняются с его умом. Но он лишён честолюбия и смелости — качеств, без которых ум повелителя превращается в содержимое плотно закрытого бурдюка. Об остальных сыновьях не хотелось даже думать — воля Аллаха поставила их далеко от трона и лишила всяких честолюбивых помыслов. Из них Ахмат выделил бы лишь Еная: у мальчика хорошие задатки, молодая кровь в нём кипит и играет, но главное, что вызывало ханский интерес, — это его жена Джемал, прибывшая из далёкого Хорезма.
Чужеземка всем бросалась в глаза: она ходила мелкими шажками, не раскачиваясь, как привыкшие с детства к седлу монголки, говорила странным высоким голосом, напоминающим щебетанье неведомой птицы, и была вся как тростинка, без этих подрагивающих выпуклостей, из-за которых теряют голову иные крепкие воины. Но странное дело, Ахмат часто ловил себя на том, что испытывает вожделение к худосочной снохе. Та, по-видимому, чувствовала это и позволяла себе смотреть на повелителя без должного страха и подобострастия. А он, забыв о седой бороде и изрезанном морщинами лице, тщился лишний раз показать свою удаль, принимал участие в воинских играх наравне со всеми и почти всегда был первым, побеждая не столько своим положением, сколько расчётливой неистовостью. Нет, о передаче трона Большой Орды не могло быть и речи, да ещё и не вырос тот, кто способен прочно сесть на него. Ахмат слишком долго держал сыновей возле себя, а привязанный конь не годится для того, чтобы водить табуны.
Чем больше размышлял Ахмат, тем чаще приходил к выводу, что у него покамест нет достойного наследника. Но ведь он ещё не собирается умирать. Взятый им за образец Чингисхан прожил более семидесяти лет и до конца жизни был сильным и крепким мужчиной. В запасе у Ахмата имелось ещё двадцать лет, в течение которых он родит и воспитает достойного продолжателя своих дел. Выбирая возможную мать наследника, он обращался мыслями к Джемал. Законы монголов давали ему как главе семьи огромные права: он мог самолично женить и разводить своих детей, отнимать жён от одного сына и передавать другому, карать смертью за нарушение общепринятых правил. Но делать сноху женою они не разрешали. Впрочем, в Орде научились обходить любые препятствия.
Енай всё чаще и чаще вызывал раздражение Ахмата: и тем, что взял себе в привычку помогать ему садиться на коня, и тем, что вслед за своим годовалым сыном называл его за глаза не иначе как «бобо»[51], и тем, что подарил ему гору пышных пуховых подушек. Участь неугодного хану человека в Большой Орде решалась просто: хан призывал особо доверенного телохранителя, наделённого титулом «исполнитель снов», и делился с ним каким-нибудь странным сновидением. Ахмату уже несколько раз хотелось рассказать о пригрезившейся гибели сына, но заботы о предстоящем походе удерживали его. В конце концов он решил, что сначала разделается с русскими, а потом уже наведёт должный порядок в собственной юрте.
Предстоящий поход на Москву всё время занимал мысли Ахмата. Он не допустит прошлых ошибок и не станет принижать врага. Русские показали себя храбрыми воинами и искусными воеводами, а их князь Иван может поспорить лукавством с самим Иблисом. Нет, теперь Ахмат будет действовать осторожно и осмотрительно. Волки без раздумий нападают на косулю, но совсем иначе действуют против сильного лося. Они загоняют его на отстой, окружают и ждут, когда утомлённое и отчаявшееся животное попытается прорваться. Ахмат уже с весны отправит Ивана на отстой. Он и король будут посылать свои рати и вынудят его всё время держать войско на дальних рубежах. Ахмат знает урусов: они любят ковыряться в земле, но не любят бездельно сидеть на ней. Им скоро надоест отстой, и, когда они захотят прорваться, орда перережет им горло. Ахмат не пойдёт далеко на север: русские леса заставляют разжимать кулак и растопыривать пальцы, в них орда теряет ударную силу. Он просто возьмёт богатую добычу и сотрёт с земли русские города, да так, чтобы им не оправиться двадцать или тридцать лет. А тем временем он пойдёт на Ивановых союзников — Казань и Крым, и это будут новые страницы книги его благодатного правления.
В такое-то время, когда Ахмат перелистывал будущие страницы, прибыл королевский посол Кирей Амуратович. Известие о мятеже братьев и призыв Казимира к военным действиям пришлись как нельзя кстати. Сеит-Ахмед тут же получил приказ готовить войско к весеннему выступлению. Первый отряд должен появиться на московских рубежах, как только растает снег. За ним пойдёт второй, третий — столько, сколько нужно для того, чтобы измотать урусов. Все сыновья попробуют силы в предстоящей охоте, но одного лука со стрелами в ней будет недостаточно. Ахмат вызвал Шейх-Ахмеда и спросил, помнит ли тот своего товарища детских игр, который теперь перебежал в Москву.
— Великий хан имеет в виду сына нечестивого Нурдавлета? — спросил Шейх-Ахмед.
— Его самого. Так вот, мне приснилось, что бедный юноша заколот вот таким ножом. — Ахмат показал на итальянский стилет, присланный ему когда-то в подарок крымским ханом Джанибеком. — Да, в твои годы мне чаще снились девушки, а не такие нелепицы, — усмехнулся он и перевёл разговор на другое, но, когда Шейх-Ахмед ушёл, стилета на месте уже не оказалось.
Потом Ахмат вызвал верховного имама. Это был ветхий, покрытый прахом старец, переживший на должности духовного наставника Большой Орды уже трёх ханов. Он отличался покладистостью и тем, что никогда не давал прямых ответов. Если, например, обеспокоенный отец спрашивал, кто у него родится, старец отвечал, что соотношение мужчин и женщин предопределено Аллахом и строго контролируется. Если ребёнок появился на свет до того, как предопределённому соотношению не будет хватать мужчины, то родится мальчик. Но если жена соседа будет тужиться лучше и раньше достигнет предопределённого, то родится девочка. «Слава Аллаху, никто из моих соседок пока не рожает», — радовался счастливец. «У Аллаха широкая кошма», —охлаждал имам, и выходило, что его «предсказания» могли быть применимы к любому исходу. «Ах, как мудр наш имам!» — восхищались люди, но с вопросами старались к нему не обращаться.
Ахмат знал об этой особенности духовного пастыря, однако не смог удержаться:
— Известно ли тебе, сколько правоверных перешло на службу московскому князю?
Имам важно кивнул и погладил седую бороду.
— Сколько же?
— В горсти песка тысячи песчинок, но всё равно это горсть.
— А! — отмахнулся Ахмат. — Я посчитал, что у него служит не менее сотни огланов и найонов. Если предположить, что при каждом из них находится по сто воинов, то в целом это составит десять тысяч человек...
— Горсть, всё равно горсть, — вздохнул имам.
— А известно ли тебе, что эта горсть не живёт по законам шариата, не чтит наших традиций, пьёт вино нечестивцев и отдаёт им своих детей? Знаешь ли ты, что они забыли, в какую сторону следует обращать свой лик при совершении намаза, ибо про намаз они тоже забыли?
Неожиданная благочестивость Ахмата могла поразить всякого, но имам уже столько перевидел на своём веку, что отучился удивляться.
— Их поведение достойно сожаления, — сказал он, — но вместилище нашей души не может принять всей скорби мира.
— А ты всё-таки прими, но если не поместится, выплесни в суровое послание и отправь им с верным слугой. Найдётся ли у тебя знающий не только сурны Корана, но и обладающий острым зрением?
— Мулла Хасан завтра же отправится в путь, — поклонился имам.
Ахмат милостиво отпустил старца. В последнее время его не покидало хорошее настроение. Он чувствовал себя удачливым и бодрым, как во времена далёкой молодости. Во все концы летели его многочисленные указания, люди дивились давно невиданной прыти и не могли догадаться об её истинной причине.
В Москве тем временем великие князья вели бесплодные переговоры. Обе стороны выставили самых горластых. Русских всегда отличало чрезмерное упрямство, чем они подчас и одолевали чужеземцев, а тут свои на своих! Бояре Андрея Большого начислили столько обид, что старшему брату не хватило бы и жизни для расплаты. Среди них было, в частности, и то, что наследником московского престола объявили Ивана Молодого, а не Андрея. Иван Васильевич не сдержался и закричал сам:
— Да когда же это было, чтоб престол не от отца к сыну, а от брата к брату переходил? Ведь тогда наверху одно старье усядется, которое ни о чём, кроме лести да чести, и думать не может.
— И вправду наглец! — присоединилась София, которая готовилась произвести на свет очередное потомство. Она так вошла во вкус, что могла уже обеспечить многократное продолжение Ивановой ветви и в новых наследниках не нуждалась.
С этой минуты Иван Васильевич потерял всякий интерес к переговорам. Зато бояре спорили до хрипоты: делили выморочный удел Юрия, югорскую и пермскую земли, новгородскую казну, даже владения матери великих князей, мирно доживающей свой век в Рождественском монастыре. Им никто не мешал, шёл Великий пост, и в надежде на всевышнее заступничество соблюдался на этот раз он особенно тщательно.
Мулла Хасан, привёзший грозное послание имама, направился прежде всего к Джанибеку — к этому обязывали царский титул бывшего хана Крымской орды, нынешнее положение негласного главы служилых московских татар и похвальное благочестие, которого стал истово придерживаться неудачливый правитель. Неожиданная перемена в Джанибеке удивила многих. В жизни иногда случается, что отставленные полководцы становятся вдруг воинствующими миротворцами, а алчные властители — смиренными благотворителями. Удивляло, однако, другое: сделавшись праведником, Джанибек обнаружил в себе волю, скромность, доброту — качества, о которых доселе никто не подозревал. Возможно, их проявлению прежде мешали многочисленные помощники, ограждавшие повелителя от повседневных дел, а возможно, подобным качествам просто не было места на престоле.
Джанибек, обосновавшийся на месте бывшего ордынского подворья в Замоскворечье, обеспокоился обвинениями в измене исламу. Разве он не произносит вслух и с истинной верой вечный шахад[52]; разве не совершает ежедневно пятикратный намаз, не поступаясь в нём ни единым словом или жестом; разве не соблюдает всех правил уразы[53] и не делает ли сверх того ещё несколько добровольных постов; разве не помогает попавшим в беду мусульманам?
Мулла согласно кивал:
— Да, да, твоё благочестие хорошо известно. Оно дошло даже до верховного имама, который считает тебя московским ишаном[54]. Но как ты можешь исполнять святые обязанности, если в Москве нет ни одной мечети?
Остановились в конце концов на том, что Джанибек созовёт всех важных служилых татар для ознакомления с посланием имама и выпросит у московского государя разрешение на строительство мечети. И вот в Москву стали съезжаться служилые татарские царевичи и князья: Даньяр, Касим, Латиф, Нурдавлет, Айдар, Бердоулат. Людям часто приходилось слышать о переходе их на московскую службу, но чтобы уже столько накопилось... Вспоминалась поговорка, связанная с появлением многочисленных рыжих ребятишек с красивыми, чуть раскосыми глазами: «То ль от рыжей бороды, то ль от Золотой Орды». В споре о потомстве простая рыжая борода явно проигрывала, и опасливые москвичи прятали под замок взрослых дочерей.
В этом году у христиан и мусульман посты совпадали по времени. Татары, находясь под строгим надзором доморощенного праведника и приезжего муллы, держались осторожно и, как предписывалось правилами, не ели и не пили в течение дня. Зато навёрстывали упущенное с темнотой, благо наступала она всё ещё рано. Сцибор, приехавший вместе с Бердоулатом, решил следовать сразу двум постам: днём он как истый христианин поглощал каши, пироги, оладьи, капусту, грибы, ягоды, кисели — всё, на что не скупились гостеприимные московские хозяйки, а по вечерам вёл беседы с Нурдавлетом и
не отказывался от скоромного, припасённого в изрядном количестве его мудрым другом.
Они давно не виделись. Сцибор почти всю зиму провёл вместе со своим учеником в тайном войске царевича Даньяра, прикрывавшего Москву с востока, а Нурдавлет просидел в данном ему Городце, пытаясь скрасить книгами разлуку с любимым сыном. Учение не пошло впрок, он с грустью признался:
— То немногое, что я узнал в эту зиму, оказалось почти ничем по сравнению с тем, что мне неизвестно.
Сцибор был занят дымящейся бараниной. Он кое-как освободил рот и невнятно произнёс:
— Не стремись знать всё, чтобы не стать невеждой во всём.
Нурдавлет радовался возможности выговориться и поделился новой заботой: приобретаемые с таким трудом знания не имели добрых последствий, ибо чем больше он узнавал, тем сильнее запутывался в сомнениях.
Сцибор с сожалением отложил обглоданную кость и вздохнул:
— Знание — это не мясо, от него не получаешь удовольствия.
— В чём же тогда смысл его приобретения?
— В применении. Удовольствие получается тогда, когда с помощью знания делается какое-то дело. Тебе нужно выбрать своё дело, как поступаем все мы: я или твой брат Джанибек...
Нурдавлет вскочил. В последнее время он не мог слушать похвалу своему старшему брату, на которого всё время сыплется милость Аллаха. Сначала он незаслуженно получил крымский трон, теперь так же незаслуженно рядится в халат праведника. Но глупые люди слушались его тогда и слушаются теперь. А Нурдавлет, столь преуспевший в государственных делах и неутомимо черпающий из кладезя премудрости, вечно в тени, вечно на задворках.
— Твой Джанибек — ничтожество! — выкрикнул Нурдавлет. — Он всегда завидовал мне, потому что я могу передать свои дела сыну, тогда как Джанибек бесплоден, как камень.
— Возможно. Но стоило ему сказать слово, и все вы слетелись, как бабочки к огню.
— Мы устали от одиночества, бесконечной зимы и тесных изб. Мы обрадовались возможности увидеться и поговорить друг с другом. Скажи любой из нас такое же слово, приехали бы тоже.
— Но сказал-то он...
Нурдавлет возмущённо заговорил, и Сцибор более не стал перечить ему, ибо не хотел ввязываться в эти бесконечные родственные споры. Не найдя ни поддержки, ни противления, Нурдавлет переменил разговор. Теперь он начал высказывать обиду на Бердоулата, жалуясь на сыновнюю чёрствость и нежелание находиться рядом с отцом.
— Я дал ему жизнь, растил и лелеял, я коплю для него богатства и умножаю мудрость...
— Боюсь, что это добро окажется невостребованным, — перебил его Сцибор. — Сыновья рано хотят жить своим умом. И потом, мудрость не переливается, подобно вину, из сосуда в сосуд.
— Но ты же учишь Бердоулата. Или я плачу тебе зазря?
— Я только указываю ему путь к древу познания, а плоды срывает он сам. — Сцибор потянулся и сладко зевнул. — Нужно поднимать твоего наследника, пока не стало совсем светло, иначе с этой уразой он весь день проходит голодным.
Сцибор дал указание слуге и обвёл косящими глазами опустошённый стол. День предстоял хлопотный, у него было много приглашений, и следовало прилечь хотя бы на пару часов. Внезапно раздался резкий крик. Друзья тревожно переглянулись и бросились из комнаты. Ещё через мгновенье ближнюю округу потряс страшный, нечеловеческий вопль — Нурдавлет тянул руки к неподвижно лежащему сыну и со страхом смотрел на торчащую из его груди богато отделанную рукоятку кинжала. Сцибор дотронулся до юноши. Тот не успел остыть и, возможно, ещё жил, когда отец жаловался на отсутствие сыновней привязанности. Он приказал никого не выпускать со двора и проверить, все ли на месте. А Нурдавлет пал на колени перед печальным ложем и стал поглаживать сына, как в те далёкие времена, когда отправлял его ко сну. Но вот рука наткнулась на рукоятку и потянула за неё — тонкое иглообразное лезвие было окрашено густой кровью. Как безумный, смотрел отец на медленно стекающие капли, а когда показалась тусклая сталь, прошептал:
— Я знаю, кто это сделал. Знаю, — повторил он в ответ на вопрос Сцибора. — Это кинжал Джанибека, я помню его ещё по Крыму. Он протыкал им баранов, и те без единого звука валились на землю. О, я отомщу!
— Одумайся, хан, — тихо сказал Сцибор, — в тебе говорит несчастье, но не разум.
— Отомщу! — выкрикнул Нурдавлет и выбежал вон.
Вскоре он уже скакал к Замоскворечью.
Весть о совершенном злодействе быстро распространилась, и к месту происшествия стали стягиваться служилые татары. Часть из них устремилась за Нурдавлетом: иные — чтобы наказать злодея, иные — чтоб защитить невинного. Свершившееся быстро разделило их на две противоположные стороны. Вчерашние сотрапезники смотрели волками и лязгали саблями.
— Если московский князь не покарает злодея, то это сделаем мы. Иншалла![55]
— Поверить глупому оговору? Машалла![56]
— Иншалла!
— Машалла!
По счастью, Джанибека на месте не оказалось — он с раннего утра отправился в Кремль ожидать обещанного великим князем приёма. Нурдавлет метался в нетерпении.
Мулла Хасан успокаивал, как мог:
— Крепись. Время мягчит душевные раны, но лечит их только месть.
И Нурдавлет помчался к Кремлю.
Великий князь уже собирался пригласить Джанибека, когда ему доложили о происшедшем. Он посмотрел в окно — там уже толпились татары, дворцовая стража отгоняла их от крыльца. Иван Васильевич велел привести Нурдавлета и выразил ему сочувствие. Тот, однако, вряд ли что понял — взор его блуждал, губы шептали угрозы. Увидев стоявшего в углу приёмной комнаты Джанибека, он набросился на него и чуть было не всадил стилет, тот самый, который недавно торчал в груди несчастного Бердоулата.
— У тебя есть доказательства его вины? — спросил великий князь, когда стража водворила Нурдавлета на место.
— Я узнал этот тонкий нож! — отчаянно выкрикнул тот.
Джанибек уловил взгляд великого князя и спокойно вышел вперёд.
— У меня действительно был подобный кинжал, — спокойно сказал он, — но теперь я расстался со всем, что может уязвить человека, и уже много месяцев не держал в руках никакого оружия.
— Ты врёшь! — крикнул Нурдавлет. — Мулла Хасан сказал, что ты вернулся к себе под утро и смывал кровь с рук. Как можно окровенить руки и не держаться за оружие?
— Всю эту ночь я провёл дома и никуда не выходил.
— Врёшь! Врёшь! — повторил Нурдавлет, исчерпав свои доказательства. — Ты всегда завидовал мне и захотел лишить отцовского счастья. Ты убил моего Бердоулата и не уйдёшь от моей руки.
— Горе помрачило твой разум, — печально сказал Джанибек. — Клянусь Аллахом, я не причастен к гибели Бердоулата и скорблю о нём...
Глух остался Нурдавлет к словам своего брата, он смотрел на него с ненавистью и твердил одно:
— Ты не уйдёшь, ты не уйдёшь...
— Довольно! — прервал великий князь. — Я сам разберусь в этом деле, а ты, пока не придёшь в себя, будешь находиться под надзором моих людей.
Нурдавлет посмотрел на великого князя и внятно сказал:
— Будь проклят день и час, когда я вступил на эту землю. Ты покрываешь убийцу, и, если до заката не выдашь его, я более не стану служить тебе...
Этот день, 15 марта, москвичам запомнился надолго. Вскоре обнаружилось исчезновение рыжебородого слуги Бердоулата и приезжего муллы. Выходы из Москвы были тотчас же перекрыты крепкими заставами, получившими приказ не выпускать ни одного человека. Всех татар стали сгонять на бывшее ордынское подворье. Туда же приводили всякого, мало-мальски напоминавшего их обличьем. Люди Хованского и дружинники великого князя обыскивали каждый дом и пристально всматривались в его обитателей. И нередко случалось, что к месту сгона отправлялись ничего не ведающие Ваньки да Гришки, а опозоренные мужья угрюмо косились на жён и тянулись за сыромятными вожжами.
Сцибор первым обнаружил исчезновение рыжебородого, направившегося, по некоторым признакам, по ордынской дороге. Он пустился по следу и нагнал беглеца под Дьяковом. Вид старого рыцаря был таким устрашающим, что рыжебородый не посмел отпираться и признался, что убил Бердоулата по приказанию муллы. Тому тоже не удалось скрыться — его опознали среди согнанных на ордынское подворье. К полудню преступников доставили к великому князю. Рыжебородый размазывал слёзы и тихо скулил, оправдываясь тем, что исполнил приказ. Мулла угрюмо молчал. Тогда его заставили опустить ноги в чан с водой, под которым разожгли огонь. Как только над водой стал подниматься лёгкий парок, мулла заговорил. Он рассказал, что действовал по приказу имама и ханского сына Шейх-Ахмеда, вознамерившихся поссорить между собой служилых татар, но что те, в свою очередь получили приказ от самого Ахмата.
Нурдавлет спокойно и тихо внимал сказанному, потом поклонился и вышел. За ним вывели рыжебородого. Во дворе Нурдавлет вдруг выхватил нож и стал наносить им сильные удары по булыжному камню, которым был вымощен подъезд ко дворцу великого князя. На него смотрели с состраданием: горе действительно помутило рассудок несчастного. Сцибор подошёл к своему другу со словами утешения. Тот не слушал, однако в глазах его не было безумия. Иступив и выщербив лезвие, он подошёл к рыжебородому и опрокинул его. Убийца дико завопил, предчувствуя скорую кончину, но скорой ему не вышло. Нурдавлет зажал его голову между колен и стал неторопливо водить по шее ножом. Он говорил какие-то слова, но их не было слышно за воплями рыжебородого, а Нурдавлет всё пилил и пилил...
Сцибор покачал головой — мудрость друга не выдержала испытания, она проявлялась только за столом. Великий князь поглядывал в окно и тоже осуждал:
— Лют сыроядец, а и без него беда. Мог ведь выполнить угрозу и перебежать, скажем, к мятежникам, то-то стало бы лихо.
Он поймал себя на мысли, что любое затеваемое против него действие усугубляется мятежом братьев, который уже давно перерос рамки семейных раздоров. Хочешь не хочешь, а придётся преодолеть гордость и уступить им. Обидно, конечно, раздавать собранное, но и тешить врагов раздором более нельзя.
Он вызвал Вассиана Рыло и приказал собираться в путь.
— Скажи братьям, пусть возвращаются в свои вотчины, а я их буду жаловать во всём. Предложи Андрею Калугу да Алексин, казну посули, ну и по-своему загромыхай: враг-де у врат зубами скрежещет от радости за нашу свару и тенёта на выи готовит...
На другой день Вассиан и бояре Андрея большого выехали из Москвы к литовскому рубежу.
Магистр Ливонского ордена не мог успокоиться. Словно забияка, получивший крепкую сдачу и считающий, что «били не по правилам», он ждал случая для очередного удара. С уходом московской рати Оболенского осаду Дерпта пришлось снять, и магистр решил, что случай представился. Ливонцы снова вторглись в псковскую землю. На этот раз они шли с запада, и первой крепостью, вставшей на их пути, был Изборск.
Изборская крепость, опоясавшая светлой лентою гору Жеравью, была крепким орешком для всякого врага. Стены из плиточного камня толщиною чуть ли не в две сажени строго следовали извивам горы, что укрепляло их твёрдость и позволяло противостоять ударам тяжёлых стенобитных машин. Четыре из шести башен грозно смотрели на запад, откуда обычно приходили непрошеные гости. На двух центральных, самых высоких — Вышке и Рябиновке, — стояли великобойные пушки, безответно разившие врага на дальних подступах. Пушки двух крайних башен — Темпушки и Плоскушки — служили для создания многоярусного бокового огня. Строители крепости оказались горазды на выдумку. Они не стали делать обычных ворот с проломами в стене, но устроили так, что на месте входов две встречные стены заходили одна за другую, образовывая захаб, так что неприятель, намеревающийся проникнуть внутрь, подвергался перекрёстному огню защитников с противоположных стен. Из крепости было устроено несколько тайных лазов к озеру и прилегающим оврагам, которые могли быть использованы для вылазок защитников и посылки гонцов.
Ливонцы, отведав ещё на подходе силу изборских пушек, решили действовать по всем правилам военного искусства. Они обложили крепость и сосредоточили главные силы с наиболее слабой, восточной стороны. Речка Смолка с с её обрывистыми берегами и замерзшее озеро, прикрывавшие эту сторону, сейчас не являлись серьёзными препятствиями. Правда, они не давали возможности подвезти обычную приступную технику, но было решено взорвать крепостную стену с помощью пороховых бочек, забрасываемых баллистами. Бочки снаряжались особыми фитилями, обеспечивающими взрыв через строго определённое время после поджога. Два дня ушло на подготовку, а в ночь перед приступом лагерь ливонцев содрогнулся от взрыва: изборцам удалось через тайный лаз проникнуть к пороховому складу и поджечь его.
Разозлённый неприятель принялся разорять и жечь изборские окрестности. Над ними заклубился чёрный дым, он тянулся всё дальше на восток и вскоре стал заметен из Пскова.
Шуйский начал готовить город к осаде и отправил к великому князю гонца с просьбой о помощи. Псковичи, однако, не могли спокойно смотреть на разорение своей земли. Наиболее отчаянные требовали выйти в поле и пресечь творившийся разбой.
— Куды нам супротив немца? — трезвили их благоразумные. — У них что ни человек, то рыцарь, всю жизнь в поле, как на пашне. А у нас половина войска впервой за боевой топор держится, таких только на смередушку посылать.
Князь-наместник понимал рискованность вылазки, но рот отчаянным не затыкал, у него самого, по правде говоря, чесались руки. Когда немцы зажгли одну из ближних деревень, он всё же рискнул. Псковское ополчение вышло из стен и, встретив неприятеля у озера, начало готовиться к битве.
Закованные в крепкую броню немецкие рыцари не знали иных боевых приёмов, кроме тяжёлого лобового удара, который проламывал стену вражеского войска, после чего она начинала быстро разрушаться. Шуйский решил противопоставить такому удару несколько боевых линий, первую из которых образовал сторожевой полк. Это было самое опасное место, и брали сюда только добровольцев. Семён со своим гуляй-городом попросился к сторожевикам одним из первых. Он приказал прикрыть щиты еловыми ветками и подтянуть вперёд. Теперь его отделял от врага лишь небольшой отряд из пешцев, но ливонцы так ничего и не заметили. Первый удар им предстояло наносить передовыми силами, ибо занятая грабежом главная рать ещё не успела собраться.
Время перевалило уже за полдень, когда из ливонского стана донеслись звуки боевых труб. Вскоре озёрная даль затуманилась от снежной пыли, взбитой тяжёлыми немецкими конями. Рыцари медленно приближались, глубокий снег мешал их стремительному движению, но от этого вражеская лавина выглядела особенно грозной и несокрушимой. Псковичи, не имевшие опыта больших полевых битв, заволновались. Кто-то непроизвольно даже попятился назад, к гуляй-городу.
— Берегись! — предупредил их зычным окриком Семён и приказал приготовиться к открытию огня. — Пали!
Гуляй-город ответил согласным грохотом. Пушкари действовали сноровисто, стреляли «через пушку» — одновременно чётными или нечётными орудиями, чем достигалась непрерывность ведения огня. Цель была недалёкой и крупной, поэтому ни один выстрел не пропал даром. Рыцари и их кони с железным лязгом валились в снег. Теперь черёд для волнений настал для наступающих. Они всё более замедляли движение, а некоторые даже стали отворачивать в сторону. До передовых пешцев доскакали лишь несколько всадников, не удержавших взбесившихся от испуга коней.
Пушкари продолжали разить отступавшего врага. Кто-то из них, чтобы увеличить дальность стрельбы, переусердствовал и положил двойной заряд пороха. Пушку разорвало и усердна покалечило. Это была единственная жертва со стороны псковичей, тогда как враг лишился не менее сотни воинов. Вскоре от них пришёл переговорщик, немцы просили дозволения убрать раненых и погибших. Сторожевой воевода великодушно разрешил, он даже чувствовал какое-то смущение от того, что исход стычки оказался таким неравным. Немцы собирали своих до самых сумерек, а тем временем их главная рать начала неспешный отход. Она отступала без всякой паники, даже с достоинством, словно забыв о своём недавнем поражении. Об её отходе стало известно уже в темноте, когда преследование, могло быть небезопасным. К тому же благоразумные твердили своё:
— Куды нам супротив немца? Они даже битые порядок не теряют; а у нас одне смердячие смерды.
Псковичи в нерешительности потоптались на месте и, вняв остережениям благоразумных, вернулись в городские стены, надеясь на скорую помощь Москвы.
На этот раз они её не дождались. Великий князь, обеспокоенный поведением мятежных братьев, не счёл возможным распылять силы. А братья, видимо, не стремились к миру. Андрей, несмотря на значительные уступки Ивана Васильевича, медлил с ответом. Примирение лишало его честолюбивых надежд и снова прятало за спину державного брата. Вняв советам Лукомского, он решил не спешить. К тому же в воздухе носились слухи, что Ахмат вот-вот двинется на Москву. Если так будет, Ивану уже не отделаться какими-то жалкими городишками. Нужно, нужно выждать, и Андрей, чтобы отделаться от назойливого Вассиана, сказался больным.
Надежды мятежного князя имели основание. В середине апреля в Москве стало известно о движении Орды. К Оке было спешно выдвинуто войско во главе с Иваном Молодым и Андреем Меньшим. Первые ордынцы появились под Каширой на берегах реки Беспуты. Здесь их уже ждали. Русские ратники в нетерпении рвались отогнать врага, но воеводы имели приказ не переходить за Оку. К тому же переправа чрезвычайно затруднялась из-за весеннего половодья. Оно в этом году было таким, что стоявшие на противоположных берегах воины с трудом замечали друг друга. Впрочем, расстояние позволяло татарам видеть, что левый берег Оки прочно прикрыт русскими.
Иван Васильевич с нетерпением ждал вестей «с брега». Как ни готовил он себя к битве с ордынцами, а поначалу ощутил какую-то растерянность. Ему всё казалось, что упустил нечто самое главное и многое не успел. Дел действительно предстояло немало. Все задумки, которые когда-то считались дальними, всё то, что не спеша совершалось впрок и казалось разрозненными действиями, теперь предстояло совершить разом, объединить и направить на одну цель — отпор грозному врагу.
В Крым срочно направился посол Иван Иванович Звенец с богатыми дарами и очередным докончальным ярлыком, в котором подтверждалась уния «супротив вопчих врагов». Помимо Ахмата в их число был включён польский король, и обязательство Менгли-Гирея звучало теперь так: «Такоже и на короля, на вопчего своего недруга, быть нам с тобою заедин: коли ты на короля пойдёшь или пошлёшь, и мне на него пойти и на его землю; или король пойдёт на тебя, на моего брата, или пошлёт, и мне такоже на короля и на его землю пойти». Отправились посольства и к православным соседям, а сверх того по окрестным землям были разосланы бирючи для призыва охочих людей. «О, храбрые русские люди, потщитесь спасти землю русскую!» — выкликали они страстный призыв, и русские откликались.
Тверской князь Михаил Борисович решил забыть на время про затянувшиеся распри и обещал прислать подмогу. Рязанскому князю, стремившемуся породниться с Москвой и сватавшемуся к сестре великого князя Анне, не терпелось выказать удаль — он обязался привести свою рать самолично. Из верховских земель пришла весть от князя Воротынского, собирающего охотников для борьбы с басурманами. И многие вовсе безвестные люди снимали со стен сабли и примеряли хранившиеся в чуланах пыльные боевые доспехи. Годы делали своё дело, не всякий доспех мог вместить раздобревшую плоть старого хозяина, тогда призывался младший брат, или сын, или племянник. Ни одна сабля или бронь не должны были остаться без дела — так издавна повелось на Руси. Кто не мог принимать участие в битве самолично, вносил посильную лепту. Троицкий монастырь прислал снаряжение для пятидесяти тяжёлых конников, московская суконная сотня решила ободежитъ половину полка, Кузнецкая слобода взялась поставить пушечному двору пять тысяч ядер, Новая кузнецкая слобода обещалась изготовить семьдесят ручниц для «огненных стрельцов» — представителей только что зарождающейся службы. Всё это делалось без указа властей, по собственной воле и разумению. То, что великокняжеские службы выколачивали обычно месяцами, теперь являлось само собой в неизмеримо большем числе. Малорасторопные приказные, гораздые только на ленивую спесь и суровый окрик, не могли справиться с изъявлением народного воодушевления и подвергались всеобщим насмешкам.
В таких суматошных хлопотах пролетел месяц. Постепенно всё возвращалось на привычную стезю. Приказные пришли в себя и приноровились к стихии. Она, как оказалось, позволяла не то чтобы греть, а прямо-таки жечь руки. Кто воюет, а кто ворует — сложилась о них присловица. Вести «с брега» особой тревоги не внушали: ордынцы вели себя смирно и, хотя вода спала, на русский берег не лезли. Первоначальная растерянность уступила место нетерпеливому ожиданию.
По счастью, в стане врагов не было нужного лада. Ахмат прислал для переговоров упрямого мирзу Шакира. Короля представлял не менее упрямый пан Жулкевский. Обе стороны твёрдо следовали наказам своих повелителей. Ахмат хотел соединить союзнические силы и ударить общим кулаком. Казимир предпочитал действовать с двух противоположных сторон. Татары, по его мнению, должны подойти к московским рубежам со стороны Рязанского княжества и нанести удар на Москву через Коломну. Полякам же следовало наступать с запада, тогда русские будут вынуждены сражаться в двух местах. Паны горячо доказывали, что правила высокой стратегии требуют разорения Рязанского княжества, дабы лишить Москву возможного союзника. На самом же деле они не хотели, чтобы ордынцы шли по литовским владениям, ибо в их хорошее поведение не верили. Татары, уже не раз обманутые пустыми обещаниями короля, твёрдо стояли на том, чтобы его войско находилось рядом. Мирза Шакир с любезным видом выслушивал доводы королевского посла, кивал головой и однообразно тянул: «Дзе, дзе, дзе...»[57]. Однако, как только нужно было принимать решение, он издавал неожиданный резкий крик «Ха!»[58] и качал кривым указательным пальцем. Всё начиналось сначала. Жулкевский закатывал глаза, упивался собственным красноречием и находил такие доводы, против которых не устоял бы, кажется, даже самый твёрдый лоб, но всё опять упиралось в кривой палец непоколебимого татарина.
Вскоре обнаружился ещё один камень преткновения. Ахмат, следуя принятому для себя плану войны, хотел, чтобы до соединения главных сил московский князь подвергался непрерывным набегам союзников, вынуждающим его держать наготове крупные военные силы. Появление под Каширой ордынского отряда следовало считать началом таких набегов. Король, однако, держался того, что ему торопиться не следует. Ведь это означало бы прямое объявление войны грозному соседу, когда войско ещё не собрано. Чем станет он защищаться, если сосед ударит в ответ всей своей силою? Опасения осторожного короля снова наткнулись на корявый палец ордынского посланца:
— Ха! Нас на войну сманил, а сам воевать не хочешь.
Жулкевский высокомерно поджал губы. А что ещё оставалось делать в ответ на справедливое замечание? Участие королевских войск следовало хоть как-нибудь обозначить. Казимир вспомнил о нетерпеливо топтавшемся у границ мятеж. Андрей согласился, но выдвинул два условия: принять его на королевскую службу и подкрепить польскими рыцарями. И то, и другое обозначало явное участие Казимира в ещё не начавшейся войне и не соответствовало его осторожной политике. Следовало бы ещё поговорить с ливонцами о возможности нового нападения на русских. «Что ж из того, что они наши извечные недруги? Нужда вежлива», — рассудил король и направил к магистру своего представителя. Ну и наконец, можно науськать этих мерзких еретиков, верховских князей. Причин для нападения на соседей у тех всегда наберётся достаточно, а откреститься от разбойных действий своевольников порядочный государь всегда сумеет. Правда, к этим строптивцам нужен свой подход, и тогда король вспомнил о хитроумном Лукомском.
Верховские князья по давно заведённому обычаю часто собирались вместе, чтобы торжествовать чьи-либо именины, но главным образом затем, чтобы поговорить о насущном. Ныне сбор происходил у белёвского князя Константина. Наступал решительный час борьбы с Ордою. Москва, возглавившая эту борьбу, обращалась за поддержкой ко всем русским людям и единоверцам. Верховские были на её стороне, но, связанные договорными обязательствами с королём, не могли прямо выразить своё сочувствие. Только что пришедший указ обязывал каждого из них сесть на коня и привести с собой определённое количество копий. Сомнений, против кого должны быть направлены копья, ни у кого не было. В этих условиях следовало проявлять особую осторожность, и мнения князей разделились. Те, кто непосредственно примыкал к московским рубежам, предлагали быть в одной воле с Москвою. Те, кто находился у Дикого поля, склонялись к тому, чтобы не противиться королю и не раздражать татар, по крайней мере до их прямого столкновения с Москвою. Находившиеся в центре верховских земель не хотели принимать ничью сторону, а собранное войско предлагали держать для самообороны.
Распалённые хмелем страсти кипели, один лишь Ольшанский, сохраняя видимое спокойствие, высился неколебимо, как скала посреди бушующего моря. Владения его находились в глубине литовских земель, и разорение им не угрожало. Он готов был стать на сторону московских доброжелателей, но отсутствие из Москвы ответа на ту, прошлогоднюю, грамоту обидело его и удерживало от окончательного решения.
В таком-то положении и застал Лукомский съехавшихся в Белев верховских князей. Поначалу они при нём осторожничали, но хмель, как известно, сторож плохой и забот не хоронит. Вскоре князья снова продолжили спор, тем более что гость вёл себя скромно и ни во что не встревал. А тот поглядывал украдкой по сторонам да прикидывал, как приступить к своему делу.
Московские доброжелатели грудились возле старика Воротынского, претендовавшего на первенство по причине преклонных лет. Кроме того, князь слыл за любомудра, поскольку страдал многословием и выражался таким косным языком, что не всякому удавалось его сразу понять. Он начал вспоминать семейное предание о том, как сто лет назад на Куликовом поле пал сам глава княжеского рода и три его сына. Удалые князья, отправляясь на битву, горячо ласкали своих благоверных, и ласки их не пропали зря. Появившиеся на другой год княжата не дали угаснуть старинной фамилии и завещали потомкам отомстить за гибель доблестных дедов. Воротынский оказался как раз внуком одного из них. В конце довольно утомительного рассказа он распалился, как молодой, вскочил с места и закричал, потрясая сухоньким кулачком:
— Встанем же вброзе насупротив басурман... сокрушая токмо велеумным смыслом и храбрым ратоборством!.. Не убояся пагуб для животов... Как деды за-ради...
— Зарядил... — буркнул ядовитый князь Новосильский, — старуху свою перед ратоборством заряди, чтоб совсем как у дедов. — Его сторонники отозвались боязливыми смешками. Громко же Новосильский сказал так: — Ты предков поминаешь, а я о детях думаю. Высунемся до времени, басурмане всю нашу землю разорят, и нечего нам оставлять будет ни детям, ни внукам. Нельзя нам Ахматовой силе противиться.
— Токмо о собине имеешь в себе помышление, — закипятился Воротынский. — За-ради неё для поганых отверзаешься и в напастях сокрушим...
Его слова утонули в одобрительном шуме. Даже если допустить, что многие кричали лишь затем, чтобы остановить надоедливого старика, дело московского князя имело здесь хорошую поддержку. Лукомский, однако, не унывал: пьяный стол, затеявший общий спор, ещё никогда не приходил к согласию. Страсти действительно всё более накалялись, многие уже начали вспоминать взаимные обиды, говорить в адрес соседей ругательные слова и размахивать руками. Ольшанский хмуро поглядывал на спорщиков.
— А ты как об этом деле понимаешь? — неожиданно спросил он у Лукомского.
— Я человек новый, скажу что не так, осердитесь, — притворно вздохнул он.
— Говори, чего там. Затем и собиралися...
За стулом наступила тишина.
— Ну так слушайте. Долгие годы хожу я королевским послом к великому князю Ивану. Знаю его, как свою ладонь, и могу сказать одно: коварен, жаден и жесток сей государь. Всякому честному человеку негоже с ним дело иметь...
Застолье всколыхнулось возмущённым разноголосьем.
— Тихо! — громыхнул Ольшанский. — Сами же просили гостя говорить. Продолжай, Иван Фёдорович.
— У него все мысли о собственных примыслах и прибытках, но прикрыты высокими словесами. И клюют простаки навроде вас на эти словеса и идут складать свои буйные головы...
— Всуе, всуе говоришь, — не выдержал Воротынский, — мы не по словам судим, но по непостыдным поступлениям и делам...
— А дела его все на виду. С иноземными соседями в ссоре. Братьев единокровных так обидел, что они в другую землю потекли. Бояр да князей служилых грабит и в застенки бросает, отцов святых насильствует. Куда больше? Скоро и ваш черёд придёт своих отчин и дедин лишаться, как уже было с Серпуховом и Тарусой.
Помянул про них Лукомский и как соль на рану насыпал. Оба города — центры удельных княжеств, долгое время вели ожесточённые споры, и Иван III, ловко играя на противоречиях, сумел присоединить их к Москве. Действовал он довольно бесцеремонно, чем вызвал в своё время гневное осуждение верховских.
— Дак когда сие свершение было? — взорвался Воротынский. — Ныне многие из нас за-ради его представительства своей волею хотяще к нему притечь...
— Не выйдет у них своей воли, — усмехнулся Лукомский. — Иван о таких нашему королю нашёптывает, чтоб тот расправу над отступниками учинил.
Снова взорвались возмущённые голоса: почто, дескать несусветицу несёшь?
— У Ивана свой расчёт, — продолжал как ни в чём не бывало Лукомский. — Коли добровольцев к себе на службу принимать, так за ними вотчины сохранять надобно, верно? А коли король наш свой розыск по его шёпоту учинит да судом пригрозит, Иван горемыке защиту пообещает, а для того вотчину его к себе заберёт.
Воротынский негодующе затрясся и начал невразумительно возражать. Застольники недовольно зашумели на постоянно встревающего в разговор старика.
— Держал бы Егорий ворота на запоре! — крикнул Новосильский, который уловил перемену в настроении князей и перестал бурчать под нос.
— Почто он суесловит? — Воротынский вошёл в раж и «ворота» закрывать не думал. — Я тож могу лукавое слово сказать, хоть о ком.
— Ты-то могешь, у тебя что слово, то ком, — огрызнулся Новосильский.
— Я кроме слов и показать кой-чего могу, — прервал Лукомский начавшуюся перепалку. С этими словами он достал грамоту, которую передал Ольшанский Василию для московского государя. — Узнаете?
— Откуда она у тебя? — встревожился Ольшанский.
— Великий князь просил меня до короля довести, да я придержал, вас жалеючи.
— Врёшь! Врёшь! — вскричал Воротынский.
— Мне не верите, князя Верейского поспрошайте, доводил ли он сию грамоту до Ивана и как она у меня оказалась. И заодно узнайте про его договор с Менгли-Гиреем, где ваши земли на разграбление поганым отдаются.
Лукомский вбивал свою ложь крепкими гвоздями, они были на виду, их можно потрогать. Дело с Серпуховом и Тарусой ещё не забылось; грамота, которую тайно отправили в Москву, — вот она; о договоре с крымским царём тоже наслышаны. И пусть не вяжется одно с другим, пусть прямо не разрешаются возникающие сомнения, Лукомский знал, что рано или поздно чувства возобладают над разумом, и продолжал вбивать всё новые гвозди.
— Позор Москве! — первым откликнулся Новосильский.
— Измена! — закричал белёвский князь, за которым знавали слабость везде видеть измену, а вслед за ним содрогнулась вся трапезная:
— Позор! Долой Ивана! Покарать злодея! Отберём неправедно взятое: и Тарусу, и Серпухов!
— Братья, братья! А как же агарянского царя побеждение? — Воротынский с болью смотрел на внезапную перемену в настроении верховских князей. — Враг Божий мутит ваше разумение...
Но его никто не слушал.
Слышу — кони храпят,
Слышу — запах
Горячих коней.
Слышу давние песни
Вовек неутраченных Дней.
В конце мая ордынский отряд отошёл от Оки. Его появление явилось лишь проверкой готовности русских сил и самообладания их руководителей. Сама же Орда ещё только собиралась в свой поход. Великий князь вернул войско с рубежа и созвал Большой совет, дабы обсудить план грядущей войны. Когда теперь двинется Ахмат? Куда направит свой главный удар? Где следует держать русские рати? От правильного ответа на такие вопросы зависели исход войны и судьба молодого русского государства. Члены Большого совета после долгого обсуждения решили так.
Иван Молодой и Андрей Меньшой должны были прикрыть приокский берег от Коломны до Калуги. Им выделялся пушечный наряд для установки на наиболее опасных перелазах через Оку. Рать во главе с Михаилом Холмским, младшим братом известного в прошлом воеводы, и Иосифом Дорогобужским посылалась для защиты левого берега Угры и западных рубежей. Сюда же предполагалось направить войска, обещанные Михаилом Тверским. Эти рати выдвигались ранее всех. За ними с главными силами последует сам великий князь. Он должен будет направиться в Коломну, чтобы преградить Ахмату прямой путь к Москве. Москвичей, составляющих основу главных сил, поддержат владимирцы, суздальцы и рязанцы. Третья волна — ополченцы и верховые воинства (так назывались посланцы северных городов) будут копиться в Москве и использоваться по обстоятельствам: либо для её защиты, если Ахмату удастся просочиться через передовые рати, либо для прикрытия наиболее опасных участков. Все они отдавались под власть Патрикеева.
Эта канва тщательно расшивалась разноцветными нитями. Из низовых воинств формировалась судовая рать для действия в тылу Большой Орды. Конечной целью для неё ставилось разграбление Сарая — угрозу, которая в прошлый раз слишком обеспокоила Ахмата, теперь предстояло осуществить на деле. Возглавляли судовую рать страдающий от неизбывной ненависти Нурдавлет, Городецкий и звенигородский князь Василий Ноздреватый. Псковичам и Оболенскому предписывалось сдерживание ливонцев. Последний должен был также сторожить великокняжеских братьев под Великими Луками. Теперь в переговоры с ними вступали более значимые лица: мать инокиня Марфа, дядя Михаил Верейский и митрополит Геронтий. Москве и примыкающим к ней с юга городам надлежало твердиться и готовиться к возможной осаде. Все оружейники, независимо от истинного хозяина, должны были работать от темна до темна, к каждому приставлялся особый слуга для освобождения от житейских тягот.
Не счислить всего, о чём распорядился на этом совете великий князь. Советники уходили утомлённые, но довольные. Более всего заданий выпало на долю оружничего, и Василий был в растерянности. Матвей, навестивший по возвращении в Москву старого приятеля, удивился происшедшей в нём перемене. Он попытался осторожными расспросами выяснить причину. Василий хмуро отмалчивался, наконец не выдержал, рванул ворот душившей рубахи:
— Что ты травишь мою душу?
Слова понеслись из него — не остановишь. Верно, долго носил их в себе Василий, а сказать было некому. Его семейное счастье стало давать трещины уже во время медового месяца. Елена, казавшаяся такой беззащитной и слабой, оказалась на самом деле жёсткой и властной женщиной, умеющей добиваться своего, не считаясь ни с чем. Старого Верейского она так невзлюбила, что не захотела принимать в его же собственном доме. Василий, попытавшийся вступиться за отца, был сразу же выдворен из спальни. Этот приём применялся ею довольно часто. Она завела дружбу с молодыми верховскими князьями, те резвились и порхали, как ночные бабочки возле огня. Василий мучился от ревности, но ничего поделать не мог — все попытки остеречь жену кончались уже известным наказанием. С отчаяния он решил применить строгие меры и отстегал её плетью.
— Всего-то два раза рука поднялась, — говорил Василий, а в глазах таилась глухая тоска, — далее стыдно стало. Такое у неё всё махонькое, будто у птахи, жилочки сквозь кожу синеют, как такую бить? Она, по правде говоря, и не закричала, пискнула навроде мыши и губы закусила.
— А давно это было?
— Зимой. Я чё разозлился? Мне служба в Москве велит находиться, а она со мной не едет, от своих княжат отстать не может. Вырвался я это в Верею, разогнал всё ихнее сходбище, ну и её пришлось. С той поры тама и не был. С пушечной избы не вылазил, а как ордынец у рубежа появился, отпросился в поле. Может, думаю, сложу голову в честном бою и уйду от позора. Да не вышло, оплошал ордынец.
Василий свесил голову. Матвею было искренне жаль этого сильного, а совсем недавно удалого человека, который теперь сокрушился несчастьем и увял, подобно опалённому цветку.
— Нужно что-то делать, — сказал он, — нельзя же всё время измышлять и терзаться. Сели бы рядком и добром поговорили. Ну а если гуляет и есть поличное...
— Этого и боюсь! — вскричал Василий. Оглянулся опасливо и зашептал в ухо: — Всё пишет чтой-то и в ларец складывает. Я грешным делом ключ от него добыл, хотел заглянуть, да остерёгся. Она, змеюка хитрая, сразу догадается.
Матвей не сдержал усмешки:
— Состорожничал бы как-нибудь, не медведь же.
— С нею истинный медведь, так и называет. Да и не в том дело! Ежели, не дай Бог, что сыщется, последняя надежда отнимется. Люба она мне, крепко люба, сидит вот тут занозой и не вымается. Нет покоя, голова от розмыслов пухнет, всё, что ни делаю, к ней прилаживаю.
Василий тяжело вздохнул, задумался, потом, словно очнулся, и быстро заговорил:
— Может, сам заглянешь в тот ларец? Вот он ключик. Ты у нас хитрован, следочка не оставишь. А ежели обмана нет и замирение сделаешь, я тебе по гроб жизни обязан буду.
— Вот тебе на, — удивился Матвей, — у меня будто иных дел нету окромя того, чтоб по ларцам шарить.
А Василий слышать ничего не хочет, зарядил своё: съезди, съезди, посмотри своими глазами на княгинины забавы, на молодых княжат да на сивого Лукомского, который тоже частенько там обретается. Матвей, как услышал про Лукомского, сразу насторожился: где он, жди какой-либо каверзы. В общем, согласился.
Верея встретила нежданным затишьем — хозяйка уехала на очередное сборище верховских князей в Боровск. Матвей с удивлением смотрел на новые княжеские хоромы, они были просторны и высоки, старые казались по сравнению с ними жалкой лачугой. Он щупал гладкость отёсанных брёвен, разукрасные наличники окон, проверял подгонку дверей — всё сработано на совесть. Выходит, княгиня не только забавлялась. Её отсутствие оказалось Матвею на руку. Во время осмотра новых хором он заметил всё, что было нужно, и с темнотою заглянул-таки в ларец. Там поверх драгоценностей лежал старательно свёрнутый пергамент. То была карта, на которой стояло странное, никому доселе неведомое название «Верховское королевство». Оно распространялось на обширный земельный клин, вытянувшийся на сотню вёрст вдоль Оки от истоков до её среднего течения и вобравший в себя более двух десятков удельных княжеств, на вершине клина была особо помечена Верея. Чем дольше вглядывался Матвей, тем больше отмечал совпадений между составом странного королевства и постоянными гостями Верейской княгини, о которых говорил Василий. Интересно, знают что-либо старые князья о забавах молодёжи? Следовало, не откладывая дела, повидать их и показать странную карту. Теперь его путь лежал в Боровск.
Он прибыл туда за полночь и нашёл застолье в полном разгаре. Князья давно обсудили свои первостепенные дела и теперь тешились воспоминаниями о былом удальстве. Появление свежего человека из Москвы вызвало новое оживление. Матвей добросовестно пересказал новости и не спешил говорить о цели приезда. Нарисованная им картина всеобщего воодушевления при подготовке к отражению ордынского нашествия радовала старых князей и в то же время смущала их. Они не раз уже корили себя за опрометчивый отказ от сотрудничества с Москвой и, чтобы оправдать его, лелеяли свою обиду, то и дело поминая историю с грамотой. Матвей истории с грамотой не знал и не любопытствовал, только невзначай помянул, что имеет бумагу, которая наверняка важнее той грамоты. Насторожились князья — покажи, коли не секрет. Матвей оглядел застолье, поинтересовался, почему нет молодёжи.
— Что им здесь делать? Молод князь — молода и душа, — послышались голоса, — покуда без них справляемся.
— А они без вас, потому и шалят без надзора.
Князья согласно закивали.
— Я в евонные годы уже навоевался и все княжеские дела ведал, — пожаловался Вяземский на своего сына, — а у него лишь игрища на уме. На неделе по два раза в Верею шастает к этой чужеземке, прости его Господи.
— И то, развела у себя вертеп, — поддержали другие, — кто знает, чем они тама занимаются?
Старик Воротынский встрепенулся и, как всегда непонятно, задребезжал:
— Иной едино по малолетству может зло сотворити и восхотеша не по своему достоинству саны честна достигнуты...
— А может, измена какая? — выкрикнул Белёвский, чтобы прервать заумь заговорившегося старика.
— Про измену не знаю, — сказал Матвей, когда князья угомонились, — а вот про то, что они хотят отцовские наделы в своё королевство объединить, доподлинно известно. Хотя, может быть, и по вашему наущению.
Поднялся шум пуще прежнего — как можно, мол, такую безделицу нести? Тут Матвей вместо ответа и развернул перед ними хартию. Смотрят князья и никак не могут взять в толк. Первым сообразил Ольшанский:
— Э-э, да у нас новая держава открылась. Зачем же ты, Пётр Алексеевич, скрываешь, что к новому королю пристал?
— Где? Что?! — крикнул Вяземский и полез к хартии.
— И ты, князь, на старости лет решил лукавить?
Воротынский захлопал недоумённо глазами и забормотал:
— Никако же ничего того же не хотя и не мысля в своём уме такому быти...
Белёвский по обыкновению закричал об измене. Князья грудились возле карты, находили свои уделы и охали, а когда первое изумление прошло, набросились на Матвея с расспросами.
— Сыновей своих поспрошайте, — сказал он, — я и сам толком не знаю.
Ольшанский послал за сыном. Тот скоро явился и сонно смотрел на взбудораженных стариков, не понимая, в чём дело, пока отец громоподобным рыком не согнал с него одурь.
— Прости, тятя, — заговорил он, уставясь в хартию. — Сбирались мы точно и свои мечтания имели, чтобы все наши княжества объединить, стать сильными и не кланяться в разные стороны, как теперь.
Меж гостей прошёл удивлённый шёпот, кто-то спросил:
— Кого же вы в главные князья метили?
Молодой Ольшанский помялся:
— Не было у нас главных князей.
— Как же без водыря? В стае и той вожак имеется. А может, у вас, навроде пчёл, матка главной мыслилась? И какую титлу ей дали?
Ольшанский густо покраснел и чуть слышно вымолвил:
— Королевы...
— А вы, значит, подол за ней таскать? Огорчили, сынки, неужто промеж себя никого не сыскали?
— Это же по какому праву она сверху? У ней ведь муж есть.
— Дак она свово мужа с дому погнала.
— Ох и дела... И кто вас только к ним наставил?
Ольшанский торопливо объяснял. Вскоре наряду с Еленой выплыло имя Лукомского. Тот обещал молодым князьям поддержку со стороны польского короля, ордынского хана и нового московского государя, который будто бы скоро сменит теперешнего. Самого же Лукомского мыслилось поставить во главе Совета князей — высшего органа будущего королевства. Становилось ясным, что старый плут дурил молодёжь, и князьям стало обидно за сыновей.
— Неужто не видели, что чужеземцы вашими руками себя поднимают? — вздыхали они. — Почто слушались, как овцы?
Молодой Ольшанский не выдержал и огрызнулся:
— А вы будто не слушались? Не с Лукомского ли слов решили недавно Москве войну объявить?
Князья опустили головы — что было, то было.
— И с грамотой нашей, которую московскому государю посылали, тоже, никак, обман? — нерешительно спросил кто-то.
Действительно, намерение верховских князей соединиться с Москвой противоречило намерениям будущих «королей», поэтому навряд ли грамота попала в руки великого князя. И тогда всё, чем пугал их Лукомский, лживо от начала и до конца. Осознав это, князья вдруг зашумели разом, и столько горечи звучало в их позднем раскаянии.
Как ни спешил Матвей, а сил у него более не оставалось. Пришлось задержаться и сполна отведать гостеприимство верховских князей. В Москву его отправили только через сутки, и если бы не был наслышан Матвей о необычном хлебосольстве здешних обитателей, то подумал бы, что его придерживают нарочно. В пути он всё время размышлял о происшедших событиях.
Оказывается, верховские князья ещё год назад предлагали заключить негласный союз с Москвой, и только по непонятным причинам их грамота не дошла до великого князя. Теперь, с раскрытием заговора молодых князей и разоблачением козней Лукомского, предоставлялся удобный случай для возобновления переговоров с верховскими. Ведь сейчас они по приказу короля готовят свои дружины для войны с Москвою. Следовало бы немедленно послать к ним для переговоров важного представителя, с тем чтобы перетянуть на свою сторону. Об этом он и хотел доложить государю.
Москва, однако, встретила его равнодушно. Великий князь к себе не допустил, Патрикеев отмахивался, как от надоедливой осы. Матвею с трудом удалось отловить его и заставить выслушать. Тот равнодушно смотрел мимо, видимо, скакал мыслями по своим наместническим делам, потом прервал:
— Не мельтеши, государю заниматься этим недосуг. Жди, когда призовут.
А вечером вызвал и приказал выехать в Псков с письмом к Шуйскому.
— Государь требует вернуть ему пищальников и иных стрельцов, коих у нас великая недостача. С ними и возвернёшься...
Матвей горько вздохнул. Был бы на месте Белёвского князя, подумал бы про измену, а так пришлось утешить себя тем, что по его чину знать объяснений происходящему ему не полагалось.
Громче буря истребленья,
Крепче смелый ей отпор!
Ливонский пёс, зализав полученные весной раны, снова начал выползать из своего логова и тревожить соседа, делаясь всё нахальнее и кровожаднее. В погожий августовский день немцы приплыли озером к русскому берегу и стремительным наскоком напали на Кобылий городок. Занятые полевой страдою, мужики были рассеяны по окрестным угодьям, в городке оставался в основном «непротивный» народ: бабы, дети, старики. До боевого оружия дело не дошло; немцы подожгли дома и убогие городские укрепления, иссушенное временем дерево занялось быстро и поглотило без малого четыре тысячи душ. Пока псковичи готовили ответную укоризну, пришла весть о движении многотысячного ливонского войска во главе с самим магистром. Говорили, будто ливонцев поддерживают ревельцы, а всего у немцев не менее ста тысяч человек. Шуйский отрядил гонца в Москву с просьбой о помощи и начал готовить город к осаде. Тут-то и прибыл Матвей с письмом великого князя, требующего возвратить пушечных хитрецов. Князь-наместник схватился за голову: как можно ослаблять в такое время осадные силы и как можно преступить слово государя?
В сенях Троицкого собора собралась псковская господа. Шуйский с посадниками держались осторожно: за ослушание с них первый спрос. Зато остальные члены господы — старая чадь — стояли за то, чтобы пушкарей придержать до выяснения обстановки и получения ответного указа.
— Не ты ли клялся именем московского государя щитить землю Святой Троицы, а теперь на поругание её отдаёшь? — наседали они на князя-наместника.
Шуйский недовольно морщился — этим горлодёрам только дай повод, они всякое слово на свой лад переиначат. Опытный воевода и бесстрашный воин, он отличался крайней нерешительностью в наместнических делах и почитал своим долгом выполнять неукоснительно любой полученный сверху указ. Подобные превращения случаются нередко. В военном деле с воеводы гласный спрос за всякую промашку, но в случае успеха ему честь и слава. В мирное же время результаты наместнической деятельности не столь очевидны, там успех может делиться между вовсе непричастными к нему людьми, зато в неуспехе всегда виноватят тех, кто неугоден начальству. Вот и приходилось Шуйскому безопаситься на все случаи жизни.
— Держава сильна, когда в ней приказы исполняются, — назидательно проговорил он. — В Москве ныне вся ваша судьба решается, потому как сердце державы, всего нашего тулова, значит.
— Мы, конешно, цлены малые, — раздались голоса, — но если тулово без цленов, то зацем ему и сердце? Великий князь, на Москве сидя, не знат, поди, цто нам тут погубление выходит.
— Хорошо, если выйдет, — не сдавался Шуйский, — а коли останемся вживе, кому отвечать за ослушание придётся? Молчите? То-то и оно...
Кто-то предложил обратиться за помощью к великокняжеским братьям, всё ещё ожидающим королевского слова в Великих Луках. Шуйский решительно воспротивился — не было-де указа с изменниками водить дела и вступать в переговоры.
— Это тебе не было, — возражали псковичи, — а мы люди вольные, кого хотим, того к себе в князья и приглашаем. Не веришь, сходи на буевище и поспрошай.
За окнами, на буевище, где собиралось псковское вече, было людно и шумно. В час грозной опасности народ верил в свою силу и распрямлял плечи, в такое время его лучше не будоражить сомнениями в исконных вольностях.
— Поспрошаем пушечьего мастера, — перевёл Шуйский разговор и послал за Семёном.
Тот вошёл, и в сенях стало тесно. На вопрос о том, сколь пушкарей можно отослать в Москву без большого урона для осадного сидения, пожал могучими плечами:
— Нисколь... — потом послушал начавшуюся снова перепалку и добавил: — Да мы и сами добром не уедем, если только повяжете.
Это уж пахло прямым неповиновением, и Шуйский рассердился, он давно уже искал, на ком можно выместить раздражение. Послушал его ругань Семён и спокойно сказал:
— Ты свою грозу для немца сбереги, он, слышно, уже к Изборску подступат, — и пошёл себе вон.
Сказанное походило на правду, иначе стал бы так дерзко вести себя смерд перед наилепшими мужами? И действительно, вслед за ним подоспела грамота порубежного воеводы, где говорилось: «Месяца августа 18 приидоша местер с Немцы и со всею землёю к Изборску городку ратью в велицей силе, со многим замышлением на дом святого Николы, хотяще взять его пушками...» Тут уж стало не до разговоров. Шуйский окунулся в осадные хлопоты, а господа снарядила посольство с дарами и отправила его к великокняжеским братьям с просьбой о выручке.
Матвей был рад встрече с другом. Сколь и куда бы ни шёл каждый, а пути их то и дело скрещивались. Матвей с восхищением осматривался вокруг, замечая, что псковичи даром времени не теряли. Семён отмалчивался — его хозяйский глаз видел много упущений и недоделок.
Псков к тому времени представлял собой первоклассную крепость. Её детинец — Кром — был воздвигнут у слияния рек Великой и Псковы, образующих естественные прикрытия с наиболее опасных, западного и северного, направлений. В глубине стрелки эти реки соединялись искусственным рвом — греблей, защищавшей Кром с других сторон. Прибрежные кручи были скованы панцирем из серого плиточного камня, который переходил в стены, возвышающиеся над зеркалом воды на десять — двенадцать саженей. Если бы враг, устрашённый шириною водных преград и высотою крепостных укреплений, задумал проникнуть в Кром с юга или востока, то ему пришлось бы преодолеть четыре оборонительных ряда: деревянную стену, окружающую Полонище, где жила основная часть горожан; каменную стену, отделяющую от Полонища Торг и княжий двор; Довмонтову стену, за которой находился Охабень, где жили посадники со своими приказными; и наконец, каменные перси, служащие границей самого Крома. Стены имели два ряда бойниц и боевые ходы, по которым перемещались защитники. Несколько могучих башен, называемых «кострами», обеспечивали перекрёстный огонь в разных направлениях. Самая мощная из них, построенная в том углу Крома, который выходил к стрелке, имела такие толстые стены, что пробить их не могли никакие пушки. Башня долго не имела названия, так и звалась в «куте Крома», пока оба слова не слились вместе.
Когда друзья подходили к дальнему углу, где оканчивались каменные стены крепости, Семён неожиданно разговорился.
Здесь, у башни Бурков костёр, стояла половина пушечного наряда москвичей, предназначавшаяся для защиты юго-западной части Полонища. Он с гордостью показывал другу вырытые у подножия крепостных стен глубокие земляные ходы, ведущие к пушкам подошвенного боя. В дополнение к обычному расположению пушек на земле они обеспечивали нижний ярус огня для уничтожения врага в непосредственной близости от крепости. Пушки Крома такой возможностью не обладали, их высокая установка создавала довольно широкую мёртвую зону и позволяла врагу копиться под стенами. Семён обнаружил этот недостаток ещё зимой, когда только приступил к осадным работам. Шуйский, однако, отмахнулся — нововведений он не любил, к тому же бойницы Кутекромы, выступающей из плоскости стен, позволяли вести огонь вдоль обоих берегов. Семён пробовал спорить, указывая на то, что из самой Кутекромы можно стрелять не ближе тридцати саженей и что форма её бойниц не пригодна для ведения пушечной стрельбы. Тут уж Шуйский рассердился по-настоящему.
— Как же это мы доселе без тебя жили? — вскричал он. — Отцы с дедами тоже указок твоих не ждали, строили по своему разумению, и ничего — врага били и славу себе добыли!
— Деды пушек не знали, — не сдавался Семён, — зато бойницы вовнутрь расширяли, цтоб самострел можно было повяртывать. А теперя бойницы надобно наружу ширить, инаце никакова обзора для пушек не будет...
Перед упрямой властью бессильны и самые разумные доводы. Затопал Шуйский ногами и прогнал с глаз долой строптивого пушкаря. С той поры ушёл Семён на дальний край крейости, где мог творить по своему разумению.
— И ты отступился? — возмутился Матвей. — Бывало, при самом государе на царского посла руку поднимал, а ныне от княжеского наскока сробел.
— Так цево, супротив ветра, сам знашь, не надуешься.
— Уж и пословицей прикрылся, а что из-за ваших свар больше людей русских погибнет, тебя вроде как не касается?
— Так я цё, моё дело — с пушек стрелить.
— Это когда враг под стены приступит, а до того — по своему делу так рассудить, чтобы наибольший урон ему нанесть. Ты ведь тут навроде пушечного воеводы. Да, да, не улыбайся. Тебя государь от своего сердца оторвал, посколь сам о пушкарях большую нужду имеет. Посему должен ты всё своё разумение приложить, чтобы немца скорее одолеть и Москве на подмогу поспешить. Пошли к князю, будем дуть вместе.
Шуйский выслушал Матвея и нахмурился:
— Еше один стратиг объявился? Уж и не знаю, куда от Ваших советов бежать, каждый о своём долдонит, а у меня-то сто дел, ежели не поболее.
— Многотрудны твои дела, князь, и управляешься ты ими знатно, — восхищённо проговорил Матвей, — так государю и скажу. И пушечных хитрецов искусно пристроил, тоже не забуду помянуть. А всё ж надобно тебе их послушать, они не о своей корысти пекутся...
— Да я разве супротив? — размяк Шуйский. — Только сейчас не станешь бойницы переделывать, когда немец на подступе.
— И опять ты правый, — продолжал своё Матвей, — но окромя бойниц есть и другие замышления.
— Делайте, как знаете, — пришлось согласиться Шуйскому.
Спору этому всё равно не суждено было длиться. Среди ночи псковичей встревожил глухой взрыв. Наутро поползли слухи, что обвалилась часть примыкающей к Кутекроме крепостной стены. Одни говорили, что обвал вызван весенним половодьем, когда разлившиеся реки подточили прибрежные кручи. Другие обвиняли пушкарей, которые-де начали рыть землю у Кутекромы. В подтверждение поминали Бурков костёр, который шатается и вот-вот рухнет по той же причине. Недоверчивые псковичи поспешили увидеть всё своими глазами, но путь им преградили стражники. Они плотным кольцом оцепили мыс, образованный слиянием рек, и даже значительную часть правого берега Псковы у её устья. На охранном месте копошились работные люди, вздымалась пыль, к нему спешили телеги с камнем. Власти призывали не поддаваться страху, но от объяснений уклонялись, а там, где молчит власть, гремят слухи. Чего уж не наслушались псковичи в эти дни!
А у ливонского магистра дело не заладилось. Изборская крепость стояла несокрушимо и решительно отбивала все приступы. Безуспешно простояв два дня, ливонцы направились к Пскову. Их передовые отряды показались уже 24 августа и могли наблюдать с Завелицкого поля за спешной работой у крепостных стен. Обрадованный донесениями передовиков и ходившими слухами, магистр велел подтягиваться к Пскову всем своим силам. 28 августа ливонцы наконец собрались вместе, на следующий день к ним подошло городское ополчение из Дерпта. Обширное Завелицкое поле оказалось сплошь занятым врагом. В сумерках на нём возникало дрожащее марево из костров, уходившее за самый окоём. Спешный приход врага не оставлял надежды на то, что он будет готовиться к долгой осаде и позволит псковичам дождаться помощи. Действительно, прибежавшие из Завеличья сообщили, что немцы рыщут по берегу в поисках лодок и сколачивают плоты для переправы. Приступ был назначен на 30 августа.
Загудели псковские храмы, сзывая людей на предбитвенную службу. Священники вспоминали доблестного князя Довмонта[59] и его славные победы над врагом, обращаясь с неизменным призывом:
— Троица, Бог наш привечный! Помози нам в сей час за супротивные враги. Да не будем мы в расхищение поганым! Да не опустеет пажить овец твоих!
На буевище вышел сам князь Шуйский, поклонился народу и сказал:
— Братья мужи-псковичи, кто стар, тот будет мне отец, а кто млад, тот будет брат! Враг топчет нашу землю, идя с разных концов. Помог бы нам государь московский великий князь Иван Васильевич, да сам он от злых татаровей отбивается. И ему куды как трудней: мы за крепкими стенами, а он в чистом поле супротив бесщётных ратей. Будем уповать на свою силу и Божье заступление. Завтра предлежит нам живот или смерть, отстоим же, братья, Святую Троицу и своё отечество! Взойдите на стены и сокрушите извечных укорителей, как бывало в далёкие и недавние времена!
Псковичи отвечали согласными криками. Всю ночь готовился город к предстоящей битве.
Немцы начали приступ ранним утром. Их первые лодки появились из белёсой мути, таща за собой клочья разорванного тумана. Крепость отозвалась дружным пушечным огнём. Поверхность реки Великой закипела разрывами. Многие из них попадали в цель, вздымая к небу деревянные обломки. Оставшиеся в живых люди барахтались и освобождались от мешающих белых плащей, те плыли по тёмной воде, как большие оглушённые рыбины. Однако вражеских лодок было много, некоторая их часть достигала правого берега, и под крепостными стенами собиралось всё больше приступных сил. Вскоре выявились две главные точки их копления — угловые башни крепости.
Семён, руководивший пушечным нарядом у Буркова костра, терпеливо следил за приближающимися ливонцами и решил до времени не открывать огня. Лишь когда они подошли совсем близко, подножие прилегающих к башне стен опоясалось сизым дымом — грянули пушки подошвенного боя. Раз за разом изрыгали они из своих жерл каменный дроб, который смертоносным веером разносился вокруг, разбивая вражеские головы и застревая в их телах. Вскоре все подступы к башне оказались усеянными ливонцами. Стоны, крики, ругань умирающих и раненых отпугивали живых, они теснились отсюда к северо-западной окраине крепости. Туда же сосредоточила огонь немецкая артиллерия, расположенная на Завелицком поле.
Речной мыс у Кутекромы стал быстро заполняться врагом, который из-за недосягаемости крепостных пушек находился здесь в сравнительной безопасности. Стрелы и камни защитников не наносили им существенного вреда. Прикрываясь привезёнными с собою деревянными щитами, ливонцы приблизились к подножию и начали подсекать стены, надеясь вызвать их обвал. Защитники лили на них огненную смолу, пытались зацеплять крюками, прикреплёнными к длинным шестам, и вытаскивать наверх, однако плотный пушечный огонь и стрельба арбалетчиков не позволяли им высовываться из-за стен. Подоспели приступные лестницы, по ним начали карабкаться первые смельчаки, к мысу прорывались всё новые лодки, пополняя ряды ливонцев.
К середине дня весь мыс у подножия Кутекромы заполнился ливонцами, а они всё прибывали, и путь теперь у них был только один — на крепостные стены. Близился час решительного штурма. Обе стороны притихли, как борцы, делающие вдох перед последним броском. И тут грянул залп с правого берега Псковы, где в прибрежных зарослях притаился гуляй-город. Пскова — речка невеликая, а пушкари стреляли почти в упор своим излюбленным приёмом «через пушку», отчего залпы следовали один за другим и вскоре слились в сплошной грохот. Каменный дроб, литые пули, ядра — всё, до чего дошла к тому времени пушечная хитрость, понеслось на небольшой участок земли, забитый готовящимися к приступу ливонцами. Они в страхе заметались, опрокидывая друг друга и топча упавших. А в это время из глубины Псковы показались учаны[60] с псковскими дружинниками. На первом стоял сам князь-наместник, закованный в немецкую броню. Учаны пронеслись мимо ополоумевших от страха ливонцев, осыпая их роем стрел. Выйдя в реку Великую, они обогнули мыс и направились к берегу, где стояли лодки и плоты, доставившие приступные силы. Ливонцы при виде приближающегося врага немного приободрились, готовясь к рукопашной сече, ибо предпочитали пасть от доброго меча, чем от свистящего камня. Но псковичи их надежд не оправдали, они стали цеплять с помощью железных крючьев лодки и утащили их от берега, лишив ливонцев последней возможности спастись. И тогда те замахали своими белыми плащами, вздымая их на ратовищах копий. Псковичам этот знак был неизвестен, сами они белых одежд не носили, а немцы тоже не привыкли просить пощады. Откуда им было знать, что утвердившийся со временем ритуал — поднимать при военном поражении белый флаг — получит своё начало от плащей надменных тевтонцев, расстреливаемых под стенами Крома?
Штурм окончился огромным уроном для нападающих. Псковские храмы загудели радостным перезвоном. Люди обнимали и целовали друг друга, всё случилось так быстро, что заставляло поневоле верить в чудо. Однако под стенами легла лишь малая толика того, что пришло с магистром, псковичи понимали, что борьба не окончена, и начали готовиться к новому приступу. В тщетном ожидании прошло два дня, а на рассвете третьего Шуйского удивили известием: ливонцы отходят! Не поверил князь, сам поспешил на стены и стал всматриваться в туманную даль — ливонское войско тонкими струйками стекало с Завелицкого поля. Князь послал для встречи за подзорной трубой и с важным видом водил ею из стороны в сторону. «Побежали, стервецы», — наконец вынес он свой приговор, и все вокруг радостно загомонили.
Радость, как и горе, не приходит в одиночку. На следующий день, 3 сентября, в город прибыли Андрей Большой и Борис Волоцкий. Призыв псковичей показался им достойным выходом из тупика, в котором они оказались. Андрей с удовольствием оглядывал добротные дома и грозные укрепления — первые говорили о богатстве, вторые — о силе города. Борис оглядывался на статных псковитянок, он был наслышан об их строгости и затаённо ухмылялся. Судя по всему, предстояла безбедная и весёлая жизнь. Горожане встречали великих князей с большим почётом, надеясь, что теперь ливонцы поплатятся за разбой собственным разорением. Осторожничал лишь один Шуйский, не знавший, как отнестись к затее псковичей. Наконец он вспомнил о великокняжеском посланце и решил через него известить государя о переговорах с братьями. Вместе с Матвеем спешно отправились и московские пушкари. Князь не шибко печалился о разлуке, уж больно своевольным оказался этот народ, легко иначивший привычные устои. К тому же взамен Шуйский надеялся получить государево указание о дальнейших действиях, а это для него было много важнее прочего.
Первая радость быстро прошла. Нынешнее положение не убавило спеси великих князей, они стремились подороже продать своих обнищавших головорезов и выдвигали всё новые требования. Псковичи тоже знали себе цену, в их ушах всё ещё звучал гром пушек и победный звон колоколов. Затянувшиеся переговоры стали напоминать обычную торговую сделку: псковичам — в удовольствие, великим князьям — в раздражение. Наконец они выдвинули непременным условием своей помощи принятие на жительство их семей. Тут псковичи крепко задумались: речь шла уже не просто о найме военной силы, но о помощи врагам московского государя. Долго заседала псковская господа и вот прислала братьям с ответом посадника Юрия Андреевича.
— Господа великие князья, — заговорил благообразный старец, — сами знаете по евангельскому слову, что не может один раб двум господам работать. Так и мы не можем двоим служить, а лишь одного хотим государя держаться — великого князя Ивана Васильица, старшего брата вашего. Вам же целом бьём: сами о своём добре и нашем думайте, как бы городу нашему до конца не погибнуть.
В этом ответе весь пскович: никогда не скажет прямо, всё с вывертом да и намёком.
— Вы что ж, наши семьи не хотите принимать? — попытался уточнить Андрей.
Юрий Андреевич потупил голову с одуванчиковым пухом и вздохнул:
— Кто хранит царского врага, тот враг царю, а вы хоть и братья нашему государю, но сейчас вроде как супостаты. Не можем мы церез слово, данное ему, переступить и душу свою ценить....
— Что это ты нам плоть свою кажешь? — возмутился Борис. — Сюда смотри!
Он схватил подсвечник с горящими свечами и поднёс к лицу посадника. Тот вздрогнул и отступил. «Сюда, сюда смотри!» — продолжал кричать ему Борис и тыкать подсвечником, пока не припёр к стене. Юрий Андреевич начал увещать буяна, но тот только более распалился. По белой бороде посадника забегали огненные змейки, в комнате запахло палёным волосом. «Помилуй, Господи», — застонал старец, всё более теряя благообразный вид.
— Я те помилую, — отвечал приговором Борис, — не хочешь душу чернить, я всю рожу твою пскопскую закопчу, — и измывался до тех пор, пока старик не упал в беспамятство.
Глядя на господина, начала буйствовать и челядь, а за ней и сопровождавшие князей дружинники. Буянов удалось с трудом утихомирить, тогда они выехали из Пскова и, ставши в Мелетове, распустили своих людей для грабежа псковских волостей. «И те повоевали, как неверные, — сокрушается летописец, — дома Божии пограбили, жён и девиц посквернили и попленили, в дворах не оставили ни одного цыплёнка, только огнём не жгли да оружием не секли, потому что никто им не противился». Повздыхала господа и дала великим князьям двести рублей с города да по пятнадцати с околиц, лишь бы оставили они псковскую землю. Дорого обошлись ей переговоры с братьями, много дороже, чем война с ливонцами. И длились они без малого двадцать дней.
Однако жертвы псковичей не оказались напрасными. Великие князья, оставившие их землю, не знали, куда идти далее. Король по-прежнему молчал, Великие Луки, место прежнего постоя, были полностью разграблены, путь на Новгород прикрывала рать Оболенского. Единственное, что оставалось, возвращаться в свои вотчины. Об этом же глухо роптало войско, встревоженное угрозой митрополита отлучить мятежников от церкви.
Братья понуро двигались в направлении Великих Лук. На подходе к ним, в Кудевере, сделали недолгую остановку. Хозяин избы, где разместили великих князей, глядел неприветливо. На просьбу принести чистой воды головы не повернул, только буркнул:
— Нет у меня про вас воды.
— Да знаешь ли, скотина, с кем разговариваешь? — возмутился Прон, выскочивший из-за княжеской спины.
— Знаю, потому и нет. Немцу и тому бы нашёл, а для вас нет.
Прон бросился к нему с плетью, но Андрей удержал.
— Чем же мы хуже немцев?
— Тем и хуже, что русской личиной прикрываетесь.
— Нам прикрываться незачем, мы и есть русские, — отвернулся Андрей, разговор начал его раздражать.
Хозяин возмутился:
— Русские на рубежах стоят против ордынцев или ливонцев, а вы своих воюете — баб да ребятишек, дело христианское, как иуды, предаёте. Не простит вам сего Господь, и русские люди не простят! В веках проклянут!
Пришлось-таки Прону успокоить горлопана ножом. Андрей хмуро посмотрел на него:
-Аты и впрямь быстро с русскими расправляешься. С иноверцами, поди, не так быстро выйдет.
— Чего ж он слова поганые на тебя лает. На такого человека, нашу, можно сказать, надёжу. И как только язык повернулся...
Прон продолжал что-то бубнить себе под нос, пока Андрей не оборвал. Весь вечер князь выглядел подавленным, а утром объявил о своём решении возобновить переговоры со старшим братом. В Москву нарядили новых послов, наказав им на этот раз не слишком упрямиться, а Прон был послан в Витебск за великокняжескими семьями.
К началу сентября в верховьях Дона скопилось огромное ордынское войско. Прибежавшие оттуда со страхом говорили об обмелевших реках, выпитых бесчисленными табунами, и истолчённых в пыль лугах, только что поражавших обильным разнотравьем. Количество ордынцев подобили песчинкам или каплям многоводной реки — чисел для более точного счета тогда ещё не знали. На слова испуганных самовидцев налипали комья лжи, враги сами помогали в этом. Теперь, когда не надо было таиться, они стали хвастать силой и кричать о своих намерениях, считая, что напуганный противник почти побеждён.
Москва кишела лазутчиками и разного рода смутьянами, получившими презрительную кличку навадников. Они уверяли в скором приходе врага под кремлёвские стены, слабости русских сил, бегстве великого князя и первых воевод. Слухи были понятны и осязаемы, что придавало им правдоподобие и понуждало к доверию. Повторялись имена ордынских царевичей и литовских воевод, сообщалось, сколько у кого войска, в каком идут направлении и когда прибудут на место. Случалось, что они находили и зримое подтверждение. Особенно встревожил людей внезапный отъезд в Белоозеро великой княгини Софии с сыновьями и государевой казной.
На всё это московские власти отвечали лишь общими призывами и обещали заставить всякого пойманного навадника лизать калёные сковороды, но, поскольку боролись со следствием, а не с причиной, особого успеха не имели. Недоверие, которое они выказывали горожанам, часто оборачивалось большим злом, чем утечка сведений, якобы питающих врага. Оно порождало сомнение в правильности действий властей, неверие в то, что объявлялось ими, создавало почву для новых измышлений. Государь уже второй месяц находился в Коломне, сведений о нём и действиях русского войска, поджидающего врага, почти не было, и обывателей стала охватывать паника. Посадские поспешили прятаться за кремлёвскими стенами, и вскоре там скопилось великое множество народа. Не ко времени рано стала грозить зима: Воздвиженье[61] надвинуло первый холод. На Астафия[62] задул сердитый сиверко — предвестник скорой стужи. На Сергия[63] выпал густой иней, посеребрил поля, закуржавил ещё не сбросившие листву деревья и посулил, как говаривали старики, через четыре седмицы установить санный путь. Несмотря на холод, посадские предпочитали находиться не в своих избах, а сторожить захваченные места. Ночью над Кремлем стояло зарево от костров, грозивших великим пожаром. В скученном многолюдье любое происшествие становилось многозначительным событием, обрастало новыми подробностями, тем более когда в Кремле у всех на виду рухнул вдруг купол церкви Рождества Богоматери, сокрушивший множество икон. Сразу же вспомнили, что церковь эта строилась по заказу вдовы Дмитрия Донского, а значит, её падение случилось неспроста. Не захотела, шептались, заступница видеть русское поругание и даже будто плакала горючими слезами, оставляя потеки на иконных досках. В подтверждение грядущей беды говорилось также, что в опустевших посадских церквах будто сами по себе звонят колокола и слышатся панихидные плачи.
Слухи смущали не только простых людей. Взволновались московские бояре, значительная часть которых во главе с Григорием Мамоном стояла за замирение с Ахматом и предлагала начать немедленные переговоры. Они горячо спорили в Думе, осаждали князя-наместника расспросами о намерении государя и требовали послать к нему новых представителей. Патрикеев и сам был смущён долгим отсутствием великого князя, ибо, не получая привычных каждодневных указаний, сомневался, сохраняют ли силу его прежние установления. На всякий случая он стал придерживать всё ещё поступающие в Москву верховые воинства, оставляя их для осадного сидения.
Такую тяжёлую, непривычную для Москвы обстановку застали возвратившиеся из Пскова Матвей с пушкарями. К их рассказам об отпоре ливонцам москвичи отнеслись недоверчиво, ибо сюда уже донеслись вести о лиходействе великокняжеских братьев. Рассуждали так: станут ли сносить бесчинства горстки грабителей люди, одержавшие победу над стотысячным войском? И не верили. Не хотел верить и Патрикеев, завидовавший успехам псковского собрата. Прочитав письмо Шуйского, он ядовито заметил, что такие дела надобно решать на месте, а не ждать-де государевой указки, и даже подумывал: не придержать ли письмо, дабы не тревожить великого князя пустяками? Однако скоро в Москву приехали бояре, присланные Андреем и Борисом для новых переговоров. Теперь государева указка понадобилась для самого Патрикеева, и он велел Матвею спешно отправляться в Коломну.
Семён тем временем бродил по пушечной избе и удивлялся происшедшим изменениям. Здесь появились новый литейный амбар и мастерские, расширились склады заготовок и пушечного зелья. Всюду сновали незнакомые лица. Согласно бытовавшим в те времена правилам, обслуживание орудий возлагалось на мастеров с учениками, сделавших их, поэтому большинство его прежних товарищей находилось в войсках, выставленных для встречи ордынцев. Их отсутствие взялся восполнить митрополит, велевший отобрать из монастырских школ самых способных учеников. Судя по многим неполадкам, замечаемым опытным глазом Семёна, образованность делу не помогала. Вспомнилась заповедь старых мастеров: «А который к знанию не извык, то в пушкари не пригодится, хотя в нём всего света мудрость есть». Хуже всего, что «извыкать» к новому знанию монастырские выученики не стремились и смотрели на своё пребывание здесь как на чистилище, сулившее после себя более лёгкую жизнь.
Немногие из оставшихся стариков с интересом слушали рассказы Семёна о новостях в пушечном деле. Он говорил о санном гуляй-городе; о колёсах, которые надумали прилаживать к станкам, чтобы быстро таскать пушки по полю; о трубках, вставляемых в затравочные отверстия для сподручного поджога заряда; о скобах и шипах, которые немцы называют цапфами и отливают на вертлюжной части пушки для быстроты наводки и удобства крепления в станке. Кто-то из оказавшихся случаем новеньких пренебрежительно заметил:
— То всё излишнее для нас делание, и так денно и нощно в трудах обретаемся. К чему новые измышления?
Семён горячо возразил:
— Наша работа такая: коли в избе неугомон, то в бою спокойнее.
— А если из-за твоего неугомона меньше пушек сработаем? — строго вопросил тот же голос.
Старики не дали разгореться спору, отвели Семёна и стали, озираясь по сторонам, объяснять про новые порядки. Теперь-де литцов и стрельцов разделили, чтоб всяк по-своему промышлял, вот и вышло: то, что одним в удобство, то другим в хлопоты. А молодёжь новая — глазастая, особливо когда заметят прибавления в хлопотах, сразу оружничему на ухо шепчут али митрополиту. Увидели, к примеру, что с мелочёвкой им хлопотно возиться, убедили перейти на осадные пушки, тем паче вокруг все долдонят, будто ордынцы вот-вот подступят. Воеводы с рубежей кричат, малый наряд требуют, мы же гафуницы для крепостных стен ладим.
— А вы почему молците?
— Нашим словам теперь веры нет, — посетовали старики. — Был тут Куприян, чудак навроде тебя, надумал мушки на пищальных стволах делать, чтоб целить было сподручнее. Хоть и не велика возня, а всё лишняя работа, вот — кто-то и донёс, будто он по зловредству гладкость литья нарушает. Заставили мушки спилить, а сам Куприян теперь в зельевом складе «мух бьёт».
— Как это?
— Погляди, увидишь.
Зельевой склад — помещение, где в больших закутах хранились сера, селитра, измельчённый каменный уголь. Смешанные в нужных частях, они закатывались в бочонки и отправлялись вместе с пушечным нарядом по назначению. Помимо пушечного зелья здесь хранились и иные огненные хитрости: греческий огонь, смола, потешные огни — словом, всё, что могло гореть. Верно, по этой причине сюда поместили и бочки с водкой, начинавшей входить в питейный обиход. Власти строго следили за качеством нового зелья, которое обычно определялось выжиганием: за один приём должна была выгорать ровно одна треть налитой в мерный сосуд водки. На такую работу и определили несчастного изобретчика. Вскоре он приноровился обходиться без опасных огненных проверок и полностью доверился своему вкусу. С поступлением каждой партии Куприян опрокидывал в себя мерный сосуд — это называлось у него «убить муху». Партии шли одна за другою, мух приходилось бить часто, и крепкий парень прямо на глазах превратился в иссушенное коричневое существо, напоминающее выброшенную из реки корягу. Пытливая мысль, однако, не оставила его: он предложил для составления огненного зелья пользоваться мерными ковшами и даже сам изготовил их. Новшество облегчало труд зельевщиков и было принято сразу.
— Охота тебе голову светлую туманить и на свою погибель тута сидеть? — говорил ему Семён. — У нас ныне кажный пушкарь поболее золота весит. — Парень оказался не больно общительным, лишь жалко улыбался в ответ. — Ну погоди, нацну малый наряд собирать, выпрошу тебя у князя и с собой на рубеж заберу. Может быть, есцо станешь целовеком.
Бедолага мотнул головой и икнул:
— А Куприян опять пьян.
Семён направился к Василию Верейскому, чтобы по старой памяти поделиться увиденным. А тому уже кто-то нашептал про Семёновы рассказы, потому и встретил он бывшего товарища не приветным словом, а сердитым укором: зачем, дескать, людей с толку сбиваешь и работе мешаешь?
Семён удивился:
— Поцто ругаешь, не выслушав? Я ить не с пецки скатился.
— Не знаю, не знаю, — ослабил наскок Василий, — а только слушать тебя времени ныне нет. Бери своих людей и отправляйся в Кремль ставить пушки. Враг на подходе.
— Рановато мне на стенку лезть, — возразил Семён, — я ордынца в поле хоцу встреть, где все товарисцы. Тут от Холмского люди маются, дозволь мне собрать для них наряд и к рубежу двинуть...
Хотел ещё попросить за Куприяна, но Василий оборвал да ещё ногой топнул: кто, мол, тебе волю такую дал, чтобы князю перечить? Угрожать стал, словно никогда не связывали их общие беды и радости. Посмотрел на него Семён — эк тебя перевернуло, приятель, — да и пошёл восвояси. Только в недоумении пожимал плечами: какая это его муха укусила?
То, что для Семёна было внове, других давно уже не удивляло. Всё это время Василий крутился от зари до зари. Чёрный ликом, с красными, воспалёнными от бессонницы глазами и хриплым голосом, он наводил ужас на подчинённых. Его неистовость особенно усилилась после отъезда Елены вместе с великой княгиней из Москвы, отправить которую настоял чуть ли не сам великий князь. Однако грозная оболочка и крикливая деятельность только прикрывали образовавшуюся пустоту. После разрушения честолюбивых надежд, которыми он, сам того не ведая, постепенно отравлялся, казалось, что из него выдернули главный стержень. Теперь работа делалась без особых раздумий, как бы по привычке, а приступы душевного уныния всё чаще приходилось прогонять хмелем.
Семён после недолгого удивления отправился готовить пушечный наряд для Холмского. Рассудил так: это князья могут позволить себе обижаться и белые руки складать, а ежели он не станет работать, ордынцы и впрямь под московские стены подступят.
И вот Орда пришла в движение. Впереди шёл передовой отряд под началом царевича Сеит-Ахмеда. По достигнутому между союзниками соглашению он должен был пойти по восточным окраинам верховских земель, соединиться здесь с войском Казимира и выйти к Оке в районе Любутска. Предполагалось, что главную силу объединённого войска составят дружины верховских князей во главе с Фёдором Одоевским. После выхода союзников к Оке двинется и вся Орда во главе с Ахматом. Она воспользуется захваченными переправами, преодолеет Оку и направится на Москву. Одновременно с западного рубежа ударят союзники.
В передовом ордынском войске находилось около тумена. Больше Ахмат не дал, рассчитывая на то, что при малых собственных силах сын вцепится волчьей хваткой в союзников и вырвет у них необходимое. Расчёты имели основание: царевич умел и хватать, и кусаться. Довольства вокруг себя он не терпел, полагая, что оно присуще только бездельникам. Сам всегда был в деле, поэтому довольным его не видели. Сеит-Ахмед обладал цепким и колючим умом. Он знал грешки каждого из окружающих и любил ошарашить собеседника упрёком в давнем промахе на охоте, падении с лошади, опоздании к торжественному выходу хана, постыдной болезни и сорвавшемся с языка много лет тому назад необдуманном слове. Иногда в ткань действительных событий хитроумно вплеталась правдоподобная ложь, которую никто не решался оспаривать, ибо любое состязание с памятью царевича было обречено на неудачу.
Ахмата в Орде боялись. Сеит-Ахмеда боялись и ненавидели. Каждый, кто соприкасался с ним, старался быть крайне осмотрительным и напоминал захмелевшего человека, вознамерившегося показать свою безусловную трезвость. Он как бы следил за собой со стороны, терял естественность и в конце концов самого себя. Особенно ненавидели те, кому было что терять. Оставшись наедине с собой, они мучительно переживали за показанную перед царевичем глупость и недоумевали, из каких тёмных закоулков души поднималась у них и выставлялась наружу подобная дурь.
Сеит-Ахмед никому не доверял. В любом, даже самом разумном предложении он видел подвох и переворачивал всё наизнанку. Если дело проваливалось, царевич обвинял исполнителей и долбил их до умопомрачения, иногда всё же возвращался к первоначальному предложению, но уже выдавал его за своё. Некоторые, зная эту черту, добивались желаемого тем, что сразу же предлагали противоположное, хотя и давали тем самым новое основание для обвинения в глупости.
Недоверчивость Сеит-Ахмеда проявилась сразу же при вступлении на верховские земли. Согласно предварительной договорённости, Одоевский выслал к рубежу своих проводников — «вожей». Путь движения ордынцев был им заранее продуман. Вряд ли те по своей малочисленности решатся идти по елецкой и тульской землям, уже принадлежащим Москве и приготовившимся к защите своих городов. Вряд ли и сместятся они далеко на запад: чем ближе к Оке, тем больше болот и оврагов, затрудняющих движение татарской конницы. Одоевский нашёл самый удобный путь, обустроил на нём несколько стоянок, согнал туда скот. Само собой разумеется, этот путь лежал в стороне от главных верховских городов — татарин смиренный, конь леченый и волк кормленый считались у русских равно ненадёжными. Удобный путь и дармовой скот на стоянках Сеит-Ахмеда не привлекли. «По указке ходят только дети да глупцы», — недовольно сказал он «вожам» и приказал вести через неудобья на Новосиль.
Вопреки присловице татары повели себя смирно. Это позволяло им неожиданно появляться в разных местах — Сеит-Ахмед не только безопасил себя, но и проверял, как подготовились к войне союзники. Через неделю он появился под Одоевом и забрюзжал о замеченных недостатках. Одоевский тяжело вздыхал и покорно наклонял голову — честный трудяга, он сам видел упущения и не прекословил. Случившийся при их разговоре Воротынский стал выговаривать приятелю, зачем тот позволил татарину так разговаривать с ним. Одоевский ответил:
— Царевич напрасного не сказал. Новосильский со своей дружиной должен был ещё неделю назад подойти, а его до сей поры нет. Из Белёва всего один обоз прислан, а условились о пяти. Из Мценска люди пришли наги и босы, и в этом царевич правый. Притом, с ним десять тысяч войска, а у меня и пяти не наберётся. Что тут спорить?
Вечером в честь знатного гостя устроилось богатое застолье. Сеит-Ахмед от угощения не отказывался, но и довольства не показывал — это, как говорилось, было не в его правилах. Развалившись на скамье и поцвыркивая зубами, он глубокомысленно рассуждал:
— Искендер Двурогий, Потрясатель Вселенной, Железный Хромец[64] — все великие джихангиры[65] были великими тружениками. Они не возлежали на кошме, уповая на милость всевышнего и ретивых помощников, но трудились денно и нощно сами. Всякий народ достигал великих вершин лишь тогда, когда им правили трудолюбивые властелины. А чем можете гордиться вы, веками склоняющие головы перед могуществом других? Вы не родились рабами, но стали ими из-за своей лености. Да, да, стали ими!
Воротынский издал негодующее восклицание и что-то невразумительно сказал.
— Замолкни, старик! — властно оборвал его Сеит-Ахмед. — Я слышал, что ты косноязычен и что это следствие твоей почечуйной болезни. Мне известно также, что ты склонял здешних князей на борьбу с нами и сидишь тут для того, чтобы передать услышанное московскому Ивану. Этих знаний довольно для твоей немедленной казни, но я говорю не для того. О каждом из вас мне известно всё, чтобы поступать сообразно и справедливо. Да, да, сообразно и справедливо! Вон твой сосед, — кивнул он на Ивана Белёвского, — может ли тот думать о войне да обозах, если его заботит лишь одно: как сокрыть грех старшей дочери, который она от долгого беззамужества совершила с одним из слуг? Ты, князь, кулаки разожми, я твою дочь к позору не склонял, лучше помни о службе. А если не знаешь, как поступить со слугой, я пришлю тебе своего скопителя. Правда, до этого ему приходилось иметь дело только с баранами, но думаю, справится: если похожи головы, похоже и всё остальное. Да, да, всё остальное! — Сеит-Ахмед громко захохотал, но глаза его зло и внимательно осматривали застолье. Он заметил, как Одоевский гневно дёрнулся, порываясь вскочить, но, повинуясь предостерегающему жесту княгини, сдержался, и лишь взгляд, устремлённый на гостя, выдавал его ненависть. — А ты, князь, — обратился к нему Сеит-Ахмед, — любишь трудиться сам, но слаб глазами и не видишь дальше собственного носа. У нас говорят: кто смотрит себе под ноги, спотыкается чаще. Не потому ли ты проглядел козни старшего сына, вознамерившегося лишить тебя власти над княжеством? Слепец шагает уверенно, когда держится за поводыря, держись и ты почаще за свою княгиню!
Он опять одиноко захохотал, но, заметив, что обстановка за столом отчаянно накалилась, сменил тон:
— Я приехал к вам не для ссоры и говорю не для обиды. Аллаху угодно, чтобы сегодня мы были друзьями, а предки завещали нам любить друзей. Завтра мы можем стать врагами, и тогда я должен буду ненавидеть вас. Любовь и ненависть часто сменяют друг друга, неизменно лишь знание. И вот когда великий хан поручил мне действовать с вами, я, царевич, потомок Чингисхана, начал собирать сведения о вас, сидящих на нижних ступенях мироздания, и, как вы смогли убедиться, эти сведения не киснут где-то, а находятся в моей голове. Ну а вы, которые должны действовать со мной, что вы знаете обо мне? Что вы знаете о своих врагах и, наконец, друг о друге? Вы можете сидеть за столами, набивать животы, спорить и плакать под своими берёзками, но никак не найдёте времени, чтобы по-настоящему изучить тех, кто вас окружает. А как можно повелевать людьми, если не знать их слабости? Да, да, слабости!..
— Почему ты говоришь только о людских слабостях? — неожиданно прервала княгиня самодовольную речь Сеит-Ахмеда.
Обычно тот не терпел, когда с ним начинали спорить, но княгиня спросила по-татарски, и удивлённый царевич снисходительно пояснил:
— Страх и стыд — вот два кнута, которых люди боятся более всего. Овладев ими, можно гнать их в любую сторону, заставить бежать или остановиться. Да, да, страх и стыд!
— Почему люди должны бежать от чего-то? — спокойно продолжила княгиня. — Они могут стремиться к чему-то, например к свету, и тогда ими будет править любовь...
— Какая любовь? — зло захохотал Сеит-Ахмед и пристально посмотрел на княгиню. Она была уже далеко не девушкой, две младшие жены царевича вполне годились ей в дочери, но сохранила исконно русскую красоту: мягкие черты лица, голубые лучистые глаза, припухлые губы.
«Зачем она заговорила про любовь?» — подумал Сеит-Ахмед, ибо, не знавший материнской ласки, не имеющий своего дома, кроме отцовского дворца, и видящий в своих детях только будущих соперников, он знал лишь одно значение этого слова.
— Любовь служит для того, чтобы получать удовольствие и продолжать род. Она может править лишь сопляками, когда у них пробиваются усы или набухают соски, а в зрелом возрасте любовь мешает делу. Или ты думаешь, что твоя молодость ещё не прошла? Ха-ха! Нет, княгиня, любовь — это утешение слабых, она сама слаба, словно былинка. Недаром же её всегда приносят в жертву разным обстоятельствам. Разве не так говорится в ваших и наших сказаниях?
Сеит-Ахмед начал рассказывать старинное монгольское предание о двух несчастных возлюбленных. Непривычная к восточным откровенностям, княгиня краснела и опускала голову, царевич краешком глаза видел, как всё более напрягался Одоевский, и подумал: «А он боится за свою жёнку — вот ещё одно подтверждение того, что любовь делает человека слабым». Закончив свой рассказ, он воскликнул:
— Любовь всегда робеет перед властью и покоряется ей! Власть — вот что всегда манит и возвеличивает людей. Только одному на свете уступает власть — это славе. Недаром Чингисхан на вопрос своего любимого сына Туле: «Чем должен жертвовать хан ради славы?» — не задумываясь ответил: «Сыном!» Да, да, сыном!
— Верно, иным сыном не грех пожертвовать, особенно когда он измену готовит, — вставил своё Белёвский.
Сеит-Ахмед, который уже намеревался закончить долгую речь, неожиданно рассердился:
— Я не нуждаюсь ни в чьих одобрениях, а более всего от тех, кто не выполняет своих обязательств. Мне сказали, что дорога, по которой мы должны двигаться, завалена деревьями, а ты до сей поры её не расчистил.
Белёвский начал испуганно оправдываться:
— Кто же знал, что намедни такой буревал задует и деревья вверх тормашками поставит? У меня люди от зари до зари работают, а всё одно с недельку покопаются.
Сеит-Ахмед не на шутку огневался, его губы затряслись, речь сделалась неприличной:
— Таким мешает всё: солнце, луна, вода, ветер... Ты только и думаешь о том, как оправдать свою лень... От зари до зари, говоришь? Пусть работают ночью...
Белёвский пытался вставить какое-то слово, но на него зашикали: было замечено, что любое возражение царевичу как сушняк для угасающего костра. Лучше уж набраться терпения и подождать, когда костёр прогорит сам.
— Неделю! Понимаешь ли ты, что сказал? — продолжал злиться Сеит-Ахмед. — Через неделю мы уже должны сидеть на окских перелазах... Можно ли обойти завалы? Ну что же ты молчишь, когда спрашивают?
— Обойти далече выйдет, — затравленно сказал Белёвский.
— А ты его через Чёртову Росточь пошли, авось в штаны наложит и угомонится, — раздался задиристый голос младшего, семнадцатилетнего сына Одоевского Алексея.
На него тут же зашикали, стараясь сгладить глупое озорство. Сеит-Ахмед, однако, сразу же ухватился — что это такое? Князья разом заговорили:
— Негожее это место, господин, проклятое Богом и людьми. Тама чёрт с ведьмой свадьбу играют, а лешаки пляшут. Нам идти туда людей не заставить. Пустое ляпнул вьюнош, не бери в голову, господин.
Сеит-Ахмед стукнул по столу — молчать! — и поманил к себе молодого Одоевского. Тот бесстрашно подошёл к грозному татарину.
— Почему про штаны сказал? — царевич брезгливо поджал губы.
— Сам слышал — лешаки пляшут. Там страхота...
Сеит-Ахмет приказал принести карту и стал прикидывать — через эту Чёртову Росточь действительно прямой путь выходит.
— Кто нас сможет отвести туда?
Князья молчали, опустив головы.
— Никто не пойдёт, — осмелился Воротынский, — бо бесовская сила, завидя человечье обличив, возрадуется злокозненным сердцем, воскипит всеми удами[66], желая его изгубити, и скрежещет, когда ещё не до конца видит его в руцех своих...
Сеит-Ахмед оборвал толмача, который даже вспотел, пытаясь перевести Воротынского на понятный язык, — тут без всяких слов ясно, что князья противятся его желанию.
— Как это никто не пойдёт? — вскричал он. — Разве у вас не принято повиноваться приказам?
— У нас-то принято, — заворчали князья, — но кому охота самому на погибель идтить?
— При чём тут «охота» или «неохота»? — На царевича начал накатывать гнев, — в войске никто ничего не делает по охоте, но по желанию начальников. Только то, что ему прикажут, только то! Без рассуждений и раздумий, без страха и сомнений! Как же вы хотите побеждать, если не научили своих людей послушанию?!
— Может, оно и так, господин, а всё одно проводников в это гиблое место тебе не найти, — продолжали упорствовать князья.
— Мне незачем кого-то искать. Вот он и поведёт! — ткнул Сеит-Ахмед в молодого Одоевского.
Старший побледнел, вскочил с места.
— Побойся Бога, царевич! — вскричал он. — Почто над мальцом изгиляешься? Он ведь ещё несмышлёныш.
— Не-ет, он уже большой. — Сеит-Ахмед оценивающе оглядел стоящего перед ним юношу, — он уже смеет дерзить царевичу. Но если ты всё-таки считаешь его несмышлёнышем, я возьму ещё и твою княгиню. Пусть она наставляет его разуму, а мне будет спокойнее.
Одоевский так и остался стоять с открытым ртом — воистину всякое обращение к царевичу оборачивалось ещё большим злом.
Рано утром Сеит-Ахмед двинулся к Чёртовой Росточи. Дорога шла лесом, царевич ехал рядом с княгиней, продолжая начатый в застолье спор. Впрочем, спором это назвать было трудно. Монгольские обычаи подобили женщин сосуду, который хранит влагу, ничего не добавляя к её вкусу. Даже наследников полагалось считать только по мужской линии: независимо от того, каким оказался сосуд. Стоило ли обращать внимание на возражения этой белой курицы? Посему Сеит-Ахмед говорил сам:
— Из всех добродетелей более всего ценятся послушание и умеренность, для женщин ещё важна и молчаливость. Наверно, эти качества можно воспитать терпеливым внушением, точно так же можно легко преодолеть реку, если подняться к верховьям. Тот же, кто не боится глубины и поплывёт напрямик, достигает намеченного раньше. Страх и наказание — вот два весла, которые позволяют ему переправиться на другой берег. Страх и наказание! Поэтому у нас с рождением ребёнка над его колыбелью вешается камча. До самой зрелости она будет главным средством внушения, а потом может замениться и на более строгое. Так поступаем не только мы, так поступают все великие народы, которым предопределено властвовать над другими: ромеи, норманны, арабы, турки... Да, да, все народы-повелители!
Княгиня молчала, ибо давно уже заметила, что царевич слушает только самого себя. Он надоедливо тянул словесную нить, а потом, словно для того, чтобы взбодриться, начинал вскрикивать и махать руками, напоминая этим ухаживающего козодоя, только что не прыгал с ветки на ветку. Улыбнувшись пришедшему сравнению, княгиня перестала обращать на него внимание. Неожиданно, нарушая покой осеннего леса, раздался тревожный хохот филина. Ехавший впереди Одоевский сложил руки рупором и очень похоже отозвался, филин радостно заухал в ответ. Начавшиеся переговоры вызвали улыбку многих, лишь Сеит-Ахмед оборвал свою песнь и начал подозрительно озираться. Наконец вызвал юношу к себе и спросил, кому это он подаёт голос.
— Филину, их здесь много, — ответил тот и задиристо добавил: — У нас его даже ребятня не боится.
— Филины сейчас спят, — царевич решил не заметить насмешки.
— Значит, проснулся, — ответил Одоевский. — Ты ведь ночью тоже, поди, встаёшь?
— Ну что ж, поглядим на твоего филина, — сказал Сеит-Ахмед и .послал в лесную чащу старого нукера, обучавшего когда-то царевича премудростям охоты. Через некоторое время тот вернулся пустым, уверяя, что птицы поблизости нет.
— Ты же говорил, что их здесь много, — сказал Сеит-Ахмед, чей подозрительный ум принялся строить разные хитросплетения.
Юноша, однако, не сробел.
— Без сноровки и мухи не убьёшь, — ответил он и, соскочив с коня, скрылся в лесу.
За ним по едва заметному знаку царевича двинулись несколько воинов. Отсутствовал молодой князь недолго, вскоре он возвратился с серой, ещё подрагивающей тушкой птицы и сказал:
— В другой раз ты своих охотников на сусликов посылай, может, и добудут, а филины — это по нашей части.
Сеит-Ахмед закусил губу и, подъехав к старому нукеру, быстрым, едва заметным движением всадил в него нож. Тот молча сполз на землю. Царевич возвратился к княгине и как ни в чём не бывало продолжил:
— Ни один проступок не должен оставаться безнаказанным. Если воин уже не способен застрелить птицу, значит, он не может хорошо воевать. Будучи бесполезным в бою, он тем не менее сослужил хорошую службу, став для других печальным примером того, как не надо выполнять приказы своих начальников. Да, да, как не надо!.. А твой сын мне показался излишне дерзким, что тоже заслуживает наказания. Правда, он ещё молод и может исправиться, поэтому было бы слишком несправедливым отнять у него жизнь насовсем. Строгость и справедливость должны всегда соседствовать рядом! Да, да, рядом! — С этими словами он приблизился к юноше и полоснул его ножом по руке.
Алексей вскрикнул и схватился за рану — меж тонкими пальцами проступила кровь. Княгиня побледнела как полотно, из её глаз выкатились две крупные слезы.
— Ничего, ничего, — возвратился к ней Сеит-Ахмед, — от этого не умирают. Зато теперь твой сын отучится от дерзости и перестанет поднимать руку, чтобы переговариваться с филинами...
Чёртова Росточь, которую отряд достиг только под вечер, оказалась длинным и сравнительно глубоким оврагом, проточенным когда-то многоводной рекой. Теперь река обмелела и превратилась в тихий ручей, берега осыпались и поросли кустарником. Но лес, подступивший к самому краю, так и не смог переступить неведомой черты — Чёртова Росточь напоминала давний сабельный удар по кудрявой голове, который не может скрыть никакое время. Русло старой реки служило хорошей дорогой, но купцы здесь ходить опасались: место представляло большие удобства для нападения и охотно использовалось для лихих дел разным разбойным людом. Со временем о нём сложились разные небылицы, и дорогой совсем перестали пользоваться.
Сеит-Ахмед сразу же осознал уязвимость своего отряда и стал подозрительно осматриваться, за каждым стволом окружающего леса ему чудился неприятель. Он вздрогнул, когда где-то совсем рядом опять зловеще заухал филин. Одоевский, которого полученное остережение так и не научило разуму, тут же отозвался, чем вызвал у царевича прилив нового гнева. Он послал за молодым князем и пригрозил навсегда отучить его от баловства. В дальнейшем ему было приказано ехать рядом, и вздрагивающий от всякого лесного шороха царевич то и дело ловил на себе насмешливый взгляд юноши. Похоже, что этот сопляк видел его страх, и Сеит-Ахмед тут же решил его участь: он мысленно воззвал к Аллаху с просьбой о предотвращении опасности и пообещал принести ему в жертву насмешливого гяура. Княгиня, ехавшая по другую сторону от царевича, чувствовала нависшую над сыном угрозу и тоже молилась о милосердной защите.
Русский Бог отозвался первым. Воздух над Чёртовой Росточью разорвали сотни стрел, овраг наполнился воплями и стенаниями. Стройное войско в один миг превратилось в ком копошащихся тел. Его положение было безвыходным: невидимый, скрытый лесом враг слышался со всех сторон и разил наверняка. Сеит-Ахмед растерялся. Одно дело глубокомысленно поучать окружающих и задним числом выискивать их вину, а другое дело быстро действовать в непредвиденных обстоятельствах. Его верные нукеры падали один за другим, и царевича хватило лишь на одно: он опутал арканом ближних соседей и притянул их к себе — пусть теперь мать с сыном защищают его от стрел, — а сам ускорил ход, надеясь проскочить опасное место. Возможно, ему бы и удалось сделать это, ибо стрелы в сторону Одоевских не направлялись. И тогда молчавшая всю дорогу княгиня разразилась громким криком:
— Ты подлый трус и убийца! Спасаешь свою вонючую шкуру и бросаешь войско в беде! А вы, кому служите вы, не видящие ничего, кроме ножа и бесчестья? Это дерьмо в золотом сосуде источает смрад и обдаёт грязью каждого. Разбейте же сосуд и спасите свои жизни!
Сеит-Ахмед озирался и видел, что многие прислушиваются к княгине. Ему даже показалось, что они готовы следовать её призыву. Ярость захлестнула всё его существо, ни один человек в жизни ещё не осмеливался говорить такое, и тогда он привычным движением вскинул руку с ножом. Княгиня оборвала свой крик на полуслове и обмякла. Она сразу же сделалась тяжёлой и заметно замедлила движение. Сеит-Ахмеду снова пришлось воспользоваться ножом и перерезать привязанный аркан. Тело княгини скользнуло вниз, но ему почудилось, что прежде она прошептала: «Не страх... любовь...»
И в то же время в открывшийся левый бок царевича вонзилось несколько стрел. Одна из них пробила его сердце и не дала возможности узнать, продолжала ли спорить с ним упрямая княгиня или ему это только почудилось.
Уничтожение передового ордынского отряда было задумано сразу же после разоблачения заговора молодых князей. Отцы их решили безоговорочно встать на сторону Москвы и поддержать её в борьбе с Ахматом. Они послали тайных представителей к Ивану III, который, однако, посоветовал им временно воздержаться от решительных действий — противники до самого последнего часа не должны были сомневаться в верховских и менять свои планы. Поэтому всё решили оставить на своих местах, а передовой отряд, который мог до времени обнаружить наличие сговора, уничтожить до единого человека. Он должен просто исчезнуть в приокских лесах.
Дело держалось в строжайшей тайне. Иван Васильевич не счёл возможным доверить его даже своей жене, ничего не знала и княгиня Одоевская. Лишь по поведению мужа и его давних приятелей догадалась она, что путь татарского царевича по верховской земле будет нелёгким. Напрасно обвинял тот русских князей в лени и невежестве. Они хорошо знали и друг друга, и врага, иначе так бы легко не заманили его в Чёртову Росточь под стрелы своих и московских ратников. Оттуда не ушёл ни один человек.
Разгром передового ордынского отряда оставался тайной не только для врага. Победой не похвалялись и в русском стане, тем более не ведали о ней напуганные слухами москвичи. Ахмат медленно шёл по следам сына и, похоже, не имел намерения уклоняться в сторону. Коломенское сидение теряло смысл, великий князь отдал распоряжение о перемещении главных сил к западу, а сам решил использовать передышку для приезда в Москву. Необходимо было завершить переговоры с братьями и решить вопрос о ходе дальнейшей войны с ливонцами. Кроме того, дошедшие до него слухи о столичных страхах говорили о надобности остудить некоторые горячие головы. Вечером 30 сентября великий князь приехал в Москву.
Взбудораженные вестью о его неожиданном приезде, бояре поспешили к кремлёвскому дворцу, их суматоха передалась прочим, кто-то уже успел пустить слух, что по следам великого князя идут татары, и город зашумел, как растревоженный улей. Встречающие беспокойно толпились у красного крыльца, разделившись на две стороны: по одну бояре, по другую святые отцы с посадскими. Разделяла их не только кумачовая дорожка, но и крайние взгляды на происходящие события. Каждая сторона решительно выражала их, не стесняясь присутствия членов осадного Совета, стоящих на ступеньках крыльца: князя-наместника Патрикеева, митрополита Геронтия, матери великого князя инокини Марфы и дяди Михаила Андреевича Верейского.
Великого князя удивили тишина посада и волнение, происходившее за кремлёвскими стенами, но более всего — недружелюбие горожан: повсюду смотрели суровые лица, немногие возгласы, раздававшиеся при его появлении, более походили на крики отчаяния. С приближением ко дворцу они стали усиливаться и наконец слились в протяжный вой: защити-и! У самого крыльца вытолкнули перед ним посадского старосту с хлебом-солью, который боязливо выдавил наученное:
— Не выдавай, государь, нас татарскому царю, не выдавай сирот своих поганым на поругание.
Осердился Иван Васильевич на такую нелепицу, прошёл мимо протянутого хлеба, а бояре поняли его по-своему, и загалдели:
— Не слухай подлых смердов, государь, оне только о себе пекутся. С царём мирись, но сам от него подальше держись! Припомни, как татары отца твоего в суздальском бою взяли, отчего наша земля на долгие годы замешалась. Ехай отсель в северные места, а мы к царю послов отошлём и сами помиримся.
— Не внимай мал осмысленным речам, государь! — донёсся с противной стороны голос Вассиана Рыло. — Вспомни лучше прародителя своего великого князя Дмитрия, коий воспрянул на подвиг, мужество изъявил и сам встал против разумного волка Мамая.
— Ты уж правду до конца говори, — зычно сказал с боярской стороны дородный Григорий Мамон. — Когда татарове с Тохтамышем под московские стены подступили, князь Дмитрий с ними не бился, а в Костроме сидел, ибо знал: есть великий князь, есть и великое княжество...
Вассиану нужно лишь одно встречное слово, чтобы распалиться гневом, потому, не дослушав возражения, он стал низвергать беспощадные слова:
— Предатели рода христианского, маловеры и сребролюбцы брюхатые! Да как у вас язык направляется на такое речение?!
Бояре заволновались, закричали ответные угрозы, но остановить Вассиана уже было нельзя, в такие минуты он, верно, ощущал себя Ильёй-пророком, мечущим гневные молнии. Заметив движение великого князя, желающего прекратить неуместный спор, он вдруг оборотился к нему:
— А ты почто согласно им внимаешь? Почто сам бежишь прочь, боя с татарами не поставивши? Али смерти боишься? Так знай: без року смерти нет ни человеку, ни птице, ни зверю — на всё Божье соизволение. Дай мне, старику, войско в руки, увидишь, уклоню ли я своё лицо перед татарами! Если выйдет рок, помру до времени, но бегуном не стану...
Видя, что прервать старика нет никакой возможности, великий князь подал знак приказникам, которые находились при нём для передачи распоряжений, и те оглушительно заколотили по притороченным к сёдлам барабанам. Вассиан неволей замолчал. Тогда великий князь взошёл на крыльцо, поднял руку и, когда установилась тишина, громко заговорил:
— Бояре, отцы святые и все люди московские! Там, на рубеже, ваши братья против басурман стоят и лишь одно помышление имеют: как одолеть врага и на нашу землю не пустить? Откуда у вас страх и отчаяние, кто ваши умы смущает? Приказывал я, верно, чтоб готовить Москву к осаде, но сие на тот случай, если ваши братья на рубеже лягут. Тогда и вам нужно будет воевать. Покуда же идите по домам и работайте врагам на погубление. А для покоя вашего я сам тотчас же выйду из кремлёвских стен и остановлюсь в запосадском месте. С Богом, люди московские!
Потом он обратился к ближнему окружению:
— Вы же, бояре и отцы святые, вместо того чтобы свариться промеж собой, должны говорить людям верные слова и от злых наветов их отвращать. У кого есть ко мне прямое дело, приезжайте завтра в Красное сельцо, прочие же наберитесь терпения и ждите, покуда сам не призову.
Для многих приезд великого князя явился долгожданным очищением от скверны страха и неверия, как свежий ветер для страдающего пьяной одурью человека, как звонкая струя для покрытого липкой тиной пруда. А ему самому эти несколько осенних дней показались теми мгновениями, которые отдаются саночнику перед спуском с крутой горы: последний взгляд на выбранный путь, начало тихого скольжения, ещё не поздно остановиться и переменить направление, ещё чуть-чуть... Но вот движение убыстряется, стихия берёт своё, сани летят, и уже ничего нельзя сделать, теперь одна надежда на правильность расчёта, верность глаза и ловкость тела. Всё, что вынашивалось загодя, готовилось долгими годами и оставалось неведомым окружающим, теперь должно было проявиться разом.
Ещё перед отъездом в Москву к дружественным татарам — крымцам, казанцам, ногайцам — были отправлены гонцы с единственным словом: «Пора!» Изощрённые витийства окончились, наступило время действий, и, чтобы разогнать сомнения — не поспешил ли? — он дотошно расспрашивал гонцов, текущих непрерывным потоком от порубежных воевод. Ордынское войско уже миновало Новосиль и, если, как и ранее, будет двигаться путём Сеит-Ахмеда, достигнет Любутска через три-четыре дня. Должно быть, Ахмат так и не знает о печальной участи своего сына... «А если знает и готовит новую западню?» — поднимал голову неугомонный червь сомнения. Однако, какими бы ни были замышления хана, ордынцы попытаются прорвать стоящий на пути заслон и двинутся на Москву. Вопрос в том, будут ли они действовать в одиночку или соединятся с поляками? Если всё-таки соединятся, когда и где следует дать главное сражение: немедленно в поле или подождать, когда они увязнут в осаде Москвы, а затем ударить с тыла?
Ранним утром, проведя почти бессонную ночь, великий князь послал за Патрикеевым. Наступил Покров[67] — первое зазимье. По присловице считалось: на Покров до обеда осень, а после обеда зима, но ныне присловица обманула — зима с самого утра погрозила крутым морозцем. Иван Васильевич зябко кутался в шубу и недовольно слушал своего московского наместника. Не выдержав, перебил и стал корить за ослушание, медленное пополнение передового войска, задержку ратников в Москве, поспешный переход к осадному сидению, боярские свары и посадские плачи. Обычно невозмутимый, тут Патрикеев не мог сдержать обиды:
— Я не своевольничал, всё делал по митрополичьему слову, боярскому приговору и с согласия Совета.
— Ты советчиками не прикрывайся, — строго сказал великий князь, — на тебя Москва оставлена, тебе и ответ держать. Если делал что по чужому слову, значит, считал его истинным. Если не считал, зачем тогда делал? Тебе власть на всякого дана, значит, и спрос за всякого.
Впрочем, что тут о прошлом пререкаться? Иван Васильевич стал говорить о предстоящих неотложных делах. Патрикеев старательно вслушивался, боясь что-нибудь пропустить, и с каждым словом обретал уверенность, ибо, как и псковский наместник, страдал только от недостатка указаний.
После него пришла очередь держать ответ оружничему. К тому у великого князя свой взыск: почему малый пушечный наряд перестал к рубежу посылаться? Припомнил Холмского, который до сих пор не получил причитающегося, сказал про гуляй-город и пушки на колёсах, что применяли псковичи в войне с ливонцами, а до московской пушечной избы так и не докатились, попрекнул за нерасторопность. Василий растерянно молчал, одна лишь мысль вертелась в голове: то, что говорил великий князь, он совсем недавно слышал от Семёна, неужели донёс, иуда? И невдомёк ему было, что здравый смысл повсюду говорит на одном и том же языке. Заикнулся, чтобы великий князь дал ему воеводство и отпустил на битву, но в ответ только новый укор получил: исполняй-де, что велено, — да так и вышел с досадой.
Затем позвалось присланное братьями посольство. Бояре проговорили заученное послание, которое после обычного перечисления «вин» старшего брата кончалось словами: «Если исправишься к нам, притеснять больше не станешь, а будешь держать нас, как братьев, то мы придём к тебе на помощь». Вместо прежних угроз нынешняя концовка более походила на ребячьи обиды, и Иван Васильевич обрадовался: обе стороны могли отступить достойно, не нанося особого ущерба своему самолюбию.
— Передайте братьям, — сказал он, — что хочу их во всём жаловать и чтить. Коли в сей трудный час придут они на помощь, в долгу не останусь: Андрею дам Можайск, а Борису — сёла, оставшиеся по смерти серпуховского князя. Пусть войско своё приводят в село Кременецкое, а княгинь своих на всякий случай сюда в Москву присылают. Поняли? — Бояре радостно закивали: запомнили, слово в слово передадим. — Постойте! Про ложку говорят, что дорога она к обеду, а там хоть под лавку. Потому пусть братья поторопятся. Если через две седмицы не придут, останутся голодными. И вы, бояре, про то же разумейте: поможете войско в срок привести, каждому по селу дам.
— Спасибо, государь, — закланялись бояре, — всё передадим.
— Последнее не обязательно, — напутствовал их великий князь.
Оставшись один, он долго смотрел на карту и прикидывал. Хотя две седмицы и короткий срок, но даже их может не оказаться. Позвал Григория Мамона и поинтересовался, как это бояре хотели мириться с Ахматом. Тот отвечал, как всегда, почтительно, но густой его голос дрожал от обиды:
— Мы, государь, о безопасности твоей пеклись и хотели, чтобы ты честь свою государскую не поганил, боярам-то легше, чем царям, промеж собой договариваться. Собрали бы мы тешь великую, направили бы своего человека к Ахматову ряднику Темиру да и вызнали бы через него, как Ахмата удовольствовать. Глядишь, всё и обошлось бы без кровопролития. А ты нас и слушать не схотел.
— Не печалуйся, Григорий Андреевич, — ответил великий князь, — держите тешь и своего человека наготове, может, ещё сгодится. А за радение примите моё доброе слово, так своим и передай.
Обрадовался Мамон и выскочил с неожиданной прытью для своего восьмипудового тела.
Ещё одно не давало покоя — ливонцы. После поражения под Псковом они навряд ли успокоятся сами, можно, выходит, ждать нового наскока. Надежда на скорое примирение с братьями позволяла помочь псковичам, хотя, конечно, и с риском. Решил всё-таки рискнуть и приказал послать грамоту Оболенскому, чтобы тот, присовокупив псковские и новгородские рати, пошёл к Ливонской земле для строгого остережения магистра.
Вечером, так и не дождавшись зова, приехал митрополит. Он рассчитывал, что великий князь сразу соберёт членов осадного Совета, дабы поведать о своих намерениях и выслушать наставления, а не будет вместо этого устраивать здесь тайные шептания. Митрополит был полон досады за своё ущемление, за то, что великий князь, не желая добрых советов, сбежал из Кремля, корил его за неведение, в котором находятся советчики. Иван Васильевич слушал недолго:
— Нет у меня времени, владыка, для длинных речений. Сейчас надобно не совещаться, а исполнять назначенное. Почто ты бежишь от своих дел и прибегаешь к мирским? Тебе нужно людей на борьбу подвигать, дух у них крепить, о быте радеть, от навадников отвращать, а ты норовишь указать, какие пушки лить и куда рати ставить.
Митрополит покраснел от гнева и стукнул посохом:
— Как смеешь мне такое глаголить?
— Смею! — поднял голос великий князь. — И палкой своей боле не колоти, не то велю остудить — время военное. Смири гордыню и внимай сказанному. Почему посадские храмы пусты? Почему пастыри твои не в церквах служат, а за кремлёвскими стенами хоронятся? Почему они сами слухам тем злобным внимают?
— По неведению, иного не слышат. Сам-то всё таишься, — буркнул Геронтий.
— А ты восхотел, чтобы я о своих замышлениях каждодневно объявлял? Мы ещё давно на Большом совете решили, как воевать станем, и никто тех решений не иначил. Иди, отче, и делай свои дела, как сказано. А с поучениями приходи, как ордынца прогоним...
Так и текла перед великим князем бесконечная людская вереница. Не всяк уходил с радостью, но всяк имел точное указание и спешил его исполнить, ибо знал, что государь ничего не забывает. С новым пылом заметался повеселевший Патрикеев, к мятежным братьям поспешили обласканные бояре, к Оболенскому в Псков и в Новгород понеслись гонцы с обещанием сурового возмездия ливонцам за разбои, подобрели от приветного слова Мамон и его сообщники. А Василий принялся спешно собирать пушечный наряд для Холмского, расположившего свои рати на литовском рубеже. В отличие от прочих, радости в его действиях не было, ибо жгли обидой великокняжеские попрёки, особенно в нерасторопности. Он пристально вглядывался в занятого сбором Семёна, пытаясь отыскать на его лице признаки злорадства, и, не находя их, закипал злобой.
3 октября великий князь выехал из Москвы в Кременецкое, где решил держать свои главные резервы. Митрополит, который обычно вечерами наговаривал писцам записи о происшедших событиях, продиктовал обо всём так:
— «30 сентября, сбежав от войска, приехал в Москву великий князь. В Кремле митрополит и горожане встретили его укором, бегуном называя, отчего он, опасаясь гнева, выехал из кремлёвских хором и стал жить в Красном сельце. Поело беседы с духовным пастырем великий князь укрепился духом и отправился к войску, а митрополит напутствовал его словами: «Бог да сохранит царствие твоё и даст победу на врагов. Только мужайся и крепись, сын духовный. Не как наёмник, но как пастырь добрый потщись избавить вручённое тебе словесное стадо христовых овец от грядущего ныне волка». И всё духовенство в один голос сказало: «Буди тако. Господу ти помогающу. Аминь».
Писцы так и записали.
Когда груз лет был меньше стар,
Здесь билась Русь и сто татар.
В тот же день, когда великий князь оставил Москву, к Любутску подошли передовые ордынские отряды. Татары растеклись вдоль Оки, надеясь найти приготовленные Сеит-Ахмедом перелазы, но на большом протяжении берег оставался пустынным — ни лодки, ни человека. Многолюдье замечалось лишь напротив: там блистало оружие, дымились костры, колыхались стяги. Подошедший назавтра Ахмат слушал доклады проведчиков и хмурился. Он давно уже был озабочен отсутствием сведений от сына, но, зная его независимый характер, надеялся, что тот приготовил какую-нибудь неожиданность. Хан въехал на прибрежный холм и осмотрелся. Перед ним текла многоводная и стремительная река, она была такой ширины, что противоположный берег кутался в лёгкой дымке. Услужливый Муртаза протянул подзорную трубу, Ахмат раздражённо оттолкнул — годы не отняли зрения, он и так видит стоящее там войско.
Собранные на совет темники осторожно молчали, опасаясь ещё более усугубить раздражение повелителя. Лишь Енай воскликнул:
— Пошли меня вперёд, великий хан! Я завтра же начну кормить лошадей на русском берегу.
Ахмат поморщился — петушиный вскрик резанул ухо.
— Куда же всё-таки подевался Сеит-Ахмед? — грозно спросил он, обводя глазами советчиков. Его взгляд остановился на начальнике походной канцелярии Темире, обязанном знать о нахождении каждой тысячи огромного ордынского войска.
— От него нет никаких вестей, — сокрушённо сказал он, — возможно, ему сопутствовал успех, и он теперь так далеко, что его посланцы всё ещё в пути, а возможно...
— Чего попусту гадать? — рассердился Ахмат. — Тумен — это не травинка в степи. Ищи! Или ты не знаешь, как это делать? Разошли людей по здешним городам, пусть выяснят, где и когда последний раз видели царевича. Всё вам до малости разжуй, сами ни на что не годитесь... А где обещанное королевское войско? — обратился он к находящемуся при ставке пану Жулкевскому.
— Согласно нашей взаимной договорённости, оно собирается под Опаковом и ждёт твоего слова, великий хан, — учтиво поклонился тот.
— Тогда считай, что я своё слово сказал.
— Согласно нашей взаимной договорённости, оно не должно наносить удар первым.
— Что-то мы много договариваемся, — буркнул Ахмат. — Опаков — где это?
Жулкевский подошёл к карте и указал на городок, расположенный в среднем течении Угры.
— А эта река такая же широкая, как Ока?
— Она во много уже, великий хан. У нашего войска не будет особых хлопот при переправе. — В голосе пана Ахмату почудилась насмешка.
— В таком случае хлопот не будет и у нас, — громко заявил тот. — Мы двинемся вверх по Оке, перейдём её там, где нет русских ратей, а затем выйдем к Угре. Прикажи, чтобы нам дали хороших проводников, и через три дня мы нанесём свой удар. Так и передай своим.
— Я сейчас же отправлюсь в путь, — с готовностью откликнулся Жулкевский.
— Зачем самому, пошли кого-нибудь. Ты лучше оставайся здесь, и, если король опять меня обманет, я... посажу тебя на кол... — Он помолчал и добавил: — Без всякой взаимной договорённости.
Угра, куда решил выйти Ахмат, впадала в Оку близ Калуги, где та делает крутой поворот к югу. Она как бы продолжала её прежнее направление на запад, служа на протяжении многих вёрст естественной границей между Москвой и Литвой. В ту пору Угра была довольно многоводной, достигая в устье 70 — 80 саженей и имея местами такую глубину, что покрывала всадника, вставшего на спину коня. Правый её берег был обрывист и почти сплошь покрыт лесом, на левом расстилались обширные луга с островками небольших рощиц. В октябре 1480 года на такой в общем-то обычной для среднерусской равнины реке столкнулись интересы трёх великих держав.
Ахмат велел раскинуть свой белоснежный шатёр на одном из высоких прибрежных холмов. Высланные вперёд проведчики, ведомые местными знахарями, тщательно обыскали правый берег Угры на многовёрстную длину. Теперь они докладывали хану о найденных бродах, их было не так уж мало, особенно выше по течению. Один, добравшийся до Юхнова, уверял, будто нашёл такой брод, что переехал речку, не замочив сапог.
— А сколько человек могли проехать с тобой рядом? — поинтересовался Ахмат.
Проводник не знал наверняка, но предположил:
— Два или три, это широкий брод, великий хан.
Ахмат презрительно фыркнул:
— Думаю, что если взглянуть на твои мозги, то они не будут по виду отличаться от конского навоза. По наполнению тоже. По этому броду наши тумены не перетащатся до самой зимы...
Остальные броды оказались такого же качества; то, в чём нуждалась переправа огромного войска, следовало искать ещё выше по течению, что увело бы ордынцев далеко в сторону, и Ахмат приказал, не теряя более времени, готовиться к переправе. Воины начали рубить ветви и делать из них вязни — испытанное и самое распространённое средство, позволяющее лошади долго держаться на плаву и тащить за собой всадника. Первым неправдоподобно быстро доложил о готовности Енай. Он, кажется, лез вон из кожи, чтобы добиться почётного права повести свой тумен первым. Ахмат знал цену такой прыткости и решил всё проверить сам. В расположении тумена не замечалось суеты, деревья стояли здесь нетронутыми, и Ахмат рассердился. Он мог бы ещё простить изощрённый обман, но не такой дурацкий, в котором так и проглядывает неуважение, — может быть, Енай считает его выжившим из ума стариком, глотающим всё, что положат в беззубый рот? Тот, увидев признаки отцовского гнева, пал на колени.
— Выслушай, великий хан! Ещё на прошлой стоянке я приказал своим людям надуть по два бурдюка и обмазать бараньим жиром. За день обмякли всего семь бурдюков, но теперь они снова тугие, ибо наполнены головами владельцев. А остальные — смотри!
Енай вскочил с колен, подбежал к ближайшему воину и схватил два скреплённых верёвкой бурдюка.
— Смотри, великий хан!
Он протянул верёвку под животом своей лошади и погнал её в реку, держа бурдюки в руках. Почувствовав холодную воду, животное заупрямилось, Енай колотил его ногами, наконец бросил на землю один из бурдюков и заработал нагайкой. Он с трудом загнал лошадь, но верёвка от брошенного бурдюка прошла между её задними ногами. Енаю пришлось спешиться и поправить, только теперь дело пошло по-задуманному. Сделав большой круг, он выехал из воды и сказал плохо слушающимися синими губами:
— Ты видел, великий Хан? Так, говорят, переправлялись наши предки через степные реки.
Ахмат ласково посмотрел на сына: мальчик неплохо соображает, правда, ему пока не хватает умения, но дело поправимое. Этот способ позволит сделать переправу внезапной и быстрой, как раз такой, какая сейчас нужна.
— Привяжи-ка свои бурдюки сюда, — показал он на подпругу своего седла. Сын бросился выполнять приказ, руки его дрожали и плохо слушались. — Покороче, покороче, и не торопись, спешить будешь на переправе...
Ахмат проверил привязку и послал коня. У него был старый конь, служивший добрый десяток лет, но Ахмат не сменял бы его ни на какого молодого — со временем надёжность ценится выше, чем резвость. Такой пойдёт за хозяином в огонь и в воду без плети и строгого понукания. Действительно, конь уверенно вошёл в воду и легко проплыл десяток саженей. Ахмат выехал на берег и почувствовал сильный, несдерживаемый озноб. Мелькнула мысль: зачем он в свои годы подвергает себя тяжким испытаниям? И мысль пришлось отогнать — через час вся Орда узнает, что хан баз страха вошёл в ледяную воду, и это послужит достойным примером для каждого. Ахмат усилием воли унял непослушные губы и бросил сыну:
— Теперь ты понял, как нужно пользоваться бурдюками? Учи своих людей и завтра начинай переправу первым!
Енай запрыгал, как выпущенный из загона жеребчик, и Ахмат покачал головой, правда, без всякого осуждения.
Русские внимательно следили за движением ордынцев. Как только обозначился их отход от Любутска, начали перемещаться к западу и рати Ивана Молодого. Под Калугой они столкнулись со стоявшим здесь войском Андрея Меньшого. Несмотря на свою молодость — двадцать два года. — Иван уже давно был объявлен соправителем московского государя и формально пользовался одинаковой с ним властью. Его дяде Андрею Меньшому не исполнилось и тридцати. Обычно оба военачальника действовали в полном согласии, они даже внешне походили друг на друга: высокие, плечистые, со смелым, не знающим сомнения взглядом. Однако на этот раз их мнения разошлись. Андрей в полном соответствии с указаниями старшего брата настаивал на том, чтобы пришедшие с Оки войска шли дальше на запад и занимали пустые участки левого берега Угры для создания линии сплошной обороны. Густые леса противоположного берега хорошо скрывали намерения ордынцев, поэтому наступать они могли сразу из многих мест. Сплошная оборона, рассуждал Андрей, позволит ослабить первый наскок и сдержать ордынцев до подхода главной конной рати, поставленной в запас. Такой способ действий всецело отвечал осторожной тактике Ивана III, исключал неожиданность и имел лишь один недостаток: в случае мощного сосредоточенного удара ордынцы могли легко прорвать береговую оборону до подхода главной рати и, благодаря своей более высокой подвижности, быстро оторваться от неё.
План Ивана Молодого рассчитывался именно на такой удар, ибо, по его мнению, присутствие в Орде самого Ахмата исключало возможность разрозненных действий. Иван настаивал на создании сильной обороны в наиболее опасном месте и прикрытии остальных участков заставами с конными разъездами. План этот выглядел более рискованным, ибо место главного удара, буде такой случится, никто не знал наверняка. Противщики указывали, по крайней мере, на полтора десятка бродов и перелазов, которые могли бы использовать ордынцы для переправы, но молодой государь отметал их один за другим:
— Мы не за шашками, а броды — не клетки на тавлее[68], у каждого своя особь. Тот узок, там сход не годится, этот выводит в речную петлю. Если по-разумному рассудить, то никуда далее устья Угры Ахмат не пойдёт: здесь берега низкие, имеются подходы для многотысячной конницы и даже есть старинный перелаз, через какой большие табуны с Дикого поля на московские торги гонят. Здесь и надобно главный заслон ставить.
Нет, не соглашались воеводы с молодым государем, пуще заспорили и вошли в такой раж, что по своей воле уже ни за что бы из него не вышли. Тогда Иван крикнул на них молодым баском: конец-де спорам, будет теперь моя воля — и стал приказывать, кому где встать и в какую сторону глядеть. Утишились воеводы — против государевой воли не пойдёшь, один лишь Андрей остался непреклонен и объявил, что доложит о своём несогласии Ивану Васильевичу.
Узнав о своеволии сына, тот не на шутку огневался. Первой его мыслью было отменить сделанные распоряжения, но удержался: противоречивые указания, сбивающие с толку воевод, бывают по своим последствиям хуже ошибочных решений: те хоть исправить можно, зато начавшаяся однажды бестолковость в дальнейшем только усугубляется. Подумалось: «Что-то не по летам самостоятельным и дерзким стал сын. Тут десять раз прикинешь, пока решение объявишь, а этот сразу на весь мир кукарекает. Не согнать ли с воеводства?» Снова остерёгся: последнее это дело коня перед боем менять.
Чтобы создать всё-таки линию сплошной обороны, не прибегая к помощи резерва, можно было бы переместить ниже по Угре рати Холмского, стоящие напротив Опакова городища и предназначенные для отражения литовского нападения. Здесь, однако, имелся свой риск. У врага сейчас две вооружённые руки: в одной грозный меч — это ордынцы, в другой засапожник — это литовцы. Не такой длинный засапожник, а всё требует, чтобы на него поглядывать. Отвернёшься, он у тебя в боку, и длины его будет довольно... Иван Васильевич отвергал, но тем не менее опять и опять возвращался к этому решению. У литовцев сейчас на рубеже немного войска, там стоит присланный из-под Витебска отряд польских рыцарей, который, как утверждают проведчики, должен дополниться ратями верховских и стародубских князей. Первых поляки, пожалуй, не дождутся, а вот вторые могут подойти, если, конечно, им что-нибудь не помешает. Если же помешает, рискнут ли поляки действовать в одиночку? Вряд ли, во всяком случае для их остережения вполне достаточно крепкой заставы с усиленным пушечным нарядом, и тогда рать Холмского можно будет растянуть на всю середину Угры.
Вот ведь сколько сразу свалилось забот из-за дерзостного своевольника.
Наконец государь принял решение, полетели во все стороны его гонцы, а в Москву с приказом о немедленной отправке под Опаков усиленного пушечного наряда поспешил томившийся без дела Матвей.
— Ты вроде бы не рад своих дружков повидать? — спросил у него великий князь перед отправкой.
— Ныне всяк из нас рад, когда навстречу ордынцу посылается, — ответил Матвей, — да и не хочет князь Василий со мной водиться. Сдаётся, что нахитрил он со своей княгиней в верховском деле...
Матвей обрадовался возможности поделиться своими сомнениями, но великий князь слушать не стал. Не пришёл ещё час, посчитал он, раскрывать истинную роль верховских, потому оборвал:
— Нахитрил — ответит, а ты времени не теряй. Разобъясни князю всё, как есть, пусть поспешит с отправкой наряда под Опаков, зане там немного наших остаётся. И если уж так невтерпёж самому, можешь ехать с теми пушкарями на рубеж.
Матвей прибыл в Москву глубокой ночью, но в княжеской гриднице ещё горел свет — на Василия вдруг столько свалилось забот, что ни дня, ни вечера не хватило. Сперва у него вышла стычка с пушкарями. Потребовал он возвращения в зельевой амбар того самого Куприяна, которого всё же выпросил себе упрямый Семён. Невидно работал вечно пьяный Куприян, а без него разгодилось дело в амбаре — сразу же испортили большую партию огненного зелья. Вот уж истинно по присловице: кто пьян да умён, два угодья в нём. Семён воспротивился: парень-де на ноги становится, зачем сызнова губить? Его поддержали пушкари, начали с Куприяна, потом присовокупили разное и докричались до того, что он, князь, нарочно задерживает их отправку на рубеж. Грех действительно был, не хотел Василий баловать Холмского, для которого предназначался пушечный наряд, ибо тому хватало и государевых милостей. Но не смердячее это дело оружничему указывать. Зашёлся он в ответном крике, а те и глазами не поморгали. «Не знал бы тебя прежде, сказал бы: враг ты нашему делу», — резанул ему Семён. А вертлявый, ехидный дед, бывший среди пушкарей, добавил, что страшен-де враг не тот, что за рубежами, а тот, что за плечами. Пригрозили пожаловаться Патрикееву, пришлось отступиться и пообещать скорую отправку. Перед глазами Василия мелькали красные, обожжённые огнём лица пушкарей, слышались их крепкие, будто кованые, глотки. «Эти хамы ничего не боятся, а князь для них навроде придорожного чертополоха — ударят палкой и не оглянутся», — жёг стыд за испытанное унижение. С недавних пор он всё время опасался какого-то разоблачения, страх отнял былую гордость и заставлял сносить подобные обиды. Пришлось и на этот раз попытаться заглушить его хмелем.
В тот же вечер к нему на подворье зашёл бродячий монах. Слуги долго не пускали бродягу, уверявшего, что у него есть дело к самому князю, пока тот не показал перстень. Одурманенный Василий не сразу сообразил, что к чему, и долго смотрел на камень, отбрасывающий яркие блики от чадивших свечей, как вдруг один из них прорезал пелену дурмана — перстень принадлежал Елене! Василий побежал к пришельцу и нетерпеливо затеребил его за ветхую рясу. Монах уверенно направился в княжеские покои, там он величественно оглянулся и, дождавшись, когда прикроется дверь, откинул наголовник — перед Василием стоял князь Лукомский.
Гость угощался и безостановочно говорил. По его словам выходило, что Иван III доживает последние дни. Не сегодня-завтра Ахмат перейдёт московские рубежи, вместе с ним начнёт движение королевское войско, уже воюют ливонский магистр и великокняжеские братья.
— Всякому мудрено уцелеть в таком вселенском огне, а растерявшему друзей Ивану тем паче. Он это и сам понимает, посему жену услал подале, да ещё наказ дал: после того как хан подойдёт к Москве, бежать к морю-окияну. Ну ей с государской казной везде жить можно, а тебе?
— Не пойму, к чему ты клонишь...
— Не клоню, но рассуждаю. Чтобы свершить наше прежнее намерение, нужно прежде всего уберечь твоё Верейское княжество от разорения, верно? Если придут туда ордынцы, оно навряд ли уцелеет, значит, нужно, чтобы пришли туда первыми литовцы.
— На измену меня манишь? — стукнул кулаком Василий.
— Не кричи, князь, — поморщился Лукомский, — и не строй из себя праведника. По свершённому тебе уже положено ходить без головы — государь у вас суров.
— Меня испугом не возьмёшь! — Василий всё ещё находился в запале. — Может, повинюсь во всём перед ним и кровью отмоюсь. Мы, русские, просто не сдаёмся, нас ещё взять надо!
— Пусть так, пусть даже случится невозможное, и вы выстоите. Но что будет потом и с чем останешься лично ты? С разорённым княжеством и нищим народом? К кому протянешь руку? Должно быть, к Ивану, сумевшему сохранить свои богатства. Кое-что из милости он тебе отбросит, но взамен потребует Верейское княжество, и станешь ты обычным служилым князьком, каких у него сотни. А тебе так нужно сохранить удел, особенно сейчас.
— Почему «особенно»?
— Потому что Елена дитя ожидает. Коли не веришь, вот письмецо, руку её не забыл, надеюсь?
Василий жадно схватил тщательно сложенный клочок бумаги. Елена писала о своём положении и заклинала его полностью довериться Лукомскому. Пока он в радостной растерянности осмысливал известие, тот вкрадчиво говорил:
— Наше войско копится под Опаковом. Там сбирается приличное компанство; польские рыцари, верховские и стародубские князья, иные охотники. Двинутся они прямо на Москву, и Верея у них ляжет как раз на пути. Ордынцам до неё будет чуть подалее, но война — не прогулка, случиться может всякое, так что нашим нужно помочь.
— Как?
— Вот уж не знаю! — В голосе Лукомского послышалось ликование. Теперь, когда конь взнуздан, не надо спешить с понуканием. — Сам решишь, как лучше: то ли рати с их дороги убрать, то ли оружием те рати обделить, то ли хитрецов малосмысленных к пушкам приставить, то ли ещё как! Что решишь, то и будет. Только не тяни, князь, долгой думой одне дурни богатеют...
Речь Лукомского струилась плавно, понемногу просачиваясь в одурманенное сознание Василия, и он сжимал руками гудящую голову, словно прикрываясь от падающих ядовитых капель. В такой-то час и прибыл Матвей. Василий заметался, норовя укрыть Лукомского, так что тот даже сделал ему замечание.
— Не знаешь ты этого змея, он сквозь стены видит, — оправдывался Василий. — Давай, давай, князь, хоронись подалее, не дай Бог, высмотрит.
Он принял Матвея строго, будто совсем ещё недавно не плакался ему в грудь, рассказывая о своих невзгодах. Выслушав приказ великого князя, отхлебнул из кубка и покрутил неверными пальцами:
— То всё слова, мне грамота нужна... Откуда я знаю, что ты не враг нашему делу?
Матвей усмехнулся:
— Тебе грамоту доверять опасно.
— Это почему же? — грозно вопросил Василий, а сам то и дело посматривал на дверь в соседнюю комнату, где укрылся Лукомский.
— Прячешь кого? — спросил Матвей, заметив его взгляды.
Василий дёрнулся и снова схватился за кубок. Наконец взял себя в руки и сказал:
— Глазаст ты, это точно, да только часто видишь то, что не надо. Государю ведомо про грамоту?
Матвей понял, что речь идёт о прошлогодней грамоте верховских князей, и пожал плечами:
— Не знаю, я не говорил. И про умышления твои с княгиней промолчал, и про то, как с королевством накуролесили, пока не сказывал. Всё жду, пока ты сам перед государем повинишься.
Думаю, что он за прежние заслуги тебя простит, бывает, и верный конь спотыкается. А так что ж, в страхе жить и травить себя ежечасно? Я ведь молчать до конца не стану, вот вернусь из-под Опакова и всё государю расскажу.
— Не поспеешь, я тебя нынче же замолчать заставлю! — Василий едва не кинулся на него.
— Ежели только на свою голову, — не испугался Матвей. — Государевых посланцев безвинно не губят, да и Семён меня во дворе дожидается, он своих друзей-приятелей в обиду не даёт.
Василий свесил голову. Посидел и тяжело вздохнул:
— Ладно, иди к своему другу-приятелю, скажи, пусть утром уходит.
В таком виде и нашёл его вышедший из своего укрытия Лукомский.
— Слышал? — спросил его Василий. — Всё про меня знает и государю грозится рассказать. Что делать? Что делать?
— Прежде всего не отчаиваться, — ответил Лукомский. — Дружков твоих я на себя возьму, отправляй их под Опаков, как государь твой велит.
— Не пойму тебя, князь. Они ведь супротив вашего войска стрелять начнут. Сам только что другое требовал.
— А ты сделай так, чтоб не стреляли. Сам ведь про негодное зелье рассказывал...
Наступило 8 октября.
Сеял редкий снег, он ложился на мёрзлую землю и тут же сдувался позёмкой, в воздухе носилась ледяная крупка. Белёсая мгла затмевала солнце, висела над тёмной водой. Неприютно в такое время в сквозящем поле, сечётся лицо, слепятся глаза, так и хочется прикрыться, да не велено: нужно внимательно следить за врагом и замечать все его поползновения.
Около полудня ордынский берег пришёл в движение, оттуда доносились крики людей и ржание лошадей. Вскоре в воду вступили первые смельчаки, их насчитывалось немного, и русским было приказано молчать. Постреливали лишь засевшие в прибрежных кустах лучники. Движение ордынцев всё более оживлялось, они бросались в воду десятками, но, не доплывая до середины, спешно поворачивали коней, верно, не выдерживая холода. Подобное происходило на протяжении нескольких вёрст, о чём доносили гонцы даже с дальних застав. «Неужто басурманы станут переправляться на большой ширине?» — мучились сомнениями русские воеводы. Спокоен, по крайней мере внешне, оставался лишь Иван Молодой, который в ответ на все сомнения и вопросы требовал лишь одного: стоять тихо и ничем не обнаруживать себя.
С гиканьем и воем бросилась в воду целая ордынская сотня, за ней ещё одна. На воде заплясали головы в кожаных колпаках и лисьих малахаях. Лучная стрельба с их стороны усилилась, но русские пушки продолжали молчать. Многим татарам удалось переправиться, и они с боевым кличем устремились на русский берег. Енай решил более не тянуть с разведкой, даже если эти две сотни остановлены и разбиты где-нибудь в глубине, они сумели показать всем, как нужно переправляться через эту речку. Взревели боевые барабаны, и из прибрежного леса вынеслись воины его тумена. Человек может испугаться врага, лошадь — холодной воды, но, когда двинулась лавина, все страхи уходят прочь. Взметнулась тысячами брызг и с шумом пала вода, русским даже показалось, что Угра выходит из берегов. Вся её поверхность покрылась людскими и конскими головами, словно торговая площадь в ярмарочный день, крики слились в нескончаемый грозный гул. Только теперь подал Иван Молодой долгожданный знак. Русские пушки издали оглушительный грохот. Тюфяки, малые гафуницы, мосжиры, пищали стали изрыгать каменный дроб, пули, дробосечное железо, всё это свистело над головами переправляющихся и поражало их. Открыли стрельбу спрятанные отряды лучников, которые спокойно расстреливали плывущих почти без всякого для себя урона, ибо пущенные с того берега стрелы долетали к ним на излёте. Железо и камень прошивали насквозь бурдюки, лишённые поддержки лошади и всадники быстро выбивались из сил. Тех, кого пощадил огонь, поглощала вода. Сила, которая только что в едином порыве гнала каждого в ледяную воду, теперь гнала к гибели — ни повернуть, ни отвернуть у него не было возможности, задние продолжали напирать на передних, а передние шли на дно. Вскоре всё было кончено. Кому удалось повернуть лошадей, плыли вниз по течению, подгребая к своему берегу. Сил у них оставалось мало, и многих постигла печальная участь большинства.
Неудача эта разозлила Ахмата, и злился он прежде всего на себя: как можно было довериться выдумке сопляка? Основная часть воинов погибла не от огня и не от стрел, она утонула, её утащили на дно пробитые, наполнившиеся водой бурдюки, а ведь это он сам приказал привязать их накрепко к подпругам. Не надо иметь много ума, чтобы предположить именно такой исход, почему же Аллах наслал на него затмение? Когда предки вышли из степей в русские леса, они отказались от ненадёжного способа переправы и стали повсеместно пользоваться вязнями, которым не страшны ни стрела, ни камень, ни железо. Почему же он изменил их опыту и чутью?
Ахмат собрал военачальников и приказал готовиться к новой переправе. Вопреки ожиданиям, угроз с его стороны не последовало. Воины Еная действовали смело, сказал он, их подвели надутые воздухом бурдюки. Но они сумели показать, что переправляться можно быстро и большими силами, тогда русским не помогут никакие пушки. Пусть они побьют две или три тысячи, но семь тысяч из тумена останется. А если станут сразу переправляться два или три тумена?
Муртаза подал осторожный голос:
— Великий хан! Может быть, мы попытаемся найти место, где у русских не так много пушек?
— В других местах — обрывистые берега. Они не позволят вывести к воде много воинов, а поодиночке можно перестрелять и без всяких пушек. Я же сказал: переправляться нужно быстро и большими силами. Голова даётся, чтобы внимать, а не суесловить. К тебе это не относится, — крикнул Ахмат, заметив усмешку на лице Жулкевского, — заботься о другой части своего тела! В отличие от твоих соотечественников, мы умеем держать слово: если через два дня они не начнут действовать, я таки посажу тебя на кол!
Теперь он выглядел по-настоящему разгневанным.
Жулкевский послал под Опаков новое письмо, куда вложил столько отчаяния, что пан Вжосек, командовавший польскими рыцарями, даже расстроился:
— Ради его деток и пани Жулкевской я готов идти в бой, если подойдёт хотя бы один из князей. Где же до сих пор эти увальни?
Воевод не было, зато появился Лукомский, который так спешил, что даже не сменил одежду убогого монаха. Привезённые вести стоили того: Холмский, по его словам, растянул свою рать на всю среднюю часть Угры, оставив против Опакова заставу, усиленную пушками. «Перед тобой чистый путь», — соблазнял он Вжосека, но тот колебался:
— Не думаю, чтобы московиты поставили сюда какие-то иные пушки, чем те, которые не позволяют переправиться ордынцам.
— Пушки действительно такие же, но наш доброжелатель сделал так, что они едва ли смогут стрелять... Решайся, пан воевода, и через несколько дней твоим людям придётся заводить дополнительных лошадей, чтобы перевозить взятые трофеи.
— За кого ты принимаешь моих рыцарей? — возмутился Вжосек.
— И потом пани Жулкевская...
— Вот это довод! Ради неё польские рыцари, пожалуй, двинут на московитов даже в одиночку. Когда? Как только начнут свои действия ордынцы, мы ведь так договаривались с ними...
Противники притихли на два дня. Ночью на обоих берегах Угры вздымалось зарево от множества костров, оно свидетельствовало о том, что враги не намерены расходиться. Днём они перестреливались, затевали мелкие стычки, по ночам делали вылазки, но каждый неустанно готовился к решительному сражению.
Иван Молодой напряжённо всматривался в противоположный берег: что теперь готовит Ахмат, убедившийся в силе стоящего напротив заслона? Поверхность реки тускло освещалась кострами, их придумали разводить на небольших плотах, пускаемых сверху по течению. Так береглись от тайных вылазок, которые устраивали ордынцы для того, чтобы вырезать русских пушкарей, — как ни презирали степняки огненные хитрости, а сразу же учуяли, откуда грозит им главная опасность. Что ещё можно противопоставить стремительному приступу их многочисленного войска. Перед его глазами вставала недавняя картина ордынской переправы: поверхность реки, вся заполненная людскими и лошадиными головами и бурлящая, как вода в богатом уловом неводе. Да, да, ордынцы шли, подобно рыбьему косяку, а потом, побитые огнём, они так и плыли между перевёрнутых вверх брюхом оглоушенных рыбин... «А что, если?..» Внезапная мысль пришла ему в голову, и он вызвал главного пушечного воеводу. Тот выслушал и покряхтел: на такое дело вряд ли охотники найдутся, однако пошёл поговорить с пушкарями.
Утром 11 октября ордынцы начали новую переправу. Прибрежный лес трещал от множества людей и животных. Лошади с притороченными к бокам вязнями были так тесно прижаты друг к другу, что уже не могли двигаться поодиночке. Теперь в этой сбитой куче следовало либо стоять, либо идти, но только всем вместе. Со светом снова взревели боевые барабаны, туго сжатая пружина ордынского войска начала распрямляться и теснить свои первые звенья к водному урезу реки. Стремительность прошлой переправы уступила место мерному, несокрушимому ходу, весь правый берег почти до самого устья реки оказался заполненным готовящимися к переправе ордынцами. Русские пушки открыли частый огонь, но результатов его не замечалось, ибо место павших сразу же занималось живыми. Постепенно поверхность реки заполнилась плывущими, и пушкари перенесли огонь на ближние цели. Снова вспенилась поверхность реки, снова зазвучали над ней вопли гибнущих и дикое ржание раненых лошадей. Пороховой дым, придавленный холодным, промозглым воздухом, не мог подняться ввысь и стлался по воде сизыми космами. Лучникам приходилось действовать почти вслепую, но их стрелы не пропадали даром.
Через некоторое время в сплошном пушечном грохоте стали появляться едва заметные перебои — пушки после длительного непрерывного огня раскалились и требовали охлаждения, частота стрельбы уменьшилась, а лес на противоположном берегу всё так же безостановочно выталкивал новые и новые тысячи. В некоторых местах у ордынцев обозначился первый успех, они достигли левого берега и завязали на нём бой. На одном участке приступный клин врезался в пушечный вал и вырубил находящихся там пушкарей. Ивану Молодому пришлось дать приказ на выдвижение находящихся в глубине конных ратей. Он с нетерпением всматривался в поверхность реки, словно желая пронзить покрывающий её дымный покров, и всё время скользил взглядом вверх по течению. Наконец там появилась едва заметная точка, Иван неотрывно следил за ней и уже не обращал внимания на ход разворачивающихся на берегу боевых действий. Точка приняла очертания плота, и чем больше становился подплывающий плот, тем сильнее густел скрывающий дым. Вскоре он совсем поглотил его, и Ивану пришлось ввериться нетерпеливому ожиданию.
А плот уже начал входить в полосу ордынской переправы. Мимо находящихся на нём двух пушкарей свистели свои и вражеские стрелы.
— Пора, Ерофеич, — крикнул один юношеским голосом.
— Пригнись, Тимоха, — сказал тот, что постарше, — не ровен час свои укокошат. Погодить нужно.
Внезапно прямо перед ним появилась тянувшая вверх голову лошадь. Она плыла, поддерживаемая двумя большими вязанками хвороста, и тянула за собой ордынца в рыжем малахае. Появление русских так напугало его, что он выпустил лошадиный хвост и сразу же забулькал, — по-видимому, не умел плавать. Тимошка схватился было за лук, но старший остановил: не отвлекайся! Тут же плот наскочил ещё на одного ордынца, тот проявил больше самообладания и даже метнул в русских нож. Его пришлось успокоить веслом. Плотовщики приближались к стрежню ордынской реки.
— Пора! — скомандовал старшой.
Тимошка схватил зажжённый факел и поднёс к смоляной верёвке.
— Х-хрр!
Ерофеич оглянулся на вскрик: Тимошка, сражённый стрелой, падал с плота и тянул за собой шипящий факел. Ерофеич растерянно осмотрелся, вокруг свистели стрелы, камни и железо, слышались крики поверженных и ликование достигших берега. Его взгляд упал на пищаль, он схватил её и распластался на плоту в страхе, что будет сражён, прежде чем выполнит своё дело. Он заработал кресалом, пальцы дрожали, пищальный фитиль не зажигался. Раздался резкий свист — выпущенный русской пушкой заряд дроба прошёл совсем рядом, и Ерофеич ощутил удар в спину. Боли не было, но руки стали наливаться свинцовой тяжестью. И тут он совсем успокоился. Чётко ударил кресалом и выбил сноп искр — фитиль наконец загорелся. Он просунул ствол пищали между бочонками, привязанными к середине плота, и нажал на курок. Ни подумать, ни помолиться времени уже не оставалось.
Грянул взрыв. Угра взметнулась ввысь. По краям огромного водяного столба различались летящие в небо люди и лошади, а потом всё это возвратилось в русло и рассеялось по берегам, словно речной мусор, оставленный после половодья. Никто не понимал, что произошло, и, хотя середина реки очистилась, ордынцы не спешили занимать её. Замедлили ход теснимые из леса тысячи, пореже замахали плетями сотники, загоняющие в воду своих воинов. Лавина ещё двигалась заведённым образом, но завод пружины, похоже, оканчивался. А на реке показался ещё один плот. Теперь пушкари были удачливее: они загодя зажгли смоляную верёвку и бросились в воду. Плот проплыл по течению сотню саженей, и реку потряс новый взрыв. Он причинил меньше видимого урона, но оказался более значительным по последствиям. Лавина, всё ещё не способная остановиться, начала менять направление: ордынцы, едва вступив в воду, тут же поворачивали коней и пускали их по течению, а в спину им ухали новые взрывы.
Ахмат приказал остановить переправу: его воины стали бояться этих взрывов больше, чем палачей, которым обычно отдавались убежавшие с поля боя. Теперь следовало найти виновных, поднять падающий боевой дух воинов и подумать о дальнейших действиях. Ханскую ставку устроили в Лузе, в двух вёрстах от места неудачной переправы. Первым, о ком здесь вспомнил Ахмат, оказался польский пан.
— Я так и не слышал боевых криков под Опаковом, — сказал он, — а может, ваши рыцари наступают молча?
Жулкевский затравленно молчал.
— Им что-то помешало, — наконец выдавил он из себя, — нужно подождать вестей.
— Зачем? С тех пор как мы воюем вместе, «что-то» всегда объяснялось трусостью рыцарей и лживостью твоего короля.
Жулкевский вскинул голову, желая выразить возмущение, но под презрительным взглядом Ахмата быстро опустил её снова.
— Хорошо, — продолжил хан, — подождём до завтра. Интересно узнать, что теперь придумает король?
Однако ждать до завтра не пришлось, вечером прибыл гонец от Казимира с сообщением о нападении крымского хана Менгли-Гирея на южные земли Великого Литовского княжества. Кварцянское войско не могло сдержать разбойников и быстро разбежалось. Король писал, что вынужден временно приостановить действия своих воевод и повернуть их рати на отпор нежданному врагу.
Ахмат грязно выругался — Иван заставил-таки оскалиться шакала Гирея. Может быть, даже не куснуть, а только оскалиться, но для трусливого короля и этого оказалось довольно. Сколько же раз сталкивается Ахмат с вероломством нечестивого Казимира, которому всегда что-нибудь мешает выполнять свои обязательства! Он с ненавистью смотрел на приободрившегося Жулкевского, считавшего, что причина, на которую ссылается король, вполне оправдывает поведение соотечественников. Ахмат брезгливо отбросил королевскую грамоту:
— Пусть её нанижут на кол, а потом посадят туда этого пана. Другой печати такая бумага не заслуживает!
Слуги оттащили Жулкевского, а Ахмат поманил Темира:
— Ты узнал что-нибудь о Сеит-Ахмеде?
— К сожалению, ничего нового, великий хан. Последний раз его видели в Одоеве, вот тут. — Темир показал на карте.
— И что это означает? — Ахмат обвёл взглядом сразу же потупившихся сановников.
Муртаза, знавший, что отец не задаёт сложные вопросы, подал осторожный голос:
— Это означает, что если Сеит-Ахмед погиб, то погиб он в Одоеве, и город нужно стереть с лица земли.
Ахмат поморщился: наследнику ханского престола можно было проявить больше догадливости. Впрочем, остальные не проявили и такой малости.
— Это означает, что Сеит-Ахмед мог погибнуть либо в Одоеве, либо на пути из него, и уничтожению подлежат все города тамошней округи! Все! Король так обеспокоен сохранностью своей земли, что даже пренебрёг союзническими обязательствами. Пусть кара за такое пренебрежение будет суровее, чем породившая его причина.
Орда повернула назад и страшным ураганом прошла по верховским землям. Летописи хранят сведения о разорении двенадцати городов и примыкающих к ним волостей. Пощады не делалось никому. Награбив всё, что представляло хоть какую-нибудь ценность, ордынцы забирали в полон и поджигали город. В огне гибло то, что нельзя было унести или не годилось для полона. К небесам неслись страшные проклятия, гибнущие молили не о милосердии, но только о ниспослании суровой кары насильникам. И небеса не оставались безучастными.
В это же время за сотни вёрст от несчастной верховской земли начало бушевать пламя в столице Большой Орды. Нурдавлет, прибывший во главе судовой рати, тоже не давал пощады никому. Его воины бегали по ханскому дворцу и богатым домам сановников, насильничали, туго набивали походные мешки, оставляли за собой смерть и разрушение. Вопли и стенания, казалось, услаждали слух Нурдавлета, превратившегося после смерти сына в жалкого старца. Пожары оживляли его потухший взор, льющаяся кровь наливала румянцем мертвенное лицо. Сцибор пытался унять мстительную злобу своего приятеля, указывая на то, что уничтожение беззащитных не делает чести настоящему рыцарю. У Нурдавлета на этот счёт были свои мысли:
— Ты видел, как брошенный с горы камень несётся в пропасть, увлекая за собой другие? Ахмат первым бросил камень, пусть же теперь под обвалом гибнет весь его юрт. Между тем неожиданные действия Ахмата озадачили как Москву, так и Литву. Великий князь, видя, что Орда рассыпалась по литовской земле, хотел знать, насколько изменились теперь намерения хана. Лучше всего выяснить это могло бы боярское посольство, о котором говорил ему две недели назад Григорий Мамон. Иван Васильевич дал соответствующие указания, но сам с послом Иваном Товарковым встречаться не захотел — показывать, что посол идёт от него, не стоило.
А литовские князья, земли которых подверглись разорению, вовсе растерялись: покорность не останавливала грабителей, но на войну с ними недоставало сил. Пришлось обратиться к Лукомскому, который считался здесь представителем короля. Правда, высокое представительство не являлось надёжным щитом в переговорах с ордынцами, случай с Жулкевским ярко показал это, но и бездействовать было нельзя. Лукомский решил встретиться с царевичем Муртазой, который после разорения Воротынска, Серенска и Мещовска двигался в сторону Опакова.
Муртаза хотел уклониться от встречи — что может сказать нового очередной литовский князь? Верно, будет взывать к милосердию и молить о пощаде. Тщетно! Царевич готовил себя к престолу, а хан, как говаривал отец, должен быть, подобно камню, лишён человеческих жил. На счастье, у советников, окружавших царевича, жил оказалось предостаточно, и Лукомский знал, какие из них самые чувствительные. Знал он и как нужно разговаривать с царевичем, поэтому сразу же начал соблазнять его возможностью лёгкой победы над русскими, имеющими под Опаковом малочисленное войско.
— Ты первым ступишь на московскую землю, сделав то, что оказалось не под силу другим, а первые навсегда остаются в памяти народа. Ты первым приведёшь свой тумен в Москву, а о первых слагают песни. Ты по праву первого возьмёшь главную военную добычу, а от большого богатства идёт великая слава.
И Муртаза не устоял, он известил отца о своём намерении и, не дожидаясь его ответа, поспешил на опаковский берег Угры. Ахмат обрадовался решительности сына. Действительно, если тому повезёт, он сразу же окажется в тылу у русских, и вся их порубежная оборона рассыплется, как песок. Он вызвал Темира и приказал разослать распоряжения о возвращении Орды на исходное положение.
— А московского посла гони прочь! Коли хотят разговаривать, пусть сам Иван ко мне приходит, да поторопится. Когда сам приду, разговора не будет.
Пришедшие под Опаков московские пушкари нашли там томящуюся от безделья малочисленную сторожевую заставу. Главные силы Холмский сместил к востоку, как только обнаружился уход польских рыцарей. Пушки наскоро установили напротив брода, огораживать или окапывать их не имело смысла, ибо Угра, по всем приметам, должна была скоро стать. Первая же пробная пристрелка вызвала недоумение: ядра и дробь до воды не долетели. Пушки стреляли будто через силу, сначала шипели разозлёнными гусынями, а потом нехотя выплёвывали заряд, окутываясь густым чёрным дымом. Причиной всему оказалось негодное зелье, оно даже своим более тёмным видом отличалось от обычного. Семён с досадой заглядывал во вскрытые бочонки и почти в каждом обнаруживал черноту. Призванный Куприян молчал и прятал глаза.
— Да что с ним говорить? Переложил под пьяную руку угля, вот и вышла огреха, — предположил кто-то.
— За таку огреху в мешок да в реку!
— Да ить кабы делу помогло, а так что, авось обойдётся...
Семён, однако, надежды не разделил и решил придвинуть пушки к самой воде, рассчитывая на то, что вблизи и плевок уязвит. А для защиты пушкарай от неприятельских стрел приказал сколачивать деревянные щиты.
— Не жалеешь ты, Сеня, нас с брательником, — покряхтел так и не отставший от него дед Гуляй, — везде у тебя один разговор: давай берись за топор.
— Слышь, дед, а брат-то твой где? — спросил один из новичков.
— А вот он и есть, мой брательник, —показал Гуляй на топор, — сколь земли мы прошли с ём, не счесть нипочём.
— И говор чужеземный знаешь?
— Зачем? У нас с ним, однако, разговор везде одинаков.
Вечерами у костра Гуляй без умолку рассказывал свои бесконечные байки. Говорил и о чужих народах, с кем довелось повстречаться на долгом веку.
— Немец крепок в бою, покуда в строю, — поучал он. — Поляк отважлив, да шибко куражлив. Татарин в битве настырен, но на службе смирен. То все наши главные противцы, а есть ещё чудь белоглазая да черемиса чумазая — те совсем как дети.
— А правда, что мы пожиже наших главных супротивщиков?
— Зачем — пожиже? Всякому своё. Немец с поляком что ухватили, ино домой потащили. Зато ежели немцу богатство для сытости, то поляку для похвальбы. У нас же и у татарщины — будто косьба на барщине: сколь ни укосим, всё мимо дома носим.
— Это почему так?
— Татарину не надо запаса, он одним днём живёт, а мы — будущим. В долги не лезем, но из долгов не выходим. Всем должны: государину, боярину, попу и мало-помалу, кому на глаза попало. Чего ржёте? Спросите у старшого, зачем это мы топорами машем да у костров пляшем.
Все поглядели на Семёна.
— Так надоть... — неуверенно сказал тот.
— Вот видите, кому-тось надо, а мы должны.
Матвей не сдержался и горячо заговорил:
— Байки твои смешливы, да не вся в них правда. Долгов у нас много, точно: перед предками, что кровь пролили, желая иго ордынское совлечь; перед потомками, чтобы не корили нас за нерадение, а пуще всего — перед своей совестью. И стыдиться тех долгов не надобно, они совокупляют наш народ на общее деяние, являются источником силы и прибежищем совести, позволяют за-ради общего дела отдать жизнь и имение...
— Не всем позволяют, особливо у кого имения много, — возразил из темноты чей-то голос.
— Не о них и речь. Не они, а мы с вами соль нашей земли и её совесть. Не они, а мы с вами за всё в ответе, потому стоим здесь и стережём врага. Не кому-то это надо, а нам самим, и должны мы не кому-нибудь, а себе. Недаром же и песня про нас сложена:
О, светлая светло,
О, красная красно,
Земля наша русска
Украсна еси
Лесами густыми,
Польми благодатными,
Но боле украсна
Честными людьми.
Кто-то потихоньку поддержал Матвея, потом подхватили у соседних костров, и вот уже громко разнеслось вокруг и достигло чужого берега:
О, крепкая крепко,
О, твёрдая твёрдо,
Земля наша русска
Могуча еси
Князьями храбрыми,
Боярами мудрыми,
Но боле могуча
Честными людьми.
Этой же ночью сторожевики углядели огненное зарево, занимающееся над Опаковом. Вскоре появились и первые беглецы. Они рассказали о нежданном приходе татар, начавших разорять городок и грабить жителей. Татарский предводитель царевич Муртаза будто бы допытывался о бродах через Угру и искал вожей для сопровождения. Утром татары появились на берегу. Увидев стоящих у брода русских, они стали кричать: «Дайте берега царевичу Муртазе, мы вас не тронем!» На что русские отвечали словами, не требующими перевода.
Семён приказал готовиться к бою. Щиты расставили выпуклым полукружьем, чтобы обезопаситься на случай того, если враг вздумает обойти заставу с боков. О его силах пока ещё не знали наверняка и посылать за подмогой посчитали преждевременным. Спустя некоторое время к броду спустился конный отряд. Татары разобрались по двое и неспешно двинулись вслед за двумя проводниками. Русские спокойно следили за переходом и, когда те достигли середины реки, открыли стрельбу из луков. Очень скоро из всего отряда остались лишь два проводника, которые заторопили коней, стремясь поскорее достигнуть русского берега. Им вдогон посыпались татарские стрелы. Один был сразу же сражён, другому, хотя и раненному, удалось добраться до щитов. Он рассказал, что к броду подошло много ордынцев и малочисленность русской заставы им ведома.
— Что будем делать? — спросил Матвей.
— То, для цего посланы, — ответил Семён. — Собирайся-ка к Холмскому, пущай подмогу шлёт, долго не продержимся.
Матвей заупрямился: я-де для боя ехал, а не для рассылов, людей только что на битву подвигал, а сам же сбегу.
— Вот и беги, да пошибце. От тебя проку более выйдет, коли подмогу сюда приведёшь.
— А ну как обойдут вас ордынцы стороной?
Семён покачал головой:
— Не обойдут. Татарин и верно настырен, как Гуляй говаривал. Он ежели на пути стенку встренет, головой бить нацнет, покуда её не прошибёт или голова не отскоцит. Так цто приводи подмогу сюда.
Друзья обнялись на прощание.
Вскоре враг предпринял новую попытку переправиться, речной сход заполнили несколько сотен ордынцев. Теперь они хотели стремительным броском преодолеть брод и хоть малыми силами зацепиться за левый берег. Под звуки боевых барабанов лучники с прибрежного холма стали осыпать русских роем стрел, а всадники с криками пустили разгорячённых коней и вспенили воду. Брод оказался узким, многие были вытеснены с него и отчаянно барахтались на глубине, тем не менее кричащая лавина довольно быстро приближалась. Русские пушки зашипели и окутались чёрным дымом, выплюнув свои слабосильные заряды. Кое-какой урон они всё же нанесли, но ещё более губительным для врага оказался плотный дым, окутавший подступы к русской заставе. Вражеские лучники прекратили стрельбу, опасаясь поразить своих, зато русские действовали беспрепятственно. Совместными усилиями пушкарей и лучников удалось отогнать ордынцев и на этот раз.
Муртаза бесился. Лукомский обещал лёгкую победу, а он снова не может перейти речку. Кто-то из окружения осторожно предложил воспользоваться соседним бродом, но он гневно отверг предложение, как совсем недавно это сделал отец. Неужели бесстрашные воины его тумена отвернут от жалкой горстки русских? Муртаза послал людей вверх и вниз по реке, с тем чтобы они переправились и зашли с тыла. Русские могли только наблюдать за переправой, помешать ей они были не в силах. Единственное, что им оставалось, это замкнуть полукружье и оградиться щитами со всех сторон. Правда, этим ограждением они полностью отрезали себя от мира, но об отходе никто не помышлял.
Ордынцы начали новый приступ сразу со всех сторон. Наибольшую опасность представляли переправившиеся на левый берег: они шли рассыпным строем, малоуязвимым от слабых пушечных зарядов, а стремительность движения безопасила их от лучников, так что иные достигли самих щитов. Один щит удалось повалить, и ордынцы бросились в образовавшийся разрыв. Бой закипел внутри. Пушкари ловко действовали бердышами, не изменил своему «брательнику» лишь дед Гуляй. Он деловито поплёвывал на руки и с неизменным приговором: «Душу потешим, ордынца подтешим» — пускал свой топор в дело. Сжатые теснотою всадники не могли отразить сыпавшиеся на них со всех сторон удары и вскоре были перебиты. Застава, хоть и с трудом, выдержала и этот приступ.
Отошедшие на некоторое расстояние ордынцы вздумали применить свой обычный приём взятия деревянных крепостей и стали обстреливать щиты стрелами с накрученными на них тлеющими жгутами, пропитанными бараньим салом. Огненные стрелы со всех сторон забороздили небо, оставляя на нём дымные следы. Задымились и щиты, то тут, то там вспыхивал огонь, который с трудом удавалось гасить. Замерзшие после купания в ледяной воде татары с завистью смотрели на огонь и кричали, с трудом разжимая синие губы:
— Тепло, урус? Жарить будем мало-мало! Байартай[69]!
Огонь занимался всё сильнее, к щитам уже нельзя было подступиться, и защитники начали потихоньку стягиваться к середине. Брод оказался открытым, татары безбоязненно переходили через реку, всё более и более скапливаясь на внешнем круге. Русские слышали их смех и довольные голоса. Ещё немного времени, щиты распадутся от огня, и жалкая кучка защитников будет сметена ордынцами. Куприян протиснулся к Семёну:
— Дадь, дядь, не портил я зелья, нет на мне греха. Я только бочонки закатывал.
— А знал?
Куприян кивнул.
— Поцто сразу не сказал? — строго спросил Семён.
— Князь не велел. Прости Христа ради.
Семён вздохнул:
— Цево уж. Жил не по-людски, так помри как целовек...
Ратники во главе с Холмским шли галопом, торопить никого не приходилось. Всех призывно звал голос русских пушек, означающий, что застава ещё живёт. Оставалось совсем немного, когда пушки замолкли. Уже был виден чёрный дым, клубящийся над заставой, и вздымающийся к небесам огонь. Ратники тревожно вслушивались, не надеясь уловить шум битвы, но до них неожиданно донеслись согласные звуки. Ближе, ближе, и вот уже стало различаться знакомое:
Земля наша русска
Могуча еси
Князьями храбрыми,
Боярами мудрыми,
Но боле могуча
Честными людьми.
Пение крепло и набирало мощь — живы, живы, родные. И тут оглушительный взрыв потряс округу, всё заволокло густым чёрным дымом. Защитники взорвали себя вместе с радостно ожидавшими их кончины врагами — для этого подошло и плохое зелье. А когда дым рассеялся, Муртаза увидел, что весь левый берег занят русскими ратниками, гневно потрясавшими оружием. Новых попыток переправиться он уже не делал.
В середине октября в Москву прибыли семьи мятежников, которые должны были послужить залогом честных намерений великокняжеских братьев. Заботы об их безопасности взял на себя сам митрополит. Княгинь сопровождали несколько бояр, но они являлись лишь почётными представителями. Всеми путевыми хлопотами и обустройством в осадном городе занимался Прон. Тягот в дороге случалось немало, всегда чего-нибудь не хватало, поневоле приходилось идти к Прону и, чтобы получить более сытный кусок или тёплое место, умерять родовую спесь. Ловкого проныру теперь только за глаза называли Прошкой, а при личном обращении не забывали и про отчество.
Однако самого Прона заведование личным княжеским обозом начало тяготить. Ему бы лететь сломя голову, выполняя чью-то высокую волю, делать то, чего никто не может, удивлять неправдоподобной расторопностью и залихватской похвальбой, а не слушать мерный скрип телесных колёс, при котором даже ложь выходит какой-то тусклой. Да и сам Андрей Большой оказался не таким уж большим. Он нанимался служить гордому властолюбцу, осмелившемуся противиться самому государю и намеревавшемуся занять московский престол. Ныне же гордец превратился в вечно чем-то недовольного неудачника, срывающего зло на своём ближнем окружении, а властолюбец смирился и возвращается назад, полный покорности и раскаяния. Невелика честь в таком господине! Прон всё чаще посматривал на великокняжеский дворец, что ж из того, что он государю тогда не показался? В пыточном подвале смотрится иначе, ему бы сейчас встретиться с ним. Взвешивать и рассчитывать Прон никогда не умел, за то и не преуспел в купеческом деле, его господином был Случай, и он затаённо ждал его.
Вскоре по приезде митрополит пригласил княгинь к себе, чтобы принять покаянные грамоты великокняжеских братьев и выслушать их просьбы. Княгини приказали Прону быть поближе — когда под рукой толковый помощник, просьбы звучат увереннее. Во владычном дворце им пришлось неожиданно задержаться: судя по громогласному вещанию, доносившемуся из его покоев, митрополит был занят. Накануне ростовский архиепископ, узнав о ведущихся с Ахматом переговорах, распалился неудержимым гневом и сел за очередное поучение. Он писал весь вечер и всю ночь, а утром, даже не перебеляя написанное, с красными, воспалёнными глазами ворвался к Геронтию и стал зачитывать обращение к великому князю.
— Ныне слышим, что басурманин Ахмат уже приближается и христианство губит, — доносилось из-за неплотно прикрытой двери, — а ты перед ним смиряешься и молишь о мире, посылаешь к нему, а он гневом дышит, твоего моления не слушает, хочет до конца разорить христианство. Не унывай, но возверзи на Господа печаль твою, и той тя пропитает. Дошёл до нас слух, что прежние твои развратники не перестают шептать тебе в ухо льстивые слова, советуют не противиться супостатам, но отступить и предать на расхищение волкам словесное стадо Христовых овец. Молюсь твоей державе, не слушай их советов!.. От какой славы в какое бесчестие сведут они твоё величество, когда народ тьмами погибнет, а церкви Божии разорятся и осквернятся. Кто каменносердечный не восплачется об этой погибели? Убойся же и ты, пастырь! Не от твоих ли рук взыщет Бог эту кровь? Не слушай, государь, этих людей, хотящих честь твою переложить в бесчестие и славу в бесславие, хотящих, чтобы ты сделался беглецом и назывался предателем христианским...
Митрополичьи служки втягивали головы в плечи — уж больно грозна гроза, и Геронтий недовольно перебирал тонкими губами, ибо вести с берегов Угры пока не свидетельствовали о намерении великого князя убегать. Должно быть, Вассиан наслушался шныряющих по Москве навадников и гремит всуе. Но как остановить гром? Приходится набираться терпения.
— Выйди навстречу безбожному языку агарянскому, поревнуй прародителям твоим, великим князьям, которые не только русскую землю обороняли от поганых, но и чужие страны брали под себя: говорю об Игоре, Святославе, Владимире, бравших дань на царях греческих, о Владимире Мономахе, который бился с окаянными половцами за русскую землю, и о других многих, о которых ты лучше моего знаешь. А достохвальный великий князь Дмитрий, твой прародитель, какое мужество и храбрость показал за Доном над теми же сыроядцами окаянными!.. Так и ты, поревнуй своему прародителю, и Бог сохранит тебя; если же вместе с воинством своим и до смерти постраждешь за православную веру и святые церкви, то блаженны будете в вечном наследии...
«Но это ещё ничего, — подобрел Геронтий, которому особенно понравилось предположение о возможности великому князю постраждать до смерти, — мирским владыкам надобно почаще напоминать о быстротечности их царствия».
Наконец гром отгремел. Вассиан тяжело дышал и сиял восторженными глазами. Геронтий похвалил архиепископа за радение, но призвал к большей сдержанности:
— Не подобает духовному пастырю ногами топать и зубами скрежетать, не подобает ему указывать, как воями распоряжаться, не подобает ему суесловить...
Вассиан несогласно затряс головой, так что Геронтию пришлось взвысить голос:
— Успокойся, владыка. Я внимал тебе более часа, а ты готов перечить, не выслушав нескольких слов. Поди умерься, я призову тебя позже.
Но неистовый старец не мог умериться, он гневно повернулся и со стремительностью, не соответствующей ни возрасту, ни сану, выскочил из митрополичьих покоев.
Его величество Случай явился, Прон грохнулся на колени и исступлённо заговорил:
— Святой отец! Повернул ты души слушающих страстными словесами. Бурю внутри имея, не могу глаголить, но только вопию: аллилуйя! Все встанем на агарян за Русь святую супротив разумного волка Ахмата. Не посрамим славу предков и блаженны будем в вечном наследии.
Слова сами низвергались из Прона, восторженные слёзы катились по щекам. Вассиан поглядел на него и, схватив за шиворот, потащил в митрополичьи покои.
— Вот отрок, — загремел он, — слушая моё послание, очистился душою и восхотел идти на агарян, а ты говоришь: умерься.
Прон снова упал на колени.
— Окропился услышанным, очистился душой, наполнился силой, хочу идти на богоборца, — бормотал он, истекая слезами, и, как блаженный, входил в пущий раж: — Все постраждем за отечество, с глубины сердца взываху: аллилуйя!
— Ты кто таков? — спросил его митрополит.
— Прон, служивый человек великого князя Андрея Большого. Служил честно, видя в нём токмо одного своего господина, а как услышал святые слова, устыдился его и своих деяний. Хочу идти на бесстыдного Ахмата и жизнью искупить грехи. Хочу, и нет терпежу!
Геронтий поморщился, что-то лукавое резануло ему ухо и заставило внимательно вглядеться. Нет, показалось, отрок, по-видимому, действительно чист помыслами.
— А как ты мыслишь, велика ли польза от сего послания для наших ратоборцев?
— Сказать нельзя, как велика! — Прон даже вскочил с колен. — Там же такие слова, что до сердца идут, до дна души сочатся. Да с этих слов все сразу на этого двинут, на покусителя. Уж коли мы, вчерашние враги, тут же воспрянули на подвиг, что с иными-то будет? Все постраждем за отечество! Позволь, владыка, переписать письмо, у меня для того дорогая бумага найдётся. Да что бумага, такое на золоте выцарапывать надо, такие слова до сердца идут, их у сердца и носить надо, такие слова...
— Хорошо, хорошо, — оборвал его Геронтий, ему нынче везло на говорливых, — перепишешь и свезёшь кому надо. Сможешь?
Из митрополичьих покоев Прон уже выходил в новом качестве. «Пусть это ещё не служба у самого великого князя, — думал он, — но всё повыше, чем у Андрея. Мы теперь — всея Руси!»
На княгинь он даже не оглянулся.
20 октября в Кременецкое явились мятежные братья со своим войском. Иван III решил собрать военный совет: война вступала в новый этап и следовало обсудить дальнейшие планы её ведения. Ахмат, как показало вернувшееся посольство, мало смутился неудачей на Угре и не оставил прежних намерений. Товарков передавал его слова: «Когда даст Аллах зиму и все реки станут, ино много дорог будет на Русь». Действительно, с наступлением морозов Орда сможет легко прорвать порубежные заслоны в удобном для себя месте, и держать русские рати растянутыми на многовёрстную длину теперь не имело смысла. Это понимали все, и сомнений в том, что войско должно быть собрано в кулак, ни у кого не возникало. Спорили только о двух вещах: где его собирать и на что нацеливать.
Все великокняжеские братья стояли за решительное наступление. Пришедшие из бегов Андрей Большой и Борис Волоцкий боялись, что в случае осторожных, выжидательных действий их патриотизм окажется незамеченным, к тому же обносившееся войско нуждалось в военной добыче, взять которую можно было только на чужой земле. Что касается Андрея Меньшого, то он просто застоялся, слава за сражение на Угре обошла его стороной, а находившиеся под началом воины прямо-таки горели желанием ринуться на ордынцев, и грех, считал он, не воспользоваться таким горением. По тем же причинам его поддерживали воеводы Холмский и Дорогобужский, бездельно простоявшие в ожидании литовского нападения.
Иван Молодой считал необходимым стягиваться всем к устью Угры, где продолжали находиться основные силы Орды, и здесь на обширных левобережных лугах дать главное сражение. Войско Ивана, в котором было много пешцев и пушек, не годилось для наступления на ордынские тумены, обладающие высокой подвижностью. Русские уже показали своё превосходство в оборонительном сражении, зачем же им ставить себя в менее выгодные условия?
Патрикеев стоял за то, чтобы оттянуть войско вглубь и использовать его для прикрытия подступов к Москве. В его рассуждениях был свой резон: Ахмат объявил Москву конечной целью своего похода, поэтому стянутые к ней русские рати неизбежно столкнутся с Ордой. Если же они останутся на рубеже, то Ахмат может выйти к Москве окольными путями, увлечь русских утомительным преследованием и растянуть их.
Была ещё одна группа бояр, состоящая из тех самых «злых человек сребролюбец, богатых и брюхатых», против которых ополчился Вассиан. Они считали, что нужно продолжить переговоры. Ахмат в преддверии жестокой зимы, при наличии раздетого и голодного войска будет довольствоваться малым откупом и откажется от мысли разорить русскую землю.
Иван Васильевич слушал стороны и, по обыкновению, молчал. Ему надлежало взвесить все доводы, даже те, о которых не говорилось. Сын прав: русское войско в обороне сильнее, чем в наступлении, по этой причине предложение братьев следует отвергнуть. Прав и Патрикеев, считающий недопустимым стягивать все силы на рубеже. Ещё не полностью отпала литовская угроза, и, если король вдруг решится на действия, его войско выйдет в тыл и поставит русских в невыгодное положение. Однако и оттянуться к Москве — значит отдать на разграбление ордынцам значительную часть своей земли. Дешевле выйдет откупиться, как предлагают бояре. Но где уверенность, что на следующий год Ахмат не придёт за откупом опять? Нет, не затем всё затевалось, нужно навсегда отвадить ордынского волка. Пожалуй, разумнее всего отойти немного от рубежа и встать на таком месте, чтобы перекрыть ордынцам и литовцам прямой путь к Москве. Этими соображениями он руководствовался,, когда приехал сюда, в Кременецкое, и лучшего места для главного сражения, по-видимому, не сыскать.
Иван Васильевич прекратил споры и объявил, чтобы воеводы, выставив заградительные заслоны, начали тайный отход к Кременцу.
Прон прибыл с посланием ростовского архиепископа, когда воеводы начали разъезжаться. Великокняжеские дьяки взяли послание, но самого гонца, как тот ни кричал, пугая митрополичьим гневом, к государю не допустили. Прон терпеливо ждал, что его всё же призовут для передачи какого-нибудь ответа, но призыва не было. Единственное, что удалось пролазнику, это подступиться к собиравшемуся в Москву Патрикееву. На вопрос, что передать владыке, тот насмешливо ответил:
— Передай спасибо за то, что наставил нас, неразумных, а то без него мы бы прямо не знали, как воевать. И ещё скажи, если у него писарей избыток, пусть сюда присылает. Мы им вместо перьев шестопёры дадим...
Первую часть ответа Прон передал, о второй умолчал. Митрополит вызвал своих летописцев и продиктовал так:
— «Князь великий зело удручился от силы ордынской и бежать помышляху. Тогда отцы церкви обратились к нему с наставлением, отчего он исполнился радости, укрепился духом и решил против Ахмата крепко стоять, велев всем собираться к Кременцу, дабы на тех полях бой с ним поставить...»
Морозы становились всё сильнее, 26 октября, вдень памяти Дмитрия Солунского, Угра стала. На следующий день Ахмат намеревался уже дать приказ к наступлению, когда ему доложили о внезапном уходе русских. Спешно разосланные конные разъезды подтвердили: левый берег Угры и Оки чист на всём протяжении. Подозревая какую-то новую хитрость, затеянную московским князем, Ахмат созвал совет, ход которого неожиданно нарушился страшной вестью о разграблении Сарая. Рассказ прибежавшего был короток, но ужасен. Приплывшая по реке московская рать перерезала ночью всю стражу и трое суток грабила город. После их ухода явились ногайцы и стали, как падальщики, добирать остатки кровавой трапезы. Упоминаемые имена Нурдавлета и ногайского мурзы Ямгурчея, по-клявшихся в своё время отомстить Ахмату, не оставляли сомнения в том, что свою клятву они сдержали настоящим образом. Собравшиеся на совет слушали гонца и не смели поднять головы: почти от каждого прямого взгляда тому приходилось отворачиваться. Погибли молодые жёны Ахмата, старых ему, словно в насмешку, оставили, взяты в плен его дочери и жёны сыновей («Джемал тоже», — уныло отметил Ахмат), той же участи удостоились почти все наиболее важные военачальники.
Рассказ был прерван Енаем, который потребовал отпустить его в ногайские степи для возвращения семьи, угнанной Ямгурчеем. Муртаза, чью семью взял в плен Нурдавлет, требовал немедленного наступления на русских. Царевичи спорили с таким озлоблением, что понадобилось вмешательство имама:
— Мороз останавливает реки, печаль сковывает мысли, содеянного не вернёшь, нужно покориться воле Аллаха и смотреть вперёд, а не назад.
Старец, как всегда, давал невразумительные ответы на все случаи жизни, и Ахмат приказал разойтись.
Он послал небольшую рать на разведку, но она далеко не ушла: всё время натыкалась на расставленные заслоны. Привезённые вести оказались недобрыми: вопреки уверениям короля мятежные братья пришли на выручку Ивану, и он стягивает войска к Кременецкому, готовясь к решительному сражению. «Почему там? — недоумевал Ахмат. — Может быть, изменились намерения Казимира и Иван бережётся от наступления с его стороны?» Увы, приходилось только гадать, и он даже пожалел, что по собственной воле лишился королевского представителя. Посланные сотни обыскали литовскую землю вплоть до Ельни, но никакого войска своего союзника не нашли.
Пока хан оценивал обстановку, положение в его войске становилось всё более серьёзным. Холода усиливались, начались «мрази велики, яко не мощи зрети», отмечается в летописях. Монгольские кони, привыкшие разгребать копытами снег и доставать корм, не могли пробиться через ледяные окопы. Земля на многие вёрсты вокруг была разорена. Хотя прибывшего из Сарая гонца сразу же умертвили, его смерть не похоронила, а лишь умножила слухи — воины знали о разорении своих домов и роптали.
Ахмат вызвал Темира и сказал, что готов ещё раз встретиться с русскими. Теперь он был более покладист: если-де Иван сам не хочет прийти, пусть пришлёт сына, или брата, или хотя бы Никифора Басенкова, ходившего много раз в Орду прежде. В ожидании ответа он приказал отправить обозы с награбленным в литовской земле добром — приходилось заботиться о сохранении хотя бы малого. Сам же старался себя убедить в том, что наступать на русских, если они откажутся от переговоров, лучше всего налегке. Русские не отвечали.
Ожидание озлобило всех. Как-то к Ахмату явился Енай.
— Великий хан! Сердце моё переполнено скорбью и ненавистью, — сын старался говорить спокойно, хотя это давалось ему нелегко. — Враг разорил мой очаг, растоптал честь, может быть, сейчас кто-то грязными руками проводит по стану моей Джемал, а я сижу, напялив десять халатов, чтобы не околеть от холода и от безделья. Ты часто говорил о заповедях Чингисхана, но я никогда не слышал о такой, которая позволяла бы не мстить врагу за причинённые страдания. Твои советники слишком долго думают, великий хан. Может быть, у них от старости слиплись мозги?
Сын готов был сбросить маску уважения и почтительности, но Ахмат смотрел на него снисходительно. «Несмышлёный игрунок, — думал он, — похоть бурлит в нём и толкает на необдуманные действия. Что его скорбь по сравнению с моей? Мальчик найдёт за свою жизнь ещё сотню таких Джемал, а где я теперь сыщу мать своего наследника? Правда, насчёт старости и долгих дум он выразился слишком непочтительно».
— Тебе тоже не мешает думать, — наконец сказал Ахмат, — хотя бы для того, чтобы не топить своих людей с помощью бурдюков.
— Лучше утонуть, идя на врага, чем замёрзнуть от долгих размышлений. Разреши мне пойти вперёд или отправь назад для свершения праведной мести!
Сын становился дерзок, и Ахмат нахмурился:
— Ты пойдёшь туда, куда нужно, и в надлежащее время. Холод — это ещё не повод для того, чтобы распускать нюни. Пора становиться мужчиной и не тревожить меня по пустякам.
Ахмат был раздражён. Непослушание начинается с того, что сначала задают вопросы, а потом предлагают свои решения.
Енай озабочен только тем, чтобы бежать, ему даже всё равно: вперёд или назад. Зато Ахмату не всё равно. С нынешним голодным и разутым войском он не сильнее русских и не может идти вперёд, к своей гибели. А назад он не хочет идти, к своему позору...
Утром стало известно, что Енай увёл свой тумен в Орду. «Увёл ночью, как вор, — подумал Ахмат. — Скажет: решил стать мужчиной и не тревожить тебя по пустякам». Странно, злобы на сыновнее ослушание у него не было — появилась, по крайней мере, всем понятная причина, мешающая продолжению войны.
Почему и на этот раз поход на Москву не удался?
Поздно начался? Возможно. Но ведь расчёт был на то, что, когда литовцы начнут наступление со своего рубежа, русские, опасаясь их выхода в тыл, оттянут порубежные рати и дадут берег орде. На всякий случай, чтобы обезопаситься от вероломства Казимира, он выслал вперёд Сеит-Ахмеда для захвата перелазов через Оку. Не вышло ни то, ни другое. А чем объяснить неудачу на переправе? Смешно сказать, но многотысячная орда не смогла перелезть через какую-то жалкую речку! У русских оказалось много пушек. Все почему-то думали, что они годятся для защиты крепостей, а не для действий в поле. Об этом говорил многолетний опыт. Выходит, просмотрели. А как можно было допустить разорение Сарая? Иван ведь и в прошлый раз грозился сделать это. Тогда он, Ахмат, действительно испугался, а потом долго корил себя за испуг. Была у него мысль остеречься, но стыд за прошлый испуг прогнал её. Выходит, и здесь просмотрел.
Ладно, пусть считается, что Аллах помрачил разум и сбросил руку благосклонности с его плеч. Но почему не преуспели все другие Ивановы недруги: литовцы, ливонцы, мятежные братья? Почему для каждого из них у Ивана нашёлся свой аркан?
Ахмат хотел и боялся получить ответы на эти вопросы. Этак можно услышать, что извечные улусники Орды стали настолько сильными, что способны остеречь всякого врага. Может быть, Енай и прав: долгое раздумье таит опасность додуматься до такой ерунды. Поход придётся отсрочить, но пусть Иван не думает, что надолго. Ранней весной он снова вернётся и тогда скажет своё последнее слово...
Хан вызвал Темира и распорядился подготовить приказ о возвращении туменов. Темир не торопился уходить, требовалось уточнить, куда им надлежало возвращаться. Ахмат этого и сам, по правде говоря, не знал, родное пепелище его не очень манило.
«Пусть все соберутся в верховьях Дона, там и решим», — наконец сказал он, но что-то в его голосе опять удержало Темира.
— Садись и пиши, — приказал, немного поколебавшись, Ахмат. — От высоких гор, от тёмных лесов, от сладких вод, от чистых поль Ахматово слово ко Ивану.
От четырёх концов земли, от двоюнадесять поморий, от семидесяти орд, от Большой Орды.
Ведомо да есть: кто нам был недруг и стал на моём царстве копытом, я на его царстве стал всеми четырми копыты, и Бог убил того своим копием, дети же его по ордам разбежались...»
Ахмат помолчал, вспоминая свои распри с крымскими ханами. Дорого станет Менгли-Гирею нынешнее коварство, да то особая забота. С московским же улусником разговор должен быть суров.
— «И ты бы мою подать в сорок дней собрал, а на себе носил Батыево знамение — у колпака верх вогнув, ходил. А только подати в сорок дней не сберёшь, а на себе не учнёшь Батыево знамение носити, то сам и все твои бояре с густыми волосами и великими бородами у меня будут или мои мурзы в сафьяновых сапогах снова к тебе придут... А нынеча есми от берега пошёл, потому что у меня люди без одёж, а кони без попон. А минёт сердце зимы девяносто дней, и яз опять у тебя буду, и пить тебе у меня вода мутная...»
В канун Михайлова дня орда ушла восвояси. Великокняжеские братья бросились вдогон. Они должны были воспретить разорение принадлежащих Москве заокских земель и заставить ордынцев идти назад старым путём. Отряды царевича Муртазы попытались напасть на московские городки Конин и Юхов, но, испугавшись приближения великих князей, бежали. Русские проводили «гостей» до Ельца и, убедившись в полном отступлении орды, отправились домой.
В Москву стали возвращаться русские рати. Недавно они стекались сюда, чтобы встать грудью на защиту родной земли, а теперь, выполнив свой долг, должны были разойтись по домам. Вернулась и рать Оболенского, изрядно повоевав немецкую землю и сторицею воздав ливонцам за разбои. Немецкий летописец, видя учинённое разорение, сокрушался: «Сбылось на магистре фон дер Борхе слово Соломоново: человек и конь готовятся к битве, но победа исходит от Господа. Собрал магистр против русских силу, которой прежде него никто не собирал, — и что же он с нею сделал?»
Хотя население Москвы увеличилось во много раз, всяк находил стол и ночлег. Для ратников в любое время открывались двери изб и боярских хором, москвичи поражали приветливостью и гостеприимством, единение русских людей никогда ещё не проявлялось столь зримо. Считалось непреложным законом: радость великой победы омрачается печалью о погибших. Ликование дождавшихся перемежается с плачами по тем, кто не вернулся. На этот раз плачи не омрачали ликования, победа была одержана малой кровью, но разве это умаляло её? В величии свершённого не сомневались те, кто стоял против ордынцев на рубежах и видел их решительные лица, кто расстреливал их из пушек и топил в ледяной Угре, кто денно и нощно ковал оружие и нёс осадные тяготы, кто бил ливонцев и стерёг ордынских союзников на литовских рубежах, кто спешил в разные края, чтобы воплотить хитроумные замыслы московских руководителей. Это уже позже, когда гул столетий заглушил крики ликования в суровую зиму 1480 года, когда из векового хлама выплыли записи, продиктованные несмиренным властолюбцем Геронтием, когда исчезли свидетельства немецких и польских летописцев о позорном поведении своих властелинов, историки стали сомневаться: а была ли вообще война с Ахматом и не пало ли ордынское иго само собой, как падают насквозь проржавевшие от времени окопы? По вине этих сомневающихся мы обеднили свою национальную гордость ярчайшим проявлением мудрости и дальновидности наших предков.
Несмотря на многие просьбы, Геронтий не разрешил нарушать Рождественский пост, и торжества перенесли на Святки. 28 декабря великий князь торжественно въехал в праздничную Москву. В его поезде находились первые воеводы, конники, пешцы, огненные стрельцы. Впереди шли ряженые, одетые русскими богатырями, а сзади — пленные ордынцы, окружающие чучело своего царя. Великокняжеский поезд встречали восторженно кричащие толпы народа. Гремели барабаны, звучали гудки и сопели, неумолчно трезвонили колокола. Брызгали искрами потешные огни, шныряли неугомонные скоморохи. Государь пожаловал горожанам из своего сытенного двора тысячу вёдер вина и десять тысяч вёдер пива, а именитых пригласил к себе во дворец. Почти в каждой комнате обширного дворца был поставлен праздничный стол и находились бирючи, доносящие до застольников всё, что провозглашалось с великокняжеского места.
Приказал Иван Васильевич принести ему золотую чару, которую в день торжества по случаю первого изгнания Ахмата подарило ему московское боярство, и сказал:
— Пообещал я выпить из сей чары, когда покончим с Ордою, и вот ныне час нашего великого торжества наступил. Нелегко дался он нашему народу, омыт морем крови и окияном слёз. Встали впервые русские люди против богомерзкого Батыя на реке Калке, где сложил голову киевский князь Мстислав Романович, а с ним десять князей, богатырь Александр Попович, а с ним семьдесят богатырей, простых же людей без числа. Лилась далее русская кровь под Рязанью и Владимиром, Москвой и Смоленском, Козельском и Киевом, на славном Куликовом поле и наших приокских рубежах. Но не утопили мы своей чести в том кровавом море: отказался князь Олег Ингоревич принять от Батыя для своих жестоких ран врачевание, за то был раздроблен ножами; не схотел князь Михаил Черниговский с боярином Фёдором поклониться ордынскому кусту —предпочёл позору лютую смерть; не показал князь Фёдор Юрьевич хану своей благоверной жены, за что лишился жизни, а княгиня его бросилась с малолетним сыном на руках с высокого храма. И сколь ещё безвестных предпочли смерть позору. Помянем же их всех, братия!
— Помянем... Помянем... Помянем... — разносили бирючи.
— Но лилась не только наша кровь, воздавали мы честь незваным гостям и не успевали для того чаши им наливать. Угощали до смерти и складывали их тела стогами на русских полях. Пославим воинов Евпатия Коловрата, о коих наши враги сказали: «Сии бо люди крылаты и не имеющие смерти, бьются крепко один с тысячью, а два с тьмою». Пославим воинов, изрубивших врага на поле Куликовом, где главы татарские валялись, как камни. Пославим нынешних ратников, погубивших ордынцев на Угре. Пославим, братия!
— Пославим... Пославим... Пославим...
— И ещё моё речение к сынам и их детям. Ныне радением многих поколений русских людей избавлена земля наша от чужеродного владычества. Пусть, получив по нашей смерти свободную волю, берегут они её пуще ока и никогда более не допустят ярма на выи свои. Пусть услышат этот наш наказ и внукам своим передадут, пусть слышат!
— Слышат... Слышат... Слышат...
1982 - 1987