— Игра в любовь? То, что со мной делаешь серьезно, потом с другими превращаешь в забаву?
Кончилось тем, что он обозвал ее занудой, однако ночью тем не менее предпринял попытку примириться и, что называется, «полез». А она, гордый человек, ляпнула: мне противно, когда ты ко мне прикасаешься. На что он, тоже гордый человек, ответил: о-кей, больше не буду прикасаться. С той ночи ледяная глыба, поселившаяся в доме, только разрасталась, но на людях, а при сыне тем более они были даже приветливы. А когда у него появились эти ужасные багровые шишки в паху, она ухаживала за ним так, как и должна ухаживать верная подруга, если ранили друга, — и вместе с врачами выходила его таки! Шишки пропали, а нежные отношения, наоборот, восстановились. Кроме постели. Она была так счастлива, что про это и не вспоминала, думала, химиотерапия подействовала. И вдруг в день его рождения запищал забытый дома мобильник. Для нее бумажник Леонида и его мобильник всегда были табу, а тут вдруг как бес подтолкнул — прочла эсэмэску:
«Поздравляю, мой родной!» «Мой родной» ее и добил: это было самое интимное и нежное ее обращение к нему.
И тут уже, забыв о гордости, она принялась по крупицам добывать сведения о разлучнице: она хотела понять, чем она хуже? Уж больно та оказалась уродливой внешне, прямо каракатица какая-то. Она ожидала увидеть, минимум, фотомодель на пенсии, а увидела таежную шаманку: приплюснутый нос, широко расставленные глазки-щелки, блин-лицо, рот — большая щель. И в довершение выбеленные волосы. Очень лживая, хитрая, резкая, наглая. Замужем была, но детей не рожала. Увлекалась восточными практиками — современным шаманизмом. Может, она его и впрямь приворожила? — не за кривые же коротенькие ножонки он к ней таскался! Но потом поняла: начал он спать с той просто потому, что перестал спать с ней, с Зоей, — лег с первой, какая подвернулась. Шаманка-то зевать не стала, сразу потащила в койку. Еще бы, такого мужика ущучила! Парой они были смехотворной, она ему до подмышки не доставала. А потом прибрала к рукам и стала им вертеть. Баба оказалась очень сильная, скорпион и главбух большого офиса. Когда к ней переехала жить сестра (сестрину квартиру сдали), эта шаманка четко и решительно объявила, что пусть Леонид ищет место, где они будут встречаться, а здесь не публичный дом.
Это было так безобразно, что в ней поднялась на дыбы вся ее гордость. КАК?! Какая-то пигмейка сморщенная лучше нее?!. Юность ее прошла под девизом «Умри, но не давай поцелуя без любви», но к мужским интрижкам в глубине души она все же была снисходительнее. К изящным интрижкам. Но не к погружению же в помойную яму! А погружение на этом не закончилось. После шаманки Леонид в какой-то компании познакомился с Любкой-продавщицей. Та тоже в первый же вечер легла с ним. Бабенка прилично старше его и абсолютно без комплексов. Целый час увлеченно рассказывала Зое все подробности про свою связь с ее мужем. Она принимала Леонида в трехкомнатной «распашонке», где, кроме нее, жили еще две ее дочки с мужьями и маленькими детьми. Кого стесняться? Что тут такого? Все ж свои. Дочки звали Леонида Леней. С этой Любкой ему было не то что с Зоей, — легко и просто. Торговка по состоянию души, «купите бублики»… Горластая. Год она с Леонидом потрахалась, а потом объявила ему,
что он для нее слабоват. Ей надо было много мужиков и сразу. У нее не заржавеет, ляпнет — мало не покажется. Но — она спала с другими, а его продолжала удерживать. «Мы так общались! Он такой умный, все про химию знает, во всех приборах разбирается!» Они обе пользовались Леонидом на всю катушку — раз денег мало на подарки, хотя бы привези-увези-почини. Он и бегал, надеясь, что все ж, глядишь, и в койке перепадет. Да и отказать не умел, когда его ласково просят, он вообще добрый. Но, похоже, он уже и сам не знал, как ему выпутаться, — разоблачение было для него в какой-то мере и освобождением. Хотя и потрясением не меньшим, чем для нее. Он похудел, перестал спать, начался постоянный звон в ушах, но ей было не до него, она пребывала в ужасе и отчаянии, как это она, которая столько лет готовилась к подвигу, оказалась в одной помойке с какой-то швалью?..
И тут судьба решила вознаградить ее за все унижения: в нее влюбился сверхинтеллигентный москвич лет пятидесяти, наезжавший в Акдалу «ставить» курс компьютерных наук. Сначала она привлекла его тем, что была как две капли воды похожа на его покойную жену, а потом он влюбился всерьез, писал ей потрясающие электронные письма, которыми она только и жила, а потом вдруг взял и сделал ей изысканное электронное предложение. Она его, конечно, уже не могла любить, как Леонида, но бесконечно уважала и полетела бы в Москву без оглядки, но у мужа как раз начала заканчиваться ремиссия, снова полезли эти ужасные шишки…
Ну как она могла ПРЕДАТЬ? Она ведь столько лет мечтала совершить подвиг!..
— Так ты его и совершила, — очень просто сказала Юля. — Ты очень красивый человек, Зоя, я тебе завидую.
Залившись краской, Зоя смотрела на нее не то радостно, не то растерянно:
— Уж тебе-то что завидовать?.. У тебя же, как теперь выражаются, все в шоколаде?..
— Да. Но у тебя красивая жизнь, а у меня всего лишь благополучная. Ни сказок про нас не расскажут, ни песен про нас не споют.
Ей казалось, что она говорит это, чтобы утешить Зою, но собственные слова неожиданно отозвались в ней глубинной болью. Она даже испугалась — такой сильной оказалась эта боль.
На прощание, пока не совсем стемнело, она попыталась в последний раз взглянуть на пойменные дали. Но с бывшего берега можно было разглядеть только, как снежная мгла беснуется под обрывом среди домишек воинственных колесников, — наверняка и в суверенном Казахстане чужаку здесь могли запросто начистить рожу только за то, что он чужак. Нынешнее торжество казахов тоже послужило им уроком: чужим доверять нельзя, вот русские расслабились и получили, — всюду сходство низкого и высокого, мелкого и огромного.
Утром отец с заискивающей улыбкой рассказал ей свой сон: раскисшей осенью он входит в какой-то маленький дом и вытирает ноги об изгвазданный половик.
— И вдруг я вижу, что это Томочкина кофточка. И я становлюсь на колени, беру ее в руки, а она грязная-грязная… И я начинаю ее целовать. Но все-таки выбираю места, где почище...
— Сейчас, минуточку… — приложив молчащий телефон к уху, она выбежала в ванную и там скорчилась на низеньком пластмассовом табуретике.
Нет, за красивую душу любить нельзя, красота души невозможна, ибо она всегда отягощена страхом боли, утраты, старости, смерти, и только мнимая легкость юного тела может заставить нас хоть на миг забыть о нашей телесности. Любовь не подруга вожделения, вспомнилось ей, она сестра молитвы, любовь ничем зем-
ным не утоляется, она ищет неба. Самые прекрасные формы будут отняты смертью — любовь ищет того, что лежит за формами. Но тогда и телесная красота для нее не важна?..
Она с первого дня поняла, что ничем отцу помочь не может, что она только мешает ему общаться с мамиными фотографиями и вещами, а из судебки уже два раза звонили: она должна была довести до конца дело Безымянной Паломницы. Робкая мечтательная старшеклассница решилась в одиночку посетить АлександроНевскую лавру, но покуда добралась до нее с поезда, все уже было закрыто. Стояли белые ночи, и она не осознала, что уже так поздно, — очень уж была устремлена к святыне; из-за ее «богомольности», косынки и длинной юбки мальчишки в школе над нею подсмеивались и наградили кощунственной кличкой Богомать. Но петербургские молодые люди оказались совсем другие, они разговаривали на
«вы», очень уважительно расспрашивали ее, по какой причине она выбрала для паломничества именно их лавру, а потом заинтересовались, почему она одна сидит на скамейке, — может быть, ей негде переночевать? А может быть, она и не ужинала? Так у одного из молодых людей мама живет одна, она и накормит, и спать уложит, нет-нет, ничего неудобного, люди должны помогать друг другу.
Она была с этим совершенно согласна и почувствовала неладное, только когда мамина квартира встретила ее мраком и мертвой тишиной. Она замерла на пороге — и тут же получила страшный удар в спину. Потом она бесконечно лежала на какойто незнакомой койке, смотрела в незнакомый беленый потолок, и какие-то незнакомые люди в белых халатах о чем-то ее расспрашивали, но она их не понимала, а вернее, они ей были совершенно не интересны, она чувствовала только боль, борьба с которой требовала всех ее сил и которая становилась совсем невыносимой, когда ее зачем-то начинали вертеть и колоть. Но понемногу из непроглядной тьмы начали проступать какие-то страшные фигуры, в ушах зазвучали страшные звуки: кто-то тыкал ей в глаза шприц и обещал, что если она будет кричать или сопротивляться, то ее «вмажут» и превратят в наркоманку, кто-то крестил воздух ножом и грозил исполосовать ей лицо, какие-то руки ее били и срывали одежду…
А над всем этим бредом громче всех веселился и потешался крошечный магнитофон, он один с нею остался на столе, когда эти страшные существа зачем-то вышли в соседнюю комнату. Она даже не могла бы сказать, испытывала ли она стыд, — она сразу же перестала понимать, во сне или наяву все это творится. Но всетаки, прежде чем предпринять попытку перелезть на соседний балкон, она закуталась в простыню. О том, что дело происходит на пятом этаже, она не подумала, существа были ужаснее. Рядом с простыней ее и нашли утром на газоне совершенно раздетую, без сознания, с переломом ребер и костей таза, с воспалением легких, с черепно-мозговой травмой, с тяжелым сотрясением мозга...
Врачи не верили, что она выживет, но она выжила. Только забыла решительно все. Кто она, откуда, что с нею стряслось. Правда, когда память начала к ней возвращаться, сделалось еще страшнее. И все-таки через несколько месяцев она уже давала связные показания, не могла вспомнить лишь какие-то детали. Зато адвокат тех молодцов на мелочах-то ее и ловил, допытывался, какого цвета была ручка ножа, кто первым ударил, сколько раз каждый, какой марки был магнитофон, где стоял телевизор… Она отвечала на вопросы вполне разумно, только очень тихо, ни разу не подняв глаз, худенькая, как двенадцатилетняя девочка, обтянутая прозрачнобледной кожицей, — и на что польстились эти уроды?..
Как на что — на чистоту. Романтический влюбленный желает видеть свою возлюбленную девственницей — и эти скоты тоже желали обладать девственницей: прекрасное и мерзкое снова вырастали из общего идеала.
Когда Юля попросила ее при помощи цветных карандашей изобразить праздник, она долго и старательно рисовала солнце с лучами, смеющихся и танцующих людей, но — исключительно черным карандашом. Но самое главное — она очень точно описала одежду этих сволочей, которую потом нашли у них дома; известен был и балкон, с которого она выпала, — и все-таки Юле нужно было напоследок дать ей упражнения и на запоминание, и на скорость стирания запомненного, чтобы все выглядело посолиднее.
Она спросила себя, не из ненависти ли к этим гадам она хочет подтвердить показания несчастной паломницы, и твердо ответила: нет. Она давно разучилась испытывать ненависть к людям, ибо уже много лет не видела разницы между людьми и неодушевленными стихиями.
Из аэропорта она взяла тачку до Невы, до Медного всадника. Как она когда-то любила здесь грезить о будущей прекрасной жизни… А прекрасным остался только сам город. Он был так прекрасен, как ни один из живущих в нем людей. С его красотой могли соперничать лишь ушедшие.
Мертвые не бывают некрасивыми. Чудище безобразное из «Аленького цветочка» превратилось в красавца, только пройдя через смерть. А если бы не превратилось? Если бы мама воскресла страшней Квазимодо, она бы ее за это любила лишь в тысячу раз сильнее. Ходила бы с ней по городу, обнимала, целовала и всем смотрела в лицо с дерзким вызовом: да, моя мама Квазимодо! И что? Я ее за это только сильнее люблю!
Но мамы уже не было, она навеки скрылась за быстрой рекою, где все прекрасны.
ПИГМАЛИОН
И
ГАЛАТЕЯ
Черное людское море под окнами ревело так, что поневоле приходилось повышать голос. Еще минута — и штаб спасителей народа окончательно превратится в гнездо изменников, и тогда никакой наряд милиции их уже не спасет, да и неизвестно еще, на чьей стороне окажутся эти мрачные усачи в мотоциклетных шлемах. Народ требовал оружия. Оружия! Оружия!! Оружия!!! Оружия!!!! Оружия!!!!! Оружия!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!
Унылый президент, еще вчера первый секретарь, со своей лысиной и седеющими усиками похожий на рыночного торговца, не выглядел, однако, перепуганным, он, казалось, просто вел заседание неприятного партхозактива в присутствии московского представителя.
— Если им не выдать хотя бы автоматы, — нудно бубнил он, — они нас разорвут…
— Вы понимаете, что тогда начнется?!. — седой генерал-лейтенант тоже был скорее взбешен, чем испуган, и его гипертонические щеки тряслись от ярости. — Как мы потом будем их растаскивать?! А обратно изымать вы будете?! Или вашего Сахарова откопаем?!
Последние слова он прорычал спецпосланнику Москвы, набычившемуся рядом с ним у длинного полированного стола. Несмотря на грубоватые негроидные черты, в нем распознавался человек более интеллигентного поколения, однако явно решившийся не уступать этим совкам:
— Надо не лаяться, — он с наслаждением подчеркнул это оскорбительное слово, — а что-то решать! А то нас сейчас самих к Сахарову отправят!
Мясистая генеральская рука сделала движение ухватить московского гостя за шиворот, но в последний миг с усилием переменила направление, крепко взяла его за локоть и повлекла к огромному окну. Москвич хотел было вырваться, но, покосившись на трясущиеся щеки генерала, решил пока не обострять. На случай, если все-таки придется открывать огонь, площадь была залита прожекторами и оттого казалась особенно ирреальной — киносъемка, да и только, «Ленин в октябре». Но никакой массовке было бы не изобразить этих черных волн, катящихся то к оцеплению, то обратно, этих выпученных глаз, этих разинутых перекошенных ртов, — спокоен был один только бронзовый Ленин, протянутой рукой зовущий толпу на приступ. А все остальные твердо знали, что их вечные враги, всегда таившие коварные замыслы, наконец сбросили маски и двинулись на их исконные земли, чтобы жечь, убивать, пытать, насиловать, а те, кто должен дать им оружие и повести в бой, почему-то полдня раскачиваются. Да на чьей они стороне, в конце концов?!.
— Идите, объясните им про реабилитацию, про восстановление исторической справедливости!!! Вы там, в Москве, выделываетесь перед Америкой, а расхлебывать должен Ванька-взводный!!!
В штанах с лампасами что-то печально-беззаботное сыграл мобильный телефон. Звонил комендант военного городка, он так орал, что было слышно без громкой связи: толпа рвется к оружейным складам, ломают ворота, что делать?!.
— Ты что, сам не знаешь, что делать?! Ты читал устав караульной службы?!
— Мы уже дали десять предупредительных выстрелов, им все по фиг, тут пулемет нужен! Или они сейчас сюда ворвутся, или отправляйте письменный приказ: открыть огонь на поражение!
— Какой тебе, на хрен, письменный приказ! Если они захватят склады, пойдешь под трибунал!!!
— Они взяли в заложники мою жену и дочь!!
— Ты мне тут сопли не распускай!!! Ты о складах, а не о бабах должен думать!!! Ладно, кричи им в матюгальник, пусть шлепают к президентской резиденции, будем выдавать автоматы.
Генерал опустился на стул и долго-долго выпускал воздух, раздув усеянные лиловыми прожилками гипертонические щеки.
— Пойдите им скажите, завтра утром будем выдавать стрелковое оружие через военкоматы, — устало бросил он президенту. — Потом придеремся, что без прописки не выдаем. Еще потребуем справки об отсутствии судимости. Да, и справки из психдиспансера. Боеприпасов тоже выдадим по минимуму… У вас выпить чегонибудь есть? Ну, Кавка-а-аз!..
А десять лет спустя во время пресс-конференции к видному функционеру «Оборонсервиса» приблизилась молодая журналистка с тяжелым устаревшим диктофоном, открыла крышку и сделала быстрое движение. Интервьюируемый хрипло вскрикнул и схватился за лицо, мыча от невыносимой боли. Когда охране удалось оторвать руки от лица, оно было залито густой темной кровью.
Эта Шарлотта Корде сидела перед Юлей с прямой спиной на привинченном к полу стуле, откинув красивую гордую головку. Безупречный орлиный носик, чуточку восточный разрез светящихся глаз — она была прекрасна, потому что не думала о себе, она желала лишь отомстить за свой народ.
— Мы все пошли бы на смерть, — со сладостной отрешенностью произносила она, глядя чуть левее и выше Юлиных глаз. — Но наш народ так мал, что мы должны беречь каждого человека. Поэтому я только облила его кетчупом. Чтобы он помнил, что кровь наших братьев и сестер на его совести.
— А в чем, по-вашему, его главная вина?
— Он выдал оружие этим бандитам, этим зверям, он должен был нас защищать, а его солдаты сами начали в нас стрелять. Это они проложили дорогу этим садистам! Посмотрите сами.
Юля только глянула в развернувшийся перед нею веер цветных фотографий и сразу же свернула его обратно. Оскаленные, исколотые, обугленные трупы — это рутина, — но она не успела зажмуриться, когда из веера высунулось лицо с оторванной нижней челюстью, будет теперь стоять в глазах минимум недели две. Ну а Шарлотта — что Шарлотта!.. Зафиксироваться на страданиях своего народа, утратить способность думать еще о чем-то, — для циника это безумие, но она-то давно поняла, что именно безумие и нормально. И более того — без толики безумия нет и не может быть красоты. А права эта красота или не права — разумеется же, нет.
Для советского генерала все черные на одно лицо, ему до балды, кого из них выслали, кого вернули, где чья исконная земля, где чьи могилы предков, для него главное — приказ их растащить. Ну а там поди пойми, где кто. Десантники выдвинулись для разъединения, их приняли за противника, те в таком же камуфляже, стали стрелять, они в ответ, и пошло. Хотя и десантники могли быть переодетыми, — обе версии злобного Чижова Юле представлялась вполне правдоподобными, она уже давно не сомневалась, что войны ведут в состоянии параноидального обострения, когда всякий чих кажется выстрелом, а любой куст танком. Юля по всему свету видела по телику вопящие, скачущие, ликующие или беснующиеся толпы, мечущие друг в друга камни или горящие бутылки, и ей было совершенно ясно, что эти люди нуждаются в срочной госпитализации. Где-нибудь на улице всякому понятно: если человек вопит, его нужно немедленно зафиксировать и сделать инъекцию галоперидола, пусть даже он вопит: «Дважды два — четыре, дважды два — четыре!!!» Но стоит ему завопить: «Долой!!!» или «Да здравствует!!!», как тут же собираются министры и юристы обсуждать эти вопли с точки зрения истории или закона, вместо того чтобы ужаснуться прорвавшемуся гейзеру человеческой природы и немедленно его заткнуть любыми средствами.
Всякий выброс магмы нужно срочно окружать колючей проволокой и бомбить всем миром, как жерло вулкана, иначе лава поглотит всех. Но правящие миром высокоумные идиоты веками пытаются обратить извержения друг против друга. Им это еще ни разу не удалось, но идиотов не устрашить — в следующий раз непременно удастся! Надо только дыру в спасительной пленке расковырять пошире.
«У меня очень дружная такая была семья. Отцов у меня много было всяких, и мама обо мне очень заботилась: если пьянка или, там, конфликт какой, меня, ну, как бы изолировали от этого. Мы жили хорошо, у нас трехкомнатная квартира была, распашонка. Я лет до четырнадцати… нет, до двенадцати это как бы не впитывала. А в двенадцать лет меня попытался изнасиловать мамин любовник, и в этот момент я, можно сказать, повзрослела. Стала убегать из дома, от побоев маминых, она меня начала ревновать из-за своих мужчин, ну и вообще, не от хорошей жизни. Меня возвращали с милицией, я опять убегала, с этого как бы моя такая жизнь и началась. Сама начала пить. Пьяные компашки, гулянки, дискотеки — ну, можно сказать, вела такую же жизнь, как мама. Вот.
Ну, что первый сексуальный опыт… Теперь-то я понимаю, зачем мне это было надо: если дома ты не хапаешь любви, то тебе где-то этого дела надо добрать. Ну а где там доберешь — по подвалам да по чердакам! Этот мой первый, ну, который меня… по-нашему называется: целку сломал… так он все время мне бухтел: ты,
это, давай по-тихому… Он даже, извиняюсь, джинсы с меня не снял, только приспустил и как-то подлез, сейчас я даже не понимаю, как это у него вообще получилось. Но тогда на фоне этой брехни всеобщей мне даже показалось, что у блатных где-то есть даже какая-то… ну, как бы солидарность. Ну, дура дурацкая, что тут еще скажешь!
И в пятнадцать лет мама меня выгнала вон, я тогда училась на швею. Контингентик там — вау! И меня как бы приняли родители моего молодого человека, я до восемнадцати лет жила с ним, у него. Вот. А в восемнадцать лет его мама собрала мои вещи и говорит: давай прощаемся. Потому что у меня был ужасный характер поведения. Она бы и до этого меня выгнала. Но боялась, что ее сына привлекут, что живет с малолеткой. Вот. Я и опять поехала к маме. Естественно, мама квартиру сдала и жила у мужчин. Вот. Ну и, короче, сколько, не знаю, наверно, как бы с полгода прошло, мама со своим мужчиной разругалась, а я, наоборот, где-то через месяц начала с ним жить, родила от него ребенка. Ну, вот мама мне и не могла этого как бы простить. Ну, то есть что я жила с ее мужчиной. Получается, она его вроде как любила, но я не понимаю на самом деле ее любви такой, по-моему, их связывали в основном пьянки.
Но со мной он, там, не пил достаточно долгое время. Пока беременная была и до пяти с половиной месяцев когда ребенку исполнилось. А потом опять начал пить тайком. Ну, я собрала вещи и ушла, естественно, потому что я как бы уже не пила вообще. Ну, у меня все теперь было на первом месте практически для ребенка, вот я и опять переехала к маме, ой, а там уже все пошло по наклонной. Там я встретила своего мужа единственного. Я не работала, а он меня содержал, ну, чужого ребенка. И на самом деле все было, ну, хорошо, пока мама не влезла в наши отношения. Она проломила ему череп сковородкой на Новый год, и он остался инвалидом. Ну а я, естественно, не стала показаний против матери давать, и он простить мне этого вроде как не мог. А когда мы разошлись, я стала сильно пить. Работала на овощебазе грузчицей, разрывалась на самом деле, квартиру снимала у женщины, которая тоже пила. Ну, а я ей платила овощами и выпить. Там я как бы и познакомилась с потерпевшим, моим сожителем.
Вначале было все нормально, но потом он оказался этим, альфонсом. Уходил как будто на работу. А в итоге я его кормила и поила. Вот они с этой соседкой и пили. А потом он начал руки распускать. Он сам с Чечни, у него крыша ехала. И в один прекрасный момент я не вытерпела и его зарезала. Причем с одного удара. Я, в общемто, не хотела, даже не ожидала, вот. Но там была такая ситуация, что он меня душил, а я как раз увидела нож сбоку, вот и ударила его, вот. Так меня и закрыли.
Я в основном в больших была камерах, человек по тридцать. Очень душно, а летом еще клопы заедают, а у меня еще была рядом швейка, и завезли ватин с клопами, и они все к нам, естественно, побежали, я поэтому спала под дверью, где лампа всю ночь горит: клопы на свет не вылазят. И прожарки делали, и все равно ничего не помогало, они где-то в шконарях прятались.
Там очень много разных болезней заводятся, и кожных, и всяких — у меня у самой был псориаз, потому что мыться негде. В колонии лучше, там построение на улице, но, правда, беготня: заправить кровать, почистить зубы, умыться, потом зарядка, столовая — хуже, как в армии. Капуста кислая так воняла, что кашу когда варили, это считалось вроде как праздник. Я там мылась ночью, даже надзирательши знали: пока не помоюсь, не выйду, ну, они в большинстве как бы человечно понимают. Были там запрещены еще крема, гели, шампуни — это все придумала начальница службы безопасности, хотя, в общем-то, сама как бы женщина, должна бы вроде понимать: там вода с кусками ржавчины, естественно, волосы у девчонок лезут.
Ну, с одеждой, с обувью как-то выкручивались, а с медициной, можно сказать, ее практически совсем нет, только зубы рвут. Гинеколог — самая главная как бы маразматичка, на ней больше смертей, чем на Чикатиле. У меня в натуре уши гнили, а на больничку никак не брали, потом я сама все выжгла салициловым спиртом. Очень ужасно больно, и серы в ушах с год не было. Единственно к кому относятся как бы внимательно — это кто с вичом, их лечат, ничего не скажу.
На производстве меня перевели, считалось, в бригадиры, и мы даже первые места занимали как бы. Я вот всегда ругалась, когда девчонки начинали козни друг другу строить, и я не ходила-рулила, а шила с ними вместе. Ну вот, у меня была скорость большая, и зарплата была достаточно большая. Я еще и лишнего не болтала, а то ведь на самом деле языки у всех поганые, бывает, такого наговорят, что прям. Зато когда у кого рот начинает гнить, все говорят: ага, это за поганый язык. И верят. Ведь из-за чего больше всего собачатся — зависть. Как у нас говорят: в чужих руках всегда х… толще кажется.
Ну и по жизни меня вообще уважали, я ведь настолько спокойная, когда дело меня не касается, но все понимали, что меня лучше не трогать. Даже многоходы понимали, что черт меня знает, какую я им сладкую жизнь могу устроить. Знали еще, и по какой статье я отбываю.
Правда, была одна очень сильная духом человек, она как бы по головам пойдет, лишь бы ей было хорошо. Но и она старалась со мной как-то… ну, это самое. Она больше новеньких девчонок била, какие не хотели мыть коридор. Она придумала, ну, типа дедовщины: новенькие должны полгода мыть коридор. А кто не хотел, тех заводили в сушилку, и они, значит, получали по голове.
Но я в эти дела не вмешивалась, на зоне живут как бы по принципу: тебя не дерут — не подмахивай. Я один раз только вмешалась — уж очень девчонку стало жалко, такая беленькая, шейка тоненькая, грудки как у двенадцатилетней… Она была медсестра, и у них в больнице получилась смерть из-за халатности, ну, ее и подставили… Правда, если нас послушать, так никто не виноват, но она, главное, была совсем как бы не криминальная, ото всего дрожала, как воробушек. И я ее к себе взяла на шконку, чтобы, ну, просто знали, что я над ней вроде как шефствую… а там есть женщины, которые сидят за изнасилование, я этого вообще не понимаю.
Но на зоне многие меняют ориентацию. На самом деле когда вместе с кем-то живешь, намного легче справляться с этим всем. Ну и есть очень много женщин мужеподобных, скажем так, а другая есть какая-нибудь — тоскует без мужика. Так вот эта, про которую не поймешь, парень это или девка, влюбит ее в себя и греется за чужой счет. Их раньше называли коблы, ковырялки, они в трусы что-то подкладывали, чтобы казалось, что там что-то есть, но сейчас этого нет, сейчас они называются половины. Тут даже не поймешь, от чего бабы больше тоскуют, от того, что секса нет, или от того, что им ласки не хватает — ну, как бы и самим им хочется кого-то ласкать, и чтобы их кто-то ласкал, — ну, типа кошки. Нет, тех, у кого большие срока, тех я не осуждаю — ну, двадцать лет, там, двадцать пять, это долго, да. А вот по году, по три, по пять — этих я осуждаю. Вернее, раньше осуждала. Я не спорю, какой-то как бы инстинкт требует применения — типа любить и быть любимым, это самое. Но надо тоже не доходить до дурости.
У нас еще в СИЗО, там, дырка в полу была — ну, унитаз елозил типа, и щель приоткрывалась, а там внизу мальчишки сидели. Ну, это их так просто называли. А на самом деле это были мужики. Так у некоторых вся жизнь начинала крутиться вокруг этой дырки. Они оттуда нам конфеты передавали, открытки, всякие подарки, а мы им. Одна тетка хотела сделать типа монополию: она одна ложится на одеяло и разговаривает, играет как бы в любовь, груди им показывает и всякие
такие смехуечки, а девчонок не пускает. А сама старая, пятьдесят пять лет, ну, такая вот. Меня это заело — мне не надо, но я по справедливости. Я ей говорю: тебе пора в моргушке отдохнуть, а ты девчонкам мешаешь. И я подралась с ней. Я не боялась. Как мне бабушка когда-то сказала: ничего в своей жизни бояться не надо, чему быть, того не миновать, судьбу не объедешь, — вот после этих слов я всегда вспоминаю эти слова и никогда в жизни типа ничего не боюсь.
Но эта дырка, я не спорю, многим помогала: мы им что-то хорошее хотим сделать, они нам… Но меня когда закрыли из-за мужчины, меня, можно сказать, к ним и тянуть перестало. Потому что это может кончиться тем же. Может получиться так, что я не буду себя контролировать. А так как он сильнее, я буду, значит, находить выходы. И это опять может кончиться тем же. А мне это не надо. Я такая была на мужиков злая, что даже к сынишке стала испытывать типа неприязнь. Раньше бы я вся извелась, как он там с мамой, а теперь стала думать: ну и что, вырастет, и такая же будет сволочь, как все.
Ну и теток мне тем более было не надо. Я привыкла быть одна. И мне было очень хорошо. И эту беленькую Маринку мне стало просто жалко, и все. Вот. Она неплохо грелась, ей мать все время передачки слала, поэтому ее сто процентов не так, так этак склонили бы к сожительству. А это когда по доброй воле, то нормально, а когда силой вымучивают, тогда психика на всю жизнь может остаться как бы изуродованной, вот. А я ее как бы взяла под крыло, у меня к ней чисто материнское было чувство.
Потом, когда у нас началась любовь, бабы подсмеивались: где ты видела, чтоб мать и дочка лизались? А я думаю, если бы это не запрещалось, с большим бы даже удовольствием лизались. Мне б такое и в голову не могло прийти, что это может быть так хорошо. О себе вообще забываешь, а с мужиками, с кобелями — он только и думает, чтобы свое удовольствие получить, ну, и ты думаешь, как бы с этого пса тоже свой клок шерсти урвать. Перепихнулись и разбежались. А тут, наоборот, нашептаться не можем, уже и не помним, что нельзя, чтоб заставали вдвоем на спальном месте. Это очень тяжелый будет рапорт, обязательно всплывет на УДО, на условно-досрочном освобождении, но ты уже ни про какое УДО не помнишь, ты как будто как бы на седьмом небе.
И тут уж мы намечтаемся, как на воле будем жить вместе, снимем квартиру, или я с мамой разменяюсь. Мама, кстати, нормально отнеслась, по крайней мере, говорит, хотя бы рожать больше не будешь. И когда я вышла, я была такая счастливая, что почти все, что заработала, на ребенка отдала — мне было как бы море по колено, ни хрена, думаю, я всегда заработаю!
Ну, и пахала как колхозная лошадь. В ларьке торговала, в подвале у нового узбека шила турецкий ширпотреб, ночью подрабатывала в „Двадцать четыре часа“ — до того зашилась, что все штаны с меня сваливались. Но комнату сняла, сама пол перестелила, новые обои наклеила — я такой красотищи никогда не видела. Такая была счастливая, что стала подумывать сынишку к нам брать, если мама разрешит, на таких же, как мы, косо смотрят. Но если разобраться, он же не виноват, что пацаном уродился? Вдруг, думаю, будет не такая сволочь, как его папаша.
Когда поехала ее из зоны встречать, я была как на седьмом небе. Нашила ей всяких красивых шмоток, заварила целый термос настоящего кофе, в крытке-то и бурда считается как бы деликатесом, если хотят человеку внимание проявить, приглашают выпить кофе из одной кружки… „Городской“ батон в полиэтиленовый пакет завернула, масла вологодского, батон сырокопченой колбасы, чтоб, значит, сразу ее подкормить. Ну и, само собой, нож наточила, чтоб было чем нарезать, намазать… Да, еще клеенку, чтоб было на чем разложить, чтоб все культурно. А она мне
объявляет, что она за это время списалась со своим, типа, одноклассником, у них, там, когда-то была как бы любовь и теперь он ее нашел и предлагает, типа, замуж. И она мне говорит: ты извини, я не хочу от своего счастья отказываться. Я, это самое, в шоке, ты чего, говорю, с мужиком, что ли, будешь жить?!. Ты чего, не знаешь, какие они?! Он тобой попользуется, пузо тебе сделает и пошел гулять, и еще скажи спасибо, если он тебя не изуродует напоследок. А она, я вижу, уже ум за разум зашел: нет, говорит, он не такой. Я говорю: они когда хотят под юбку залезть, они все не такие. А потом свой характер обязательно покажут, сто процентов, но от нее все вроде как от стенки горох: нет, говорит, мы друг друга любим — и все такое, как забуксовала на этом. Я тогда, типа, нож достаю и говорю: или ты со мной идешь, или я тебе этот нож прямо в горло всаживаю, поняла? И так, типа, очень жестко спрашиваю: в последний раз спрашиваю, идешь со мной? Она говорит: нет. Ну, она это с понтом, она знала, что я лучше себя зарежу, чем задену ее беленькую шейку. Ну, и как бы правильно все рассчитала: я, типа, намахнулась на нее, а ударила себя под левую грудь. Ну, нож из-за ребра, врач объяснял, изменил траекторию, а то бы точняком в сердце.
Не, ну какое тут доведение до самоубийства, я сама себя довела. Меня уже на больничке про это допрашивали, а я так и сказала: против природы не попрешь. Так нам, дурам, судьба постановила, чтоб мы любили этих кобелей, так нам, значит, это самое, на роду написано. От судьбы не уйдешь».
Эту тюремную Сапфо жизнь выучила смирению.
«Капитан корсарского корабля снял черную полумаску, открыв красивое лицо, загар которого приятно контрастировал с холодными голубыми глазами и золотыми вьющимися волосами. Однако наметившиеся мешки под глазами говорили о порочном и неумеренном образе жизни. Темно-русые брови пирата сходились все ближе, на алых, красиво изогнутых губах заиграла дьявольская усмешка.
— Позвольте представиться, маркиз де Эккервиль, — его изящный поклон свидетельствовал о том, что титул был подлинным.
Он был так высок, что ему приходилось наклонять голову в каюте с низким потолком; это на миг вселило в нее безумную надежду, что он склоняет голову перед нею. Однако эта призрачная надежда была в тот же миг развеяна его циничными словами, произнесенными красивым насмешливым баритоном:
— Сейчас вы узнаете, как я обращаюсь с рабынями.
Он отстегнул перевязь и вместе со шпагой бросил ее на роскошную турецкую тахту, а затем с поразительным бесстыдством начал раздеваться, нисколько не смущаясь тропического солнца, пробивающегося сквозь изысканные восточные занавеси. Она швырнула в него отделанную перламутром резную табуреточку черного дерева, но обнаженный гигант с сатанинским смехом отмахнулся от нее, словно тигр от мухи. Однако когда он впился поцелуем в ее сведенный судорогой гнева рот, она укусила его за губу и с наслаждением ощутила во рту соленый привкус крови.
— Проклятие! — завопил пират и начал срывать с нее одежду.
Она пыталась сопротивляться, но шелк и бархат под этими мощными руками превращались в лоскутья. Обнаженную, он швырнул ее на пол и со сладострастным стоном припал к ее роскошной груди. Она извивалась, тщетно пытаясь вырваться, но он раздвинул ее колени и вошел в нее со всей деликатностью кабана в период течки. Когда он наконец встал, она сгорала от стыда, прикрыв лицо руками.
— Не закрывайся, красавица, — захохотал дикарь, — на невольничьем рынке тебе этого не позволят, покупатели хотят видеть товар полностью обнаженным.
Она вскрикнула от ужаса.
— Негодяй, ты этого не посмеешь!
— Когда отведаешь моих плетей, стыдливости у тебя поубавится!
Он велел своим черным рабам, жадно пожирающим глазами ее наготу, привязать ее к скамье и сечь плетьми, но не очень сильно, чтобы не повредить ее мраморную кожу.
И все-таки когда на аукционе молодой евнух обнажил ее полностью, ее тело покрылось жемчужинками испарины. Грубые бородатые мужчины жадно пожирали глазами идеальные полушария ее грудей, божественную линию бедер, пытаясь проникнуть в затененный уголок внизу ее шелковистого живота, и перебирали трясущимися от вожделения пальцами пиастры, цехины, изумруды и сапфиры в своих кожаных кошельках. Она была прекрасна, как статуя, но статуя, трепещущая от страха и стыда, а значит, сулящая особенно острое наслаждение».
Ее собственные пальцы, казалось, от рождения знавшие, что им нужно делать, без помощи страха и стыда никогда не могли добраться до пика наслаждения. Еще в полубеспамятном детстве она, что-то горячечно шепча, представляла, как ее раздевает и стегает ремнем какой-то пытник, и руки ее уже тогда знали, куда нужно проникать и что там делать. Но когда она наконец осознала, что она «дэцэпэшница» не на какое-то время, а навсегда, что ей всегда придется передвигаться рывками на костылях, выбрасывая скрюченные ноги-стебли, словно что-то чужое, и никогданикогда ни один мужчина не будет жадно пожирать глазами ее обнаженное тело, — когда она это поняла со всей смертельной ясностью, к ней пришло твердое понимание: она имеет право на все. И бояться ей больше нечего, ибо самое страшное уже случилось.
Так что когда она сделалась одним из вожаков подростковой шайки и сумела стравить двух пареньков так ловко, что один из них во время драки нечаянно убил другого, — только тогда она впервые в жизни поняла, что такое истинное счастье.
Ответ убийцы Юлю не очень-то и поразил:
— Она воще безбашенная. С ней ничё не стремно.
Так он ответил на вопрос, чем его пленил этот Ричард Третий в юбке, которую скрюченная колченогая вамп никогда, впрочем, не носила.
А в раннем детстве обожала крашеные ногти, духи — думала, это и есть красота.
Но оказалось, красота — это власть.
Она привыкла, что мужчины при ее появлении немедленно теряют голову. Вот и в тот день на повороте с Университетской набережной она подрезала какогото роскошного мужика в «мерсе», и он уже приоткрыл окно, чтобы ее обругать, но увидев жемчужную улыбку, сверкающую из огненного облака ее волос, только чудом не вылетел на тротуар. В элегантном холле «Прибалтийской» надменные иностранцы тоже застывали с открытыми ртами, а их холеные бабы наливались желчью, когда она своей дразнящей походкой проходила мимо них в серебристом платье, облегающем ее на диво стройную талию. А когда она вошла в конференц-зал и замерла у входа в вольно наброшенном на мраморные плечи голубом бархатном палантине, приоткрывающем грудь безукоризненной формы, престарелый академик Рыбальченко прервал свой доклад о раскопках Погореловского городища и не сводил с нее подслеповатых глазок, покуда она не сделала снисходительный жест изящной кистью левой руки: продолжайте, мол, продолжайте. Однако же все профессора и академики, обернувшие к ней свои пенсне и седеющие бородки, так и не могли вернуться к докладу, покуда она не поспешила присесть на ближайшее свободное место.
Она всегда старалась поменьше обращать на себя внимание, но это ей никогда не удавалось. И на фуршете, куда бы она ни направилась, всюду тут же начиналась толкотня за право подложить ей лучший кусок и налить лучший бокал, а когда она закружилась в вихре вальса, то к ней, отпихивая профессоров и академиков, устремились и аспиранты, готовые поставить на карту уже и карьеру. Но она щадила старичков, позволяя им подержаться за ее талию, опасаясь лишь, как бы дело не кончилось инсультом.
Но именно этот триумфальный вечер и заронил в ее душу сомнение: а не видят ли в ней только прекрасное тело? А ее ничуть не менее прекрасная душа никому не интересна? Прежде она почти гордилась, что все четыре ее мужа расстались с нею, не выдержав соседства с ее красотой, слишком уж жестоко подчеркивавшей их заурядность, но ведь, если серьезно, они должны были возвыситься над мелким самолюбием ради счастья быть рядом с такой удивительной личностью!
А между тем одиночество наполняло ее однокомнатную квартирку дыханием все более и более ледяным с каждой новой морщинкой у глаз, с каждым новым седым волосом, с каждым миллиметриком беспощадно никнущей груди, с каждым малиновым червячком лопнувшего сосуда. И уже хотелось обрести такого друга, для которого все это было бы неважно, чтобы сделалась хотя бы чуть менее ужасной неуклонно подступающая старость…
А как его распознать, верного и надежного, если все кидаются на ее внешность? Как его выделить в толпе тех, кто жаждет только ее тела? И понемногу красота стала тяготить ее, она начала ее гасить скучными прическами, ординарной косметикой, унылыми нарядами, — и все равно из-под любого пыльного налета ее краса сияла жар-птицей.
Нет, помочь могла только пластическая хирургия! Когда она объяснила своему хирургу, что хочет не обрести красоту, но избавиться от нее, он был удивлен, хотя и не слишком — он всякого навидался. Но когда она, придя в себя после наркоза, увидела свой аристократический «ахматовский» носик вздернутым, глаза ушитыми, а рот перекошенным из-за парализованной мышцы, она прокричала заплетающимся языком: «Что ты наделал, мерзавец!!! Немедленно верни все обратно!!!!» А когда доктор начал искать ее расписку о том, что она предупреждена обо всех возможных последствиях, она схватила лежащий на столике скальпель и попыталась отхватить негодяю нос. Однако, к счастью, промахнулась и лишь до зубов рассекла ему щеку. И что же Юля должна была написать в заключении? Нарциссизмом страдают, вернее, наслаждаются довольно многие женщины (Чижов, считающий себя полным лузером, объедками своей красоты только и кормится), — болезнь это или, наоборот, избыток здоровья? Почему кавказская Шарлотта Корде, неспособная увидеть хоть одну темную пылинку на белоснежной праведности своего народа, нормальная идеалистка, а дама, поклоняющаяся собственному совершенству, — претендентка
в сумасшедшие?
В психологии назвать умными словами означает примерно то же, что в физике объяснить, считает Егор. Умными словами можно даже все обратить в болезнь.
«Одна, но пламенная страсть» — романтик, «сверхценная идея» — больной. Многим женщинам не дает покоя тревога: «мужикам только одного и надо», «а вот женился бы он на мне, если бы я была некрасивая?», но припечатай это словом «деграциация» — и диагноз готов. Максимализм в политике или в любви тоже штука почтенная, но для этой Галатеи, изувечившей своего Пигмалиона, можно смело требовать «принудки». Психиатр при судебке — он вроде Егора: кто не флегматик, тот сумасшедший. Егор и ее в эту сторону сильно пригнул…
Поближе к земле.
Ведь она мечтала о жизни не убого благополучной, но прекрасной, сверкающей, полной опасностей и страстей, то взмывающей к звездам, то летящей в бездну, а она вместе с мужем так и протопталась по земле. С ним, пожалуй, взлетишь, это не человек, а власть земли на двух ногах-сваях, тяга земная, как она тысячу лет назад прочитала в былине про Святогора, да только не догадалась, что это про нее.
Вовремя взяв себя в руки, она не позволила овладеть собою неприязни, внезапно поднявшейся с темного дна, она прекрасно сознавала, что сделала свой выбор по доброй воле, что Егор никогда не притворялся более возвышенным, чем был на самом деле, что упрекнуть его решительно не в чем, — но это лишь сильнее насыщало ее обиду ядом и злостью.
Нет, ей положительно нельзя было с ним сейчас встречаться, чтобы не наговорить чего-то такого, о чем даже ему будет трудно забыть, хотя он как никто умеет не придавать значения словам, слова, как он любит повторять, ему не нужны, если известны интересы. А интересы ее, он совершенно прав, неразделимо сплетены с ним и с Егорушкой, ничего даже отдаленно сравнимого у нее нет. Здесь вся ее жизнь, а там только фантазии. Но его презрение к фантазиям — это такая тупость!!...........................................
Нет, положительно, ей требовалось отдохнуть от него, вспомнить, что он для нее значит. Но как назло, ей нужно было явиться к нему в офис, где он устраивал прием для «своего» депутата, а тот будет с женой. Наряжаться было не обязательно: Егор со смешком сказал, что ее облик трудовой интеллигенции будет работать и на его имидж. Насмешка явно относилась к депутату, но тут ей вдруг впервые в жизни пришло в голову, что она, возможно, уже давно недостаточно хороша для Егора, — и ее прямо скорчило.
И почему-то сразу вспомнилась неуловимо нагловатая почтительность Егоровой секретутки с жирно накрашенными губками, надутыми, как резиновое колечко, что дают грызть младенцам. Ей вдруг так захотелось поставить на место эту хорошенькую стервочку, что она направилась на «пати», не заезжая домой. Хотел Егор трудового облика — вот пусть и получит.
Приемная у Егора была, как теперь выражались, пафосная, отделанная темным деревом, но Юле всегда мерещились на многослойном дубовом паркете пятна крови, оставшиеся от егоровского предшественника. Наглой секретутки за величественным столом не было, и она не без облегчения прошла в кабинет.
Егор, выглядывая во внутренний двор, с кем-то переругивался по мобильнику, держа за задницу выглядывающую туда же секретутку. Он, похоже, и не замечал, что у него в руке, повторяя с досадой: «Я ж тебе говорю: сдай назад, сдай назад!», — но его пятерня была довольно глубоко погружена в надутую округлость.
Юля отпрянула и медленно-медленно прикрыла тяжеленную дверь. И со всех ног на цыпочках бросилась куда-то прочь.
Но на просторной чистой лестнице резко остановилась и почти вслух приказала себе: стоп! Ничего не делать, пока не успокоишься! Она столько раз видела, как люди губили себя только потому, что реагировали без задержки. Пребывая в частичной невменяемости. А сейчас наверняка не вполне вменяема и она, вменяемый человек не может видеть мир с такой ясностью и простотой: она должна дать этому орангутангу пощечину и немедленно расстаться…
Если в чем-то совершенно не сомневаешься, этого ни в коем случае делать нельзя. Уже одно то, что она ощущает лишь потрясение, но не чувствует боли, говорит о том, что она еще не понимает, что произошло.
Она прикрыла веки, сделала глубокий вдох и снова открыла глаза — перед нею сияла ослепительная пара. Которая никак не могла появиться с раскисшей Фонтан-
ки, и тем не менее ее явно занесло сюда с вручения премии «Оскар» — юную красавицу в вечернем платье и видавшего виды поджарого мужчину в смокинге и черной бабочке. В нем было что-то кавказское, но не очень ясно выраженное.
И тут же, будто в камеру наблюдения глядела, на площадку вылетела эта мерзкая шлюшка, захлопотала, залебезила, уже без малейшей наглинки, и повлекла их в кабинет, не обращая ни малейшего внимания на супругу своего босса. Юле пришлось тащиться следом, а потом самой раздеваться в дальней гостевой комнате, поскольку мужчины были заняты тем, что обнимались и хлопали друг друга по спине, — стройный подросток, оказавшийся в лапах медведя, но от того нисколько не робеющий.
Стол был роскошный, ресторанный, хрустали и коньяки из первоисточника, — и у нее вдруг сжалось сердце от жалости к Скворцу, который думал поразить ее роскошью. Подавали безмолвные и вышколенные официанты, серебряные колпаки с горячих блюд взлетали, как по команде, бокалы наполнялись сами собой, и она почувствовала известное удовлетворение, оттого что Егорова потаскушка не допущена в это избранное общество. Она пыталась возбудить в себе презрение и к Егору, но против воли любовалась его уверенностью и небрежностью одежды: его уж никак нельзя было принять за лакея, а его гостя можно, ибо сквозь его вальяжность проглядывала… Нет, все-таки отнюдь не лакейская востроглазая зоркость. Кого-то он Юле ужасно напоминал — но кого же, кого же, кого же, кого же?.. (Самой было странно: ее жизнь находится на сломе, а ее волнует такая чепуха — значит, вменяемость еще впереди. Да нет, это она гонит от себя то, что по-настоящему страшно.)
Бог ты мой, это был тот самый парень, на которого она когда-то наткнулась среди языков снега и дотащила до его убогой одиночки!..
И тут же морозцем омерзения отозвалось пакостное — целочка… Это такие, значит, у Егора дружки…
Значит, и застолье их — как это у них называется, общак, что ли? Или нет, толковище. А она, стало быть, маруха. Спутница-то этого уркагана была типичная маруха, тоже с губками надувным колечком, у них, видно, мода пошла такая.
Еще минута — и ее бы вырвало на эти устрицы и хрустали, душа заметалась в поисках хоть чего-то красивого — дозу, дозу, молила она, будто наркоман на героиновой ломке.
О, Скворец! Нараставший душевный спазм ослабил холодные пальцы. Как он там говорил? Вот дурак, какую женщину упустил? Она повторила эти слова про себя несколько раз, и холодные пальцы почти разжались. Она вышла в пустой кабинет и, повторяя утешительное заклинание одними губами, отыскала на мобильнике номер Скворца. У них там, кажется, с Питером два часа разницы, еще не поздно.
Скворец долго не брал трубку, у нее уже начала нарастать тревога, что она так и останется без дозы.
— Да, слушаю…
Голос почему-то женский, простуженный… И какой-то — раздавленный, что ли?..
К нему же какая-то тетка ходила заниматься хозяйством…
— Будьте добры Скворцова, — она вдруг забыла, как его зовут.
— Он умер… И рыдания.
— Извините, — похолодев, залепетала она, — я его одноклассница, а как это случилось, почему?!.
— Инсульт… — и новые рыдания.
— Может быть, нужна какая-то помощь, деньги?..
— Да нет, ничего не нужно, спасибо, — и снова рыдания, конца которых она уже не стала дожидаться — извинилась, но вряд ли в Акдале ее слышали.
Она так и не узнала, кто с ней говорил.
После третьего надрубленного прямоугольничка донормила она все-таки отключилась, но ее словно подбросило, когда под шестипудовой тушей Егора просела набок их широченная кровать. Сейчас полезет, с ненавистью мелькнуло у нее в голове, когда она почувствовала на груди его шарящую руку…
— Оставь меня, мне противно, когда ты ко мне прикасаешься!!! — не закричала она, уже твердо решив не повторять ошибку Зои Космодемьянской, а вместо этого почти простонала: — Извини, у меня ужасно болит голова.
Про смерть Скворца она решила ему не говорить, ей казалось, она этим осквернит свое горе.
Она еще не решила, как ей себя вести, но уже поняла, что красоту должна искать сама. Вспомнилось вдруг, как в первую годовщину их свадьбы она разнеженно спросила у Егора: «А ты помнишь, какой сегодня день?» И он ответил: «Кровавое воскресенье?»
— У суслика болит головка? — промурлыкал Егор, и она в ответ прокричала:
— Не смей называть меня сусликом!!! Но прокричала только про себя.
Донормил, однако, продолжал действовать, и она вновь начала погружаться в смутные видения. И вдруг ее снова подбросило.
Кровать тряслась так, словно она мчалась по колдобинам, но, что было еще более ужасно, невидимый в полумраке, спальню заполнял страшным рыком какой-то огромный зверь. В совершенной невменяемости она безошибочно рванула шнурок торшера и увидела, что Егор сидит на кровати и колотит кулаком по волосатым золотящимся ногам. И, выпучив глаза, рычит, рычит…
СВИДАНИЕ
С
КВАЗИМОДО
Страх за Егора она почувствовала только тогда, когда его лицо обрело такую же фиолетовую одутловатость, как у Скворца. А до этого в ней нарастало только уважение. Судороги схватывали Егора во сне примерно раз в час, и он ставил будильник на каждые сорок минут, чтобы их опередить. Затем вставал, растирал икры, делал несколько глотков воды и снова ложился. Но чтобы ей не мешать, снова съехал в отдельную спальню — комнат, слава богу, хватало — и ни разу не пожаловался ни единым словом: замученный, неделями катастрофически недосыпающий, он утром принимал холодный душ и ехал по делам. Никакие ультразвуки и электрофорезы, никакие таблетки калия-магния и прочей физхимии, в которой он разбирался получше докторов, не помогали, и однажды она сдуру рассказала Егору про одного пловца, носившего при себе нож, чтобы уколами разгонять судороги. И наутро увидела на выглядывающих из-под халата толстенных Егоровых икрах множество воспаленных ранок, иных с потеками засохшей крови.
— Ты с ума сошел! — ужаснулась она. — Ты же гангрену можешь себе устроить!
Хочешь, чтобы тебе их ампутировали?..
И Егор вдруг кивнул с мрачнейшей серьезностью:
— А хорошо бы….
Но обмерла она по-настоящему, только когда заставила его измерить давление. Если он не начнет спать, дело может кончиться…
Она не позволяла себе додумывать, но фиолетовое лицо Скворца отогнать было невозможно. А заодно и подловатые, но ответственные опасеньица, на что они с Егорушкой будут жить, если, упаси бог, с Егором что-то случится. Сама-то она на свою зарплату в судебке как-нибудь протянет, но Егорушку-то прочат в аспирантуру, он тоже пошел по отцовской физхимии, и уж так бы хотелось оторвать его от отцовской водки…
Она и сама замучилась за эти месяцы и по отношению к егоровской кольцегубой потаскушке уже не испытывала ни ненависти, ни отвращения: да пусть себе трахает кого хочет, только бы оставался жив и здоров.
Главное, жив. Ревность, красота, безобразие — такой все это мусор в сравнении со смертью!
И как же легко у нее сделалось на душе, когда после каких-то противоэпилептических таблеток егоровские судороги исчезли. Порадовало и то, что Егор не спешил возвращаться на общее ложе, желая убедиться в надежности достигнутого результата. Большим облегчением оказалась и возможность при ежедневных звонках отцу не притворяться, будто у них все хорошо.
Теперь и правда все стало хорошо. Хотя давление держалось высоковатым, но, по крайней мере, больше не прыгало, и этот ужасный фиолетовый цвет понемногу сменился более или менее нормальным.
Зато понадобилось что-то срочно решать с егоровской матерью, отец с ней уже не справлялся, — у нее стремительно нарастал не то Альцгеймер, не то какая-то сосудистая недостаточность, но врачи хором уверяли, что ничего сделать нельзя. Егор хотел лететь один, но она увязалась с ним, опасаясь, конечно, больше за него, чем за его мамочку, коей она так и не могла простить маленького Егора, самого варившего себе кашу. Может, оттого он и сделался таким земным, что не знал материнской любви…
К Егору на родину они ездили сразу после свадьбы на поезде, билет на который приходилось покупать в особой кассе по специальному разрешению. Ее тогда поразило, что база военно-морского флота, или как там ее звали, совершенно лишена грозной красоты этих слов: обычный советский городок, серые кирпичные хрущевки и рядом остренькие кораблики цвета морского ненастья. И еще ее поразило, что отец Егора, тоже порядочный орангутанг, но не столько умный, сколько мужественный и благородный, командует не боевым кораблем, а плоской лайбой, таскающей грузовики через проливчик шириною в Фонтанку. Ее свекор (фу, какое некрасивое слово!) нависал над проливчиком в застекленной будке раза в два попросторнее, чем у постовых, и командовал очередью грузовиков, иногда и осаживая какого-нибудь нахала: «Виктор Семеныч, ты эту „Татру“ тормозни, пусть научится уважать порядок». В брезентовой плащ-палатке на широченных, как у Егора, плечищах он держался очень достойно, но будка эта была явно не капитанский мостик. Хотя дома у него висел в шкафу белоснежный китель капитана второго ранга (две звезды на погонах означают кап-два, разъяснил Егор).
Оказалось, у него на судне случилась авария, и ему нужно было послать кого-то на верную смерть.
— И… и что? Он послал?
— Естественно.
— И тот пошел?..
— Естественно.
— И… И что потом?
— Было разбирательство. Отца оправдали по всем пунктам. Но потом при первом же случае списали на берег.
— Но это же несправедливо?
— Кого интересует справедливость! Виноват ты, не виноват — все равно на тебе пятно.
Для Егора все, что есть, то и было естественно.
Для него было естественно и то, что мамаша, немолодая дамочка (ее теперешняя ровесница), разговаривает с сыном игриво, будто с ухажером, а с мужем вообще изображает пятилетнюю девочку, начиная чуть ли не шепелявить и усиленно хлопать темными ресницами, эффектно, ничего не скажешь, обрамлявшими очень светлые глаза. Ресницы, правда, были такие длинные и так красиво изогнутые, что вызывали подозрение в их подлинности, да и рассыпающиеся по плечам волнистые волосы были слишком уж золотые для настоящих, прямо Белоснежка из мультика. Еще она обожала что-то начать и застыть в растерянности, ожидая, когда кто-нибудь придет на помощь, — Юле самой однажды пришлось задергивать молнию ей на куртке, ужасно неудобно было делать это не на себе и особенно где-то между ног у свекрови (какие все-таки мерзкие слова придуманы для семейной жизни!). Она могла прикидываться, будто забыла, даже и как резать хлеб.
И вот словно ее Бог наказал за притворство: она и в самом деле забыла, как застегивать пуговицы, как резать хлеб и даже для чего нужна ложка. Она помнила, что ложка как-то связана с едой, и перекладывала ее то слева, то справа от тарелки, а потом вдруг ее осеняло, и она погружала ложку в суп выпуклостью вверх. Но донести до рта уже не догадывалась.
Испытывая больше ужас, чем сострадание, Юля кидалась кормить ее с ложечки, но отец, изжелта-седой, спавший с лица, но все такой же достойный, как в стеклянной будке, останавливал ее: она должна сама вспоминать, а то она совсем разучится, — и просиживал с нею за столом буквально часами, подбадривая: ну же, милая, вспомни, это что такое? — правильно, ложка, а ну-ка окунай ее в супик, нет, не так, а вот теперь правильно, умница, а теперь неси ее в ротик, где у тебя ротик? — умница, нет, ротик нужно закрывать, дай-ка мы его вытрем…
В его надтреснутом басе звучало столько нежности, что казалось, эта нескончаемая пытка его нисколько не тяготит. Но в последние недели свекровь забыла, как пользоваться унитазом, а памперсы почему-то не желала надевать ни под каким видом, начинала по-детски всхлипывать и царапаться, — кап-два этого уже не выдерживал.
В доме у него царил флотский порядок, и обезумевшая жена всегда была чисто одета в мальчиковый тренировочный костюмчик, гладко причесана, и пегие, седые с рыжинкой волосы были собраны в аккуратный пучок (а вот ресницы оставались прежними). Но с сортирными делами он уже не справлялся, и Юля подозревала, что его добили не столько технические трудности, сколько унизительное безобразие этих процедур. Сама же она не могла не отдавать себе отчета, что в глубине души уже не считает свекровь человеком и тем более женщиной. Разумеется, она понимала, что всякого, кто хоть когда-то побывал в человеческом облике, нужно таковым и считать, точнее, делать вид, что считаешь, до конца его дней, но в глубине-то души невозможно не понимать, что служишь не этому существу, а некоему призраку, который у близких сохраняется в памяти, а у дальних только в воображении. Но однажды, бессмысленно глядя в телевизор, выжившая из ума исхудавшая ко-
кетка вдруг жалобно спросила у нее:
— А вы меня не бросите? Я же хорошо читаю, я еще умею читать…
Юля аж голову втянула в плечи от невыносимой жалости и тут же предложила Егору забрать его родителей в Петербург, их квартирища это позволяла. Но Егор не понимал красоты самоотверженных жестов:
— Зачем платить жизнью, если можно платить деньгами? Да и куда отца тащить от знакомых, от дружков… Найдем сиделок, при здешних зарплатах это не проблема.
Для Егора ни в чем не было проблемы. Уже на следующий день отыскались три сиделки с медицинским образованием для круглосуточного ухода, да еще и передан отцу списочек телефонов «кадрового резерва».
— Ты, батя, главное, не экономь. Шоковая терапия. Узнавай, сколько они на работе получают, и сразу давай в два раза больше. Можешь в три, деньги не проблема. Но шантажировать себя не позволяй, как только заикнутся о надбавке, указывай на дверь. Чтоб и пряник был побольше, но и кнут чтоб всегда висел перед глазами. Ну да что тебя учить, мы с тобой людей знаем.
Егор был о людях самого невысокого мнения, но это его почему-то нисколько не огорчало. Впрочем, какого благородства можно было ждать от физико-химических процессов?
Да и самим процессам ни к чему очень уж заноситься. В доме егоровских родителей для нее отдельной комнаты не нашлось, и они снова начали спать вместе, два процесса в одной постели. И правда, становится легче, если согревать друг друга среди обступивших и еще не отступивших ужасов. Да ужасы и не могут отступить, они всегда внутри нас, разные трубочки, проводочки, которые со временем непременно засоряются, перетираются, и мы превращаемся в идиотов и калек, а потом и мертвецов, это всего лишь вопрос очень недолгого времени.
Когда-то она возмечтала, что красота — это свобода, свобода от власти земли — от власти тяжести, жратвы, костей, требухи, чинов, бабла, и ничего она не видела прекраснее гимнаста, взлетающего, КАК ПТИЦА. Но ведь и птице нужно что-то клевать, но ведь и птица когда-нибудь устанет и опустится на землю, но ведь и птица когда-то состарится и умрет, только мы, на наше счастье, никогда этого не видим…
Она смотрела из темной комнаты на темный двор, где жгли осенние листья, отжившие и открасовавшиеся, но искры все еще боролись с властью земли, они стремились ввысь, но тяжесть и холод побеждали, искры меркли, и пепел опускался к земле, из которой вышел.
И вдруг с невидимых кораблей жахнул такой фонтан огня, что она присела. А за ним еще один, и еще, и еще — мощные огненные струи били в небеса и медленно стекали вниз постепенно угасающими огненными реками — власть земли и здесь брала свое. Но в пламенеющем небе продолжала парить стая огненных птиц.
Это были обычные чайки, жадные, горластые, не брезгующие кормиться с помоек, но сейчас они все до одной парили жар-птицами. Да, власть земли неодолима, но бывают вспышки, когда мы об этом на миг забываем, и эти-то вспышки, эти мгновения и превращают крикливых прожорливых пернатых в невесомых жар-птиц.
Вот это и есть красота — не сосуд и не огонь в сосуде, но мираж. Мираж свободы от земного рабства, мираж невесомости, мираж бесплотности, он является нам лишь редкими вспышками, но тот, кто их узрел, — только он и знает, что такое счастье.
У нее таких вспышек не было, и этого уже ничем не поправить.
Она даже не вздрогнула, когда Егор обнял ее за плечи, но лишь прильнула к нему с такой нежностью, какой никогда еще в себе не ощущала: рабы земли, обреченные безостановочному распаду, должны дорожить каждым мгновением, ибо в следующий или следующий за следующим миг они будут отняты друг у друга.
— Не знаешь, что за праздник сегодня? — тихо спросила она Егора, когда последние огненные реки стекли в море, а последние жар-птицы угасли.
— День согласия и примирения, — необыкновенно ласково ответил Егор, и она поняла, что он говорит про них.
Понимал, значит, все-таки что-то, дорогой ее орангутанчик…
Она и в аэропорту смотрела на пассажиров с такой нежностью и болью, словно они были безнадежно больными детишками, — ну что из того, что толстые, некрасивые, неприветливые, бестолковые, — засорится какая-то трубочка в двигателе, перетрется проводок — и от них останется один фарш, перемолотый вместе с костями и требухой...
Нетнетенететнет, не надо никакой красоты, только бы все оставались живы и не мучились! И дома в постели она Егора не столько ласкала, сколько проверяла, все ли у него на месте, все ли в порядке, — слава богу, все было на месте, все работало. А утром, чего с нею не случалось лет сто, застилая их огромную кровать, которую приходилось обегать со стороны ног, она про себя жизнерадостно напевала: «Хоть тучи разогнать нам трудно над землей, но можем мы любить друг друга сильней». Однако Егор что-то расслышал и спросил с ласковым смешком:
— Это ты пищишь?
— Я, — смущенно ответила она.
— Как будто гордая мышь, — он смотрел на нее даже не как отец на дочку, но как дедушка на внучку.
Он и правда уже начинал смахивать на дедушку в своем бухарском халате: и животик вполне приличный обозначился, и седины в утренней щетине и в поредевшей щеточке на голове уже под половину… Вот и хорошо, пусть лучше будет дедушкой, может, станет не до потаскушек. Главное, самой не сделаться бабушкой.
И она твердо решила записаться в фитнес-центр.
Какого еще нужно счастья, когда наконец можно всем вместе посидеть не торопясь за утренним кофе! Когда страшные звери, неотступно сопровождающие человека на его жизненном пути, хоть на полчаса спрятали свои клыки. Правильно бабы ее корили, что она зажралась: вот и муж непьющий и заботливый, и сын умный и порядочный…
Спортивный. Красивым она его назвать все-таки не решалась, предпочитала думать, что он обаятельный.
И хоть с милым рай и в шалаше, совсем не помешает, что и кухня такая просторная, и обставлена настоящей антикварной мебелью, а в доме как-то по-особенному тепло, оттого что на улице идет редкий, но крупный дождь, круги от капель разбегаются по асфальту живой кольчугой…
И тут сынуля преподнес новый сюрприз:
— Мама, поздравляю, ты скоро будешь бабушкой.
И вдруг это милое домашнее слово отозвалось в ней таким отчаянием, что она поняла: мечту о красоте никаким ужасам убить все-таки не удалось. Она просто съежилась и затаилась, но тут же восстала во весь рост, когда увидела, что ее собираются хоронить живьем: ведь в жизни бабушек уже ничего красивого случиться не может.
Сначала проводник ей очень понравился — рослый, хотя и полноватый, но — в замшевой куртке с бахромой и мокасинах, обшитых вампумом, настоящий Кожаный Чулок. И длинный карабин у него на плече был самый настоящий Оленебой.
Но чем дальше они забирались в темнеющие ущелья, тем чаще он прикладывался к фляжке и становился все развязнее и развязнее. Айра уже давно пожалела, что пошла с ним в горы, но возвращаться было поздно: спускалась ночь, а она была не уверена, что нашла бы дорогу обратно даже при свете дня. И на привале у обжигающего лицо костра случилось именно то, чего она страшилась: пьяный мужлан приложил к ее щеке сверкающий десантный нож и приказал ей лучше раздеться самой, если она хочет сохранить в целости свое хорошенькое личико. Она пыталась угрожать, говорила, что она доктор антропологии, что она дружит с губернатором штата, но негодяя это только забавляло:
— Давно хотел посмотреть, как эта штука у докторов устроена, а то все официантки да официантки! Так что, мне помочь?!.
Свободной рукой он рванул рубашку на ее груди, оторвав сразу несколько пуговиц.
— Помогите! — безнадежно закричала она, зная, что тот, на чьи поиски она отправилась, выбрал эти горные лабиринты именно потому, что в них не решаются углубляться даже альпинисты.
Насильник в ярости обрушился на нее всей своей тяжестью, и она уже была готова начать отчаянную безнадежную борьбу, как с изумлением поняла, что он лежит неподвижно. Айра попыталась высвободиться, но и это оказалось нелегко. Но внезапно чья-то сильная рука перевернула неподвижное тело, и Айра вновь вскрикнула от ужаса: над нею нависал мужчина с длинной бородой и темным водопадом волос.
Сильной рукой он властно поднял ее с земли.
— Мы должны уйти. Он сейчас очнется, и мне придется его убить. А мне больше не хочется никого убивать.
Она со страхом оглянулась на распростертое тело, и ее спаситель успокоил ее приятным мягким баритоном:
— Не беспокойтесь, я его только оглушил.
Сильной рукой он увлекал ее во тьму, подсказывая, где нужно ступать осторожнее, иногда он помогал ей куда-то спуститься, иногда куда-то подсаживал своими сильными, но нежными руками, и она уже не испытывала страха перед этим странным человеком, в котором ощущалось истинное благородство.
Хлынул холодный дождь, но они были уже у цели. При вспышке молнии она увидела расселину, протиснувшись в которую они оказались в чистой сухой пещере, в центре которой на жарком очаге тушилось жаркое из оленины, аромат которого открыл Айре, как она проголодалась.
— Переоденьтесь.
Гостеприимный хозяин пещеры бросил на ложе, покрытое медвежьей шкурой, чистую сухую одежду:
— Переоденьтесь полностью, иначе вы можете простудиться.
И отвернулся. В нем чувствовалось истинное благородство. И когда она осталась совершенно обнаженной в жарком свете яркого пламени, ей захотелось, чтобы он не был таким порядочным, а хотя бы на мгновение, как бы забывшись, обернулся. Она бы, конечно, вскрикнула и торопливо прикрылась, но он бы все равно успел разглядеть совершенство ее тела. Но ей доставило удовольствие забраться в его чистую сухую одежду, которую пришлось тут же подворачивать, вследствие чего Айра почувствовала себя хорошеньким мальчиком в отцовской одежде.
Между тем ее гостеприимный спаситель вел себя действительно подобно любящему отцу. Он угостил ее тушеной козлятиной из каменной миски и налил в глиняную кружку ароматного чая, заваренного из каких-то душистых горных трав.
— А теперь располагайтесь, завтра я покажу вам дорогу в город, — и он склонил свою красивую голову, чтобы выйти во тьму под холодный дождь.
В нем чувствовалось истинное благородство.
— Нет, нет, я не могу вас выгнать из собственного жилища! — запротестовала она. — Мы вполне можем разместиться вдвоем, я вижу, что вам можно доверять.
Ее спаситель горько усмехнулся:
— А между тем за мою голову назначена награда…
И Айра поняла, что перед нею именно тот, кого она искала. Она собирала материал для монографии о том, способен ли современный человек вести образ жизни Робинзона Крузо или хотя бы Натти Бампо, и ее заинтересовали рассказы местных жителей о том, будто в этих неприступных ущельях уже несколько лет скрывается от правосудия человек, застреливший полицейского.
И вот он перед ней! Красивый, великодушный, старающийся скрыть, что ему холодно в мокрой одежде, а сухую он отдал своей гостье, которую видит впервые в жизни. Нет, такой человек не может быть убийцей!
— Немедленно переоденьтесь! — приказала она ему и отвернулась к стене, покрытой оленьей шкурой.
Когда она решилась обернуться, его одежда рядом с ее одеждой уже сушилась у очага, а хозяин подбрасывал туда сухие ветки, завернутый в шкуру горного барана, не прикрывающую его стройные мускулистые ноги. Он был очень красив со своей гривой черных волос, пышной волной рассыпающихся по чистому сухому меху. Однако было видно, что он все еще с трудом скрывает дрожь.
— Немедленно лягте и завернитесь в медвежью шкуру! — повелительно приказала она. — Если вы заболеете, я себе этого не прощу!
Она уложила его на единственное ложе и завернула его в медвежью шкуру, ощущая этого сильного бесстрашного мужчину беспомощным ребенком, и подала ему душистого горячего чаю. Он жадно прильнул к целебному напитку. Его роскошные волосы красиво рассыпались по медвежье шкуре.
— Но как же вы, такой добрый и великодушный, могли убить человека! — в отчаянии вырвалось у нее.
Его ответная исповедь была исполнена такой мучительной искренности, что сомневаться в правдивости его слов было невозможно. Молодой многообещающий геолог Ричард Леннон открыл и застолбил в труднодоступном ущелье золотую жилу, которую попытались у него отнять местные гангстеры; отстреливаясь от них, он нечаянно убил шерифа, покровительствовавшего бандитам, и с тех пор он вынужден скрываться.
— Теперь твои приключения позади, губернатор проведет расследование, и все увидят, что ты ни в чем не виноват! — воскликнула Айра и, отбросив шкуры, в порыве необъяснимой нежности прильнула к его горячему атлетическому телу.
Ричард одним ударом вошел в нее, и Айра задохнулась от небывало острого возникшего в ней ощущения. Она невольно погрузила ногти в его мускулистые плечи, и по мере того, как торжествующий бег его фаллоса все ускорялся и ускорялся, из ее груди вырывались все более и более неудержимые стоны неги и наслаждения.
Об антропологии же больше не было и помину — стремительный бег фаллоса унес Айру прочь от всего земного.
Так-то, значит, нынче понимают красоту…
За красотой Юля отправилась в полуподвальчик в Спасском переулке неподалеку от ее дома-авианосца, приготовившегося рассечь Екатерининский канал, и обнаружила целый стеллажик карманного формата книжонок, зачитанных до тряпичного состояния. Полка потрепанного романтика.
Красота для подлых, как выражались в петровские времена, стоила недорого — по цене бутылки водки давали десяток романтических историй, которые вполне вписывались в рубрику «Путь к фаллосу»: с каких бы утонченностей и возвышенностей дело ни начиналось, заканчивалось оно непременно фаллосом, а утонченностей будто и вовсе не бывало.
Софи Уэнтуорт — блестящая виолончелистка, но разве на концерты ходят ради музыки!
Медленно раздвинулся занавес. Его движение казалось столь же чувственным, как прикосновение сильных мужских рук к женскому бархатному платью. А когда малиновое платье с низким вырезом открыло ее белую кремовую кожу, Софи ощутила, как публику охватывает желание. И она медленно поставила инструмент между ногами тем движением, которое один из самых настойчивых ее поклонников назвал соблазнительной смесью смелой непринужденности и потрясающей эротичности.
И все-таки находится красавец, который даже и с нею обращается свысока, сейчас она преподаст этому наглому хлыщу хороший урок! Но нет, куда там… Его руки скользнули вниз по спине, к бедрам, обхватили округлые ягодицы, прижали к своему естеству, и она застонала. Против природы не попрешь: с ее уст сорвался легкий стон блаженства, и она вновь отыскала руками его жезл.
Этому маршальскому жезлу повинуется все земное и неземное. Шотландскую Шарлотту Корде ради спасения полуистребленного англичанами шотландского клана выдают за английского офицера в ненавистном красном мундире. Она колеблется, не пронзить ли его кинжалом, однако убийца ее народа прильнул к губам террористки и целовал до тех пор, пока ее гневный крик не превратился в нежный вздох. Его настоящий талант заключался в способности убедить ее расстаться со своими запретами так же легко, как она рассталась со своей одеждой. Она вздохнула, когда он раздвинул пальцами нежные складки у нее между ног и проник внутрь.
Какие там могилы братьев и сестер! Юлю даже впервые в жизни посетило патриотическое подозрение, уж не в самом ли деле эти стеклянные бусы проникают с растленного Запада, а мы, скифы, держимся за подлинность?
В следующий заход она взяла пробу из родного бачка, и подлинностью шибануло с первой же страницы: «Я обеими ногами ударила его в живот, дядька слабо хрюкнул и осел в траву, а я ударила еще раз, теперь в голову». «Скромная воспитательница детского сада мечтала писать детективы. Попробовала — получилось», — значилось на обложке.
Мир распахнулся, простая русская девушка в какой-нибудь Вене уже чувствовала себя как дома: «Ты подлая свинья! Подонок! Чтоб тебе убиться на твоей тачке!»
Мечтали об открытости, и вот получите: они открыто лежат рядом на витрине, презервативы и жевательная резинка, — и то, и то резина. Какие тайны, вы чего?.. Какая свобода от мяса, ничего, кроме мяса, никогда не было, нет и не будет!
Но нет же, люди всегда мечтали о НЕЗЕМНОЙ красоте, НЕЗЕМНОЙ любви! И прежде всего женщины, она ведь и сама женщина, в конце концов! Нынешние мужчины, наверно, все вроде Егора. После того кошмара с внематочной беременностью она как-то сказала ему, что боль превращает человека в животное, а Егор неожиданно поинтересовался:
— Почему ты думаешь, что животные испытывают боль? Потому что они похожи на нас?
— Ну, они же кричат, спасаются…
— Когда на какой-нибудь подводной лодке начинается пожар, она тоже включает сирену, насосы… Значит, тоже кричит, спасается. Если нет сознания, нет и боли, есть только сигналы.
Он скажет, что и красота — это какие-то сигналы. Как и в своей водке, он не видит ничего, кроме химии, только смеется, когда слышит, что нужна вода из какихто особенных ключей, зерно с каких-то особенных полей, какие-то рецепты Древней Руси, — все сводится к химическим соединениям, и в пробирке их получить проще, чем в любых святых источниках.
Юля перебрала своих однокурсниц — никто ничем не блеснул, — ну, одна дослужилась до профессора, другая ведет какие-то липовые тренинги, как достичь успеха, которого почему-то не достигла сама… Выше прочих поднялись только шарлатанки, читающие в сердцах, умеющие будто бы распознать, для какого дела кто предназначен, кому быть дипломатом, а кому летчиком-испытателем. Белая Дьяволица изображала ясновидящую в отделе кадров Нефтегазхимбахтрахпрома, гребла, говорили, десять лямов в месяц… И уж так это было далеко от красоты!
К мужчинам она не примеривалась, да и с самого начала видно было, что ждать от них особенно нечего. Отличился, пожалуй, один только Дунькин, он всегда был масляный, жирный, распределял в студсовете какие-то талоны на питание, — больше ни на что не годился: поступил через рабфак, учился на тройки… Кто бы мог подумать, что для реальной жизни это и потребуется — глупость и наглость. При наступлении свободы он тут же открыл общество естественной жизни, а эра Интернета уже распахнула эту естественность городу и миру во всей ее отвратности. Голые, жирные, похожие на тюленье лежбище, только в миллион раз противнее… Природа не показывает голую задницу. Однако в сторонке на песочке Юля разглядела и худенькую голенькую Симочку Веретенникову — Дунькин и к такому свальному безобразию, стало быть, сумел ее принудить.
Когда Юля совсем пока недолго проработала в судебке, она встретила на Литейном близ Большого дома Симочку еще более бледную и несчастную, чем в университете. Зашли в кафешку, и Сима ей призналась, что Дунькин привел в дом другую женщину и они теперь живут втроем, потому что природа не знает ревности, а мы должны возвращаться к природе. А Юля как раз занималась подобной же сектой
«возвращенцев», один из которых, грубоватый напористый парень с бычьей шеей, под тем же лозунгом «Долой стыд!» стал открыто уходить от молодой жены ночевать у другой «возвращенки». Жена, разумеется, была выше такой неестественной вещи, как моногамия, но однажды муж ушел к любовнице, а она повесилась.
Иных людей легче убить, чем превратить в животных — в тот раз она страшно испугалась за Симу: беги от него как можно быстрее, он тебя убьет!.. Это теперь она знает, что никогда нельзя знать, что кого убьет, а что спасет — вот лежит же она теперь в голом виде на обозрение всей сети…
О, надо пошарить в Интернете, там людям притворяться вроде бы незачем, все равно никто не видит. Люди свободны там, где за выдумки ничего не платят. Она давно заглядывала в сети для разных справочных дел и снова убедилась, что от мира, где людям не требуется притворяться, лучше держаться подальше, — слишком уж много там было хамства и вранья. Но ведь там, где можно не стесняться своего безобразия, быть может, кто-то не постесняется и своей красоты? Хотя бы своих представлений о красоте, а психология и должна заниматься тем, что людям кажется.
Она долго блуждала по сетевым просторам. Там оказалось куда больше советов, как ладить со свекровью или готовить салат, и вообще сетевых женщин гораздо больше интересовало здоровье, чем красота. Однако наткнулась она и на целое «Древо
красоты», разросшееся пышными ветвями «Макияж», «Маникюр», «Прически»,
«Диеты», «Ароматы», «Уход за собой».
Последнюю ветвь вполне можно было считать корневищем древа. А значит, оно и не имело отношения к красоте, ибо красота заставляет не ухаживать за собой, а забыть о себе. Красота свободна от всего земного.
Но набрела она и на урочище, где народ охотился за аплодисментами. Там можно было выступить с любым номером, блеснуть эрудицией или задницей, автомобилем или турпоездкой, кулинарным или художественным вкусом, и первый чаще всего подкреплялся фотографией роскошного блюда, а второй — фотографией цветов или картинами лесов, полей и рек или озер. В них тоже в основном царила тишь, гладь и благодать.
Больше всех шлепков получали женские задницы, за ними шли блюда, автомобилям тоже кое-что перепадало («мерседесы» и «тойоты» унося по сонным волнам…), умникам доставалось два-три жидких хлопка.
Однако Юля невольно задерживалась на закатах — то кроваво-рубиновых, то нежно-розовых, как первый румянец на яблочке, но это была воистину неземная красота, ни съесть, ни выпить, ни поцеловать. Однако тревожное замирание в груди тут же заставляло ее улизнуть поскорее от этих щелочек в безмерность, которую не в силах вместить крошечное людское воображеньице. Ей требовалась красота человеческой, а лучше женской жизни, — такая красота ускользнула из сети, пришел невод с травою морскою.
Она не представляла, где размещаются эти охотники за аплодисментами и существуют ли они вообще. В электронной почте ей попадалось на глаза загадочное предложение «запомнить в облако»; Егор пытался ей объяснить, что это такое, но ей сразу же надоело: серверы, юзеры… Ей было интереснее воображать этих юзеров окутанными бескрайним облаком, в которое можно в нужном месте подуть, и откроется дверка с картинкой, — ею хозяин облачной норки хочет что-то о себе сообщить, какой он мечтательный или суровый, красивый или намеренно безобразный, есть и такие гордецы: не желаю, мол, для вас наряжаться, лопайте, что дают, или валите отсюда, с ними заговаривать, хватает ли им в жизни красоты, бесполезно, они уже ответили: для себя я всякий красив, а кому не нравится, идите на все четыре буквы. Есть и такие самовосхищенные, что купаются в красоте с утра до вечера и даже ночью снятся себе очаровательными кошечками или надменными львами. Но вот это явно человек серьезный, выпускник Академии художеств, темные очки, трагический бодлеровский рот…
— Скажите, пожалуйста, вас не посещает чувство, что нашей жизни недостает красоты?
— Какая может быть красота после того погрома, который евреи учинили над русской культурой?! Вы сами, случайно, не из них?!
Может быть, что-то скажет дама, представившая себя мелкими белыми цветочками? Нет, очень уж они мясистые, прямо попкорн.
Лучше вот эта — изможденная, одухотворенная, кормит с ладони белочку, изучала математику. Наверно, умная.
— Скажите, пожалуйста, вас не посещает?..
— А что вы называете красотой, давайте сначала договоримся о терминах. Красота, по-вашему, относится к разряду категорий или предикатов?
Нет, эта чересчур умна, вот у этой и щечки покруглее, и в глазах больше доброты, чем ума. И изучала все-таки не математику, а классическую филологию. Ведь и само слово «классическая» как-то перекликается с красотой.
— О какой красоте может идти речь при этом кровавом режиме? Когда лучших людей убивают, когда растоптана демократия, население зомбировано, когда за границей стыдно признаться, что ты русская?
Юле даже ненадолго сделалось стыдно от того, что ей совсем не стыдно. Пожалуй, лучше поискать среди не столь возвышенных. Говорят, молодые более циничны, но вот этот, с одной стороны, еще молодой, а с другой — не дилер, а дизайнер. На всякий случай она представилась студенческой фотографией — к молодым испытывают больше доверия.
— Я всегда восхищалась дизайнерами. Романтики мечтают о неземной красоте, а дизайнеры создают красоту на земле.
— Я не просто дизайнер, я человек с невероятным творческим потенциалом. Я сочиняю музыку, пишу стихи, рассказы, из меня просто прет. Не могу полностью выложиться в чем-то одном. Но ты же знаешь, кто сегодня считается знаменитым, везде же все проплачено!
Оказалось, он учился в одном классе с какой-то эстрадной певицей (что-то вроде бы краем уха слышала), и его бесит, что ее поклонники и поклонницы постоянно набиваются в его френды, чтобы получить какие-то ее вещички или автографы, а его творчеством совсем не интересуются. Юля поделилась с ним своей давней мыслью, что цивилизация есть движение от дикости к пошлости, к тиражированию и удешевлению красоты, и он ответил, что она, кажется, что-то понимает, и обещал послать ей свои стихи. Однако назавтра постучался к ней с совершенно другим вопросом:
— У меня сколько сейчас времени? Никак в инфо время не установлю. Так что у тебя написано, сколько у меня сейчас времени? Ага, ладно...
И пропал. На следующий день постучалась к нему она:
— Как жизнь, чем ты сейчас занимаешься?
— Честно?
— Конечно.
— Мастурбирую.
— Почему? Девушки нет или так больше нравится?
— Девушек навалом, но у меня слишком изысканный вкус. Я решил, что и с тобой разговаривать все-таки не буду, мне твоя внешность не понравилась. Хотя ты довольно забавная.
В судебке Юля ко всякому привыкла: если хочешь работать с подэкспертным, нужно давать ему возможность покрасоваться; то, чем люди красуются, часто говорит о них больше, чем то, что они делают в реальности, — ведь именно в позерстве раскрываются их идеалы.
— Так поставь на монитор любую фотку, которая тебе нравится, и считай, что это я. Все равно же ты не знаешь, настоящую я свою фотографию выставила или чужую.
— Не хочу. Все равно теперь меня будет мучить совесть, что я так грубо разговаривал с девушкой, я тебя сейчас все-таки в игнор занесу. И вообще советую тебе удалить из инфо твою фотку и никому не показывать, пока настойчиво не потребуют. И вообще — зачем ты ко мне постучалась, у меня теперь настроение испортилось. Хотя с тобой интересно разговаривать, зря ты мне показала свою фотку.
— А что тебе на моей фотке не понравилось?
— Глаза маловаты, шея слишком длинная…
— Это ты брось. Я в подростковом возрасте считала себя некрасивой и всю себя перемерила — все оказалось в пределах нормы.
— А мне требуется за пределами. Глаза должны быть в пол-лица. Все, прощай, я тебя отключаю.
Ее это не особенно задело, она уже давно убедилась, что все у нее более или менее нормальное. Но все-таки спросила у Егора:
— Ты бы хотел, чтобы я была красавица?
— Зачем это, одна лишняя морока.
— А я, по-твоему, некрасивая?
— Красивая, красивая, суслик самый красивый.
Он не скрывал, что считает эти вопросы глупыми и детскими, и такими они, повидимому, и были. Ведь она вроде бы уже когда-то про что-то подобное его спрашивала? Или это дежавю?
Она вспомнила, что доверие лучше всего покупать откровенностью, и попыталась растрогать обитателей облака самыми драгоценными своими вспышками-потрясениями, когда красота в одну минуту оборачивалась ужасом.
Пшеница золотая, едва не поглотившая ее, как и море с рюшечками, — за пшеницу три жиденьких хлопка, за море пять.
Ослепительный петух, обратившийся в страшного зверя, а потом в еще более ужасную жертву казни, — одиннадцать хлопков.
Прыгучий горный ручей, представший смертоносным мутным потоком, — восемь хлопков. Любая задница собирала раз в двадцать более шумную жатву.
Чудо калейдоскопа, скучные цветные стекляшки, обращающиеся в дивные узоры, отразившись в скучных полосках стекла, — это чудо и вовсе не нашло ни единого отклика. При том, что играющий или дремлющий котенок вызывал овацию.
Неужели мастурбирующий эстет все-таки прав: людям нужна не красивая жизнь, а красивая физиономия?..
Оказалось, где-то в облаке дремала и Спящая Красавица, и глаза у нее действительно были в пол-лица, а шея не короткая и не длинная, а совершенная. И лицо ее казалось не сосудом, в котором пустота, а хранилищем тайны: воображение не терпит пустоты.
В новом обличье Спящей Красавицы — пусть думают, что это у нее глаза в поллица, — Юля пошла в новую атаку. Она сообщила, что кушала за завтраком сырники — это вызвало бурю восторгов. Ее настольная лампа, ее кухня, ее тапочки — с этой минуты все вызывало овации. И тогда она решила признаться в страшной тайне: много лет назад ее пытались изнасиловать трое незнакомых мужчин, и она в порыве гнева убила всех троих. А теперь ее мучает — трудно даже сказать, раскаяние ли это, но мучительное желание открыться и покаяться.
Первым же откликом было восхищение: какая вы удивительная женщина, вот так бы и всем нам научиться вступаться за свою честь, я много раз испытывал желание убить своих обидчиков, но не решался, а вы решились, честь вам за это и хвала, это урок нам всем, нельзя ли с вами познакомиться в реале? Потом, конечно, прорезался и нудный бубнеж, что человеческая жизнь-де священна, а ей нужно снять грех с души и пострадать, но сразу было видно, что те, кто нудит, только повторяют чужие слова, а те, кто восхищаются, восхищаются от души.
Тогда она поделилась другой заботой: она романтическая натура, жаждущая захватывающих страстей и экзотических впечатлений, а ее муж очень порядочный, но слишком рациональный человек и больше всего любит отдыхать на даче. Она много лет это терпела, особенно когда дети были маленькие, но вот год назад ее страстно полюбил умный красивый мужчина, работающий в городской администрации. Она долго отвергала его ухаживания, но когда он начал умолять ее отправиться с нею в круиз по Средиземному морю, она сдалась, но лишь при
условии, что у них будут отдельные каюты. Однако влюбленный безумец схитрил: он снял каюту-люкс, так что в итоге у них оказались разные спальни, но общая гостиная с балконом. Лайнер задерживался в крупных портах, и они побывали и в Риме, и во Флоренции, и на Мальте, и на Сицилии, и в Марселе, и в Барселоне, и он всюду проявлял такую нежность и эрудированность, что в Лиссабоне и она потеряла голову, и дальнейшее плавание пролетело как упоительный сон. И когда они в Гамбурге несколько минут не могли оторваться друг от друга, хотя уж была объявлена посадка (им пришлось возвращаться домой разными рейсами), она была уверена, что эти недели останутся самым прекрасным воспоминанием ее жизни. Но, к ужасу ее, оказалось, что на ее возлюбленного прямо у трапа самолета надели наручники: он потратил на круиз средства, выделенные для ремонта детских садов. И теперь ее мучает совесть, что это она невольно его спровоцировала. Ведь она должна была подумать, откуда даже и у высокопоставленного чиновника такие деньги, но ей так хотелось повидать волшебные края, о которых уже не смела и мечтать, что она заглушила в себе сомнения. И как же ей теперь справиться с муками совести?
И снова упреки дышали завистью и занудством, а восторги сверкали неподдельностью: «Он сам должен был соображать!», «Зато погулял!!», «За любовь такой женщины и отсидеть не жалко!!!», а целых пятеро предлагали ей тут же отправиться в новый круиз.
Когда же кружок поклонников полностью одобрил заключение ее выжившей из ума свекрови в дом престарелых, она поняла, что нет такого преступления, которого в глазах очень многих не оправдала бы красота.
И Юля поняла, что пора сдаваться. Красота непобедима. И надо смириться с тем, что ничего красивого в ее жизни так и не будет. Нужно беречь хотя бы благополучие. У бабушек тоже есть свои радости — внуки, внучки, так жалко отца, что он совсем перестал интересоваться их жизнью и на попытки порадовать его успехами Егорушки лишь повторяет монотонно: да, молодец, умница, поцелуй его за меня, — только плакать хочется. Он все время там, за быстрой рекою…
Как подумаешь о нем, сразу начинают катиться слезы. И лишь наполовину слезы сострадания. А на другую половину — восхищения. Как красива его преданность! Когда начинаешь рассказывать бабам на работе, сразу тянутся за платками. А в глазенках загорается — да, да, зависть! Хоть и все они тоже без пяти минут бабушки.
А что скажет о бабушках облако? Я спросил у облака…
И облако извергло живую картинку: страшную иссохлую старуху драли трое мускулистых жеребцов — торчали мослы, мотались мешочки и фартуки обвисшей кожи… Она, оцепенев, смотрела на эту мерзость довольно долго: забыла от ужаса не только о том, как это выключается, но даже и о том, что можно просто зажмуриться.
И, уже не скрывая лица, набарабанила всем, всем, всем коротенькую исповедь, как она мечтала прожить пусть трудную и опасную, но прекрасную жизнь, такую, какая только и считалась достойной человека на полке юного романтика. Но ничего красивого в ее жизни так и не произошло, а теперь уже и не произойдет, прощайте, с этой минуты она только бабушка, и ее дело вязать внукам носки, раз и навсегда забыв, что когда-то и она о чем-то грезила.
И вдруг из облака раздался голос, обращенный уже только к ней. Это был голос вовсе не ангельский, человеческий, но люди на земле с нею никогда так не говорили. «Как меня растрогала Ваша искренность, — писал незнакомец, — я уже не верил, что такие женщины еще существуют, спасибо Вам, теперь, когда я снова начну терять веру в людей, я буду оглядываться на ваш огонек. И если я даже его
больше не увижу, я буду напоминать себе: если он был, значит, он и сейчас гдето светится».
Сначала Юля была скорее смущена, чем обрадована: как-то это странно… И решила не отвечать. Но дня через три, видя, что хорошее настроение не проходит, ответила коротко: «Спасибо. После Вашего письма мне жилось теплее, чем всегда». Так и началась их переписка.
Юля и сама не заметила, как на нее подсела. Она и не подозревала, до чего это приятно — рассказывать о пустяках, когда тебя рады слушать. Простодушные дети готовы, захлебываясь, рассказывать первому встречному, от какой страшной собаки они только что спаслись, как им удалось чуть-чуть не поймать воробья и какой интересный сон им привиделся сегодня ночью. Но когда их отошьет первый, второй и десятый встречный, а потом еще и папа с мамой не раз и не два выговорят, чтобы они не надоедали своими пустяками, они понемногу и сами начинают верить, что это пустяки, — до тех пор, пока кто-то не скажет им, что все это ужасно интересно, и не начнет просить, чтобы они рассказывали еще и еще.
Для Егора в ее жизни было важно только важное, а сейчас она ощутила, что важно буквально каждое мгновение ее жизни, теперь она вглядывалась во все, что с нею происходило, потому что буквально каждый ее чих был дорог ее незримому собеседнику, теперь она не только жила, но еще и постоянно готовилась рассказать об этом, и готовиться к рассказу оказалось едва ли не интереснее, чем просто жить.
Самым большим удовольствием было рассказывать именно о пустяках, но иногда она не удерживалась и делилась какими-нибудь особо выдающимися ужасами судебки: молодые папа с мамой, которым их дитя мешало пировать своим надрывным криком, положили его на шоссе в надежде, что во мраке ночи водители его не разглядят. Подобным штукам она даже и не ужасалась по-настоящему, потому что в глубине души не верила, что это правда, но ее невидимый друг ужасался более чем всерьез и неустанно дивился ее мужеству: как она может жить среди людей, зная, на что они способны?!. И сам же отвечал: она так и осталась юным романтиком, такие люди, как она, и являются солью земли, только они и хранят веру в красоту. Временами она спохватывалась: что я все о себе да о себе, почему ты мне ничего о себе не рассказываешь (они были уже на «ты»), но он добродушно отмахивался: в моей жизни нет совершенно ничего интересного, кроме тебя, но ты так осветила мою жизнь, что мне и житейская дребедень сделалась не в тягость, а если уж станет совсем муторно, я вспоминаю, что вечером меня ждет разговор с тобой, а перед сном я даже позволю себе такую роскошь, как попрощаться с твоей фото-
графией, и, значит, мне и назавтра будет чего ждать.
Но у меня же маленькие глаза, иногда принималась кокетничать она, чтобы понежиться в ответном горячем потоке: «Нет, твои глаза огромны и глубоки, как озера, в них видна твоя прекрасная душа!» — «Но у меня же слишком длинная шея…» — «Нет, она делает тебя похожей на женщин Модильяни!»
А что, совсем неплохо быть женщиной Модильяни, хоть они красотою и не блещут.
Понемногу тем не менее ей начало казаться неполноценным слишком уж бесплотное общение. Разумеется, ей и в голову не приходила мысль об «измене», их отношения именно тем и были пленительны, что даже не покушались выйти за чисто духовные пределы. Но почему бы не доставить друг другу невинную радость услышать живой голос, посмотреть друг другу в глаза?..
К ее удивлению, однако, ее друг принялся прямо-таки умолять ее не ставить на карту чудом выпавшее ему счастье, не желать большего, чтобы ненароком не
потерять все. Но почему мы должны что-то потерять только из-за того, что посидим в каком-то приятном месте, выпьем по чашечке хорошего кофе, не понимала она, а если у него трудности с деньгами, он может этого не стыдиться, они же друзья, а для нее подобные суммы совершенно не чувствительны, — и в конце концов он признался: он настолько безобразен, что она наверняка проникнется к нему отвращением, и он лишится той единственной радости, которая только и освещала его одинокие дни.
Ха-ха-ха, ответила она, какие подростковые комплексы, разве он не знает, что внешность для мужчины не имеет никакого значения, например, косоглазие — разве это не прелесть? А горб — это так элегантно! Чтобы он знал: с самой ранней юности ее любимым героем был Квазимодо. Ты только так говоришь, возражал упрямец, а если бы ты увидела настоящего Квазимодо с его клыком, горбом и бородавкой вместо глаза, ты бежала бы со всех ног куда глаза глядят. Давай поступим, как в «Аленьком цветочке», пыталась развеселить его она: сначала ты покажешься мне издали, а когда я приду в сознание, подойдешь чуть ближе… «Если бы ты меня действительно увидела, у тебя сразу же пропала бы охота шутить», — не принимал он легкомысленного тона, но она не сдавалась и то ласковыми уговорами, то упреками, что он считает ее глупой вертихвосткой, неспособной разглядеть духовную красоту за пусть даже и не слишком блистательной внешностью, — в конце концов ей удалось преодолеть его сопротивление, и он дал согласие на встречу.
Поставив лишь одно условие: она должна прийти к нему домой; если они встретятся в общественном месте и она бросится наутек, — такого унижения он просто не перенесет.
К письму был приложен адрес, — она и не знала, что в Петербурге есть такая улица. В день свидания со своим Квазимодо у нее сердце билось так радостно, как в юности… никогда не билось. И подэкспертный попался удачный, добродушный и дураковатый, будет чем посмешить. Ей так хотелось с кем-то поделиться своей радостью, что она даже поддержала разговор с Чижовым о всеобщем воровстве: жалко, в сущности, беднягу — так не пощадить своей красоты, из мраморного красавца превратиться в лилового завистника. В благодарность Чижов рассказал, что на днях пришла ориентировка на очередного маньяка: заводит знакомства с женщинами по
Интернету, заманивает в укромные места и там душит.
Хорошенькое дело… Радостное сердцебиение превратилось в тревожное. Вряд ли, конечно, это он, но даже одного шанса из тысячи хватило испортить предвкушение. Но не отказываться же от приключения, ведь в первый раз в жизни ей выпало что-то романтичное! И, что гораздо важнее, — в последний.
Задыхаясь от страха, с колотящимся сердцем она почти бежала вдоль нескончаемого бетонного забора, за которым что-то гудело, шипело, вспыхивало, как в папиной мастерской в Изобильном, только в десять раз сильнее. Слева от нее темнели обшарпанные пятиэтажки, где не горело ни единого окна, хотя уличные фонари уже теплились: осенью темнеет рано.
Дом ее застенчивого Квазимодо оказался самым страшным: в издыхающем свете фонарей чернели целые материки обвалившейся штукатурки, но темные окна были еще непрогляднее. «Беги, беги, здесь же явно никто не живет!» — пытались докричаться до нее остатки разума, но овладевшая ею сила влекла ее вперед, увиливая от прямого спора: ничего-ничего, я только войду в подъезд и сразу обратно.
Вот оно, оказывается, какое, состояние аффекта, равнодушно мелькнуло в голове.
В мертвецки-бледном лучике из мобильного телефона на облупленных стенах были видны бессмысленные росписи, намалеванные какой-то адской смолой. «Беги, чего тебе еще нужно?!» — «Я только посмотрю на дверь и сразу же вниз». Голый бетон ступеней был покрыт окаменелым мусором, но она следила лишь за тем, чтобы не вляпаться во что-нибудь; сердце било колоколом на весь подъезд.
Вот и нужная дверь, вся обугленная и растрескавшаяся, как черепаха, старый советский звонок болтается на проводке. «Беги, беги!!!» — «Я только позвоню, он же наверняка не работает, я только проверю и сразу же вниз».
Звон оглушил ее, но подкосившиеся ноги словно вросли в загаженный бетон. «Беги, беги, беги, беги!!!!!!!..» — но она не могла сдвинуться с места.
Дверь медленно отворилась, за нею было светло, как солнечным днем. И в свете невидимого солнца пред нею предстало чудище безобразное — на кривых-то на руках когти звериные, спереди-сзади горбы верблюжие…
Она зажмурилась и помотала головой, чтобы отогнать этот морок, поймала уворачивающийся звонок, прижала его к ободранной стене и надавила на белую кнопку.
Звон оглушил ее, но подкосившиеся ноги словно вросли в загаженный бетон. «Беги, беги, беги, беги!!!!!!!..» — но она не могла сдвинуться с места.
Дверь медленно отворилась, за нею было светло, как солнечным днем. И в свете невидимого солнца пред нею предстал — ЕГОР! Как она не подумала, что ведь и он мог читать ее признания и разговаривать с нею из облака!
Но нет, Егор не стал бы хитрить, он бы сразу поговорил с нею, как с запутавшимся ребенком, к женщинам он вообще снисходителен, как к детям, за то они его и любят. Она зажмурилась и помотала головой, чтобы отогнать этот морок, поймала уво-
рачивающийся звонок, прижала его к ободранной стене и только-только хотела надавить на белую кнопку, как кто-то невероятно сильный накинул ей сзади на горло что-то холодное и режущее (гитарная струна, каким-то чудом догадалась она) и опрокинул себе на грудь. В глазах стремительно потемнело, но она еще успела увидеть, как дверь медленно отворилась, и за нею открылся целый мир, невероятно прекрасный и невероятно грозный. Он уходил наклонно вверх, как пойма Убагана, но ему не было конца, и он безостановочно менялся, словно узоры во вращающемся калейдоскопе.
Золотое-презолотое пшеничное поле спустя мгновение окружило ее и укрыло с головой дождем зерна, и она поняла, что сейчас в нем утонет и задохнется, как несчастный Гольц, но это не вызвало в ней ужаса, было просто интересно, что будет дальше, и калейдоскоп не обманул, она оказалась на берегу лазурнейшего океана, вместо прибоя, обшитого пышнейшими кружевами метровой толщины, но не успела она разнежиться, как из океана поднялась гигантская волна высотою в горный хребет и, стремительно докатившись до берега, накрыла ее, закувыркала и потащила за собой. Она пыталась сопротивляться, но не слабым человеческим ручонкам было бороться с этой вселенской мощью, она лишь держалась изо всех сил, чтобы не вдохнуть неправдоподобно прозрачной изумрудной воды. А когда кончились силы задыхаться, она простилась с жизнью и вдохнула полной грудью.
Это было никогда еще не испытанное наслаждение — после стольких часов удушья вдохнуть всей грудью прохладный горный воздух. Над нею сияло лазурнейшее небо акдалинского вокзала, сама она стояла на берегу прозрачнейшего прыгучего ручья, а впереди, в распахе изумрудного ущелья возносилась выше небес снежная вершина, склоны которой то золотились, то переливались всеми цветами радуги, словно исполинская петушиная шея.
И вдруг безмятежная вершина взорвалась с ничуть ее не испугавшим громом утысячеренного папиного пресса, и из нее жахнул неохватный столб алой крови,
в считанные мгновения залившей небосвод, и все вокруг сделалось кровавым. Однако не успела она забеспокоиться, как кровь стекла к горизонту, превратившись в рубиновый закат воистину неземной красоты, и она поняла, что такое неземная красота: это красота мира без человека. Бесчеловечная красота.
Так вот оно что! Так вот о чем мы грезим! И как же тщетно нашу мечту о красоте мы связываем с человеком, маленьким и бессильным… Красота, которую мужчины и женщины ищут друг в друге, лишь жалкий отблеск той красоты, которая чудится нам в наших мечтах, ибо грезим мы не о мизерном человечке, но о прекрасном и грозном мире, в котором грозное, как в музыке, и есть самое прекрасное. Красоту, которой мы жаждем, может подарить разве что вселенная.
А может быть, не в силах даже она.
Меж тем рубиновый закат раздвинулся, подобно театральному занавесу, и ей открылась быстрая, но совершенно гладкая, как стекло, река, без всякого берега переходящая в бесконечную, даже без горизонта равнину, удивительно ровно, будто стол зеленым сукном, покрытую нежной зеленой травкой, по которой с мечтательными улыбками на отрешенных прекрасных лицах вечно гуляли какие-то люди в чем-то светлом и легком, и сами они были такие невесомые, что и травка под ними не шевелилась. И хотя до них было далеко, как до луны, она узнала среди них и маму, точно такую же, как в жизни, но каким-то чудесным образом невероятно красивую. И совсем не строгую. Но и не растроганную. А просто неземную.
Она перевела взгляд на ближний берег и, несмотря на невероятную даль, узнала папу, спешащего к реке в своем расстегнутом гэдээровском пиджаке, и, хотя папа был обращен к ней спиной, она все равно видела, что лицо у него молодое и бесшабашное, как будто он отплясывает барыню, барыню, сударыню-барыню. Потряхивая чубом, черным и блестящим, как перекаленные стружки, он перепрыгивал с кочки на кочку по какой-то мусорной свалке, ничуть не опасаясь во что-то вляпаться, потому что земная грязь его больше не касалась. Он допрыгал до реки и спокойно зашагал по воде, которая лишь слегка вдавливалась под его ногами не глубже пружинного матраца. И течение его совершенно не сносило. А когда он вышел на берег, нежная травка под ним тоже лишь едва прогибалась. Легкой молодой походочкой он спешил навстречу маме, но чем ближе к ней он подходил, тем отрешеннее и прекраснее становилось его лицо и тем незаметнее шевелилась под ним трава.
А когда они совсем сблизились, трава под его ногами и вовсе перестала шевелиться, и, не узнав друг друга, они разминулись и пошли каждый своей дорогой.