Памяти моей матери посвящаю
Юрию Герману
Новые города и селения возникли на холмистых берегах Амура и Тихого океана, но все еще сохранились на радость людям в своем прежнем величии и леса, и сопки, и реки, и пади... Есть места в отрогах Сихотэ-Алиня, где тайга выглядит так же, как тридцать лет назад: там еще, кажется, не ступала нога человека. И хотя лес постарел, на серебристой коре амурского бархата или на коричневой маньчжурского дуба не сразу заметишь, сколько прибавилось лишних морщин. Нужно хорошо знать ботанику, чтобы сразу заметить это, а вернее всего, когда спилят дерево, на комле его по распилу просчитать возрастные кольца.
А жизнь, прожитую человеком, хорошо узнавать по его глазам. В ту же минуту, как встретился мне Милован Дзянгулович Календзюга, я прочел в его тихом, несколько затаенном взгляде судьбу лесного народа удэге.
Было это в феврале, в небольшой тесной комнате, выходящей окнами на снежное поле, временно приспособленное для почтовых самолетов. На улице росли старые березы с раскидистыми ветками, схваченными куржаком. Они висели в туманном воздухе, как затейливые кружева. С утра мороз доходил до сорока градусов, и с телефонных проводов замертво падали воробьи.
Нас, ожидавших полета в таежный поселок Сиин, было шестеро: четыре удэгейца, медсестра Наташа Ломова и я.
В соседней комнате, за фанерной стеной, охрипший девичий голос запрашивал по телефону прогноз погоды. Видимо, там отвечали, что перемены не предвидится.
В это время на узкой скамейке около стены заворочался старый удэгеец. Еще борясь со сном, он поднялся, вынул из кармана трубку, выколотил ее об угол скамейки, набил табаком. Он был ниже среднего роста, почтенных лет, с короткими, искривленными внутрь ногами, обутыми в меховые унты. Его темное скуластое лицо, стянутое мелкими морщинами, казалось замкнутым. Как спал в одном меховом жилете, так он и вышел на мороз: постоял в раздумье под седой березой, поглядел на низкое небо, потом поднял окоченевшего воробья и сунул его за меховой жилет. Вернувшись в комнату, он достал воробушка и несколько минут согревал его своим дыханием.
— Гляди, Сусан, теперь его долго-долго живи, — обратился он к удэгейцу, сидевшему в углу около печки с книжкой в руках, и выпустил воробья. Птичка полетала по комнате и через минуту вернулась к своему спасителю.
Отложив книжку, Сусан Геонка подошел к барометру, висевшему в простенке, тихонечко постучал пальцем по круглому толстому стеклу. Стрелки барометра дрогнули, на мгновение разошлись, но тут же снова приняли прежнее положение.
— Худо дело, — сказал он, — не дает погоды.
Старый Календзюга махнул рукой.
— Ты, Сусан, ровно шаманишь, разве его на небо глядит? Скоро туман уйдет, солнце будет...
Кроме двух, уже знакомых нам удэгейцев, здесь было еще два студента: Андрей Суенка и Саша Сулендзига. Они ехали в Сиин на каникулы. Андрей и Саша, напившись чаю, сели играть в шахматы. Сусан снова взялся за книгу, а старик, примостившись в уголке и обхватив руками колени, задумчиво курил трубку.
Меня не покидала мысль, что где-то, может быть очень давно, я встречался с удэге по имени Милован Календзюга. Я спросил старика, приходилось ли ему бывать в Хабаровске.
— Анана-анана[1], в осень большой воды, — сказал он и что-то еще добавил на родном языке.
Сусан Геонка перевел:
— В тридцать пятом году, говорит он, дело было...
— Почему же вы, Милован Дзянгулович, назвали тот год «осенью большой воды»?
— Когда из города в стойбище вернулся, Бикин-река так далеко из своих берегов ушла, что земли как будто совсем не стало. Три солнца на оморочке наших людей искал. На батах уплыли куда-то. Потом увидал сопку Загези. Там наши удэге ждали, пока большая вода уйдет и земля на прежнее место вернется...
— Конечно, было так, — подтверждает Сусан, и его красноватое лицо с небольшими скулами и узкими глазами оживляется. — Я в то время уже взрослым парнем был и кое-чего помню.
Кажется, мы с Геонкой одних лет, и я ловлю себя на том, что тоже «кое-чего помню». Помню, как съезжались на краевой съезд. делегаты северных народностей. Был среди них, оказывается, и Календзюга. Но прошло с тех пор добрых три десятилетия, и трудно теперь узнать прежнего Милована Дзянгуловича.
На улице вдруг посветлело. Туман рассеивался. Небо стало выше. В кружевах березовых веток заиграл червонный солнечный луч.
И тут Геонка, подбежав к барометру, радостно закричал:
— Гляди, Милован, теперь и его дает погоду!
Зимой с птичьего полета тайга выглядит довольно скучно. Даже такие величавые деревья, как ильмы, кажутся крохотными. Реки скованы льдом. Сопки однообразны. Кажется, не на чем задержаться глазу. Однако и в эту студеную пору тайга не забыта людьми. Где-то по распадкам шагают на широких меховых лыжах охотники. Где-то лесорубы валят в излучинах ледяных протоков вековые деревья. А где-то в кедровниках бродят с верейками сборщики кедровых орехов.
— Олон! — кричит мне над ухом Геонка.
Самолет идет на снижение и с бреющего сбрасывает над поселком мешок с почтой. Люди внизу приветливо машут руками. Через две-три минуты Олон остается в стороне. Под крылом самолета снова тайга и тайга...
А вот и Сиин.
Зимой в этот таежный район не попадешь иначе как самолетом. Летом есть путь вверх по Бикин-реке, но очень долгий путь: четверо суток на долбленых лодках — батах — против быстрого течения.
Понятно, почему, завидя над сопками почтовый самолет, удэгейцы бегут встречать его. А февраль здесь месяц особенный — месяц встречи студентов.
Не успели Андрей Суенка и Саша Сулендзига спрыгнуть на землю, как их обступили сородичи и соседи.
— А Петя Голунка скоро приедет?
— А наша Аля? Или в медицинском еще не кончилась сессия?
— Не слыхали, наш Фулянка сдал философию?
Мы шли в поселок, и расспросы не прекращались ни на минуту.
— Тебе, однако, надо туда! — неожиданно сказал мне пожилой удэгеец. Он был в меховом жилете, без шапки. — Вон там, видишь, дом товарища Мунова.
— А кто такой Мунов?
— Как же так, в Сиин летишь, а нашего товарища Мунова не знаешь?
— Поверьте, не знаю.
— Все равно прямо к нему иди. Его дом всегда открытый. А захочешь, ко мне вечером заходи. Тоже гостем будешь. Наш брат удэ гостю всегда радый.
— А как зовут вас?
— Пеонка Зинзай, — и добавил: — Мунова спроси, он про меня тоже кое-чего расскажет тебе...
Все, конечно, знают о белых июньских ночах в Ленинграде, но мало кто видел голубые февральские ночи в Уссурийской тайге. Только выйдет из-за горного кряжа луна — и до самого дальнего горизонта разливается сказочное сияние.
Девятый час вечера. На дворе мороз в сорок градусов. За окном трещат сосны. В комнате, где мы сидим с Муновым, светло как днем.
— Пожалуйста, запиши в книжечку, а то не будет картины, — советует Иван Константинович, и его крупное, тронутое оспой лицо улыбается. — Спросишь, конечно, откуда к нашим удэге достаток пришел? Артель «Охотник»! Коллективный труд! Вот откуда! В старое время удэге был, я тебе скажу, раб у тайги, а теперь он первый хозяин. Теперь мы тайге каждый год план показываем: что должна зимой давать, что летом. На все план есть. Круглый год артель статьи дохода имеет. Слушай хорошо, а то не будет картины.
Сначала пиши, что в артели «Охотник» всего девяносто человек. Скажешь, мало, да? Правильно скажешь. А где больше взять? Негде больше взять. На всем белом свете, считаем, удэге около тысячи человек. Из них, считаем, половина живет на реке Хор, в Гвасюгах. Немножко — на Самарге. А наших, бикинских удэге, считаем, четыреста человек. Так ты, пожалуйста, откинь женщин, детишек, стариков, студентов. Больше триста человек. Особенно у нас детишек много стало. Остается, я тебе говорил, девяносто человек. Да? И вот какую они картину дают.
Первым делом — охота. Это декабрь, январь, февраль, немножко март. Сдали пушнины государству на десять тысяч пятьсот рублей. Это тебе, главным образом, соболь. За ним идет выдра. Потом — бурундучок, колонок, белка, медведь-белогрудка. Его бьем больше на мясо. Другая зимой большая статья дохода — клепка. Бочкотара. Понял? Кедр зимой колкий, как рафинад, любой диаметр ствола легко колем. Заготовили двести двадцать тысяч штук клепки. Прибыль — десять тысяч семьсот рублей. Потом идет ягода — голубика. Отправили осенью во Владивосток двадцать две тонны. Доход — больше семи тысяч. Потом кедровые орешки. Тоже большой спрос имеют. Кушал в Ленинграде орешки? Это с наших уссурийских кедров орешки. Отправили в город шесть тонн. Получили четыре тысячи.
Дальше с тобой пойдем. Бархат тоже статья дохода. Заготовили сорок тонн коры амурского бархата. Опять тебе восемь тысяч. Ты, пожалуйста, запиши, а то не будет картины. Еще дальше пойдем. Панты. Знаешь, что такое панты? Молодые рога изюбра. Понял, да? Сдали пятьдесят пар. Были такие рога, что по сотне рублей пару платили. Потом — женьшень. Знаешь женьшень? Корень жизни! Дал прибыль всего пятьсот рублей. Его искать долго надо, а людей у нас мало. Потом рыбы сдали восемь тонн. Почти две тысячи рублей. Потом мясо: кабан, медведь, сохатый. Около восьми тонн. Тоже сумма была. Еще гаолян. — Тут глаза Мунова суживаются от хитроватой улыбки. — Жалко, стихи не пишешь, гаолян хорошо бы в стихи пошел. Слушай, как было дело. Посеяли горсточку семян. Через пять лет большая статья дохода выросла. Теперь у нас на целый гектар гаолян растет. Веники вяжем. Тоже большой спрос. Прежние годы в край веники из центра завозили. А теперь удэге веники в продажу пускает. Старухам работа есть. Сидят себе, курят, веники из гаоляна вяжут. Платим старухам двадцать копеек за веник. В день можно пятнадцать штук связать. Три рубля. Ну, скажи, пожалуйста, разве гаолян в стихи не пошел бы? — Он закуривает, делает глубокую затяжку, щурит от дыма глаза. — Устал, наверно? Ладно, будем итог подбивать. — Он хватает со стены детские счетики. — Смотри, за прошлый год артель «Охотник» имела прибыль семьдесят две тысячи рублей. Думаешь, тайгу далеко берем? Совсем близко берем, под самым боком берем. А почему под боком берем? Мало нас, удэге, вот почему!
Кто-то стучится в дверь.
— Заходи, пожалуйста! — приглашает Мунов.
Входит Сусан Геонка, вместе с которым я летел.
— Вот еще статья дохода пришел, — весело смеется Мунов. — Начальник пасеки. Раньше удэге никогда пчелой не занимался, а теперь артель «Охотник» и пчелу завел. Верно я говорю, Сусан Чафузович?
Геонка, несколько сконфуженный, нерешительно отвечает:
— Однако, верно!
— Так ты угости его, пожалуйста, бархатным медом, — говорит Мунов. — Он в городе живет, а там, сам знаешь, бархатный мед не бывает...
Таков Мунов — человек умный, энергичный, самозабвенно влюбленный в родную тайгу. Сам он нанаец, но местные нанайцы и в прошлом мало отличались от удэге. Кочевали по Бикину и его многочисленным протокам. Селились в небольших стойбищах, жили в общих юртах из древесного корья. Эти ветхие жилища были настолько бедны, что охотник, застреливший крупного зверя — лося, кабана или медведя, — оставлял добычу на месте и перетаскивал сюда юрту со всем своим скарбом.
С того счастливого дня, когда Мунов навсегда покинул лесное стойбище, прошло, по его словам, тридцать лет. Он сбросил с себя одежду из выделанной шкуры сохатого, впервые помылся в бане, надел новый костюм и уехал в Ленинград, в Институт народов Севера, что был на Обводном канале.
— В Ленинград поехал вместе с женой и детишками. В первый раз в такую большую дорогу поехал, через всю страну, — рассказывает Иван Константинович. — Помню, все боялся заснуть, чтобы чего-нибудь не пропустить. Из окна вагона глядел — голова от всего кружилась. На остановках покупал молоко и черемшу. Детишки молоко пить боялись, а черемшу так ели, что весь вагон диким чесноком провонял. Проводник ругался. Только на пятый день стали детишки молоко пить. Интересно тебе? Да? А когда к Байкалу подъехали, омулей им купил. Так целый праздник был у них от этих омулей. Думали, что никогда больше рыбы не увидят, и вдруг — на тебе, увидели! Десять дней поезд бежал в Москву и как будто увозил нас из прошлого века в нынешний. Интересно тебе, да? Вот какая у нас была картина!
Несмотря на поздний час, в доме еще не спят. В соседней комнате играют в лото. Кто-то проигрывает, и над ним посмеиваются. Кому-то захотелось талы. Жена Мунова говорит, что талы нет, будет сальми[2].
Мунов наливает из графина в стакан брусничного квасу и залпом выпивает. Развязывает галстук, расстегивает ворот сорочки.
— Жарко топим, да? Дров много, не жалеем. Все равно я жарко не люблю. — И, подумав, предупреждает: — Не улетишь, пока с тобой на Красном Яру не побываем. Должен ты наш новый поселок посмотреть. Десять улиц строго по плану в тайге разбили. Теперь думать приходится, как улицы назовем. Ну, первым делом, конечно, улица товарища Ленина будет. Уже к старому тополю фанерку прибили: «Улица товарища Ленина». Потом, думаем, улица Счастья будет. В старое время слова «счастье» в нашем языке вовсе не было. На третьем месте пойдет у нас улица Вольный Труд. Тоже ничего, да? Может быть, надо одну улицу Дерсу Узала отдать. Все-таки наш, лесной человек, и на весь мир знаменитый. А дальше еще не решили; времени много, подумаем. Значит, поедем с тобой на Красный Яр?
— Надо, пожалуй, съездить...
— Конечно, — оживляется Мунов. — Раз в Сиин приехал, должен ты везде побывать, а то, знаешь, не будет нашей картины. Теперь давай, однако, спать, времени много.
Уже второй час ночи, а в комнате все еще светло от лунного сияния.
Прошло две недели со дня приезда Юрия Гулунги с русской женой Ольгой Липатовой. Юрий сразу ушел с соболевщиками в тайгу. Ольга осталась с бабушкой Икьей, свекровью Яту и дедом Дендебу. Старик, несмотря на свои семьдесят пять лет, тоже не засиживался дома. Когда выдавалась погода, он поднимался чуть свет, снимал со стены старенькое ружье, становился на широкие, подклеенные мехом лыжи и уходил в ближние сопки поохотиться. То пару белок принесет, то колонка, а недавно набрел на медвежью берлогу и, выкурив зверя из дупла в старой липе, застрелил его.
На днях, когда Ольга сидела задумавшись у окна, Дендебу принес в мешочке кедровых орехов и высыпал на стол.
— Это Маяка прислал тебе, кушай.
— Ах, дядя Маяка, — сказала Ольга. — Почему сам не пришел?
— Он думает, ты на него сердишься.
— Конечно, сержусь. Мне до сих пор стыдно перед людьми. Ну зачем ему понадобилось нести меня на руках...
— Ладно тебе, — сказала Яту. — В прежнее время так делали, не было стыдно.
— Так то в прежнее, — воскликнула Ольга, — а зачем же теперь так делать?
Бабушка Икья коротко засмеялась.
А сердилась Ольга на дядю Маяку, старшего сына Дендебу, вот почему: встречать самолет, на котором Юрий и Ольга прилетели в Сиин, пришло не меньше полсотни людей. Не успела она спуститься по трапу, как пожилой удэге подхватил ее на руки и побежал через снежное поле к поселку.
— Юра, что он делает?! — закричала Ольга.
— Не бойся, Оля, это дядя мой, Маяка, брат моего отца...
— Ну зачем он несет меня на руках? — сквозь слезы спрашивала Ольга, стыдясь людей, которые весело шли вслед.
Маяка принес ее в дом к дедушке Дендебу под шумные приветствия сородичей.
Назавтра бабушка Икья объяснила, что в старое время был у лесного народа такой обычай: старший брат невесты, после того как за нее отдавали «тори» — котел и копья, — выносил девушку на руках из юрты отца и передавал будущему мужу.
— Вот и надумали пошутить над тобой, внучка, — сказала Икья. — Юрий писал, что ты сиротка, что ни отца, ни матери, ни брата нет у тебя, вот и решил наш Маяка принести тебя в наш дом...
— Ничего, так лучше, что принес тебя, — добавила Яту, а почему «так лучше» — не объяснила.
— Бабушка Икья, — спросила Ольга, — а когда ты выходила замуж, твой старший брат выносил тебя из юрты на руках?
Икья задумчиво пососала трубку.
— Давным-давно дело было, много-много зим с тех пор пробежало. Однако помню: перед этим нехорошая весна была, худое поветрие над тайгой пронеслось, много наших удэге погибло. И Гяндяли погибла, первая жена Дендебу.
— Значит, ты вторая жена у дедушки?
— Наверно!
...В первый раз Дендебу женили, когда ему было двенадцать лет. Смутно помнит он, как отец, вернувшись с охоты на изюбров, снял с бата полтуши мяса и велел сыну собираться в путь. Мать одела мальчика во все новое, дала ему на дорогу три юколы, десяток пресных лепешек и проводила до протоки.
— Куда едем, отец? — спросил Дендебу.
— Невесту тебе покупать буду в стойбище Сулендзиги. Там хорошая девочка есть.
Гулунга встретился с Сулендзигой на охоте. Оказалось, что оба они шли по одному и тому же следу изюбра, а когда убили оленя и разделили поровну мясо, сели у костра отдохнуть. Во время разговора выяснили, что у Сулендзиги есть дочь Гяндяли, а у Гулунги — сын Дендебу. Поскольку охота кончилась миром и дружбой, удэге решили породниться. Договорились о примерном тори — выкупе за Гяндяли, и Гулунга пообещал приехать на Улакан с сыном.
Как раз наступил сентябрь — пора чудесной осени и время заключения браков. Вот почему Гулунга, вернувшись с охоты, сразу же заторопился с сыном в дальнюю дорогу.
Целый день гнали они оморочку вниз по быстрой горной реке и к вечеру, когда стало заходить солнце, причалили к берегу, где стояла среди молодого орешника юрта Сулендзиги. Встречать гостей выбежала Гяндяли. Девочка не знала, зачем они пожаловали, и, схватив Дендебу за руку, повела его смотреть молодых соболят, которые резвились в тесной клетке из ивовых прутьев.
— Мне их ама подарил, — похвасталась девочка.
— А я кабаргу копьем убил, — в свою очередь похвастался Дендебу. — Хочешь, покажу тебе то копье?
— А кингуласти есть у тебя?
— Нет.
— А у меня есть кингуласти. — Гяндяли побежала в юрту и принесла дудочку из подсохшего стебля соссюреи. У мальчика загорелись глаза.
Он выхватил из рук Гяндяли кингуласти, сильно подул в нее, но дудочка молчала. Зато у Гяндяли она запела тонко и нежно.
— Подари мне ее, — попросил Дендебу.
— Тебе лучше копье идет, — сказала она, пряча за спину дудочку. — Ведь ты охотник.
Тогда он кинулся к девочке, повалил ее на траву и забрал кингуласти. Гяндяли заплакала. Мальчику стало жаль ее.
— Ладно, бери ее. Я себе другую сделаю...
...Гулунга и Сулендзига тем временем сидели около юрты, курили трубку и беседовали об охоте. О свадьбе разговор пойдет после — за угощением, которое готовили женщины. А готовили они изысканное блюдо — сяйни — из спинок хариусов и моченых ягод. Старая жена Сулендзиги крошила рыбу, а молодая — мяла ягоды. Эту темно-сизую смесь надо было еще полить медвежьим жиром и сдобрить острой травой люцайкой. На все это нужно время. Но хозяин не торопил своих жен.
Удэге говорили, что нынче мало изюбров, поэтому бог тайги Онку разрешил убивать по одному изюбру на двоих. Зато много горбуши поднялось в таежные речки, так что юколы заготовили на зиму впрок.
— Все равно добрая нынче осень, — заключил Гулунга, — хватит нам всего...
— Добрая потому, что наш брат удэге все лето следил за огнем, не заливал костры водой, не ворошил пепел палкой, — сказал Сулендзига.
— Два новых бата нынче летом выдолбил из живых тополей, к мертвому дереву ни разу не прикасался! — сказал Гулунга.
— Не носили унты из бычьей кожи, поэтому изюбр нам легко дался! — в тон ответил Сулендзига.
— Рыбу вверх головой не жарил, вот и привалило нынче много ее! — продолжал Гулунга.
Словом, они успели выкурить не одну трубку и вдоволь наговориться, пока женщины принесли угощение: сяйни, вареное оленье мясо и черемшу.
Гулунга достал фляжку со спиртом.
Пока всю осушили, вызвездило небо и из-за горных вершин показался молодой месяц. Договорились о тори. Гулунга обязался внести за Гяндяли два чугунных котла и пять копий. Сверх того он отдал Сулендзиге три серебряных полтинника, хранившиеся у него в складках хэйги — узких дабовых штанов.
— Котлы и копья привезу весной, — пообещал Гулунга.
Сулендзига, взяв серебряные полтинники, тряхнул их на ладони, потом попробовал на зуб и, уверившись, что они настоящие, спрятал в карман.
В знак того, что удэ породнились, они обменялись трубками и помпу — головными покрывалами — и пожелали друг другу счастливой удачи на зимней охоте.
Когда наступила долгожданная весна, вскрылись реки, на деревьях лопнули почки и брызнула изумрудная поросль листвы, в стойбище рода Сулендзиги побывало, как говорят удэге, худое поветрие. В течение нескольких дней люди вымерли от оспы.
Так Дендебу, которому только что исполнилось тринадцать лет, «овдовел».
— Вот, внучка, как дело мое было, — закончил свой рассказ Дендебу.
— А бабушку Икью ты тоже в жены себе покупал? — спросила Ольга.
— Нет, не покупал он меня, — отозвалась старушка. — В стойбище Сосоли жил один богатый старик. Меня хотел купить третьей женой себе. Как узнала, что он собирается приехать с тори, я ночью в тайгу убежала. Много дней бродила там, на одних кедровых орешках жила. Потом соболевщиков встретила, к ним пристала. Дендебу в своей юрте и приютил меня. С тех пор вот уже пятьдесят зим и живем вместе. Старые стали, однако два сына у нас, внуков пять человек, а ты теперь шестая внучка будешь.
— Наш дом — твой дом! — сказала Яту.
Зинзай Пеонка спросил:
— Ольга Ивановна, а какой тори наш Юрка отдал за тебя?
Ольга смутилась.
— Мы полюбили друг друга, разве это не дороже всего?
— Таких слов прежде у нас вовсе не было, — заметила Яту.
В это время чья-то тень мелькнула за окном, и Ольга насторожилась.
— Мама, кто-то в окошко заглядывает! — сказала она тревожным шепотом.
Не успела Яту подбежать к окну, как широко распахнулась дверь и на пороге появился человек в ватной куртке и в меховой шапке-ушанке.
— Багадыфи! — поздоровался он на родном языке.
— А-а, Николай Гайбович Канчуга, заходи!
— Почему раньше не пришел? — спросила Икья.
— Ветряк заработал, движок запустил, в Сиине радио заговорило.
— Заговорило? — всплеснула руками Икья и, подбежав к репродуктору, сунула вилочку в штепсель.
Шла передача для пограничников Дальнего Востока. Приятный грудной голос пел:
Пусть тебе, родная,
Крепко спится.
Пусть разлука будет нам легка,
Пусть тебе не перестанет сниться
На востоке шумная река,
Где стоят бойцы
В ночном дозоре
И где ветер в камышах поет...
А когда в Москве сверкают зори —
На Амуре утренний восход.
Канчуга сел к столу.
— Теперь, однако, за тебя, Николай Гайбович, медовухи выпьем, — предложил Зинзай. — Все-таки ты самый интересный у нас человек.
— Это добрый бог Эндури спас тебя после казни, Канчуга, — не то в шутку, не то всерьез сказал дедушка Дендебу.
Все рассмеялись.
«Как это Канчуга живет после казни?» — подумала Ольга, вглядываясь в лицо Николая Гайбовича. Он как-то странно сидел за столом: ссутулясь, втягивая шею в плечи и склонив набок голову.
— Николай Гайбович, — спросила Ольга, — это правду про вас говорят, будто вы после казни живете?
— Наверно, так, — ответил Канчуга.
Сперва и я этому не поверил. В самом деле, как мог остаться в живых человек после того, как японцы казнили его?
Мунов, когда я спросил о Канчуге, сказал:
— Правильно говорят. Ты читал, конечно, книжку «Последний из удэге»? Думаю, читал. Хорошая, верная книжка. Ее наш добрый друг товарищ Фадеев написал. А про Николая Канчугу, я тебе скажу, тоже книжку написать можно. Он будет первый из удэге! Только, пожалуйста, не думай, что я тебе легенду говорю. Легенду, сам знаешь, сочинить надо. А Канчуга живой человек. Иди, дорогой, поговори с Канчугой, а то не будет картины.
И вот что мне рассказал «первый из удэге».
...Детство его было печальным. Из всей многочисленной семьи Канчуга один остался в живых. Дед, отец, мать — вторая жена отца, пять братьев и две сестры почти в одно время ослепли от трахомы. В поисках пищи они долго брели по тайге, слишком далеко ушли от родной речки Сулюнчи и, запутавшись среди бурелома, погибли от голода. Десятилетний мальчик в это время кочевал по тайге со старшим братом отца, Богдэ. О том, что род Канчуга потерял сразу столько людей в «лето большого падения звезд», они узнали гораздо позже — осенью, идя по следу изюбра. След привел их на крутой берег Сулюнчи, к опустевшей юрте с погасшим очагом. Здесь было так тихо, что в ста шагах от юрты в густых зарослях шиповника отчаянно дрались из-за важенки два рогача.
— Уйдем отсюда, бата[3], — сказал Богдэ упавшим голосом и увел мальчика к реке.
Они плыли на оморочке, с трудом преодолевая встречное течение стремительной горной реки. Богдэ энергично работал шестом, часто глядел в лесную чащу, словно искал чего-то среди тополей и лиственниц, оплетенных лианами китайского лимонника. Может быть, он искал следы своих родичей, которые брели здесь на ощупь в поисках пищи. Иногда Богдэ казалось, что в заросли ведет узкая тропинка. Он напрягал зрение и тут же убеждался, что тропинки там нет. Однажды за поворотом реки его ищущий взгляд выхватил несколько поломанных кустов, и Богдэ уже хотел было причалить к берегу, но передумал. Нужно было как можно дальше уйти от места, где болезнь захватила род Канчуга, чтобы не подвергать опасности племянника.
Миновали перекат, потом обогнули скалистую сопку, увидели берег, заросший тальником. И тут Богдэ сказал:
— Остановимся здесь, бата!
Постепенно осенние сумерки сгустились. На дальнем горизонте догорал закат, на мглистом небе зажглось множество звезд, таких острых и колючих, что на них нельзя было долго смотреть. В лесу стало прохладно. Богдэ не давал костру погаснуть и все время подкладывал валежник: он быстро сгорал, трещал и покрывался розовым пеплом. Над костром поднимался легкий, вьющийся дымок.
— Я, однако, бата, завтра на кабана пойду, нынче их бродит немало. А ты сиди, жди меня тут...
Дальний край неба потемнел. Еще больше высыпало звезд. Высокие темные ильмы, сомкнувшись могучими вершинами, перебирали, казалось, звездные огоньки, гася самые маленькие, а покрупнее оставляли гореть холодным голубоватым огнем. Николай, уставший за день, лег на барсучью шкурку, свернулся калачиком и крепко уснул.
На рассвете, когда Николай еще спал, Богдэ отправился в глубь леса. Он шел и повсюду оставлял свои отметки. В дупло старого тополя положил заструганную палочку, в зарослях лещины надламывал ветки, на невысокую черную березу положил горсть мха, а на просеке выкладывал стрелки из тонких веточек орешника. По этим знакам Богдэ будет возвращаться.
Когда солнце брызнуло мальчику в лицо палящими лучами, он вскочил и протер глаза. Не найдя Богдэ, он сперва испугался, но тут же, как это бывало не раз, заметил знаки, оставленные дядей, успокоился и стал ждать. Но прошел день, наступил вечер, а Богдэ все не приходил.
Когда совсем стемнело, Николай подбросил в костер сухого валежника и лег у огня, попытался заснуть. Сон не приходил. Он с тревогой подумал, что с дядей, возможно, случилась беда. Из рассказов Богдэ он знал, что в лесу живет злой дух Окзо. Похожий на огромную птицу с железными крыльями и клювом, Окзо с быстротой молнии проносится над тайгой и часто, настигнув в пути охотника, убивает его. Вспомнив об этом, Николай закричал, но голос его потонул в темноте.
Едва забрезжил рассвет, он побежал искать Богдэ. У горного перевала знаки кончились, а дальше идти Николай побоялся.
Мальчик печально побрел назад. Три дня прожил один на берегу протоки, все еще надеясь, что дядя вернется. Так и не дождавшись его, сел в оморочку и, долго не раздумывая, поплыл на Сулюнчи, где на холмистом берегу стояла старая юрта отца.
Ничто в юрте не изменилось. Она осталась такой же, какой он видел ее в последний раз. Только на плоской крыше, уже поросшей бурьяном, гнездились птицы. Они так обжились здесь, что не взлетели даже, когда Николай стал выбивать жердь, подпиравшую снаружи крохотную дверцу.
Он перенес из оморочки в юрту скудные запасы пищи — немного юколы, немного вяленого мяса, мешочек муки, соль. Спускаясь за водой к речке, мальчик заметил, как в нору под елью побежал барсук. Он срезал ветку, обстругал сучки, привязал к палке нож, притаился за деревом и стал ждать, когда барсук выйдет из норы. Ждать пришлось недолго. Как только зверек выскочил и побежал по траве, Канчуга метнул в него самодельное копье. Увидев, что барсук упал, Николай запрыгал от радости. Но тут же, вспомнив о Богдэ, затосковал. Не стал кипятить воду, пошел в юрту, лег и крепко заснул.
Он проснулся среди ночи от шума дождя и оттого, что косые холодные струи хлынули через крышу и погасили очаг.
Он пытался разжечь его, но спички отсырели. Тогда он отодвинулся в угол, нащупал в темноте подстилку из кедровой коры и лег на нее...
Утро, на счастье, выдалось хорошее. Дождь давно перестал. Но на зелени еще лежали дождевые капли. Стоило задеть ветку, как на голову обрушивались потоки воды. Канчуга сорвал с толстого кедра два куска коры и заделал отверстие в крыше, придавив кору камнями. Потом взял острогу поменьше и отправился рыбачить. Он поймал двух нярок и тайменя. Вдруг из-за поворота показалась оморочка, и мальчик, увидев ее, вздрогнул от неожиданности. В оморочке сидел старый удэ. На голове у него была маленькая шапочка — богдо, а на плечи ниспадало широкое помпу, вышитое по краям ярким орнаментом.
Когда оморочка подошла совсем близко, удэ спросил:
— Много рыбы поймал?
— Две нярки и тайменя!
— Не худо!
— Дядю моего не встречали? — спросил Николай.
— А как зовут его?
— Богдэ Канчуга!
— Нет, не встречал.
— Ушел он на кабана. Говорил, чтобы я ждал его, и не вернулся. Теперь я совсем один живу.
— Такой маленький — и один живешь?
— Почему маленький? — с обидой произнес Николай и показал удэгейцу два ножа, висевшие на поясе.
— Уже охотник?
— Да.
— Умеешь копье в зверя метать?
— Хогдо[4] в барсука метал. Сразу убил!
— Не худо! — ответил тот, закуривая трубку. Он подогнал оморочку к самому берегу, вылез, втащил ее на песчаную отмель. — Пойдем, бата, покажи, где ты один живешь.
Это был охотник из рода Кимонко, чье стойбище находилось далеко отсюда, на реке Митахезе. Он и предложил мальчику поехать с ним.
— Собирайся, бата, зима нынче будет лютая, пропадешь тут один.
— Может быть, еще вернется Богдэ?
У Кимонко был чудесный лук из гибкой ветки амурской сирени и пучок тонких стрел к нему. Николай с завистью смотрел на это богатство.
— Если бы я имел такой лук и стрелы... — мечтательно, словно подумав вслух, сказал он, — я бы с неба любую птицу снял...
— Какую, бата? — ласково улыбнулся Кимонко.
— Даже лебедя снял бы...
— Ладно, бери себе лук и стрелы. Ну, а теперь поедешь со мной на Митахезу?
— Поеду!
Три зимы прожил мальчик в стойбище на Митахезе.
Приехав однажды в Сиин за мукой и солью, Канчуга, сделав покупки, уже собрался было к вечеру в обратный путь, но тут разразилась гроза, и пришлось заночевать. На берегу Бикина стоял новый бревенчатый дом. Канчуга попросился на ночлег.
— Заходи, чего там, места у нас хватит, — приветливо встретил его старый удэге Сигдэ Геонка. Геонка подрабатывал в лесничестве, собирая семена амурского бархата, и недавно, с помощью русского друга Олянова, построил дом, навсегда покончив с кочевой жизнью.
Разговорившись за ужином, Канчуга, к радости своей, узнал, что старик приходится родичем первой жены дяди Богдэ. У Геонки было пять дочерей, а сына не было, и, узнав, что Николая приютили чужие люди, он предложил ему переехать в Сиин.
— Я уже старый человек, — говорил Геонка, — скоро мой дом без хозяина останется. А ты нам не чужой человек.
Тут вмешалась в разговор старая жена Геонки Кянди, худенькая женщина в синем халате и в унтах из козьего меха.
— Верно, переезжай, бата, — сказала она. — Возьмешь в руки ружье, всего много будет у нас.
— Ладно, подумаю, — сказал Канчуга. — Может быть, скоро приеду. — И погодя добавил: — Попрошу Кимонко, чтобы отпустил меня.
— Отпустит, чего там, — оживился старик. — Ты скажи ему, что родичи твои нашлись.
Спустя месяц сам Кимонко привез Канчугу в Сиин.
Шло время. Ружье, которое подарил Сигдэ Канчуге, ни разу не подводило, и в первую же зиму он добыл десять соболей, сто белок и двадцать колонков.
Старшие девочки пошли в школу. Глядя, как они выводят в тетради буквы русского алфавита, как читают вслух по складам букварь, Николай тоже захотел учиться. В школу его, как переростка, не брали. Тогда он попросил названых сестренок, чтобы они учили его дома. А в иные дни приходил в школу, чтобы побыть на уроке, и просил учительницу вызывать его к доске.
— Молодец, Канчуга, большие успехи делаешь! — говорила учительница.
— Жаль, что в тайгу идти надо, а то бы я дольше в классе посидел. Однако соболь ждать не будет.
Когда в Сиине организовали артель, Канчуга первым вступил в нее. Его назначили бригадиром. Что ни год сдавали порядочно пушнины. Сиин строился. Много новых домов поставили в долине. Люди с берегов таежных речек переселились в поселок. Подросла молодежь. Кто хотел — уезжал в город учиться. Кто не хотел — продолжал древнее ремесло отцов и дедов своих — охотился. Да, далеко вперед шагнули удэге. От прежней жизни почти не осталось следа.
Потом подошел срок военной службы. Канчуга вспомнил осенний день, когда жители Сиина в праздничных одеждах пришли на берег провожать своих сынов в армию. Десятки оморочек, расцвеченных флажками, спустили на воду. Пели песни. Желали парням хорошо служить.
В полдень тронулись в дальний путь. Солнце стояло высоко над тайгой, река сделалась золотистой. Лодки бежали вниз по течению, и навстречу стремительно проносились лесистые берега.
Родная Бикин-река! Куда бы судьба ни забросила удэге, в сердце его никогда не остынет любовь к тебе! К твоей живой воде, которую пьем с весла с самого раннего детства и до глубокой старости. Родная Бикин-река! Ты видела жизнь лесного народа — от древних юрт из корья до новых светлых домов на твоих холмах.
Далеко-далеко ты несешь свои воды,
Родная Бикин-река.
Не остановили тебя ни горы, ни годы,
Волна твоя светла, глубока.
Давно ты нам стала и другом, и братом,
И спутником верным в тайге.
Плывет по бурливым твоим перекатам
И песню поет удэге.
О чем же поет он, склонившись под ивой,
Волну рассекая веслом?
О радостной жизни, о доле счастливой,
О нашем крае родном!
Потом Канчуга вспомнил службу на пограничной реке Тумень-ула. Где-то невдалеке от заставы плескалось море. На песчаном берегу, выброшенные приливом, валялись рыбачьи шаланды, изорванные сети, почерневшие от времени дубовые бочонки из-под пресной воды. А берега Тумень-ула были холмистые, покрытые густым лесом.
Это была, конечно, не настоящая уссурийская тайга, где родился и провел свое детство Канчуга. Здесь не водились ни медведи, ни тигры. Зато было много косуль и пятнистых оленей. Они приходили перед закатом солнца пить воду из реки. И однажды сердце таежника не выдержало. Канчуга спрятался в кустах, и косули, проходя мимо, даже не заметили его. Как только они склонились над водой, Канчуга тихонько просунул руку из зарослей и, схватив косулю за ногу, дернул ее с такой силой, что она грохнулась на траву. Канчуга в мгновение упал на нее, придавил своим телом. Прирезав косулю охотничьим ножом — это был один из тех двух ножей, которые подарил ему в детстве дядя, — Канчуга приволок тушу на кухню и передал повару Алеше Рябоконю.
— Ты это где раздобыл ее? — уставил на Канчугу удивленные глаза Алеша. — Разве не знаешь, что на границе стрелять запрещено?
Канчуга засмеялся.
— Зачем стрелять? Это медведя стрелять надо, а косулю можно не стрелять.
Ни Алеша, ни дежуривший на кухне Андрей Лебедь не поверили, что он взял косулю голыми руками.
Только через несколько дней, когда он, в присутствии товарищей, петельками из конского волоса поймал с десяток рябчиков, сразу поняли, кто такой Канчуга.
В первом же боевом наряде Канчуга вдвоем с Лебедем задержали в непроглядной тьме нарушителя, который, под видом странника, хотел пробраться на нашу сторону. Во время обыска у шпиона ничего, кроме сигарет и спичек, не оказалось. Но Канчуга неожиданно поднял суковатый посох «странника», ощупал его пальцами, приложил к уху и вдруг со всего размаху переломил на колене. Внутри этой, внешне ничем не приметной палки лежала свернутая в трубочку восковая бумажка. На ней, как потом выяснил капитан Скиба, был нанесен тайный шифр.
...Так вся жизнь прошла перед Канчугой — с того дня, когда Богдэ оставил его на берегу Сулюнчи, и до той грозовой августовской ночи 1945 года, когда в самом начале войны в Маньчжурии он был послан в разведку в глубокий тыл врага.
Провожая Канчугу, капитан Скиба говорил:
— Вы идете на серьезное дело. Малейшая оплошность, лишнее слово, сказанное не так, как нужно, могут вас открыть. Самураи жестоки! Но и умереть нужно достойно, с честью, дорого отдав свою жизнь. Помните военную присягу!
Попав в японский застенок, Канчуга как бы проверял себя: так ли, как нужно, он жил; сумеет ли он — живой или мертвый — когда-нибудь оправдаться перед командиром, перед товарищами, с которыми дружил, и, наконец, перед своим маленьким народом.
...Когда он поздно вечером, весь вымокший, озябший, зашел в харчевню выпить чашечку чаю, то не думал об опасности. В старенькой ватной куртке и в синих дабовых штанах, заправленных в олочи из сохатиной кожи, Канчуга ничем не отличался от маньчжурских крестьян, которые сидели за столиком и курили. Канчуга и лицом был похож на них. Попросив у хозяйки чашку чаю и порцию парового риса, он, кажется, ничем не выдал себя. Женщина учтиво поклонилась и ушла. Вскоре она вернулась и поставила на стол чай и рис в фарфоровой чашке.
За едой гости заговорили об урожае, о ценах на рис. Вдруг, словно сквозь туман, Канчуга заметил, что два крестьянина, сидевшие напротив него, уронили головы, будто заснули. Еще не понимая, что с ними происходит, он и сам ощутил страшную тяжесть во всем теле. Почуяв неладное, Канчуга расстегнул куртку, выхватил из-за пояса пистолет, но удержать его в руке не мог. Повалился грудью на стол и заснул крепким, тяжелым сном.
...Канчуга сидел в одиночной камере и почти беспрерывно подвергался пыткам. Его водили на допрос утром и вечером. Каждый раз, когда его вталкивали обратно в камеру, он уже совершенно не чувствовал своего тела. Страшный шум стоял в голове, и жутко звенело в ушах от ударов, которые ему наносил чем-то твердым, зажатым в кулаке, маленький японский унтер с желтым одутловатым лицом и колючими, щеткой, усиками. Больше всего Канчуга ненавидел этого унтера. Если бы хоть на короткое время их оставили один на один, Николай задушил бы его. Но допрашивал другой японец, перед которым на столе лежал пистолет, обращенный дулом на Канчугу. Вскоре Николаю удалось узнать, что из Дугая — так назывался городок, где сидел Канчуга, — арестованных обычно отправляют в какую-то «справедливую» тюрьму, что дорога из Дугая ведет туда лесом. И на этот лес Канчуга надеялся. Он был уверен, что если ему удастся в пути сбежать, то в лесу его уже не поймают. Но где именно находится эта «справедливая» тюрьма и почему ее так называют, он не знал.
...Вечером тринадцатого августа 1945 года двадцать шесть арестованных со связанными руками повели за город, в лес. Они, конечно, догадывались, куда их ведут. Канчуга вдыхал свежий запах сосен и чувствовал, как у него прибавляются силы. Он искал глазами место, где бы деревья росли погуще, чтобы юркнуть в заросли. Но скоро лес кончился и показались холмы, поросшие редким кустарником. За холмами снова был лес — густой, темный, чем-то напомнивший Канчуге родную тайгу. Высокие тополя и сосны сквозили на розовом небосводе, и теплый, пахнувший свежей росой ветер тихо раскачивал вершины. Засмотревшись на деревья, Канчуга оступился. Тут же подбежал солдат и подтолкнул его в спину.
Уже сгустились сумерки, когда арестованных остановили около оврага, выстроили в один длинный ряд. Опять пересчитали. Канчуга был девятнадцатым. Он глянул на небо, сплошь усеянное звездами, и увидел, что по Млечному Пути тянутся косяки птиц. Они летели медленно, почти плыли, и Канчуга провожал их прощальным взглядом.
Вдруг лесную тишину нарушил пронзительный голос офицера:
— Всем стать на колени!
Через минуту Канчуга услышал, как слева от него, рассекая воздух, свистнула сабля и в глубокий овраг рухнуло тело казненного. Канчуга вздрогнул, закрыл глаза. Все чаще, все ближе свистела в плотном воздухе сабля, и с грохотом падали на дно оврага тела людей.
«Сейчас подойдет!»
Эта мысль обожгла Канчугу. Мозг лихорадочно заработал. Он глянул влево и с ужасом заметил, что до него осталось всего пять человек, что вот-вот засвистит сабля и над ним. Острые, цепкие, привыкшие к темноте глаза таежного следопыта вдруг уловили, что японец устал, что рука самурая как будто ослабела, что удар у нее уже не такой твердый и точный. Значит, подумал Канчуга, надо принять такое положение, чтобы удар саблей пришелся ке острым концом, а той частью, что ближе к рукоятке, тупой, которой, как рассчитал Канчуга, голову не отрубить. Главное, чтобы японец не вздумал отдохнуть, чтобы вдруг не остановился. Но японец спешил. «Только бы совладать с собой, — думал Канчуга, — не дрогнуть, не сделать лишнего движения». И он осторожно повернулся к соседу. Это был совсем еще мальчик. Он болел лихорадкой, по ночам в камере метался в жару, бредил, и Канчуга ухаживал за ним. Он и теперь хотел как-нибудь помочь юноше и стал шептать ему, чтобы он, как только подойдет японец, сразу кинулся в овраг. Но юноша, видимо, не расслышал. Когда через минуту он, зарубленный, свалился в яму, Канчуга напрягся весь, съежился, так сильно вобрал голову в плечи, что хрустнули позвонки и совершенно исчезла шея. Просвистела сабля палача, и вместе со свистом мгновенно Николай подался вперед, и сабля тупым концом ударила по затылку.
Канчуга упал на дно оврага, потерял сознание...
— ...Ну, вот как дело мое было, — сказал Канчуга, показывая островок седых волос на затылке. — Вот видишь, это японец шашкой рубил. Тоже, знаешь, рана была. Теперь, конечно, ничего, а когда погода сырая, голова, однако, болит.
— Что же было потом, когда вы очнулись? — спросил я, чувствуя, что рассказ еще не окончен.
Он улыбнулся немного грустной улыбкой, затянулся папиросой и, подумав, сказал:
— Когда очнулся, очень страшно стало. «Как это, — думаю, — голова без тела сама живет?» Хорошо помню, самурай голову шашкой рубил, а тут лес вижу, небо вижу, звезды вижу, мозг мало-мало работает. И очень, знаешь, жутко стало.
Развязал веревку, стал в темноте руками себя искать; сразу грудь нашел, потом ноги нашел, потом опять вверх полез — голову нащупал... Как будто все нашел, и все равно поверить не мог. Все равно жутко было. Когда в тюрьме сидел, когда пытали — тоже жутко было. А теперь еще больше. Щупал себя долго и, знаешь, не сразу догадался, что живой. Значит, я правильно сделал, что шею совсем спрятал, значит, японец слабо шашкой рубил. И я живой остался. Вот как наш брат удэ придумать может. Интересно тебе, да? А потом вот что было...
Когда Канчуга наконец «нашел» себя и понял, что жив, что голова на месте, он судорожно прижался к земле и, притаившись, стал прислушиваться. Вокруг было тихо. Значит, там наверху все кончилось. Он не помнил, сколько времени прошло с тех пор, как сабля палача просвистела над ним, но, судя по тому, что была еще ночь, понял: времени прошло немного. Осторожно подтянулся на руках, вылез из оврага. Захотелось пить. Припал губами к свежей росе на травах. Полз и по капельке собирал. ее. Провел ладонью по больному месту, и рука стала горячей и мокрой. Кровь. Он зажал рану. Зашумело в голове. Потемнело в глазах. И Канчуга забылся. Придя через несколько минут в себя, он гораздо быстрее прежнего стал ползти сквозь густые колючие заросли, обдирая лицо и руки. Потом, утомившись, лег на спину и долго глядел на небо. Звезд было еще много. Горизонт был темен. Значит, решил Канчуга, до рассвета далеко, и, пока темно, нужно уходить как можно дальше. Вскоре, совсем выбившись из сил, зарылся в траву, закрыл глаза.
Он пролежал так весь остаток ночи и весь следующий день, не в силах превозмочь страшную головную боль. То забывался, то снова приходил в себя. Порою ему казалось, что земля куда-то уходит. Тогда он плотнее прижимался к ней и с отчаянным упорством медленно полз вперед. Так он добрался до родника. С жадностью припал к нему пересохшими губами, задыхаясь, стал пить, а напившись, тут же, у ручья, заснул. Спал долго и во сне видел родной Сиин, дом Сигдэ и широкий стол в доме, весь уставленный разными кушаньями, словно там был праздник. Канчуга жадно ел дымящееся оленье мясо, грыз хрустящее сальми из ломтиков тайменя, запивая хмельным брусничным квасом.
И когда на раннем рассвете проснулся и вспомнил сон, от отчаяния чуть не заплакал. Хотя бы голубики найти, или кедровых орехов, или желудей. Какой белдный лес! Не то что по берегам Бикин-реки, где всего вдоволь.
Прошло трое суток. Никто не гнался за ним, никому он как будто не был нужен. И Канчуга наконец успокоился. Но шел ли он в глубь Маньчжурии или в сторону родной земли — Канчуга в точности определить не мог.
Ночью его разбудили близкие раскаты. Сперва подумал, что гроза. А когда на горизонте заметались огневые вспышки, понял, что это артиллерийская стрельба. Значит, где-то неподалеку фронт. Как бы снова не попасть в руки к японцам... И он решил уйти в сопки. Шел весь день, а к вечеру, выбившись из сил, свалился.
Он не слышал, как на рассвете к нему подошел старик, стал что-то расспрашивать, потом поднес к губам Канчуги флягу. Николай сделал несколько глотков, обжигая горло, захлебываясь. Сразу пришел немного в себя, спросил:
— Кто стреляет?
— Русские наступают.
— Советские солдаты?
— Да, приятель, они уже там, в нашем городке. Я только недавно оттуда...
Канчуга понял, что перед ним добрый человек, и зашептал:
— Я советский солдат, казненный японцами... Бежал... Иду к своим... — И впал в забытье.
Он уже не слышал, как старик перенес его на сухое место под высокой сосной и покрыл своей ватной курткой.
— Лежи, приятель, — сказал старик, — а я сбегаю в город, сообщу о тебе...
Два дня врачи хлопотали над Канчугой в госпитале, спасая от заражения крови, и все это время Николай не приходил в сознание. Ни военный комендант городка, ни заместитель по оперативной части еще ничего не знали о нем...
Все это выяснилось гораздо позже, когда Канчуга пришел в себя.
За доблесть и мужество, проявленные при выполнении особого задания командования в тылу врага, младший сержант Николай Гайбович Канчуга был награжден орденом Красного Знамени.
Первый из удэге, получивший такую награду.
К моему приезду в Сиин пора соболиной охоты почти кончалась. Первые бригады соболевщиков улетели (сейчас удэ не ходят, а летают на охоту) в декабре, когда установились крепкие морозы. Из тайги уже начали поступать большие партии соболиных шкурок, их готовили к отправке в Иркутск, на главную базу Союзпушнины. Удача сопутствовала охотникам, и Мунов решил снарядить еще две бригады. С одной из них он и предложил мне отправиться на соболевку.
Мунов говорил, как всегда, восторженно:
— Лети, дорогой, никто не скажет тебе: экзотика! Знаешь, что такое соболь? — И когда я стал говорить, что соболь — зверек с дорогим пушистым мехом, Иван Константинович прервал: — Не надо, я сам скажу. Соболь есть мягкое золото. Знаешь, конечно, что́ есть твердое золото, да? А соболь то же самое, только мягкое золото. Большой доход государству. Не бывал в Ленинграде в пушном дворце? Зря не бывал. Там со всего света купцы бывают. А ты почему-то не бывал. Там и наш, удэгейский, соболь есть. В Москве то же самое. На Всесоюзной сельскохозяйственной выставке нашу пушнину увидишь. Охотник-удэ на сельхозвыставке, я тебе скажу, частый гость. Прошлый год десять человек в Москву летали. Двадцать шесть человек награды имеют: золотые медали имеют, серебряные тоже имеют. А наша артель «Охотник» давно золотую медаль носит. Вот, пожалуйста, какая картина. Никто не скажет: экзотика. А знаешь, что будет экзотика? Скоро первый раз на Красном Яру пилораму пустим, вот это будет нашим удэ экзотика. Так что лети, я тебе все сказал. Тайга зимой тоже свою картину имеет.
Дни в Сиине выдались отличные. На редкость щедро светило солнце. Как только рассеивалась утренняя морозная дымка, сразу начинали сверкать снега. Они переливались то голубым, то золотистым светом, и в природе стояла удивительная тишина. Хотя морозы были крепкие — в иные дни термометр показывал утром тридцать пять градусов ниже нуля, — днем совершенно не чувствовалось стужи. Около школы на переменах ребятишки играли в одних костюмчиках. Да и взрослые ходили по Сиину налегке: кто в меховых жилетах, кто в коротких стеганых куртках.
Если спросите, какой вид транспорта в наши дни более всего распространен среди удэгейцев — собачья упряжка или самолет, — то я скажу: самолет, хотя в артели около двухсот ездовых собак, да у каждого удэ имеется своя упряжка. Но собаки бездельничают. Они бродят по Сиину от дома к дому, здоровые, ожиревшие, ждут, пока хозяйки выплеснут вместе с помоями рыбьи кости. Мне однажды показалось, что даже в упряжке они ленивы. Каюр только и знает, что кричит на них, подгоняя длинным остолом, а они идут неторопливо, мелко-мелко перебирая ногами. К месту соболиной охоты с некоторых пор упряжку и нарты тоже доставляют на самолете.
Эти подробности, я думаю, не лишние. Они дают, как говорит Мунов, картину. Видишь, как далеко ушли удэге от прошлых лет. Ведь в прежние времена выезд на соболевку сопровождался специальными обрядами и поклонением духам. Шаман устраивал большое камлание. Всю ночь плясал вокруг очага, стучал лисьей лапкой в бубен, разговаривал с духами. А когда рано утром охотник выезжал в тайгу, его провожали все сородичи. Долго шли вслед за нартами, говорили напутственные слова. Напоминали охотнику, чтобы не забыл задобрить бога Эндури и бога Онку, которые властвуют над лесными зверями, в том числе, конечно, и над соболем. И удэге не забывал. Добравшись до заветного места, он, прежде чем соорудить шалаш, разводил костер и приносил жертву богам. Бросал в огонь кусочек лепешки или немного каши, выливал из фляги несколько капель спирта — словом, не обижал богов.
Часам к одиннадцати бригада Надыги Догдовича была уже в сборе. Нас было пятеро — четверо удэгейцев и я, в такой же, как у них, одежде: унты с мягкими меховыми чулками до колен, ватные штаны, куртка и шапка-ушанка. Кроме того, к поясу привязана барсучья шкурка, чтобы садиться на снег.
Признаться, мне было как-то боязно отправляться в морозную тайгу в такой легкой, непривычной для меня одежде.
Надыга, видимо, заметил мое смущение и стал успокаивать:
— Днем солнце будет — не холодно, — говорит он. — Долго ходить будем, следы искать — тоже не холодно. Ночью в шалаше костер гореть будет — тоже, конечно, не холодно!
На вид Надыге можно было дать лет сорок пять. Черные, давно не стриженные и, кажется, давно не чесанные волосы стояли у него торчком и совсем не покорялись Надыге, когда он, сняв шапку, долго приглаживал их ладонью. Рост у Надыги, как у большинства удэ, невысокий, фигура стройная, худощавая, движения спокойные, речь неторопливая, зато взгляд небольших черных глаз горяч, порывист и выдает живой, упрямый характер. Удэгейцы очень добры и гостеприимны. Для приезжего человека открыт каждый дом, — пожалуйста, заходи, садись за стол, своим будешь. Но не пытайся заплатить деньгами за приют и гостеприимство. Обидишь. Гость не платит. Ведь гора с горой не сходится, а человек с человеком когда-нибудь встретятся.
...Из-за сопок показался силуэт самолета. Через несколько минут стал слышен гул мотора.
— Далеко ли нам лететь на соболевку? — спросил я Батами Пеонку.
— Как понимать: далеко ли, близко ли... Один час полетим, наверно.
— Значит, километров двести?
— Наверно, так!
Он выколотил трубку, снова набил ее табаком, закурил.
— А сколько на собаках пришлось бы ехать?
— На собаках? — Он задумался. — На собаках три дня езди, не меньше. Днем езди, а ночь у огня спи.
— Долго!
— Долго, конечно, — согласился Батами. И, помолчав, спросил: — Ты первый раз в нашу тайгу езди, да?
— На соболевку впервые, — сказал я.
— Почему только на соболевку? В тайге и медведя убить можно. Кушать мясо надо или не надо тебе? В тайге кушать мясо надо. Много кушать, а то холодно будет. — Он сказал насчет медведя таким тоном, словно заранее знал то укромное место, где была берлога. Но Батами знает, что говорит. Охотники берут с собой в тайгу все, кроме мяса. Мясо в лесу в избытке, и всегда свежее.
Уже через полчаса мы уже сидели в кабине самолета. Тут же стояли железные бочки из-под керосина, ящики из-под печенья и спичек, словом, тайга снабжалась товарами бесперебойно. Только летом некоторые грузы идут в Сиин и Олон речным путем, на моторках или батах, а зимой без авиации не обойдешься. Случается, что и зимой надолго затянет небо туманом, тогда Сиин как бы оторван от мира. Но в Приморье, особенно в феврале, бывает больше солнечных дней, чем туманных.
Кроме Надыги Догдовича и Батами Пеонки с нами были Гайба Уза и Виктор Календзюга. Гайба Уза — нанаец. Он выше ростом, чем удэгейцы, более полный, чем они, и лицо его чуть посветлей. Виктор Календзюга, сын Милована Дзянгуловича, приехал на студенческие каникулы и решил провести их в тайге.
Вот и вся наша бригада соболевщиков. Будет ли ей сопутствовать удача? Много ли она поймает соболей? Никто, понятно, не мог заранее сказать.
Мы летели ровно час. Когда самолет сел, первым долгом выгрузили собачью упряжку и нарты. Потом вынесли из кабины множество длинных сеток, похожих на огромные рукава, и просторные обметы с мелкими ячеями, мешки с продуктами. Всю поклажу погрузили на нарту. До места, где бригадир предполагал поставить шалаш, надо было идти километра три по льду реки. Ухватившись за поворотный шест, Надыга круто повернул нарту, и собаки сразу натянули постромки. Головным в упряжке шел рослый, вислоухий пес с подпалинами на животе, за ним — остальные четверо лаек, чуть поменьше ростом, лохматые, с острыми мордами.
Я взглянул на часы: без четверти два. Солнце поднялось довольно высоко. В тайге было тихо. Река петляла. По обоим ее берегам стояли высоченные голые ильмы, густо облепленные сверкающим снегом. На многих стволах виднелись глубокие зарубки, то в виде крестов, то в виде треугольников: старые знаки корневщиков — искателей женьшеня. По этим знакам теперь идут не только искатели, но и соболевщики. Где-то еще, за много километров отсюда, бродили по зимней тайге и другие охотники в поисках следов пушных зверей. Кроме соболей бьют в эту пору и колонков, и норок, и белок. Но бьют не столько, сколько хочется, а по норме, установленной охотоведческим надзором. Охотники выполнят план и вернутся домой, а в зимнем лесу еще останется много соболей, и до будущего года никто уже не будет преследовать их. Не то что в старое время, когда сотни охотников всю зиму ходили по тайге с капканами, сетками, обметами, начисто истребляя соболя. В выгоде от этого были, конечно, не охотники-туземцы, а многочисленные скупщики, которые за бесценок забирали пушнину.
Как ярко ни светит февральское солнце, короток зимний день. Когда мы добрались до заветного места, было уже шесть часов. Удэгейцы быстро соорудили шалаш, развели огонь и повесили над ним чайник со снегом. Надыга подбросил в костер хворосту, и пламя рванулось вверх. Я спросил в шутку, не собирается ли он приносить жертву богу охоты? Надыга громко засмеялся.
— Ты гляди, что он говорит, — обратился он к товарищам. — Наверно, в Сиин ехал, старую книжку читал? Нет, я костер сделал, чтобы ночью тепло было. Понял?
Я давно заметил, что даже старики не очень охотно рассказывают о прошлом. Кто-то из корреспондентов, побывавших в Сиине, слышал, как ночью старушка колотила лисьей ножкой в бубен. И сразу сделал вывод: шаман шаманит. Мунов потом говорил:
— Я две ночи после шамана искал и нигде, знаешь, не нашел. У русских старушка в церковь ходит? Ходит. Почему наша старушка не может дома в бубен постучать? Шаман шаманит — это когда обряд совершают: багульник жгут, бубен на огне греют, много людей в дом соберутся — шаман шаманит! Тогда, я тебя понимаю, надо бороться, надо партактив поднимать! А если старушка или старик ночью мало-мало в бубен стучит, чего там! Кому мешает? Пускай стучит! Может, спина болит или грудь простудила, вот и стучит — думает, легче будет. Все равно утром встанет, к фельдшеру пойдет лекарство просить. Так что партактив поднимать на борьбу не надо, честное слово. Удэ, я тебе давно говорил, на тыщу лет вперед ушли! Ты посмотри на почте, сколько газет выписываем, сколько журналов идет в Сиин и Олон. Наверно, сотня идет. На четыреста удэ не меньше сотни литератур идет. Последний шаман, я тебе скажу, давным-давно покойник. Вот какая картина!
...Охотники ночью спали крепко. А мне не спалось. Я вышел из шалаша и осмотрелся. Было тихо. С вечера небо выдалось звездное, а теперь горизонт затянуло туманом. Он плыл из-за дальних сопок, заполняя просветы между деревьями. «Наверно, пойдет снег», — подумал я. Но, вспомнив, что вчера закат предсказывал хорошую погоду, успокоился. Ветер, кажется, дул с севера, значит — к погоде.
Утром туман еще держался, но скоро стало проясняться. В счастью, ночью снег не сыпал. Так что следы, которые оставил соболь, бродя в темноте за добычей, обнаружить будет легче. Ведь соболь — зверек ночной и с первой утренней зорькой возвращается в свое убежище. Словно чуя, что по его следам непременно пойдет охотник, соболь запутывает следы, старается меньше ходить по земле, а скачет по бурелому и валежнику, откуда ветер обычно сдувает снег. Нередко он хитрит: взбирается по заснеженной стороне дерева до самой вершины, оставляет четкие следы, а потом по чистой стороне ствола устремляется вниз, спрыгивает в ямки своих прежних следов, не портя их, и бежит след в след, вводя охотника в заблуждение. Соболь может пройти немалое расстояние под снегом, прорывая себе туннель. А выйдя на свет, опять взбирается на дерево и повторяет свою хитрость. Однако удэгейцы — прирожденные охотники. Они хорошо изучили все замысловатые повадки соболя, и если уж нападут на его следы — непременно их распутают.
Наконец мы приготовились в путь. Уза, Батами и Календзюга стали на широкие, подклеенные оленьим мехом лыжи и вскоре потерялись за деревьями. Надыга знал, что на удэгейских лыжах без палок мне за ним не угнаться, и решил использовать нарты. Лыжи, конечно, мы тоже захватили с собой.
Около часа мы петляли меж высоченных кедров, и Надыга все время оглядывался по сторонам. Впереди показались крутые завалы из бурелома.
Надыга спрыгнул с нарты, стал на лыжи и пошел к бурелому. Он осмотрел каждую лесину, потом опустился на колени и заглянул вниз: следов соболя не оказалось.
Надыга вернулся к нарте, подвел упряжку к кустам, бросил собакам несколько вяленых рыб.
— Здесь остановимся, искать будем! — сказал он, и я заметил, что лицо его стало строгим, задумчивым.
— А мне что делать? — спросил я.
— Пойдем вместе, — сказал он шепотом. — Только, пожалуйста, не кричи.
Я тоже стал на лыжи и пошел за ним, стараясь не отставать. Но это мне давалось с трудом. До бурелома было шагов полтораста, и пока я прошел это расстояние на лыжах без палок, успел два раза упасть.
Вдруг Надыга, взяв легкие лыжи под мышку, вскочил на толстую лесину и, балансируя, пробежал по ней. Осмотревшись, прыгнул на другую и, пройдя ее до половины, остановился.
— Следы?
— Есть! — ответил он тихо, словно боясь, что соболь услышит. На самом же деле от этих первых следов до убежища, где притаился соболь, было очень далеко, возможно добрый десяток километров.
Сойдя с лесины, Надыга присел на корточки и принялся рассматривать следы. Потом нажал пальцем на зыбкое донышко следа — оно провалилось.
— Свежий, ночью соболь бежал! — сказал Надыга, повернув ко мне красное от напряжения лицо.
Кроме того, Надыга определил, что соболь, спрыгнув с бурелома, делал короткие, резкие прыжки, оставляя за собой выволоку — крохотные снеговые бугорки на передней кромке каждого следа.
— Глупо соболь ходил, — улыбнулся удэге, — наверно, думал, нас с тобой в тайге нету... — И Надыга объяснил еще, что выволока как раз и выдает соболя, что именно она указывает охотнику направление, куда зверек убежал.
Снова став на лыжи и сделав рукой знак, чтобы и я пошел за ним, удэгеец быстро зашагал по снеговому насту за ровной цепочкой соболиных следов. То, что цепочка не петляла, а лежала на поверхности ровно, убеждало охотника в том, что соболь шел здесь спокойно, беспечно.
— Хорошо ночью покушал и побежал домой спать, — иронически заметил Надыга, когда следы зверька привели нас к толстому высокому кедру.
Несколько минут он молчаливо, с подчеркнутым, казалось, равнодушием стоял у подножия дерева и курил трубку. Потом сказал:
— Вон, видишь дупло или не видишь?
— Нет, не вижу!
— Гляди лучше!
Я пробежал глазами весь ствол от основания до самой вершины — и никакого дупла не заметил. Ствол с наветренной стороны был припушен снегом, и что-нибудь обнаружить на нем я не мог. Тогда Надыга осуждающе произнес:
— Совсем худо глядишь! — И указал на дупло у самого подножия дерева. Оно было по краям запорошено, и удивительно, как соболь, юркнув в это небольшое отверстие, не коснулся снежной пороши.
— Скоро увидишь, тут соболь есть! — уверенно добавил Надыга.
Он объяснил, что дупло — это лишь ворота в убежище соболя, а само убежище, видимо, очень глубоко.
Долго не раздумывая, Надыга сорвал с пояса барсучью шкурку, свернул и заткнул дупло. Потом осмотрел кругом весь ствол, нет ли еще какого-нибудь дупла. Но его не оказалось. Он достал из мешка обмет, ловко расправил его и поставил перед самым входом в дупло, закрепив концы сетки за соседние деревья. Потом тщательно затоптал снег вокруг дерева: чтобы соболь не ускользнул по туннелям, которые он обычно проделывает под снегом на случай опасности.
Надыга отыскал жердь и принялся стучать по стволу кедра, пытаясь выгнать соболя из убежища. Долго, минут двадцать, стучал он, потом передал мне жердь, и я тоже — рад стараться! — изо всех сил колотил по дереву. Но соболь так и не показывался.
— Наверно, нет здесь соболя? — спросил я.
— Ладно, хватит, а то устал! — сказал Надыга и, подумав, добавил: — Все равно соболь не уйдет.
— Может быть, снег слабо утоптали, и зверек давно под снегом убежал?
— Там, в дупле, соболь, — упрямо повторил Надыга. — Буду, однако, дым пускать...
— Дым?
— Скоро увидишь!
Он отыскал гнилушку, зажег ее, выдернул из дупла барсучью шкурку и сунул в отверстие дымокур. Не прошло и пяти минут — оттуда выскочил соболь. Он кинулся было вверх по стволу, но, уткнувшись в обмет, сразу же побежал вниз. И там его тоже встретила сетка. В поисках выхода соболь заметался и вскоре запутался в ячеях обмета.
Это был крупный самец изумительно красивой отмастки: мех был на нем густой, высокий, темно-коричневый, шелковистого блеска.
Так первый же день начался с удачи. Обычно, пока нападешь на след соболя, приходится бродить по зимней тайге долго. Если в дороге тебя настигнет ночь, устраиваешь ложе прямо на снегу около костра, а завтра чуть свет — снова в путь...
«Куда теперь пойдет Надыга? — подумал я, вспомнив, что первая удача, как правило, влечет за собой другую. — Не может быть, чтобы только один соболь был в дупле этого старого кедра. Видимо, там целая соболиная лежка».
Однако Надыга, выдернув дымокур из дупла, воткнул его в снег и, когда гнилушка погасла, сказал:
— Теперь, однако, на Безымянную протоку поедем. Там, помню, с прошлой зимы соболь остался. Там и шалашик наш есть. Придем туда, покушаем, сетки поставим.
— А далеко от протоки?
— К вечеру приедем!
Километров пять мы ехали по ровной местности среди редкого кустарника. Потом опять пошла густая дремучая тайга, и местами приходилось перетаскивать нары через бурелом.
Более трех часов отняла у нас дорога. Зато на берегу протоки, как и говорил Надыга, сохранился шалаш, которым мы не замедлили воспользоваться.
Надыга развел в шалаше костер, растопил снег в чайнике. Поужинав, мы легли на барсучьи шкурки и тотчас же крепко уснули.
Утро выдалось туманное, но очень тихое. Став на лыжи, мы немного прошли по льду протоки, потом поднялись на берег и около километра двигались среди мерзлых кустов.
Вдруг Надыга остановился, снял шапку и с минуту стоял задумавшись.
— Дальше не пойдем, Надыга Догдович? — спросил я, не сразу поняв, почему он остановился.
— Куда след поведет, туда, однако, и пойдем, — сказал он спокойным голосом.
— Где след?
— Опять не видишь? — спросил он с явным упреком и улыбнулся.
Я промолчал.
То, что было видно опытному охотнику, мне, новичку, заметить сразу не удалось. Но через минуту, когда Надыга шагнул к кустам и, нагнувшись, стал разглядывать снежный покров, я совершенно отчетливо увидел парную цепочку соболиных следов.
Чем дольше Надыга разглядывал следы, тем строже и задумчивее делалось его лицо, словно он решал трудную задачу. Действительно, нелегко было по первым отпечаткам на снегу установить — за добычей или с добычи ходил здесь соболь. Но, судя по коротким прыжкам и по тому, что зверек небрежно ставил задние лапы в следы передних, то есть бегал «нечисто», можно было предположить, что, наевшись досыта, возвращался он в свою лежку. Сытый соболь меньше путает следы, чем голодный, становится как бы беззаботней, идет тяжелее.
Однако Надыгу немного смущало, что соболь после каждого прыжка менял ногу: то начинал бег с левой ноги, то, через короткое расстояние, — с правой, потом опять с левой... Все это нужно было разгадать прежде, чем двинуться дальше по следу. Однако было ясно: где-то в этом районе большая лежка.
Чем дальше мы шли, тем больше обнаруживалось следов на снегу. Они то вели вперед, то возвращали нас немного назад, то вдруг резко уходили влево, к нагромождениям камней на самом берегу протоки, которая не везде хорошо промерзла. Местами вода выступала наружу и струилась узеньким ручейком по льду. Видимо, со дна пробивались теплые родники и согревали речушку. Поэтому и снег на берегу то тут, то там был талый, и хуже скользили лыжи, и мех, которым они были подклеены, прилипал. Зато здесь гораздо четче выступали следы соболя. Надыга показал мне довольно ясные отпечатки соболиных пальцев и даже когтей, а потом — то ли в шутку, то ли серьезно — заметил:
— Здесь, однако, соболь босиком бежал...
— Как это босиком? — не понял я и рассмеялся.
Оказывается, когда соболь бежит небрежно, он ставит лапы глубоко, оставляя на снегу довольно ясные отпечатки пальцев. Тогда охотники считают, что зверек бежал «босиком».
Мы еще долго блуждали, то уходя слишком далеко от протоки, то снова возвращаясь к ней. Следы в конце концов привели к каменным россыпям и оборвались. Теперь сомнений не было: где-то здесь соболиная лежка.
Надыга поставил вокруг камней обметную сетку, закрепил ее колышками и навесил на сетку колокольчики.
— Ну, паря, — вздохнул он с облегчением, — пойдем чего-нибудь кушать...
— А разве выгонять соболя не будем?
— Сам выйдет, чего там.
— И дым не будем пускать?
— Нет, конечно. Соболь, как выйдет ночью на добычу, так в обмет попадет. Сразу колокольчики зазвенят, скажут тебе, что соболь попался.
Нужно ли говорить, как приятен был после долгих скитаний отдых в шалаше около костра? Скоро нас так разморило, что мы легли с Надыгой на топчан, прижались друг к другу и крепко заснули.
Ночью, сквозь сон, я услышал дробный, глуховатый звон колокольчиков. Встал, выбежал из шалаша.
Густой морозный туман окутал тайгу. В пяти шагах не видно было деревьев. Колокольчики звенели, казалось, в самой глубине туманного леса, и я не сразу сообразил, что это в сетке барахтался соболь. А когда понял, вернулся в шалаш и стал будить Надыгу.
Он вскочил, протер рукавом глаза.
— Соболь в сетку попался! — закричал я.
Надыга несколько секунд прислушивался и, выбегая в лес, бросил:
— Правильно говоришь!
В полдень мы вернулись на привал, откуда бригада начала свой путь на соболевку. Вскоре сюда пришли Батами, Уза и Виктор Календзюга. Они поймали четырех соболей. А всего было добыто бригадой семь зверьков. Удэгейцы почему-то радовались, что именно семь.
— А восемь хуже? — в шутку спросил я.
— Семь лучше! — серьезно ответил Уза.
Виктор Календзюга объяснил:
— В старое время у наших удэге цифра «семь» считалась самой счастливой. Поэтому Гайба и рад, что в первую соболевку семь зверьков поймали.
Я вспомнил, что и в рассказах стариков особенно часто встречались такие фразы: «Это случилось после того, как я семь горных речек переплыл», «Это было за семь перевалов от стойбища», «Семь лебедей летели к закатному солнцу», «Семь стрел пустил я из лука» и т. д., и т. п.
Вскоре все семь шкурок уже были сняты с соболиных тушек, и Гайба надевал шкурки на гладкие деревянные распялочки шерстью внутрь, а пушистые хвосты оставлял во всей их красе — шерстью наружу.
Ровно через семь дней — счастливое совпадение! — я вернулся в Сиин. А бригада Надыги еще весь февраль бродила по следу соболя.
Когда я вернулся с соболиной охоты, Мунов предупредил:
— Не думай, пожалуйста, что у тебя вся картина. У нас, знаешь, так не бывает, чтобы корреспондент из города приехал и не зашел в гости к Олянову. Николай Иванович, я тебе скажу, старый друг удэге. Он тоже кое-чего рассказать тебе может. Помнишь или не помнишь, я тебе говорил про интересного тигра, по-нашему куты-мафа или амба — как хочешь? Так это у Олянова дело было. Пожалуйста, сходи к нему на стаканчик медовухи, его дом всегда открытый. — И, измерив меня взглядом, спросил: — В тайге не худо было тебе?
Я начал рассказывать о соболевке, но Иван Константинович, по своей привычке, поспешно перебил:
— Ладно, не говори больше. Скоро наши удэге из тайги придут, лучше расскажут.
В тот же день я отправился к Николаю Ивановичу Олянову. Меня встретил среднего роста коренастый мужчина с открытым добродушным лицом и небольшими карими глазами. В простом кургузом пиджаке и мятой узенькой кепке, сидевшей на самой макушке, Олянов скорее был похож на русского мастерового, нежели на отважного таежного следопыта, всю жизнь проведшего в дебрях Уссурийского края. Но обстановка в доме выдавала таежника. Около дверей в углу висят различного калибра охотничьи ружья, патронташи, набитые патронами, клинки с костяными ручками. Вдоль стены на самодельных тумбах стоят чучела ширококрылого ястреба и черного лебедя, весьма редкого в этих местах. А над кроватью растянута чудесная, отливающая глянцем каждой остинки шкура рыси. Искусные руки охотника сумели придать звериной морде почти живой облик: яростно блестели красноватые глаза хищника, из полуоткрытой пасти торчали острые, слегка тронутые желтизной клыки, а над верхней вывороченной губой топорщились длинные седоватые усы.
— Давно убили красавицу?
— Прошлой осенью, — с улыбкой ответил Олянов. — Нелегко далась, пришлось повозиться.
— Мне удэгейцы говорили, что рысь опаснее тигра, верно это?
— Правильно говорили. Уссурийский тигр на человека не нападает. А рысь, когда идешь по тайге, только и следит за каждым твоим шагом. Чуть зазеваешься, она и прыгнет с дерева тебе на плечи. Тут уж — кто кого, как говорится...
Жена Олянова, Анастасия Петровна, полная женщина с круглым, раскрасневшимся лицом, поставила на стол эмалированную миску с пельменями, две кружки чаги, по-местному шульты, которую заваривают вместо чая. Потом принесла глубокую тарелку с янтарным медом, заметив при этом, что «медок-то бархатный, самый пользительный», и пригласила завтракать.
— Кушайте, чем богаты, тем и рады!
Я пробовал отказаться, но хозяйка и слушать не хотела.
— Ничего, бог даст, утрясется, — сказала она ласковым голосом. — Кушайте, я еще котлеток принесу. Мой-то третьего дня медвежонка из берлоги выкурил, так я котлеток настряпала.
Пока завтракали, Николай Иванович рассказал, что чуть ли не с детских лет живет в таежных местах. В 1918 году юношей ушел в партизаны и всю гражданскую воевал с интервентами. Когда беляков и самураев в океан сбросили, Олянов поселился в Имане, в то время небольшом селеньице, а в 1932 году переехал на Бикин. Долгое время он был единственным русским среди удэге. Вместе с ними соболевал, стрелял белку, добывал корень женьшень, словом, с тайгой сросся. А когда женился на Анастасии Петровне, выстроил себе хату и поступил в лесничество.
— Так что дружба с удэге у нас давняя. Отличный, скажу я вам, народ. Смелости им не занимать. Недаром их лесными людьми называют. В прежнее время, правда, жили они по своим обычаям и законам. Верили в бога лесов. Почитали тигра, священного зверя — куты-мафу. Помню, когда впервые собрался тигренка обловить, встревожились мои друзья. «Как же ты, Оляныць, согласился куты-мафу трогать? Гляди, как бы наш брат удэ не обиделся». Долго объяснял им, что не собираюсь куты-мафу стрелять, что ежели удастся тигренка выследить и отбить от матери, в город отправлю его, в зверинец. Там его будут детишкам показывать. Все равно не поверили. Пришлось во Владивосток телеграмму отбивать, что отказываюсь от поручения. Так дело и заглохло.
Поскольку речь зашла о тигре, я попросил Николая Ивановича рассказать о том «интересном» годовалом хищнике, про которого чуть ли не с восторгом мне говорил Мунов.
— Верно, было дело, — улыбнулся Олянов. — Но ведь не один я в тайгу ходил, а бригадой из пяти человек, ежели считать и мальчонку Димку Канчугу. И не одного котенка, а двух поймали.
— Какой же из них «интересный»?
Подумав, Николай Иванович сказал:
— Ладно, начну по порядку...
Телеграмму принесли ночью. Услыхав сквозь сон, что стучатся в окно, Николай Иванович встал, накинул на плечи полушубок и вышел в сени.
— Кто там? — спросил он не без тревоги, подумав, что в поселке случилась беда, но, узнав знакомый голос девушки с почты, успокоился: — С чем пожаловала, Катя?
— Телеграмма!
— Могла и утречком.
— Нельзя, Николай Иванович, «молния».
Пропустив Катю вперед, зажег на кухне лампу.
— Читай!
«Старшему лесничему Олянову.
Срочно сообщите согласие возможность отлова двух молодых уссурийских тигров отправки цирк. Оплата согласно утвержденным расценкам. Доставка город самолетом. Директор Охотсоюза Дудочкин».
— Телеграмма с оплаченным ответом, — сказала Катя. — Ответ теперь дадите или после?
— После, милая, надо с людьми посоветоваться. Это ведь не медведя из берлоги выгнать, тут посложней дело будет.
Когда девушка ушла, Николай Иванович еще долго сидел за столом, перечитывал телеграмму.
«Конечно, если бригаду сколотить, можно бы попытать счастья, — думал Олянов. — Но разве наших удэ подговоришь на такое дело. Иные, особенно старики, и слушать не захотят. Все-таки надо расспросить Чауну Симовича, где это он следы тигрицы с двумя тигрятами приметил. Прошла неделя, как Чауна вернулся с соболевки. Срок недолгий. Слишком далеко хищница уйти не успела. Где-то там еще петляет...»
С этими мыслями Олянов уже не расставался. С нетерпением ждал рассвета, чтобы сходить к Чауне Селендзюге.
Едва стало светать, быстро оделся и осторожно, чтобы не скрипеть дверью, вышел на улицу.
Над долиной лежал густой морозный туман. Домик Чауны стоял на краю поселка, в излучине реки.
Олянов не удивился, увидав в такую рань Чауну Симовича на дворе, выстругивающего новый поворотный шест для нарты.
— Сородэ! — поздоровался Олянов.
— Сородэ! — ответил Чауна. — С делом пришел, конечно?
— А ты, я вижу, Чауна Симович, опять в тайгу собираешься? Только недавно с соболевки вернулся и уже снова нарту готовишь?
Чауна — невысокого роста, узкогрудый, с редкой бородкой клинышком — сдвинув на затылок шапку-ушанку, улыбнулся маленькими, косо поставленными глазами.
— Угадал, Оляныць, съездю недалече. Когда с соболевки ехал, сохатого застрелил. Туську в кустах спрятал. Надо привезти, а то, глядись, куты-мафа утащит.
Олянов присел на край нарты, достал пачку «Севера», протянул Чауне. Тот отложил в сторону топор, взял две папироски, смял их, запихал в трубку.
Когда закурили, Николай Иванович спросил:
— Помнишь, Чауна Симович, ты мне про тигрицу с выводком тигрят говорил?
— Говорил, конечно.
— Далече отсюда следы видел?
— Далече, Оляныць. По-над самым перевалом, на Татиби, в дубках. Когда с соболевки ехал, видел на снегу много кабаньих следов, а с краю, в сторонке куты-мафа с детиськами бродил. Наверно, кабанов мало-мало из стада таскай...
— Как думаешь, Чауна Симович, далеко за это время хищница ушла?
— Сам знаешь, куда кабаны, туда и она с детиськами. Однако, думаю, недалеко. В дубках нынче желудей богато есть. — И, посмотрев в упор на Олянова, поинтересовался: — Зачем его про куты-мафу говорит?
— Город запрашивает...
— Город? — удивился удэгеец. — Сколько помню, город никогда не запрашивал.
Олянов показал телеграмму.
Удэгеец повертел ее в руках, потом вернул.
— Его лучше читает, я послушаю.
Олянов прочитал телеграмму.
— Ну как, согласен на такое дело?
— Наш брат удэ куты-мафу стрелять нету! — отрубил Чауна и отмахнулся руками.
— Стрелять тигра не будем. Это ведь, сам знаешь, законом запрещено. Живых город просит. Глядишь, за двух котят денег больше дадут, чем вся твоя бригада на соболевке заработала. Сколько ты лично, Симович, нынче соболей сдал?
— Нынче мало, Оляныць. На мою дольку три хвоста будет.
— Вот видишь, — всего три хвоста! А ежели мы бригаду из четырех-пяти охотников сколотим да удача будет, город нам за двух котят сотен пять-шесть отвалит. По сотне на брата. Разве худо тебе?
Чауна помолчал, что-то прикидывая в уме. Потом, недоуменно пожав плечами, сказал тихо, будто подумал вслух:
— Прежнее время не было, чтобы город куты-мафу запрашивал...
Олянов снова стал объяснять, что русские охотники постоянно занимаются отловом молодых уссурийских тигров и отправляют их во многие страны в обмен на других хищных зверей, которые в нашей стране не водятся.
— А нынче двух котят требуют в иркутский цирк, к дрессировщику. Понял?
— Наверно! — не слишком твердо сказал Чауна.
— Ну как, Чауна Симович, согласен в компанию?
— Подумаю мало-мало!
— Правильно. Пока за сохатым туда-обратно поедешь, как раз будет у тебя время и подумать. А я, пожалуй, к Маяке Догдовичу схожу.
— Верно, Оляныць, сходи к Канчуге. Его много больше понимает, — сказал Чауна и взялся за топор.
Тем временем совсем рассвело. Туман почти полностью освободил долину реки, которая стала видна до самой дальней излуки. На восточном горизонте, будто красные чернила сквозь промокашку, проступала заря, обещая тихий, светлый день. Нынешняя зима выдалась на редкость ровной. В середине декабря, правда, разыгралась довольно сильная пурга, но длилась она меньше суток. А потом установилась сухая с крепкими морозами погода, и редкий день не было солнца.
К Маяке Догдовичу Канчуге Олянов шел уверенно. Канчуга долгое время служил с Оляновым в лесничестве. Кроме того, Маяка был человеком грамотным, далеким от суеверных привычек лесного народа, и с ним, видимо, сговориться будет полегче, чем с Чауной.
— Отец дома? — спросил Николай Иванович, увидев Димку, сына Маяки. Димка, несмотря на такую рань, уже возвращался с зимней рыбалки с тремя сигами и щукой. — С удачей?
— Ага, дядя Коля, — ответил Димка, — часу не прошло, как поймал. — И добавил: — Это на талу...
Услышав, что Димка с кем-то на улице громко разговаривает, из дому вышел Маяка Догдович.
— А-а-а, Николай Иванович!
— Здравствуй, Маяка!
— Как раз на талу попал.
— А рыба посуху разве ходит? — засмеялся Олянов.
— Медовушка всегда есть. Заходи, пожалуйста.
В темном, тесном углу на топчане, устланном медвежьей шкурой, лежал дедушка Догдо, глава когда-то знаменитого и многочисленного удэгейского рода Канчуга. Сколько лет ему — ни сам Догдо, ни его сородичи в точности не знали. Зато память Догдо сохранила древние обычаи лесного племени, множество проверенных временем примет, не утративших своего значения и поныне. Тысячу зарубок оставил на деревьях Догдо в тайге за годы своих кочевок. И каждая зарубка — страница жизни удэге...
Когда Олянов заговорил с Маякой о деле, Догдо оживился, приподнялся на локте, стал прислушиваться.
Маяка несколько раз перечитал телеграмму из Охотсоюза, потом громко обратился к Догдо:
— Оляныць на куты-мафу людей собирает. Что сказать ему?
— Помню, давно дело было, — не сразу ответил старик, — когда Фулянка из рода Кимонко в амбу стрелу из лука пустил, бог лесов сильно разгневался. Речки из берегов так далеко угнал, что все лето в тайге большая вода стояла...
Маяка объяснил деду суть дела, и к радости Николая Ивановича Догдо вспомнил случай, свидетелем которого он был, когда русские охотники поймали в верховье Имана молодого тигренка и несли связанного к реке.
— Нынче тоже двух живых тигрят Охотсоюз поймать просит, — сказал Олянов. — Как раз Чауна Симович следы их видел в дубках.
— На Татиби, наверно! — твердо сказал Догдо. Он знал, что густые заросли дубков тянутся вдоль крутых берегов горной речки Татиби — одного из притоков Имана.
— На Татиби! — подтвердил Олянов.
Больше дед Догдо ничего не спрашивал. Его довольно долгое молчание было воспринято Оляновым как согласие, чтобы сын вступил в бригаду тигроловов.
— А меня, дядя Коля, возьмете? — спросил Димка.
— Если дед разрешит...
— Пускай его ходи, — ответил Догдо, — наш бата давно охотник.
От Канчуги Олянов пошел на почту отправить телеграмму в Охотсоюз.
Осталось найти пятого человека, уже ходившего на тигра. Хотя не было причин не доверять удэге, отменнейшим таежным следопытам, однако Николай Иванович опасался, что в решающий момент, при встрече с куты-мафой, кто-нибудь из них, скажем, Чауна, смалодушничает...
Тут же на почте Олянов связался по телефону со своим старым другом, тоже лесничим Романом Киселевым.
— Привет, Аверьянович! — обрадовавшись, что застал его на месте, закричал в трубку Олянов. — Что-то давненько не был у меня. Засоболевался? Тут я одно важное заданьице получил. И про тебя, понимаешь, вспомнил. А дело вот в чем. — И прочитал Киселеву телеграмму. Тот, видимо, сразу заинтересовался и пообещал завтра же приехать к Олянову. — Так я жду, Аверьянович! — заключил Олянов и, облегченно вздохнув, повесил трубку.
Роман Киселев приехал к Олянову в полном снаряжении, готовый хоть сейчас отправиться в поход. На нем была короткая, грубого сукна куртка и военного образца брюки-галифе, заправленные в олочи из мягкой лосиной кожи. На голове шапка-ушанка из серой цигейки.
Киселев привез с собой двух могучих псов — Трезора и Думку, широких в кости, специально приученных ходить на хищного зверя. И это было кстати, потому что из трех лаек, имевшихся у Олянова, в дело годилась только одна Таска, шустрая, с рыжими подпалинами на боках, обладавшая исключительно острым чутьем. Две другие, старые, разопсевшие, едва годились сторожить подворье, и Олянов держал их просто из жалости.
Специальных собак-тигрятниц не было, тем более у удэге. Их рослые, выносливые лайки, незаменимые в упряжке, особой изворотливостью не отличались. Правда, у Маяки Догдовича была грозная, похожая на волка, немецкая овчарка Рекс, и Димка привел ее на поводке к Олянову. При виде Трезора и Думки Рекс пришел в ярость, шерсть на его спине ощетинилась и, если бы Киселев не загнал своих псов в сарай, началась бы драка...
Пока шли сборы перед выходом в тайгу, сытно кормили только ездовых собак. Димка два раза — утром и вечером — давал каждому псу по вяленой горбуше-юколе. Охотничьих, чтобы они были позлее, держали впроголодь. Трезор и Думка, запертые в сарае, по ночам страшно выли. Сидевший на привязи Рекс, которого тоже вдруг перестали сытно кормить, ненавидел их лютой ненавистью и, подбегая к сараю, кидался грудью на дверь, грыз зубами замок и, не в силах ничего сделать, захлебывался лаем.
Более спокойно вела себя Таска, гулявшая на воле. Ей нет-нет да перепадет от Анастасии Петровны то несколько костей из супа, то остатки ухи. Николай Иванович сердился.
— Ну что же ты, маманя, Таску портишь? Мы ее на тигра натаскиваем, чтобы у ней ярости больше было, а ты задабриваешь.
— Ладно тебе, отец, натаскивай, — посмеивалась Анастасия Петровна. — С голодухи не очень она натаскается...
Пока Олянов с Маякой Догдовичем закупали продукты — мясные консервы, крупы, масло, сахар и чай, — Киселев мастерил из листового железа печурку, а Чауна Симович чинил кожаные постромки для упряжек, переклеивал мех на лыжах.
Словом, работы хватало всем.
Утром седьмого января, едва взошло солнце, выехали в тайгу. На первой нарте были Чауна, Маяка и Димка, который правил упряжкой. На второй — Олянов с Киселевым.
Сразу же за поселком начиналась тайга. Деревья, отяжелевшие от снега, стояли притихшие. Лапчатые ветки сосен местами так низко свисали над просекой, что путникам приходилось раздвигать их.
Медленно поднималось зимнее солнце, однако лучи его проникали в самые глухие уголки леса. Начали пробуждаться птицы. Взъерошенные, нахохлившиеся, они медленно перелетали с дерева на дерево. Когда за свою работу принялись дятлы, из-под лиственничной хвои выпорхнули небольшими стайками синицы и огласили трескучими звуками тайгу.
Спустя какой-нибудь час, только въехали в кедровник, на вершинах показались белки. Отстрел их недавно кончился, и зверьки, будто зная об этом, без всякой опаски вылезли на ветки.
При виде белок Димке Канчуге не сиделось. Он положил на колени остол, достал ружье и хотел было прицелиться в белочку, но отец остановил:
— Нельзя, бата, самочку стрелять!
— Разве самочка? — удивился Димка, опуская ружье.
Удэге, когда выходили на отстрел белок, старались бить только самцов, — у них и шкурки крупней, и мех пушистей. Самок щадили. Ведь каждая самка два раза в году приносит по пять-шесть бельчат. Удэгейцы различали их по повадкам. Самцы, например, почуяв опасность, обычно прикрываются с головой своим широким, как труба, хвостом, а самка вытягивается вдоль сука, прячет голову под лапу и опускает хвост. Димка еще этого не знал, и Маяка объяснил ему.
— Потом охота на белок недавно кончилась, план сдали, а лишнего, бата, стрелять не надо...
...До горного перевала, где тигроловы решили заночевать, ехали целиной без троп. Ориентировались по зарубкам на деревьях.
На многих стволах виднелись «затиры». Это изюбры терлись тут рогами, перед тем как сбросить их. Следы красавцев рогачей были и на слежавшемся снегу, и Рекс, сразу прихватив след, побежал сперва несмело, верхним чутьем, потом шибче, низко опустив морду. К Рексу присоединились Трезор, Думка и Таска. Но изюбр успел, видимо, уйти далеко, и собаки вскоре вернулись возбужденные, злые.
— Ярые, — сказал Роман Киселев. — Тигра, думаю, не испугаются.
— Только бы не стравить их ему, — заметил Олянов. — Твои-то натасканы...
— А Рекс злее зверя. И силен, черт, — сказал Роман и крикнул Канчуге: — Маяка Догдович, ты Рекса на хищника брал?
— Почему нет, на медведя много раз брал.
Чем ближе подъезжали к горному перевалу, тем сумрачней становилась тайга. В шестом часу солнце зашло за островерхие сопки, и в полутьме охотники не сразу отыскали шалаш, — так его замело снегом. В шалаше было темно и сыро. Стены покрыты толстым слоем льда, а в углу зияла дыра. Но, как принято у таежников, люди, посетившие зимовье, заботились о тех, кто забредет сюда на ночлег или дневку после них. На берестяной полочке в консервных банках Олянов обнаружил немного крупной соли, листовой табак-самосад, коробок спичек...
— Не ваши ли соболевщики тут были? — спросил Николай Иванович Чауну.
— Наверно, — сказал удэгеец.
Пока Канчуга заправлял керосином коптилку, Роман Киселев принес печурку-буржуйку, установил ее на земляном полу. Чауна притащил медвежью шкуру. Димка набрал два котелка снега и передал Киселеву.
— Хватит, дядя Роман?
— Смотря как будешь, паря, чаевничать.
В восьмом часу сели вокруг раскаленной печурки ужинать. Шалаш успел уже прогреться, и со стен потекла вода. Изрядно проголодавшись, таежники с аппетитом ели мясные консервы, копченые кетовые балычки, хлеб с маслом, запивая крепким чаем из больших жестяных кружек.
— Ты, Роман, на куты-мафу часто ходи? — неожиданно спросил Чауна.
— Случалось, ходил, — спокойно ответил Роман. — В последний раз не повезло. Было это три зимы тому назад. Получил заказ от Охотсоюза отловить одного котенка возрастом до года — не старше. Для заграничного зверинца предназначался. Поначалу не дал своего согласия: ходи-ищи, как говорится, ветра в поле. Но вскорости узнаю от лесорубов, что в устье Санчихезы, аккурат около сопки-барыни — ты должен, Иваныч, знать то место, — тигрица с выводком бродит. «Ну, думаю, раз такое дело, надо счастье пытать». Стал на лыжи, на ночь глядя, мчусь в леспромхоз к Игнату Телегину. Он мне свояком приходится. «Так, мол, и так, Игнаша, дело есть». Долго уговаривать его, конечно, не пришлось. Таежник ведь! Игнат, в свою очередь, к Никифору Кошевому. И тот согласие свое дал. Словом, на третий день набрели на след. А на четвертый — встретили выводок. При первой же стычке тигрица трех наших собак стравила. Неудача. Тогда выстрелом стали отпугивать ее. Она с котятами — в сопки. Мы на лыжах следом. Полдня гнали. А снег, знаешь, глубокий. Завязнут котята в сугробе — еле выбираются из него. Один котенок, что постарше, все время с матерью рядом бежал. Другой — вовсе из сил выбивается, отстает. Однако перевал кое-как одолел. И тут, поверишь — нет, исчез с наших глаз тигренок. Только что был — и вот нет его. Будто провалился сквозь землю...
Чауна, отставив кружку с недопитым чаем, отодвинулся от печурки, вытер рукавом вспотевший лоб. Его худощавое, с выдававшимися скулами лицо застыло в каком-то странном недоумении — так испугало Чауну таинственное исчезновение тигренка. «Наверно, бог лесов Онку спрятал куты-мафу от Романа, — подумал удэге. — Вот и мы за амбой идем, а бог лесов Онку за нами смотрит, каждый шаг считает... Как бы от него худо не было нам... Послушаю, что Роман дальше скажет...»
Но Киселев не торопился. Достав сухой лист табаку, довольно долго мял его на ладони, потом заправил в трубку и, достав из печурки уголек, закурил.
Тут уже не выдержал Димка.
— Куда же, дядя Роман, делся тигренок?
— А очень просто. Попал в лудево.
— А что это?
— Лудево — глубокая яма, вырытая для изюбра. В прежнее время охотились на изюбра как? Выкапывали яму, прикрывали сверху травой и ветками. Изюбр вечерком пойдет к реке воду пить — и на́ тебе, угодит в лудево, откуда ему, как говорится, подобру-поздорову не выбраться. Вот так же и тигренок — попал в старое лудево. Снегом-то ее запорошило — не видать. Короче, пустили мы собак. Они с ходу кинулись на тигренка, начали облаивать его, а он почему-то и не шевелится. Приказал Кошевому, чтобы изредка постреливал на случай, если тигрица окажется поблизости. А мы с Игнатом, держа наготове рогулины и марлевые вязки, спустились в яму. Но все было ни к чему: тигренок, оказывается, дух испустил. Слишком, видимо, от погони притомился, из сил выбился, а от неожиданного падения в глубокое лудево — разрыв сердца! — Роман передохнул, обвел глазами товарищей, словно проверяя, какое впечатление произведет рассказ, и, встретившись взглядом с Чауной, продолжал: — Когда приволокли мертвого тигренка в леспромхоз, Игнат побежал в контору, вызвал по телефону ветеринарного врача. Назавтра тот прибыл, да не один, а с участковым милиционером. Ведь сами знаете, по закону наших уссурийских тигров бить строго-настрого запрещено, а тут такой случай. — И обратился к Олянову: — Ты, Иванович, в курсе дела. И шкуру с того тигренка видал у меня в хате.
— В курсе, видал, Роман Аверьянович, — подтвердил Олянов и добавил: — А не пора ли, братки́, укладываться, ведь завтра чуть свет через горный перевал, а там на Татиби...
Димка, утомившись за день, едва дослушал рассказ Киселева. Его так разморило около жаркой печурки, что, свернувшись калачиком на медвежьей шкуре, быстро заснул.
Все, кроме Чауны, тоже улеглись. А Селендзюга все еще сидел в прежней позе, не мог успокоиться. Минут через двадцать, добавив в печурку дров с запасом, чтобы их хватило на всю ночь, тихонько вышел из зимовья.
Глубокой звездной чашей опрокинулось небо над притихшей, выбеленной снегом тайгой.
Над высокой вершиной горного хребта, словно зацепившись за нее, висел серп молодого месяца. Свет от него падал неровный, тусклый. Из глубины леса доносился монотонный шум, прерываемый коротким треском сосен, которых, казалось, насквозь пробрал жгучий сорокаградусный мороз.
Чауна отошел от шалаша, прислушался, огляделся, потом присел на пенек, торчавший из-под снега. Неладное творилось на душе у Чауны. Может быть, вспомнились ему древние обычаи предков: при встрече с тигром уступать ему дорогу, потому что нет греха больше, чем осмелиться поднять руку на амбу, чей гордый дух живет в сердце удэге... И Чауна в душе пожалел, что рассказал Олянову о следах амбы, которые обнаружил на берегу Татиби, когда возвращался с соболевки. Лучше бы молчал.
Из шалаша показался Маяка Догдович.
— Проснулся, вижу, тебя, Чауна, нет, вышел посмотреть, почему не спишь.
— Думать приходится, — ответил Чауна, вставая и идя навстречу Маяке. — Может, не пойдем дальше?
Маяка замахал на него руками:
— Больше полдороги прошли. Завтра на Татиби придем. Как можно? Потом стрелять куты-мафу не будем. Помнишь, нам Мунов закон читал: убивать амбу нельзя. Судить будут. Думаешь, Олянов закон не знает? Его лучше других знает.
— Что Роман говорил — слышал?
— Наверно слышал! Ладно тебе, иди поспи мало-мало, скоро ночь кончится.
И Чауна неторопливо пошел в шалаш. Лег на теплое место Маяки и вскоре с храпом заснул.
А Маяки уже не ложился.
На рассвете, обнаружив, что неподалеку от зимовья снег испещрен копытами диких свиней, Канчуга кинулся будить товарищей. Это была добрая весть.
За свиньями обычно идет и тигр, причем не торопится. И, как давно заметили таежники, не шкодит, то есть не крадет лишнего. Нажравшись досыта, отвалит куда-нибудь в сторону и ляжет на солнцепеке, не беспокоясь о завтрашнем дне. Через трое-четверо суток, оголодав, быстро догоняет стадо. Подождав до ночи, заходит с надветренной стороны на кабанью тропу. Притаится в густых зарослях. Улучив момент, двумя-тремя прыжками настигает жертву и берет ее прямо с лежки. И так «пасется» чуть ли не всю зиму.
Пока варилась пшенная каша и таял в чайнике снег, звероловы обсуждали предстоящий путь через горный перевал, куда, по словам Маяки, ушло кабанье стадо.
Решили оставить упряжки с нартами здесь, около зимовья, которое будет служить основным лагерем. Дальше двигаться на лыжах, а запас продуктов разместить в четырех рюкзаках. Димку от поклажи освободили: хватит ему сворки собак, за которыми теперь особенно нужен глаз, чтобы они не разбегались в поисках «давленины» — задавленных тигром свиней.
Лишь на третий день, далеко за горным перевалом, Роман Киселев, ушедший вперед, неожиданно остановился и подал рукой знак:
— Следы тигра!
По самому краю пади, где снег не слишком слежался, тянулись довольно ясные круглые следы полосатого хищника. Тигр, видимо, был сыт, спокоен и не очень торопился, потому что шел в одном направлении, да еще с убранными когтями. Когда же амба чует опасность или преследует жертву, он обычно петляет в зарослях, запутывает следы и выпускает когти; они довольно отчетливо отпечатываются на снегу.
Охотники склонились над следами, несколько минут внимательно изучали их, наконец Чауна заключил, что это ходил именно тот куты-мафа, которого он видел две недели тому назад.
— А котята где же? — вслух подумал Олянов. — Неужели припрятал?
— Наверно так!
Местами следы, как говорят охотники, зачерствели, то есть были схвачены тонким ледком, стали ломкими, а кое-где их припушило снегом, и можно было предположить, что они по крайней мере пяти-шестидневной давности.
— Димка, пускай вперед сворку! — велел Олянов.
Охотники шли около двух часов, ни на минуту не теряя тигровых следов. Как только они привели в узкое ущелье между двумя безлесными сопками, Трезор и Думка с такой силой рванулись вперед, что Димка не мог сдержать их. Хорошо, что подоспевший Роман перехватил поводок и с силой осадил собак. Тревога романовских тигрятниц тут же передалась Таске, а от Таски к Рексу: рванувшись, он повис на ошейнике.
Олянов с Киселевым быстро спустились в ущелье.
— Есть! — негромко произнес Николай Иванович, а Киселев свистнул в два пальца, что означало: «Быть начеку!»
Снежное ложе ущелья было испещрено лапами тигров... Крупные следы матери шли впереди, а с боков разбросанной, вихляющей цепочкой тянулись следы тигрят.
На другой стороне ущелья, в орешнике, звероловы обнаружили скелет дикой свиньи, рваные куски шкуры с черной, склеенной изморозью и птичьим пометом щетиной. Значит, здесь уже успели побывать вороны, непременные спутники полосатого хищника.
Судя по костям и черепу, кабан был огромный, возможно даже секач, которого не так-то легко одолеть. Слишком глубокие, неровные и частые следы, которые тигрица оставила здесь, говорили о том, что хищница несла тушу на спине, спрятала ее здесь в кустах, потом привела сюда тигрят кормиться.
— Наверно, так, — после длительного молчания сказал Чауна. — Амба прямо с Татиби кабана таскай.
— С Татиби? — удивился Олянов. — До нее не так близко, — не меньше тридцати километров.
— Верно, — подтвердил Чауна. — Так просто тайгой ходи, три солнца надо. А через сопку Загези перевалим — сразу Татиби видно. — И показал, что следы тигров от кабаньей туши ведут к склону высоченной, поросшей кедрачом сопки.
— До вечера одолеем Загези? — спросил Олянов.
— На вершинке не будем, — авторитетно заявил Маяка, — а до половинки дойдем.
К верховью Татиби вышли, как и говорил Чауна, к вечеру, когда над тайгой уже сгустились сумерки.
Звероловы уже были близки к цели. Беспокойство охватило всех.
Чауна с Маякой не захотели оставаться в палатке. Они соорудили из елового лапника шалашик и, с трудом втиснувшись в него, долго сидели молча у костра. Несколько раз, чередуясь, выходили на волю, прислушиваясь к монотонному шуму тайги, и возвращались в шалашик.
Только Димка бестревожно спал на своей барсучьей шкурке, подложив под голову кусок кедровой коры.
Когда чуть свет Николай Иванович позвал удэгейцев в палатку, чтобы обсудить предстоящий поход вдоль берегов Татиби, он велел разбудить и Димку. Маяка легонько растолкал сына.
— Заспался, бата, вставай...
Димка сел, потянулся, протер кулаками глаза и, виновато улыбаясь, пробормотал:
— Почему заспался, все слышу...
Хотя еще не было твердой уверенности, что именно сегодня, как говорят таежники, «пофартит», нужно было все продумать, распределить обязанности между людьми, чтобы каждый знал, как ему действовать при встрече с хищником. Первым делом надо отпугнуть выстрелами тигрицу. Нужно вовремя осадить собак, увести их подальше от нее, а то стравишь — потом без сворки и с котятами не управишься. Когда отобьешь котенка, прижмешь его рогульками, кому-то придется надевать намордник, кому-то — спутывать правую переднюю лапу, кому-то левую, а кому-то обе задние...
— Я буду правую переднюю лапу вязать! — выпалил Димка.
— Да ты что, бата! — испуганно произнес Маяка, слегка шлепнув сына по затылку. — Тебя близко к амбе не пущу...
— Ты, паря, из ружья пулять будешь, — сказал Олянов, — тигрицу отпугивать будешь. Тоже дело ответственное.
Чауна, за которым Олянов «закрепил» левую переднюю лапу тигренка, испуганно перевел взгляд с бригадира на Маяку и, увидав, что тот охотно согласился вязать амбе обе задние лапы, передернул плечами. Олянов заметил тревогу Чауны, спросил:
— Может, ты, Чауна Симович, вместо Романа Аверьяновича намордник надевать хочешь?
— Лучше пускай лапу, — тихо сказал он.
Место для засады выбрали за крутым холмом, в кустах, в километре от ивняка, где лежали свиные туши, припрятанные тигрицей. Для костра, чтобы горел тихо и не трещал, нарубили веток ясеня и ильма, причем слишком разгораться огню не давали.
Но ни ночью, ни на следующее утро тигры не появились. Значит, где-то в этом районе были у них припрятаны другие туши. И верно: не успели охотники пройти вдоль левого берега Татиби километра два, как навстречу им с земли поднялось воронье. Охотники остановились, проследили, куда полетят птицы. Минут через десять Чауна сказал:
— Думаю, его лети Кедровую падь.
Путь до Кедровой пади оказался довольно трудным. Зарубки на деревьях — их оставили искатели женьшеня — вели через завалы бурелома, которые приходилось обходить. К счастью, в воздухе все время кружились вороны. Они и вывели охотников как раз к тому месту, где лежала кабанья туша. У кабана были обглоданы обе лопатки, съедена часть спины.
Однако охотников до крайности удивило, что тигры неожиданно, точно им помешали, разошлись в разные стороны. Котята ушли вдоль берега Татиби, а мать — через кедровник в горы. Трудно было допустить, чтобы тигрица, почуяв опасность, бросила своих детенышей. Нет, так не бывает! Скорей всего она угнала их в логово, а сама отправилась в разведку, одновременно запутывая следы и отвлекая опасность на себя.
Олянов велел Киселеву и Чауне обследовать следы тигрицы, а сам с Маякой пошел по следам котят. Димка остался с собаками.
Когда охотники через полчаса снова собрались, Киселев доложил:
— У матери след слишком тревожный. Местами перепрыгивала через кусты. Потом останавливалась. Видимо, оглядывалась на котят. Да и когти у нее выпущены до отказа. Не иначе — учуяла нас.
— Его верно говорит, — подтвердил слова Киселева Чауна. — Чюет амба, что люди близко ходи...
— Ну, а котята как? — спросил Роман.
— Разно, — сказал Олянов, — у одного когти выпущены, у другого — нет. Один из них постарше — годовалый, а второй совсем бата, с полгодика ему, не более... Тигрята то шли рядом, близко друг к другу, то меньшой, будто приустав, начинал отставать, — рассказывал дальше Николай Иванович. — Хватившись, бежал вдогонку за старшим. — И заключил: — Пойдем за котятами. Однако будьте начеку, помните, что кому поручено!
Неожиданно перед охотниками вырос завал. Его венчала сломанная пополам толстая ель с побуревшей хвоей на отвислых ветках. Всю эту бесформенную гору трухлявого леса много раз засыпало снегом, и, если бы собаки не кинулись туда, даже опытным охотникам трудно было бы догадаться, что здесь медвежья берлога. Когда подошли поближе, увидели, как толстый слой снега на буреломе слегка поднимается и опускается.
— Медведь дышит! — сказал Киселев, осаживая собак.
Не успели обойти берлогу — вдруг в просветах между деревьями мелькнула полосатая спина огромной тигрицы. Первым увидел ее Чауна.
— Куты-мафа! — закричал он и упал на снег.
— Что ты, дядя Чауна?! — вздрогнув, прошептал Димка и испуганно попятился.
Подбежавший Маяка хотел было поднять Чауну, но голос Олянова: «Залп!» — остановил Канчугу.
Последовало три выстрела в воздух. Чуткое зимнее эхо не успело повторить их, как Роман закричал:
— Спускаю сворку!
— Стравишь! — остановил Олянов.
Но собаки, особенно Трезор и Думка, рвались вперед, и Роман еле удерживал их.
— Ну что там с Чауной? — глянув через плечо на Селендзюгу, спросил Олянов. — Или лыжу сломал? — И снова скомандовал: — Залп!
Лишь после того как Олянов, Маяка и Димка разом выстрелили, грянул одиночный, запоздавший выстрел Чауны.
Все случилось так, как предполагали охотники: пока они шли по следу котят, тигрица успела сделать крюк по тайге, проскочить к своим детенышам и теперь уводила их от опасности. Огласив громким рычанием тайгу, она бежала, перепрыгивая через колдобины, и рядом с ней с двух сторон мчались тигрята. Тот, что бежал слева, был ростом чуть пониже матери, гораздо худее и вдвое у́же в кости. По правую сторону, делая короткие, неуверенные прыжки, боясь отстать, бежал небольшой полугодовалый котенок.
— Залп! — опять скомандовал бригадир. — Отпугивай мать!
Тигрица сразу стала уходить длинными прыжками, а тигрята побежали недружно, вразброд. Старший вскоре догнал ее, а маленький несколько отстал.
Собаки рвались с поводков. Шерсть у них на спине вздыбилась. Они надрывались от лая.
— Рогулины рубить! — крикнул Олянов и, выхватив из-за пояса топорик, подбежал к ильму и несколькими замахами срубил две ветки. Быстро, на бегу, очистил их, затесав на конце развилки. Одну рогульку оставил себе, другую бросил Роману Киселеву, который держал сворку.
Примеру бригадира последовали Маяка и Чауна, а Димка несся на лыжах и палил из ружья в воздух.
Частая стрельба, лай собак, громкие крики охотников отпугивали тигрицу. Только и видно было, как среди кустов мелькает ее огненно-рыжая полосатая спина. Старший тигренок не отставал от матери, а меньший, сделав прыжок, погружался в глубокий снег и с трудом выбирался из сугроба. Неожиданно тигрица прыгнула к нему, ловким движением вскинула котенка на спину и помчалась в заросли.
Несколько минут она несла его на спине, но как только снова раздались залпы, сбросила и прыгнула в сторону.
Оставшись без защиты, тигрята ненадолго смешались, забили хвостами, зарычали. Тотчас же им из кустов ответила громким рыком тигрица.
— Всё, спускаю собак! — крикнул Киселев.
Все четыре пса, почуяв волю, прихватывая свежий след, устремились к тигрятам. Охотники, держа наготове рогульки, едва поспевали за ними.
— Пуляй, паря! — закричал Олянов на Димку, который бежал сбоку, заряжая ружье. Но ружье, видно, заклинило и выстрела не получилось. Тогда бежавший позади Маяка отдал сыну свою бердану:
— Из моего, бата, стреляй!
Димка перехватил бердану, нажал на спуск.
Когда до тигрят осталось не более ста шагов, вперед вырвался Рекс. Огромный, сильный, похожий на волка, он несколькими прыжками настиг меньшого тигренка. Тот быстро изогнулся, рыкнул на собаку, стал отбиваться. Рекс отскочил, но тут же, опомнившись, снова напал. В какое-то мгновение, ломая мерзлые кусты, прямо на Рекса прыгнула тигрица.
Считанные секунды потребовались ей, чтобы разделаться с овчаркой и увести малого тигренка. Зато второму, большему, уйти не удалось. Только он кинулся было в сторону, его окружили Трезор, Думка и Таска и принялись с ожесточением облаивать. Тигр заметался, стал отбиваться лапами, пытаясь сграбастать наседавших псов. Но они ловко отскакивали, чтобы тут же снова насесть.
Грянули выстрелы.
Тигр вздрогнул, сжался весь, прищурился. Трезор, изловчившись, с наскока впился ему зубами в загривок, но, получив сильнейший удар, с визгом откатился назад. Тотчас же зверь вскочил, рявкнул и приготовился помериться силой с Думкой и Таской, но к нему уже приближались охотники. Когда до него осталось шагов двадцать, Олянов выдернул из-за пояса рваный рукав от старого ватника, который заранее припас, надел его на рогульку и выставил вперед. В это время очухался от удара Трезор. Он снова кинулся к зверю, а с боков стали наседать Таска с Думкой. Хищник опять начал отбиваться лапами, однако все теснее сжималось вокруг него кольцо. Страх перед людьми вышиб из него, казалось, прежнюю ярость. Он весь изогнулся, стал крутиться на одном месте, выбрасывая передние лапы с выпущенными до отказа когтями и широко разевая пасть. Олянов только и ждал этого — с размаху сунул ему в раскрытую пасть рукав, пропахший мазутом. Тигр от неожиданности припал к земле. Опомнившись, он прижал когтями конец рукава и с отчаянием начал рвать на клочья. Острые клыки, вонзившись в старую слежавшуюся вату, словно завязли в ней, и, пока зверь освобождал их, уходило время. На это и рассчитывал Олянов.
— Рогульки, ребята! — крикнул он и сзади навалился на тигра, изо всех сил сдавив ему обеими руками горло. Рогульки впились в тело хищника, прижимая его поглубже в снег.
Минуты две-три тигр еще пробовал сопротивляться. Отчаянно бил хвостом, пытался выпростать лапы, но, почувствовав свою полную беспомощность, сник и глухо, жалобно зарычал, взывая к матери, которую Димка отпугивал выстрелами и не подпускал близко.
Пока Роман Киселев набрасывал намордник и стягивал ремешком, Маяка, придавив тигру коленями правую переднюю лапу, опутывал ее жгутом из льняных полотенец. А у Чауны что-то не клеилось с левой лапой. Он несколько раз хватал ее дрожащими руками, но не мог удержать.
— Ловчее бери, Чауна Симович, оттягай в сторону, — советовал Олянов.
Чауна сильно ухватился за тигриную лапу, но слишком низко, у самых выпущенных когтей, и, пока поднимал с земли вязку, тигр дернул лапой, запустив когти в правую руку Чауне. Удэгеец вскрикнул от боли, откатился.
— Ну что же ты, Чауна Симович?! — упрекнул Олянов.
Димка Канчуга, стоя в стороне и беспрерывно заряжая ружье, не спускал, однако, глаз со старших. Как только Чауна, обливаясь кровью, отступил, Димка, успев выстрелить, подскочил к тигру.
— Не надо, бата! — крикнул сыну Маяка.
Но тот, словно не слыша отца, схватил обеими руками лапу тигра как можно выше когтей, рванул ее на себя и, подобрав вязку, три раза, как это делал отец, опутал ее. Только после этого Роман Киселев, изловчившись, быстро схватил веревкой обе задние лапы. Потом вместе с Маякой связали их с передними.
Дело было сделано.
— Ну что ж, лиха беда начало! — сказал Николай Иванович, переведя дух. — Один есть. А за малышом завтра двинемся. Следы свежие. Собаки натасканы, быстро их прихватят.
— Наверно, тигрица далеко малыша уведет? — спросил Димка.
— Возможно, и так, — сказал Олянов. — Где за собой поведет его, а где, чтобы следы скрыть, на себе потащит. Она и старшего, что поймали, не оставит. Будет петлять около. Особенно ночью. Так что, пока будем нести его по тайге, только гляди да оглядывайся.
— А я стрелять буду, дядя Николай, — выпалил Димка.
— Придется, — улыбнулся Олянов, — на тебя вся надежда.
— Вот только Рекса моего жаль, — вздохнул Димка.
Подошел Чауна с забинтованной рукой, которую он держал впереди себя на весу. Он был бледен, молчалив, часто посасывал трубку.
— Как, больно? — спросил Олянов.
— Мало-мало есть...
— А все потому, Чауна Симович, получилось, что замешкался. — И, посмотрев ему в лицо, спросил: — Испугался, наверно, амбы, да?
— Первый раз на куты-мафу ходи, — стал он оправдываться. — Маяка тоже скажет тебе, прежнее время наш брат удэ на куты-мафу сроду не ходи...
Быстро стало смеркаться. Ранние зимние сумерки окутали лес. Киселев с Маякой нарубили впрок соснового лапника для шалаша и для подстилки тигренку, чтобы он не простудился, лежа всю ночь на снегу. На этот раз костер разожгли большой из сухого хвороста. Пусть горит высоко, с треском, отпугивая тигрицу...
— Вот и вся быль про наших охотников-тигроловов, — заключил Олянов свой рассказ.
— А как же, Николай Иванович, со вторым тигренком?
— С малышом-то проще было. Как мы и предполагали, тигрица кружила с ним в том же районе. Мы — за ней, а она — за нами. Все же на вторые сутки в полдень наши собачки прихватили след. В конце концов мы так загнали котенка, что он совершенно из сил выбился. Попал в бурелом и завяз там, как говорится, с ноготками. Там и взяли его.
— Без Чауны управились?
— А Димка его и на сей раз вполне заменил. — И прибавил ласково: — До дерзости смелый паренек. Настоящий удэге. Вот в ком живет дух амбы!
— Ну, а Чауна?
— Чауна как Чауна! — сказал Олянов с доброй улыбкой. — После в гости ко мне заходил. Жаловался, слабо у него ту зиму с соболем, а деньги нужны. «Ты бы, Оляныць, в город позвонил, может, куты-мафу им надо. Нынче опять на Татиби видел. Его с одним котенком за кабанами ходи. Котенку, думаю, только одна зима будет, совсем, знаешь, бата». — «Опять на Татиби?» — «На Татиби, Оляныць, на Татиби!»
Ребенок долго не засыпает. Наверно, ему мешает лунный свет. Ирина Петровна качает долбленую, как лодочка, удэгейскую зыбку.
— Спи, Сереженька, а то куты-мафа заберет тебя. Куты-мафа не любит, когда дети не спят.
Из угла, отделенного занавеской, муж Ирины Ингали говорит:
— Зачем ты его куты-мафой пугаешь? Все знают, что тигр детей не трогает. Лучше занавесь окошко, тогда он заснет.
Но задернуть занавеску не хочется. Уж очень красиво сверкают на улице пышные снега, а разукрашенные узором стекла выглядят сказочно.
Ирина Петровна что-то опять рассказывает ребенку о тигре. Тогда Ингали выходит из своего угла, садится на место жены и поет Сереже удэгейскую песенку:
Спи, бата,
Во сне дети быстро растут.
Вырастешь смелым, сильным.
В тайгу на охоту пойдешь,
Будешь метко из ружья стрелять.
Встретишь соболя,
Соболя убьешь.
Встретишь кабаргу,
Кабаргу убьешь.
Встретишь медвежонка,
С ним гулять пойдешь.
А куты-мафу встретишь,
Быстро с дороги сверни...
— Вот тебе и на! — смеется Ирина. — Трусишку из него воспитываешь. Так уж необходимо тигру дорогу уступать!
— Да не из трусости вовсе, из уважения к старшему.
— Ты ему расскажи еще, что удэ от тигрицы произошли и что Сережка — потомок славного удэгейского рода Канчуга...
— Ну ладно, Иринка, когда-нибудь еще поговорим на эту тему.
Тут, к радости своей, супруги замечают, что Сережка спит.
— Вот видишь, Иринка, как надо детей укачивать!
— Милый, чудесный мой Ингали, — смеется Ирина и, не стесняясь моего присутствия, обнимает мужа и целует. — Вот видите, как я здесь обудэгеилась, — тем же шутливым тоном говорит она. — Муж у меня удэ из древнего рода Канчуга, а сын тоже, конечно, в отца пойдет. Когда Сережке стукнет одиннадцать, Ингали посвятит его в охотники, подарит ему два ножа и начнут мои следопыты месяцами в тайге пропадать...
— Ладно тебе, давай будем плиту растапливать, пора чай пить.
Пока Ингали ходил за дровами и растапливал плиту, Ирина Петровна рассказала, как четыре года назад они добирались с подругой в Сиин.
Обе они — и Ирина Петровна, и Надежда Прокофьевна — окончили в Боровичах педагогическое училище и получили назначение в Приморский край. Когда приехали во Владивосток, им предложили на выбор несколько мест, но девушки не знали края, и им было решительно все равно, где отработать положенные три года — в Сиине или на острове Путятин. На Путятине, говорил им инструктор крайоно, есть свои прелести: там пятнистые олени, там ловят трепангов, растет лотос. Сиин — родина удэге, тех самых, о которых писал в своем романе Александр Фадеев. «О, это интересно!» — подумала Ирина, и, посмотрев на подругу, спросила: «Поедем в Сиин?»
На станции Бикин им встретился шофер-пограничник. Узнав, что девушкам нужно в Сиин, он довез их на своем «газике» до пристани, где удэгейцы сгружали с батов кору амурского бархата.
— Здравствуйте, товарищ! — обратился шофер к старому удэге, который присел на пенечке выкурить трубку.
— Здравствуй, чего там!
Шофер был лихой парень, из тех, что любят показать себя перед девчатами.
— Есть указание, — сказал он, — доставить двух гражданок в Сиин. Когда думаете плыть обратно?
— Скоро, — ответил удэге. — А кто они будут?
— Учительницы. Едут из центра к вам на работу! Доставьте их в лучшем виде, чтобы не качало и не продувало, ясно?
Старик понял, что солдат шутит, и ответил ему в тон:
— Бикин качать не будет! Тепло будет!
Когда пробковую кору с трех батов выгрузили и на берегу вырос высокий штабель из светло-коричневых и темно-серебристых кип, туго стянутых проволокой, к девушкам подошли и другие удэгейцы. Старик что-то сказал им на своем языке.
— Скоро в Сиин пойдем! — сказал пожилой удэгеен с темным плоским лицом и маленькими глазами. — Три солнца вверх баты гнать будем. — И прибавил как бы в оправдание: — Меньше нельзя, другой дороги нету. — И, взяв чемоданы девушек, отнес в лодку, укрыл травой и вытертой шкурой сохатого, чтобы не промочил дождь.
Только баты отошли от берега, сильное течение закружило их, но удэгейцы, схватив длинные шесты, вонзили их в реку до самого дна и погнали лодки вверх. Теперь они уже не выпускали шестов и, стоя во весь рост на корме, энергично работали ими.
Когда удэге заговорили между собой, девушкам понравился их быстрый певучий язык, схожий как будто с говором речной струи на перекатах.
Тихо двигались навстречу батам зеленые берега, поросшие колючим кустарником и высоченными, почти в рост человека травами. Над ними кружились, заканчивая свой дневной век, огромные синие бабочки махаоны.
— Скучно тебе, наверно, на бату плыть, да? — спросил Ирину старый Дада Суенка.
— Тихо очень...
— Зато вниз река быстро гонит. — И, подумав, Дада спросил: — Сколько зим в Сиине жить будешь?
— Три года.
— Наш брат удэ считает, что семь лучше.
— Нет, дедушка Дада, семь лет не хочу, — откровенно призналась Ирина.
Дада лукаво глянул на нее из-под нависших бровей.
— Думал, долго в Сиине жить будешь, на медведя с тобой пойдем.
— Нет, на медведя я не согласна, страшно.
— Все равно ходим.
— А много вы, Дада, убили медведей?
— Немало.
— Десять, двадцать?
— Наверно, двадцать, — просто сказал Дада.
— Ты подумай только, Надька, — шепнула, не без страха, своей подруге Ирина.
Все чаще стали встречаться перекаты. С трудом преодолев один особенно большой перекат, Дада направил бат в узкую протоку, над которой нависли ивовые заросли. Приходилось буквально продираться сквозь густые зеленые ветки, которые задевали лицо, лезли в глаза. Здесь течение было совсем тихое, и лодка беспрепятственно скользила по спокойной воде. Когда миновали протоку и снова вышли в Бикин, Дада опять энергично заработал шестом. Девушки просто поражались выдержке и ловкости старого уже человека, который мог часами стоять на корме и толкать лодку против течения.
— Дедушка Дада, разрешите, я сменю вас, а то вы, наверно, устали! — сказала Надежда.
Ей казалось, что за эти три дня она уже достаточно присмотрелась к работе батчика и вполне сможет заменить его хотя бы на короткое время.
— Нет, трудное это дело.
— Вижу, что трудное, но я попробую...
И он разрешил ей «попробовать», хотя заранее знал, что ничего из этого не выйдет. Они поменялись местами. Надежда, взяв у Дады шест, сразу сделала несколько удачных замахов, но в следующую же минуту стала заметно сдавать. Не успела она снова вонзить шест в воду, как быстрое течение подвернуло его под самое днище бата, чуть не вырвав из Надиных рук. Она вскрикнула, едва удержалась на ногах. Дада молчал. А Ирина смеялась. С трудом вытащив шест из-под бата, снова сделала два-три замаха, а следующий опять не получился.
— Гляди, назад поехали! — закричала Ирина.
— Все равно научусь! — сказала Надя.
— Можно, если шибко хочешь, — сказал Дада, беря у нее шест.
— Хочу! И на охоту хочу! Хоть на медведя, хоть на рысь!
— А вышло так, что удэгейкой стала не Надя, а я, — посмотрев на Ингали, сказала Ирина. — Подружка моя пробыла здесь ровно три года и поехала поступать в институт, да не получилось у нее. Теперь работает где-то под Тихвином, в сельской местности. Конечно, и там нужны учителя. Но после того как пожила в Сиине, пишет Надя, свет ей не мил. Как вспомню, пишет она, тайгу, Бикин, удэге, так и тянет снова в глубинку. Может случиться, что на будущий год вернется. Пусть приезжает. Скоро выстроят новую школу-интернат на Красном Яру, детишки из Сиина и Олона соберутся под одной крышей, еще больше работы прибавится, еще интересней станет. А посмотрела бы Надя, как я оморочкой правлю на перекатах и шестом бат толкаю против течения. Правда, на охоту, стыдно сказать, ни разу еще не ходила. А Надюша, когда жила здесь, ходила с Дадой на медведя.
— Сколько раз звал тебя, а ты не идешь, трусиха, — отзывается из кухни Ингали — он все еще возится там с плитой.
— С тобой разве пойдешь спокойно. Только в тайгу ступит, сразу же следы медведя ищет. А я встречаться с медведями не желаю, понятно тебе, Ингали Батович, не желаю...
— Скажи лучше, что боишься.
— Не скрываю — боюсь! Раньше так за себя только боялась, а теперь и за тебя боюсь, Ингали.
Ингали полюбил Ирину гораздо раньше, чем она узнала об этом. Даже в ту памятную январскую ночь, когда, возвращаясь из клуба, она попала в пургу и Ингали спас ее, он ничего не говорил ей о своих чувствах. Но именно потому, что очень любил Ирину, он так быстро хватился ее и, не найдя в клубе, сразу же кинулся на улицу. Он бежал в темноте в одном пиджаке и без шапки, бежал, задыхаясь, навстречу вихрю, который сбивал с ног. Он кричал, он звал ее, но голос Ингали тонул в диком вое пурги. Он твердо знал, что она еще не успела добраться домой, а когда подумал, что ее уже заносит снегом, слезы начинали душить Ингали. Гудели телефонные провода, где-то неподалеку катился, гонимый ветром, кусок листового железа, сорванного с крыши, на сопках трещали мерзлые ветви деревьев... В эту минуту до слуха Ингали донесся крик о помощи. Ирина лежала на самом краю пустыря, в ста шагах от дома, под горой зыбучего снега. Ингали быстро разрыл сугроб, поднял ее и принес в комнату. Когда она очнулась и встретила печальные глаза Ингали, то прочла в них все, что они таили. Но вместо того чтобы сказать ей какие-нибудь теплые, утешительные слова, он стал ругать Ирину за то, что она сама ушла из клуба в этакую метель.
— Как же ты, Ингали, теперь домой доберешься?
— Мне близко.
— Пожалуйста, надень полушубок, вон там, около дверей висит.
Он с минуту постоял в нерешительности, потом снял с гвоздя полушубок, накинул на плечи.
— Утром зайду, в школу провожу тебя.
— Если хочешь, заходи, только не такой сердитый.
Ирина так привыкла к его частым посещениям, что однажды, когда он два дня не приходил, побежала к нему домой узнать, что с ним случилось.
— На охоту ушел, — сказала мать Ингали, маленькая полная женщина с длинными серебряными серьгами в ушах. — Разве он не говорил тебе?
— Нет, не говорил, — с обидой сказала Ирина.
— Как же так, всем говорил, а тебе нет...
— Не знаю.
В субботу, как и рассчитывал, Ингали — он работал киномехаником и в этот день был занят в клубе — вернулся с охоты и, не успев отдохнуть, сразу же прибежал к Ирине.
— Наши удэ как раз на кабана шли. А у нас мясо кончилось. Я и решил сходить с ними в тайгу. А ты, Иринка, в это время в школе была.
— И много ты убил кабанов? — суховато спросила она, хотя в душе была рада, что Ингали пришел.
— Двух убил, — сказал Ингали. — Одного секача, а второго поменьше, кабанчика. С секачом трудное дело было. Я в него выстрелил, пуля в сало ему попала. Он и пошел на меня. Еле успел за кедром спрятаться. Уже в десяти шагах от кедра я ему вторую пулю прямо в голову всадил. На кабана, мы считаем, самая трудная охота. Ну, ладно, что это я тебе про кабана рассказываю... Наверно, неинтересно тебе? Собирайся, Иринка, в клуб. Сегодня картина хорошая — «Возраст любви». Сейчас накладную видел. Канчуга Николай показывал. Он уже движок запустил. Собирайся!
— Я после приду, — сказала Ирина.
— Почему после?
— Суббота, надо комнату убирать...
— Так я воды принесу, и дров у тебя, вижу, совсем нет...
Он схватил ведра, побежал к колодцу. Потом принес большую охапку березовых поленьев. Надрал по-охотничьи узкими ленточками бересту.
Уходя, сказал:
— После кино мама приглашала пельмени кушать.
...Пришло уссурийское лето. Тайга оделась в пышный зеленый наряд. Берега Бикин-реки покрылись яркими цветами, которые пахли только рано утром и поздним вечером, когда на них лежала обильная роса. Особенно много было на сопках пионов — желтых, белых, алых, голубых...
Шумно стало на реке. На раннем рассвете вниз по течению уходили баты, груженные кедровой клепкой, корой амурского бархата, мешками с кедровыми орешками и другими дарами тайги. Как только выдавались погожие дни, в Сиин прилетал самолет с почтой.
Ирина слетала в город, сделала кое-какие покупки, привезла большую пачку книг и почти все свободное время отдавала чтению. В отношениях с Ингали все было по-прежнему, как она в шутку говорила — ничего не убавилось и ничего не прибавилось. А Ингали, то ли от робости, то ли по другим причинам, молчал. Казалось, что ему ничего не нужно: только ревниво оберегать Ирину, ходить за ней по пятам, помогать ей, чтобы девушке полегче жилось. Правда, однажды он обронил фразу о том, что слишком мало учился (после семилетки — курсы киномехаников), чтобы стать равным Ирине, за что она его отругала и заставила взять «глупые» слова обратно.
Однажды в тихий солнечный день они уплыли на оморочке в тайгу и пробыли там до позднего вечера. Ингали захватил с собой ружье, острогу, котелок для ухи, а Ирина набрала в кошелку хлеб, огурцы, лук, картофель. Они поднялись высоко по Бикину, потом вошли в узкую протоку и на пологом зеленом берегу, сплошь заросшем лещиной и лимонником, устроили привал. Ингали развел костер и пошел ловить рыбу. В какие-нибудь двадцать — тридцать минут он поймал с десяток хариусов и огромного сазана, которого насквозь проткнул острогой. Это, говорил Ингали, на уху. Потом, сказал он, надо подстрелить пару уток на второе. А на третье он советовал Ирине пособирать малины.
— Только ты, Иринка, глубоко в малинник не уходи, медведь тоже малину любит и частенько возится там.
— Не нужно мне никакого третьего, — сказала она, напуганная его словами, — лучше будем пить чай...
Они пообедали, потом долго сидели у костра, и Ирина читала Ингали «Последний из удэге» Фадеева.
«...Обняв руками большую охапку хвороста, — читала она, — откинув голову с тоненькими черными косами, Гулунга плыла среди красной листвы прямо на Масенду. С отчаянной отвагой он соскочил с вершины дерева. Она узнала его, мгновенно сбросила хворост, чтобы облегчить ему дело, и даже успела отряхнуться. Он заткнул ей рот, схватил ременными петлями ноги и руки и, очень довольную, потащил сквозь кусты волоком за косы. Масенда знал, что если его нагонят братья Гулунги, ему надо будет защищать невесту и его убьют. И он сделал все, чтобы уйти. Несколько дней и ночей подряд они бежали бегом через хребты, через хвойные зеленые леса в красной листве и часами брели по горным ледяным рекам, чтобы запутать следы... Когда солнце стало пригревать, они уже были муж и жена. За много дней и ночей скитаний они не сказали друг другу ни слова и не видели в словах никакой нужды...»
— Ты, Ингали, мог бы украсть свою невесту? — вдруг спросила Ирина, бросив книгу в траву. — Скажи, пожалуйста, ты бы мог?
— Это в старое время так делали, а теперь зачем же?
— Выходит, что в старое время любовь была сильнее, если люди, рискуя жизнью, боролись за нее, да?
Тут из зарослей выпорхнула утка и с шумом пролетела над ними. Ингали, не вставая, вскинул ружье, почти не целясь выстрелил, и утка упала около костра.
— Нет, Ингали, что у тебя осталось от старого, так это молчание! — и с явным намерением задеть Ингали она повторила на память строки из книги: «Они не сказали друг другу ни слова и не видели в словах никакой нужды...»
И вдруг Ирина вскочила и побежала в заросли:
— Ингали, укради меня!
Он бросил ружье, кинулся за ней, быстро догнал, поднял на руки и, целуя в лоб, в щеки, в губы, принес ее в оморочку. Закрыв глаза и не сопротивляясь, она обвила руками его сильную загорелую шею и тоже поцеловала.
Ирина сидела на дне оморочки с огромным букетом таежных цветов и в упор глядела на Ингали, а он энергично подгребал веслом, хотя течение и без того быстро несло берестяную лодочку.
День был на исходе. Солнце, совершив свой дневной путь, огромным раскаленным кругом скатилось к западному горизонту. Небольшие перистые облака, которые ветер не успел согнать с горных вершин, стали алыми и дымились. Потемневшая река отражала и закат, и горы, и облака, едва вмещая небесный пожар.
Из кустарника вышли косули и дольше обычного держали над розовой водой опущенные головы, словно боялись припасть к ней губами, чтобы не обжечься. Но тут приблизилась оморочка, и они все разом отпрянули, кинулись в заросли, и слышно было, как, убегая, они дробно постукивают звонкими копытцами.
Река стала чаще петлять.
Ингали обогнул последний перед Сиином кривун, и впереди открылась мглистая долина и над ней высокое, в крупных дрожащих звездах синее небо.
От тайги, обильно политой росой, веяло холодком...
Когда Надыга Догдович привез из тайги медвежонка, Колька посадил зверя на цепь и после уроков прогуливался с ним по поселку. Он брал его с собой на рыбалку и тут же около лунки кормил свежей рыбой. Не успеет Колька вытащить сига или щуку, медвежонок рвет добычу из рук. Однажды схватил зубами тайменя, перекусил леску и вместе с крючком проглотил рыбину. Колька испугался, подумал, что медвежонок подавится. Но все обошлось. Однако к лунке больше его не допускал, привязывал к дереву.
Словно по тайному сговору, ребята экономили сахар, откладывали из своей порции по кусочку и на большой перемене бежали кормить медвежонка. Но после того как мишка вместе с сахаром чуть было не прихватил у Кати Календзюги палец, воспитательница Ирина Петровна предупредила, чтобы никто, кроме Коли Голунки, не подходил к медведю.
Вскоре мишка стал так хорошо разбираться в звонках, что безошибочно угадывал, какой именно звонок возвещает большую перемену — время появления Кольки с угощением. Вставал на задние лапы, рвался с цепи, скрежетал зубами, скулил и вот-вот, казалось, выскочит из ошейника.
Ирина Петровна объяснила, что у медвежонка, вероятно, выработался условный рефлекс.
— Вот вы, ребята, сколько лет учитесь в школе, а не обращаете внимания, как звонит тетя Гяндя. А ведь звонит она всегда по-разному. Перед малыми переменами дает короткие звонки, а перед большой — звонит дольше. Медвежонок это уяснил себе. И уже привык, что после длинного звонка Коля приносит сахар. Вот это и есть условный рефлекс. Понятно?
Тогда стали просить Кольку, чтобы не выходил сегодня на большой перемене. Просто хотели узнать, что произойдет. Сперва Колька отказывался: мол, медвежонок обозлится, начнет кидаться на прохожих. Но его все-таки уговорили.
В назначенное время тетя Гяндя зазвонила к большой перемене. Медвежонок встрепенулся, выбежал из шалаша. Но Колька не появлялся. И мишка стал нервничать. Забегал взад-вперед, грыз клыками цепочку и, не в силах одолеть ее, так обозлился, что принялся хлестать себя передними лапами по морде. А когда и это не помогло, разворотил шалаш, раскидал кедровую кору, потом повалился на спину, стал кататься по снегу и так замотал вокруг шеи цепочку, что чуть не задохся.
Высвободив наконец голову из ошейника, встал, отряхнулся и побрел в помещение. Точно нюхом учуяв, где находится Колька, открыл лапами дверь, вошел в класс и лег около Колькиной парты.
— Этого еще не хватало! — вскрикнула Ирина Петровна и велела вывести мишку. Но, заметив, что он ведет себя тихо, уступила: — Ладно, пускай лежит.
Она вызвала Кольку к доске, следом за ним пошел и медвежонок. Лег под доской, положив морду на передние лапы, и поглядывал прищуренными глазами то на мальчика, то на учительницу. Когда Голунка, решив задачу, вернулся на свое место, за ним двинулся и медвежонок.
Ребята были в восторге.
Вскоре произошло новое событие.
Был уже одиннадцатый час вечера. Все в интернате спали. Дремал и медвежонок, забившись в тесный угол своего шалаша. Лишь старый рыжий пес бегал вокруг дома и лаял на большую луну. Неожиданно к нему присоединились и другие собаки — а было их в Сиине множество. И такой страшный лай поднялся в поселке, словно поблизости бродил тигр.
Разбуженный шумом, мишка выбежал из шалаша, загремел цепью. И тут началось. Собаки излили на беспомощного, сонного медвежонка всю свою злость. Набросились на него, стали дергать за хвост, за уши, а рыжий кобель вцепился зубами в бок и вырвал клок шерсти.
Медвежонок сжался в комок, потом, немного осмелев, начал отбиваться лапами, а когда собаки еще пуще насели, изо всех сил дернул цепь, оборвал ее вместе со скобой и побежал в сопки.
В это время проснулся Петя Сулендзига:
— Колька, вставай, беда случилась!
Колька отбросил одеяло, подбежал к окну.
— Быстро спасать мишку! — закричал он, разбудив всех в комнате.
Выскочили на улицу, палками отогнали собак.
— Надо по следу идти, — сказал Петька. — Гляди, след совсем свежий, в сопки ведет.
Колька не сразу ответил.
— Да что же ты, Коля, стоишь? — возмутился Петя. — Тут каждая минута дорога, а ты почему-то стоишь.
— Пойдем по следу, — наконец сказал Коля. — Пойдем втроем: я, ты и Генка. Бегите за лыжами.
Пока Петя и Генка бегали за лыжами, Колька вернулся в комнату, достал из тумбочки несколько кусков сахара. Потом тихонечко пробрался в дежурку, где спала на топчане тетя Гяндя, и взял с подоконника школьный звонок.
Ярко светила луна. Было тихо, безветренно. Следы медвежонка отчетливо виднелись на чистом снегу. Когда через час они привели к горному перевалу, ребята остановились передохнуть. Потом пошли дальше. Следы привели в узкий распадок.
— Далеко ушел, — вслух подумал Генка и уже громче добавил: — Все-таки надо было нам собаку захватить.
— Что ты, с ума спятил? — прикрикнул на него Петя. — Мишка от собак удрал, а ты хочешь опять собаку за ним пустить.
Генке стало неловко:
— Это я только подумал так.
Из распадка вошли в густой кедровник. Здесь следы медвежонка петляли между деревьями и в конце концов привели к старой дуплистой липе. Кора на стволе была сплошь исцарапана медвежьими когтями. Ясно, где-то в дупле спрятался мишка.
У ребят отлегло от сердца.
— Давай, Колька, попробуем выгнать его оттуда, — предложил Петька и, схватив жердину, принялся колотить по стволу.
Но медвежонок не отзывался.
Тогда Генка и Петька подставили плечи, и Колька полез на дерево. Уперся ногами в толстую ветку и над самым дуплом зазвонил в звонок. Сразу оттуда показалась голова медвежонка.
— Мишенька, мишуха, — ласковым голосом произнес Колька и дал ему кусок сахара. — Пойдем обратно в Сиин. — И спрыгнул на снег.
Медвежонок вылез из дупла, осмотрелся и тоже спрыгнул с дерева. Потом сел на задние лапы, а передние положил на плечи Кольке. Тот дал ему еще кусок сахара. Мишка слизнул его с Колькиной ладони, захрустел.
Только теперь Генка заметил, что на медвежонке нет ошейника, и спросил:
— Как же мы его домой поведем?
— Очень просто, — сказал Колька и показал звонок.
— Понятно, — смущенно буркнул недогадливый Генка, — рефлекс...
Когда Колька рассказал своему деду о случившемся, старик пожевал губами черенок черной, прокуренной трубки, задумался.
— Человека в свой родной дом тянет, а зверя, однако, тоже в свой — в лес, бата.
Кольке от этих слов стало грустно.
— А где летом будешь его держать?
— Мы в пионерский лагерь поедем, — выпалил Колька, — и медвежонка с собой возьмем.
— Там тайга близко, — заметил дед и добавил: — Ладно, бата, приведи медвежонка, я ему кусок левого уха отрежу...
— Зачем? — не понял Колька.
— Отметину сделаем ему. Если в тайгу убежит, по отметине искать его будешь. Летом много медвежат в лесу бродит. У твоего отметина будет...
В лагере по совету завхоза Чауны Колька давал мишке волю. Побродит с полчасика вдоль берега и сам вернется на свое насиженное место под старой сосной. А однажды, когда выдался особенно жаркий день, медвежонок полез в речку купаться. Поплавал, понырял и, довольный, вылез из воды и стал отряхиваться.
Словом, медвежонок постепенно привыкал к новой обстановке и вел себя, как в шутку говорила Ирина Петровна, вполне прилично. Правда, к звонкам по-прежнему был очень чуток. Звякнут ли на кухне стаканы или металлическая посуда — встрепенется, навострит уши. Вероятно, не мог забыть про сахар, который ему давали по звонку.
Подошло время рунного хода лосося. Кто только не ловит рыбу в эту страдную пору!
Не дремлют в это время и медведи. Они тоже рыбачат. И не хуже людей. Наловит косолапый целую гору рыбы, зароет в укромном месте. А поздней осенью, перед тем как завалиться на зимнюю спячку в своей берлоге, разрывает яму и жрет до отвала рыбу «с душком», нагоняя побольше жира, чтобы его хватило до весны.
Когда ребята стали собраться на рыбалку, завхоз Чауна сказал:
— Зачем медвежонку рыбу сюда таскать будете? Пусть его сам порыбачит — уже не маленький.
Рыбалку решили выбрать неподалеку, на небольшой порожистой протоке. Не успели ребята столкнуть на воду оморочку, как медвежонок побежал по камням, уселся на широкий валун и сразу принялся рыбачить.
Все десять дней, пока шла на нерест кета, медвежонок ходил с ребятами на протоку. Придет, сядет на свой валун, наловит рыбы, наестся досыта и завалится спать. Он, кажется, уже позабыл про сахар, хотя изредка кто-нибудь тайком и давал ему один-два кусочка.
Но вскоре все дело испортил «медовый дух». Чауне удалось раздобыть на колхозной пасеке бочонок липового меду. Через несколько дней, когда весь мед был съеден, Чауна принес медвежонку пустой бочонок:
— На, бата, вылизывай, кое-что достанется тебе...
Мишка набросился на сладкое, залез с головой в бочонок, долго лизал остатки меда на дне. Когда Чауна пришел за бочонком, мишка ни за что не хотел отдавать его и даже больно ударил завхоза лапой по руке.
— Ишь ты, злится еще, — сказал в сердцах Чауна. — Верно, обиделся, что не весь мед отдал ему. Много хочет.
С этого дня «медовый дух» не давал медведю покоя. Мишка несколько дней после этого нервничал, плохо ел, то и дело бродил около кухни. Когда же набрел на пустой бочонок из-под меда, залез в него и так орудовал, что вместе с бочонком скатился с обрывистого берега в реку. Сам выплыл, а бочонок унесло течением. Чауна ругался.
Назавтра, только начало светать, ветер принес с пасеки сладкий запах меда. Медвежонку стало невмоготу. Сорвался с привязи, переплыл реку и побежал к пасеке. Добежав до первого улья, с ходу толкнул его, повалил и принялся с жадностью уничтожать запасы меда. Потревоженные пчелы тучей высыпали из улья, загудели и, тут же опомнившись, ринулись на медвежонка и стали жалить его. От неожиданности медведь отпрянул, замотал головой, вымазанной в меду, но ее тотчас же густо облепили пчелы. Они залезали ему в глаза, в уши, в ноздри, в пасть и с таким ожесточением жалили, что медвежонок упал на спину и стал отбиваться всеми четырьмя лапами. А когда это не помогло, начал кататься по сырой от росы траве. Но тут подоспели пчелы из других ульев и еще наддали ему. Медведь не заметил, как подкатился к избушке, где жил пасечник Сусан Геонка. Разбуженный страшным гудением пчел и ревом хищника, Геонка выскочил из избушки, схватил первую попавшуюся жердь и огрел медвежонка по спине. Потом кинулся за ружьем, а медвежонок со всех ног пустился бежать. Вдогонку за ним полетели пчелы. Они гнали его все дальше и дальше в тайгу, и когда пасечник появился с ружьем, медведя и след простыл.
Случилось это в шестом часу утра, а в восемь, когда горнист в лагере заиграл «подъем» и ребята, сонные, высыпали из шалашей, они не обнаружили под сосной медвежонка. Только цепь с кожаным ошейником валялась на траве.
Сколько ни искали его — не нашли. Так и пропал мишка.
Надыга Догдович давно обещал сыну, что возьмет его с собой на соболиную охоту. В ту зиму пора соболевки как раз совпала со школьными каникулами, и, когда Колька принес табель с одними пятерками, Надыга сказал шутливо:
— Ну, бата, в школе ты отличник, погляжу, какой на охоте будешь. Может быть, только на тройку вытянешь.
Зимой утро приходит медленно. Когда Колька вывел со двора упряжку с нартой, по радио передали: семь часов. А на улице еще было сумеречно. Морозный туман плотно окутал долину реки, и, прежде такая широкая и просторная, она казалась узкой и тесной. В десяти шагах ничего не было видно.
Упряжка бежала по снежной тропе, которая вела в глубь леса. Подгонять собак не надо было. И Надыга Догдович, положив на колени остол, закурил трубку. Колька сидел позади отца на теплой медвежьей шкуре и молчал.
Туман постепенно редел. Далеко стала видна тропа. Когда через час-полтора подъехали к высокой сопке Загези, стало совсем светло. Довольно долго объезжали сопку, потом проехали широкую падь и на холмистом берегу протоки, скованной торосистым льдом, остановились. Здесь был небольшой шалаш. По самую крышу его замело снегом, и Надыга Догдович протоптал к нему тропинку. Отодрал легкую дверцу. В шалаше лежали сухие дрова, несколько кусков бересты.
Развели костер, подкрепились и вышли на разведку. До наступления темноты надо было определить, где ходил соболь, и в нужных местах расставить обметные сетки.
Прошли всего с полкилометра и около бурелома увидали две пары соболиных следов. Значит, где-то под трухлявыми лесинами, засыпанными снегом, была лежка. Соболя оттуда так просто не выгонишь.
— Давай, бата, обметы ставить.
Колька взялся за конец обмета, и вместе с отцом они натянули его у самого выхода из соболиной лежки и повесили два колокольчика.
Колька так устал от ходьбы, что, едва добравшись до шалаша, лег у очага и заснул. А Надыга Догдович решил сходить в ближний кедровник, разведать, много ли там нынче белок.
Стал Надыга на меховые лыжи, закинул за плечи ружье и зашагал быстро, прокладывая широкую лыжню. Только спустился в распадок между сопками, увидел на снегу следы медведя. Отпечатки медвежьих лап были довольно большими, размашистыми, но не очень глубокими. Надыга сразу подумал, что где-то поблизости бродит шатун. Он голодный, тощий и не слишком продавливает снежный наст. Сытый, жирный медведь ходит тяжело. Но разве он шляется в эту пору по тайге? Спит в своей берлоге. А тут — точно шатун, и скорей всего не очень старый.
«Ладно, пускай его бродит», — решил Надыга и спокойно пошел дальше.
Только миновал распадок и повернул в кедровник — увидел под старым деревом медведя. Зверь, обхватив передними лапами ствол, с ожесточением грыз кору.
Надыга Догдович решил обойти шатуна стороной. Но в ту же минуту, заметив охотника, медведь оторвался от дерева и пошел прямо на Надыгу.
Охотник выстрелил, но, кажется, промахнулся. Медведь продолжал идти. Тогда Надыга Догдович быстро перезарядил ружье, но выстрела не последовало — осечка. Теперь медведь уже бежал, разинув пасть и оглашая рычанием лес. Всего метров двадцать отделяло Надыгу Догдовича от шатуна, когда раздался наконец выстрел. Но пуля попала медведю в спину и не остановила его. Присев на задние лапы, шатун прыгнул и, очутившись рядом с охотником, сильным ударом лапы вышиб у него из рук ружье.
...Близкая стрельба разбудила Кольку. Он схватил обрез и кинулся из шалаша. Он бежал, весь напрягаясь, широко размахивая руками. Одолев крутой подъем, он на полном ходу круто свернул с лыжни и через несколько минут увидал: около кедра отец боролся с медведем.
— П-а-а-па-а!
— Стреляй, бата! — крикнул, задыхаясь, Надыга.
Колька вскинул обрез. Хотел выстрелить, но палец застыл на курке. Опоздал. Медведь уже держал Надыгу в своих лапах. Тогда Колька решил отвлечь внимание медведя на себя и выстрелил в воздух. Зверь повернул морду с рычащей пастью к мальчику, словно погрозил ему, но с места не тронулся. И тут Колька заметил, что у медведя левое ухо короче правого.
Отметина!
Мысль о том, что его медвежонок успел так вырасти и превратиться в страшного шатуна, до боли пронзила Кольку. Но времени для раздумья не было. Жизнь отца решали считанные секунды. Заметив поблизости обметную сетку с колокольчиками, Колька сорвал ее с колышков и изо всех сил начал трясти, оглашая чуткий морозный воздух дробным звоном. Медведь сразу отпустил Надыгу и двинулся к Кольке.
— Лезь на дерево, бата! — испуганно закричал отец. Но мальчик не двинулся с места: все тряс и тряс сеткой, и все энергичнее, все громче звенели колокольчики.
Когда медведь уже был в десяти шагах от Кольки, Надыга Догдович схватил ружье, прицелился зверю в затылок, решив одной пулей уложить шатуна.
— Не стреляй, отец! — закричал Колька. — Не стреляй! Это мой мишка! Не бойся, он не тронет меня!
Ружье дрогнуло в руках Надыги, и он выстрелил мимо.
В ту же секунду шатун испуганно кинулся в сторону. Он бежал, увязая по брюхо в глубоком снегу, и оборачивался, смотрел на Кольку, который все еще тряс над головой обметной сеткой, словно звал к себе своего медведя...
Когда я сказал Ивану Константиновичу Мунову, что завтра собираюсь улететь из Сиина, он с удивлением посмотрел на меня.
— Опять не то говоришь. Я на завтра велел Зинзаю упряжку в нарты закладывать, на Красный Яр поедем с тобой, а то не будет картины. Красный Яр, я тебе скажу, судьба удэге. — И тут же уступил: — Ладно, если боишься самолет пропустить, я скажу Зинзаю, чтобы теперь упряжку собрал. Еще не поздно, поедем...
В пятом часу, когда яркое февральское солнце стало медленно заходить за горизонт, мы прибыли на Красный Яр — живописный уголок тайги на высоком берегу реки.
Зинзай Пеонка остановил упряжку, и Мунов повел меня просекой к строящемуся поселку.
— Вот тут, гляди, улица будет, — сказал Иван Константинович. — Поставим двенадцать домов, школу-интернат, баню. Ясно тебе, да? Теперь давай немножко вправо пойдем. Там тоже улица будет! Десять жилых домов и Дом культуры. Тоже ясно тебе? А теперь еще дальше пойдем.
Здесь стояли пять готовых домов, крытых сосновой дранкой. Еще три сруба были подведены под крышу.
— Ну что, нравится тебе?
Дома были добротные, с пятью окнами, с верандой. В каждом — по две комнаты с кухней. Полы настланы свежими, гладко обструганными досками.
— Скоро жильцы приедут, — говорил Мунов. — Тогда совсем весело будет. Зимой, конечно, тайга немножко скучная. Вот закончим строительство — наш народ большой шаг вперед сделает. Вся страна к коммунизму идет, нам тоже стоять нельзя. Как думаешь, с таким поселком не стыдно в коммунизм вступить? По-моему, не стыдно! Ты спроси удэге, кому своим счастьем обязан. Он тебе точно скажет: партии обязан, советской власти обязан, товарищу Ленину обязан! Вот зима кончится, весна будет, после, сам знаешь, лето будет. Ты опять в гости к нам приезжай. Как раз над тайгой лебеди белые полетят.
Прошло с тех пор десять лет.
Вот я и думаю, не пора ли снова слетать на Бикин-реку к моим друзьям-удэге, но не в феврале, а в разгар золотой уссурийской осени — в сентябре.
Представляю, какая там будет картина...