Перечитывая дневники своих дальних путешествий, я вспомнил Егора Солодякова и очень пожалел, что до сих пор ничего не написал о почтальоне из глубинки. А ведь рассказ можно было начать с того осеннего, дождливого дня, когда река Быстрая вышла из берегов, затопила поселок Тальниковый и все дома стояли по самые крыши в воде. Люди перебрались к подножиям лесистых сопок и в ожидании, пока спадет большая вода, ютились в шалашах, сооруженных из коры лиственниц.
В Тальниковом остались только работники почты. Правда, у них была моторная лодка, которую гонял по воображаемым улицам сам начальник почтовой конторы Иван Иванович Топорков, тучный одноногий человек с круглым озабоченным лицом. Он встречал спускавшихся с горного перевала почтальонов, принимал у них брезентовые мешки с письмами, тут же вручал им другие такие же мешки и приказывал ехать обратно.
Егорку Солодякова, который в последний раз доставил в Тальниковый почту и должен был получить расчет, Топорков встретил сурово. Вилюй был самым отдаленным селением в районе, а Егорка самым исправным почтальоном, и Топоркову не хотелось отпускать его с работы.
— Может, передумал, Егор? — спросил Иван Иванович, хмурясь и косясь на юношу, ибо чувствовал, что на этот раз Егору не прикажешь.
— Думал, Иван Иванович, однако не передумал! — признался Солодяков, перетаскивая в лодку свой новенький, специально купленный в дорогу чемодан и усаживаясь на довольно широкой корме. — Как можно в Москву не ехать?
Последние слова, видимо, убедили Топоркова, и, быстро сменив гнев на милость, он почти ласково, с мягкой улыбкой, так не шедшей к сего лицу, произнес:
— Ясно, против Москвы ничего не скажешь!
Он порылся в портфеле, который лежал у него на коленях, достал оттуда заранее заготовленную бумажку, быстро подписал ее и вместе с пачкой денег, полагавшихся Егорке, передал ему.
— Ни пуха тебе, ни пера, паря!
— Ладно, пускай не будет, — согласился Егорка, не очень понимая смысл сказанного начальником.
Вечером в Тальниковый пришел катер «Бурун».
Неприхотливый Егорка устроился на баке, тщательно укрыл пыльником чемодан, который берег пуще глаза своего, и крикнул на прощание Топоркову:
— Пока что, Иван Иванович!
— Прощай, Егорка, смотри, будь человеком!
— Однако, буду, — твердо пообещал почтальон и, почувствовав волнение, отвернулся.
Так судьба свела меня с Егоркой.
Должен заметить, что такая счастливая оказия, как речной катер «Бурун», случается в этих отдаленных местах довольно редко. Чтобы выбраться из глубинки, иногда ждешь неделю, а то и больше. Летом, например, когда Быстрая мелеет, катера поднимаются лишь до среднего течения реки и сразу же возвращаются в устье. Зато в осеннюю пору, по большой воде, они ходят беспрерывно, радуя людей и природу, которым в одинаковой мере крайне необходимо общение.
За двое суток, проведенных вместе на катере, Егорка, помнится, показал себя настоящим человеком. Я думаю, что сама природа этих мест — бурные горные реки, высокие скалистые перевалы, девственная тайга — наделяет человека скромностью, мужеством, простотой и редчайшим бескорыстием. Этими добрыми качествами, как мне показалось, был наделен и Егорка Солодяков, внешне ничем не примечательный, обыкновенный парень: невысокого роста, худощавый, с задумчивым, чуть скуластым лицом и умными глазами. Одет был Егор по-праздничному, в новенькую форму связиста.
Ехал он, как я уже говорил, в Москву, к Марте Левидовой, русской учительнице, проработавшей пять лет в северной школе, где прежде учился Егорка.
— В Москве Арбат знаешь? — спросил он меня.
Я ответил, что знаю, и нужно было видеть, как просияло его лицо.
— Тогда читай, — сказал он и протянул мне письмо.
«Милый Егорушка, — писала Марта, — как видишь, я сдержала свое слово и вызываю тебя в Москву. Бумаги твои я подала в училище связи, там пообещали зачислить тебя на первый курс. Поэтому бери расчет, не задерживайся, собирайся в дорогу. Да, Егорка, скоро год, как мы расстались, но поверь, я все это время думаю о тебе. Пять лет, проведенных на севере, в маленьком Вилюе, при всех трудностях прошли для меня с большой пользой. Ведь там я почувствовала себя по-настоящему самостоятельным человеком, горячо полюбила свою профессию учительницы. Я очень благодарна вашим эвенам, у которых я училась жить, которые относились ко мне, как к своей дочери. А самым дорогим человеком в Вилюе был для меня ты, Егорка. Ты был мне другом и братом, и до сих пор никто не может заменить тебя.
Скорей, Егорушка, приезжай. В Москве тоже хорошо, не хуже, чем в Вилюе, я знаю, тебе здесь понравится.
Марта».
— Хорошее письмо, — сказал я, возвращая ему конверт.
— Думаешь?
— Конечно.
Егорка тяжело вздохнул,
— Нет, ты Марту плохо знаешь. Ты только погляди: ни слова не пишет про Павлика, как это можно? — И, вскинув на меня глаза, прибавил: — Ты лучше послушай...
Так я узнал историю удивительной, необыкновенной любви...
Марта приехала в Вилюй в самом начале войны, после окончания педучилища.
Добравшись до Тальникового, она несколько дней прожила у незнакомых людей, которые посоветовали ей сходить на почту, узнать, не прибыл ли кто из Вилюя. И тут ей попался Егорка. Он уже поднял оленей, чтобы двинуться через горный перевал, и, узнав, что Марта ждет оказии, с радостью пригласил новую учительницу ехать вместе.
Впервые в жизни русская девушка садилась на нарту. И хотя Егор уступил ей побольше места и укрыл ноги оленьей шкурой, он очень боялся, как бы она не застудилась в своих резиновых ботах и в легком пальто на ватине. Он хотел было отдать ей свою меховую шубу, но Марта сказала, что не боится стужи. Когда на горном перевале закружил ледяной, обжигающий вихрь и олени неожиданно остановились, тревога охватила Егорку. Не за себя тревожился он. Ему не раз приходилось попадать в пургу, зарываться в снег, привязывать себя и оленей к стволу дерева, чтобы ветер не сбросил в пропасть. За Марту боялся он. Заметив его волнение и не зная, чем оно вызвано, она спросила:
— Здесь остановка?
— Переждать надо, — сказал он, — наверно, пурга начинается.
Привязав оленей к сосне, он помог Марте перебраться по глубокому снегу в затишек около поваленного бурей дерева и сел рядом. Несколько минут они сидели молча.
— Худо тебе так, — сказал Егор и отдал ей свою шубу.
Почти час просидели они, тесно прижавшись друг к другу, и, когда Марта начинала дремать, Егор легонько толкал ее в бок:
— Только не спи, пожалуйста, считается нехорошо, когда на морозе хочется спать.
Она подумала, что он шутит, и посмотрела на него из-под склеенных инеем ресниц.
— Что, не веришь? — обиделся Егор.
— Где же твоя пурга?
— Стороной прошла, тебя пожалела. — Он отвязал оленей, вывел на тропу нарту. — Однако, поедем, до вечера успеть нужно.
С горного перевала Егорка так быстро пустил оленей, что у Марты дух захватывало от встречного ветра.
— Держись крепко! — крикнул ей Егорка, взмахнув остолом.
Марте казалось, что ветер вот-вот подхватит ее, оторвет от нарты и понесет по воздуху. И она крепче, сколько было сил, держалась за Егорку.
— Поживешь в стойбище, сама гнать будешь упряжку.
Олени бежали быстро, ровно, положив на спину свои толстые ветвистые рога и выдыхая из широко раздутых ноздрей клубы белого пара.
Марта думала о предстоящей встрече с эвенами, о будущей работе в школе, о которой она не имела ни малейшего представления. Она где-то читала, что в северной тундре дети учатся в чумах из медвежьих шкур, при свете жирника... Но тут Егор, словно разгадав ее мысли, похвастался, что в Вилюе в прошлом году построили новую школу из сосновых бревен.
— Электричество есть, — сказал он, — скоро увидишь огни за той сопкой. — И Егорка указал рукой в сумеречное пространство, где смутно вырисовывался бесформенный, как облако, силуэт огромной горы.
Не прошло и часа, как Марта действительно увидела золотистую россыпь огоньков. Казалось, они висели в воздухе, то вспыхивая, то потухая, как искры костра, разбрасываемые ветром.
Марта Левидова поселилась при школе в крохотной теплой комнате. Когда Егорка пришел к ней в гости, все в комнате сияло: окно было вымыто и завешено до половины тюлевой занавеской, на подоконнике в розовых вазочках стояли бессмертники, Марта привезла их с собой. Над кроватью прибит цветастый коврик, и на нем — фотографии родных и друзей Марты.
— Нравится тебе, как я устроилась? — спросила она.
Егорка внимательными глазами обвел комнату. Подумал. И, к удивлению Марты, произнес:
— Скоро приду!
Он нахлобучил широкую шапку-ушанку, застегнул меховой жилет и кинулся к двери.
— Куда ты, Егорка? — закричала вслед ему Марта.
— Я сейчас, на минуточку только...
Не прошло и четверти часа, как Егор вернулся с большим узлом. Он развязал его и достал оттуда черную медвежью шкуру.
— Ну зачем это, Егорушка, — пробовала протестовать Марта, но вместо ответа Егор быстрым, привычным движением встряхнул шкуру, отчего мех сразу сделался гладким и блестящим, и расстелил ее возле Мартиной кровати.
— Так, конечно, лучше, — серьезно произнес он, очень довольный. — У нас в доме много разных шкурок, не жалко.
Егор сел за стол и, подперев руками подбородок, принялся рассматривать фотографии. Его особенно заинтересовала карточка лейтенанта с медалью «За отвагу» на гимнастерке.
— Видать, боевой, — сказал он. — Братишка?
И Марта рассказала ему о Павле Вересове, за которого собиралась выйти замуж, да помешала война.
— На фронте есть и наши ребята, эвены, а меня не взяли: говорят, молод еще, — с обидой произнес он.
Егорке шел семнадцатый год. Окончив четыре класса начальной школы, он устроился почтальоном и каждые три-четыре дня, по мере того как накапливалась почта, ездил через горный перевал в Тальниковый и обратно. Летом приходилось добираться верхом на лошади, а зимой — на оленях. Егорка любил свою работу, исполнял ее исправно, и начальник был им доволен.
Вскоре эвены узнали от Егорки о Павле Вересове, Мартином женихе, и решили сделать учительнице приятный сюрприз. Ничего не сказав ей, Егоркина мать с соседками сшила для Павла пару меховых унтов, теплые рукавицы, кисет, и все это принесла Левидовой.
— Бери, мамка, отправь ему на фронт, хороший будет подарок.
Егорка помнит, как Марта пришла к нему, принесла небольшой, обшитый белым полотном ящичек и попросила поскорей отвезти на почту.
— Завтра! — сказал Егорка. — И письмо привезу!
— Спасибо, Егорка, я и так благодарна тебе!
— Скажи, хорошее было последнее письмо?
— Хорошее! — И Марта крепко пожала Егоркину руку. — Приходи, когда вернешься, посидим вместе.
— Приду, конечно! — пообещал он. — Знаешь, я всегда хорошие привожу письма. Еще ни разу никто не плакал! — не без гордости добавил Егорка. — Я как только получу их на почте, сразу вижу, какие они, ведь я секрет знаю!
— Что же это за секрет у тебя? — поинтересовалась Марта. — Расскажи мне...
Подумав, Егорка ответил:
— Только тебе скажу! Ты очень добрая, мне всегда с тобой радостно говорить. — Он даже не заметил, как Марта смутилась, и серьезно продолжал: — А секрет вот какой: когда на конверте адрес все одним и тем же почерком написан и полевая почта все та же — значит, живой, воюет...
Много хороших писем доставил Егорка Солодяков Марте Левидовой от Павлика, от матери, от подруг, с которыми она окончила педучилище. Каждый раз, когда он возвращался в Вилюй и появлялся на пороге комнаты, Марта по Егоркиным глазам видела, с чем он пришел. И потом долго его не отпускала, усаживала за стол, поила чаем, читала ему вслух какую-нибудь интересную книгу. Когда Марта садилась проверять ученические тетради, Егорка тихо усаживался напротив и с любопытством ловил каждое ее движение, следил за выражением лица, стараясь разгадать, порадовал Марту ученик или, наоборот, огорчил.
— Ты только посмотри, у Васьки Сундукова опять шесть ошибок, ну что ты с ним поделаешь? — как-то с огорчением сказала Левидова.
— У Васьки? — переспросил Егорушка. — Весь день на коньках носится — вот и ошибки. Я с ним поговорю.
И назавтра, поймав на улице Ваську Сундукова, надрал ему уши.
Любил помогать Егорушка Марте по хозяйству. Когда она в школе, он придет, принесет дрова, растопит плиту, вскипятит в чайнике воду. Часто он добывал у охотников для Марты жирные куски оленины, уверяя ее, что мамка прислала.
— Я очень люблю тебя, Егорушка, — однажды сказала Марта, совершенно растроганная его добротой.
— Верно говоришь? — счастливо заулыбался Егорка.
— Верно, Егорушка! — ответила она, подумав, что сейчас он непременно спросит, а как же Павлик, ведь Павлика она тоже любит, но вместо этого, все еще сияя улыбкой, он пообещал:
— Завтра чуть свет за почтой поеду, письмо от Павлика привезу, что-то давно писем от него не было.
С этого вечера Марта еще больше привязалась к Егорке и, когда он долго не приходил, очень тосковала. По молодости лет ему не было знакомо чувство ревности, и каждый раз, когда он привозил письмо от Павлика, то радовался вместе с Мартой. Она привыкла видеть в Егорушке чистого, бескорыстного друга, каких она еще ни разу не встречала на своем пути, и ей всегда было хорошо с ним... Но, видимо, в душе Егорки, как недавно заметила Марта, что-то изменилось.
«Пусть не приходит больше», — подумала она, но тут же отвергла эту мысль, считая ее несправедливой и жестокой.
А почтальон тем временем уехал в Тальниковый. Выдалось ясное, солнечное утро с сухим, крепким морозом. Такие дни, когда тепло чудесно сочетается с холодом, бывают только на дальнем Севере. Ослепительно сверкали снега на вершинах гор. Деревья, облепленные мохнатыми хлопьями, стояли на всем пути, как гигантские свечи. У Егорушки было светло на душе. Когда солнце к двенадцати часам поднялось еще выше и заспешило отдать свой скупой запас тепла и света, Егорке даже стало жарко. Он снял меховой капюшон и долго ехал с непокрытой головой, не чувствуя мороза.
Всю дорогу до Тальникового почтальон, как всегда, думал об одном: привезет ли он и на этот раз счастливую весточку Марте. Он давно считал, что для нее нет ничего радостней, чем получить письмо от Павлика Вересова, и поскольку это отчасти зависело и от него, Солодякова, он старался изо всех сил. Он был страшно доволен, что среди десятка писем, которые он уже привозил ей, не было ни одного плохого.
Так и жил все это время Егорушка Солодяков счастьем русской учительницы...
Он приехал в Тальниковый под вечер и очень обрадовался, узнав, что почта уже приготовлена и можно, не задерживаясь, сразу отправиться обратно. Он взял пачку писем и, ловко перебирая их пальцами, пробегал глазами адреса. Когда взгляд его упал на конверт с фамилией Марты, Егорка от неожиданности вздрогнул. Он подбежал к окну и стал рассматривать письмо на свет. Чем внимательнее он вглядывался в номер полевой почты, тем тревожнее становилось у Егорки на душе. Цифры «3636» прыгали, мелькали перед глазами. То ему казалось, что тройка стала на место шестерки, то шестерка — на место тройки. Он протер рукавом глаза, и только тогда убедился, что это была старая полевая почта Павлика, так знакомая ему, Егорке, но почерк на конверте был чужой. Кто-то другой писал Марте из воинской части, где Павлик воевал.
Егорка быстро собрал письма, наспех засунул их в мешок, завязал потуже, взвалил на плечи и решительно зашагал к выходу.
С тяжелым чувством поднимал он оленей. Ему показалось, что они встают лениво, нехотя, и выражение глаз у них такое, словно они говорили: «Переночуем, Егорушка, в Тальниковом, ну куда нам теперь спешить...» Да и сам Егор понимал, что спешить ему теперь не нужно, что никогда не поздно сообщить Марте худую весть — он ничуть не сомневался, что с Павликом случилась беда, может быть, он убит, и командир части сообщает об этом Левидовой.
Топорков вышел провожать Егора и, глянув на багровый горизонт, предупредил:
— Смотри, Егор, как бы пурга не застигла!
— Ничего, товарищ начальник, проскочу, олени у меня быстрые... — упавшим голосом ответил Егор.
Закат действительно пылал очень ярко. Багровые краски разлились по всему дальнему горизонту. И хотя зимняя природа была полна тишины и смирения, опытный глаз северянина по самым незначительным приметам улавливал близость пурги. В другой раз Егорка не поехал бы на ночь глядя обратно в Вилюй, переждал, а нынче, испытывая сильнейшее желание хотя бы на короткое время остаться одному, заторопился. Дорога длилась обычно часов пять-шесть по безлюдным, необжитым местам, среди высоченных гор и девственной тайги...
Егор ни разу не брал в руки остол, не свистел на оленей своим лихим неподражаемым свистом, который всегда подбадривал рогачей. Они шли быстрым шагом, перебирая тонкими мохнатыми ногами, звонко постукивая копытами по твердой, почти ледяной тропе. Порою они сами переходили на легкий, неторопливый бег, и Егорка притормаживал нарты ногой, словно хотел, чтобы дорога длилась как можно дольше.
Занятый своими думами, Егор не заметил, как сгустились сумерки. Почти отпылал закат, лишь слабые всполохи держались над горной грядой, покрытой потемневшим снегом. Но недолго длились и сумерки. Из-за леса выплыла полная луна, и вокруг стало светло, как днем.
Олени настойчиво шли все выше и выше по крутой тропе, будто лезли в самое небо. Еще немного — они перевалят горный хребет, а там, хочешь не хочешь, уже не сдержать их — они полетят во всю свою прыть. Но, к удивлению Егорки, на самой вершине перевала олени вдруг остановились, спутали постромки.
Он соскочил с нарты и только теперь заметил, что резкие порывы колючего ветра сдувают с горных вершин снежную пыль и кружат ее в воздухе.
— Эх, не проскочил! — сказал он в сердцах и, как он это делал не раз, стал подводить оленей к дереву.
Но только он сделал несколько шагов, как встречный ветер отбросил его назад. Закачались деревья, с них густо посыпался снег, и плотная, непроницаемая стена выросла перед Егоркой. Он сделал усилие и снова пошел вперед, но на этот раз олени даже не двинулись с места. Егор понял, что они зарываются в снег. Тогда Солодяков ощупью дотянулся до нарты, схватил мешок с почтой, приторочил его к поясу и решительно двинулся в сторону леса, чтобы отсидеться под деревом. Но тут новый сильный порыв ветра сбил Егорку с ног. Уже ничего перед собой не видя, он быстро ухватился за мерзлые кусты и стал понемногу тянуться, упираясь коленями в холодные камни, с которых ветром сдуло весь снег. Но так ползти было тоже трудно. Ломкие кусты оставались в руках Егорки, и он, лишенный опоры, все острее чувствовал свою беспомощность. Вдруг совсем рядом затрещало и с грохотом повалилось дерево. Егор инстинктивно отпрянул. Поднимаясь, он стал искать глазами оленей, но не нашел их. Егор, закинув за спину мешок с почтой, напрягся, собрался весь и хотел опять двинуться к лесу, но его подхватило и бросило на камни так, что потемнело в глазах и он потерял сознание...
Когда в Тальниковом узнали о том, что ночью на перевале разыгралась пурга, начальник конторы запросил по радио Вилюй, прибыл ли Егорка с почтой. Ему ответили, что почтальон не прибыл. Поднялась тревога. Правда, эвены не склонны были думать, что такой опытный каюр, как Егорка, попадет в беду. Разве впервые его застает на перевале пурга? Кроме того, рассуждали эвены, олени были у Егорки быстрые, сильные. Где-нибудь отсиживается с ними почтальон, глядишь, скоро и появится...
Кончился день, начало смеркаться, а Егорка все еще не прибыл. И обычно спокойные, неторопливые эвены поняли, что случилась беда. На поиски отправились самые опытные оленеводы. Они просматривали каждый метр горной дороги, пускали во все ущелья собак, но ни следов почтальона, ни следов его упряжки не обнаружили...
Марта Левидова узнала о Егорке на уроке. Она вызвала к доске Ваську Сундукова, и, пока подбирала ему пример, Васька быстренько успел написать мелом: «А ваш Егорка-почтовик ночью на перевале пропал».
Учительница глянула на доску — и обмерла. Она уже хотела отругать Ваську за новое озорство, но и другие ученики подтвердили, что Егорка действительно пропал во время пурги и эвены отправились на поиски.
Сдерживая волнение, Левидова с трудом довела до конца урок и, как только тетя Ариша зазвонила в колокольчик, накинула на голову пуховый платок и побежала к Егоркиной матери. Марта застала ее одиноко сидящей у окна с заплаканными глазами.
— Пропал мой Егорушка! — сквозь слезы сказала она, не глядя на Марту. — Начальник говорил ему, что закат нехороший, что пурга разыграется... А он, глупый, поспешил. Скажи, зачем поспешил?
— Не знаю, тетя Серафима, — ответила Марта. — Я побегу, получше узнаю, потом скажу вам, ладно?
...Егорку нашли на вершине горного перевала, у самого края обрыва. Он был весь заметен снегом, только ноги в изодранных унтах торчали из-под сугроба. Быстро разрыли целую гору снега, подняли Егорку, уложили на нарту. Старый фельдшер Степан Никанорович, который тоже выехал на розыски Егорки, расстегнул на нем меховую дошку, растер ему грудь спиртом, влил в рот кружку крепкой, обжигающей жидкости. Солодяков стал приходить в себя. Открыл глаза и, узнав Степана Никаноровича, которого все в Вилюе уважали, слегка улыбнулся.
— Жив-здоров, паря! — произнес Степан Никанорович, ощупывая Егорку. — Глядите, и почта цела, на нем вот мешок висит. Ух ты, паря!
— Олени где? — тихо спросил Егорка, слегка приподнявшись на локте и ища глазами вокруг. — Тут были, совсем близко...
— Не нашли оленей! — сказал Елизар Сундуков. — Наверно, в пропасть их сбросило!
Егорку закутали в медвежью шкуру и повезли в Вилюй. Но в дороге на него напал сон, он проспал сутки, а когда проснулся, то обнаружил, что лежит в больнице...
Полселения перебывало у Егорки в палате, а Марта все не приходила.
«Все теперь пропало, — с болью в душе размышлял он. — Теперь я не нужен Марте. Письма от Павлика уже не придут, верно, погиб он в бою. Это я привез ей печальную весть. Лучше бы мне вовсе не возвращаться сюда, лучше бы сгинул на перевале», — и он зарылся головой в подушку.
Весь день эти тревожные думы не покидали Егора. Когда за окнами вспыхнул закат и разукрашенные морозом стекла стали розовыми, в больницу пришла Марта Левидова.
— Егорушка, родной, как ты себя чувствуешь? — подбегая к постели, спросила она. — Как я рада, что ты уже поправляешься...
— Прости меня, — начал он, виновато отводя в сторону глаза. — Плохое письмо привез тебе...
Марта не сразу поняла, о чем говорит Егор, и от нахлынувших чувств у нее слегка дрогнули губы. Егорка, заметив это, тяжело вздохнул и прежним тоном продолжал:
— Жаль мне тебя, Марточка... Я, как только глянул на конверт, сразу понял, что плохое письмо. Ведь я секрет знаю...
— Да что ты, Егорушка, письмо очень хорошее.
Егорка перебил:
— Почему ты такая печальная?
— Я очень беспокоилась за тебя, говорили, что ты упал в пропасть, погиб...
— А Павлик? — Он уставился на Марту расширенными глазами.
— Жив Павлик. А письмо это от командира его батальона, он поздравляет меня. Павлика орденом наградили.
— Что-о-о? — спросил Егорка. — Повтори, пожалуйста.
И Марта слово в слово повторила ему все, что было в письме. Она видела, как счастливо заулыбалось Егоркино лицо, и сама, преисполненная счастья, обняла Егорушку, крепко поцеловала:
— Хорошо, что он живой! — воскликнул Егорка. — Пиши письмо Павлику, и за меня, Марта, пиши. Я сегодня же отвезу на почту...
— Да что ты, Егорушка! Ты лежи, поправляйся, а когда совсем выздоровеешь, и я поеду с тобой в Тальниковый. Ладно?
— Верно, поедешь? — не веря ее словам, спросил он. — Скажи, поедешь?
— Конечно.
— А не будет тебе страшно?
— Нет, с тобой, Егорка, не будет страшно! — сказала Марта и, чувствуя, что сейчас заплачет, выбежала в коридор.
Назавтра пришла на имя Егорки срочная телеграмма от начальника областного управления связи. Начальник благодарил почтальона Солодякова Егора Петровича за мужество, проявленное при спасении почты, наградил его знаком отличия и ручными часами.
В первый свой рейс после болезни Егор отправился в Тальниковый вместе с Мартой Левидовой.
Сразу же за большим перекатом, где протока с грохотом мчится по валунам, на катере заглох мотор. К счастью, у нас были с собой весла, а до песчаной косы, видневшейся вдали, — не так уже далеко.
Протока была не очень широкая, но довольно быстрая, и править простыми веслами буксирный катер, да еще против течения, довольно хлопотно. Старшина злился, нервничал, ругал своего напарника, который передал ему вахту, не предупредив, что «барахлит» мотор; словом, мне жаль было смотреть на Федора Колесника, еще недавно веселого, уверенного в себе моряка. Вот уже четвертый год Федор обслуживает ставные невода, исколесил вдоль и поперек низовье Амура, его многочисленные протоки, и никогда у него не случалось никакой аварии. И вдруг...
Как только мы пристали к песчаной косе, Колесник, сбросив с себя брезентовую куртку и засучив рукава, взялся ремонтировать мотор. Добрых два часа провозился он, измазавшись в мазуте и копоти, но ничего у него не вышло.
На тайгу упали сумерки.
— Ладно, разводи костер, — сказал он, — завтра чуть свет снова возьмусь за дело. Ежели не получится, пройдем тайгой до Чуйки; может, чей-нибудь катер простучит, — попрошу моториста, чтобы помог...
— А что это за Чуйка такая?
— Нерестовая речка. Кстати, нынче самое время хода кеты, увидишь зрелище, как говорится.
Через четверть часа запылал костер. Мы наскоро перекусили, разложили у огня медвежью шкуру, которую всегда возил с собой старшина, и улеглись. Федор заснул сразу, а мне почему-то не спалось.
Едва стало светать — мы уже были на ногах. Затоптали остатки костра, чтобы ветер ни одной искорки не унес в лесные заросли (лето нынче засушливое), и налегке отправились к Чуйке. Ее излучина, по словам Колесника, была в двух-трех километрах отсюда.
Шли последние дни августа, и обычные в эту пору белые утренние туманы клубились между деревьями, обволакивая кусты и молодой подлесок так, что не видно было тропинки. Через каждые десять — пятнадцать шагов мы останавливались, гадали, куда идти дальше. Но солнце упрямо поднималось над тайгой, и туман постепенно редел. То здесь, то там открывались узкие просеки, по которым, видимо, и до нас люди ходили кратчайшим путем на Чуйку. Тайга была мокрая от ночной росы. Стоило задеть какую-нибудь ветку — и на голову сыпались прохладные, как после дождя, крупные капли. Особенно проняло сыростью траву, мы шлепали по лужинам, разбрызгивая тяжелыми кирзовыми сапогами зеленоватую лягушечью воду. Не беда! Пока доберемся до Чуйки, взойдет солнце, быстро обсохнем. Лишь бы только встретить чей-нибудь катер! Честно говоря, на этот раз я не только не жалел, что мы застряли в пути, а даже радовался, что увижу нерестовую речку в самую пору рунного хода кеты.
Когда мы через час подходили к Чуйке, сквозь густые заросли краснотала слышны были энергичные всплески, словно там рассекали веслом воду. Потом всплески переросли в шорох, словно бат или оморочка попали на мель.
— В самый раз успели, — сказал возбужденно Федор. — В Чуйку косяк рыбы вошел...
Кета, одна из пород лососевых, шла на нерест. Она двигалась плотной массой против быстрого течения. В излучине река была очень узкая, и рыба кидалась на отмели и камни, тащилась по шершавому песку и гальке, в кровь раздирая кожу на брюхе. Попадая в мелкие ручейки, она вытесняла из них воду и, оставшись на суше, задыхалась.
Рассвет все шире занимался над лесом, и кета пошла еще гуще. Чуйка уже, казалось, не вмещала всю массу обезумевшей рыбы, стремившейся как можно быстрее подняться вверх. Из воды торчали разноцветные плавники — розовые, лиловые и желтые. На вздыбленные спины лососей садились чайки, которые, вероятно, сопровождали их от самого лимана и безжалостно клевали. Часы лососей были сочтены, и они неудержимо стремились вперед, к родному нерестилищу. Это была уже не та красивая рыба с жирным нагульным телом, какую мы видели в устье Амура. Истратив все свои силы в утомительном четырехсоткилометровом пути против течения, она потеряла свою блестящую серебристо-белую окраску и превратилась в лиловую. Тело ее с боков сплющилось, стало дряблым, а у самцов на спине вырос горб.
Отыскав в грунте речки укромное место, самка хвостом, головой, брюшком вырывала небольшую ямку и выметывала туда икру. Тут же подплывал самец и поливал икру моло́ками. Последние силы тратила пара на то, чтобы завалить гнездо галечником, спрятать икру от хищных гольцов, ленков и хариусов, которые неотступно следовали за кетой.
Но самое удивительное, что кета, оставив в родной речке потомство (тут она родилась и отсюда мальком скатилась по течению в океан), кончала в Чуйке свой короткий трех-четырехлетний век.
Берега Чуйки сплошь завалены мертвой рыбой, так называемой «сненкой»; много ее и на прибрежных валунах и отмелях.
«Сненка» никому не нужна, даже медведи, любящие рыбу «с душком», отворачиваются от нее и ищут места для рыбной ловли где-нибудь подальше.
— Ну, насмотрелся? — спросил Федор.
— Жуткое зрелище!
— Природа! — коротко сказал он. — Пошли, брат, наверх к кривуну, — может, катер простучит...
— Где же тут катер пройдет, если твоя Чуйка вся кетой забита! Ткни весло в воду — не упадет.
Не торопясь шагали мы вдоль холмистого берега, теряясь временами в зарослях молодой ивы. Был уже полдень, когда дошли наконец до кривуна — высокой, совершенно отвесной сопки, где река круто поворачивала, становилась вдвое шире. Тут рыбе было идти гораздо просторнее. Лишь горбатые спины самцов кое-где торчали из воды.
Вдруг Федор схватил меня за руку.
— Следы медведя!
Осторожно, стараясь не шелестеть ивняком, мы прошли с полкилометра, залегли в лощинке за широким пнем. Ветер дул навстречу, да и медведю, который готовился рыбачить, было не до нас.
Медведь пробовал устроиться на большом валуне, но ему это долго не удавалось — соскальзывал в воду. Наконец он уместился, несколько раз крутнул мордой и, ничего не учуяв, склонился над рекой, но тут же отпрянул, испугавшись собственного отражения. Через минуту, видно поняв, в чем дело, рассердился, стукнул передней лапой по отражению так, что вода пошла кругами. Потом запустил другую лапу в реку и долго шарил по дну, пока не извлек огромную рыбину. Перекинул ее через плечо и полез за другой. Теперь ему досталась рыба поменьше. Она, видимо, не понравилась, потому что «рыболов» потряс ею в воздухе и швырнул обратно в воду.
Так медведь за короткое время выловил десяток добрых кетин и складывал их рядом с собой на валун. Но они постепенно соскальзывали в реку. Обнаружив пропажу, медведь сердито заревел и начал хлестать себя лапами по морде. Через несколько минут, успокоившись, запустил обе лапы сразу и вытащил две кетины. Оглушив их сильным ударом, бросил через плечо на берег. Меньше чем за полчаса он набросал целую кучу рыбы, потом слез с валуна и принялся рыть яму. Спихнув туда всю свою добычу, он накидал сверху сухого валежника, зеленых веток, травы и пошел, вихляя, вдоль берега. Вдруг насторожился, стал оглядываться, словно почуяв неладное. Было похоже, что он приготовился к прыжку, но в эту минуту неподалеку раздался выстрел. Не успело эхо повторить его в ближних сопках, как медведь припал на передние лапы и побежал в кусты.
— Струхнул, Михалыч! — засмеялся Федор.
В это время из зарослей показались два человека: один пожилой, другой — юноша.
— Кто будете? — спросил пожилой охотник.
Федор рассказал, как мы оказались на Чуйке.
— Ницего, — успокоил охотник. — Тихое озеро близко. Там у нас на рыборазводе два катера есть. Механик тоже есть. Помозет, думаю.
Оказывается, Петр Оненко — так звали пожилого охотника — и Порфирий Дятала были ульчами и служили на рыборазводном заводе, что стоит на Тихом озере.
— Мы с Порфирием глядели, как рыба на нерест идет, — сказал Оненко. — А то, знаесь, попадаются люди, что глусят ее, а закон не велит. — И обратился к к юноше: — Цяевать, паря, будем?
— Почему нет — будем!
— Только одну Чуйку стережете? — спросил я Оненко.
— Так ведь она, Цюйка, больсяя, церез всю тайгу безит, наверно.
Мне понравился Оненко, простодушный, по-стариковски степенный, его мягкая, с «цоканьем» речь, с множеством уменьшительных. Его карие глаза смотрели из-под кустистых бровей насмешливо-ласково, свидетельствуя о доброте души пожилого ульча.
Порфирий же был горяч, порывист. На его круглом, крепко загорелом лице с едва приметной скуластостью блестели большие черные глаза, жадные, казалось, до всего. Увидав у меня складную карту Дальнего Востока, он долго, внимательно рассматривал нанесенные на ней горы, реки, долины и очень обрадовался, когда нашел свой родной Амур.
— Ты, Порфирий, в школе учился?
— А как же! — воскликнул он. — Семь классов прошел.
— А книжки читать любишь?
— Почему нет. Мне Нина Петровна, техник наш, книжечки читать дает.
— Какие же ты книги любишь?
— Такие, где герои войны есть. Очень мне книжечка «Звезда» понравилась. Пять раз читал, и все интересно. Жаль, что все герои войны в этой книжечке погибли...
— На то и война, — сказал Колесник.
Я достал из походной сумки томик стихов Михаила Светлова.
— Возьми себе на память, Порфирий.
— Стихи? Это все равно как песни, да?
— Когда стихи на музыку переложат, их поют, как песню. Вот тут «Каховка» есть. Ее везде поют.
— «Каховка»? Ой, ее много раз Нина Петровна пела. Помнишь, дядя Петр, как она по вечерам пела? — И, посмотрев на меня, спросил: — Хочешь, я тебе свою песню спою?
— Собственную?
— Угу!
— Спой, мы послушаем.
Он закрыл глаза, обхватил руками колени и, слегка раскачиваясь, запел на ульчском языке. Потом, при помощи Порфирия, я перевел песню на русский.
Край родной, я не могу
Не любить твою природу,
Вечно буйную тайгу
И Амур в большую воду.
Где бы ни был я, всегда
Снится мне мой край любимый:
Сопок синяя гряда
И весенних палов дымы!
Мой Амур, тебе привет
В полдень жаркий посылаю,
Жаль, меня там нынче нет,
И когда вернусь — не знаю.
Я бы тоже поутру
На рыбалку с другом вышел
Или в утреннем бору
Рев сохатого услышал.
Все бы тропки протоптал,
Где тайга, холмы и пади...
Оморочку бы погнал
По речной зеркальной глади.
Там на милых берегах
Поднялись большие села.
В электрических огнях
Там стоит родная школа.
Край родной! Амур-река
Вьется лентой бесконечной.
От меня издалека
Ты прими привет сердечный,
Ты быстрее расцветай,
Будь страны моей опорой,
Милый мой Амурский край,
Я домой приеду скоро...
— Вот и все, — сказал Порфирий вставая. — Пора на Тихое озеро, а то, видишь, уже вечер.
За разговорами мы и не заметили, как за лесом стало садиться солнце.
Вниз по Чуйке идти было легко. Река, отражавшая закат, не так густо кишела рыбой, как прежде. Оненко объяснил, что к вечеру кета замедляет ход, а ночью вообще останавливается. Но с первыми проблесками утренней зари снова движется густо.
— И вся она пойдет в Тихое озеро?
— Которая в озере родилась, та и пойдет. А которая дальше, в лесных проточках, в свои же проточки вернется. Рыба кета свой родной дом хорошо знает...
А Порфирий начал расхваливать Тихое озеро.
— Эх, вы бы зимой к нам приехали. На лебедей поглядели бы. Со всего света, наверно, на наше озеро лебеди слетаются.
Оказывается, в самую лютую зиму, когда пурга наносит огромные сугробы и невозможно выйти из дому не заблудившись, на Тихом озере кипит жизнь. Стаи лебедей, выгнув длинные тонкие шеи, величаво плавают на зеркальной воде. Они купаются, плещутся, разбрасывая сверкающие брызги. Вечером, перед заходом солнца, распустив над водой крылья, они перебирают каждое перышко, протирают его клювом и ополаскивают водой.
На Тихом озере, по словам Порфирия, можно услышать лебединую песнь, которую старый лебедь поет один раз — перед смертью. Спев ее, лебедь вытягивает шею, устало хлопает крыльями, потом падает грудью на воду и затихает. В это время вся белая стая окружает старика плотным кольцом, прощаясь с ним.
— Прошлой зимой я выстрелил в лебедя, — признался Порфирий, — и так жаль мне его после стало, так жаль. Он несколько минут плескался, глотал открытым клювом воздух и, веришь — нет, перед смертью запел. «Зачем, — думаю, — такую красивую птицу убил?» И, знаешь, от жалости я заплакал. После слово себе дал: больше не трогать лебедей. Я даже, веришь — нет, песню ему сложил,
— Спой ее, Порфирий, — попросил я.
— Нет, эту не буду петь, — решительно сказал юноша, — вспоминать больно.
Примерно через час-полтора мы вышли в узкую протоку, которая соединяет Чуйку с Тихим озером.
А вот и озеро.
Оно в самом деле было очень тихое, гладкое, как зеркало. На холмистом берегу возвышались на толстых сваях три постройки; четвертая, барачного типа, была до половины в воде. Дальше, прилепившись к подножию каменистой сопки, под сенью старых тополей стояли два жилых дома.
Нас встретила на берегу молодая женщина в лыжных шароварах и в кремовой рубахе с закатанными рукавами. Толстая русая коса лежала у нее на груди и так не шла к ее походной одежде.
— Нина Петровна! — крикнул ей Порфирий. — Гостей везем!
— Мы всегда рады гостям, — отозвалась она приятным грудным голосом.
Оненко, сидевший на носу, бросил Нине Петровне конец цепочки, и она, ловко схватив ее, подтянула бат к берегу.
Не будет преувеличением, если скажу, что мы попали в какое-то волшебное царство. Ну кто бы поверил, что здесь, на берегу таежного озера, в этих с виду простых, невзрачных постройках Нина Петровна Колесова со своими пятью помощниками творит чудеса! Разве не чудо, что ежегодно здесь выводят искусственным путем из икринок кеты, или нярки, многие миллионы мальков тихоокеанского лосося!
Тихое озеро — одно из крупнейших нерестилищ. Но площадь его слишком мала. Оно не вмещает всю массу рыбы, которая каждое лето возвращается сюда из океана на нерест. В страшной тесноте много кеты гибнет, не успев отложить в грунте озера икру.
О том, как люди приходят на помощь тихоокеанскому лососю, нам и рассказала Нина Петровна — старший научный сотрудник тихоозерского рыборазвода. Странно, конечно, выглядит эта помощь, если вспомнить, что косяки рыбы, вернувшиеся в родное озеро, самой природой обречены на гибель.
В нерестовый период работники завода отлавливают рыбу простым неводом. Затем переливают ее в живорыбник — бат с отверстиями. Здесь лосось, плавая в воде, не чувствует никакой перемены. В таких живорыбниках лососей перевозят тысячами в теплицы.
В соседнем цехе уже приготовлены специальные рамки, похожие на пчелиные соты. На них и раскладывают икру. На каждой рамке — две тысячи триста икринок кижуча или две с половиной тысячи икринок красной. Кетовых помещается на рамке тысяча шестьсот.
Нина Петровна предлагает мне самому пересчитать икринки на рамке.
С полчаса считал я их, сбивался, путал, пропуская то целые десятки, а то и сотни, пока наконец насчитал тысячу шестьсот.
— Вот видите, — улыбается Нина Петровна.
Она ведет меня в дальний угол цеха, где работница ставит рамки в стопку и закрывает специальной крышкой. От 90 до 130 дней чистые струи проточной воды омывают икринки. Все это время Нина Петровна со своими помощницами отбирает мертвые икринки деревянным пинцетом. Делается это с исключительной осторожностью, чтобы не повредить здоровых икринок, в которых уже теплится жизнь.
— Ну, чтобы совсем понятно было, назову наш завод рыбным инкубатором. Вы, вероятно, видели, как выводятся цыплята; нечто похожее происходит и у нас.
И так проходит 130 дней.
Настает время, когда из икринок начинают «выклевываться» мальки. Пора переносить рамки в мальковый питомник, откуда они через некоторое время скатятся в озерный грунт.
— В озере они всю зиму будут приучаться к самостоятельности, — с улыбкой говорит Нина Петровна, — будут сами кормиться, набираться сил. А когда наступит весна, крохотные, размером со спичку, мальки из Тихого озера по протокам скатятся в Чуйку, из Чуйки — в Амур, оттуда — прямым путем в Охотское море. Спустя три, реже четыре, года взрослые лососи около метра длиной и весом в четыре-пять кило начнут возвращаться на родные нерестилища, чтобы оставить потомство и умереть. Ясно?
— Не совсем! Сколько мальков вышло из вашего инкубатора в прошлом году?
— Двадцать пять миллионов!
— Сколько же вернулось обратно в озеро на нерест?
— Из двухсот рыб, рожденных в инкубаторе, возвращается не меньше одной-двух.
— Ведь это мало, почти ничего!
Нина Петровна предлагает заняться простой арифметикой: итак, выпускают в океан двадцать пять миллионов рыб.
Из каждых двухсот вернулась одна. Если разделить двадцать пять миллионов на двести, — получится сто двадцать пять тысяч. Средний вес каждой рыбы не менее трех килограммов. Умножив сто двадцать пять тысяч на три, получаем триста семьдесят пять тысяч килограммов, или три тысячи семьсот пятьдесят центнеров...
— Все же это не так много, — настаиваю я. — Всего половина годового плана ставного морского невода.
— Допустим, — с жаром перебивает она. — Допустим, что так. А вы забыли, сколько миллионов рыб спасают, расчистив для них нерестовую площадь? Вылавливая излишки для искусственного разведения, мы создаем для сотен тысяч рыб нормальные условия нереста. Сколько сот миллионов икринок закладывают они в грунте озера? Даже если из пяти икринок даст потомство только одна, и то получится внушительное количество. И прошу вас не забывать, что таких заводов, как наш, пока еще слишком мало.
— А как живут лососи в море в течение этих трех-четырех лет? Куда же деваются остальные сто девяносто девять рыб, что не вернулись в Тихое озеро? Может быть, они погибли, став жертвой прожорливых хищников?
Нина Петровна разводит руками.
А я про себя думаю: «Если еще не до конца разгадана тайна нерестовой речки, которая в ясный день просматривается до самого дна, — что же можно сказать о темных глубинах океана?»
Вечером, когда над сопками догорал закат и озеро, отражая его, сделалось розовым, мы сидели на холмистом берегу, и Нина Петровна рассказывала о долине реки Камчатки, где она четыре года работала в питомнике на озере Ушки.
— Почему Ушки?
— Местные жители почему-то назвали его так. Озеро лучше назвать Лебединым.
— Там тоже зимуют лебеди?
— В Ушках их тысячи. Озеро не замерзает даже в лютую зиму. Оно огромно, раза в три больше Тихого. Помню, как старый сторож Алексей Петрович все уговаривал меня, чтобы я бросила возиться с мальками, а занялась разведением лебедей. «Давай, дочка, лебединый инкубатор соорудим. Лебедь — украшение жизни человеческой». Хороший был старик Петрович. Когда я впервые попала в Ушки, он приютил меня у себя, ходил за мной по пятам, чтобы в лесу не заблудилась. Очень я к нему привязалась. Ведь дедушка был одинок. О том, как он сорок лет назад попал в эту глушь, почему-то никому не говорил. Знала только, что всю Камчатку исходил он и все не мог выбрать себе места по душе. А когда однажды забрел в Ушки — успокоился. «Если бы летом пришел сюда, тоже не задержался бы на озере, — рассказывал дедушка. — А я в феврале прибыл, на собачках. Как увидел на озере сразу, может, тысячу лебедей — все! Понял, что тут мое место! С тех пор, дочка, и живу в Ушках. Прежде, до рыборазвода, только одна моя хатка на берегу и стояла».
— Жив Алексей Петрович?
— Нет, умер. После его смерти я и уехала из Ушков.
— Сколько было лет Петровичу?
— Под восемьдесят. Он бы еще жил, да вот испугался, что лебеди больше не прилетят в Ушки. И верно, одну зиму их не было, а потом снова прилетели зимовать, но дедушке уже не суждено было увидеть их. — И, помолчав, добавила: — Тогда и мои мальки погибли — целый годовой выводок...
Было это в феврале.
С вечера разыгралась пурга. Когда Алексей Петрович вышел на двор, чтобы задать лошадям овес, дедушку, как пушинку, сдуло с крыльца. С трудом поднявшись, он кое-как добрался до сарая, а когда вернулся домой — почувствовал боль в пояснице. Залез на теплую печь, но сон не шел. На улице творилось что-то ужасное: казалось, дикие звери сбежались из тайги и на все голоса воют под окном.
Чуть забрезжил рассвет, Петрович, превозмогая боль, поднялся, надел меховую куртку, шапку-ушанку, но долго не мог открыть дверь — так ее завалило снаружи снегом. А когда наконец открыл и шагнул через порог — обмер со страху. Небо затянуто густой черной тучей, и такой грохот вокруг, будто с высоких сопок сбрасывают пустые бочки. Потом по всему горизонту полоснуло темно-багровое пламя. Тут же старик заметил, что и снег черен и скрипит под ногами так, будто он посыпан битым стеклом.
— Господи ты боже мой! — воскликнул он. — То ж вулкан заговорил. — И кинулся навстречу ветру узнать, не случилось ли что с лебедями, которые вчера, едва зашло солнце, огромной белой стаей заняли чуть ли не все озеро.
Когда Алексей Петрович добежал до берега, небо из края в край бушевало огнем и на озеро падал густой дождь вулканического пепла. В воздухе было душно. Пахло серой и газами. Какие-то черные птицы метались из стороны в сторону, искали выхода из этого пылающего ада и, ничего не отыскав, камнем падали на черное озеро.
Петрович не сразу догадался, что это лебеди, покрытые сажей, лебеди, которых он любил больше всего на свете! «Милые вы мои!» — закричал старик и заметался по берегу. Он боялся, что лебеди или погибнут, или, вырвавшись отсюда, уже никогда не вернутся в Ушки.
Он подбежал к чугунному билу, висевшему около малькового питомника, схватил кусок железа и изо всех сил принялся колотить. Он стучал долго, созывая людей, совершенно забыв, что в доме одна Нина Петровна, — помощницы ее уехали в отпуск.
Выбежав по тревоге на улицу, Нина Петровна первым делом подумала о мальках, недавно выпущенных из питомника в грунт озера. Шутка ли — весь годовой выводок: около двадцати миллионов рыбок! Если в озеро попала вулканическая сера и отравила воду — мальки погибли!
— Алексей Петрович! Алексей Петрович!
Но никто не откликался.
Нина Петровна подбежала к берегу, быстро отвязала с причального колышка бат, прыгнула в него и, схватив весла, изо всех сил принялась грести. Лодка двигалась медленно, и не озерная вода плескалась за бортами, а сухо, неприятно шуршал пепел, толстым слоем лежавший на поверхности озера.
«Всё, погибли мальки!» — решила она, заметив в чистых разводьях всплывших рыбок.
Только теперь ее увидел Алексей Петрович. Прихрамывая, держась за грудь, он бежал к ней, что-то на ходу кричал, но Нина Петровна ничего не могла разобрать.
Только в полдень грохот вулкана несколько утих. Очистилось небо. Выглянуло из-за облака солнце и тут же спряталось. Ветер с горных вершин сдул с поверхности озера пепел, и оно оказалось усеянным мертвыми мальками.
Улетели с Ушков и лебеди.
Напрасно Алексей Петрович ждал их возвращения. Лишь в конце марта, когда дедушка уже лежал больной и не мог встать с топчана, перед вечером на озере раздалась лебединая песнь. Нина Петровна побежала на берег. Это одинокий, старый лебедь, которому, видимо, трудно было поспеть за стаей, вернулся умирать в Ушки.
— Через три дня умер и Алексей Петрович, — заключила свой рассказ Нина Петровна. — Еще два года прожила я в Ушках, потом получила приказ о переводе в низовье Амура, на Тихое озеро. И вот, в конце октября, перед самым моим отъездом, когда уже выпал первый снег, в небе показалась стая белых лебедей. Они покружились над Ушками и по одному, по два стали садиться на озеро. Жаль — не дождался их наш дорогой Петрович!
На следующее утро катером мы возвращались на Чуйку. В помощь Федору Колеснику ехал моторист рыборазвода.
Нина Петровна стояла на широком валуне и махала на прощанье платком.
Инка Ряпушкина чем-то напомнила мне каменную березку, с виду неказистую, с мелкими рябинками на упругом стволе, однако на редкость упрямую, гордую, не поддающуюся ни осенним ветрам, ни лютым зимним метелям.
Теперь здесь уже вырос город. Прямые улицы с многоэтажными домами уходят все дальше к Большому озеру, оттесняя тайгу. А в ту, не очень уж далекую, осень, когда Инка Ряпушкина приехала с подружками по путевке комсомола на строительство, холмистый берег Амура был сплошь перекопан бульдозерами, изрыт глубокими траншеями, в которых все лето стояла подернутая лягушечьей ряской вода.
Вековые, в два-три обхвата деревья, недавно росшие над рекой, теперь валялись в беспорядке на холмах с иссохшими корнями и ветками, и мало кто тогда думал, что многие великолепные дубы, тополя и лиственницы повалены без всякой надобности: где мешало одно дерево, убирали целых пять.
С этого, собственно, и начинается история Инки Ряпушкиной, нашей сверстницы и подружки...
Когда Инка приехала в Озерск и парторг стройки Буренцов случайно узнал, что девушка работала в Тамбове машинисткой, он срочно вызвал ее к себе.
Инка быстренько переоделась, подкрасила губы и в отличном настроении отправилась в контору. В длинном коридоре с добрым десятком дверей, обитых коричневой клеенкой, Инка нашла кабинет парторга.
— Это вы меня требовали? — спросила она тоненьким голосом.
Буренцов еще не был знаком с Ряпущкиной и ответил не сразу.
— Мне передавали, чтобы я срочно явилась, — сказала Инка. — Вот я и явилась!
Буренцову понравился бодрый вид этой маленькой, тоненькой девушки с веснушчатым лицом и большими серыми глазами, по-детски наивными, но с упрямым и решительным взглядом. Ему понравилось и то, что Инка пришла в новеньком шелковом платье и в туфельках на высоких каблуках. Он подумал: «Молодец, аккуратная девушка!» Правда, парторг про себя отметил, что зря она с таких лет — на вид Инке было шестнадцать-семнадцать — подкрашивает губы, однако промолчал.
— Фамилия? — спросил Буренцов, припоминая, действительно ли он вызывал ее. А когда Инка назвала себя, Николай Иванович утвердительно закивал и улыбнулся: — Точно, именно ты и нужна мне. Садись...
Инка присела на краешек стула и, сделав серьезное лицо, приготовилась слушать. Но Буренцов не торопился. Он выдвинул средний ящик стола и среди вороха бумаг стал искать папиросы, а когда нашел измятую пачку и выудил из нее одну-единственную поломанную папироску, еще с минуту вправлял ее в гильзу и подклеивал. Закурив и выпустив через широкие ноздри струйки дыма, он наконец произнес:
— Долго нам разговаривать, маленькая, не о чем. Скажу главное: ты для меня чистый клад!
Инка нахмурила брови, надула губы, и ее маленькое веснушчатое лицо вытянулось.
— Нельзя ли поконкретней? — потребовала она, скосив на Буренцова глаза и почуяв недоброе. — Почему это именно я для вас чистый клад и что это вы вдруг нашли у меня такого удивительного?
— Чего уж поконкретнее, когда больше года страдаем без машинистки!
Инка сразу поняла, к чему клонит парторг, и решительно заявила:
— Как раз это и не выйдет!
— Что не выйдет? — удивился Николай Иванович.
— Я приехала сюда по комсомольской путевке строить город, а не трещать на «Олимпии». Ясно? Подруги, с которыми я ехала, все попали в бригады, на стройку, а я, значит, снова сиди и печатай приказы и сводки? Значит, к черту все мои мечты? Новое дело, выставлять меня на посмешище перед девчатами. Вот, мол, Инка Ряпушкина — пристроилась в конторе, а еще клялась и языком болтала...
— Да потише ты, — взмолился Буренцов. — Я еще ничего такого не сказал, а ты уже буквально атакуешь меня. Ну и подвешен у тебя язычок, честное слово!
Но Инка продолжала:
— Сюда подберите какую-нибудь старуху, а я в свои девятнадцать лет на такое дело несогласная. Если я не вышла ростом и фигурой и у меня веснушки, так уж ни на что другое не гожусь? Так, что ли? Натрещалась я на машинке, хватит с меня!
Инка поднялась, резко откинула голову и уже повернулась было к дверям, но Буренцов остановил:
— Значит, договорились, Ряпушкина? — спросил он совершенно спокойно, словно девушка до этого не возражала. — Завтра в девять утра выйдешь на работу. А то у меня здесь уйма протоколов накопилась, штук, наверно, семь. Надо их перепечатать срочно и отправить в горком партии, а то выйдет мне нахлобучка.
Инка чуть не сказала: «Какое мне дело до вашей нахлобучки!», но, встретив почти умоляющий взгляд Буренцова, смягчилась:
— Могу в порядке комсомольской нагрузки прийти вечером и перепечатать протоколы.
— И за это спасибо, маленькая, — принял предложение Ряпушкиной Буренцов. — Но мера эта временная. Управлению строительства нужна штатная машинистка, и давай с завтрашнего дня приступай к работе.
— Ну скажите, товарищ секретарь, почему я такая несчастная? — чуть ли не всхлипывая, спросила Инка. — Ехала из самого Тамбова на самый Дальний Восток — и на тебе!
— И зря ты волнуешься, Инка, — сказал парторг, — что, мол, ростом не вышла да фигурой, и что веснушки у тебя... А ты мне понравилась: хорошая девушка! И главное — прямая, откровенная. Побольше бы таких приезжало к нам в Озерск.
— Да, это вы мне только так говорите, что я хорошая, смелая. Что вам стоит сказать, что я и красивая...
— Насчет красивой я не говорил. Я говорил: смелая и откровенная. А красота, если хочешь знать, не во внешности, честное слово. Мы судим людей по их делам, по их сердцу. Думаешь, Зоя Космодемьянская была лицом такая уж писаная красавица? Будь она трижды раскрасавица, а не соверши Зоя свой подвиг... Да ты и сама это прекрасно знаешь.
— А какой я могу совершить подвиг на «Олимпии»? — серьезно спросила Инка, глотнув слезы. — Такие же, как я, девчата стоят на лесах, дома строят... Только и разговора о них в Озерске. А кому польза от моих бумажек? Нет, товарищ Буренцов, я чувствую, что вы добрый, чуткий человек. Пожалуйста, уважьте мою просьбу, определите меня в бригаду каменщиков или штукатуров. Я даже согласна первое время работать подсобницей, но только на стройке. А по вечерам, честное комсомольское, буду перепечатывать протоколы. И вот увидите, что никакой нахлобучки вам не будет.
— Разговаривать с тобой, Ряпушкина, интересно, честное слово, а уважить просьбу не могу!
Буренцов протянул Инке крупную волосатую руку. Ряпушкина быстро схватила ее своей маленькой худенькой рукой и крепко сжала. И тут ей показалось, что лицо Николая Ивановича стало печальным. Что это с ним? Все время бодро разговаривал и вдруг стал каким-то другим, непохожим. Инка даже испугалась.
— Была и у меня, Инночка, семья, жена и дочь Валька, — тихо произнес Буренцов. — Ей бы теперь тоже было девятнадцать. Да вот — не получилось. Погибли они в войну, во время эвакуации под бомбежкой где-то под Гомелем, что ли, даже не знаю точно. А я в это время за Севастополь дрался. Побеседовал с тобой — и Вальку свою почему-то вспомнил. Будь она жива, наверно, такая же, как ты, упрямая выросла бы. И тоже, думаю, с веснушками. Ведь я-то сам, видишь, рыжий, а в молодости сильно конопатый был. Ну как, дочка? Значит, завтра в девять на работу?
— Не знаю! — едва проговорила Ряпушкина и выбежала из кабинета.
Она пришла в общежитие, пожаловалась девушкам на судьбу, но о разговоре с парторгом умолчала. Инка чувствовала, что в словах Буренцова было много верного. А пример с Зоей Космодемьянской говорит как раз в ее, Инкину, пользу. Ведь она не искала легкой, праздной жизни, как некоторые девушки. Она сознавала, что ей, быть может, придется гораздо труднее, чем другим.
«Почему это парторг решил мне рассказать о своем горе? Первый раз увидел и рассказал о себе... Хотел, чтобы я пожалела его, не отказывалась, а то в самом деле пойдут ему из горкома партии нахлобучки?» — с детской наивностью подумала Инка.
И она согласилась выйти на работу, а подругам об этом не сказала. Но Майе Гриневич, которая стала ее допытывать, о чем же с ней говорил Буренцов, Инка пообещала:
— Вот увидишь, все равно сбегу!
— Откуда? Из Озерска? — не поняла Майя.
— Что ты! Из канцелярии!
— Ну, это другое дело, — согласилась Майя. — А самое лучшее — сходи к нашему бригадиру, может, он тебя затребует.
Инка подняла на Майю глаза:
— Да что ты, Майечка, еще не было случая, чтобы меня куда-нибудь затребовали. Если я такая маленькая уродилась, так все уж думают, что я слабенькая, чуть ли не заморыш. А я ведь, Майечка, такая же нормальная, как и все. Сколько раз, бывало, выезжала и на кукурузу, и на картошку и, честное слово, ни от кого не отставала. Ты вот веришь, что я могу и каменщиком, и штукатуром? Веришь, скажи?
— Конечно, чего уж тут особенного! Я, например, даже поздоровела, Правда, зимой, когда сильно пурга задувает, трудно стоять на лесах, но со временем и к этому привыкнешь. Нет, ты все-таки непременно сходи к бригадиру.
Инка беспомощно махнула рукой:
— Спасибо, Майечка, только он меня не затребует!
В конце концов она смирилась, стала работать в канцелярии, но чувствовала себя там ужасно одинокой.
Самое неприятное — оставаться утром одной, когда девушки уйдут на работу. Она просыпалась вместе с подругами и уже больше не могла уснуть.
— Спи, куда ты в такую рань? На твоем месте я бы с удовольствием еще поспала, — говорила чуть ли не с завистью Надя Долотова, и Инке казалось, что Надя упрекает ее.
А Люда Храпченко, как всегда шутливо, говорила:
— Конечно, поспи, Инночка. Во сне люди растут. Немножко подрастешь, тогда уж обязательно возьмут тебя в нашу бригаду.
Но только девушки уходили, Инка быстро одевалась и, не позавтракав, тоже уходила из дому. Без всякой цели она бродила по берегу реки, чтобы убить время до начала работы. Потом это вошло в привычку. Девушки, узнав о странных прогулках Ряпушкиной, стали уговаривать ее, чтобы она «не дурила», а Люда дала честное слово, что больше никогда не будет подшучивать над ней.
— Я, девочки, ни капельки не дурю! — оправдывалась Инка. — Я ведь привыкла вставать рано...
Летом и осенью было особенно приятно совершать на рассвете прогулки по берегу свежей, пахнущей росными травами реки, смотреть, как неторопливо тает над ней сиреневая дымка и из-за ближних сопок встает заря. Хуже, конечно, было зимой, когда по утрам обычно мела поземка и стояли крепкие морозы с такими густыми, непроницаемыми туманами, что Инка чувствовала себя оторванной от всего живого мира. Однако она так привыкла к утренним походам на Амур, что не могла, казалось, изменить своей привычке.
Однажды, когда из-за сильной стужи Майя Гриневич запорола кладку капитальной стены и пришла в общежитие грустная, с заплаканными глазами, Инка подсела к ней, обняла за плечи, стала успокаивать:
— Ну не надо, Майечка... Завтра чуть свет встанем с тобой, пойдем и переложим стенку...
— Спасибо тебе, Инночка, я уж сама как-нибудь.
— Так и знала, что не захочегль. Опять не веришь, что я смогу... — обиделась Ряпушкина.
...Майя Гриневич проснулась, как и хотела, в третьем часу ночи; чтобы не будить Инку, она, не зажигая света, оделась, взяла из тумбочки горбушку хлеба и осторожно, стараясь не скрипеть дверью, вышла на улицу.
Было холодно и ветрено. В небе висел неяркий серп полумесяца. На противоположном берегу реки одиноко высилась похожая на сахарную голову сопка, которую здесь почему-то называли «Сахалин». Ветер завывал в щербатых торосах, сдувал со льда снег и кружил его в мглистом воздухе.
Майя шла вдоль берега по крутой и узкой горной тропинке, спрятав руки в карманы стеганки и опустив голову. Перебравшись по скользкой, обледенелой доске через глубокий овраг, она вскоре вышла на Береговую улицу. К ее радости, около подъемного крана дотлевал вчерашний костер. Разворошив его, она подбросила охапку стружек и, когда они разгорелись, положила в огонь несколько обломков сосновых досок.
Еще ни разу не приходилось Майе ночью оставаться одной на стройке, и когда она посмотрела на высокие, покрытые изморозью леса, то испугалась. Пожалев, что отказалась от помощи Инки, она медленно поднялась на четвертый этаж. Здесь ветер был резче, а мороз лютей.
В бадье, укрытой брезентом, осталось еще много раствора. Подбавив туда хлорки, Майя быстро перемешала раствор и снова укрыла бадью. Потом отыскала молоток и принялась разбирать вчерашнюю кладку. Верхние ряды разобрала довольно быстро, а нижние поддавались туго.
Разобрав через час кладку, Майя решила немного отдохнуть. Она сняла перчатки, провела ладонями по щекам: они были шершавые и сухие. Майя подумала, что обморозила щеки, и принялась сильно тереть их, пока кровь не прихлынула к лицу и не застучала в висках. Потом снова принялась за работу.
Вдруг перед Майей выросла фигура ночного сторожа Акима Ивановича Сойгора в длинной медвежьей, мехом наружу, шубе, подпоясанной электрическим шнуром. Мохнатая шапка с опущенными ушами немного скрывала широкое, скуластое лицо старика. Попыхивая трубочкой, он молчаливо, с удивлением разглядывал девушку.
— Что надо, Аким Иванович? — не без тревоги спросила Майя.
— Моя все думай-думай, почему ночью работай? Наш Коля дома сыпит, а ты работай. Верно, и ему надо?
Коля Сойгор, внук Акима, работал крановщиком и иногда обслуживал бригаду Романова.
— Нет, Аким Иванович, Коля пускай спит. Ему с утра на работу. А у меня тут срочное дело.
— Ладно, чего там! — согласился Сойгор. — Скоро, однако, светло будет!
— Мне уж осталось немного! — сказала Майя, подумав, что Аким Иванович хоть и бывший шаман, но человек, видимо, хороший, и зря она его испугалась.
— Я мало-мало тебе помогай, ладно?
— Спасибо, Аким Иванович! — сказала Майя. — Я сама...
— Почему сама? — не соглашался он. — Хорошему человеку всегда помогай надо, чего там. Ваши люди, когда его худо было, тоже мне помогай.
Подавая Майе кирпичи, он с интересом глядел, как она ловко укладывает их.
— Один кладешь, второй кладешь, глядишь — скоро большой дом будет, — восхищенно произнес он.
— Вот так по кирпичику новый город вырастет...
— Пускай его растет, — сказал старик, пряча в карман остывшую трубку. Он сбил на затылок меховую шапку, и Майя увидела, что Аким Иванович улыбается.
Она отложила мастерок и с интересом разглядывала Сойгора. Ей вспомнилось, как однажды Инка Ряпушкина рассказала веселую историю: последний нанайский шаман пришел к Буренцову и стал просить, чтобы его устроили на какую-нибудь работу. И парторг предложил старику поступить сторожем на склад.
— Что смотришь? — спросил старик. — Наверно, я тебе интересный? — И его маленькие глаза под припухлыми веками сузились еще больше.
— Вы, Аким Иванович, очень добрый человек! — вырвалось у Майи.
— Чего там! — махнул рукой старик, подавая ей последние два кирпича. — Все, кончились!
— Больше нам и не требуется! — ответила Майя. — Скоро смена придет...
Сойгор достал из кармана трубку, неторопливо набил ее табаком и, подумав, сказал:
— Однако твои кирпичи крепко лежать будут, верно?
— На века! — засмеялась Майя.
Стало светать. Белый морозный туман плыл над рекой. Ветер гнал его в сторону горного хребта, который выступал из-за леса, притихшего под снеговым покровом. На горизонте еще одиноко висел побледневший серп луны, но он уже таял в лиловой полосе утренней зари.
— Какой день будет, Аким Иванович? — спросила Майя. К ней вернулось хорошее настроение. Она почти не чувствовала усталости, как и мороза, который к утру стал еще крепче.
— Тихо будет, солнце будет, — сказал Сойгор и стал спускаться с лесов.
В это время, запыхавшись, наверх побежала Инка, чуть не сбив старого Акима. Он не успел посторониться, как Ряпушкина уже взлетела на четвертый этаж, где стояла Гриневич, осматривая новую «капиталку».
— Ну как не стыдно, Майечка! — закричала она. — Даже не разбудила меня!
— Ты так спала крепко, что мне жаль было будить тебя, — стала оправдываться Майя. — А если тебе очень хочется на лесах поработать — пожалуйста. Пока еще смена не пришла, давай начнем тот угол выкладывать.
Было шесть утра. До прихода смены оставалось ровно два часа. Просто ради Инки Майя решила остаться на лесах. Размешала мастерком раствор, показала Ряпушкиной, как нужно класть кирпичи, и та, забыв про стужу, голыми руками начала кладку. Через десять минут руки стали у Инки как деревянные.
— Нет, Инночка, так не годится. Сбегай вниз, погрейся у костра и рукавиц больше не сбрасывай. В них приловчись кирпичи класть.
— Конечно, приловчусь, — упрямо говорила Инка, уже совершенно не чувствуя пальцев на руках.
Время бежало незаметно. Когда ровно в восемь заступила смена, девушки, увидав на лесах Инку, подумали, что она все же добилась своего — поступила в бригаду каменщиков — и очень обрадовались.
— Молодец! — похвалила Долотова. — Не боги горшки обжигают.
Инка улыбнулась.
— Жаль, не могу больше, — сказала она. — В контору надо.
— Так ты временно к нам?
— Временно, — закивала головой Инка.
Она прибежала в контору, быстро сняла пальто, стащила резиновые ботики вместе с туфлями, придвинулась близко к пылающей печке.
В это время зашел Буренцов. Заметив, что Инка, вся окоченевшая, жмется к теплу, сказал:
— Все-таки, Инка, ты у нас совсем слабенькая: пробежала от общежития до управления и уже продрогла. И еще хочешь на леса, в каменщики!
— А вот и нет! — ответила она с обидой. А о том, что была на лесах, умолчала.
Работы у Ряпушкиной хватало обычно до обеденного перерыва. Остальное время она сидела у окна, подперев кулачками лицо, и тоскливо глядела на Береговую улицу, где в обледенелых лесах стояли новые дома. Она видела, как Коля Сойгор управляет краном, опуская и поднимая стальную стрелу. Она видела Надю Долотову и Майю Гриневич на лесах четвертого этажа и с завистью смотрела, как они красиво и ловко выкладывали высокий угол дома. И чем дольше следила Инка за подружками, тем больше чувствовала себя одинокой. Это ощущение одиночества она временами испытывала с такой остротой, что готова была разреветься.
Она жаловалась нанайке-уборщице, выгребавшей золу из печки:
— Да, Глафира Петровна, незавидная моя судьба! Вековать мне за этой машинкой!
Глафира Петровна Бельды не очень понимала, о чем говорит Инка, и ее морщинистое, почти каменное лицо с трубкой в зубах решительно ничего не выражало.
Однажды Инка из окна заметила, как поднялись на крутой берег реки рабочие с пилами и топорами. Распоряжался ими здоровенный парень в белом полушубке и в пыжиковой шапке-ушанке, поразительно похожий на киноартиста Андреева. Оглядев раскидистые тополя с голыми, густо запушенными снегом ветками, рабочие о чем-то между собой заспорили. Потом парень, видимо бригадир, с размаху рубанул топором по основанию самого высокого тополя, и по этой отметине рабочие принялись пилить. Вскоре дерево наклонилось, рухнуло на мерзлую землю.
Инка вскрикнула, закрыла глаза.
Она вспомнила, что до поздней осени стояли эти чудесные деревья в густом зеленом уборе. Они и росли из одного материнского корня, как три родных брата. Инка частенько приходила сюда, садилась в прохладной тени и часами глядела на широкий Амур, розовый от сказочного заката.
И тут приходят бессердечные чужаки какие-то, которым ничего не дорого, и с удивительной легкостью на виду у всех рубят эти замечательные вековые деревья.
Рабочие стали примеряться ко второму тополю. Сердце у Инки сжалось от боли. Она сорвалась с места и, как была в одном легком платьице, выскочила на крыльцо. Постояв с минуту в нерешительности, она, несмотря на стужу, побежала через дорогу прямо к лесорубам.
— Что вы делаете, варвары проклятые? — закричала Инка, подскочив к здоровенному парню, снова замахнувшемуся было топором. Она схватила его за руку, державшую топор, и повисла на ней. — Сейчас же прекрати безобразие, дылда ты этакий! Неужели в твоей глупой башке все мозги повымерзли?
Парню, конечно, ничего не стоило отшвырнуть от себя маленькую, легкую Инку, но вместо этого он быстро расстегнул полушубок, сильным движением привлек к себе девушку и запрятал ее под теплый мех.
— Ну, а теперь давай поговорим! — сказал он совершенно спокойно.
Инка так опешила, что в первую минуту даже не могла выразить своего возмущения. Вместо серьезного разговора он вздумал над ней шутить.
Она изо всех сил задвигала плечами, пытаясь вырваться из могучих объятий лесоруба, но, ощутив свою полнейшую беспомощность, потребовала:
— Отпусти меня, слышишь, отпусти, не имеешь никакого права!
Однако парень и не думал ее отпускать. Он еще плотнее запахнул полушубок, еще крепче прижал к себе Инку.
— Давай по-серьезному поговорим, — повторил он.
Инка закричала:
— И поговорим! И приказ издадим! И высчитаем из зарплаты за каждую погубленную веточку...
— Ах, вот ты о чем!
— Да, об этом самом! — воскликнула Ряпушкина. — Бессердечные вы люди, временщики! После вас — хоть потоп! После вас хоть трава не расти! А ведь, наверно, еще комсомолец, да? — спросила Инка и незаметно для себя всхлипнула. — Варвары вы проклятые! — И ткнула кулачками в грудь лесорубу: — Отпустишь ты меня или нет?
— Да полегче ты, — теперь уже строго, почти зло произнес парень. — Ведь отпущу — замерзнешь!
— Пускай замерзну. Не твое это дело. Не жених ты мне, чтобы обнимать... — под общий смех рабочих выпалила Инка.
Парень немного смутился, но твердо заявил:
— Пускай не жених, а отпустить не отпущу. И не обнимаю я тебя вовсе, а держу.
Тогда Инка в упор спросила:
— Почему тополя губите?
— Наше дело маленькое, — отозвался другой лесоруб, равнодушно закуривая. — Нам прораб приказал расчистить площадку, мы и чистим...
— Прораб приказал! — с возмущением повторила Инка. — А если прораб тебе вдруг прикажет новый дом со всех четырех сторон поджечь — подожжешь, да?
— Ну, скажешь такое! — протянул лесоруб.
— А вот и скажу! Куда это годится? Уже целую улицу новыми домами застроили, а хоть бы одно деревцо там оставили! Ты подумал, какой это будет город — без единого зеленого листочка? А ведь здесь была тайга, красивая, живая тайга!
— Ну, а мы-то при чем? Начальству видней.
— Всем должно быть «при чем»! Я вот никакое не начальство, а как увидала, что тополя губите, думала — сердце мое разорвется. Ну, сам ты, допустим, черствый, как дерево, человек, но ты детишек своих не забывай, которым жить и расти в новом городе...
Вдруг смягчившись, лесоруб обратился к парню, державшему Инку:
— Ты, Валентин, отнеси девчонку в контору, а то еще застудится.
Плотнее запахнув полушубок, Валентин сказал:
— А ведь, хлопцы, верно она говорит. Только и ходим по участку и лес губим!
— По указаниям прораба! — отозвался третий лесоруб, который до сих пор упорно молчал.
— То-то оно и есть, — съязвила Ряпушкина. — Прикажут тебе головой вниз в прорубь кинуться, наверное, не захочешь, скажешь — жизнь дорога. — И в сердцах добавила: — Эх ты, теха!
— Ты того, полегче...
— Что значит — полегче?! — вконец выведенная из терпения, воскликнула Инка.
И тут ее перебил Валентин:
— Верно она говорит: ходим и губим тайгу. А если хорошенько подумать да спланировать, половину леса можно бы оставить. На кедровой балке все вчистую истребили, кустика не оставили, а оказалось, балку застраивать не будут. Факт? Конечно, кому в Озерске не жить, тому наплевать. А я, по крайней мере, с этого берега никуда уезжать не собираюсь. Так что будет у нас серьезный разговор с прорабом. А не то пускай комсорг собрание созывает — там поговорим! — И под общее одобрение товарищей взял Инку на руки, прикрыл полой полушубка и донес до самого крыльца.
— Да ты что, с ума сошел в самом деле? — возмутилась она. — Что я, маленькая, чтобы меня на руках носить?!
— А теперь беги в дом! — сказал он, слегка подтолкнув Инку в спину.
Ряпушкина обернулась, измерила Валентина недобрым взглядом и, погрозив ему пальцем, пообещала:
— Ну постой, даром тебе это не пройдет!
Обескураженная и растерянная таким бесцеремонным обращением, Инка еще долго не могла прийти в себя. А когда опомнилась и успокоилась, заложила в машинку чистый лист бумаги и от имени начальника строительства напечатала приказ, строго запрещающий вырубать деревья на всей территории Озерска.
Вынув из машинки лист, Ряпушкина пошла к начальнику.
— Степан Степанович, подпишите! — потребовала она, положив перед ним приказ.
Начальник внимательно прочел лист, недоуменно пожал плечами и вскинул на машинистку удивленные глаза.
— Что-то память мне изменяет, что ли... — нерешительно сказал он. — По-моему, я такого приказа не отдавал...
Инка немного даже вспылила:
— Вот и плохо, что не отдавали! Пока не поздно, пока не вырубили в Озерске всю зелень, подпишите. Вот и сегодня был случай... — И она рассказала начальнику о своем столкновении с лесорубами. — А помните, Степан Степанович, как красиво стояли до самой поздней осени три тополя? Просто душа радовалась. — И показала ему в сторону берега, где остались два дерева, которые Инка только что спасла.
— Ну, ничего, Инночка, ничего! — немного растерявшись, произнес Степан Степанович. — Ясное дело, нельзя губить тайгу без всякой надобности... Однако бывают обстоятельства...
— Какие, Степан Степанович, обстоятельства? Ну какие? Кедровую балку ведь начисто истребили, без всякой надобности. Разве забыли, что даже в газете ругали нас?
— Да, было дело, ругали... — сказал он, подписывая приказ.
Инка вышла из кабинета счастливая.
Назавтра в обеденный перерыв зашел Валентин. Он с минуту постоял у порога, восхищаясь, как быстро и ловко Ряпушкина печатает на машинке.
— Зачем пришел, товарищ Валентин... фамилии, к сожалению, не знаю? — спросила Инка.
— Нетудыхатка! — робко ответил он.
Инка вспылила:
— Я совершенно серьезно!
— Серьезней не могу: Нетудыхатка Валентин Игнатьевич.
— Ладно. Пусть так. Зачем пришел?
Он достал из кармана слежавшуюся бумажку.
— Перепечатай, а то в таком виде неловко подавать.
— Что, заявление?
— Да, в вечернюю школу рабочей молодежи. Всего у меня семь классов. Чувствую, что маловато. Многие ребята вечерами учатся. И я решил: чего зря баклуши бить! Время летит быстро, глядишь — не за горами и среднее образование.
— А потом? — спросила Инка.
— Еще, честно сказать, не думал. Конечно, если буду поступать, то в строительный! Куда же еще?
— Можно, например, на архитектора, если любишь рисовать.
— Нет, не люблю, да и не умею.
— А я мечтаю быть архитектором, — мечтательно сказала Инка. — Хочу проектировать новые города с аллеями, с парками.
Валентин подумал, что она сейчас снова обрушится на него за вырубку тополей, и уже пожалел, что завел весь этот разговор.
— Ладно, оставь бумагу, зайдешь завтра, — сказала Инка. — И я всего только семилетку окончила. Буду поступать без отрыва... — она хотела сказать «от производства», но тут же осеклась, не считая, видимо, производством свою канцелярскую работу. Потом официальным тоном спросила: — Скажи, товарищ Нетудыхатка, довели до вашего сведения новый приказ начальника строительства?
— Довели. Расписался! — виновато ответил Валентин.
С этого дня Валентин все чаще заходил в канцелярию к Инке, и она не только не сердилась на него, а была рада ему, хотя встречала строгим, как казалось Валентину, недоверчивым взглядом.
— С чем пришел? — спросила она однажды, вытащив отпечатанный лист из машинки и быстро спрятав в ящик стола.
Валентин помялся, переступил с ноги на ногу, наконец сказал:
— С алгеброй, понимаешь, затирает...
— Конкретно! — потребовала Инка.
— В частности уравнение с двумя неизвестными.
— А в целом?
— В целом, — он помедлил, — в целом вроде получается.
— Ладно, помогу! Еще что у тебя?
— Вечером что делаешь?
— Хочешь пригласить в кино?
— Догадалась. — И лицо его расплылось в улыбке.
— Без четверти восемь буду около клуба. Теперь у тебя все?
— Все!
— Ну и уходи, пожалуйста. Мне еще надо перепечатать протокол партийного бюро. Товарищ Буренцов говорил, что очень срочно.
Редкий вечер они не бывали вместе, а когда подруги стали допытываться у Инки, что это за парень такой, с которым она гуляет, Ряпушкина отвечала уклончиво:
— Так себе, знакомый...
— А фамилия его как будет? — спросила Людка.
Инка деланно улыбнулась:
— Даже не знаю в точности...
— Ври больше!
— Так и знала, что не поверишь, — всплеснула Инка своими короткими тонкими ручками. — Зовут Валентином. Разве мало тебе?
— Так бы и сказала...
— Так ты же, Люда, про имя не спросила.
В выходной день, когда ребята отправились в сопки кататься на лыжах, Инка, спустившись с кручи, подвернула лыжу, грохнулась в сугроб и ушибла колено. С помощью Валентина кое-как дотащилась до общежития, слегла и пять дней провалялась с забинтованной ногой.
— Какая я все-таки несчастная, — сквозь слезы причитала Инка, — и какой черт понес меня с этакой кручи...
— Ничего, Инночка, бывает, — успокаивал ее Валентин, который все свободное время находился около ее постели. Он приносил ей из столовой обед, кипятил на электрической плитке чай, бегал в аптеку за лекарством, и девушки по общежитию втихомолку даже завидовали Инке, что ей попался такой хороший, заботливый парень.
— Жених? — как-то спросила Наташа из соседней комнаты, когда Валентин вышел на кухню за чайником.
— Господи, и ты тоже! — слегка вспылила Инка. — Ну какой он мне жених! Разве я ему пара? Он такой огромный, сильный, а я перед ним как малое дитя! И вообще, давайте, девочки, не будем на эту тему, потому что у меня еще в мыслях ничего этого нет...
— Что же он — просто так, за твои красивые глаза? — настаивала Наташа.
— Ну что же тут особенного! — стала оправдываться Инка. — Мы готовимся поступать в вечернюю школу рабочей молодежи, у него с алгеброй затирает, а я ведь по математике всегда шла отлично. — И в сердцах добавила: — Странные вы какие-то, девочки.
Инка Ряпушкина порою действительно не понимала, что в ней нашел Валентин, который, по ее твердому убеждению, мог выбрать себе самую красивую девушку, и даже при случае решила спросить его об этом. Но в то же время мысль, что в один прекрасный день он «переметнется» к другой, бросит ее, Инку, страшно пугала и причиняла невыносимую боль. Она стала ругать себя, что слишком строга к Валентину, а когда он однажды, прощаясь с ней около общежития, попытался ее поцеловать, ткнула кулачками ему в лицо и, убегая, крикнула:
— Все вы такие нахалистые!
— Инночка!
— Уйди лучше!
А когда прибежала в комнату, кинулась к окну и из-под занавески смотрела, как Валентин стоит около крыльца и чиркает спичку за спичкой, чтобы закурить.
Она думала, что между ними теперь все кончится, что Валентин больше никогда к ней не зайдет, и, осуждая и себя и его, всю ночь под одеялом давилась слезами.
Однако назавтра, не дождавшись обеденного перерыва, Валентин забежал в канцелярию и, не стесняясь старушки нанайки, которая растапливала печь, протянул Инке руку:
— Извини, пожалуйста!
У них хватало времени, чтобы ходить в кино, решать задачи по алгебре и до позднего вечера гулять в лесу по узкой дорожке среди высоких, сверкающих под луной снежных сосен и елей.
Инкиным подружкам, после того как Валентин так заботливо ухаживал за ней во время ее болезни, все стало совершенно ясно, и они больше не задавали Ряпушкиной каверзных вопросов, а если бы и задавали, она все равно ни в чем бы не призналась, такой уж был у нее характер.
Ни одно дело, кажется, не обходилось без Ряпушкиной. Строители, прежде чем прийти на прием к начальнику или к парторгу, шли советоваться к Инке. И она, внимательно выслушав посетителя, сразу говорила: «С этим ничего не выйдет!» или «Придется подождать!», а если уж скажет: «Ладно, сама займусь!» — можно быть уверенным, что дело выйдет.
Когда у Котляковых должен был родиться ребенок — первенец нового города — и молодые супруги, жившие в палатке, пришли в контору хлопотать о комнате, Инка даже не пустила молодую чету к Степану Степановичу.
— В данное время, — объяснила она Котляковым, — у нас в наличии нет ни метра жилья. — И, полистав настольный календарь, добавила: — Сейчас конец марта. В середине апреля должны по плану достроить третий барак на берегу Большого озера. Как раз два эти события — рождение первенца Озерска и окончание строительства — совпадут... Тогда уж, понятное дело, не смогут отказать. — И сделала себе в календаре пометку: «Подготовить приказ».
Через несколько дней Инка прибежала к плотникам, справилась, как идут дела, сдадут ли к сроку третий барак.
— Числа десятого апреля только подведем под крышу, — ответил бригадир.
— Худо, Иван Петрович, — вздохнула Инка. — Можем опоздать.
— Что-нибудь приключилось? Начальство едет?
— Тут у нас дело поважней всякого начальства, — несколько таинственно сказала Инка. — Срочно нужна отдельная комната со всеми удобствами, чтобы было сухо, тепло, светло...
Плотники, тертый народ, сами жившие в палатках, переглянулись: «Мол, подождут, чего там!» А когда Ряпушкина рассказала им, что у Котляковых должен вот-вот родиться ребенок, первенец Озерска, и для него-то и нужна комната, лица у плотников сразу потеплели. Поговорив между собой, решили: в крайнем углу недостроенного барака вне очереди оборудовать к пятнадцатому апреля комнату.
А у Инки к этому времени уже был подготовлен приказ — приветствие по поводу этого важного для будущего города события.
Инка ничуть не удивилась, когда Степан Степанович сразу подписал приказ. Он уже знал, что Ряпушкина если что и делает без согласования, то делает по справедливости.
А подружки с тех пор в шутку стали называть Инку крестной Славика Котлякова.
Очень душным выдался август.
Обычно в это время идут теплые дожди, буйствуют паводки, и даже самые крохотные речки в тайге выходят из берегов, затапливают подлесок. А нынче уже позади половина августа и еще не выпало ни капли дождя. Все кругом задыхается от зноя.
Хвоя на соснах побурела. Листья на кленах стали так сухи, что звенели, как жесть. Трава в долинах полегла и неприятно шуршала под ногами.
Заметно сузился Амур. Многие его протоки до того обмелели, что их можно было перейти вброд.
Начались лесные пожары, или, как их тут называют, палы. Весь день по горизонту стлались знойные сиреневые дымы, нередко такие густые, что надолго закрывали солнце.
Пожары подступали совсем близко к Большому озеру, но их быстро гасили: копали канавы, пускали встречный пал.
Валентив Нетудыхатка жил в палаточном домике, поставленном в самом начале строительства Озерска. В домике было чисто, уютно, обжито: койки по-военному заправлены, почти над каждой висели цветастые коврики, купленные у нанайцев, а на ковриках — открытки с видами Москвы или фотографии родных и знакомых.
Частенько к Валентину прибегала Инка.
— Валя, пока нет ребят, давай порешаем задачки по алгебре.
И они садились за низкий столик, который сколотил Валентин из сосновых досок специально для занятий, и решали задачки.
А сегодня Ряпушкина прибежала с целым коробом новостей и проболтала больше часа, совершенно забыв про задачи.
— Во-первых, Валька, расскажу тебе главную новость: среди девушек, недавно приехавших в Озерск, оказались две машинистки. Одну из них Буренцов, конечно, возьмет в контору. Так что твоя Инка теперь уж непременно поступит в бригаду каменщиков.
— Да зачем это тебе? — возразил Валентин. — Сидишь в тепле, в чистоте. Вечером ходишь на учебу. Ну, зачем?
— Валька, ты глупец! — перебила Инка. — Вот и ты тоже думаешь, что не смогу стоять на лесах, что, мол, слабенькая. Это у меня только конструкция такая некрупная, а я ведь очень сильная.
— Ну, а вторая новость? — спросил Валентин.
— Ага, чуть не забыла! Вася Тарасов, ну тот, что в выходные дни приезжает из Комсомольска к Майке Гриневич, второе воскресенье не показывается. А вчера пришло от него письмо. Так Майка наша ходила почему-то сама не своя. Ты только подумай: Майка — член бюро — всю ночь проплакала. Ничего себе, пример показывает рядовым комсомольцам. У меня бы тот Вася дождался моих слез... Как бы не так... Ах, Валя, в нашей комнате, скажу тебе, настоящие страсти-мордасти.
— И все через любовь! — притворно вздохнул Валентин.
— Ага, через любовь, — в тон ответила Инка. — Ох, как душно сегодня, дышать трудно. — И, посмотрев Валентину в глаза, неожиданно спросила: — Валя, ты самую-самую правду мне тогда говорил?
— Когда, Инночка?
— Ну вот, я так и знала, что сразу все позабудешь. — Она сердито надула губы, опустила глаза.
— Уже и обиделась! — сказал Валентин, виновато улыбаясь. — Мало ли о чем мы с тобой говорили.
Она подняла на Валентина большие блестящие глаза и почти с детской наивностью спросила:
— И что ты, Валечка, во мне такого нашел?
— Ну вот, опять за прежнее...
— А если бы я была тупицей по математике?
Валентин ласково усмехнулся:
— Тогда, наверно, не полюбил бы.
— Честное слово?
— Глупенькая ты, Инка!
— Наверно, дура! — И, подвинувшись к нему, попросила: — Валечка, обними меня...
Он обнял ее, прижал к груди.
— Удивительно бывает в жизни: такой огромный, сильный, а полюбил маленькую, невидную...
— Ты для меня лучше всех, — сказал он, целуя ее.
Она спрятала у него на груди лицо.
В это время неподалеку от палаточного городка раздались тревожные, звонкие удары. Кто-то торопливо и очень настойчиво колотил железом о железо.
— Что это?! — испуганно воскликнула Инка, прижимаясь к Валентину.
Он прислушался:
— Бьют тревогу!
Схватив с койки свою спортивную куртку, Инка подбежала к окошку.
— Ой, Валечка, пожар!
Валентин тоже кинулся к окну.
— Горят бараки за Большим озером! Бежим!
На улице кричали:
— Горят, как стружка!
— Ветер-то какой, ветер-то...
Крепко держась за руки, бежали Валентин и Инка к дальнему берегу озера. Добежав до пылающего барака, Валентин отпустил Инку и исчез в толпе. Через несколько минут она увидела, как из-за сорванной, висевшей на одном крюке двери он выскочил с чемоданом. Потом Валентин появлялся то в одном, то в другом окне, потом снова в дверях, и каждый раз его большие сильные руки что-то выносили из помещения и швыряли на улицу.
Охваченный пламенем барак разворошили, растащили баграми по бревнышку и заливали водой. Но ветер уже перебросил огонь на соседний. Крыша и здесь была из сосновой дранки, и достаточно было одной искры, чтобы она запылала. Жильцы успели покинуть помещение, откуда такие же смельчаки, как Валентин, вытаскивали чемоданы, постели, кое-что из мебели. Около узлов и чемоданов стояли женщины с детьми. Они жались друг к другу, точно им было холодно у огня.
Вскоре Инка потеряла Валентина из виду и страшно заволновалась.
«Неужели не успел выскочить?»
Эта мысль до боли прожгла ее и, совершенно не помня себя, Ряпушкина закричала:
— Валя! Ва-леч-ка!
Никто не отозвался.
С ужасом смотрела она, как догорала крыша, как оголились перекрытия, по которым стремительно, как тысячи огненных пауков, побежали трепетные огоньки.
— Отстоять третий барак! — раздался чей-то зычный голос. — Все силы на третий барак!
И десятки людей с лестницами, баграми, ведрами кинулись к третьему бараку. Несколько человек, еще возившихся во втором, выпрыгнули из окон и тоже перебежали к третьему бараку. Среди них Инка увидела красное, в черных пятнах сажи лицо Валентина, его изодранную на груди и плече рубашку.
— Валя! — окликнула его Инка, но он не услышал.
Вдруг среди людей, стоявших около спасенных вещей, раздался отчаянный крик:
— Люди-граждане! Там Славик остался... Спасите Славика!
Тревожно, осуждающе загудела толпа:
— Дитя забыла!
— Ну и мамаша!
— Зачем упрекать, лучше бы кинулись спасать ребенка!
— Вот и кидайся, если ты такая смелая!
Женщина со стоном рванулась к горящему бараку, пробежала вдоль настежь распахнутых окон, в которых уже плясало пламя, и, найдя свое окно, на мгновение остановилась, решая, как ловчее заскочить туда. Но ее опередила Ряпушкина:
— Анфиса, ты?
— Ой, Инночка, Славик наш... там...
— Ничего, я сейчас! — И с этими словами маленькая, худенькая Инка ухватилась руками за раму, быстро перекинула через подоконник ноги и исчезла в розоватом дыму.
Прошла минута... две... три... Инка не показывалась.
Рухнуло перекрытие, и из крайнего окна вместе с пылью и дымом вырвалось наружу черное пламя.
— Пропала девушка!
И в то мгновение, когда догорающие балки треснули, осели и стали медленно падать, сквозь дым и пламя, крепко прижимая к груди завернутого в одеяльце ребенка, к окну пробилась Инка.
Вскочить вместе с Славиком на подоконник у нее не было сил, и Инка, мотая головой и задыхаясь, сдавленным голосом крикнула:
— Кто-нибудь хватайте его!
Сразу несколько человек подбежали к окну, схватили ребенка.
Инка уже вся напряглась, чтобы выпрыгнуть на улицу, но впереди с треском рухнула горящая балка. Инка испуганно отпрянула, но крохотная комната была объята огнем. Почувствовав на спине жгучую боль, Ряпушкина отчаянно рванулась вперед и упала грудью на подоконник.
Она уже не чувствовала, как ее вытаскивали на улицу, как положили на траву и окатили водой из шланга.
— Вроде живая! — сказал кто-то тихо, неуверенно, поднимаясь с колен.
В это время сквозь толпу пробился Валентин.
— Инночка, маленькая моя! — простонал он, задыхаясь от слез. Он склонился над Инкой, потом осторожно поднял ее и унес на вытянутых руках — молчаливый, мрачный, страшный в своем горе.
Вот и появилась неподалеку от нового города, на тихом, небольшом острове, первая могила. Летом, когда остров зарастает черноталом и курчавым орешником, даже издали видна одинокая каменная березка, шелестящая своими плакучими сережками на ветру.
Это Валентин посадил ее у могильного холмика Инки Ряпушкиной.
Нам здо́рово повезло — был полный штиль, катер не слишком жался к берегу; и все же путь к Большой Лагуне занял у нас полдня. Когда мы прибыли к ловцам анфельции, уже начинался прилив и довольно крупные волны заняли прибойную полосу.
Лагуна лежит недалеко от моря и, соединенная с ним узким проливом, тоже в это время бурлит, пенится, рвется из берегов. Катер с тремя кунгасами, груженными пурпурными водорослями, с трудом преодолевая встречные волны, медленно двигался к берегу. Старшина непрерывно включал сирену, и ее тревожные сигналы звали приемщиков на пристань.
Первым пришел Иван Алексеевич Гнездов. Его резиновые сапоги покрыты таким толстым слоем голубоватого морского ила, что кажутся пудовыми, но он легко взбегает по узкой доске на катер и что-то строго выговаривает старшине — чернявому чубатому парню.
— Виноват, Иван Алексеевич; завтра же первым рейсом доставлю...
Оказывается, старшина не зашел на дальнее поле, где со вчерашнего дня стоят баржи с анфельцией.
— Ты, паря, старайся брать кунгасы, которые подальше, а те, что поближе, всегда доставим! — опять говорит бригадир.
Он сходит на берег, останавливается, смотрит на чистое небо, охваченное на горизонте зарей.
— А дождя-то опять не предвидится, худо дело.
— Чего ж худого, Иван Алексеевич, если день чудесный?
— Конечно, кому на свидание, тому чтобы небо с луной да со звездами. А у нас дождик за бригаду любо-здо́рово работает, водоросль моет. Из чистой анфельции агар-агар лучше.
Пока приемщики разгружают кунгасы, я прошу Гнездова рассказать об удивительном продукте, который добывают из этой водоросли.
...Агар-агар — по-малайски — студень. Японцы дали ему более поэтическое название — кантэн, что значит в переводе «холодное небо».
Впервые кантэн начали производить в середине XVIII века в Японии, Китае и на Филиппинах. Лучшим агар-агаром долгое время считался малайский. С тех пор прошло почти два века, потребность в агар-агаре неимоверно возросла, но в мире слишком мало мест, богатых агаровой водорослью.
До тридцатых годов в нашей стране не было своего агар-агара. Правда, его пробовали добывать и из черноморской водоросли филлофоры, и из тихоокеанской — иридеи, но он уступал по своим качествам натуральному агар-агару, изготовленному из анфельции.
Почему так высоко ценится агар-агар, почему в странах, где его производят, мастера изощряются в искусстве его изготовления?
Мало кто знает, что без «холодного неба» невозможно приготовить такие кондитерские изделия, как мармелад, пастила, шербеты. Чтобы хлеб дольше не черствел, в тесто добавляют агар-агар. В виноделии им просветляют легкие вина. В текстильной промышленности он идет для отделки тканей. В бумажной и кожевенной — для получения нужного глянца. Наконец, широкое применение агар-агар получил в медицине для выращивания бактерий и как стабилизатор различных сывороток. В странах с очень жарким климатом, когда еще не были изобретены электрические холодильники, кантэн сохранял от порчи рыбу, мясо и другие продукты.
Агар-агару придают разную форму, разный цвет. Японцы выпускают кантэн в виде разноцветных брусков. Малайцы — в виде окрашенных в алый цвет палочек или длинных янтарных шнуров. Наша молодая агаровая промышленность освоила все цвета, все формы «холодного неба».
— Выгодно, значит, добывать анфельцию? — спрашиваю я Ивана Алексеевича.
— Выгодно, — отвечает бригадир. — Дело это хоть сезонное, но не зависит от погоды. Да и платят за анфельцию неплохо. Из четырех тонн сырой водоросли после просушки и обработки выходит тонна чистой анфельции. Конечно, на первых порах было трудновато. Да не боги, как говорится, горшки обжигают. Освоили.
Сам Иван Алексеевич Гнездов с Азова. Там родился, там вырос, там стал рыбаком. Когда приехал вербовщик с далекого Сахалина, собрал в клубе людей и рассказал о крае, который нужно заселить и освоить, Гнездов, недолго раздумывая, решил ехать. И не потому, что на Азове было плохо, — нет, здесь был свой дом с садом и виноградником, родные, друзья...
Манили тихоокеанские просторы, необжитые дальние берега, знакомые по книгам еще с юношеских лет.
Привязались к лагуне и ловцы из бригады Гнездова. Были они и с Азова, и с Каспия, и «сухопутные» пензенские, никогда до этого не видевшие моря.
Суровая, величественная природа, бескрайние морские просторы закалили людей, придали им те особенные черты, по которым всегда отличишь дальневосточника.
Гнездов отодвинулся от костра, растер колени и вдруг, заметив, что кто-то пустился на лодке через пролив, отделяющий морской берег от рыбацкого поселка, не на шутку встревожился.
— Ну куда же ее понесло? — закричал он, узнав технолога Лелю Карпову. — Ведь в море ее вынесет.
Тревога бригадира тотчас же передалась ловцам. Зуйков кинулся отвязывать лодку. Коробов схватил весла и прыгнул в нее. А Леля уже боролась с волнами, увлекающими ее в открытое море. Порою казалось, что вот-вот ее вынесет из пролива; но, к счастью, встречные волны отбивали лодку. Тогда девушка начинала сильнее и чаще грести.
— Держись, Лелька! — кричал ей Коробов и так сильно греб, что трещали уключины. Но и ему нелегко было удержаться на быстрине.
Но вот лодки поравнялись и пошли к берегу. Леля и Коробов перебрасывались шутками, будто перед этим не было никакой тревоги.
Леля весело прыгнула на берег, но, встретив суровый взгляд Гнездова, погасила улыбку. Ей было холодно в ситцевом платье с короткими рукавами, и она вся дрожала. Девушка ожидала, что бригадир сейчас начнет ее ругать, но Иван Алексеевич снял с себя ватную куртку и накинул на плечи Леле. Потом подвел к костру.
Она села на обрубок бревна, вытянув ноги в мокрых тапочках, сильно потерла озябшие руки.
— С чем пожаловала? — спросил наконец Гнездов.
— Звонили с завода, требуют анфельцию, а то у них там простой.
— Попросила бы кого-нибудь из ребят, чтобы переправили тебя через пролив...
— Я просила Костю Шмакова, так он отказался. «Ни за что, — говорит, — не повезу тебя во время прибоя. Еще, чего доброго, опрокинемся». — «Ага, — думаю, — раз ты такой, я тебе докажу». Выбежала из лаборатории, отвязала лодку — и пошла...
Гнездов по-отечески ласково смотрел на Карпову и одобрительно кивал головой. Возможно, бригадир вспомнил, как в прошлом году, темной осенней ночью, встретил Лелю Карпову на пристани. Все пассажиры уже разошлись по домам, а у Лели здесь не было ни родных, ни знакомых. Она долго сидела одна, не зная, куда пойти. «Телеграмма, что ли, не пришла? — думала она. — Столько встречающих на пристани, и хоть бы кто-нибудь спросил: „Кто тут Карпова?“»
Леля не верила, что ее не встретят, и даже отказалась пойти ночевать к женщине, с которой познакомилась на пароходе.
— Как же я уйду? Меня тут искать будут, — сказала девушка.
Уже снялся с якоря пароход, давая прощальные гудки, и Леля, сидя на чемодане, с грустью проводила его взглядом.
К ночи усилился ветер, пошел дождь. Волны с гулом набрасывались на берег. Леле стало страшно. Она поставила чемодан под навес с дровами и уже хотела налегке пойти в поселок, к кому-нибудь постучаться, но тут услышала, что к пристани подходит катер, и успокоилась.
Это вернулся с Большой Лагуны Гнездов.
— Дяденька, вы из поселка? — спросила Леля, подойдя к нему.
— Допустим, — ответил Гнездов.
— Тогда я пойду с вами. Можно?
— А ты чья, девушка, и почему среди ночи оказалась на берегу?
Она рассказала, что сошла с парохода, но ее почему-то никто не встретил, хотя она отправила с дороги радиотелеграмму в поселковый Совет.
— Не думала, что так здесь встретят молодого специалиста, — с обидой сказала она.
— Завтра выясним, почему не встретили, а теперь идем ко мне. Надо с дороги отдохнуть, выспаться. Наверно, и проголодалась.
Костер догорал. Ловцы ушли в палатку на отдых. А Леля все еще сидела у небольшого огня задумавшись, подперев кулаком подбородок.
— Что же вы не идете отдыхать? — спросил я, подходя к ней.
— Не хочется!
— Вы не так давно на промысле, а уже настоящая морячка.
— А здесь иначе нельзя.
— Знали бы ваши родители, какая вы отчаянная.
— У меня нет родителей, — косо посмотрела она на меня.
Позже я узнал, что Карпова воспитывалась в детском доме. Окончив семилетку, поступила в техникум и сняла у одной старушки угол. Через год Мария Федоровна — так звали старушку — удочерила Лелю, переписала на ее имя дом. Мария Федоровна была решительно против Лелиной поездки на Дальний Восток.
— Ты, бабуня, пойми, что специальность у меня чисто морская, — убеждала ее Леля.
— Да откуда же морская, коли моря у нас сроду тут не было?..
— А было бы море — никуда бы, понятно, не поехала. Но ты не волнуйся. Поработаю два-три года, обживусь и приеду за тобой. Опять будем вместе. Ты — по хозяйству, а я без отрыва от работы в заочный институт поступлю.
— И что, согласилась Мария Федоровна?
— Конечно, у нее ведь, кроме меня, никого нет. И она для меня самый родной человек. Теперь в каждом письме торопит, чтобы поскорей приезжала за ней. К двадцати пяти годам окончу институт рыбного хозяйства, стану инженером-технологом. Ведь совсем мало у нас специалистов по морским водорослям.
В это время из палатки, где была кухня, вышла тетя Галя — крупная, похожая на мужика повариха. Вытирая фартуком руки, крикнула Леле:
— Дочка, поди хоть чаю выпей да ложись отдыхать.
Назавтра чуть свет, сразу же после отлива, по малой воде прибыл на лодке Костя Шмаков — привез Леле пальто, свитер, резиновые ботики.
Забирая у него Лелины вещи, повариха сердито буркнула:
— Ладно, спасибочки!
Катер, на котором я вышел с ловцами на добычу анфельции, тянет на буксире пять кунгасов.
Только теперь я вижу, как огромна лагуна. Вода в ней желтовато-зеленая. Катер слегка подбрасывает на зыби, но он довольно быстро идет к дальним участкам, отведенным для лова водорослей. Таких участков в этом году четыре. Они отмечены вешками, которые, как поплавки, качаются на воде.
Оказывается, добычу анфельции производят строго по карте. Скошенные участки на два-три года остаются запретной зоной, и ловцы туда не заходят. За это время на месте скошенной водоросли вырастает новая, еще более густая, чем прежде.
Бригада Гнездова вот уже вторую неделю добывает анфельцию на двух дальних участках. Уже более тридцати тонн водорослей скошено, доставлено на пристань, высушено, спрессовано и отправлено машинами на агаровый завод.
Сквозь узкие просветы в облаках начинает пробиваться солнце. Все дальше в море уходит туман, все больше обнажается лагуна; она сама кажется небольшим морем, — мы идем уже больше часа, а берегов все не видно.
Воздух здесь тяжелый, насыщенный запахами йода — дышать трудно. Все время ощущаешь горечь во рту и на губах. А на одежду ложатся бурые, как ржавчина пятна.
— А мы к этому климату привыкли, — говорит Гнездов, — уже насквозь пропитались им.
Резкая, воющая сирена пронизывает утреннюю тишину.
И сразу же на кунгасах начинается работа.
Ловцы распутывают сеть, прикрепленную к драге. Расправляют цепь. Проверяют лебедку. Все нормально. Теперь сеть с драгой и цепью опускают на дно лагуны.
— Самый малый! — командует бригадир.
Катер сбавляет ход, и драга своим широким забралом зачерпывает массу водорослей. Цепь тут же отбивает с нее донный грунт и отправляет в сетчатый пикуль. Когда пикуль наполнен до отказа, его поднимают лебедкой и несколько минут держат на весу, пока через ячейки не стечет вода.
Каждые десять — пятнадцать минут опускается и поднимается сеть, по очереди загружая водорослью все пять кунгасов. Только и слышно, как глухо стучит под водой тяжелая цепь. Тут же ловцы сортируют анфельцию, освобождая ее от морской капусты и другой подводной растительности.
На исходе дня катер доставляет добычу на пристань, где водоросль перегружают в другие кунгасы, до половины наполненные водой.
Тщательно промытую, чистую, ее перекачивают рыбонасосом на берег и обыкновенными вилами, как скошенную траву, разбрасывают для просушки. Не беда, если водоросль снова прихватит дождем, — чище будет. В течение десяти дней — если не солнцем, то ветром — просушат ее и после прессовки отправят на агаровый завод.
Сложен процесс изготовления агар-агара. Он начинается обычно поздно осенью, с наступлением холодов, и длится чуть ли не всю зиму. Анфельцию вымораживают, потом три раза варят, разливают, еще раз вымораживают, потом, просушив на горячем поле, плотно укрывают рогожными матами, чтобы к агар-агару не прикасались солнечные лучи.
Я спросил Карпову:
— Так изготовляют агар-агар и в других странах?
— Наш способ наиболее простой. Здесь самое главное — качество агар-агара. А наше «холодное небо» отличное!
Весь день Леля Карпова провела на берегу — отмечала на карте, с какого участка пришли ловцы. Потом выдергивала из кучи несколько водорослей, внимательно осматривала их, отрывала приросшие к камушкам черные волосяные нити и опять что-то помечала себе в тетрадь.
Вечер выдался на редкость тихий, безоблачный. Обычно перед приливом с моря начинает задувать резкий ветер, а нынче его не было. Волны плещутся у песчаной отмели, перебирая мелкую гальку. Солнце уже опустилось и огромным раскаленным диском лежит на поверхности моря.
Леля Карпова спешит к причалу. На ней резиновые ботики, белый свитер, плотно облегающий ее маленькую фигурку. Пальто она держит на руке.
— Мне с вами можно? — спрашиваю я.
— В поселок?
— Конечно.
— Садитесь.
Я помогаю ей столкнуть лодку, потом сажусь на весла, но Леля велит садиться на корму:
— Вам на веслах не управиться.
— Почему?
— Тут не в силе дело, а в умении. Скоро прилив, в горловину начнут набиваться волны. Надо знать, какую из них оседлать, какую обойти. А я как-никак уже бывалая морячка.
Она садится на весла. Сильно, размеренно, как бы рассчитывая каждый замах, она гребет не прямо через пролив, а вкось, постепенно срезая тупой угол. Переправа занимает минут двадцать. Когда лодка наконец подошла к поселку, на берегу ее встретил Костя Шмаков. Он, видимо, давно ждал возвращения девушки.
— Леля, прости пожалуйста, — сказал он упавшим голосом и протянул руку, чтобы помочь ей спрыгнуть на берег.
Леля отвернулась, бросив сердито:
— Ладно, после поговорим!
Она ведет меня в лабораторию. Крохотная комнатка с одним узким окошком вся пропитана удушливым запахом йода и водорослей. На столе среди бутылочек, склянок, пробирок — микроскоп. Леля кладет на стол несколько пучков свежей, только что привезенной с промысла анфельции.
Слева от окошка, на тумбочке с книгами, лежит огромная раковина пепельно-желтого цвета сверху и розовая внутри. И тут же толстая книга на японском языке с закладками между страницами.
— Уже овладели японским?
Леля смеется.
— Что вы! Это я рисунки заложила. Кое-что пытаюсь разузнать по рисункам. Конечно, неплохо бы с годами овладеть и японским. Говорят, что у японцев много книг по морским водорослям. А мне это очень нужно...
Мимо дома медленно, будто нарочно замедляя шаг, проходит Костя. Вид у него грустный, виноватый. Леля окликает его через форточку:
— Ну чего же ты не заходишь?
И вот появляется Костя. Он берет с этажерки раковину, прикладывает ее к уху и улыбается:
— Здо́рово гудит.
— Ну, охота тебе слушать прибой в раковине, — смеется Леля, — если у нас тут штормит самое редкое через два дня на третий.
Костя кладет на место раковину, садится на край кушетки, хочет закурить.
— Костя!
— Забыл, не буду! — И поспешно сует в карман папиросы.
Несколько минут мы сидим молча, потом я спрашиваю Лелю, давно ли она заведует лабораторией.
— Три года. Училась я на рыбника, а пришлось освоить анфельцию.
— И хорошо сделала, — замечает Костя. — Рыбников хоть отбавляй, а специалистов по агар-агару раз-два — и обчелся.
Однако не сразу решилась Леля Карпова «переключиться» на анфельцию. В ту ночь, когда Гнездов увел ее с пристани и приютил у себя, она еще не знала, что рыбокомбината в поселке нет, и ее, Карпову, послали сюда не по адресу. Назавтра, выяснив обстановку, она побежала в поселковый Совет.
— Придется слетать в область, просить, чтобы переназначили, — предложил председатель поселкового Совета.
Она возвращалась к Гнездову берегом залива, чувствуя себя обиженной, обманутой, едва сдерживаясь, чтобы не разреветься. Легко сказать: «Слетай в область, чтобы переназначили!»
Она пришла домой, но Ивана Алексеевича не застала.
— Плохи мои дела, Марфа Трифоновна, — пожаловалась Леля жене Гнездова.
— Ишь бюрократы, что с девушкой-то делают! — возмутилась Марфа Трифоновна. — Через недельку приедет с промысла Иван Алексеевич — что-нибудь присоветует. Садись, дочка, к столу.
Леля пошла на пристань узнать расписание пароходов, но там над ней просто посмеялись.
— Ну какое тут у нас расписание! — рассмеялся Костя Шмаков, диспетчер пристани, выйдя ей навстречу в щегольском морском кителе и в форменной фуражке с золотым крабом во всю высокую тулью. — Через две недели должна пройти «Калуга». А бросит ли якорь на нашем рейде или нет, — только богу и капитану парохода ведомо...
«Вот пижон! — в сердцах подумала Леля. — Еще издевается!..»
Всю неделю, пока Гнездов находился в лагуне, Леля Карпова изо дня в день ходила на пристань справляться о пароходе, пока не убедилась, что Шмаков знает столько же, сколько и она, хотя и старается казаться начальственно-важным.
— Зря тебе, морячок, деньги платят, — как-то сказала ему Леля и повернулась, чтобы уйти.
Шмаков нагнал ее, остановил и, к удивлению Лели, признался, что она совершенно права.
— Кончал, понимаешь, мореходку, а сижу тут на берегу и жду, как говорится, у моря погоды. Форменная тут дыра, честное слово. Еще год проваландаюсь тут и обратным курсом — полный вперед!
— А куда? — поинтересовалась Леля.
— На Камчатку!
— Ой, меня на Камчатку посылали, а я почему-то не захотела!
— И совершенно зря. Тебе, рыбнику, тут вовсе нечего делать. А на Камчатке сплошь рыбокомбинаты...
— Ты бывал там?
— А как же, практику там проходил. — И, посмотрев на Лелю, предложил: — Давай-ка махнем на Камчатку, а?
— Через год? — засмеялась Леля.
— Раньше не смогу. Если только сбежать, но на это, понимаешь, не способен. Я же комсорг.
— А я первым же пароходом уеду в область — пусть куда-нибудь переназначат.
Вечером Шмаков принес билеты в кино:
— Бежим, через десять минут начало!
Иван Алексеевич вернулся с промысла ночью. Леля Карпова спала. Узнав от Марфы Трифоновны о Лелиных горестях, Гнездов заметил, что большой беды тут нет и, поскольку «утро вечера мудренее», завтра что-нибудь придумает.
— Так вот что, дочка, — сказал он на следующий день Леле. — Уезжать из Большей Лагуны не советую. Молодые специалисты и нам нужны. А ты уже малость тут пообвыкла.
Карпова перебила:
— У меня же, Иван Алексеевич, чисто рыбный уклон. А здесь, сами знаете, ни одного рыбозавода.
— Не горячись, Леля, я еще не все сказал. Добыча водоросли — новое у нас дело. Ведь агар-агар в России сроду не производили. А нынче велят нам пошире этот промысел развернуть. Значит, при лагуне должна и лаборатория быть. Уже средства на нее в смете учли. Вот и советую тебе, дочка, овладевай...
— Значит, придется переменить уклон? — опять перебила Карпова. — И где же я переучиваться должна?
— Переучимся, — сказал Гнездов, — не боги горшки обжигают. До приезда нашего сюда я, поверишь, в глаза не видал анфельции. Даже слова этого не знал. Однако же кое-чему уже научились.
— Не знаю, Иван Алексеевич, — развела руками Леля.
Вдруг он спросил:
— А сколько тебе, по-честному, лет?
— Девятнадцать. А что?
Гнездов весело рассмеялся.
— А то, дочка, что всё у тебя впереди. Только захоти — и станешь специалистом по агар-агару. В город тебя отправим, в филиал Академии наук, к ученым людям.
— В филиал Академии наук? — уставилась на Гнездова Леля. — Да разве меня пустят туда?
— А мы тебе бумагу дадим к профессору Кизилову — главному специалисту по водорослям. Евгений Иванович у нас тут частый гость. Ну как, согласна?
— Не знаю, Иван Алексеевич, подумаю!
Когда она рассказала об этом Шмакову, он, к удивлению Лели, не стал ее отговаривать.
— Есть резон, — сказал он. И вскользь добавил: — Говорят, здесь будет строиться морской порт...
— Так что на Камчатку не поедешь?
— Раз будет порт... — уклончиво ответил Шмаков.
Хотя Гнездов уговорил ее поехать в город, на душе у Лели было невесело. «Все-таки страшновато говорить с самым крупным ученым по морским водорослям, когда сама я ни бельмеса в этой науке не смыслю».
С этими тревожными мыслями она и предстала перед седым профессором Кизиловым.
— Надолго пожаловали? — спросил он, и его маленькие глаза внимательно смотрели на нее.
— Командировка у меня на месяц, — еле выговорила она. — Наверное, мало?
— Понятно, немного, но все зависит, милая, от вашего усердия.
— Насчет этого не беспокойтесь, — вырвалось у Лели. — Ночей спать не буду...
— Спать, милая, нужно. Не менее восьми часов, — прежним серьезным голосом сказал профессор. — Ну что ж, достаньте карандаш, тетрадку, и начнем...
Два часа профессор рассказывал об агароидах, и Леля боялась пропустить хоть слово. Потом профессор дал ей список книг, велел внимательно проштудировать их, сделать нужные выписки.
— А что будет неясно, — пожалуйста, приходите. Всегда к вашим услугам!
Куда там — спать восемь часов! Она, кажется, и не спала вовсе. Все дни проводила в лаборатории и в читальном зале, потом сидела над книгами до глубокой ночи в общежитии, как губка впитывая в себя новую для нее науку. Когда приходила к профессору на консультацию, прятала от него красные, опухшие от бессонницы глаза.
И так весь месяц...
Перед тем как возвратиться в Большую Лагуну, Леля набрала кучу книг, в том числе и на японском языке.
«Пригодится, — решила она, — когда-нибудь освою».
«Дорогой Николай Васильевич, — писала Леля директору техникума. — Простите, что не выполнила своего обещания и до сих пор ничего о себе не сообщала. Теперь уж сама не знаю, к сожалению или к счастью, но мне пришлось переменить профиль работы. Ведь я попала на промысел, где добывают агаровую водоросль — анфельцию, а этой премудрости, как Вы знаете, нас в техникуме не учили. А уезжать отсюда не хотелось. По агар-агару специалистов у нас почти нет, и я решила освоить новую специальность. Теперь занимаюсь оборудованием лаборатории. Словом, устроилась неплохо. Живу на берегу океана, становлюсь морячкой и чувствую — начинаю привязываться к новому краю. Здесь у нас интересно и люди хорошие.
Правда, далеко очень. И разница во времени на целых восемь часов. У вас там ночь — у нас уже утро. Помню, как Вы, Николай Васильевич, напутствуя нас, говорили, чтобы мы везде, куда бы нас ни забросила судьба, оставались людьми! Обещаю Вам, что буду человеком! Будьте здоровы и счастливы. Ваша бывшая студентка — Ольга (Леля) Карпова».
— По-моему, все уже и рассказала, — смущенно пожимает плечами Леля.
В это время, запыхавшись, вбегает в лабораторию русоволосая девушка. Она явно чем-то взволнована, хочет что-то сказать, но, встретившись взглядом со Шмаковым, останавливается.
— Что стряслось, Катя? — спрашивает Леля. — Говори, не стесняйся.
Катя с минуту мнется.
— Опять этот Ваня Коробов. Ты бы только послушала, что он говорил Людке Песковой. — И, подбежав к Леле, шепчет ей что-то на ушко.
— А где Коробов? — спрашивает Леля.
— Вон он, разгуливает с тросточкой.
Леля распахивает окно, окликает Коробова:
— Ваня, подойди, пожалуйста.
— Могу!
— Вот что, друг милый, — говорит строгим голосом Карпова, — сейчас же пойди к Люде, извинись и пригласи в кино.
— Шутишь?
— Со мной, ты это знаешь, шутки плохи!
— Подумаешь!
— А ты думай себе, что хочешь, но сперва извинись перед Людой.
И Коробов пошел-таки в конторку, где дежурила у телефона Люда Пескова. Вечером я их встретил около клуба перед киносеансом...
Кажется, я уж засиделся тут с Лелей и Шмаковым. Чувствую, что пора уходить. Ведь Леля обещала Косте, что поговорит с ним о вчерашнем без свидетелей. Бедный парень, достанется ему сегодня на орехи! Ничего, Костя Шмаков стерпит и это. Ему ли не знать, как не просто заслужить любовь такой «морячки», как Леля Карпова!
Каждый раз, улетая на Дальний Восток, я с сожалением думаю, как много теряю в пути. В блокноте обычно остается всего лишь несколько беглых строчек о том, что под крылом воздушного лайнера мглистыми волнами стелются облака или что небо над нами сплошь усеяно крупными, очень близкими звездами, и еще о том, что короткая летняя ночь, не успев утвердиться, уже над Байкалом отступает перед великолепным восходом солнца, навстречу которому мы летим.
А для близких знакомств с людьми почти не остается времени.
Поэтому начну с того, как наш Ту‑114 ранним июньским утром приземлился в Хабаровском аэропорту и я, спускаясь с трапа, увидал над горным хребтом Хехцир невысокую радугу.
Сразу вспомнился мой первый приезд на Восток: это было лет тридцать тому назад, и тоже в середине июня, и в точно такое же светлое утро с короткой радугой на горизонте.
Наверно, я тогда говорил себе:
— К счастью!
И вот с той, такой далекой, юношеской поры, что кажется иногда, будто ее вовсе не было, почти из года в год путешествую вдоль зеленых берегов Амура — от тесных скал Джалинды до широких плесов лимана — и рассказываю людям о просторах любимого края.
Теперь уже не сосчитать, сколько было встреч и разлук в таежных глубинках, на горных дорогах, в распадках, изрезанных протоками и старицами, где каждый шаг, бывало, давался с трудом, но, к радости своей, думаю: «Если что и вынес для своих книг значительное, так только оттуда, хотя еще не обо всем успел написать».
В Южно-Сахалинск я вылетел в знойный полдень. В густой сиреневой дымке томились на горных склонах леса, а на близком горизонте, будто для грозы, собирались небольшие темные облака.
Сунув в портфель дорожный плащ и очень довольный, что не обременен лишней поклажей, я занял свободное кресло около круглого окошечка-иллюминатора и, пока самолет совершал прощальный круг над городом, старался, как говорят, с птичьего полета рассмотреть знакомые места. Но замелькали квадраты полей, острова, речки, озера, до неузнаваемости однообразные, и просто не верилось, что когда-то бродил в этих местах.
Даже Амур, по которому недолго ориентировался самолет, потерял свою величавость. Он петлял меж лесистыми сопками неширокой лентой, сильно обтрепанной по краям, а речки, которые он вбирал в себя, были как суровые нитки.
Уже через час внизу показался Татарский пролив. Самолет, ныряя в облаках, обходил его стороной, больше держался над береговыми скалами, покрытыми снегом.
Июнь — первый летний месяц, и ничего удивительного, что на севере не растаял снег. Он обычно держится в этих местах еще дольше, а на вершинах гор и вовсе не тает.
Но представьте себе, что и Южно-Сахалинск встретил нас так, словно мы прибыли туда в январе. На крышах домов, на зеленых ветках деревьев, на газонах лежали белые пушистые хлопья.
В этот день местная газета писала:
«Снегопад в июне — редкое явление даже в условиях капризного сахалинского климата. По данным метеорологов, за 54 года — с 1908 по 1962 — снег в это время в южных районах острова выпадал шесть раз. А в 1913 году зима вернулась 14 июня».
Однако в тот же час, как ледяной циклон отступил и показалось солнце, оно с каким-то ожесточением, будто мстя за обиду, принялось наводить порядок в городе. Он сразу наполнился громким шумом ручьев, стремительно несущихся с горных склонов в неблизкое море.
И снова расцвело лето...
Впервые я побывал в Южно-Сахалинске лет десять тому назад. Помнится, в то время еще повсюду стояли крохотные, оставшиеся от японцев домики, торопливо сколоченные из фанеры.
Мои друзья, когда я к ним приходил, желая удивить экзотикой, неожиданно раздвигали бумажные стены, усаживали меня за низенький, разрисованный драконами столик около хибати, где тлели угли, и поили чаем из фарфоровых чашечек, рассчитанных на два-три глотка. А когда я за полночь уходил, сдвигали стены, сокращая комнату до размеров каморки.
Нынче в городе почти не осталось японских хибарок. Вдоль широких улиц, залитых асфальтом, поднялись нормальные пятиэтажные дома, которые ничуть не хуже, чем, скажем, в Москве. Кстати, здесь есть и свои, сахалинские Черемушки — новый обширный жилой массив, чудесно вписанный в густую зелень старого парка.
Рекламные плакаты в аэропорту приглашают пассажиров лететь на Курилы, обещая, как обычно, всяческие удобства и экономию времени. Конечно, заманчиво! Кому охота двое суток болтаться в море на дряхлых посудинах вроде «Балхаша» или «Симы», которые бросают якоря на внешнем рейде в десяти милях от скалистого берега, затем сползать по шторм-трапу на самоходную баржу и по мертвой зыби добираться в поселок, когда самолет летит всего два часа. Но вот беда, и ее не в силах отвратить всемогущий Аэрофлот: курильские туманы!
Зачастую, купив билет на самолет, томишься в ожидании, пока на далеких островах северный ветер не разгонит пелену тумана и не разрешат вылет.
Со мной так и случилось. Отметив в командировочном удостоверении день отъезда, я еще трое суток сидел, как говорится, на чемодане, по десять раз на дню справлялся по телефону, когда же наконец полетим, и получал один и тот же ответ: ждем погоды!
В дни моего вынужденного сидения в Южном, я несколько раз заходил к знакомым авиаторам, предъявлял им свои претензии, но друзья мои мило отшучивались.
— Это тебе не в Сочи из Москвы лететь, — говорил заслуженный пилот, один из первооткрывателей сахалинской авиалинии, налетавший в этом суровом крае без малого миллион километров. — Тут у нас трассы особенные. — И, усаживая меня за стол, спросил: — Кстати, слышал или не слышал о наших героях-вертолетчиках? О-о-о, брат, они недавно такой совершили подвиг, что даже нам, ветеранам, пришлось удивиться. Доставай-ка свой заветный блокнот и записывай, что я тебе буду говорить.
К слову сказать, история эта дошла до Южно-Сахалинска с опозданием месяца на три и по вине самих вертолетчиков, которые предпочли громкой славе робкое молчание. Ведь в то хмурое февральское утро, когда они на свой страх и риск подняли в воздух МИ‑1, метеосводка гласила: «...ветер шестнадцать в секунду, большие снежные заряды, шторм восемь баллов, полеты категорически запрещены...».
Вот эти записи...
«На рейде, в нескольких милях от северных берегов, портовики загружали топливом трюмы океанского парохода. Осенняя навигация шла к концу, и погрузка велась в спешном порядке, — в эту ненастную пору редкий день не было шторма.
Когда старшина рано утром повел на рейд катер с плашкоутом на буксире, море уже было неспокойно. Шквальный ветер гнал навстречу огромные валы. С темного неба сыпал дождь пополам со снегом. Словом, погода не предвещала ничего хорошего, и эти несколько миль обычного рабочего рейса заняли порядочно времени. Старшина, видя, как быстро меняется море, поторапливал грузчиков, хотя они и так ни минуты не стояли без дела.
Как только весь уголь был отдан, старшина отвалил от стенки парохода и «на самом полном» пошел в порт. Сквозь туман уже виден был холмистый берег. Но тут, откуда ни возьмись, перед самым носом катера выросла высоченная волна. Она вскинула катер на кипящий гребень и, подержав несколько секунд, бросила вниз навстречу другой такой же яростной волне. На палубу хлынул ледяной поток, сбил мачту, залил трюм. Сразу заглох мотор, и, пока моторист снова завел его, прошло минут пять. За это время катер порядком отнесло, и старшине стоило немалых усилий вернуть его на прежний курс.
С берега заметили, что портсвики попали в беду, и на холмах разожгли костры. Стоящему в бухте теплоходу «Обь» приказали сняться с якоря и выйти на помощь. На «Оби» отдали швартовы. Довольно быстро теплоход подошел к катеру и уже развернулся было к нему правым бортом, как на плашкоут обрушилась волна высотою в пятиэтажный дом. Лопнул буксирный трос, плашкоут стремительно понесло на рифы. Высокие, черные, ребристые, захлестнутые прибоем, они вдруг угрожающе обнажились, готовые встретить баржу с людьми. Когда до гибельных рифов осталось меньше мили, сбоку поднялась новая волна, отбила баржу, загнав ее в тесную горловину между скалами. Матросы навалились на якорь, столкнули его в море.
Теперь к плашкоуту, который держался, словно на ниточке, на якорной цепи, нельзя было подойти ни с какой стороны...
Согласно инструкции, приняв сигнал бедствия, командир вертолета обязан по-аварийному снестись со своим начальником и попросить разрешение на вылет. Владимир Тарзанов знал, что вылет не разрешат. В этакую непогодь даже реактивные лайнеры не рискуют подняться в воздух, а о легких жучках-вертолетах и говорить не приходится.
Тарзанов вызвал из дежурки техника Медведева, бывалого авиатора, с мнением которого считался.
— Что скажешь, Александр Владимирович?
Медведев посмотрел на низкое, обложенное тучами небо, стряхнул с мехового воротника кожаной куртки дождевые капли и ответил вопросом:
— А что думает командир?
Сдвинув на затылок тугой шлем, Тарзанов сказал мрачно, каким-то не своим голосом:
— Нужно спасать людей!
Хлюпая по лужам, они прошли в дальний край летного поля, где стоял Ми-1, сдернули мокрый, прилипший к фюзеляжу чехол и забрались в кабину. Через две минуты взревел мотор. Наверху загрохотал пропеллер. Легкий корпус вертолета стал вибрировать и медленно оторвался от земли.
Едва высота достигла двухсот метров, вошли в тучу, которая, казалось, поглотила машину. Исчезла видимость. Тарзанов прибавил обороты. Привычный гул пропеллера не только не усилился, а стал глохнуть, словно туча запуталась в лопастях винта и мешала ему вертеться. Пробив наконец тучу, пилот круто развернулся, вышел над темно-багровыми кострами и в сплошной снеговой крупе полетел над бушующим морем. Среди темных скал, в кипении волн не сразу удалось найти плашкоут. Медведев толкнул плечом дверцу кабины и, уцепившись руками за бортики, высунулся по грудь, но шквальный ветер ударил в лицо. Так несколько раз подряд. После четвертого или пятого захода наконец увидели плашкоут. Люди на палубе, взявшись за руки, стоят по колено в воде, что-то кричат пилотам, но гул пропеллера заглушает их голоса.
Теперь предстоит самое трудное: сбросить веревочный трап и по очереди «перенести» матросов на берег, где горят костры. Как только над плашкоутом повисла лестница, за нее ухватилось несколько человек.
— Отставить! По одному! — кричит им Медведев. Но матросы держат трап, ожидая, что машина вот-вот оторвет их от палубы и поднимет в воздух. — По одному будем снимать! Остальные отпустите трап! Быстро! Не задерживай! — Медведеву до слез обидно, что люди не понимают его и из-за этого приходится терять драгоценные минуты.
Но вот четверо матросов отбегают в сторону, а пятый, оставшийся у трапа, быстро просовывает руки до самых подмышек через веревочную перекладину.
Тарзанов разворачивается, набирает высоту и с попутным ветром летит к кострам. Они кажутся в этой кромешной мгле из дождя, снега и тумана слишком далекими, хотя в другое время, при нормальной видимости, до них просто рукой подать.
Меньше чем за час были сняты с баржи и «перенесены» на берег четыре человека. Но всякий раз, ложась на обратный курс, Тарзанова охватывало тревожное чувство. Ему почему-то казалось, что он не найдет на прежнем месте плашкоута, что его уже сорвало с якоря и разбило о ребристые скалы. Рискуя сам напороться на них, он проходил бреющим, до боли в глазах напрягая зрение, и, к радости своей отыскав баржу, быстро сбавлял обороты. В считанные секунды Медведев сбрасывает трап и, как только кто-нибудь из матросов повисает на нем, сигналит:
— Летим, командир!
После восьмого рейса Тарзанов не на шутку встревожился: «А сколько там еще человек на плашкоуте? Хватит ли горючего, чтобы вот так летать за каждым?»
— Сколько еще осталось на барже? — крикнул он матросу, когда тот спрыгнул с лестницы.
— Без меня еще пятеро!
— Значит, всего тринадцать?
— Тринадцать!
— Худо, брат!
На самом же деле Тарзанов был далек от суеверия и меньше всего испугался «чертовой дюжины». Его тревожил расход горючего.
Десятый рейс был самым тяжелым, самым опасным. Только пилот начал заходить над баржей, ветер достиг ураганной силы. Вертолет попал в самый центр циклона. Его резко подбросило, потом кинуло в пропасть и, казалось, вот-вот поставит стоймя на руль. Начал захлебываться мотор. Привычный гул винта неожиданно затих. Как ни пытался Тарзанов выровнять машину, ему это долго не удавалось. Наконец он вырвал ее из сумасшедшего вихря и сразу же пошел на снижение. Но в эту минуту бушующий вал обрушился на плашкоут и, казалось, похоронил его под собой. С тяжелым сердцем пилот пролетел почти над самой водой. И тут случилось чудо: баржу вытолкнуло вверх, чуть ли не навстречу вертолету.
— Быстро, трап!
Следующие два рейса прошли сравнительно спокойно. Стал тише ветер. В горловине улеглись волны. Плашкоут перестало болтать.
А вот последний, тринадцатый рейс снова доставил много тревог. Горючего на дне бака остались капли. Они уже не питали мотор. Понимая, что и так слишком рисковал, Тарзанов подумал: не слетать ли на заправку? Но на это уйдет столько же времени, сколько на полет к плашкоуту. Как быть?
В это время раздался голос техника:
— Летим за последним!
Когда тринадцатый матрос повис на веревочном трапе, Тарзанов умудрился сделать прощальный круг над плашкоутом, который уже едва держался на якоре...
Произошло это в конце февраля, а стало известно в городе только в апреле. Вертолетчики решили не докладывать начальству о том, что пошли на риск и нарушили инструкцию — святая святых авиаторов.
Однако спасенные от гибели портовики молчать не могли. И слухом, как говорят, начала полниться земля.
Когда 18 апреля 1963 года пилоты случайно услышали по радио Указ Президиума Верховного Совета о награждении их орденами «За мужество, отвагу и высокое летное мастерство», к радости, которую они испытали, прибавилось и чувство тревоги.
Диспетчер, прибежавший поздравить, сказал:
— Видать, хлопцы, победителей не судят!
— Погоди радоваться, — сказал Тарзанов, — в авиации судят. — И чуть было не признался, что все это время ему не давала покоя мысль о том, что в один прекрасный день начальник все-таки хватится и лишит прав пилотирования самое меньшее на год. И это было бы жестоким наказанием для Тарзанова».
Когда я думаю о людях, связавших свою судьбу с этим краем, на память приходят слова Антона Павловича Чехова, почетного сахалинца, чьим именем названа одна из лучших улиц в Южном и город на острове.
«Татарский берег красив, — писал Чехов, — смотрит ясно и торжественно, и у меня такое чувство, как будто я уже вышел из пределов земли, порвал навсегда с прошлым, что плыву уж в каком-то ином и свободном мире. Быть может, в будущем здесь, на этом берегу, будут жить люди и — кто знает? — счастливее, чем мы, в самом деле наслаждаться свободой и покоем».
Уже третий день, как в город вернулось лето, а я все еще жду у моря погоды. Оказалось, что и пароход ушел на Курилы в утро моего прилета в Южный, а когда будет следующий — никто толком сказать не мог.
Чтобы не тратить попусту время, я решил сходить в краеведческий музей. Там, говорили мне, большая экспозиция посвящена Курилам, а материал об айнах — этом загадочном племени бородатых людей, когда-то населявших острова, — собран в музее уникальный.
В самом деле, много ли мы знаем о Курилах, особенно о героической истории открытия острова, о мужественных русских людях, которые на свой риск и страх, без компасов и карт, на утлых суденышках под парусами, а когда не было попутного ветра, просто на веслах переплывали моря-океаны с одной лишь мыслью: приискать для отчизны новые пределы.
...Первую весть о Курильских островах подал весной 1697 года казачий пятидесятник Владимир Атласов, первооткрыватель Камчатки.
Увидев с берегов реки Голыгиной величественный конус самого большого курильского вулкана Алаид, Атласов в одной из своих «скасок» сообщал:
«А против первой Курильской реки на море видел как бы острова есть, и иноземцы сказывают, что там острова есть, а на тех островах города каменные и живут люди, а какие — про то иноземцы сказать не умеют».
О том, что к югу от мыса Лопатки лежит гряда неведомых островов, сообщил в Якутск и Михайло Наседкин, первый из мореплавателей установивший, что Камчатка — полуостров.
Про те же, видимо, острова против первого Курильского пролива рассказали попавшие на Камчатку во время кораблекрушения японские промышленники.
Когда разбитую парусную бусу выбросило прибоем на прибрежные рифы, трех спасшихся японцев взяли в плен местные жители: «и два человека, живучи у них, вскоре померли, потому что они к их корму непривычны, кормятся‑де тут гнилою рыбою и кореньем».
Оставшегося в живых Денбея Атласов отбил и увез в Анадырский острог.
В то время служилые люди на Камчатке имели глухие сведения о соседней с ней Японии, и, когда Денбей при допросе рассказал, что их государство «стоит в Охотском море на острову и что там золото и серебро водится», Атласову показалось это сообщение настолько важным, что вместе с ясачной казной («80 сороков соболей, собольей парки, 10 морских бобров, 7 бобровых лоскутков, 4 выдры, 10 сиводушных лисиц и 191 красную лисицу») взял в Якутск и японца, чтобы сдать его на попечение приказных властей. «И тот полоненик шел с ним пять дней и ногами заскорбел, потому что ему на лыжах ход не за обычай и идти ему было невмочь. И он, де Володимир того полоненика с дороги с провожатым возвратил в Анадырской. И после того, встретя в дороге прикащика Григория Постника, и о том ему говорил, чтобы он ево не задержав выслал в Якуцкой с служилыми людьми, и дал ему, Григорию, 35 лисиц красных, чем тому полоненику дорогою наймывать под себя подводы...»
Вызванный в Москву для отчета, камчатский правитель в «скаске», поданной на имя царя, уже более подробно сообщает об островах, увиденных им «против первой Курильской реки», не забыв при этом упомянуть и про привезенного на материк Денбея.
История первого японца в России сама по себе интересна — уже в то время русские люди стремились завязать дружеские отношения с незнакомым соседним народом.
Петр I, узнав о Денбее, посылает нарочного в Якутск с приказанием доставить «того иноземца из Японского царства» в столицу.
«Чтобы ехали к Москве со всяким поспешанием и обережью от всяких непотребных случаев, и того посланного с ними иноземца берегли и никакие нужды в одежде и в кормах отнюдь бы ему не было, и буде какая потреба получитца и ониб, служилые люди тому иноземцу одежды и кормы потребные покупали, и им из сибирского приказу те издержки выданы будут».
За время, что Денбей находился в Якутске, жители городка и окрестных деревень приходили на него смотреть. Небольшого роста, щуплый, с узкими глазами на скуластом лице, он сидел на меховой подстилке, забившись в темный угол избы, боясь встретиться взглядом с рослыми бородатыми мужиками и дородными бабами в пестрых широких юбках, не понимая, что они нашли в нем диковинного. Но эти чужие люди ни разу не обидели его, а некоторые даже приносили ему кое-что из харчей, хотя японец не съедал и половины того, что ему готовила три раза в день старушка Аграфена, приставленная за ним ухаживать.
Кое-каким русским словам японец научился еще в пути, а в Якутске он усвоил много других слов, так что к зиме он уже мог понемногу изъясняться на ломаном русском языке, и это значительно облегчило ему жизнь на чужбине.
Понимая, что слишком далеко заехал, Денбей выкинул из головы мысль о возвращении на родину, где остались жена и двое детей. Когда он думал о горькой участи своих товарищей, утонувших в океане и умерших на далеком острове от голода, то благодарил судьбу, что она даровала ему жизнь, а живому человеку всегда есть на что надеяться.
Когда однажды воевода пришел к нему и сообщил, что сам государь-император приказал доставить его, иноземца, в русскую столицу, Денбей не поверил и весь день просидел в своем закуте молчаливый, мрачный, не прикоснувшись к еде. Он даже к ночи прикинулся больным, но тотчас же явился лекарь, пустил ему кровь и напоил каким-то горьким настоем из лесных трав.
Так продолжалось четыре дня. В конце концов Денбею надоело терпеть боль от кровопускания и пить ужасную сивуху, и он, к радости воеводы, заявил, что совершенно здоров.
Назавтра, чуть свет, когда над рекой еще плыл морозный туман, Денбея разбудил казачий пятидесятник Иван Софронеев — высокий, косая сажень в плечах, мужик с рыжей окладистой бородой — и велел собираться в дорогу. Софронеев принес японцу меховые унты, заячью шапку-ушанку, козью доху мехом наружу.
— Вставай, милый, неча шкуру мять, — сказал Иван и весело прибавил: — Кто рано встает, тому бог дает!
Пока Денбей одевался, Софронеев сходил в приказную избу, справил подорожную, получил «для иноземца на одежу два кумача да девятнадцать аршин без чети крашенины, да на корм в пути и на обуви два рубли шестнадцать алтын и четыре деньги».
Санаяк оленей был куплен накануне.
18 февраля 1701 года, в тихий морозный полдень, тронулись в дальний путь, который Иван Софронеев уже дважды за свою жизнь проделал и поэтому удостоился чести везти японца в Москву.
Олени бежали быстро, натянув постромки, откинув к спине ветвистые рога и оставляя за собой вихри снежной пыли.
Иван через плечо поглядывал на японца, плотно закутанного в доху, одобрительно кивал ему, но в глазах Денбея не было даже искорки радости. Непривычный к русским морозам, он пугливо озирался по сторонам, и повсюду, от края до края, лежали высокие белые снега́.
В редкие дни путникам попадались деревеньки, больше всего приходилось ехать полями и тайгой, отдыхать и спать у костров, которые, не скупясь, разводил на привалах Иван Софронеев.
Получив от воеводы строжайший наказ «беречь иноземца пуще ока своего», Софронеев больше всего боялся, что Денбей простудится, и неделями не выпускал его из меховой шубы. Никакие просьбы японца, у которого от долгого сидения на нарте затекли ноги, разрешить ему, как это делал русский, немного пробежать за упряжкой и поразмяться не помогали.
— Приедем в село, в избе походишь, — строгим голосом говорил Иван, хотя от села до села в иное время проходила неделя, а то и более.
Несколько раз в пути их настигала пурга. А однажды такая свирепая, что пришлось всю ночь отсиживаться в тайге. Снежный вихрь закидал и погасил костер. Олени отбились и разбрелись по лесу, и, пока Иван в темноте собирал их, Денбей лежал, привязанный ремнями к сосне, чтобы и его, не дай господь, не унесло...
Когда на рассвете пурга немного утихла, оказалось, что пропал вожак, самый высокий, сильный олень, по которому равнялась вся упряжка. Иван отправился на поиски. Два часа бродил он, увязая в сугробах, и, не отыскав даже следа, понял, что вожака задрали волки.
Не прошла пурга даром и для Денбея. Пока он лежал на снегу без движения, продрог до костей, стал чихать, кашлять и вскоре совсем занемог — везти его дальше было рискованно.
К счастью, скоро случилась деревенька. Иван принес Денбея в избу, положил его на теплую печь, раздел донага, растер его щуплое тело снегом. От этого больному не стало лучше. К ночи у него поднялся жар. Денбей забывался, бредил на своем языке, и от этого непонятного крика Ивану становилось жутко.
Все «бабьи» средства, какие только советовали селяне, перепробовал Софронеев, чтобы облегчить страдания больного, но все было напрасно.
Мысль о том, что японец умрет, приводила Ивана в отчаяние, и он решил, если это, не дай боже, случится, то наложит руки и на себя, потому что ни в Москву, ни обратно в Якутск без Денбея ему явиться нельзя.
По ночам, когда все в избе спали, Иван становился на колени перед иконой, шептал молитву, истово крестился, просил всевышнего даровать иноверцу жизнь...
К великой радости Софронеева, Денбей вскоре стал поправляться, но так исхудал, так осунулся, что лицо его, и без того желтое, стало еще желтее, а узкие глаза и вовсе запали.
— Ничего, на костях мясо-то вырастет, — говорила хозяйка, ставя перед японцем крынку парного молока и отрезая от пшеничной буханки ломоть побольше. — Кушай, Демьянушко, подкрепися...
И здесь, в этой глухой сибирской деревеньке, пока японец набирался сил, селяне то и дело приходили взглянуть на него, переброситься словом, но теперь Денбей уже мог рассказать им о себе, о своей удивительной стране, раскинутой на островах, где почти никогда не бывает зимы.
Весна в том году пришла неожиданно рано. В несколько дней с полей согнало весь снег, вздулись реки, и, за одну ночь освободившись от льда, они так далеко вышли из берегов, что и думать нечего было о том, чтобы пуститься в дальнейший путь.
Почти месяц прожили Софронеев и Денбей в деревне, и только в начале июня, когда немного спала вода, купив лодку и наняв гребцов, отправились вниз по широкой, быстрой реке.
Нескончаемой, почти вечной казалась японцу дорога до русской столицы. С тех пор как выехали из Якутска, сменились три времени года, а конца пути все еще не было. Жаркое лето, правда, пришлось Денбею по душе, и, к удовольствию Ивана, японец чувствовал себя бодро, много ел и даже не отказывался от чарки водки, которую иногда подносил ему Софронеев.
Но вскоре пришла осень, и зарядили холодные дожди. Раскисший сибирский тракт обезлюдел, и надеяться, как прежде, на оказию было трудно.
Опять начались долгие сидения в деревнях, и неизвестно, сколько времени длились бы эти вынужденные сидения, если бы не новый приказ из Москвы — на этот раз иркутскому начальству: всякими средствами ускорить доставку иноземца из Японского государства.
Как дальше свидетельствуют исторические документы, без месяца год длилась дорога из Якутска в Москву.
«1702 год, генваря в 8 день... присланного из Якуцкого иноземец Денбей ставлен перед великого государя в Преображенском, и великий государь приказал его, Денбея, в Москве учить русской грамоте, где прилично, а как он русскому языку и грамоте навыкнет, и ему Денбею, дать в научение из русских робят человека 3 или 4 — учить их японскому языку и грамоте. А о крещении в православную христианскую веру дать ему, иноземцу, на волю, и ево, иноземца, утешать и говорить ему: как он русскому языку и грамоте навыкнет и русских робят своему языку и грамоте научит — и ево отпустят в японскую землю. А ныне ему, иноземцу, пока он в Москве будет, давать своего великого государя жалованье на корм и на одежу по небольшому, чем ему пронятца...»
Спустя полгода Петр уже запрашивает Приказ артиллерии, где находился Денбей: «...отписать в Сибирский Приказ Японского государства иноземец русскому языку и грамоте научен ль, и своему языку и грамоте робят сколько человек выучил и ныне учит ли?»
По просьбе Петра Денбей составил подробную «скаску» о своей стране, о которой в России тогда почти ничего не знали, и это, как предполагают, было первое достоверное сообщение о Японии.
Как и было обещано Петром, Денбею, после того как он обучил русских ребят, предложили вернуться на родину, но японца страшно пугала обратная дорога длиною в год, особенно лютые сибирские морозы, и он пожелал остаться в Москве.
Через год Денбей крестился, взял русское имя Демьян Поморцев (не забыл, как называла его ласково «Демьянушкой» добрая женщина в Сибири) и поступил учителем японского языка в учрежденную Петром школу толмачей...
...Все более настойчивыми становятся требования Петра о быстрейшем разведывании «Носа Камчатские земли в море и островов», а также и Японии: «...какими путями в сии земли проезд... и могут ли жители онной иметь дружбу и торговлю с русскими».
В наказе, который, в свою очередь, дает якутский воевода казачьему десятнику Василию Савостьянову, посланному «на службу в Камчатку», прямо говорится: «И домогатца ему всякими мерами... чтобы учинить с Японским государством меж русскими людьми торги немалые... И приложить тщание о сыску иных народов богатых, которые реки в Море-Окиан Восточный впали и живут на островах, и проведывать про них ласкою, и учинить с ними дружбу и торговые промысла. И про те народы всякую ведомость имать: какие у них товары и богатства, и что им из Сибири годно, каких товаров, и про их правление и силу, и оружие, и обычай, и всякие их поступки, и под чьею они властию, и от камчадальского пути с которой стороны из Якуцка до тех островов ближе чертеж особый учинить».
Все чаще стали возникать на Камчатке среди зачьей вольницы бунты против правительственных чиновников и приказчиков, которые, взимая с местных жителей ясак, немалую толику утаивали от государевой казны, присваивали себе.
Зачинщиками одного такого бунта были землепроходцы Данило Анцыферов и Иван Козыревский.
Для усмирения бунтовщиков из Якутска был послан «государев человек» Петр Татаринов. Однако в наказе, который дал ему воевода, специально оговаривалось: «...чтобы зачинщиков всякой смуты смертию не казнить и служилым наказания не чинить, если они заслужат прощение... открытием новых землиц».
Данило Анцыферов и Иван Козыревский, виновные не только в смуте, но и в том, что подослали к Атласову убийц, вызвались «заслужить вины свои в приискивании морских островов и проведании Японского царства».
Во время похода Анцыферов в столкновении с «курильцами» был убит, а Козыревский возглавил ватажку из пятидесяти пяти служилых людей и одиннадцати ясачных инородцев: «...проведал-де он, Иван, на море, против Камчацкого Носу, за переливами, три острова, и с двух островов языков взял боем, да одежды крапивныя и дабиныя и шелковыя, и сабли и котлы он, Иван, взял же; и за опозданием морского пути он, Иван, возвратился на Камчатку, и тех иноземцев и одежды и сабли и котлы привез он, Иван, в Камчадальские остроги... и подал-де всему, за своею рукою, и тем островам чертеж, даже и до Матманского[34] острова».
За смелые походы на Курилы и «доезды», в которых впервые были подробно описаны неведомые доселе острова, быт и нравы тамошних жителей — курильцев — и даны сведения о кратчайшем пути в Японию, с Козыревского не только полностью сняли вину, но и наградили его от государевой казны... десятью рублями...
Мучимый угрызениями совести за участие в убийстве Владимира Атласова, Козыревский, вернувшись на материк, постригся в монахи и жил в смиренном уединении под именем отца Игнатия.
В 1733 году, прослышав о том, что готовится камчатская экспедиция Беринга, Козыревский подал в Москву челобитную, в которой снова напомнил о своих заслугах и открытии новых земель. Он просил высокий Сибирский Приказ освободить его из монастырского заточения и разрешить отправиться в новое далекое плавание. «В 1712 году до монашества своего, — читаем мы в челобитной, — послан я был за проливы для проведания островов и Японского государства, также новых землиц всяких народов; следовал туда мелкими судами без мореходов, компасов, снастей и якорей. На ближних островах против Камчатского Носу живут самовластные иноземцы, которые не сдавались на сговор наш, дрались с нами; они в воинском деле жестокие и имеют сабли, копья, луки со стрелами. Милостью господа бога мы оных иноземцев имали в полон и брали их платья шелковыя и дабиныя и крапивныя... А какой через вышеназванные острова путь лежит к городу Матмаю на Нифонтовой (Японской) земле, и в кое время идти морем и на каких судах, и какими запасами, и сколько надобно людей, о том объявлено ныне Якуцкой канцелярии, и желаю объявить подробно в Москве судьям некоторой коллегии... А потому и прошу отпустить меня из Якуцка на собственной кочте за опасным арестом в Москву, и в том собрать по мне поручения запись...»
Челобитная, отправленная тайно, все же попала в Москву, и, несмотря на сопротивление монастырского начальства, Иван Козыревский был вытребован в столицу. Сразу же по приезде туда, он лично подал (спустя двадцать лет после своих курильских походов) в Сибирский Приказ наиболее обстоятельную «скаску» об открытии им Курильских островов, где и «горы, огнь, дым, пепел и камни выпадывают, и о многих других примечания достойных местах...».
Однако в просьбе включить его в состав камчатской экспедиции Козыревскому почему-то было отказано.
Где и как прожил остаток своей жизни мужественный русский землепроходец — неизвестно.
Но не затерялось в веках его имя: в честь его назван большой благоустроенный поселок в долине реки Камчатки — Козыревск.
Так в 1712 году были открыты и включены в состав России Курильские острова, куда по следам первооткрывателей снаряжались морские экспедиции, которые каждый раз уточняли, расширяли, дополняли новыми данными «чертеж» и «доезд» Ивана Козыревекого.
В 1719 году, по распоряжению Петра, были посланы на Тихий океан первые русские геодезисты Евреинов и Лужин, которым надлежало: «взяв провожатых, ехать до Камчатки и далее куда указано и описать тамошние места, сошлись ли Америка с Азией, что надлежит тщательно сделать... и все на карту поставить».
С этого времени на всех русских картах неизменно наносились Курильские острова, открытые и обследованные нашими соотечественниками.
На знаменитой карте казачьего головы Афанаси Шестакова, составленной им в 1726 году, среди российских владений на Тихом океане значилась почти вся Курильская гряда.
«Нет державы, — писал в 1799 году известный историк Словцов, — которая могла бы оспаривать наше право первого открытия островов Курильских... потому что на земли этого пространства прежде всякого европейца вступили русские».
Лишь в 1875 году, спустя сто шестьдесят три года после похода Козыревского, японцам удалось захватить Курилы, и на целых семьдесят лет, вплоть до осени 1945 года, оказались они отторгнутыми от нашей страны...
Когда наш огромный пароход рассекал морские волны, я вглядывался в беспредельную, казалось, даль и думал о тех «шитиках» — утлых суденышках из досок, сшитых сыромятными ремнями и деревянными нагелями, и о тех «гвозденниках» — низких двухмачтовых ботах, скрепленных по пазам железными скобами, на которых наши предки шли открывать новые земли.
«Суда эти были столь слабо укреплены, — сообщает историк, — что едва могли противостоять малейшим усилиям ветра и непостоянству той стихии, на которой они основывали будущее свое благополучие. Ежели исчислить все трудности и препятствия, которые мореплаватели сии должны были переносить, то нельзя не отдать справедливость их истинно героическому терпению».
Так и не дождавшись летной погоды, иду морем на «Крильоне» рейсом Владивосток — Камчатка.
В шестом часу, когда солнце стало опускаться, подул холодный ветер, и на воде возникли беляки.
В это время перед самым носом парохода неожиданно появились косатки. Крупные, похожие на дельфинов, они подпрыгивали над волной, выставляя на поверхность то белые животы, то острые, как косы, плавники, а челюсти с рядами клыкастых зубов были у них широко открыты. Глядя, как эти кровожадные, вечно ненасытные морские хищники бесстрашно скачут перед пароходом, я вспомнил давний случай, свидетелем которого мне довелось быть. Когда теплоход «Смольный» пересекал Лаперузов пролив, целая стая косаток напала на отбившегося от стада кита, окружила его со всех сторон и через каких-нибудь пятнадцать минут от царя морских зверей ничего не осталось.
Сомневаюсь, чтобы косатки приняли пароход за кита, во всяком случае, несколько часов они не оставляли его, и только с наступлением сумерек, когда за кормой вспыхнули голубоватые фосфоресцирующие огоньки, косатки исчезли так же внезапно, как и появились.
С каждым часом все больше зажигалось трепетных светлячков на воде, и вскоре они образовали огромные сверкающие поля. Потом поднялась луна и тоже прибавила света, так что море проглядывалось до самого дальнего горизонта. Поэтому предупреждения, что вблизи Курильских островов всегда «туманы до такой степени густы, что на длину небольшого судна с юта на бак нельзя различить человека», пока не оправдались.
Я еще не видел своего соседа по каюте, и, когда в полночь пришел «домой», навстречу мне поднялся невысокий полный мужчина в полосатой пижаме. Протянув руку, он глуховатым, простуженным голосом произнес:
— Василий Мокеевич Зотов.
Василий Мокеевич ехал с острова Тюленьего, крупнейшего лежбища котиков, на Командорские острова, где ему предстояло, как он выразился, поработать по части голубых песцов, которые снова начинают входить в моду.
Когда я сказал Зотову, что мне однажды пришлось побывать на Тюленьем, он хлопнул себя по коленкам и радостно воскликнул:
— Рыбак рыбака видит издалека!
— Но позвольте вас, Василий Мокеевич, разочаровать: никакой я не рыбак, и тем более не зверобой, а на Тюлений попал случайно, увязавшись за кинохроникерами.
— Но лежбище котиков видели, птичий базар на Арьем Камне видели?
— Разумеется...
— Значит, нам есть о чем поговорить.
Он достал из чемодана бутылку коньяку, две баночки креветок, баночку сайры; в свою очередь, и я выставил на стол свои припасы, и, выпив за встречу, мы стали рассказывать друг другу о местах, где нам пришлось побывать, всякий раз неизменно возвращаясь к острову Тюленьему.
— Да-а-а, — мечтательно говорил Зотов, — мал золотник, да дорог!
...Помню, как по пути на Тюлений, в заливе Терпения, средь ясного неба мы были застигнуты штормом, и старшина катера, во избежание несчастного случая, загнал меня, режиссера и кинооператора в темный трюм и наглухо задраил люк. Когда часа через три, измученных качкой, нас милостиво выпустили на волю, мы не были похожи на себя. Однако кинооператор Николай Шабанов, чтобы наверстать упущенное, поспешно стал снимать.
Первым делом он запечатлел на пленку кайр, возвращавшихся с моря на Арий Камень. Они летели длинными, казалось бесконечными, вереницами, трепеща крыльями и оглашая воздух беспорядочным криком.
С минуту они кружились над «базаром», который весь, до самого крохотного выступа, был уже так густо облеплен птицами, что вновь прилетевшим негде было садиться, и они начинали занимать места силой. Просто диву даешься, как они в конце концов там разместились. Едва на горизонте вспыхнула заря, в воздухе уже не осталось ни одной птицы.
Издали казалось, что весь Арий Камень с его наклонной пологой вершиной дрожит и шевелится и вот-вот тронется с места и уплывет в море...
А на узком пляже, усеянном песком и галькой, среди бесформенных серых валунов лежали котики, и, когда они присоединяли свой многоголосый рев к крику пернатых, от этого чудовищного шума можно было сойти с ума.
Но странное дело: когда катер подошел к берегу и потом, когда врезался в узкую песчаную косу, котики даже не шевельнулись и не глянули в нашу сторону, словно им было лень.
Позже я узнал, что глаза у котиков устроены так, что только под водой приобретают особенную зоркость, что двигаться по суше котикам невыносимо трудно, и поэтому они так близко подпускают к себе.
Вскоре мы с Шабановым очутились в самом центре лежбища, где главенствовал огромный с седоватой гривой и длинными отвислыми усами секач. Несколько минут он сидел смирно на широком сером валуне, безучастно поглядывая на нас из-под косматых бровей; потом медленно, как бы нехотя, зашевелился и начал неуклюже сползать вниз. Вот он зашлепал своими широкими мягкими ластами по гальке, грузно переваливаясь жирным телом. Сразу пришло в движение все стадо. Расступаясь, котики освобождали секачу дорогу, но многие не успевали отодвинуться, и секач, переползая через них, наваливался всей своей огромной тяжестью, так что бедные котики, казалось, вот-вот испустят дух...
Но стоило секачу скатиться в море, как он сразу же приобрел удивительную ловкость и подвижность и начал вытворять такое, что вокруг него кипела и пенилась вода.
Однако не думайте, что стадо осталось без секача. Другой, такой же огромный самец взобрался на освободившийся валун и царственно уселся на нем, подняв круглую морду с седыми усами.
Не меньше часа ходили мы среди котиков (я таскал за Шабановым треногу и по его указанию устанавливал то в одном, то в другом месте), и никто решительно — ни секачи, ни «холостяки», ни самки не пытались нам угрожать, а серые, добродушные сеголетки даже подкатывались к нашим ногам, и, чтобы не наступить им на ласты, приходилось шагать через них.
Не скажу, чтобы Шабанов был доволен съемкой, потому что солнце уже опустилось и света явно не хватало. Надеяться на завтрашний день было рискованно — погода здесь резко меняется.
Вечером, когда мы сидели в бараке у зверобоев и пили чай, к гулу морского прилива присоединился рев всех ста тысяч котиков, скопившихся на пляже, и крик нескольких миллионов кайр, занявших Арий Камень. И весь островок — шестьсот метров в длину и восемьсот в ширину — буквально заходил ходуном, как во время землетрясения. Казалось, рушатся береговые скалы, и огромные каменные глыбы падают с высоты в бушующее море, и вот-вот дойдет черед до барака, где мы сидим.
Все-таки мне удалось записать рассказы зверобоев.
...Не пытайтесь найти остров Тюлений на географической карте Союза. Даже на карте Сахалина он обозначен микроскопической точкой, как бы случайно оброненной на голубую краску залива Терпения. Но этот скалистый, без всякой растительности островок по праву можно назвать островом сокровищ.
Трудно сказать, почему котики облюбовали небольшой — в двадцать метров шириной — песчаный пляж с сизыми редкими валунами. Но именно сюда приплывают они каждое лето многотысячными стадами. Эти тихие, безобидные морские звери названы котиками за их нежный, шелковистый подшерсток, обладающий большой носкостью и изяществом.
По своей форме туловище котика напоминает сигару. К одному ее концу как бы приставлена голова с небольшим ртом, крохотными, еле заметными ушами и крупными доверчивыми глазами; к другому концу — приделана пара черных лайковых перчаток с короткими пальцами. Это задние ласты, и служат они котику в воде рулем, а на суше — веером. Вторая пара ластов расположена по бокам туловища, примерно на одной трети длины его, и в воде заменяет весла, а на берегу — ноги.
Плавая и ныряя, котик вьется и изгибается во все стороны, как кусок резины. А двигаясь по земле, переставляет сначала передние ласты поочередно, одну после другой, а затем подбирает под себя задние оконечности туловища. Если это делается быстро, то котик движется прыжками, галопом и через каждые пятнадцать — двадцать прыжков, утомившись, садится отдыхать.
Считают, что мех у морских котиков черный. Это они только родятся черными, а через три-четыре месяца становятся серыми и до двух лет сохраняют эту расцветку.
Обречены на убой только двухлетние самцы, или «холостяки», еще не превратившиеся в секачей и не имеющие своих гаремов.
Всю зиму морские котики проводят у южных берегов Японии, и только весной, в начале или середине июня, когда уплывают прибрежные льды, звери начинают свой долгий путь к острову Тюленьему.
Первыми на разведку приходят на лежбище секачи. Огромные, тяжелые, мордастые, с выпуклыми лбами и длинными толстыми усами, торчащими книзу, они вылезают на берег, оглашая воздух громким ревом, на который сразу же откликаются кайры, и начинают захватывать на пляже участки для будущих гаремов.
Целый месяц сидят они в ожидании, ревниво охраняя захваченную территорию и не уступая ни пяди своей земли. Стоит какому-нибудь дерзкому секачу нарушить границы соседнего участка, как между самцами начинаются отчаянные драки не на жизнь, а на смерть, причем дерутся долго, иногда по нескольку часов, с перерывами на отдых, после чего разом вскакивают и снова начинают биться головами, ластами, клыками, нанося друг другу кровавые раны.
Подходит время, когда со дня на день должны появиться самки. Секачи покидают свои насиженные места, тащатся к морю. Здесь каждый секач старается захватить в свой гарем побольше самок, так что на берегу снова начинаются драки.
Между гаремами тоже лежат воображаемые границы, переступать которые никто не смеет.
Только безгаремные «холостяки» и полусекачи не участвуют в драках, потому что они еще не доросли до семейной жизни. Вылезая на пляж, они сбиваются в дружное стадо и занимают в стороне свободный участок для отдельного лежбища.
Говорят, что кайры рады котикам и шумными стаями летят им навстречу. Все лето бдительно охраняют они морских животных, и, если котикам грозит хоть малейшая опасность, кайры заранее предупреждают. Тысячами срываются они со скалы и с тревожным криком начинают низко кружиться над лежбищем. И котики очень доверяют крылатым сторожам, чутко прислушиваются к их сигналам...
Прогноз погоды не оправдался. Ни вчерашний красивый закат на горизонте, ни северный ветер не принесли ничего хорошего.
Утро выдалось хмурое, с обложными тучами во все небо, с холодным моросящим дождем.
Шабанов был в отчаянии от такой погоды, а зверобоям она как раз пришлась по душе, потому что они готовились к первому забою котиков. Оказывается, в пасмурный день котики почти не купаются в море, а все время тихо сидят на пляже, и тогда легче отбить от стада нужное количество «холостяков».
Когда мы по глубокой траншее незаметно приближались к лежбищу, котики еще спали, причем не только на самом пляже, но и на крутых выступах скал. Спали они безмятежно, в различных позах: и на боку, и на брюхе, и на спине ластами кверху, и просто сидя с откинутой назад головой.
Как мы ни старались соблюдать осторожность, сверху нас заметили кайры и подали сигнал тревоги. Котики стали просыпаться. Они зашевелились, задвигались, переползая друг через друга, и сразу смешались все границы между гаремами. Те, что лежали у самого моря, поспешно плюхнулись в воду. Но удивительно, что секачи, которым стоило столько усилий сбить свои гаремы, не тронулись с места и даже не пытались восстановить прежний порядок, а продолжали восседать на своих каменных тронах.
Стадо «холостяков» было на южной стороне острова, — туда и вела траншея. Вооружившись короткими тяжелыми палками, так называемыми «дрыгалками», мы шли, слегка пригибаясь, и переговаривались шепотом.
Только Шабанов не соблюдал никакой осторожности и через каждые пять минут высовывался по грудь из траншеи, нацеливался киноаппаратом на котиков.
Путь по траншее занял не больше получаса. Когда мы подошли к лежбищу «холостяков», бригадир подал знак, и мы сразу выскочили на бруствер, стали цепью вдоль берега, отрезав котикам путь к морю.
В это время в гостях у «холостяков» еще не было ни секачей, которые иногда посещают их, ни сеголеток, и это облегчало зверобоям работу. Размахивая дрыгалками, с криком и свистом мы окружили лежбище, стараясь повернуть котиков к загонной изгороди. Они, почуяв опасность, стали огрызаться. Но мы не думали отступать. Тогда звери испуганно попятились, заметались в разные стороны, ища какой-нибудь лазейки, чтобы прорваться в море, где человек совершенно бессилен справиться с ними.
Но мы все сильнее сжимали кольцо, и ни одному «холостяку» не удалось ускользнуть. В конце концов они покорно повернули назад и заковыляли к загонной изгороди. Им было, как всегда, трудно двигаться по песку и гальке, и они так «угорели», что со спин у них пошел пар. Но загон находился поблизости, и вскоре все «холостяцкое» стадо уже было там.
Зверобои стали пропускать их через ворота, группами по десять — двенадцать котиков, на убойную площадку — помост из круглых, гладко обтесанных бревен, и, пока котики, уже совершенно выбившиеся из сил, шлепая ластами, спотыкались и скользили на бревнах, охотники нацеливались дрыгалками...
На Тюленьем редко раздается выстрел. Ведь он может испугать и котиков, очень чутких к любому постороннему звуку, и встревожить кайр на птичьем базаре. Этих беспокойных, крикливых, белогрудых птиц с острыми черными клювами здесь не бьют даже дробью. На них охотятся обыкновенными рыбацкими сетями из дели с крупными ячеями.
У кайр короткие крылья и слишком тяжелое тело. Слетая с Арьего Камня, они несколько секунд падают, и только над самой водой выходят из «пике», набирая и высоту и скорость. Даже на море, где кайры чувствуют себя особенно хорошо и уверенно, прежде чем подняться в воздух, они совершают короткий разбег по волнам.
Учитывая эту особенность кайр, охотники расставляют сети у подножия скалы, метрах в десяти от моря, и закрепляют их на высоких кольях.
Когда вспугнутые кайры огромной массой срываются со скалы, оглашая берег тревожным криком, они ударяются об сетку и от неожиданности падают на пляж, откуда подняться им не так легко.
Меньше чем за час таким образом было добыто столько кайр, что около сетей лежали их целые горы.
— На сегодня, пожалуй, хватит, — сказал бригадир, высокий, плотный человек с короткими черными усиками, — наверно, с полтыщи будет.
Вечером всю добычу вместе с ящиками яиц, собранных на выступах Арьего Камня, погрузили на кунгас, и катер повел его на буксире через залив Терпения в порт Корсаков.
Шутка ли, за какой-нибудь час — пятьсот кайр!
Однако на Арьем Камне эта убыль даже не была заметна. Плоская скала по-прежнему полна кайрами, и все новые стаи слетались сюда с открытого моря, и опять возникали драки за местечко, так что в воздухе носился сизый пух.
Когда на третий или четвертый день наша киноэкспедиция (я, кажется, вполне справился с обязанностью ассистента оператора) приготовилась покинуть остров Тюлений, неожиданно распогодилось. С неба ушли тучи, показалось солнце; Шабанов решил повторить съемку, благо забой котиков только начался.
— Не скоро еще выберемся на Тюлений, — уговаривал он меня, — так что давай, друг, поработаем при солнечном свете. Еще на денек задержимся. Ведь погоду здесь ловить надо. Ну, бери же коробку с пленкой, треногу и топай за мной на лежбище.
И верно, в этот день все у него получалось удачно.
Когда мы, усталые, голодные, пришли в барак, море уже отражало закат и на скалистый берег длинными розовыми холмами накатывались волны.
Дни, проведенные на острове Тюленьем, всплыли в моей памяти так подробно, что Василий Мокеевич почти ничего нового не добавил к тому, что я уже знал и о котиках, и о кайрах.
Меня заинтересовало другое: что заставило этого тихого, скромного, несколько даже застенчивого человека, внешне больше похожего на конторского служащего, чем на мужественного зверобоя, выбрать профессию, полную опасностей и риска.
— Так ведь не боги горшки обжигают, — сказал он, мягко улыбнувшись. — Потом как-никак на войне обстрелялся.
Оказывается, Василий Мокеевич был в войсках, которые брали Южно-Сахалинск. Когда после войны демобилизованным предложили остаться на освобожденной земле, Зотов долго не раздумывал — согласился.
— Первые два года работал на рыболовном сейнере, потом перешел на краболов. И вот однажды, находясь на берегу, прочитал в газете, что объявлен набор на курсы мастеров зверобойного промысла. Дай, думаю, на курсы поступлю, чтобы, как говорится, твердая специальность была. Так я после курсов окончательно себя и нашел. Сперва на Выселках работал, в питомнике черно-бурых лисиц. После на Шантарских островах голубых песцов осваивал. Вслед за Шантарами — остров Тюлений. А нынче, я уже говорил, на Командоры плыву. — И, помедлив, посмотрел на меня доверительно. — Ну, а главная мечта моей жизни — каланы. Но это уж чистая сказка...
— Вот и расскажите ее.
— На сон грядущий?
— Так сказка ведь...
Несколько минут в каюте стояла тишина. Только слышен был дробный стук машины да всплеск волн за кормой. Иногда доносились торопливые шаги вахтенных матросов, а еще реже — звон склянок на мостике.
— Так вот, дорогой мой, — после краткого молчания сказал Зотов, — калан, или морская выдра, редкостный морской зверь. Во всем мире не было и нет меха лучше и дороже каланьего по красоте, нежности, шелковистому блеску каждой остинки и, главное, по прочности. Недаром в старину за шкуру калана платили чистым золотом — вес за вес, как за корень женьшень, хотя в то время у берегов Камчатки и Курил были целые лежбища каланов. Но истребляли их в прежние годы безжалостно. Ныне один-единственный, к счастью заповедный, уголок, где сохранились каланы, это мыс Кастрикум на острове Уруп. Предупреждаю: если вам не удастся побывать там, считайте свою поездку на Курилы несостоявшейся!
Я заранее знал, что скорей всего не попаду на Уруп — один из дальних островов Курильской гряды, но Василий Мокеевич так разжег во мне любопытство, что я готов был до утра слушать сказку о каланах.
По словам Зотова, в повадках каланов столько ловкости, нежности, красоты, грации, что невольно начиняешь верить древней айнской легенде, будто каланы — это люди, которых небесные силы почему-то превратили в морских зверей, хотя, как известно, не у каждого человека обнаружишь одновременно столько завидных качеств.
— Вам когда-нибудь приходилось видеть лебедей на озерах, когда они часами охорашиваются, прочесывая и протирая клювом каждое перышко? — спросил Зотов. Вот так же и каланы. Вылезая из воды на прибрежные рифы и опрядыши, они долго отжимают передними лапами мех, потом тщательно протирают его, доводя до зеркального блеска. А с какой нежностью самки относятся к своему детенышу, с которым целый год не расстаются! Совершая большие плавания на спине, они держат в объятиях каланчика, крепко прижимая его к груди. Нет, дорогой мой, все это надо видеть самому.
— Сколько же нынче на Урупе каланов?
— Мало. — И, подумав, сказал: — Около двух тысяч, не больше. Но ведь с тех пор как мы вернули Курилы, прошло всего двадцать лет. А каланы размножаются медленно: больше одного детеныша самка не приносит.
И опять стал требовать, чтобы я непременно побывал на Урупе в поселке Кастрикум, потому что из всех ста чудес, которые мне предстоит увидеть на Курилах, каланы — самое большое чудо.
Но я молчал, и Зотов, видимо, принял мое молчание за согласие и успокоился: лег, натянул одеяло и через минуту заснул крепким сном.
А я еще долго не мог уснуть. Я думал о чудесах, обещанных мне Василием Мокеевичем на Курилах.
Если бы мне удалось увидеть хотя бы десять чудес из ста, и то бы я благодарил судьбу, что она не обошла меня в этой поездке…
Я проснулся в восьмом часу утра, разбуженный частыми гудками парохода и звоном колокола, и подумал, что на траверзе остров Кунашир.
Быстро встал, поднялся на палубу. На море лежал такой густой туман, что и в самом деле с юта на бак ничего нельзя было разглядеть.
Оказалось, что до Кунашира еще добрых двенадцать часов ходу, а своими тревожными гудками и колокольным звоном пароход дает о себе знать встречным судам.
Только в полдень северный ветер немного рассеял пелену тумана. В облаках появились небольшие просветы, и стало выглядывать солнце.
Мы обогнали буксирный пароход с «морской сигарой» — длинным круглым плотом, обвитым толстыми цепями. (Сигара издали очень напоминала корпус всплывшей подводной лодки без перископа, и я подумал: «Какой огромный путь прошла она от живописного озера Кизи до Курильского пролива!»
Однажды, путешествуя по Амуру, я на несколько дней остановился в Мариинске, на родине «морских сигар», и видел, как искусные мастера сплачивают их в тихом затоне, готовя в далекое плавание. В каждой такой сигаре, комель к комлю, уложено 2500 кубометров отборного строевого леса, и так надежно, что она выдерживает любой океанский шторм.
Помню, я чуть было не отправился сопровождать сигару от берегов Амура к берегам Камчатки, но почему-то остался в Мариинске. Вероятно, это было бы самое увлекательное из моих путешествий...
Только в пятом часу дня, когда пароход вошел в пролив Екатерины, погода стала лучше. Хотя в небе еще висели клочья облаков, они уже не мешали видеть морскую даль.
Но конец дня — начало прилива.
В это время сталкиваются встречные течения. На поверхности океана появляются так называемые сувои, или сулои, — вихревые всплески, достигающие порой четырех-пяти метров в высоту, с кипящей пеной на вершинах, особенно опасные для мелких судов. Катер или буксир, попав в сулой, становится игрушкой этого стремительного водяного вихря, вокруг которого бешено кипят воронки.
Однако нашему пароходу они были не страшны, и он шел вперед, сбивая то один, то другой сулой и приминая их своей тяжестью.
Вскоре по обеим сторонам пролива Екатерины показались острова: слева — Итуруп, справа — Кунашир с грядами вулканов разной формы и величины.
Одни вулканы извергали дым из конусообразных кратеров, и вдоль края небосвода стлался темный султан. Другие выдыхали струи газа и пара откуда-то сбоку, образуя небольшие белые облачка, которые тут же рассеивал ветер.
Словом, чем больше открывалась нам Курильская земля, тем сильнее было впечатление, что, выйдя, как говорится, из воды, мы попадем в огонь...
Ученые насчитали на Курилах более сотни вулканов, из которых тридцать восемь действующих, в том числе несколько подводных, скрытых в глубине океана.
Недаром курильчане, когда их спрашивают: «Как живете?» — отвечают шуткой: «Лучше всех, как на вулкане!», хотя сами огнедышащие сопки порою с ними не шутят, посылая и земле- и моретрясения.
Забегая вперед, скажу, что колебание почвы, например на Кунашире, происходит довольно часто. Оно порой неощутимо для человека, но сколько раз, просыпаясь по утрам, приходилось наблюдать, как в графине, который стоял на тумбочке, слегка колыхалась вода.
Чем дальше мы шли проливом, тем больше выступала высоченная сопка, покрытая густым темным лесом. Это вулкан Тятя. Возможно, его назвали так потому, что он главенствует над целой «семьей» других сопок. Я говорю «возможно», ибо никто точно не знает происхождения этого названия. Во всяком случае, Тятя выделяется своим изумительным по красоте двухкилометровым конусом, увенчанным остроконечной вершиной. Он сложен как бы из двух ярусов, и поэтому ученые называют Тятю «вулканом на вулкане».
По красоте и величию Тятя уступает лишь Алаиду — самому большому курильскому вулкану, гордый вид которого так поразил воображение русских землепроходцев.
В одной древней легенде говорится об Алаиде:
«Помянутая гора стояла прежде сего посреди великого Курильского озера; и понеже она вышиною своею у всех прочих гор свет отнимала, что оные непрестанно на Алаид негодовали и с ней ссорились, так что Алаид принуждена была от неспокойства удалиться и стать в уединении на море...»
Вот почему Алаид, стоящий одиноко среди бурных вод Охотского моря, часто называют вулканом-отшельником.
Я думаю, что эта легенда вполне применима и к Тяте: ведь он тоже заслоняет солнце соседним сопкам, но они не ссорятся с ним и предпочитают стоять в тени гиганта. Тятя служит отличным ориентиром капитанам морских судов, когда они, миновав пролив Екатерины, входят в Тихий океан.
Уже погасли последние блики заката и на море легли сумерки, когда пароход стал на рейд в нескольких милях от Южно-Курильска, который светился вдали гирляндами огней.
Только отгремели якорные цепи, к пароходу подошли две самоходные баржи за грузом и пассажирами. Матросы спустили вдоль высокого борта шторм-трап, и мы сошли на баржу, сильно подбрасываемую волнами.
В тот же вечер я сделал первую запись в курильском блокноте.
Не успел я расположиться в номере гостиницы, как радио напомнило: «Московское время тринадцать часов. Слушайте передачу для жителей Курильских островов».
Поскольку я теперь был прописан на Курилах, то перевел свои часы на местное время — двадцать один — и приготовился слушать Москву. Но в ушах у меня гудел океанский прибой, а во рту был горький привкус соли и водорослей, и я с трудом воспринимал алябьевского «Соловья».
Итак, путь от Москвы до Кунашира, исключая остановки в Хабаровске и Южно-Сахалинске, занял тридцать семь часов.
Что бы там ни говорили, человеку пишущему надо больше смотреть, а чтобы смотреть — не надо торопиться. Невольно приходит на память лермонтовское: «Я ехал на перекладных из Тифлиса», хотя, поверьте, я далек от мысли, что именно такой способ передвижения явился главной причиной появления «Героя нашего времени»...
За тридцать пять лет моих странствований по Дальнему Востоку я ни разу не надеялся, грубо говоря, на самотек. Перед тем как отправиться в путь, всю зиму читал разные книги, корпел над подшивками местных газет, отмечал на географической карте маршруты — один заманчивей другого — и, как говорится, вынашивал будущую поездку. Я даже уверял себя, что буду там-то и там-то, напишу о том-то и том-то, но все это длилось обычно до тех пор, пока я не сходил с поезда или с самолета в Хабаровске. И чаще всего приходилось ехать не туда, куда я прежде себе наметил, а совсем в другие, то очень близкие, то, наоборот, слишком далекие места, и до конца поездки не покидало меня чувство какой-то неуверенности.
Нечто подобное я испытал в первый же вечер на Кунашире, когда за окном неистово грохотал океанский прилив и огромные, озаренные голубоватым светом луны волны с яростью кидались на берег.
Но удается ли мне увидеть все, что я наметил себе, встречу ли людей, о которых много слышал?
Погода на Курилах меняется так часто, что утром невозможно предсказать, какой она будет днем, а в полдень — какой вечером. Поэтому здесь верят приметам. У жителей Южно-Курильска свой барометр: вулкан Менделеева. Если с самого утра над кратером вулкана висит тучка, жди, что через час-другой море надолго затянет туманом.
Сегодня с самого утра конус вулкана Менделеева совершенно чист и золотится в лучах встающего солнца. Море — тоже без единой складки. Надолго ли? Во всяком случае, у меня в запасе несколько светлых часов, и можно совершить прогулку по Южно-Курильску.
А вот и прибойная полоса. Она тянется почти на семь километров, от пристани до Горячего пляжа. Об этом «курильском чуде» мне еще предстоит рассказать.
Интересно, что океан «не насовсем» отдал горожанам прибойную полосу, а милостиво разрешил пользоваться ею «от и до», то есть от отлива до прилива. Но зато волны так хорошо укатали песок и гальку, что по этому курильскому асфальту двигаться пешеходам и мчаться автомашинам одно удовольствие.
Мне рассказывали, что после японцев на Кунашире остались фанерные домики, точно такие же, как в Южно-Сахалинске. В них было тесно и неудобно. Советские люди, приехавшие на Кунашир, поставили на месте фанерных времянок новые, добротные дома, благо лес тут под боком. Жаль только, что Южно-Курильск строился не по строгому плану, поэтому большинство домов стоят в каком-то беспорядке.
Улицы поселка раскинулись полукольцом на зеленых склонах сопок и на пологих вершинах, куда ведут легкие деревянные лестницы. Оказывается, эти лестницы построены не только для пешеходов. Они, как я после узнал, несут еще и «авральную службу» на тот случай, если посты, стерегущие океан, неожиданно подадут островитянам сигнал:
— Внимание! Идет цунами!
В памяти курильчан живы воспоминания. о цунами, которое обрушилось на остров Парамушир 5 ноября 1952 года и кончилось трагически для Северо-Курильска.
Еще наши далекие предки — землепроходцы, открывшие Камчатку и Курильские острова, — были очевидцами разрушений, причиненных цунами.
«8 числа (октября) помянутого 1737 года, — сообщает академик Крашенинников в своей книге «Описание земли Камчатки», — пополуночи в третьем часу началось трясение и с четверть часа продолжалось волнами так сильно, что многие камчадальские юрты обвалились, а балаганы попадали. Меж тем учинился на море ужасный шум и волнение, и вдруг взлилось на берега воды в вышину сажени на три, которая, ни мало не стояв, збежала в море и удалилась от берегов на знатное расстояние. Потом вторично земля всколебалась, воды прибыло против прежнего, но при отлитии столь далеко она збежала, что моря видеть невозможно было. В то время усмотрены в проливе на дне морском между первым и вторым Курильскими островами каменные горы, которые до того никогда не виданы, хотя трясение и наводнение случалось и прежде. С четверть часа после того последовали валы ужасного и несравненного трясения, а притом взлилось воды на берег в вышину сажен на 30, которая по-прежнему, ни мало не стояв, збежала в море и вскоре встала в берегах своих, колыбаясь чрез долгое время, иногда берега понимая, иногда убегая в море... От сего наводнения тамошние жители совсем разорились, а многие бедственно скончали живот свой...»
...Ноябрьскому цунами 1952 года тоже предшествовало землетрясение.
Мне рассказывали, что после первых же толчков во многих местах на побережье раскололись каменные горы, произошли обвалы и оползни. В домах рассыпались печи, в стенах появились трещины, настежь распахнулись двери и окна, с полок упала посуда, из ведер и бочек выплеснулась вода.
Разбуженные гулом и грохотом, жители поселка, не успев одеться, выбежали на улицу. Казалось, что из-под ног уходит земля, и люди метались в темноте с места на место, взывая о помощи.
Вскоре толчки прекратились. Наступила тишина, Многие стали возвращаться в жилища, легли спать. Но были и такие, что не поверили затишью и поднялись на высокие сопки, даже не предполагая, что именно там они найдут спасение.
В это время во мраке осенней ночи нарождалось цунами. Словно бы для того, чтобы разбежаться, океан отступил от берегов, обнажив более чем на километр скалистое дно. На это потребовалось ему минут сорок, после чего с невероятным гулом, подобным артиллерийской канонаде, со скоростью реактивного самолета на берег пошла высотою в десять метров гривастая водяная глыба, сокрушая все, что было на ее пути. Ударившись о выступы скал, она отхлынула, унося с собой остатки разрушений.
И снова короткое затишье.
Через четверть часа пошла вторая волна, раза в два выше первой. Она обрушилась на берег с такой силой, что дрогнули горы, а когда откатилась, в бухте, где стоял Северо-Курильск, осталось голое место.
Когда стало светать, океан еще свирепствовал, но волны, которые он посылал, уже были слабыми, затухающими.
По утверждению японцев, переживших за свою историю более ста цунами, в том числе около двадцати очень сильных, острова Курильского юга менее всего подвержены действиям разрушительных приливных волн.
Но вот вулканам верить нельзя. Иногда они десятки, сотни лет хранят гордое молчание, и неожиданно, когда этого меньше всего ждут, начинают говорить в полный голос. А о вулканах, скрытых в глубинах океана, вообще мало что известно.
Не обошла природа вулканами остров Кунашир. Здесь и вулкан Менделеева, чей усеченный конус с острой скалой на вершине точно мечом рассек небесную твердь. Как бы соперничает с ним на другом конце острова вулкан Головнина с двумя конусами-братьями, обрамленными озерами — большим спокойным Исибинаем и малым — сто метров в диаметре, в котором все время кипит вода, выбрасывая струи черного песка.
А величавый Тятя, молчаливо взирающий на свое семейство огнедышащих гор! Хотя Тятя в последний раз извергался в 1812 году, его все еще не считают потухшим, а только потухающим...
По нескольку раз в день я поднимался по аварийным лестницам на вершину сопки, откуда открывался изумительный вид и на цепь вулканов и на океан, тихий только в промежутках между отливом и приливом, и меня не покидала одна и та же мысль: «Неужели эти легкие неширокие лестницы такие уж спасительные, если вдруг, не дай, как говорится, бог, придет цунами?»
Оказывается, да!
С того момента, как служба предупреждения цунами передаст по радио сигнал тревоги, до приближения приливной волны обычно проходит от двадцати до сорока минут. За это время жители острова вполне могут успеть взобраться по лестницам на вершину сопки.
Так, между прочим, и случилось несколько лет назад, когда землетрясение в Чили вызвало цунами и приливные волны устремились к Курильским островам.
Сторожевые океана просигналили по всему побережью:
— Внимание! Идет цунами!
Одним словом, на Кунашире и на других островах все предусмотрено для того, чтобы трудовая жизнь курильчан шла спокойно и чтобы ее не омрачали никакие стихийные силы природы.
С каждым годом все больше людей приезжают сюда со всех уголков нашей страны, надолго связывают судьбу с этим своеобразным, неповторимым в своей красоте краем, у которого такое завидное будущее...
Кунаширцы очень гостеприимны. Я почувствовал это с первого же дня в столовой самообслуживания, когда кассирша советовала, что выбрать на завтрак.
— Только что привезли из имения Таранова свежий творог, сливки, молодой редис, огурчики. На второе, если любите рыбное, возьмите жареную чавычку. Конечно, у вас там в столицах выбор побольше, а у нас — чем богаты, тем и рады...
Я сел за столик против чубатого широколицего парня в морском кителе. Парень оказался на редкость словоохотливым. Я узнал, что он старшина буксирного катера, что через час идет на Шикотан и перед выходом в море должен «подзаправиться».
— А то ведь всякое у нас бывает, — продолжал он, отпивая из стакана сливки. — Выйдешь при полном штиле, а через каких-нибудь двадцать — тридцать миль такое сотворится, что только держись. Вот в мае месяце ночью шторм захватил в проливе Екатерины — ни туда ни сюда! Пришлось, спасая пассажиров и груз, кидаться на рифы. Хорошо, что быстро большую волну оседлал, а то бы еще порядком потрепало.
— А в сулой вам приходилось попадать?
Он иронически улыбнулся, сочтя, видимо, мой вопрос наивным.
— Дело не в том, чтобы попасть в сулой, а чтобы вовремя упредить и обойти. Зачем же лезть к черту на рога! Так что недаром говорится: кто в море не бывал, тот горя не видал. Однако живем — не тужим!
Узнав, зачем я приехал на Кунашир, старшина стал меня приглашать с собой на Шикотан:
— Милости прошу, местечко завсегда найдется. А жалеть — не пожалеете, остров весьма живописанный...
Вставая, он протянул огромную — мне было не охватить ее — руку.
— Кстати, зовут Гервасием, а по батюшке — Афанасьевич. Через недельку вернусь, свидимся.
Выходя из столовой, помахал девушкам:
— До скорого, боевые подружки!
— Попутный ветер, Гера!
— Какой будет!
Из нашего лексикона почему-то совершенно исчезло слово «подвижник». С некоторых пор оно получило у нас неверное толкование: «подвижника» стали сравнивать чуть ли не со «страдальцем», хотя в словаре Даля ясно сказано: «Подвижник — славный великими делами на каком-нибудь поприще; доблестный деятель; храбрый, удачливый воитель».
Когда я встретился в редакции районной газеты с местными журналистами, то в каждом из этих милых, добрых, влюбленных в свой нелегкий труд ребят мне виделся подвижник. Более того — все три чудесные толкования Даля, взятые вместе, подходили к газетчикам, и невольно вспомнился мне образ моего друга Леонида Жердина. Так же, как Леонид Иванович, они звали меня то в один, то в другой конец острова, готовы были стать моими спутниками, наперебой рассказывали о чудесных местах, об интересных людях...
И до чего хорошо рассказывают, до чего много знают! А ведь никто не дает им ни машин, ни оленьих упряжек, ни лошадей, но нет, кажется, ни одной, самой далекой бухточки на побережье, ни одного леспромхоза в девственной тайге, ни одной тони на колхозной рыбалке, где бы они не побывали.
Ничуть не жалуясь на свою судьбу, они говорили, что единственный вид транспорта, которым приходится пользоваться в поездках по островам, — оказия, благо их отлично знают в лицо все старшины морских катеров, все водители автомашин и никогда не отказываются «подбросить».
Но сколько раз их настигали штормы в открытом океане, пурги на горных перевалах, проливные, длящиеся неделями ливни на жутком курильском бездорожье! И не было случая, чтобы газетчик вернулся с пустым блокнотом.
Частенько, не заходя домой, прямо с дороги садились в редакции за стол и писали, как принято говорить, по горячим следам статью, очерк или несколько крохотных заметок.
Конечно, внешне они не похожи друг на друга и, вероятно, характером тоже, но зато одинаково преданы своей газете, которая несет людям свет партийной правды на краю нашей земли...
Несколько часов просидел я над подшивкой, и почти на каждой полосе попадались скупые, десятистрочные заметки, из которых в моем воображении рождались порой большие, захватывающие картины.
Интересно, что газета, которую я, можно сказать, изучал страницу за страницей, опрокинула мои прежние представления о Курильских островах.
Нет, Курилы — это не только самый ранний в нашей стране восход солнца; и вулканы, один величавей другого; и океанские приливы и отливы; и лазоревые бухты с приглубыми берегами, оплетенными пурпурными водорослями; и отмелые тихие заливы, прозрачные до самого дна; и девятьсот хрустальных пресноводных рек, куда сплошными косяками в пору нереста заходит тихоокеанский лосось и где водится королевская форель и кунжа; и сказочные горные озера по соседству с огнедышащей кальдерой; и удивительные леса, где рядом с северной елью и каменной березой растет бамбук и цветет невиданных размеров магнолия...
Если не все это, то что же такое Курилы?
— Люди! — говорю я себе.
В самом деле, почему бы не написать о женщине-рыбачке, для которой Кунаширский залив стал вторым домом? Или о молодых смотрителях маяка в далекой бухте Край Света? Или о ловцах анфельции в суровом заливе Измены? Или о старшине буксирного катера, застигнутого ураганом? Или о пограничном дозоре, идущем по каменному карнизу скалы чуть ли не вровень с облаками?
А разве не стоит написать о бывшем солдате морской пехоты, который одним из первых спрыгнул с десантной баржи на землю Кунашира в осенний день 1945 года и на много лет связал свою судьбу с освобожденным краем?
Когда я думаю о нем — крепком, коренастом, с живыми, пытливыми, глубоко посаженными глазами, — передо мной встает наш предок-землепроходец, более двух веков назад сошедший с утлого шитика на курильскую землицу.
Но советский солдат знал историю, он знал, что эта земля издревле принадлежит России, что она была хищнически отторгнута от нее, и поэтому с первых же дней он почувствовал себя здесь хозяином. И сразу же начал ее обживать. Природный хлебопашец, он стал сеять пшеницу, разводить скот, выращивать овощи, и нужно было видеть, как радовалась его душа, когда на берегах сурового океана, в краю туманов и огнедышащих гор, зазеленели первые всходы.
Он разослал письма своим землякам, звал их на Курилы и, когда прибыл первый пароход с переселенцами, вышел встречать их на рейд с духовым оркестром.
Правдивый, честный, он никому не сулил легкую жизнь, говорил все, как есть: говорил и о тайфунах, которые приносит океан, о подземных трясениях, которые рождают вулканы, о тропических ливнях, которые в иную пору зарядят на неделю, а то и более, и, главное, говорил о том, что над любой стихией властен человек, его труд, его желание преобразить край...
Люди верили и не верили, и молчаливо, неопределенно кивали головами, что означало: «Поживем — увидим!»
Первое же испытание пришло поздней осенью. В начале ноября выпал снег, стали задувать ледяные ветры, да с такой лютостью, что срывали крыши с камышовых палаток, гасили огонь в сложенных из камней печурках.
Потом разыгрался тайфун и порушил все, что было создано людьми за короткое курильское лето.
И, как это часто бывает, многие не выдержали. Кое-как перезимовали, а весной с первым же пароходом уехали на материк. Но большинство переселенцев остались и живут по сей день в совхозе «Дальний», который больше известен на Кунашире как «имение Таранова», названное так в честь солдата морской пехоты.
Тарановским называют здесь и Панкутанский мыс на южном побережье острова, куда в тот год страшной бескормицы Василий Таранов угнал поредевшее стадо коров и всю долгую зиму безотлучно пас их на побуревших лугах, с которых тайфун согнал почти весь снег.
Ко всему, чем сегодня знаменит совхоз, прикоснулись трудовые руки этого упрямого человека.
Когда впервые, как какое-то чудо, в которое мало кто верил, на угодьях совхоза поспела кукуруза, выросли тугие кочаны капусты, полосатые, как зебры, арбузы, какого-то необыкновенного сорта редис и все эти щедрые дары земли поступили в Южно-Курильск, жители поселка с доброй улыбкой говорили:
— Не иначе как из имения Таранова!
А вот огурцы почему-то не росли. Несколько лет бился над ними Таранов — и все впустую. Из лета в лето сажал семена, они всходили, цвели, а когда цвет опадал, огурец в том месте не завязывался.
Вот задача!
Но и она, эта задача, вскоре была решена. Оказывается, на Курилах некому опылять огурцы — нет пчел. И тут, на счастье, попалась Таранову то ли книжонка, то ли журнал со статьей о пользе муравьев:
«Муравьи способствуют образованию почвы, обогащают верхний слой органическими веществами. Миллионы вездесущих мурашей прямо и косвенно помогают человеку и в борьбе за лес, и в борьбе за урожай».
С этого дня Таранов уже не расставался с мыслью о муравьях. Как-то в погожий летний день, когда море лежало тихое, светлое под лучами полуденного солнца, ехал он верхом на коне вдоль берега. Подъехал к пионерскому лагерю, спешился, пошел к ребятам узнать, все ли у них тут хорошо. Потом посидел в их кругу у пионерского костра и неожиданно, как бы издалека, заговорил о муравьях. Рассказал, например, что каждый муравейник ежедневно уничтожает — сколько бы вы думали? — тридцать тысяч вредных гусениц. Это в пятьдесят раз больше, чем истребляет дятел. Таежники на материке берегут дятлов, называют их лесными докторами, а вот к муравьям у нас отношение скверное. Часто, завидя в тайге муравейник, просто из баловства малыши рушат его и этим, понятно, наносят лесу большой вред.
— Да и в нашем сельском хозяйстве, оказывается, мураши могут большую пользу принести. — И рассказал о несчастливых огурцах, которые из года в год дают пустоцвет. — Не попробовать ли и вам, ребята, пока вы в лагере, устроить поход за муравьями? Соберем их побольше в лесу, благо он тут у вас под боком, и поселим на совхозных огородах.
И начались пионерские походы за муравьями.
Миновало несколько лет, и мураши-переселенцы обжили новые места. Они и на огородах, как это могут делать только муравьи, трудились неутомимо, заменив пчел, которые здесь никогда не водились.
И что бы вы думали? Пошли курильские огурцы!
Может быть, и эта краткая история с муравьями — одно из чудес, обещанных мне на Курилах...
Много здесь памятных мест, названных в честь отважных русских людей. Имена их нанесены на карты, записаны в морские лоции. Я думаю, когда ученые начнут составлять новые карты и лоции, они не забудут и про тарановский мыс, и про «имение Таранова»...
Когда над океаном выдается чистое голубое небо, можно часами любоваться, как тысячи птиц по нескольку раз в день, точно по расписанию, в одно и то же время совершают моцион.
Покидая свои тесные базары на скалах и опрядышах, плотными стаями летят они к кратеру вулкана и начинают купаться в теплых облаках пара. Это тихое, медленное реяние, сопровождаемое глухим ревом океанского прибоя, длится минут пятнадцать — двадцать; потом птицы стремглав бросаются к воде и, охладившись, снова взлетают, чтобы повторить любимую процедуру.
И так несколько раз подряд, после чего расходятся плотным строем, как одна птица, крыло к крылу.
Но самое интересное, что обычно драчливые, неуживчивые между собой морские птицы, постоянно дерущиеся за место на «базаре», во время моциона соблюдают строгую очередь к теплым парным ваннам.
Пока в «парной» находятся, скажем, черные и белые чайки, в стороне темной тучей, закрывая солнце, ожидают рогатые тупики, или, как их тут называют, морские попугаи.
Потом длинной дрожащей вереницей подлетают к вулкану ары и урилы, а в небесном предбаннике, кружась, ждут своего срока беспокойные кайры, которых здесь, как и на острове Тюленьем, великое множество.
Однако у пернатого царства такие «банные» дни бывают не часто.
Когда я спросил в редакции, с кем из старожилов Южно-Курильска следует встретиться, мне назвали учителя физики Юрия Михайловича Баташонка. Он, говорили мне, много бродил по острову, интересуется айнами, когда-то населявшими Кунашир, и недавно посетил раскопки на местах древних айнских становищ.
Вечером я отправился к Юрию Баташонку, надеясь встретить солидного, пожилого человека. Но каково же было мое удивление, когда навстречу вышел худенький, застенчивый юноша! Сперва я подумал, что передо мной сын учителя физики, и спросил, дома ли его отец.
— Так ведь и я отец, — улыбнулся он. — Как раз проснулся мой курильчонок, можете познакомиться...
— Значит, вы и есть старожил Кунашира?
— Считайте, что так. — И шутливо улыбнулся: — А вот Ангелина моя — новосел...
В это время вышла на крыльцо, держа на руках ребенка, жена Юрия — невысокая стройная женщина с коротко подстриженными рыжеватыми волосами. У нее было несколько замкнутое лицо, зато в глазах можно было прочесть скрытую гордость, когда Ангелина Александровна «знакомила» меня со своим первенцем, которому в этот день исполнилось... полгода.
— Юра, что ты сказал про свою Ангелину? — спросила она мужа с притворной строгостью.
Юрий Михайлович добродушно рассмеялся.
— Я сказал, что тебя еще нельзя здесь считать старожилом.
— Уже можно, — прежним голосом сказала Ангелина и, обращаясь ко мне, добавила: — Теперь куда денешься, ведь у меня сын! Мне нужно ехать в Южно-Сахалинск в институт на зачетную сессию, так придется и его брать с собой.
— Вы студентка?
— Конечно. Юра схватил меня с первого курса (она подчеркнула слово «схватил») и увез на Кунашир. Ему-то было что — он тогда уже окончил институт.
— Ваш Юрий Михайлович, как старый житель Курил, видимо, хорошо усвоил древний обычай айнов: юноша неожиданно для окружающих хватал из толпы невесту и увозил ее на другой остров.
— Причем с ее полного согласия, — подсказал Юрий Михайлович.
Ангелина посмотрела на мужа, и они весело рассмеялись.
Юрий Михайлович впервые прибыл на Кунашир подростком в 1952 году. Здесь он окончил среднюю школу. Потом уехал с родными в Майкоп, где поступил в педагогический институт.
Все годы студенчества Юрий переписывался со своим учителем Александром Ивановичем Оплетаевым. Учитель писал ему о живописном Лягушечьем озере, куда осенью, во время гусиных перелетов, ходит на охоту, о лесах, где протоптал немало новых тропинок, продираясь сквозь заросли бамбука, сообщил, что, с тех пор как он, Юрий, уехал, удалось обнаружить в тайге целые магнолиевые куртины. «И такие они, знаешь, гиганты, что на твоем Кавказе вряд ли найдешь. Словом, Юрий, когда получишь диплом, не раздумывай долго, куда поехать. Возвращайся на родной Кунашир, ибо лучшего места для применения молодых сил и знаний, чем наши Курилы, по-моему, нигде нет...»
Для Ангелины, студентки первого курса, которая родилась и выросла на Кавказе, решение Юрия вернуться в Южно-Курильск было столь неожиданным, что несколько дней она не могла прийти в себя. Были минуты, когда будущее представлялось ей в самых мрачных красках, а мысль о том, что на далеких, неведомых Курилах придется навсегда расстаться с мечтой о высшем образовании, приводила ее в отчаяние. Но Юрий любил Ангелину и понимал ее. Он обещал, что при всех обстоятельствах она окончит институт, в крайнем случае, заочно. Ведь и в Южно-Сахалинске теперь есть педагогический, а от Кунашира до Южного рукой подать: полтора-два часа лета или сутки пароходом, так что беды он, Юрий, не видит.
— И Юрий Михайлович сдержал свое обещание?
— Сдержал, — сказала Ангелина. — Учусь заочно. Правда, наш курильчонок немного связывает. Когда я получу диплом, ему будет... — она помедлила — ему будет три годика. А пока преподаю в школе биологию, приобретаю, так сказать, практический опыт. — И горячо добавила: — Нет, что бы там ни говорили, здесь очень интересно. Конечно, рядом со мной Юра. А он, просто говоря, влюблен в свои Курилы.
На руках у Ангелины заплакал ребенок.
— Пора кормить его, — сказала она и ушла в другую комнату.
Оставшись вдвоем с Юрием Михайловичем, мы заговорили об айнах...
Я спрашиваю Юрия Михайловича:
— Откуда же происходят айны, какими путями пришли они на Курилы, чем особенным привлекли их эти дикие, суровые, скалистые острова, сотрясаемые жестокими штормами и вулканическими извержениями?
Баташонок недоуменно пожимает плечами:
— Одни ученые приписывают айнам северное происхождение, другие — южное, третьи — европейское и относят их чуть ли не к кавказской расе. Так что вопрос, как видите, спорный. Но что интересно, — Юрий Михайлович оживляется, — наряду с чисто айнскими именами, вроде Сикориното, Яйсикур, Чесима, многие курильцы носили русские имена, такие, как Васире — Василий, Олега — Ольга, Симена — Семен и т. д.
В лице русских айны обрели друзей, принесших им, курильцам, сносное существование.
Указ от 1779 года гласил: «Приведенных в подданство на дальних островах мохнатых курильцев оставить свободными и никакого сбора с них не требовать, да и впредь обитающих тамо народов к тому не принуждать, но стараться дружелюбным обхождением и ласковостью для чаемой в промыслах и торговле продолжать... заведенное уже с ними знакомство».
— Кстати, Юрий Михайлович, — говорю я, — большинство ученых утверждают, что айны никогда не имели своей письменности, своего искусства, кроме резьбы и вышивания узоров на платье, а шрифт они заменяли узлами и нарезками на специальных палочках, которыми они во время еды поддерживали усы.
— И этот вопрос спорный, — горячо возражает он. — Разве вы не слышали о находке наших геологов на Итурупе, в кратере потухшего вулкана Богдана Хмельницкого?
— К сожалению, не слышал.
— О, эта находка уникальна!
...Когда летом 1948 года геологи совершали восхождение на вулкан Богдана Хмельницкого и спуск в кратер, они не предполагали, что здесь когда-то ступала нога человека. В кальдере им удалось обнаружить бурые камни с высеченными на них изображениями людей, птиц, морских животных и даже целых сценок охоты на сивучей. Стало очевидно, что жители Итурупа еще в глубокой древности проложили сюда свои пути.
Если верить догадкам, что эти изображения на валунах не что иное, как рисуночное письмо айнов, можно лишь восхищаться мужеством древнего мастера, который пренебрег всеми скалами и опрядышами на побережье, а выбрал для себя те камни, что лежат в живописной кальдере давным-давно потухшего вулкана, куда и в наши дни подняться стоит невероятных усилий.
Очевидно, человек приходил сюда много раз и жил здесь подолгу, потому что не так это просто высекать примитивным, скорей всего каменным орудием на глыбах застывшей лавы рисунки и знаки, полные, вероятно, глубокого смысла.
Это был титанический труд!
Когда я вышел на улицу, уже стало сумрачно. Луна выглядывала из-за облака, слегка осветив приливные волны, которые с гулом накатывались на берег.
Я шел и думал о судьбе последней горстки айнов, насильно вывезенных японцами с острова Шикотан осенью 1945 года.
Кто-то, помнится, рассказывал, что только одному айнскому мальчику каким-то чудом удалось избежать угона в чужую страну. Спасая родовой жезл, он будто бы ночью удрал в горы...
Я возвращался с раскопок на месте древних айнских становищ, и тропинка вела через такой богатый лес, что я не торопился выбраться на проезжую дорогу. В пятом часу дня, когда, чертовски устав от ходьбы, я присел на придорожный камень покурить, на горном перевале показалась машина ГАЗ-69.
— Вот это кстати! — обрадовался я, вспомнив, что пора возвращаться в поселок.
Если бы не считанные минуты до начала океанского прилива, я мог бы многое рассказать о благородстве курильских шоферов, которые, будь то на грузовике или на легковушке, взяли себе за правило подбирать на дороге пешеходов. Едва «газик» вынырнул из-за каменного выступа горы и поравнялся со мной, неожиданно открылась дверца кабины.
— Садитесь, да побыстрее, а то не проскочим!
Заняв место рядом с шофером, я посмотрел через плечо на сидевшего сзади пожилого офицера в зеленой фуражке и ахнул от удивления: Стрельцов!
— Сколько лет, сколько зим! Какими же судьбами? — разом закричали мы и начали наперебой рассказывать, как очутились в этих неблизких краях.
Пока машину трясло на ухабах, вспомнили и о Хасане, где мы впервые встретились, и о маньчжурском городке Семь Балаганов, где осенью 1945 года Стрельцов был комендантом и куда я, на ночь глядя, случайно заехал во время грозы.
Словом, Вадим Николаевич уже не отпускал меня. Возил за собой и на «газике» по каменистым дорогам, и на катере вдоль живописных курильских берегов, а однажды завез на гористый островок к капитану Ирганцеву, где мы застряли из-за тумана на целых трое суток.
В бухте нас встретила жена Ирганцева Ирина Павловна, худенькая стройная женщина с блестящими черными глазами. Она была в простом ситцевом платье, стянутом в талии лакированным пояском, и в плетенных из лоскутков замши сандалетах на босу ногу. Она подала Стрельцову руку, чтобы помочь ему сойти с катера, но высокий, грузный Стрельцов, едва ступив на валун, потерял равновесие, ноги у него разъехались, и, не подоспей вовремя старшина, Вадим Николаевич угодил бы в воду.
— А хозяина-то опять нет?
— Он теперь совсем не бывает дома, — с грустной улыбкой пожаловалась Ирина Павловна и повела нас крутой тропинкой к дому.
— А Леночка?
И не успела Ирина Павловна ответить, как из бамбуковых зарослей раздался пронзительный голосок:
— Мама, я здесь!
Леночка стремглав кинулась к матери и тут же, при виде незнакомых людей, застеснялась, опустила глаза.
— Ну, поздравляю тебя, курилочка, с днем рождения! — сказал Стрельцов, доставая из сумки коробку с шоколадными конфетами. — Будь здорова и счастлива, расти большая!
— Вот хорошо, Вадим Николаевич, что приехали к нам на Леночкин день, — сказала Ирина Павловна. — Ведь вы ей вроде крестного отца.
Стрельцов громко рассмеялся.
Тропинка кончилась у крыльца бревенчатого дома, крытого белым гофрированным железом. Крыша была в ржавых пятнах от туманов, которые здесь собираются часто. Зато крылечко сверкало белизной и было уставлено пузатыми кадушками с бледно-розовыми цветами, похожими на астры.
— Отлично вы тут устроились, — сказал Стрельцов, когда мы вошли в светлые, просторные комнаты. — Прямо-таки хоромы.
Недолго светило солнце. Из-за сопок подул влажный ветер, и за окном неожиданно выросла сизая стена тумана. Удивительно, как приспособилась к этим ветрам и туманам растительность, которая была здесь ничуть не бедней, чем, скажем, в Приморье. Уходя своими корнями в расщелины между скал, высоко поднялись сосны с очень густой темной хвоей, прямые как стрелы пихты и каменные березы с кривыми узловатымт ветками. А у подножий сопок небольшими куртинами рос бамбук, не такой, правда, как в тропиках, но все же бамбук. А гигантские лопухи с ярко-зелеными листьями шириной с зонтик! А саженного роста трава-шеломайник и медвежий корень-дудник! В этих зарослях не сразу увидишь всадника, скачущего на коне.
Человеку, впервые приехавшему сюда, это смешение хладного севера с жарким югом может показаться фантастическим, однако очень скоро привыкаешь и к этому курильскому чуду.
А вот и другие контрасты: на песчаной отмели лежит исполинский скелет кита, выброшенный прибоем; по длинному хребту «царя морских животных» мирно разгуливают домашние куры во главе с огненно-рыжим петухом.
— Что-то давно Васи нет, — говорит Ирина Павловна.
— Скоро явится, — пробует ее успокоить Стрельцов, — ведь сегодня Леночкин день.
Ей хочется верить, что муж вернется и вместе со всеми сядет за стол. И потому, что его так долго нет и неизвестно, когда будет, она загрустила. Возможно, ей вспомнился день, когда должна была родиться Леночка, и капитан срочно отбыл куда-то на сторожевом катере, пообещав «через часик» вернуться, чтобы отправить ее в больницу, а вернулся через трое суток.
Я уже знал от Стрельцова историю рождения Леночки, как знал и последующую, когда годовалый ребенок остался у Вадима Николаевича на руках.
...Ирина Павловна встала в тот день раньше обычного, собрала в чемоданчик все необходимое, чтобы взять с собой в больницу. Муж еще спал. Вчера он до трех часов ночи просидел в своей крохотной канцелярии, дежурил на проводе, ожидая каких-то важных сообщений. Вернувшись домой уже в четвертом часу, съел свой ужин, оставленный на столе, и лег спать.
Погода с самого утра выдалась тихой. На море был полный штиль. Ирина Павловна ожидала, что, как только муж проснется, он распорядится подать катер и отправит ее в поселковую больницу, где для роженицы приготовили место.
— Я уже собралась, Вася, — сказала она, когда он вышел из спальни. — Как раз и день чудесный.
— Вот и отлично, Иринушка, — ласково ответил он, — сейчас пойду распоряжусь.
Он выпил стакан чаю, закурил и вышел из дому. Минут через двадцать вернулся, и по его озабоченному, замкнутому лицу жена сразу догадалась, что произошло что-то важное. Он подошел к ней, обнял за плечи и со сдержанной улыбкой спросил:
— Ну, так кого же ты мне родишь — Ленку или Степку?
Но вместо ответа она в упор спросила его:
— Вася, что-нибудь случилось? Ты не можешь дать катер? Я вижу, что не можешь...
— Я на часик отлучусь, очень срочно нужно. Думаю, что за этот часик ничего не произойдет, верно?
Ей оставалось согласиться, и на всякий случай она попросила, чтобы муж, уезжая, хотя бы сообщил дежурному о ее положении.
— Это я уже сделал. И дежурный знает, и Николай Громов в курсе дела.
Поцеловав жену, Ирганцев схватил с вешалки плащ-палатку и выбежал на улицу. Она видела из окна, как муж спускается по тропинке к морю, подвешивая на ходу маузер в блестящей деревянной кобуре.
Ирина Павловна села на кушетку, поставила рядом с собой чемоданчик и стала ждать. Она не верила, что на этот раз муж может задержаться дольше чем на «часик». Но прошло целых три, а его все не было.
Пришел Громов, комсорг заставы.
— Что, Коля?
— Как вы себя чувствуете?
— Сама не знаю, кажется, пока ничего...
— Раз ничего, я еще загляну попозже, — сказал он так, что Ирине Павловне показалось: он что-то знает и не хочет ей говорить.
— Коля, — остановила она его. — Начальник звонил?
— Звонил. Просил, чтобы не проморгали прилив в случае чего...
От этих слов у нее упало сердце. Она поняла, что муж задерживается и поручил Громову сопровождать ее в поселок.
— А нельзя ли вызвать из поселка кавасаки или буксир, ведь рыбаки нам никогда не отказывали?
— Ну, зачем же вам кавасаки или буксир, когда вас в таком виде на море укачает, мы пешком доберемся.
— Нет, нет, капитан не оставит меня одну, он непременно скоро вернется, подождем его.
— То есть как это одну, Ирина Павловна? Да разве мы вас оставим одну? Новое дело! Да вы, Ирина Павловна, нам как родная мать.
Вдруг она почувствовала боль, лицо ее побледнело, на лбу выступили капельки пота.
— Что, плохо вам? — испугался Громов, подбегая к ней.
— Пойдем, Коля, пойдем, дорого́й...
Тропа поднималась круто в гору. Громов медленно шел впереди. Ирина Павловна за ним — молчаливая, испуганная.
Солнце, ненадолго выглянув из-за облака, снова скрылось. Стало пасмурно. На море образовались беляки. Чайки, припадая к ним, с криком вздымались в воздух. Заглядевшись на них, Ирина Павловна немного отстала. Тогда Громов подождал ее и взял под руку.
«Какой он замечательный парень!» — подумала она о Громове, вспомнив, как он впервые появился на заставе — тихий, застенчивый, замкнутый, и как через месяц Ирганцев про него сказал: «Этот новенький добрый будет пограничник». Потом Ирина Павловна вспомнила, как однажды зимней ночью, во время пурги, Громов, рискуя жизнью, провел наряд горной тропой.
Вскоре Громова избрали комсоргом заставы, и он очень привязался к начальнику, стал его первым помощником. Ирина Павловна подумала, что муж не зря поручил именно Громову сопровождать ее в поселок.
Чтобы отвлечь Ирину Павловну от тревожных мыслей, Громов признался ей, что у него в Рязани осталась любимая девушка, с которой он переписывается. И если его, Громова, после действительной оставят на сверхсрочной службе, то непременно выпишет свою девушку на остров.
— А она поедет? — спросила Ирина Павловна.
— Не знаю, но я ей в каждом письме пишу про вас, Ирина Павловна, какая вы есть, как вы тут на нашем островке дружно с нашим капитаном живете. Конечно, если бы ее можно было сюда затребовать, у Нины бы, думаю, быстро характер выработался. Здесь, около Тихого океана, люди другими становятся. Ведь вы-то здесь вон как закалились, правда? — И погодя минуту, спросил: — Ирина Павловна, а где вы познакомились с нашим капитаном?
— Случайно, Коля, чисто случайно. В поезде. Мне тогда еще не было восемнадцати лет. Две недели встречались, а когда у Васи отпуск кончился, он мне и сделал предложение. Маме Вася очень понравился. Когда она узнала, что он без родителей в детском доме воспитывался, так расчувствовалась, что не стала возражать. Вот с тех пор я и езжу за ним — то на Запад, то на Восток...
Так за разговорами они прошли с километр. Чем ближе к поселку, тем у́же становилась горная тропа. Справа она круто спускалась в море, а слева над ней нависали голые скалы.
Громов посмотрел на часы: без четверти пять. Все дальше от берега улетали чайки, верная примета — океан готовится к приливу. Громов забеспокоился. До поселка осталось километра полтора, идти быстро Ирина Павловна не могла. Она уж и так выбилась из сил и через каждые десять — пятнадцать шагов останавливалась.
Вдруг она вскрикнула, сжалась вся, повисла у Громова на руке.
— Худо мне, теперь уже совсем худо...
В это время к берегу подкатилась волна, стукнулась о скалу, обдав их каскадом холодных брызг.
— Что, Коля, уже прилив?
Он не успел ответить, как ударила вторая волна, следом за ней третья.
Быстро поменявшись с Ириной Павловной местами, Громов заслонил ее и, крепко взяв за талию, повел вверх. Но каждый шаг отдавался невыразимой болью, пересилить ее уже не было никакой возможности.
— Нет, не дойду я... — простонала Ирина Павловна, опускаясь на тропу.
Тогда, не говоря ни слова, Громов взял ее на руки и быстро пошел вверх по горной тропе, принимая на себя волны, которые с бешенством кидались на берег, грозя смыть их с этой узкой скалистой полоски.
Когда до поселка осталось совсем немного, из-за поворота выбежали три человека в резиновых плащах.
В одном из них Громов узнал врача поселковой больницы.
— Ну молодцы, что успели проскочить, — сказал он. — Теперь все будет хорошо.
Оказывается, дежурный по заставе, решив, что Громова и Ирину Павловну застал в дороге прилив, отправил в больницу срочную радиограмму.
Поздно вечером Ирина Павловна родила девочку.
...Леночке еще не было годика, когда на внешнем рейде напротив острова бросил якорь «Манерон». Этот старый грузо-пассажирский пароход каждое лето снабжал жителей далеких островов продуктами и промтоварами. Там же можно было посмотреть новую кинокартину, получить выкройку модного женского платья, сделать в парикмахерской прическу и маникюр. Словом, глуховатые гудки «Манерона» доставляли островитянам много радости. Как только его замечали на горизонте, люди спешили на катер, чтобы поскорей попасть на «плавучий универмаг».
Вадим Николаевич Стрельцов, прибывший по служебным делам на этот остров, посоветовал Ирине Павловне сходить на «Манерон», сделать покупки, а если будет желание, то и посмотреть новый кинофильм.
Захватив с собой побольше денег, Ирина Павловна с Леночкой на руках пошла на берег.
— Знаете, уважаемая, — сказал Стрельцов, — на такой зыби болтаться с крохотным ребенком не советую.
— Мне не с кем оставить Леночку. Я ведь быстренько — туда и обратно.
— Она же спит у вас на руках...
— Тогда я не поеду, — решительно заявила она.
— Но вам же очень хочется, верно?
— Мало ли чего нам здесь хочется! — сказала она таким тоном, что Стрельцов воспринял ее слова как укор.
— Вот что, — сказал он, — отправляйтесь на «Манерон», а с Леночкой посижу я...
Ирина Павловна не знала, что ответить. Конечно, за какие-нибудь два-три часа ничего особенного не случится. Если Леночка заснула, она будет спать до самого вечера, но Ирганцевой было неудобно оставить ребенка с «начальством». А вдруг тревога и Стрельцову придется выехать на границу?
Глуховатые гудки «Манерона» зазывали к себе покупателей и одновременно предупреждали, что универмаг — плавучий и может скоро сняться с якоря.
— В конце концов, Ирина Павловна, я попробую приказать вам, — не то в шутку, не то серьезно сказал Стрельцов.
— Это вы можете приказать капитану, а я вам не подчиняюсь, — в тон ответила она, передавая ему с рук на руки Леночку.
Море слишком скрадывает расстояние. С берега казалось, что «Манерон» стоит не так уж далеко, но катер, качаясь на зыби, все шел и шел, а корабль словно отодвигался все дальше и дальше. «Хорошо, что я не взяла с собой Леночку! — подумала Ирина Павловна. — Правда, муж будет сердиться, что я подбросила ее Стрельцову, а сама отправилась за покупками. Но я ненадолго: туда и обратно!» Она не заметила, как катер, сделав крутой разворот, неожиданно подошел к высокому борту «Манерона». Матросы помогли ей подняться по штормтрапу на палубу.
Сделав кое-какие покупки, Ирина Павловна сходила к дамскому мастеру в парикмахерскую, потом перешла к маникюрше, бойкой на язык рыжеватой барышне, у которой всегда был в запасе полный короб новостей.
Часа через два, уже собравшись было домой, она, к своему огорчению, узнала, что команда катера — старшина и моторист — смотрят кинофильм. Она хотела вызвать их, но тут ей стало жаль ребят: ведь они день и ночь болтаются в море, неизвестно когда отдыхают. Она прошла в кают-компанию, служившую зрительным залом, села в полутьме на свободный стул. Не зная начала картины, она смотрела продолжение без всякого интереса, думая лишь о том, что́ там дома с Леночкой.
Минут через двадцать она в темноте тихонько пробралась между рядами стульев, вышла на палубу — и ужаснулась. Море сплошь затянуло таким густым туманом, что не видно было капитанского мостика. В это время кто-то из матросов быстро сбегал по лесенке.
— Скажите, это надолго? — спросила она.
— Что вы, гражданочка, первый день на Курилах?
— У меня ребенок на берегу остался... — пробовала она объяснить, но матрос равнодушным голосом перебил:
— Не в «Мосторг» пришли, а на плавучую коробку...
До семи вечера Леночка спала. Когда она проснулась и хотела заплакать, Стрельцов дал ей радужного попугая, и, пока ребенок забавлялся игрушкой, Вадим Николаевич вышел на кухню разогревать манную кашу. Скормил Леночке блюдце каши, напоил чаем и, устроившись рядом на кушетке, взялся было дочитывать книжку. Вдруг девочка швырнула на пол попугая и зашлась такими слезами, что Вадиму Николаевичу пришлось взять ее на руки. Он ходил с ней из угла в угол, качая на руках и напевая своим глуховатым баском разные песни — от лермонтовской «Казачьей колыбельной» и до арии Ленского «Куда, куда вы удалились», но, к досаде Стрельцова, Леночка не успокоилась. В одиннадцатом часу ночи, вдоволь наревевшись, притихла. Стрельцов уложил ее в кроватку, укрыл байковым одеяльцем и погасил верхний свет.
Он вышел посмотреть на море.
— Да, это надолго!
К радости Стрельцова, назавтра чуть свет прибыл горными тропами Ирганцев. Он очень удивился, застав Леночку на руках у Вадима Николаевича. Когда тот рассказал ему, в чем дело, капитан побежал связаться по радио с «Манероном».
Он передал жене, что дома все в порядке, Леночка здорова и чувствует себя прекрасно.
Только на четвертые сутки Ирина Павловна возвратилась из «универмага».
Мы сидели за столом, когда вдруг с шумом распахнулась дверь и Леночка с порога закричала:
— Товарищи офицеры, папка мой приехал!
Ирганцев, высокий, стройный, подтянутый, вошел в комнату, поцеловал жену, поздоровался со мной и со Стрельцовым и стал извиняться, что дела несколько задержали его.
— Ну что ж, друзья мои, — сказал Стрельцов, разливая по бокалам шампанское, — первый тост за виновницу торжества, нашу отважную курилочку. — И, обращаясь к Леночке, сказал: — Будь здорова и счастлива!
— Буду! — закричала девочка и стремглав выбежала на улицу, где ее поджидал Николай Громов с большим букетом курильских магнолий.
Если бы мне выпало счастье увидеть девяносто девять курильских чудес из ста, минуя Горячий пляж, никто бы, вероятно, не поверил, что я побывал на Кунашире, потому что это чудо природы никак нельзя обойти.
Погода с самого утра приглашала в дорогу. Птицы только начинали свои моционы, и, достаточно наглядевшись на них в предыдущие дни, я решил отправиться на Горячий пляж, куда можно, по желанию, добраться и на машине и пройти пешком.
Но мне не хотелось лишить себя удовольствия прогуляться вдоль побережья. А чтобы успеть до прилива вернуться обратно в Южно-Курильск, сяду на какую-нибудь попутную машину.
Иду у самой кромки залива, лавируя между огромными серыми валунами, то круглыми, как ядра, то острыми, как надолбы.
Кто же разбросал по всему берегу эти многотонные ноздреватые камни, о которые разбиваются могучие волны океанского прибоя?
Оказывается, это всего лишь застывшие брызги вулканической лавы. Но если это только брызги, то каких же чудовищных размеров достигают основные продукты вулканического извержения?
В старинных «Вестниках новостей», где собраны отчеты русских путешественников «в отдаленные Курильские острова», в частности — в интереснейшем отчете о научной экспедиции сибирского дворянина Антипина («как приказано было ему объехать на большой байдаре для собрания... потребных для Санкт-Петербургского императорского натурального кабинета разных достопамятностей»), сохранилось несколько описаний деятельности кунаширских вулканов.
«Извержение сопровождалось выбросом дыма, пепла, от которого небо сделалось черным-черно, раскаленных камней, которые с оглушительным грохотом падали на скалы, дробясь и шлепаясь в море. Красная кипящая лава струилась по склонам горы бесчисленными ручьями, придавая вулкану ночью такой вид, будто он увешан угасавшими фонарями. Лава, стекая в море, остывая, шипела, и это шипение было слышно далеко. Выкидной лес на берегу был обуглен так же, как и трава сожжена и убита... Но любопытно, что, нисколько не смущаясь сильным извержением из кратера и более тихим у подошвы горы, бесчисленное количество кайр, чаек, бакланов водворялись на выступах утеса, кладя яйца. При каждом грохоте и шлепанье камней, катившихся вниз, тучи птиц с криком отлетали, а несколько минут позже возвращались на прежнее место...»
Последнее извержение вулкана Менделеева было настолько сильным, что образовался новый, побочный кратер на южном склоне огнедышащей сопки. Из него и сейчас пробиваются лиловатые струйки пара и газа, и кажется, в чреве его что-то бурлит, ухает, ворочается.
Однако, как дальше увидим, вулкан Менделеева больше приносит людям радости, чем огорчений.
До Горячего пляжа осталось приблизительно полпути, но я уже успел встретиться с чудом.
Оно явилось предо мной в образе рыбака; на вид ему было лет тридцать пять — сорок. Это был высокий, несколько сутуловатый мужчина в сером костюме и в фетровой шляпе. Он шел, опираясь на суковатую палку, слегка прихрамывая на левую ногу. Через каждые десять — пятнадцать шагов он останавливался, ощупывал больную ногу, и лицо его при этом блаженно улыбалось. Мимо мчались машины, и шоферы, как я уже говорил, привыкшие подсаживать пешеходов, выглядывали из кабин, а один даже затормозил и крикнул человеку в шляпе:
— Садись, товарищ, подвезу!
— Спасибочки, в другой раз, — ответил тот и зашагал дальше.
Несколько минут я шел позади, потом человек в шляпе, глянув на меня через плечо, спросил:
— На Горячий пляж?
— Да.
— Значит, по пути. — И тут же стал мне рассказывать, что сегодня впервые после тяжелой болезни решил совершить длительную прогулку и, главное, без посторонней помощи. — Ноги свои пробую. Еще и месяца не прошло, как добрые люди снесли меня на руках с парохода, а нынче — сами видите... хожу. — И с восторгом добавил: — И это, поверите ли, после десяти горячих ванн. А ежели весь курс пройду, еще три-четыре ванны приму, к черту посох! — Он поднял суковатую палку и потряс ею в воздухе. — Так что перед вами воскресший, можно сказать, человек.
— И врач разрешил вам такую дальнюю прогулку?
— Так я ж не спросил разрешения...
Заболев острым пояснично-крестцовым радикулитом, Петр Анисимович — так звали рыбака — более двух лет пролежал без движения. Дважды жена возила его на курорты — в Цхалтубо и на Анненские воды в Нижний Амур. Немного было поправился, но зимой радикулит обострился, да ко всем бедам прибавился еще и ревматизм.
— Лежу и будто во сне вижу море, родной сейнер, путину. И так, знаете, нехорошо на душе, что свет не мил. И за что, думаю, так обидела меня судьба, за какие грехи? — Он заволновался, быстро стал закуривать. — Невыносимо это, когда во цвете лет становишься в тягость и себе и родным. И вот как-то прочитал я в нашей сахалинской газете про чудодейственные ключи на кунаширском Горячем пляже. Поскольку терять мне было нечего, решил поехать. Но как поедешь, если ноги у меня как каменные? Тут, на счастье, мои друзья-рыбаки на Камчатку собирались, упросил их довезти до Южно-Курильска. Они-то, спасибо им, и передали меня, как говорят, из рук в руки. Короче, стал я принимать ванны. Первые две несколько обострили болезнь, а после третьей впервые за два года почувствовал — вроде ноги ко мне возвращаться стали. А после пятой — без посторонней помощи поднялся. Стою — и глазам своим не верю. Сестра говорит мне: «Попробуйте пройдитесь». Сделал я два-три коротких шага — и упал. Но упал я, оказывается, просто от страха, а не оттого, что ноги не держали. А когда поднялся, пересилил себя, прошелся... Шестая, седьмая и особенно девятая ванна еще больше помогли. Срезал потолще ветку с орешника, выстругал посох, — он опять поднял палку и потряс ею, — и каждый день по целому часу гулял вдоль берега. А сегодня решил ноги свои полностью нагрузить. И вот видите, какой я перед вами!
Я предложил Петру Анисимовичу отдохнуть, и он согласился. Мы сели на плоский валун у самой воды и несколько минут молчали.
Спокоен, почти недвижим лежал перед нами Кунаширский залив, далеко отступивший от берега. Оттого, что в нем отразилось лазурное небо, залив был одного с ним цвета, лишь в том месте, где качались бурые водоросли, вода отсвечивала пурпуром.
Петр Анисимович посмотрел на часы.
— Ну, двинулись дальше. Мне до прилива надо успеть ванну принять. — И стал рассказывать, что приливные волны, заливая Горячий пляж, остужают целебные родники, но рано утром, как только начинается отлив, к источникам возвращается прежнее тепло.
Итак, что за чудо такое Горячий пляж?
Представьте себе участок морского берега из песка и гальки длиной около двухсот метров, окутанный паром разных оттенков: то белым, как снег, то синеватым, как папиросный дымок, то светло-розовым, как редкие облака на фоне закатного солнца.
Не только сами родники сохраняют температуру до семидесяти — ста градусов выше нуля, нельзя прикоснуться рукой к земле. А если копнуть ее лопаткой, сразу обдаст таким жаром, что только успей отвернуть лицо, чтобы не обжечься.
Жители Горячего Пляжа — так называется и поселок — используют природное тепло не только для лечебных процедур, но и в быту: отапливают квартиры, стирают белье, готовят пищу.
Заройте поглубже в песок чайник с водой, и через десять минут в нем вода закипит. Не больше времени уходит, чтобы сварить краба или рыбу, — и так круглый год, даже в лютую зиму.
Но самое, конечно, удивительное — целебная сила горячих ключей.
Не все источники Горячего пляжа пока изучены, а ведь их здесь много, и все разные как по химическому составу, так и по температуре. Тут и щелочные, и сернистые, и кислые; и каждую воду вулкан Менделеева согревает по-разному: одной воде он дает легкое тепло, другую нагревает до шестидесяти градусов, третью до водит до кипения.
Но здесь не только вода исцеляет людей от болезни. По соседству с теплыми ключами имеются богатые залежи илистых грязей, и такое чудесное сочетание вод и грязей сулит курорту большое будущее.
Потом Петр Анисимович провел меня к реке Лесной, которая стремительно бежит по камням, а в том месте, где в нее впадает Кислая протока, вода отливает всеми цветами радуги. По берегам Кислой (вкус ее напоминает лимонный раствор) расположены десятки бассейнов. В одном из них Петр Анисимович и лечит свой радикулит.
К сожалению, жители Южно-Курильска берут пока у вулкана Менделеева сущие пустяки, а ведь тепло этого гиганта неистощимо...
Может быть, через несколько лет, когда я снова приеду на Кунашир, здесь будут просторные корпуса водолечебниц, зацветут сады (уже нашлись энтузиасты-садоводы), раскинется много теплиц (пока их несколько), в которых всю зиму будут расти овощи, а тепловая электростанция озарит светом океанский берег.
Иные, возможно, скажут: мечта! Но люди, связавшие свою судьбу с Кунаширом, давно живут этой мечтой и верят, что она осуществится.
— Теперь сами всё видели, — сказал Петр Анисимович, прощаясь со мной. — Идите, а то скоро начнется прилив.
Поверхность моря, недавно совершенно гладкая, почти неподвижная, быстро стала покрываться беляками.
Только дошел до развилки дорог, со стороны горного перевала показалась машина. Я не успел «проголосовать», шофер затормозил. Взобравшись в кузов, где уже сидели человек десять таких же, как я, случайных путников, с облегчением вздохнул.
Оказывается, не так это просто проскочить в предзакатный час прибойную полосу. Буквально на глазах прилив нарастал, ширился, занимал чуть ли не всю дорогу, оттеснив машину к сопкам. То и дело к ней подкатывались волны, и, казалось, вот-вот они подхватят ее и унесут в море.
Особенно трудным был последний километр. Вода покрывала скаты, порой перехлестывала через капот, обдавая нас в кузове холодными брызгами.
Шофер, высунувшись из кабины, больше смотрел на океан, чем на дорогу, и, лавируя между пенистыми волнами, гнал грузовик на полной скорости, дорожа каждой минутой.
Когда мы в сумерках въехали в Южно-Курильск, приливные волны уже во всю силу бились о прибрежные камни, оглашая воздух тревожным гулом.
Сколько же чудес за это время собралось в моем путевом блокноте?
К сожалению, не так уж много.
Но и то, что мне посчастливилось увидеть, надолго останется в памяти, ибо прекрасна эта далекая и в то же время близкая нам земля...