Глиссер доставил меня на Кривую протоку чуть свет, чтобы успеть к десяти часам вернуться в Ключевую, забрать почту и уйти в Хабаровск.
И вот я остался один на холмистом берегу таежной реки, в темном и прохладном лесу, где, казалось, еще не ступала нога человека. Деревья росли здесь так густо, ветки переплелись так крепко, что почти не пропускали дневного света.
Над тайгой уже вставало солнце, большое, жаркое, и тысячи птиц звонкими криками приветствовали восход.
Я прошел немного вперед по течению протоки, но она углублялась в глухие, в рост человека, заросли. Тогда я решил вернуться и подождать Василия Дынгая.
С нанайцем я познакомился в Ключевой, куда он спустился по Гаилу на легкой берестяной оморочке за свежими газетами. Он дал слово поджидать меня на Кривой протоке.
Мысль о том, что с Василием Карповичем что-нибудь случилось, очень тревожила меня. Кроме фотоаппарата и походной кожаной сумки, набитой записными книжками и махоркой, у меня с собой ничего не было. Уверенный в скорой встрече с Дынгаем, я отступил от своих обычных правил: не захватил ни хлеба, ни консервов. Только я подумал об этом, как тотчас же почувствовал голод. Пришлось скрутить папироску побольше и закурить, тем более что стал донимать гнус. Мокрецы и мошка тучей кружились в воздухе, нападали со всех сторон и в конце концов согнали меня с валуна, на котором я так удобно устроился.
В течение всего дня не выберешь тихого часа, когда бы не летал гнус. Как по какому-то незримому расписанию утром донимают мокрецы и мошка, в полдень кусают слепни, а вечером — комары. Да и ночью, если устроишься на открытом воздухе, где-нибудь под бархатным деревом, не скоро уснешь...
Но я готов был перенести эти неприятности, только бы дождаться Дынгая и вместе с ним отправиться на ловлю даурской жемчужницы.
Мне довольно часто приходилось оставаться одному в тайге, и всякий раз я испытывал тревожное чувство. Когда я остановился под старым кедром, мне вдруг показалось, что в густой темной кроне притаилась рысь, и стоит чуть зазеваться, как она прыгнет мне на плечи. То виделся в сплошных зарослях коломикты медведь, которому ветер донес человеческий запах. То казалось — под мокрым от росы папоротником, который я потревожил сапогом, зашипел в метр длиной тигровый уж. Змей, даже ядовитых, здесь множество; в полдень они ползут из зарослей к реке и с необыкновенной легкостью переплывают ее.
По крутому склону, заросшему колючей лещиной, я взобрался на высокую сопку и впервые в это утро увидел на большом расстоянии чистое, глубокое небо, освещенное золотыми лучами утреннего солнца. Оно начинало припекать, но до самого дальнего горизонта стлалась широчайшая тень от леса, густо напоенного остывшей за ночь росой, и поэтому в воздухе пока не чувствовалось зноя. Постояв несколько минут на вершине, я спустился вниз, углубился в заросли, но скоро сообразил, что слишком далеко ушел от Кривой протоки, где с минуты на минуту мог появиться Дынгай.
В самом деле, что случилось с Василием Карповичем? Ведь если уж таежник даст слово, то непременно сдержит его. Я вспомнил просветлевшее лицо Дынгая, когда он узнал, что я собираюсь побывать у них на Гаиле и не прочь, если случится оказия, отправиться в глубь тайги на какую-нибудь жемчужную речку.
— Однако, поедем! — решительно заявил он. — На моей оморочке куда хочешь доберемся. Ты не гляди, что она такая маленькая, зато очень быстрая. Может быть, на твое счастье, крупную жемчужину найдем. С тобой вместе искать будем — и найдем. Дело это, знаешь, такое: целую сотню перловиц выудишь, и ни одной жемчужинки! А в другой раз только опустишь драгу на дно, зачерпнешь две-три ракушки — и сразу, знаешь, удача. Может быть, ты счастливый, на твое счастье и найдем, верно?
Его темное, немного скуластое лицо, с маленьким, чуть приплюснутым носом, полными мясистыми губами и блестящими, как две черные смородины, глазами, все время улыбалось. Дынгай был невысокого роста, тонок, очень подвижен, с грациозной, легкой походкой. Он был добр, бескорыстен, готовый в любую минуту помочь человеку, какого бы труда ему это ни стоило. Тронутый до глубины души его согласием поехать со мной хоть за сто километров на жемчужные речки, я вначале подумал, что сам Дынгай держит туда путь и поэтому так легко соглашается взять меня с собой, а когда я узнал, что он это делает исключительно ради меня, то, честно говоря, пришел в смятение. Я уже хотел было отказаться или сказать ему, что заплачу за дорогу, но Дынгай, словно разгадав мои мысли, вдруг произнес:
— Там наши люди ракушку все равно ракушку ловят. Давно я у них не был, пора проведать...
Словом, все в нем привлекало и как бы говорило людям: «Я дитя природы, простое, открытое, всем, чем владею, готов поделиться с вами, чтобы и вам, и мне было хорошо... Смотрите, как прекрасен мир вокруг, смотрите, по какому изумрудному лесу, омытому свежей росой, мы идем; какое беспредельное светлое небо над нами, какие чистые, звенящие на перекатах реки несут наши быстрые, как птицы, лодочки-оморочки!.. Чего вам еще не хватает? Же́мчуга? Давайте отправимся вверх по Гаилу, и, если посчастливится, я выловлю со дна нашей родной реки крупную, с воробьиное яйцо, жемчужину, точно такую, какую я два года назад привез в Хабаровск и подарил моей любимой учительнице Марии Петровне...»
Ах, какая это была жемчужина!
Когда Василий Карпович каким-то чудом заметил большую яйцевидную ракушку, то для верности отбросил драгу, нырнул с лодки в светлую воду Гаила и одним рывком выдернул жемчужницу из крепкого песчаного дна. Он тут же почувствовал, что ракушка живая, что в руке у него она смыкает свои упругие створки. Он залез в лодку и дольше обычного разглядывал эту удивительно крупную ракушку с множеством возрастных колец на наружной стороне светло-коричневых створок. На дне лодки лежало около сотни других ракушек, гораздо меньших размеров, которые он собирался, когда вернется на берег, бросить в котел с кипящей водой, чтобы они легко раскрылись. А эту же перловицу ему почему-то захотелось открыть сразу, живую, но это ему никак не удавалось сделать. Мускулы, замыкавшие створки, были настолько упруги, что Дынгай, как ни старался, не мог просунуть между створками острие своего охотничьего ножа. Изрядно повозившись с ней, он бросил перловицу на дно лодки, решив, что сварит ее после вместе с остальными.
Василий Карпович запустил в воду ручную драгу, вытащил еще пяток ракушек, посидел, покурил и стал собираться на берег.
Солнце уже заметно сместилось к западному горизонту, небо немного потемнело и, отразившись в реке, погасило и ее. Дынгай взял весло и погнал лодку к узкому распадку, который сбега́л прямо к воде чистой золотистой косичкой. Долго не раздумывая, он развел костер, повесил над ним на перекладине небольшой котел, который всегда возил с собой, а когда вода в котле закипела, бросил туда с десяток ракушек, в том числе и ту, яйцевидную, которая особенно привлекла его внимание.
Вскоре Василий Карпович достал ее оттуда, дал ей немного остынуть на траве, а когда легко раскрыл ее ножиком, даже перламутр на внутренней стороне обеих створок удивил Дынгая своими яркими радужными переливами. Когда он извлек из мантии моллюска огромную жемчужину ярчайшей белизны и изумительного блеска, то на минуту закрыл глаза, — так заиграло в ней вечернее солнце. Потом он долго рассматривал жемчужину, которая была размером с воробьиное яйцо и довольно тяжела на вес...
Василий Карпович сразу оценил все качества этой счастливой находки и, чтобы она получше затвердела, решил, как это еще делал его дед, Яков Дынгай, немного заморить ее во рту, хотя и без того жемчужина была хорошо созревшей и достаточно твердой. Он положил ее за правую щеку и так сидел у костра почти час. Он замаривал жемчужину и думал, как с ней поступить. Ее, конечно, можно было кому-нибудь продать за хорошую цену, но Дынгай совершенно не нуждался в деньгах. Прошлой зимой он сдал одной пушнины на шестьсот рублей да надрал коры бархатного дерева больше полутонны — тоже немалую сумму ему еще причиталось получить.
И тут Василий Дынгай вспомнил свою учительницу Марию Петровну, у которой побывал недавно в гостях, когда ездил в Хабаровск проведать сестру Оксанку, студентку пединститута. Он привез Марии Петровне пару чудесных рогов, сброшенных весной на Алге старым изюбром. Рога действительно были редкостные, с семью ростинями на каждом стволе. Если бы напасть на след такого изюбра в июне, в пору пантовки, когда рога только начинают расти, густо наливаясь кровью, ох и дорогие были бы панты!
Дынгай вспомнил счастливое лицо учительницы, общую радость в ее доме, когда вместе с Оксаной пришел туда с подарком...
Вот уже скоро пять лет, как Мария Петровна покинула нанайское стойбище на Гаиле, где три зимы учительствовала в начальной школе. Дынгай пришел к ней учиться уже взрослым парнем, известным охотником-пантоваром и отличным ныряльщиком за даурской жемчужницей, которую тогда впрок заготовляли для пуговичных фабрик. Дынгаю очень хотелось выучиться писать и читать. Оксанка, младше его на семь лет, ходила в пятый класс, а он, взрослый Василий, кормилец семьи, едва-едва по складам мог прочесть заголовки в газетах.
Мария Петровна понимала, что посадить Василия за одну парту с мальчишками нехорошо: будут над ним смеяться. И она решила учить его по вечерам у себя дома.
Василий стал усердно заниматься. Как только заметит огонек в окне у Марии Петровны, так отправляется к ней с книгами и тетрадями под мышкой. За первую зиму Василий выучился читать и писать и кое-что стал понимать в арифметике. Через два года Василию открылись книги, и границы мира так широко раздвинулись, что он по-настоящему оценил великое благо, которым осчастливила его Мария Петровна, худенькая девушка с пышными золотистыми волосами и такими глубокими голубыми глазами, что Дынгай сравнивал их с горными озерами. Дынгаю нравилось заглядывать в глаза учительницы, когда она, довольная его успехами, весело улыбалась. Он очень привязался к Марии Петровне. Она была одних лет с ним, но Василий ставил ее значительно выше себя за ее ум, знания и особенно за душевную доброту. Он очень скучал, когда она уезжала по делам в район, и спешил в Ключевую встречать ее. Не торопясь, плыли они на оморочке навстречу течению: она сидела против Дынгая и вязала венок из таежных цветов, которые собирал для нее на остановках Василий, а он, не сводя с нее глаз, медленно, чтобы как можно дольше длилась дорога, отталкивался шестом. Однажды он так загляделся на нее, что забыл про шест и их снесло течением на добрых пять километров. А когда хватились, что плывут вниз, весело рассмеялись. Марии Петровне было хорошо плыть с Василием по светлому Гаилу, вдоль высоких лесистых берегов, в погожий летний день...
За три зимы, пока Мария Петровна учила Дынгая, он прошел программу четырех классов. Ему даже казалось, что он перегонял Оксанку, и часто подтрунивал над сестрой: мол, она медленно ползет, ровно жемчужница по песку, хотя Оксанка ничуть не ползла, а училась на круглые пятерки...
Дынгай дал себе клятву, что никогда в жизни не покинет свою учительницу, всегда будет следовать за ней и во всем помогать ей. Он не допускал даже мысли, что она когда-нибудь уедет отсюда, так как считал свое стойбище и свой родной Гаил лучшим, самым счастливым местом на земле.
И вот Мария Петровна собралась уезжать. Она уезжала в Хабаровск к своему другу, с которым училась в институте и все эти годы переписывалась. Она не сказала Дынгаю, который вез ее в Ключевую, что едет к своему будущему мужу, но Василий Карпович смутно догадывался об этом. Он почти всю дорогу молчал, положив на колени весло, целиком доверившись стремительному течению реки, гнавшему вперед берестяную лодочку.
— Гляди, Василий, как быстро несутся навстречу нам берега, — сказала она с восхищением, чтобы вывести Дынгая из задумчивости, но он только глянул на нее грустными глазами и полез в карман за трубочкой. — Тебе не нравится?
— Мне, однако, больше нравится, как бывало, гнать оморочку вверх по Гаилу!
Учительница смолчала.
Марии Петровне, конечно, нравился Василий. Ей всегда бывало с ним хорошо. Она забиралась с Василием в самую глубь тайги, не испытывая никакого страха. Однажды она подумала, что если ей когда-нибудь придется уехать из этих мест, то будет сильно тосковать по Дынгаю, и жалела, что эти чувства пришли к ней слишком поздно.
И когда он доставил ее в Ключевую и высадил из оморочки на берег, Мария Петровна как-то странно посмотрела на Василия, потом неожиданно для него кинулась к нему, крепко обвила его шею своими тонкими руками и поцеловала в губы. Он даже не заметил, как, впервые за эти годы, затуманились ее светлые, глубокие глаза и как на темных ресницах появились слезы.
— Не забывай наш Гаил! — только и сказал он ей, хотя ему хотелось сказать, чтобы она не забывала его, Василия, но у него почему-то так не получилось.
А когда почтовый глиссер стремительно скрылся за поворотом, Василий еще долго стоял на берегу, испытывая странное одиночество, и впервые, как помнил себя, заплакал.
Но они не забывали друг друга.
Мария Петровна часто писала Василию, он отвечал, старательно выводя буквы на страничках в косую линейку, вырванных из ученической тетради. А когда Оксанка поехала поступать на факультет народов Севера Хабаровского пединститута, Василий поехал с сестрой. И Мария Петровна, и муж ее Коля, очень тепло встретили гостей из далекого стойбища. Видя, что Мария Петровна весела и счастлива и, видимо, ни в чем не нуждается, Дынгай почувствовал, как ему становится легко на душе. Ведь больше всего он хотел, чтобы его дорогой учительнице не было плохо, чтобы ее жизнь никто ничем не омрачал.
Ему понравился и ее муж Николай Андреевич, или просто Коля, как он велел себя звать, и когда они за ужином распили бутылку вина, Дынгай не то попросил Колю, не то приказал ему, чтобы он не обижал Марию Петровну, потому что она самой светлой души человек...
Три дня, проведенные в доме учительницы, прошли для Василия Дынгая как в сказке. Он вернулся домой и сразу же ушел в тайгу на пантовку, а там подоспела осенняя охота, а следом за осенней — зимняя. Так что Дынгаю некогда было тосковать.
И вот теперь, когда Василию Карповичу выпало счастье найти дорогую жемчужину, то он, пока замаривал ее, перебрал в памяти всю свою жизнь, особенно те три года, которые были связаны с Марией Петровной, и твердо решил, что никому не продаст жемчужину, а отвезет в Хабаровск и подарит своей учительнице.
Так думал Дынгай и даже не заметил, как длинная тень от серебристого тополя переместилась вслед за уходящим солнцем, а когда заметил, спохватился, что уже долго держит жемчужину во рту. Он вынул ее, взял из сумки кусок бинта, окунул его в блестящую струю реки, завернул жемчужину в марлю и спрятал узелок на груди под рубахой, чтобы, как говорил дядя Яков, жемчужина получила еще бо́льшую твердость...
В конце июля окончился отстрел пантовых изюбров. Дынгай сдал в Заготконтору дорогие панты вместе с лобной костью оленя и отправился в город.
На пароходе «Шторм» он встретил знакомых нанайцев, сходил с ними в буфет. Стоя у прилавка, распили несколько бутылок плодоягодного вина и закусили жестким печеньем. Дынгай спрашивал у нанайцев о делах на охоте и на рыбалке, а те в свою очередь интересовались, долго ли нынче приходилось гнаться за пантовым изюбром и сколько выдано охотникам билетов на отстрел рогачей. Заговорили и о ловле перламутровой ракушки, и Дынгай пожаловался, что вот уже второй год как совсем мало стали ее принимать, видимо, пуговичные фабрики перешли на пластмассу, и очень пожалел, если это именно так. А ракушки стало очень много, все отмели на берегах проточных рек испещрены бесчисленными дорожками — следами передвижения моллюсков из мелких в более глубокие места.
— Тбилиси, конечно, далеко от нашего Гаила, а вот почему Биробиджан давно не берет перламутра? — с сожалением произнес Василий Карпович. — Можно по Тунгуске доставлять ракушку на лодках до Николаевки, а там до Биробиджана совсем рукой подать. А прежде, бывало, и в Тбилиси много ракушек отправляли. Кто тут виноват, однако, не знаю...
— Верно, Василий Карпович! — согласились знакомые нанайцы, они тоже не понимали, почему плохо используются большие запасы некогда знаменитой на весь край даурской жемчужницы.
Дынгай достал из кармана узелок, развязал его, и на ладони у него засверкала чудесная жемчужина. Все, кто были поблизости, подошли полюбоваться, а какой-то хитроватый старичок пытался даже купить жемчужину, но Дынгай решительно заявил, что она не продается. Он, правда, не рассказал, кому он везет эту драгоценную вещицу, а когда его спросили, по каким делам он едет в город, ответил:
— Сестричку Оксанку решил проведать, давно писем от нее не было.
Всю дорогу на пароходе только и говорили о жемчужине, которую Дынгай вез с собой, и ему пришлось рассказать любопытным девушкам, как он ее добыл, когда, в каком месте и что было с ним, когда он вдруг стал обладателем такой драгоценности. Выслушав Василия Карповича, одна из девушек заметила, что если бы Дынгай жил в какой-нибудь капиталистической стране, то не вез бы открыто такую большую жемчужину. А вот у нас даже такая драгоценность не возбуждает чувства зависти и можно никого не опасаться в дороге.
— Когда мы ехали на Дальний Восток, то знали, конечно, что в крае есть и золото, и платина, и женьшень, — он ведь дороже золота, а вот, что в ваших реках есть жемчуг, я, честное слово, только сегодня узнала и своими глазами увидела.
Кто-то посоветовал Василию Карповичу — кажется, тот самый старичок, что пытался купить жемчужину, — непременно зайти в «Ювелирторг», узнать ей цену. Но Дынгай остался совершенно равнодушным к этому совету. Лишь после того как нанайцы сказали, что, пожалуй, очень интересно узнать стоимость такой жемчужины, Василий Карпович решил, что по пути, пожалуй, зайдет и узнает.
Худенький старичок, перекидывая из одного уголка рта в другой папиросу, долго вертел в руках жемчужину, разглядывал ее в лупу, клал на крохотные весы, почти час колдовал над ней, потом сбросил с морщинистого лба на переносицу свои очки и в упор стал разглядывать Дынгая, словно не веря, что эта драгоценная вещь — собственноеть нанайца.
— Сколько? — спросил Дынгай, которому надоело ждать, и, как всегда, глаза его блеснули веселой улыбкой.
— Нет у нас указания принимать! — сказал ювелир. — Уже давненько не спускают нам никакой инструкции на приемку жемчуга.
— Это почему же не спускают? — удивился Дынгай.
— Очень просто: давно считают, что у нас нет никакого жемчужного промысла, — ответил старичок.
Однако Дынгай проявил настойчивость.
— Все-таки скажите, сколько она стоит?
— Думаю, что много стоит, ни одну тысячу рублей, — бросил из-за прилавка старик. — А лучше всего вовсе не продавать ее...
— Это хорошо, что много тысяч, — очень довольный, произнес Василий Карпович и вышел из магазина.
Такая жемчужина будет достойным подарком Марии Петровне.
Дынгай рассказал мне, что застал у Марии Петровны всех ее бывших учеников, в том числе и свою Оксанку.
Учительница усадила Дынгая за стол, напоила чаем с пирожными и расспрашивала его о делах на Гаиле.
А когда он достал узелок, развязал его и показал жемчужину, все ахнули от удивления.
— Это вам, дорогая Мария Петровна, — сказал Василий и добавил: — Такой жемчужины, думаю, ни у кого нет. Раз в сто лет, наверно, такая попадется...
Мария Петровна долго отказывалась, говорила, что ничем не заслужила такого подарка. Но Василий решительно настоял, сказав, что она сделала для нанайского народа так много, что и жемчугом не отблагодаришь. Мария Петровна смутилась, покраснела, сказала, что ничего такого не совершила, чтобы дарить ей драгоценности, но девушки закричали, чтобы она не обижала своих учеников.
— Вы, дорогая Мария Петровна, первая открыли нам путь к свету, к знаниям, — сказала Оксанка и, посмотрев на брата, громко заявила: — Пусть этот подарок будет не только от Васи, а от всех нас!
Растроганная Мария Петровна шутливо заявила:
— Теперь я буду, как царица Клеопатра! — И рассказала легенду о царице Клеопатре, обладательнице самой крупной и дорогой жемчужины в мире, и о том, как царица в присутствии знатных гостей бросила жемчужину в бокал с уксусом, а когда жемчужина растворилась, выпила этот уксус.
— По-моему, очень глупая эта ваша царица! — воскликнула Оксанка.
А Дынгай сказал:
— Я эту жемчужину долго замаривал, она и в уксусе не растворится, вот какая она твердая...
— Да, я очень буду беречь этот подарок, — сказала Мария Петровна. Глаза ее встретились с глазами Василия, и ему показалось, что она прочла в них все, что творилось у него в душе...
— А нам наша бабушка нам другую легенду рассказывала, помнишь, Оксанка? — переведя дыхание, произнес Дынгай. — Она рассказывала нам, что жемчужина — это капля росы, которая упала в раскрытые створки ракушки. В какую погоду капля упадет, такой цвет будет у жемчужины. Если в ясную, когда небо чистое, безоблачное и ярко светит солнце, то и жемчужина будет светлая, чистая, с голубым или розовым блеском.
— Я думаю, что капля росы, из которой выросла эта жемчужина, упала в очень ясную погоду! — серьезно сказала Мария Петровна.
И все с ней согласились.
Они пили чай с пирожными и вспоминали время, когда Мария Петровна жила с ними на Гаиле, в крохотной комнатке при школе, и как они частенько собирались у нее в зимние вечера послушать интересные книжки. А Василий Дынгай вдруг рассказал всем, как он однажды плыл с учительницей вверх по течению и как они за разговорами не заметили, что оморочку потянуло обратно на целых пять километров, и только в сумерках, при свете луны, они добрались домой.
— Ах, какой замечательный вечер был тогда, помнишь, Василий? — с восхищением сказала Мария Петровна. — Луна так ярко сияла, что было светло, как днем. Непременно приеду летом на Гаил. Вася, ты меня покатаешь на оморочке в лунную ночь? Да?
— Приезжайте с Колей, — ответил Дынгай.
...Все это мне рассказал Василий Карпович, когда мы встретились с ним в Ключевой и ночевали вместе в домике лесничего.
— Ну как, поедешь со мной на жемчужную речку? — спросил он после того, как рассказал эту историю с жемчужиной.
— Непременно поеду, Василий Карпович! — сказал я, совершенно растроганный его добротой. — Готов хоть сейчас отправиться в путь.
— Ладно, давай, пожалуйста, поедем туда, где сейчас старый Аким Дятала с сыном Никифором ракушку ловят. Может быть, и Петухов Николай Иванович тоже там. Он хотя и без правой руки, инвалид войны, однако, так ловко ракушку ловит, что прямо беда.
И как мог я после того, что услышал от Дынгая, так скоро расстаться с ним? Нет! Я принял его совет — дойти на глиссере до Кривой протоки, а уж оттуда на оморочке вместе с ним отправиться в глубь таинственных лесов, к заветным местам, где небольшая артель добывает даурскую жемчужницу.
Устроившись на заветном камне у Кривой протоки, искусанный гнусом, я терпеливо ждал Дынгая. Чтобы скоротать время, достал путевой блокнот, куда записываю все, что приходится видеть интересного во время дальних путешествий. Но только я взялся за карандаш, как передо мной почти бесшумно раздвинулись заросли и в них показался изюбр. Зверь был довольно высок, грациозен и гордо нес молодые рога, которые еще не начали твердеть. Он с минуту постоял, втягивая воздух широко раздутыми ноздрями, и вдруг, будто опомнившись, попятился, а затем стремительно кинулся в сторону, перелетел через колючий шиповник, в кровь разодрав бока. В кустах мелькнула и сразу пропала его рыжевато-красная спина. Это был пантовый изюбр, которого без специального разрешения нельзя стрелять, и, даже получив билет на отстрел, охотник иной раз неделю бродит по дремучей тайге, пока нападет на след такого пантача. А тут изюбр сам пришел ко мне, будто знал, что нет у меня ни ружья, ни билета на право убить его, что я совершенно не страшен ему.
Уже одиннадцать часов, а Дынгая все нет. Надо выбрать какую-нибудь релку[5]посуше, надрать со старых лиственниц коры, смастерить шалашик и встретить, если придется, ночь как подобает таежнику.
Собрал в горку сухого валежника, я срезал немного бересты, подсунул под хворост и зажег. Через две-три минуты костер уже потрескивал, выбрасывая розовые язычки пламени. И чем сильнее он разгорался, тем острее чувствовал я одиночество. Кто бывал в тайге, тот, конечно, знает, что у огня трудно отдыхать одному. Ничто так не располагает к общению, к дружбе, к сердечному разговору, как тихое потрескивание пламени, горячий, чуть пахнущий дымком, крепкий кирпичный чай.
К счастью, на этот раз тревожное одиночество длилось не так уж долго. Где-то неподалеку, за густыми ивами, низко склоненными над водой, вдруг раздался пронзительный свист. Я подбежал к протоке и вдали за крутым поворотом увидел нанайца. Он стоял в оморочке, торопливо подгребая к берегу веслом.
— Дынгай! — закричал я. — Дынгай!
— Однако, живой? — крикнул он в ответ, а когда подплыл и сошел на берег, то рассказал: — Ты знаешь, как дело было? Рано утречком кинулся к оморочке, а она чего-то вся прохудилась. Верно, коряжина прошла мимо и ударила в борт или еще что, однако, сильно прохудилась моя оморочка. Пришлось чинить. Два часа, наверно, чинил. Чиню, понимаешь, а сам все время о тебе думаю. Как это, думаю, худо получилось: пригласил человека и оставил его в тайге. Очень, знаешь, худо вышло так. Однако, ты не серчай, пожалуйста, все равно на жемчужную речку успеем сходить, честное слово, успеем...
Честнейший Василий Карпович извинялся бы еще долго, но я сказал ему, что ни минуты не сомневался в нем, и он успокоился.
Мы вытащили оморочку на песчаную отмель. Выгрузив свое немудреное хозяйство, Василий Карпович перевернул лодочку, простучал днище кулаком, показывая, что отлично заделал пробоину.
— Ну, хорошо, что живой! — с нескрываемой радостью опять повторил он. — Сейчас, знаешь, дело быстро поправим. Костер есть, хлеб привез и лук привез. Рыбу быстро наловим и сварим, знаешь, уху, а то ты совсем, наверно, голодный.
Он подошел к костру, поправил рассыпавшиеся, полуистлевшие хворостинки, потом собрал немного еловых шишек и бросил в огонь. Тотчас взвился зеленоватый пахучий дымок, довольно приятный человеку и весьма неприятный комарам.
Выкурив трубку, Василий Карпович взял острогу, которую всегда возил с собой, прошел по камням до середины протоки, лег лицом вниз и стал высматривать рыбу. Он некоторое время лежал без движения, но вдруг локоть его стал медленно приподниматься, потом стремительно опустился, и не успел я даже заметить, как он уже вытащил из воды тайменя. Он снял его с остроги и кинул на берег. Не прошло и получаса, как Дынгай таким образом добыл трех тайменей и, очень довольный, что так удачно порыбачил, стал готовить обед. Я хотел помочь ему, но он не позволил.
— Ты у меня гость, я и угощать тебя должен, — сказал он, и лицо его, как всегда, сияло: — Вот когда-нибудь я к тебе в гости приеду, тогда, конечно, ты меня угощать будешь, верно?
— Непременно, Василий Карпович, только приезжай!
— Ну вот видишь, правильно я сказал!
Обед получился вкусный. Уха, чуть пахнущая дымком, была очень хороша, а таймень, изжаренный на вертелочке в собственном жиру, оказался восхитительным. Потом началось чаепитие. Дынгай налил в большую жестяную кружку крутого кипятку, поставил кружку на левую ладонь и, посапывая, с величайшим наслаждением стал пить чай.
— Хороший, знаешь, чаек, — сказал он, отдуваясь и с хрустом откусывая сахар. — Я, конечно, лучше с соленой кетой люблю чай пить, однако жаль, что нет кетовой колодочки! — так на Дальнем Востоке называют соленого лосося.
Покончив с чаепитием, Василий Карпович предложил немного отдохнуть. Я не стал возражать, целиком доверившись ему и не жалея о том, что Дынгай не спешит в дорогу. Зато историй, одна другой лучше, рассказал в этот день Василий Карпович великое множество и все требовал, чтобы я непременно записывал их.
— Не пора ли в путь, Василий Карпович?
Он глянул на небо, измерил прищуренным глазом тень от одинокой лиственницы, росшей на берегу, и сказал:
— Однако, пора!
Было уже два часа дня. Погода немного испортилась. Из-за сопок вдруг выплыла темная, взлохмаченная туча и закрыла солнце. Ветер был слабый, и туча долго не опускалась. А когда пошел теплый дождь, она в нескольких местах разорвалась и в узкие просветы снова брызнули золотистые солнечные лучи. Над тайгой поднялись испарения, от них возникали причудливые миражи. Довольно долго виделся мираж, удивительно похожий на изюбра, — почти живое изображение красавца оленя, который приходил на Кривую протоку, но не с пантами, а с уже выросшими огромными рогами, гордо вскинутыми к спине. Он, казалось, плыл над лесом, перебирая тонкими ногами и пронзая отвилками своих рогов голубое небо.
— Поедем, однако! — решительно заявил Дынгай и зашагал к реке.
Он поднял оморочку, спустил на воду и бросил в нее ватную куртку, две жестяные чашки, котелок, чайник и оставшуюся луковицу. Потом он раскидал погасший костер, затоптал каждую тростинку, чтобы ни одна искорка не осталась в траве.
Не так-то просто было уместиться вдвоем в узкой оморочке. Сперва Дынгай велел мне сесть в носовой части, а сам устроился в середине. Не успел он оттолкнуться шестом, как лодчонка сразу же зачерпнула бортом воду; тогда Василий Карпович переместился ближе к корме, однако и это не помогло. Наконец Дынгай нашел точку, лодка приобрела устойчивость, и мы отчалили от берега. Но тут за нами полетели комары, и, когда я начинал двигаться, чтобы почесать затылок или плечо, тотчас же наклонялся то один, то другой борт, и оморочка, как строптивая лошадь, готова была сбросить меня на быстрине.
— Ты, знаешь, терпи лучше, — сказал Дынгай, — сиди себе тихо, а то, понимаешь, беда будет. Видишь, и меня кусают, а я ничего, терплю...
Разве я мог равняться с ним — коренным таежником! Я не раз наблюдал, как он стирает со щеки вместе с кровью целый рой гнуса, даже не поморщившись. Но ничего не поделаешь — надо было терпеть.
Навстречу нам поплыли скалистые берега. Дынгай вывел оморочку ближе к базальтовым выходам, где течение слабее и легче отталкиваться шестом.
— Теперь хорошо, — сказал он, — теперь, однако, и песню спеть можно.
И он запел тоненьким, почти девичьим голосом нанайскую песню, в которой было много уменьшительных и ласковых слов о тайге, реках, солнце и любви... При помощи Дынгая я потом перевел эту песню, и она по-русски звучит примерно так:
Как слеза, чиста в реке вода,
В ней плывут серебряные рыбки.
Над рекою солнышко всегда
Плавает, как в оморочке зыбкой.
Хани-рани-нани-на!..
В оморочке этой я сижу,
Легкое весло в руках играет.
На зеленый берег я гляжу,
Девушка меня там ожидает.
Хани-рани-нани-на!..
И как рыбка в голубой воде,
Сердце бьется, сердце ласки просит...
Только не причалю я нигде,
Оморочку волнами уносит.
Хани-рани-нани-на!..
— Кто же сложил эту песню? — спросил я нанайца.
Глаза Василия Карповича заблестели.
— Верно, хорошая песня?
— Хорошая!
— Вот видишь, понравилась она тебе, — сказал он. — Однажды, знаешь, сидел я один у костра. Ночь светлая, тихая, луна в речке едва уместилась, такая была большая. И тут почему-то всякое-разное вспомнилось, и так захотелось поговорить, да не с кем. Тогда сам с собой стал беседовать, и вдруг, знаешь, запел... И так легко полилась эта песенка из груди, что не остановишь, все равно как вода в нашем Гаиле. С тех пор часто пою. Вот, понимаешь, как дело-то было... Верно, ничего себе песенка?
Я повторил, что мне песня очень понравилась.
— Скоро ли, Василий Карпович, жемчужные места? — спросил я, предвидя еще долгий путь.
— Я, помнишь, говорил, что за сто километров увезу тебя, а мы, однако, только шестьдесят девять прошли...
— Что-то мы тихо идем!
— Тихо едешь, дальше, однако, будешь!
Очень довольный поговоркой, он достал трубку, закурил и между затяжками продолжал напевать свое «Хани-рани-нани-на!».
Вдруг он резко взял влево, обогнул высокий выступ утеса, и река перед нами стала еще шире.
В старое время сюда, на студеный Гаил, приходили на жемчужный промысел ловцы из северных районов Маньчжурии. Почти теми же путями, какими шли на поиски женьшеня, они пробирались на тихие протоки в дремучей тайге, вдали от человеческого жилья. Как известно, ни искатели женьшеня, ни ловцы жемчуга, ни даже охотники за пантами не имели при себе никакого оружия. Охотники ухитрялись ловить пантовых изюбров при помощи так называемых лудев — искусно сооруженных заборов, преграждавших животным путь к водопою. В лудеве делали узкие проходы, против них рыли волчьи ямы, тщательно замаскированные хворостом и травой. Проходя ночью к водопою, олень натыкался на забор и проваливался в яму.
Когда в речках, впадающих в Сунгари, истощились запасы жемчугоносной ракушки, ее добычу ограничили специальным законом. Искать жемчуг в этом районе получили право исключительно дворцовые артели, состоявшие из солдат и офицеров придворных войск. В старину правила добычи жемчуга составлялись самим маньчжурским императором и были очень суровы. Каждая ловецкая артель из тридцати солдат, одного старшего и двух младших офицеров обязана была в течение сезона — с мая по сентябрь — сдавать в дворцовую контору шестнадцать жемчужин. А всего промышляло на Сунгари шестьдесят таких артелей. Они сдавали двору девятьсот шестьдесят жемчужин разной величины — от полдюйма в поперечнике до самых крохотных — с просяное зерно. Добытый артелями жемчуг делился дворцовыми ювелирами на три разряда. Например, жемчужина первого разряда принималась за пять обыкновенных жемчужин; второго разряда — за четыре обыкновенных. Тридцать обыкновенных жемчужин — меньше полсантиметра в поперечнике — составляли долю. За каждую долю, добытую сверх нормы, артель получала награду. Старшему офицеру выдавали по куску атласа, младшим офицерам — по куску шелка или чесучи, старшинке — кусок голубой китайки, а водолазам за каждую жемчужину, добытую сверх нормы, выдавали по два конца китайки — пятнадцать локтей в каждом конце. Иногда материю заменяли серебром.
Особенно строго учитывались недостачи. За каждые недостающие десять крохотных жемчужин с просяное зерно начальники артелей, то есть старшие офицеры, штрафовались вычетом месячного жалованья, а низшие чины наказывались десятью ударами плетью по голой спине. За недостачу двух и более долей с офицеров вычитывали годовое жалованье, понижали их в чине и тоже наказывали ста ударами плетью. Понятно, что такие драконовские правила жемчужной монополии вынуждали военные артели держать за собой места, богатые жемчугоносной ракушкой. Вот почему все, не имевшие никакого отношения к военным артелям, вытеснялись из района Сунгари, и сотни искуснейших ловцов жемчуга уходили на русскую сторону, особенно на Гаил, богатый знаменитой даурской жемчужницей.
В то время не было никаких приспособлений для добычи ракушек со дна реки. За ними ныряли. Держась за шест, воткнутый в дно реки, ловец спускался по нему в воду и собирал перловицу столько времени, сколько позволяло дыхание. Вода в жемчужных реках, как правило, очень холодная, и после трехкратного ныряния ловец обычно минут десять отдыхал и согревался, а потом снова погружал шест в реку и снова нырял.
Считалось, что из пятидесяти добытых ракушек непременно одна должна быть с жемчужиной. А Дынгай, например, считает, что одна перловица из ста приносит ловцу счастье. Жемчужный промысел в то время был очень тяжелым и опасным, но зато удача хорошо вознаграждала ловца.
Нынче на Гаиле ныряют только из озорства или когда ловец хочет добыть именно ту ракушку, какую он себе приметил. Так, например, поступил Василий Карпович, завидя большую яйцевидную перловицу, в которой оказалась крупная жемчужина.
Промышляли когда-то жемчуг и на Амуре. Там ежегодно добывали от 1500 до 2000 жемчужин разной величины. Нередко попадались крупные экземпляры розового и дымчатого жемчуга. А в заливе Петра Великого, около Владивостока, ныряльщики вылавливали немалое количество так называемой «кубышки», или «мокры». Принято было считать, что такая «кубышка» хранит белую, реже светло-коричневую, жемчужину. Жемчугоносной считается и другая морская раковина — мидия, которая, правда, редко приносила жемчуг, зато уж если приносила, то высокого качества — дымчатый, с перламутровой игрой.
В старых книгах можно прочесть, что ловцы в свое время добывали в наших дальневосточных реках более пяти тысяч разных жемчужин за сезон. Однако крупных попадалось всего двадцать — двадцать пять, средних — около ста, а остальные жемчужины были мелкие, их продавали на вес. На один китайский лан приходилось до сорока мелких крупинок, и стоил лан такого жемчуга всего десять рублей серебром. Зато жемчужины крупные и средние ценились очень высоко. За одну жемчужину средней величины — полсантиметра в поперечнике — платили от тридцати до пятидесяти рублей серебром, за крупную жемчужину — от ста до трехсот рублей. Иногда попадались и такие перлы, которые стоили больше тысячи рублей серебром.
Василий Карпович рассказывал, что дед его, Яков Дынгай, знал одного ловца по имени Ирл, который добыл на Гаиле жемчужину с голубиное яйцо, и была она такой изумительной красоты, что Ирл побоялся нести ее в город Мудацзянь, где скупали жемчуг, опасаясь, что его непременно обманет какой-нибудь ловкий скупщик. Такая редкая жемчужина могла возбудить страсти и у бродяг в ночлежке, и у дворцовых чиновников, которым тайные агенты доносили о каждой мало-мальски хорошей жемчужине, появившейся в городе. И, чего доброго, вместо богатой выручки Ирл мог легко стать жертвой грабителя.
Тогда Ирл решил зарыть жемчужину в тайге, на берегу Кривой протоки, под крутым песчаным яром, на котором, как добрая примета, росла высокая черная береза. Он зарыл жемчужину и отправился в город, чтобы разузнать цену такой редкой вещи и присмотреться к какому-нибудь честному скупщику, который не захочет его обмануть. Но когда через год Ирл вернулся на Гаил и отправился к песчаному яру, он не нашел жемчужины. Весной стояла большая вода, и подмытый яр так сильно разрушился, что черная береза, росшая на его вершине, склонилась над пропастью с обнаженными корнями. Ирл понял, что жемчужина пропала, что она засыпана целой горой зыбучего песка. Подавленный горем, потеряв все надежды, трое суток просидел Ирл на берегу Кривой протоки, не принимая пищи, не выпив глотка воды, хотя река была в трех шагах от него. Он решил умереть. Но тут подошел Яков Дынгай, возвращавшийся с пантовки. Он подобрал ловца, привез в свою юрту, накормил, напоил крепким чаем с лимонником. Когда Ирл пришел в себя, он рассказал нанайцу свою печальную историю. Он рассказал, что нашел в Мудацзяне доброго человека, который согласился дать за жемчужину хорошую цену. На вырученные деньги Ирл собирался арендовать участок земли, купить мула и зажить к старости в своей собственной избушке.
Тогда Яков Дынгай сказал:
— Я вижу, что и твой «добрый» скупщик тоже порядочный негодяй, если обещал за твою жемчужину такую малую сумму. Для того чтобы арендовать участок земли и купить мула, достаточно продать две средних жемчужины по установленной цене. И ради этого ты, Ирл, решил умереть? Ах, как нехорошо, Ирл! Если тебе ничего больше не нужно в жизни — только участок земли и мул, то я помогу тебе... — И с этими словами Дынгай достал из берестяного кондюго, спрятанного на полочке, две жемчужины и отдал их Ирлу. — Возьми их, добрый человек, мне они не нужны. Все, что нам нужно для жизни, дает нам наша родная тайга...
Ирл взял эти две жемчужины, от всего сердца поблагодарил нанайца. А когда сел в лодку и поплыл по новому руслу Кривой протоки, образовавшемуся после того, как осыпался яр, он издали увидел, как рухнула с обрыва черная береза. Ирл от страха закрыл глаза, — ведь это дерево оказалось для него таким несчастливым. А потом, придя в себя, подумал, что вместе с упавшей черной березой кончатся все его несчастья, что отныне его жизнь, как эта протока, пойдет по новому руслу, потому что дружба между людьми дороже любого богатства...
В древние времена не только на востоке России добывали жемчуг. В реках нашего ближнего севера в изобилии водились жемчугоносные моллюски, в мантиях которых нередко находили изумительные по красоте жемчужины. В старых архивах мне удалось найти специальный указ Петра I: приглашать на работу как можно больше сведущих в жемчужном деле «охотников», а ежели они откажутся идти на казенный промысел, то брать их в кабалу. «Охотников», идущих добровольно, награждать из казны тремя рублями в месяц. Чтобы избежать опустошения жемчужных рек, Петр написал специальную инструкцию: не вылавливать молодь несозревших перловиц, а о случаях нахождения оcобо красивых и крупных перлов немедленно заявлять и сдавать их в казну за отдельное вознаграждение. За несоблюдение инструкции налагался штраф, и виновники подвергались наказанию.
Еще большее внимание жемчужному промыслу в России уделяла императрица Елизавета. Добыча жемчуга производилась на казенный счет. Частным лицам промышлять строго запрещалось. За каждый лот (три золотника) жемчуга первого сорта выдавалось из казны шестьдесят рублей, за лот второго сорта — тридцать рублей. Реки, где ловили жемчужниц, строго охранялись.
Однако такая монополия на жемчуг приносила казне большие убытки, грозила даже разорить казну, и вскоре была отменена.
Начался лов жемчуга частными лицами, и хотя над ними были специальные надсмотрщики, последние мало понимали в таком тонком деле, а предприимчивые ловцы и скупщики жемчужин обводили их вокруг пальца. Скупали старый, с годами потускневший жемчуг, чистили его и выдавали за новый.
Со временем жемчужный промысел в России пришел в полный упадок, а потом его и вовсе забыли. А в наши дни ни на Севере, ни на Дальнем Востоке он уже не существует, хотя там имеются десятки рек, богатых жемчугоносной ракушкой.
На отлогой песчаной отмели у догорающего костра сидели старый Аким Дятала с сыном Никифором и Николай Иванович Петухов, однорукий, с пустым рукавом, которым он неловко отмахивался от наседавших комаров.
Нас здесь не ждали. Когда из протоки выскользнула наша оморочка, Никифор, завидя ее издали, поднялся, подбежал к воде и долго рассматривал — кто это плывет. А когда узнал Дынгая, радостно закричал:
— Батькафу![6]
— Батькафу! — ответил Дынгай.
Никифор подал ему шест. Василий Карпович ухватился за него и сильно подтянул к себе. Оморочка тотчас же врезалась в песчаную отмель. Мы сошли на берег, поздоровались, сели у костра.
— Что-то огонь у вас совсем слабый, — сказал Дынгай. — Наверно, уже отчаевали?
— Однако, мало-мало отчаевали, — ответил старик таким тоном, что можно было понять: он не прочь почаевать еще раз. Он выколотил трубку, набил ее свежим табаком, раскурил. — Не слыхал, что там говорит Петрович: много ракушки примут или мало?
— Сергей Петрович говорил, чтобы ловили. Сколько выловим, столько и примет. Наверно, из Биробиджана заявка на перламутр пришла. А как ловится ракушка?
— Хорошо, — ответил Аким и обратился к Никифору: — Слыхал? Петрович говорил, чтобы ловили.
Но Никифор промолчал. Он, казалось, был даже недоволен советом директора заготконторы Сергея Петровича Слонова.
— Лучше бы билет на отстрел изюбра взял. Панты всегда берут, — немного погодя, сказал он. — А ракушку — сегодня требуют две-три тонны, а завтра ее, гляди, и вовсе не берут. А ты сиди тут, думай-гадай...
— Ничего, Никифор, не горюй, — попытался его успокоить Петухов, — чем за изюбром с одним билетом по тайге рыскать, лучше ракушки побольше выловим.
— Я, однако, за изюбром долго не рыскаю, — с некоторой обидой в голосе заметил Никифор.
От Николая Ивановича Петухова я после узнал, что такая неопределенность — сегодня берут ракушку, а завтра вдруг не берут — очень лихорадит артель. Если уж настроился ловить жемчужницу, отправился в глубь тайги на студеную речку, отыскал место побогаче, то хочется и поработать подольше, чтобы и государству польза была и себе выгода. За килограмм чистой ракушки платят пятьдесят копеек. В день ручной драгой можно выловить не меньше пятидесяти килограммов, а когда посчастливится, то и добрую жемчужину найти, ведь каждую ракушку открываешь, очищаешь от мяса моллюска, просматриваешь, нет ли у него в мантии перла.
— Ведь жемчуг, как я слышал, не принимают, значит, выходит для собственного удовольствия добываете его? — спросил я.
Николай Иванович смеется:
— Все-таки драгоценность. Может быть, когда-нибудь и возродится жемчужный промысел. Вот дедушка Дятала помнит, как здесь, на Гаиле, жемчуг промышляли. Верно, Аким Иванович?
— Помню, конечно. Однако, давно дело-то было.
— Ну вот, — говорит Петухов, — дело-то все-таки было?
— Было, Николай Иванович, было.
— Нынче за жемчужницей не приходится, как бывало, нырять. Ручной драгой действуем, вот скоро увидите, как мы ее приспособили. А ведь было время — ныряли.
— Чего там! Можно и сегодня мало-мало понырять, — отзывается Никифор.
На вид молодому нанайцу года двадцать три. Лицо у него круглое, красноватое от загара, с черными, широко расставленными глазами, порою задумчивое, даже несколько замкнутое. Никифор беспрерывно курит, кажется, что он чем-то недоволен. А причина его недовольства, как я после узнал, была в том, что перламутр приходилось заготавливать от случая к случаю, и промысел этот в конце концов превратился в чисто любительский.
В студеных реках, в тайге, запасы даурской жемчужницы огромны.
Николай Иванович говорит:
— Вот если бы возродить жемчужный промысел! При нынешней технике можно добыть много ракушки. А за последние годы перловицы прибавилось. Посмотрите-ка на отмели — всюду ее следы. Романтический промысел, увлекательный, один из благороднейших на земле!
Семья Петуховых переселилась на Дальний Восток из Орловской губернии. В 1916 году, отслужив службу в Уссурийском пехотном полку, Иван Иванович Петухов решил остаться в крае, который полюбил. Он съездил на родину, справил дела и, взяв жену и двух ребятишек, вернулся на Амур. Сперва Петуховы жили под Хабаровском, а когда Иван Иванович получил должность лесного объездчика в таежном районе долины реки Кур, переехали в Шаманку — небольшое селеньице, где жили русские и нанайцы. С тех пор Петуховы пустили здесь глубокие корни. Николай, старший сын, десятилетним парнишкой уже пристрастился к охоте и рыбной ловле, а когда он увидел, как нанайские ребятишки ловко ныряют за даурской жемчужницей, — быстро вошел к ним в компанию. Однажды он принес матери две белые как снег жемчужинки, и мать не поверила, что их добыл со дна реки ее Николенька. Но дружки-нанайцы подтвердили, что он говорит правду.
«Сам он с лодки кидался, тетя Катя, он уже не хуже любого из нас ныряет за ракушкой...»
«Как это кидался с лодки? — испуганно всплеснула руками Катерина Дмитриевна. — Та́к ведь утонуть в два счета можно. Господи, что за напасть такая — с лодки кидаться в воду!»
С годами нанайцы приучили русских новоселов не только ловить даурскую жемчужницу, но и выслеживать в тайге пантовых изюбров и заготовлять дорогую кору амурского бархата. Зимой шли они вместе на добычу пушного зверя и даже обкладывали медвежьи берлоги. Со временем русские уже ни в чем не уступали нанайцам, и это еще больше укрепило дружбу между ними.
Словом, Петуховы были из тех, кто всем сердцем полюбил Дальний Восток.
С фронтов Великой Отечественной войны Николай Иванович вернулся, как я уже говорил, без руки, инвалидом. Но не хотелось ему, еще полному сил, сидеть на пенсии — скучно. Привыкший к труду, влюбленный в свой таежный район, он быстро вернулся к работе. Правда, вначале друзья сомневались, справится ли он одной рукой. Но когда разделся, повесил на боку сумочку и нырнул с лодки в студеную реку, поняли, что Петухов еще силен ловить перловицу. А после, когда стали ручную драгу применять, он и вовсе не отставал от других. Простая штука эта драга, а ведь как ловко с ней! Сделана она в виде грабель с сильно загнутыми внутрь острыми зубьями, а внизу прилажен сачок. Насаженную на длинный шест драгу погружают до самого дна реки; лодка медленно тащит ее за собой, и зубья захватывают ракушки и опрокидывают их в сачок.
А когда однажды драга сломалась, задев камень, Петухов, чтобы не тратить зря дорогого времени, стал нырять. В этот день он выловил больше шестидесяти килограммов жемчужницы и, после того как сварил их в котле и обработал, нашел три жемчужины, каждая величиной с горошину.
Аким Иванович Дятала был уже в преклонных годах, лет за семьдесят, но сохранил бодрость и энергию. Маленький, сухонький, на коротких, немного кривых ногах, суетливый, он вовсе не имел того степенного, стариковского вида, очень характерного для нанайцев. Его широкое лицо с редкими следами оспы было сильно обожжено солнцем и обветрено. Глубокие темные морщины спускались по щекам до самой шеи. Глаза у него были небольшие, глубокие, с чуть заметной раскосостью. На белках глаз переплелись кровавые жилочки, что свидетельствовало о том, что Аким Иванович в свое время много нырял за даурской жемчужницей.
Дятала прожил всю свою жизнь в тайге. Он и ловец жемчуга, и охотник за пантами, и кородер, и искатель женьшеня. Все тайны природы познал старик и читал ее, как книгу. По самым, казалось бы, мельчайшим приметам он с исключительной точностью предсказывал погоду.
Аким Иванович чем-то смахивал на арсеньевского Дерсу. Дятала носил синие дабовые штаны, заправленные в мягкие олочи из сохатиной кожи, сатиновую сорочку с прошитым наискось орнаментом; а темные, с редкой сединой волосы, собранные на затылке в короткую косичку, были повязаны у него по-бабьи тряпицей, и узелок приходился на левом виске.
Дятала уже не ловил жемчужниц. Когда Дынгай, Никифор и Петухов расселись по своим лодкам и отчалили от берега, Аким Иванович принялся кипятить воду в котле, чтобы без всякой задержки, когда они вернутся, начать обработку ракушки. Подле костра, в траве, уже лежала довольно большая горка вываренной и очищенной перловицы.
Я спросил Дятала:
— Аким Иванович, много нашли сегодня жемчужин?
Он поднял на меня маленькие острые глаза, слегка улыбнулся уголками рта:
— Были, наверно, штук десять.
— И хорошие, крупные попались?
— На́ вот, погляди. — Он достал из глубокого кармана брюк узелочек, развязал и показал мне горсточку мелких, как крупинки, жемчужин. Лишь две или три были величиной с вишневые косточки. Но по цвету они были очень разными — от снежно-белой до розовато-бирюзовой, а когда все эти цвета перемешались, то получилось очень красиво.
Старик и сам залюбовался яркой игрой цветов и долго держал жемчужины на своей смуглой ладони.
Лодки Никифора и Дынгая стояли рядом. Не давая им уйти по течению, нанайцы немного притормаживали шестами. Ловцы почти одновременно погрузили драги и несколько минут водили ими по дну реки. Потом вытащили из воды, опрокинули сачки над лодкой. Было слышно, как падали на звонкое днище грузные ракушки.
Метрах в десяти от них работал Петухов. Он притормаживал свою лодку ногами, свесив их с борта в воду, и одной рукой погружал и вытаскивал драгу. Правда, ему было трудно опрокидывать сачок, он тратил на это много времени, но движения его были четкими, неторопливыми.
С середины реки раздался веселый голос Никифора:
— Я, однако, поныряю!
Он быстро сбросил с себя одежду, повесил на бок сумочку из дели, уселся верхом на корму, склонился, глянул в воду и вдруг ринулся вниз головой. Тотчас над ним разошлись волнистые круги и сразу же сомкнулись. Когда через минуту-две Никифор вынырнул, он вынул из сумочки две ракушки и бросил в лодку. Набрав побольше воздуха, он снова пошел под воду. Заметив, что лодку снесло течением, он кинулся за ней вплавь, ловко работая руками, и лицо его было иссиня-багровым от жуткого напряжения и недостатка воздуха.
Догнав лодку, он с трудом взобрался в нее, тяжело дыша.
— Устал? — крикнул я ему.
— Мало-мало есть. Отдохну немного и еще поныряю!
С берега было трудно следить за удивительной работой ловцов даурской жемчужницы, и я попросил у старика Дятала его лодку.
— Бери, чего там! — ласково сказал Аким Иванович и помог мне столкнуть лодку на воду.
Я подплыл к Никифору в тот момент, когда он только что вынырнул из воды. Лицо было страшным. Он жадно глотал воздух и, казалось, не мог надышаться.
— Что с тобой, Никифор? — спросил я, решив, что ему очень плохо.
Он грустно махнул рукой и упавшим голосом произнес:
— Попал, знаешь, в улово[7]. Чуть не закрутило меня там.
— Зачем же было нырять в таком опасном месте?
Он поднял на меня уже немного посветлевшие глаза:
— В улове самая добрая ракушка попадается. Хотел тебе на память жемчужину подарить, все-таки далеко заехал к нам в тайгу. Сюда редко кто из большого города приезжает, а ты собрался и приехал.
— Почему в улове самые хорошие ракушки?
— Точно не знаю, однако, мне уже приходилось в уловы попадать, там я самые дорогие ракушки брал.
— И были в них жемчужины?
— Были, и всегда, знаешь, такие добрые, что беда. А однажды такая попалась — чистая, светлая жемчужинка, и солнце так здо́рово в ней заиграло, что глазам стало больно, честное слово, паря...
— Где же она, та жемчужина?
— В Музей краеведения отправил. Если будешь в городе, зайди, пожалуйста, посмотри...
Когда ловцы вернулись на берег, у Акима Ивановича уже бурлила вода в котле.
Лодки быстро разгрузили. Дятала взял из кучи несколько десятков ракушек, бросил их в кипящую воду. Минут через десять он извлек их оттуда дуршлачком и положил на траву, чтобы остыли. Потом, присев на корточки, принялся раскрывать каждую ракушку, очищать ее от мяса моллюска и просматривать, не спряталась ли в его мантии жемчужина.
Я стал помогать Дятале.
Раскрыв и очистив порядочное количество ракушек, я, к своему удивлению, ничего драгоценного в них не нашел. Вдруг мой взгляд остановился на довольно крупной перловице необычной формы.
Она мне показалась тяжелее других, и я даже подумал, что эта та самая, которую добыл Никифор в улове.
Я бросил ее в котел, а когда извлек оттуда и раскрыл ножом, перламутр на внутренней стороне створок заиграл всеми цветами радуги, какая бывает в жаркий летний день после недолгого солнечного дождика. То блеснет бирюзовый, как полуденное небо, цвет, то розовый, как ранняя утренняя заря, то чистый хрусталь с синеватым оттенком, как вода в студеном Гаиле...
«Какая чудесная жемчужина выросла бы в такой перловице, если бы попала в нее песчинка!» — подумал я, вспомнив рассказ Николая Ивановича Петухова о том, как образовывается жемчуг.
Эта песчинка, вызвав у моллюска раздражение, тотчас же стала бы обволакиваться такой же изумительной, как этот перламутр, эмульсией. И с годами образовалась бы в мантии моллюска красивая и дорогая жемчужина.
— Делай, паря! — почти крикнул на меня Аким Дятала, заметив, что я долго держу в руках одну и ту же ракушку.
Я глянул на старика и по его глазам понял, что он просто шутит.
Не торопясь, гораздо медленнее, чем прежде, я острием складного ножика разрезал сварившегося моллюска, и в его тончайшей, как папиросная бумага, гофрированной мантии обнаружил жемчужину чуть покрупнее горошины.
Она была круглая, точно отполированная, и чиста, как слеза... Меня, однако, удивило, что она взяла из всех цветов радуги, какие имел перламутр в ракушке, только этот один мягкий, спокойный цвет. Может быть, через несколько лет, увеличившись вдвое или втрое, жемчужина обогатилась бы еще и другими цветами... Но я был крайне доволен, что мне все-таки посчастливилось найти ее.
— Смотрите, Аким Иванович, какая жемчужина! — с восторгом крикнул я старику.
Не отрываясь от дела, он глянул на меня веселыми глазами и сказал:
— Ты нашел ее, твоя она будет. Делай дело, еще найдешь, наверно...
Я подошел к Дынгаю, который сидел, прислонившись спиной к тополю, курил и мечтательно глядел вдаль.
— Садись, — сказал он и подвинулся, — садись, подумай, если надо тебе...
Это предложение Василия Карповича мне показалось несколько странным, но я все-таки сел рядом, стараясь не тревожить его расспросами.
Довольно долго просидел он в глубокой задумчивости, тихонечко напевая:
Только не пристану я нигде,
Оморочку волнами уносит.
Хани-рани-нани-на!..
Необычайно быстро прошел день. Из тайги потянуло прохладой. Перестали летать колючехвостые стрижи, попрятались в дуплах старых тополей. Лишь японский козодой — некрупная птица, окрашенная в темно-красные тона, — неутомимо ловил огромных бабочек-махаонов, которые, окончив свой короткий дневной век, медленно слетались на папоротники. Где-то неподалеку закуковала кукушка. Потом прокричал филин. Прошмыгнула в темных ветках дуба летучая мышь. Тоскливо простонала сова. Но все эти довольно редкие беспорядочные звуки и стоны ничуть не нарушали внезапно наступившей тишины.
Я думал, что мы останемся здесь ночевать, но Петухов заявил, что будут гнать лодки с «продукцией» в Ключевую, чтобы сдать ее в Заготконтору.
Хотя до Ключевой было километров сто, но вниз, по быстрому течению Николай Иванович рассчитывал добраться дотемна. Никто не стал возражать, а Никифор, очень довольный, сказал:
— Я еще в кино, однако, успею!
...Груженные ракушкой лодки стремительно неслись по чуть потемневшей реке. Я сидел с Дынгаем в его оморочке, в которой не было никакого груза. Вся добыча лежала в большой, похожей на бат, долбленой лодке Акима Дяталы, который сидел на корме и неторопливо правил коротким веслом.
Навстречу стремительно неслись скалистые сопки, то совершенно голые, то поросшие густым лесом. Вдруг за кривуном послышались голоса.
— Гляди, — крикнул Дынгай Никифору, — там кородеры!
В это время к реке вышел высокий белокурый парень с накомарником на лице.
Дынгай узнал его.
— Здорово, Тимофей Петрович, — с удачей?
— Здорово, Василий Карпович, не жалимся!
Он поднял сетку, и его покрытое густым загаром лицо заулыбалось.
— А у вас как? — спросил он.
— Тоже не жалимся! — ответил Дынгай.
Это были заготовители коры бархатного дерева, или, как их тут называют, охотники за бархатом, — люди не менее интересной профессии, чем ловцы даурской жемчужницы.
— Причаливай, покурим! — пригласил Тимофей Петрович, но Дынгай не согласился, сославшись на позднее время.
— Через часок мы тут управимся и вместе пойдем в Ключевую, — настаивал Тимофей Петрович.
— Ладно, пускай Никифор с Акимом идут в Ключевую, а мы посидим, покурим, — сказал Дынгай и, обращаясь ко мне, добавил: — Тебе, однако, надо и кородеров повидать.
Я согласился.
Еще прежде я слышал, что в этом районе работают бригады охотников за бархатом. Кора амурского бархата заменяет пробку и очень высоко ценится.
В тридцатые годы, когда в дальневосточной тайге началась заготовка бархатной коры, наша страна получила возможность освободиться от импорта дорогостоящей пробки.
Немало золота ежегодно сберегают нашему государству заготовители коры амурского бархата, снабжая им многие отрасли промышленности.
Дальневосточная тайга очень богата этим ценнейшим красивым деревом. К сожалению, растет оно очень разбросанно. Обычно его ищут долго, шагая от дерева к дереву. Чаще всего амурский бархат попадается в гористых местах, в долинах рек, в распадках.
Нужно обладать специальными навыками, чтобы безболезненно для дерева снять со ствола довольно толстую серебристо-сизую морщинистую кору, причем снимают ее гладко отполированной деревянной палкой с заостренным концом. Я вспомнил искателей женьшеня, которые тоже никогда не прикасаются к корню жизни металлическим предметом, а выкапывают его костяной или деревянной лопаточкой.
На делянке, где трудилась бригада Тимофея Петровича, стояли деревья с оголенными у основания стволами. Оказывается, деревья ничуть от этого не страдали — продолжали жить, устремив в светлое небо пышные темно-зеленые кроны.
Это в прежние времена, когда тайга была без всякого надзора и чудовищно расхищалась, пробковую кору драли сплошь со всего ствола — снизу доверху, а то и вообще, для удобства, срубали дерево и совершенно оголяли его. А нынче действуют строго по инструкции, оголяя лишь нижнюю часть ствола, чтобы через пару лет на этом же месте вновь наросла дорогая кора.
Вот бригадир подошел к старому дереву с широким, в два обхвата, стволом. Измерив глазом кусок коры, метра полтора высотой от основания, он острым концом палки сделал два — сверху и снизу — глубоких надреза, потом продольный надрез, и кусок коры немного отстал от ствола. Теперь уже не представляло труда содрать ее. Кора снималась ровно, эластично, источая розоватый пенящийся сок.
— Ну вот и вся механика, — сказал Тимофей Петрович, переходя к другому дереву. — А если сплошь драть кору, то дерево быстро погибнет.
Я поинтересовался, откуда прибыли сюда, в таежный район, эти замечательные работники, в руках у которых спорилось любое дело. Тимофей Петрович сказал:
— Переселенцы мы. Во время Отечественной, когда немцы заняли наше Полесье, многие крестьянские семьи подались на Дальний Восток. Приехала тогда и наша семья. Я в то время еще совсем мальчонком был. Ну, а за эти годы, что живем тут, уже совсем освоились, тайгу полюбили. Наши полесские везде работают — и на заготовке бархатной коры, и на рыбалке, а кое-кто и за пантовым изюбром по тайге бродит. Одним словом, здесь есть где развернуться. Такое, знаете, кругом богатство, такая красота! Чувствуешь, что крепнешь здесь, потому что тайга, знаете, слабых не любит. Вот мы и подтягивались, а нынче, видите, уж так подтянулись, что не отстаем от коренных жителей.
— Верно, Тимофей Петрович, не отстаете, — подтвердил Василий Дынгай, которому очень понравились слова Тимофея. — Нынче, сам видишь, — обратился он ко мне, — никакой разницы: что русские, что нанайцы — все мы таежники. Ты там скажи кому надо в Москве, что ли, пускай гораздо больше людей сюда приедут, не пожалеют. Верно, Тимофей?
Тот блеснул своими большими темно-карими глазами:
— Верно, Василий, жалеть не придется!
Мы двинулись в путь, когда сгустились сумерки и запылал закат. Лес на вершинах сопок сделался багровым. Лодки наши неслись по сумрачной, подожженной закатом реке и выглядели, должно быть, очень красиво. А воздух с каждой минутой остывал, насыщаясь свежим ароматом тайги.
Так кончилось это путешествие за чудесной даурской жемчужницей.
Но ни я, ни Василий Карпович Дынгай в тот вечер еще не знали, что вскоре нам снова придется встретиться на берегах далеких таежных рек...
В прежние годы, когда еще не были введены специальные билеты на отстрел изюбра и охотники-пантовары десятками уходили в тайгу в сторону древних солонцов, об Иване Федоровиче Нечебуренко часто писали в газете, а его фотография висела на доске Почета знатных людей района.
Иван Федорович всегда промышлял в первый период пантовки — с первого по пятнадцатое июня, — когда молодые рога оленя особенно густо наполнены кровью. Изюбр, тщательно оберегая их, уходит в начале лета в самую глубь тайги, где его почти невозможно найти. Именно в эту пору Иван Федорович Нечебуренко сдавал обычно на заготовительный пункт две-три пары пантов высшего сорта. Когда же через несколько дней кровь в пантах начинает немного подсыхать и они становятся менее мягкими, Иван Федорович, даже при близкой встрече с изюбром, никогда в него не стреляет. Ни разу за свою долгую жизнь Нечебуренко не добывал панты второго и тем более третьего сорта, ибо от них почти не было людям пользы.
Такую характеристику старейшему русскому охотнику дал директор Заготконторы Сергей Петрович Слонов и очень советовал мне пойти на пантовку с Нечебуренко, если он согласится взять меня с собой.
В этом таежном районе, где трудятся люди самых редких и удивительных профессий, все идет своим обычным порядком, как, скажем, в сельскохозяйственном районе, где сеют хлеб, выращивают телят, выполняют обязательства перед государством, собираются на производственные и партийные собрания, — словом, делают все то, без чего в наших советских условиях не может развиваться жизнь. Вместе с тем этот район совершенно не похож ни на какие другие, и поэтому мы так мало знаем о нем и его людях: охотниках и следопытах, искателях женьшеня и ловцах даурской жемчужницы, добытчиках драгоценной пробковой коры и заготовителях каменной березы, которая, как известно, крепче стали. Мне всегда было радостно шагать с ними по тайге, спать у одного костра, есть из одного котелка и курить из одного кисета.
Познакомился я с Иваном Федоровичем Нечебуренко перед самым началом пантовки, когда охотники только съезжались в Ключевую за билетами на отстрел изюбра.
Когда он согласился взять меня с собой в тайгу, некоторые из его товарищей удивились. По-своему, может быть, они были правы. Ведь нынче охота на пантового оленя крайне ограничена. Охотник получает один билет, и, чтобы выследить такого чуткого и осторожного зверя, как изюбр, приходится уходить иногда за десятки километров, в самую глубь леса. Редко когда сразу набредешь на след рогача; обычно его приходится искать долго в тех укромных местах, где изюбры любят лакомиться подводными растениями или соленой почвой, — на так называемых солонцах. К этому нужно добавить, что каждый охотник стремится отстреляться как можно быстрей, в именно в первый период пантовки, когда панты особенно хороши и высоко ценятся. А тут увяжется за тобой корреспондент с фотоаппаратом, в грубых кирзовых сапогах, под которыми скрипит сухой валежник. Так никто, конечно, вслух не говорил, потому что здесь всегда рады приезжему человеку, но я прочел это на лицах некоторых охотников.
Смущали Ивана Федоровича главным образом мои сапоги. Они были слишком тяжелы и грубы и совершенно не подходили для преследования изюбра. Когда попадешь на след пантача, нужно, как говорят охотники, ходить, земли не касаясь, чтобы ни одна хворостинка не хрустнула под ногами.
— Ладно, паря, дам тебе ичиги, у меня есть парочка про запас, — сказал Нечебуренко и достал из вещевого мешка почти еще новые ичиги из мягкой сохатиной кожи, которые пришлись мне в самую пору.
К девяти часам утра река Кур очистилась от тумана. Сразу на горизонте выступили горы, полудугой охватившие леса в долине. Солнце уже поднялось высоко, и день обещал быть погожим. Пока Иван Федорович оформлял свои охотничьи права, я отправился в лавку, купил на дорогу мясных и рыбных консервов, килограмм сахару, соленой кеты, буханку хлеба и бутылку столичной водки. В такой дороге часто случается, что и ливень вымочит до нитки или опрокинется оморочка на перекате, так что без водки никак не обойтись.
— В поход, значит! — бодро произнес Нечебуренко, выходя из конторы.
— Я готов, Иван Федорович!
— Ну и я готов!
Мы попрощались с товарищами, и меня удивило, что никто не сказал нам: «В тайге встретимся».
«Как же так? — думал я, — разве они не встречаются где-нибудь на берегу таежной протоки у костра или у солонцов?»
После все объяснилось. Охотник держит в тайне свою заветную тропинку, свое укромное местечко, где он еще с осени устроил «сидьбу», откуда удобно наблюдать за изюбром.
Ежегодно, как только начинают стаивать снега и тайга оглашается шумом пробудившихся рек и протоков, изюбры выходят из чащобы сбрасывать свои старые рога и до апреля бродят по лесу безрогими. А в мае, когда пробьется свежая травка и на деревьях появятся зеленые побеги, у изюбров начинают отрастать новые рога. Они наливаются кровью весь май и половину июня, и именно в это время считаются наиболее целебными. Стоит охотнику немного запоздать, панты подсохнут, верхушки окостенеют, кожа на них начнет шелушиться. В это время, уже не таясь и не очень оберегая свои окрепшие рога, олени бродят по лесу и треплют ими кусты и молодые деревца, сдирая с рогов тонкую кожицу. А в августе оленьи рога уже тверды и крепки, как камень. И охотники, обнаружив на кустах и деревцах «затиры», знают, что скоро начнется изюбриный гон и пойдут жесточайшие драки холостых рогачей из-за самки.
С древнейших времен панты, наравне с женьшенем, считаются очень сильным тонизирующим средством. Чаще всего для более успешного лечения готовят лекарство из смеси пантов и женьшеня. Считается, что самые целебные панты у пятнистого оленя — хуа-лу, цена на них в свое время доходила до тысячи рублей за пару. Рога изюбра стоят на втором месте и ценятся значительно ниже, но и они стоили в старину около пятисот рублей пара.
Ныне у нас пятнистые олени содержатся главным образом в звероводческих совхозах-питомниках, и редко когда встретите их в открытой тайге. Поэтому главная охота идет на пантовых изюбров, которых тоже осталось немного.
...Мы вышли в тайгу в одиннадцатом часу, и Нечебуренко был этим крайне недоволен. Предстояло добрую часть дневного пути проделать под палящими лучами солнца.
Впереди, словно указывая дорогу, петляла меж высоченных лиственниц узкая тропинка. Временами она совсем терялась в густых зарослях лещины, мокрых от утренней росы. Повсюду валялся колодник; вперемежку с высокими елями стояли склонившиеся набок, неуклюжие недоростки-елочки с голыми, без хвои, ветками. Тополь чередовался с березой, лиственница — с пихтой. А в подлеске больше всего было пушистой ольхи, черемухи, рябинолистника. Много лежало сухого валежника. Он хрустел под ногами, как тонкий осенний ледок на ручьях.
— Вот видишь, под ичигами и то хрустит, а если бы сапоги не снял... — произнес Иван Федорович, видимо, весьма довольный, что переобул меня в свои чудесные мягкие ичиги. В них действительно было легко шагать по тайге.
И он стал мне рассказывать об изюбре, у которого очень острое зрение, чуткий слух, тонкое обоняние. Мельчайший шорох листвы, совершенно не улавливаемый человеком, отлично слышит изюбр за полкилометра. К тому же изюбр так стремителен в беге, что в особенно опасные для него мгновения даже опережает выстрел.
Должен сказать, что Иван Федорович был очень внимателен и, казалось, даже доволен, что взял меня с собой на пантовку.
Он ушел немного вперед, пока я выпутывался из густых колючих зарослей, а когда я наконец выбрался из них, то заметил, что Нечебуренко быстро снимает с плеча ружье.
— Ко мне, мигом! — сдавленным шепотом произнес он. — Рысь на дереве!
Я кинулся к нему, в кровь изодрав о колючие иглы лицо и руки, еще не совсем сознавая, что там произошло.
— Где рысь? — спросил я, охваченный страхом.
Он глядел на дерево, словно искал там хищника, и по выражению его лица я увидел, что Нечебуренко очень взволнован.
— Наверно, рысь следила за нами, — сказал он тихо, — заметила, что мы разошлись, и уже приготовилась к нападению. Так она притаится в густых ветках, что не учуешь ее. Она, проклятущая, за тобой следит, каждый твой шаг считает. Хорошо, что заметил, а то бы спрыгнула прямо на плечи. Мне однажды уже пришлось испытать такое дело...
И он рассказал страшный случай, который с ним произошел.
Дело было осенью. Тайга еще стояла густая, зеленая, точно переживала свое второе буйное цветение. Иван Федорович, утомившись от долгой ходьбы, прислонился к тополю, который обвили густые разросшиеся лианы китайского лимонника, закурил и стал прислушиваться к трубным звукам изюбров. Он уже хотел было срезать кусок бересты, свить трубу и поманить рогачей к себе, но не успел подойти к березе, росшей поблизости, как вершина тополя закачалась и на плечи Ивану Федоровичу прыгнула рысь. Скорее инстинктивно, чем сознательно, он упал, придавил тяжестью своего тела разъяренного хищника. Рыси все-таки удалось выскользнуть и оседлать таежника. Она уже потянулась к горлу Нечебуренко, но тот в какое-то мгновение успел сунуть ей в раскрытую пасть дуло своего ружья, которое, к счастью, висело у него на груди. Рысь, обломав клык о железо, заревела, и Нечебуренко сильным ударом ноги отшвырнул ее. Когда она снова кинулась, то навстречу ей грянул выстрел. В двух шагах от охотника рысь вытянулась, уткнув морду в траву.
— Ох, и неприятное дело было, — вспоминал Иван Федорович. — Дальше уже не пошел. Лег на траву рядом с мертвым хищником и весь день пролежал. Еле к вечеру очухался: здорово помяла она меня, проклятущая. Вот вернемся в Ключевую, придешь в хату ко мне, увидишь шкуру этой рыси — кра‑а‑сивая шкурка!
Солнце закатывается. На темные ветви деревьев садятся птицы, особенно много рябчиков. Я предлагаю Ивану Федоровичу «снять» несколько рябчиков на ужин, но он смеется:
— Когда идешь за изюбром, нельзя шуметь. Стрельну — выстрел отзовется далеко в сопках, звери учуют, попрячутся.
Разводим костер, садимся у огня, открываем банку консервов, быстро ужинаем. Иван Федорович, к моему удивлению, не дождавшись, пока закипит вода в чайнике, лег на подстилку из хвороста и сразу заснул крепким сном.
А мне не спалось. До часу ночи просидел я у костра, все время поддерживая пламя и прислушиваясь к шелесту листвы.
Оморочка была у Ивана Федоровича спрятана в ивовых зарослях, завалена хворостом и травами и, несмотря на то что лежала здесь с прошлой осени, не требовала ремонта.
Иван Федорович выволок ее из укрытия, спустил на воду. Разместив на дне вещевые мешки, укрыв их свежей травой, чтобы в случае дождя они не промокли, он вывел оморочку на середину реки. Затем, сильно отталкиваясь шестом, погнал ее вверх по течению.
Наш путь был на Алгу, небольшую таежную речку — любимое место изюбров. Там они по ночам пьют студеную воду и лакомятся подводными растениями.
Вот так, когда смотришь на тайгу и горы со стороны, по-настоящему ощущаешь величие здешней природы. Я заметил, что даже Иван Федорович, который тут часто бывает, любуется берегами. Вон впереди выстроились в ряд стройные кедры, их сменяют ильмы с широковетвистыми вершинами, чуть подальше — старые липы с дуплистыми стволами, над которыми кружатся дикие пчелы, за липами — высоченные тополя. Из ствола такого тополя можно выдолбить великолепный бат. Потом взгляд мой остановился на амурском бархате. Здесь еще не побывали кородеры, и деревья светятся на солнце серебристо-сизой корой.
Я чувствую, что Иван Федорович устал, и прошу его передать мне шест, но он не сразу соглашается.
— Дело это, паря, серьезное, — говорит он. — Не так ловко взмахнешь шестом — и опрокинемся, а тут быстрина-то какая...
— Ничего, Василий Дынгай учил меня этому делу.
— Василий Карпович? — спрашивает он с изумлением. — Что, знакомы с ним?
— Знаком! — Я коротко рассказываю ему, как встретился с нанайцем и как шел с ним на ловлю даурской жемчужницы.
— Не худо. Дынгай мой добрый приятель. — И почти с восхищением добавляет: — Отличный таежник Василий Карпович!
Мы осторожно меняемся местами. Я беру из его рук гибкий шест и начинаю толкать лодку. К удивлению Ивана Федоровича, оморочка даже не покачнулась.
— А я, паря, покурю, — говорит Нечебуренко.
Почти час я вел оморочку, потом Иван Федорович сменил меня.
В третьем часу дня мы устроили привал, выбрав для этого песчаную косу, всю испещренную следами даурской жемчужницы. Мы не стали разводить костер, а наскоро перекусили, чтобы не терять времени, и, пока погода благоприятствовала, пошли к Алге.
Иван Федорович заметил, что на Алге мы, возможно, встретимся с охотниками-нанайцами, потому что путь на солонцы лежит по берегу этой речки.
— А вы, Иван Федорович, не ходите на солонцы?
— Ходил, бывало.
— А теперь?
— Своего изюбра подстерегу и на Алге, — уверенно сказал он. — Раньше, когда не было ограничения, ходил и на солонцы. Даже свои искусственные солонцы готовил для приманки рогача.
Перед вечером погода немного испортилась.
— Будет дождь, — сказал Нечебуренко. — Пожалуй, поставим палатку.
Пристали к берегу, вытащили в заросли оморочку и раскинули палатку. Только мы залезли туда, как хлынул сильный грозовой ливень. Он шел долго, весь остаток дня и всю ночь, а когда на раннем рассвете я высунул из палатки голову, то увидел светлое, без единого облачка небо.
Мы двинулись дальше.
Должен сказать, что весь сегодняшний день почти ничем не отличался от вчерашнего — та же река несла нас, тот же густой лес плыл нам навстречу. Используя протоки, которых здесь множество, мы значительно сокращали свой путь до Алги. Таким образом, к вечеру мы уже были в пяти километрах от нее. Когда выглянула из-за сопок луна и ярко осветила лес, Иван Федорович сказал:
— Поплывем, пожалуй, дальше, светло как днем.
Как зачарованный, следил я за берегами, щедро залитыми лунным сиянием. Через край была им переполнена и река. Казалось, она никогда не погаснет.
Сказочный, светлый мир!..
Вот наконец и долгожданная Алга!
Тихая хрустальная речка. Она совершенно неподвижна под лучами встающего солнца. Если долго следить за ней, то кажется, что она течет туда, куда дует ветер. В отличие от других таежных рек — стремительных, шумных — Алга выглядит легкой и воздушной. Оморочка бесшумно скользит по ней, и Иван Федорович лишь слегка, едва касаясь воды, подгребает веслом.
Сейчас на Алге никого нет. Темные тучки гнуса кружатся над водой, а когда наступит вечер и улетят насекомые, Алга начнет жить бурной жизнью. Табунами придут сюда кормиться и пить светлую, чистую воду изюбры. В Алге в изобилии растет и водяной лютик, и кувшинка, и стрелолист, и много других цветов и трав, любимых оленями.
Как только мы сошли на берег, Иван Федорович принялся изучать многочисленные следы оленей, побывавших здесь в прошлую ночь.
— Вот погляди, следы самок, — сказал он. — Следы у них узкие и чуть заостренные. А вот здесь ходили рогачи — у этих след пошире да потупее... — Он задумался, что-то соображая: — Самок здесь было много, а рогачей всего несколько... Понятно, да?
— Стараюсь понять, — сказал я. На самом же деле, при всем моем желании, мне очень трудно было отличить след самца от следа самки на траве, которая уже почти выпрямилась.
Иван Федорович ушел в заросли и вскоре вернулся с огромными рогами оленя.
— Этой весной изюбр сбросил, — сказал он, с любопытством разглядывая чудесные ветвистые рога. — Только на Алге такие попадаются. Возьми их себе...
Рога действительно были красивые, почти семьдесят сантиметров высотой, с девятью отвилками-ростинами на каждом стволе. Как, наверно, берег их изюбр в начале прошлого лета, когда молодые рога только наливались кровью и затягивались нежной, шелковистой кожицей! Удивительно, как он сумел сберечь их, не попался на выстрел охотнику-пантовару. Мысль о том, что этого красавца, у которого через месяц-другой вырастут точно такие же огромные ветвистые рога, может быть, не сегодня-завтра застрелят, волновала меня.
— Только бы он не попался нам! — подумал я вслух, и Иван Федорович, глянув на меня, заулыбался. Мне показалось, что он заметил мою слабость, в душе смеялся над ней, и мне стало очень неловко перед бывалым таежником.
— Ну что ж, надо готовить засаду, — сказал он с обычным спокойствием.
Мы сели в оморочку и поплыли по Алге в поисках укромного местечка для ночной засады. Тишина кругом была поразительная. Лес по берегам реки стоял дремучий, как бы застывший, ни одна веточка не колыхалась. Просто диву даешься, как такая тихая речка, как Алга, могла пробиться через высокие сопки, сквозь гущину тайги.
Мы обогнули широкий каменный выступ, вошли в узенькую протоку, над которой нависли густые тальниковые заросли.
Иван Федорович затормозил оморочку, огляделся вокруг и решительно заявил:
— Пожалуй, лучшего места не найти. Оно немного в стороне от звериных троп, однако Алгу видно отсюда отлично.
Пристав ненадолго к берегу, мы срезали зеленых веток, замаскировали оморочку так, что она стала похожа на зеленый куст, и когда опять сели в нее, зелень нас хорошо скрывала. Нечебуренко вонзил в дно реки шест и, держась за него, не давал лодке сдвинуться с места. Так мы должны были стоять на «приколе» до позднего вечера.
Когда стало темнеть еще больше, Иван Федорович сказал:
— Скоро начнут сходиться к Алге изюбри.
Он выдернул шест. Замаскированная зеленью оморочка медленно поплыла по тихой сумрачной реке. Где-то в зарослях раздавался мелодичный, как колокольчик, звонкий голосок козодоя. Тоскующе-печально прокричала сова. В реке плескалась ночная рыба — форель. Весь день дремала она в песчанике и, дождавшись звездного вечера, рыскала в поисках добычи. Каждый плеск форели перемешивал звездные огоньки в Алге.
Совершенно бесшумно, ни разу не покачнувшись, будто темный лебедь, медленно плыла оморочка. Мы прижимались к самым ивовым зарослям, свесившимся над водой, чтобы луна не освещала нас.
— Чуешь? — спросил шепотом Иван Федорович. — Изюбры, говорю, пошли к Алге.
Приминая пышный куст лещины, на берег вышел изюбр. Он был высок, строен и гордо носил на голове молодые рога. Выйдя на песчаную косу, он остановился, шумно втянул воздух, прислушался. Убедившись, что поблизости никого нет, неторопливо, с большой осторожностью побрел к воде. Но едва он ступил ногой в освещенную луной Алгу, как тут же быстро отпрянул, испугавшись собственного отражения. И, наверно, поняв, в чем дело, уже более решительно вошел в реку, но не сразу стал пить, а несколько минут прислушивался, склонив набок голову. Наконец совсем успокоился, припал губами к светлой воде и долго пил.
На песчаную косу вышли еще три изюбра. Глядя на первого, они уже более решительно приблизились к воде. Потом появились еще пять оленей. Среди них был рогач — высокий, статный, с грациозной, гордой осанкой. Он ушел немного дальше и сразу принялся вытаскивать из воды длинные растения. Я решил, что именно его сейчас подстрелит Иван Федорович, но охотник почему-то не торопился с выстрелом. Он чего-то выжидал. По тому, как Нечебуренко поглядывал на светлое небо, я мог догадаться, что ему очень мешает луна. И вскоре я в этом убедился. Когда с горизонта поднялась небольшая темная тучка и поплыла в сторону Алги, Иван Федорович вскинул ружье, приладил на мушку кусочек гнилого фосфоресцирующего корня и медленно стал целиться в изюбра, который стоял немного в стороне от стада.
Грянул выстрел, оморочка дрогнула. Какое-то мгновение изюбр еще не понимал, что произошло. Вдруг он резко вскинул голову и побежал к берегу, расплескивая воду. За ним сразу же подалось все стадо. Страшный шум поднялся на Алге. Изюбры, толкая и сбивая друг друга, кинулись в заросли, а смертельно раненный пантач стал отставать. Он закачался, передние ноги у него подкосились и, едва он успел подогнуть их, как грохнулся наземь. Иван Федорович выскочил из оморочки. Я побежал за ним.
Изюбр еще был жив. При виде людей он высвободил из-под себя переднюю ногу и попытался ударить копытом, но движения оленя уже были слабыми и беспомощными.
Он глядел на нас большим выпуклым глазом, полным мольбы и отчаяния, но с каждой минутой глаз его тускнел и вскоре стал неподвижным, стеклянным.
Пока изюбр еще не истек кровью, Иван Федорович выхватил из-за пояса небольшой острый топорик и вырубил молодые рога вместе с лобной костью. Он тут же туго забинтовал их снизу марлей и положил в прохладную траву.
— Сбегай, паря, за ведром! — попросил меня Нечебуренко.
Я побежал к оморочке, схватил ведро, зачерпнул светлой воды из Алги. Иван Федорович уже разводил костер.
Пока разгорается огонь, мы садимся покурить.
— Хорошие панты? — спрашиваю я.
— После увидим, когда заварим, — отвечает Иван Федорович, — а с виду ничего. Отвилки добрые и на каждом отвилке по пяти ростиней. Да и весом взяли — килограммов на шесть потянут.
— Первый сорт?
Иван Федорович улыбается.
— Сняли-то первым сортом, а как плохо заварим, то пойдут и в третий...
Эти слова возбудили у меня еще большее любопытство. Мне стало казаться, что и костер горит плохо, и вода слишком медленно закипает в ведре. Я ведь знал еще раньше, что заварить панты — дело очень сложное и тонкое. Здесь нельзя прозевать ни минуты, чтобы не переварить нежные рога и не дать тончайшей шелковистой кожице лопнуть. Если хоть где-нибудь появится трещина, то дорогая кровь вытечет, и тогда такие испорченные панты уже никуда не годятся.
Существует несколько способов заварки пантов, но самый простой и надежный — корейский способ, которым до сих пор пользуются наши пантовары.
Иван Федорович бросил в ведро плитку кирпичного чаю. Он немного раскидал костер, чтобы огонь не был таким жарким, а когда чай распустился и вода стала вяжущей, но еще не закипела, он окунул панты и тут же быстро вынул, сдувая с них пар и тщательно осматривая, не лопнула ли на молодых рогах тонкая кожица.
Убедившись, что все в порядке, он снова на мгновение окунул их. Четыре раза он таким образом заваривал панты, а когда они немного остыли, в нескольких местах наколол их иголкой. Кровь через проколы не проступила — значит, первоначальная заварка прошла хорошо. По тому, с каким напряжением Иван Федорович проделывал это, можно было судить, что самое главное в процессе заварки — это уловить тот миг, когда вода дошла до кипения, но еще не закипела. Очень крутой кипяток запечет, но не заварит кровь, а нежную кожицу на пантах прорвет.
Иван Федорович подвесил панты на ветку ильмы.
— Так они должны висеть четыре часа на холодке, а потом опять заварим, но уже покрепче, — сказал он. — А теперь малость и поспать можно.
Было четыре часа утра. На горизонте уже обозначилась розовая полоска близкой зари. В лесу было прохладно. Мы легли у самого костра.
Разбудил нас восход. Тихая Алга уже сверкала под лучами встающего солнца. Лес дышал утренней свежестью. Мы вскипятили чай, позавтракали, и ровно без четверти восемь Иван Федорович снова подвесил над огнем ведро. Он и на этот раз не дал круто закипеть воде, а когда она едва тронулась, то снова принялся заваривать панты. Теперь он держал их в ведре минуты две-три, после чего вынул, дал им остыть и снова погрузил в воду. Так, с короткими перерывами, он заваривал их почти час и после вновь на четыре часа подвесил их на холодок. Несколько раз он прокалывал панты иголкой, но кровь нигде не просачивалась.
Третью заварку он произвел уже в полдень. Когда вынул панты из густой, клейкой воды, то долго осматривал их.
— Ну, как будто хорошо заварились, — сказал он не очень решительно, словно еще не был в этом уверен. — Нужно, чтобы кровь заварилась не сразу, а как бы слоями — сперва верхний слой, потом средний, а дальше уж вся до конца.
— Ради такого случая, Иван Федорович, можно выпить по маленькой, — сказал я, доставая бутылку.
— Что ж, паря, по маленькой, пожалуй, можно...
Не успели мы чокнуться, как в пяти шагах от нашего привала зашумели кусты. Иван Федорович инстинктивно схватил ружье, вскинул его и стал ждать. Из зарослей, весь вымокший от росы, с сияющим, счастливым лицом показался Василий Карпович Дынгай.
— Эх, напугал, паря! — сказал Нечебуренко. — А я ведь чуть уж курок не спустил...
— Зачем в человека стрелять, — разве в тайге зверей мало? — смеялся Дынгай. — Шел, понимаешь, берегом Алги, вдруг ветер дымок принес. Понял, что панты заваривают. Давай, думаю, схожу, узнаю, как нынче охота на изюбра — есть, нет ли? — Он подошел к висевшим на ильме пантам, внимательно осмотрел их со всех сторон. — Однако, не худо заварил, да и панты ладные...
— Куда путь держишь? — спросил Иван Федорович, очень довольный, что встретился со старым другом.
— На свои солонцы, куда же?
— А мы уже отстрелялись.
— А ты, паря, уже успел с Иваном Федоровичем за изюбром сходить? — обратился ко мне Дынгай.
— Успел, Василий Карпович. Как вернулся в Ключевую, через несколько дней увязался за охотником.
— А со мной на солонцы пойдешь?
— А далече они, солонцы твои?
— Конечно, за изюбром близко не ходят, — сказал нанаец. — До Таланджы километров десять, а там у меня оморочка припрятана...
— Ладно, Василий Карпович, подумаю, а пока садись, выпьем в честь нашей встречи...
— Это, однако, можно, — весело согласился он, как всегда, веселым голосом...
Остаться с нами ночевать Дынгай не захотел. Он тоже дорожил каждым днем, чтобы не упустить время первой пантовки. Он очень звал меня с собой, говорил, что Таланджа красивая река, а на солонцах охота на изюбра не менее интересна, чем на Алге.
— Хорошие у меня там солонцы есть, я их еще с осени приготовил, поедем...
И я согласился.
Тепло простившись с Иваном Федоровичем, мы в сумерках тронулись в путь. Дынгай быстро отыскал звериную тропу, и через три часа мы уже вышли на Таланджу, где у Василия Карповича действительно была спрятана оморочка.
Я спросил его: почему он не хочет заночевать на берегу Таланджи и завтра чуть свет отправиться к солонцам? Он ответил:
— Зачем время терять, оморочка пойдет спокойненько, по течению. — Потом спросил: — Как на Алге, хорошо было?
— Не худо! — ответил я.
— Алга ничего себе речка, — мечтательно произнес Василий Карпович. — Она, знаешь, такая: куда ветер подует, туда и течет...
— Почему это, Василий Карпович?
Он промолчал.
— А почему она Алгой зовется, что значит по-нанайски Алга?
— Не знаешь почему? — переспросил он, и мне показалось, что лицо его при этом стало печальным. — Алга — это имя нашей девушки.
— Значит, с ней здесь что-нибудь приключилось, если в ее честь речку назвали, верно?
— Однако, паря, верно...
И вот что он рассказал:
— Давно дело, говорят, было, однако, вспоминают о нем и в Улике, и в Гаиле, и в других таежных селениях на наших малых речках. Жил молодой охотник Кянду, очень смелый, отчаянный был человек, ничего, говорят, не боялся. Медведя или рысь в тайге встретит — в сторону не свернет; за пантами пойдет — следом за ним счастье бежало. Такой, знаешь, был тот Кянду, что девушки на него заглядывались, однако он только одной улыбался при встрече. Все думал, что весной, после удачной зимней охоты, большой выкуп даст за нее, к себе в новую юрточку приведет. А звали ту девушку Алга. Откуда ни возьмись, беда с Кянду приключилась. Лег он однажды возле самой речки поспать, а тут как раз медведь вышел. Подкрался к Кянду, лапой его по лицу смазал, стал по траве катать, все равно как игрушку. Конечно, когда очнулся паря, то сразу вступил с медведем в драку, распорол ему ножом брюхо. А Кянду крови потерял много и совсем уже помереть собрался. В это время охотники мимо шли, подобрали товарища, быстро в оморочку его положили и в Гаил привезли. Прямо в юрту, где Алга жила. Девушка как глянула на своего любимого, так сама чуть от страха не кончилась. Двое суток не отходила она от него, как могла, лечила разными травами, однако, мало помогло ему.
«Не жить нам с тобой, Алга, в одной юрте, — сказал ей Кянду. — Никому я теперь не нужен, калека...»
Алга слезы глотнула, дух перевела и молвит ему:
«Не говори так, Кянду, добудем хорошие панты, заварим, лекарство приготовим, вылечу тебя».
«Где панты добудешь, теперь весна — олени свои старые рога только сбрасывают, а пока новые вырастут у них, ждать долго...»
«Я и весной панты добуду, вот увидишь, добуду», — сказала девушка.
Побежала Алга к одному охотнику, который тоже сватал ее, третьей женой хотел взять себе, и просит его в тайгу сходить, добыть хорошие панты. Конечно, смешно было ему слушать девушку, но уступил ей, согласился.
Пока охотник в путь собирался, Алга вперед побежала, превратилась в изюбра. Однако рогов у нее не выросло. Затосковала Алга: завтра охотник в тайгу выйдет, а у нее на голове пантов еще нет. В это время, как на счастье, первая весенняя гроза разразилась. Алга голову под молнию подставила, и сразу на том месте, куда она белым огнем ударила, выросли панты. И такие, знаешь, рассказывают, добрые, сочные, полтора локтя высотой и с пятью ростинами на каждом стволе. Идет себе Алга, несет, гордая, панты, ни от кого не прячется. А как увидела, что охотник с сопки спускается, из кустов вышла ему навстречу. Он выстрелил — не промахнулся, Алга закачалась, упала. Он быстро топориком панты срубил и принес в стойбище. Вот, паря, как дело-то, говорят, было...
Дынгай поспешно закурил трубку, посмотрел на меня. Я терпеливо ждал продолжения. Вынув изо рта трубку и зажав ее в ладони, Василий Карпович тяжко вздохнул и притихшим голосом сказал:
— Конечно, панты помогли, подняли Кянду. Он от ран оправился, стал звать Алгу, но нигде ее не было. Долго искали ее, а найти не нашли... Так никто и не узнал, что она в изюбра превратилась и вышла навстречу охотнику. И ушел печальный Кянду из Гаила. Много лет бродил он, следы своей девушки искал, и так до глубокой старости один свой век прожил. Его уже в живых давно не было, как вдруг слух пошел, что Алга в речке утонула. С тех пор и назвали речку ее именем. Ты сам видел, наверно, сколько на Алге изюбров бывает, — тьма там изюбров бывает.
— Почему же ты, Василий Карпович, не любишь за пантами на Алгу ходить? — спросил я Дынгая.
— Я лучше на свои солонцы пойду!
Как ни была сказочна эта история о нанайской девушке, превратившейся в оленя, но по тому, как трогательно рассказывал ее Василий Дынгай, я понял, что она очень близка гаильским охотникам. Подобно песчинке, попавшей через раскрытую ракушку в мантию моллюска и превратившейся в жемчужину, случай с Алгой вырос в чудесную легенду о необыкновенной любви.
...Оморочка, покорно слушаясь умелой руки Дынгая, осторожно скользила по Таландже. Навстречу в розовых от догорающего заката сумерках проносились крутые лесистые берега. Дынгай курил и был задумчив.
— Думаешь, теперь так не бывает? — спросил он вдруг. — Честное слово, бывает. За хорошего человека не жалко, паря, и сердце свое отдать.
...На рассвете мы причалили к солонцам.
В пору пантообразования изюбры особенно нуждаются в соли и чуют ее издалека. Когда они добираются до солонцов, то долго оттуда не уходят, разрывают копытами почву, лижут ее. Охотники давно заметили, что на солонцах изюбры не так чутки.
Дынгай отлично готовил искусственные солонцы для приманки изюбров. Поздней осенью, перед тем как пойдет снег, он выбирал в тайге тихое, безветренное место, выкапывал десять — пятнадцать ямочек, засыпал их грубой солью и прикрывал сверху тонким слоем земли. А с наступлением весны, когда стаивали снега, соль растворялась, пропитывала почву. Как бы ни были скрыты в тайге солонцы, изюбры непременно учуют их, придут к ним.
Поблизости от солонцов охотник и устраивает себе «сидьбу», чтобы подкарауливать пантача.
У Дынгая сидьба была устроена на дуплистом тополе — крохотный шалашик из веток орешника. Зеленая маскировка за зиму поблекла, но каркас шалашика остался цел. Василий Карпович нарубил свежих зеленых веток, нарезал травы — шеломайника, и через час сидьба совершенно слилась с зеленым тополем.
— Ладно, теперь мало-мало поедим.
Костра мы, понятно, не разводили. Перекусили вяленой олениной с сухарями, а на десерт Дынгай предложил сушеных ягод лимонника.
— Хороша штука, — сказал он. — От лимонника всегда веселый будешь.
Я и раньше знал, что охотники берут с собой сухие ягоды китайского лимонника, чтобы сохранить силы в таежном походе. Кроме того, имея с собой лимонник, нанайцы не перегружают себя большими запасами продуктов, а всегда шагают по таежным тропам налегке.
— А теперь, паря, давай сидеть-прятаться, — сказал он, когда мы поели. — Говорить, однако, в сидьбе не будем и курить не будем, ладно?
Я конечно согласился. Но было немыслимо сидеть вдвоем, почти затаив дыхание, в этом крохотном, тесном шалашике. Когда стало темнеть, мы совершенно притаились, и слышно было, как стучат наши сердца. И вдруг Василий Карпович сильно сжал мне локоть и оттеснил немного назад. Я слышал, как он осторожно просовывает сквозь ветки ствол ружья. Он, как и Иван Федорович, на мушку приладил крохотный кусочек фосфоресцирующей гнилушки и стал ждать. Находясь в тревожном напряжении, Дынгай, видимо, не чувствовал, что все больше оттесняет меня плечом, а мне казалось, что вот-вот вывалюсь — грохнусь с дерева и перепугаю изюбров, которые уже подходили к солонцам.
Мне до сих пор непонятно, как я тогда удержался в шалаше и не испортил Дынгаю охоты.
В зарослях раздался шум, потом захрустел валежник, потом послышался дробный стук копыт: шли, привлеченные солонцами, изюбры. Мне захотелось хоть одним глазком глянуть на них и выхватить из стада того самого пантача, которого взял на мушку Дынгай. И тут, впервые за столько часов молчания, Дынгай шепнул:
— Гляди, паря!..
Но я не успел глянуть, как раздался выстрел. Я инстинктивно подался вперед и увидел, как отставший от убегавшего стада изюбр встал на дыбы и, издав глухой, тоскливый крик, грохнулся наземь. Дынгай соскочил с дерева, подбежал к изюбру и почему-то странно замахал на него руками, точно отгонял его от себя. Потом выхватил из-за пояса топорик и быстро срубил панты, так же с лобной костью, как это делал Иван Федорович. Дынгай забинтовал их туго и подвесил на дереве.
— Заваривать разве не будешь? — спросил я.
— Нет, не буду. Ночь прохладная, не испортятся, рано утром заварим. А теперь, однако, надо поспать.
Он, как всегда, быстро развел костер, сделал из хвороста ложе, а мне отдал свою барсучью шкуру для подстилки, и мы улеглись. Всю ночь, ни на минуту не прерываясь, снился мне странный сон: в светлой от лунного сияния реке стоит молодой изюбр с удивительно красивыми, как у девушки, темно-карими глазами и глядит на меня с укором.
И я вспоминаю, что точно такие же глаза были у нанайки Алги, подставившей сердце под пулю охотника ради спасения своего Кянду...