Любое табу священно.
Если не считать одного краткого, но запоминающегося визита в Сакраменто и еще одного – в Лэнгли, штат Виргиния, последующие шесть месяцев Свиттерс провел в Сиэтле. То был самый странный период в его жизни.
Куда более странный, нежели шпионские деньки в Кувейте и его окрестностях, более странный, чем самые экзотические ночи в борделях Юго-Восточной Азии, более странный, чем блумсберийское светопреставление, сиречь ежегодные литературные банкеты в бангкокском клубе К.О.З.Н.И. (хотя таковые он – какой облом! – забыл на фиг, идиот); даже более странный, чем девять часов современной поэзии в Калифорнийском университете в Беркли.
Ну хорошо, допустим, но неужто эти полгода, проведенные по большей части в безделье в Сиэтле, ни разу не показались скучными и банальными – в сравнении с недавним злополучным безумствованием в Южной Америке или блаженным всполошением чувств, что ему предстояло вскорости испытать в Сирии? Да, в глазах Свиттерса его пребывание в Сиэтле навсегда осталось самым странным из его жизненных впечатлений или по крайней мере периодом, в ходе которого его самообладание подверглось тяжкому испытанию. А в конце концов, кого и считать главным авторитетом по этому периоду, как не его, хотя, безусловно, имелись и другие вовлеченные лица: Маэстра, Сюзи и Скверный Бобби Кейс, а также второй помощник директора ЦРУ Мэйфлауэр Кэбот Фицджеральд и, косвенно, издалека – индеец-кандакандеро, известный, возможно, ошибочно, как Конец Времени (Ямкоголовая Гадюка пришел к выводу, что имя шамана правильнее было бы перевести как Конец Будущего или, еще более определенно, Сегодня Суть Завтра. Смысловое ударение на втором слове. Сегодня Суть Завтра).
Необычность этих месяцев, проведенных дома, в США, объяснялась не столько насущными проблемами – каковые неизбежно возникнут, ежели приспосабливаешься к жизни в инвалидном кресле, – но также попытками Свиттерса примириться с билетером – не то шаманом кадаков, не то самим собою, Свиттерсом, – каковой отвел ему это подвижное, однако изрядно стесняющее место.
В течение первой недели ему приходилось сражаться только с Маэстрой. Ей Свиттерс предоставил лишь самые туманные объяснения своей неожиданной инвалидности, утверждая, что травма связана с событиями, обсуждать которые он не вправе; в ходе тех же самых событий, сообщил он, к несчастью, погиб ее камкодер вместе с услаждающей душу записью того, как Морячок взмывает на крыльях навстречу свободе.
«Ага, конечно, – саркастически отозвалась Маэстра, закатывая близорукие пронзительные глаза за огромными круглыми линзами очков. – Доброе старое алиби: «в целях национальной безопасности». Хе! Я – законопослушная американка с немалым стажем, но это вовсе не значит, будто я настолько помешана на звездах и полосах, что не распознаю нашего любимого эвфемизма для такого понятия, как «деликатно замазанные правительственные плутни». Так или иначе, – продолжала старуха, – для пострадавших при выполнении воинского долга есть такое специальное место, зовется «Армейский медицинский центр Уолтера Рида[82]» в Бетесде, штат Мэриленд. Если вместо этого ты предпочитаешь восстанавливать силы в заведении под вывеской «У Маэстры», будь готов выложить все как на духу».
Свиттерс открещивался как мог. «Через пару-тройку дней. – обещал он. – Через пару-тройку дней я, наверное, уже смогу говорить об этом». И впредь всякий раз, как Маэстра пыталась затронуть эту тему или просто бросала на него умоляющий взгляд, Свиттерс подмигивал, усмехался и возвещал: «Женщины заботятся о свирепых калеках, возвратившихся из тропических стран».[83]
Увы, очаровать Маэстру строчкой из Рембо, заученной давным-давно в рамках курса современной поэзии, можно было не больше одного раза, от силы двух, независимо от мастерства исполнения. Перед лицом ее нарастающего нетерпения и усиливающихся подозрений – «Не могу не отметить, милый мальчик, выглядишь ты вполне себе бодреньким, а камкодер, между прочим, стоил тысячу двести баксов, и я посвящена в твое желание подоить Сюзину тлю, и браслета ты мне, между прочим, не привез», – Свиттерс, будучи в смятении чувств и понятия не имея, что делать, послал за Бобби Кейсом.
– Свиттерс! Какого черта? Во что это ты вляпался?
Электронное письмо, отосланное Бобби на Аляску, сообщало лишь, что его другу необходимо срочно с ним повидаться, и содержало сиэтлский адрес. Кейс, воспользовавшись накопленными отгулами, напросился на борт военно-транспортного самолета из Фэйрбэнкса, вылетающего на военно-воздушную базу «Мак-Корд» близ Такомы. Не прошло и суток, как он с ревом затормозил перед дверями Маэстры на взятом напрокат мотоцикле.
– Бобби! Bay! Добро пожаловать. Вот это скорость!
– Скажешь тоже, полз как улиткины сопли. Теряю форму, не иначе. Но ты?! Какого черта? Скатился с лестницы в борделе?
Свиттерс пощупал черную кожаную куртку Бобби: не влажная ли.
– Дождик перестал, верно? Пойдем выйдем на боковую террасу, потолкуем наедине; хотя даже на террасе, чего доброго, стоят «жучки».
– Это компания расстаралась или иностранные державы?
– Расстаралась Маэстра.
– Да ну? На звезду любительской радиостанции она не похожа, но что у нее шило в заднице – так это точно.
– Нахамила тебе в дверях?
– Напротив, была мила и любезна. Даже вроде как флиртовала со мной.
– Маэстра! Афродита до мозга костей.
– Я-то ей глянулся. А вот с тобой у нее, похоже, проблемы.
– Ну что ж, она в этом не одинока. Следуй за мной.
– Бегу, сынок. Но что она имела в виду, когда назвала тебя «мистер Рабочий Муравей»?
– Не обращай внимания. – Свиттерс едва не покраснел. – Ласкательное прозвище. Семейный фольклор, так сказать.
– А. Вроде как мои дядюшки и тетушки называли меня «жопчиком».
Демонстрируя всевозрастающий опыт обращения с креслом, Свиттерс проехал по полутемному вестибюлю, мимо домашней гостиной – задержавшись на мгновение, чтобы удостовериться: Матисс по-прежнему там, – и через парадную столовую, намертво пропитавшуюся вульгарными ароматами еды «навынос». Из столовой застекленные створчатые двери выходили на просторную террасу, откуда открывался обширный вид на студеный, бурлящий жизнью пролив, названный в честь Питера Пыоджета.[84]
Подле вечнозеленого растеньица в горшке притулился пенополистироловый сундук; Свиттерс трижды стремительно объехал вокруг него – и затормозил рядом, глядя на воду.
– Да ты с этим креслом сроднился, точно червяк с текилой, – восхищенно заметил Бобби. – А давно ли ты перешел на данное транспортное средство?
Свиттерс похлопал по обитым синим наугахайдом подлокотникам облегченного складного «Invacare 9000XT», гордости Элирии, штат Огайо. Похлопал по хромированным, с пластиковыми насадками, рычагам ручного управления, пнул краем ботинка пневматические «литые резиновые» колеса, поерзал задницей по подушке («повторяет контуры тела»), что дополняла откидное, «весьма простое в обращении» сиденье. Как такое новехонькое, эксклюзивной модели инвалидное кресло угодило в больницу Бокичикоса, он понятия не имел. Надо думать, вместе с гуманитарной помощью. Свиттерс не отослал кресло назад вместе с Инти, как обещал, и испытывал по этому поводу легкие угрызения совести, хотя и перевел на счет клиники тысячу долларов на второй же день своего возвращения в Штаты.
– Жаропрочное, между прочим.
– Что весьма удобно.
– И антибактериальное.
– Клево. Мебель на колесиках. Бог весть, где она побывала и кто его трогал.
– О, я за ним приглядываю.
– И на ночь на замок запираешь, надо думать. В наши дни стерильность – залог здоровья. – Характерным жестом Бобби убрал с глаз «помпадурный» хохолок чернильно-черных волос, одновременно пригладив вихор, торчащий точно сломанная диванная пружина ближе к затолку. Свиттерсу только что исполнилось тридцать шесть (день рождения его прошел незамеченным – всеми, кроме провокаторов мигрени, – на борту самолета Париж – Нью-Йорк), а это означало, что Бобби должно быть по меньшей мере под тридцать три, но с тех пор, как Свиттерс виделся с ним в последний раз тот, если угодно, лишь помолодел и выглядел совсем мальчишкой – сложен как Тайгер Вудз,[85] держится как Гек Финн, и при этом ощущалась в нем некая «обреченность», острее, чем прежде. Неудивительно, что у Маэстры или любой другой женщины при одном взгляде на него сладко замирало сердце.
– Чудо современной техники, к нему бы еще и трубы подвести!
– На предмет подачи горячительных напитков или что?
– Не, – рассуждал вслух Бобби, встряхнув иссиня-черной гривой и словно отвергая предыдущую мысль, – не сработает. Но скажу тебе, сынок, ежели бы мне пришлось припарковать свою пригожую техасскую задницу в этаком драндулете, хищные волки скорбей и терзаний грызли бы мое беспечное сердце всякий раз, как придет нужда отлить. Я имею в виду, тебе разве не приходится облегчаться на специально подогнанном троне и писать сидя, точно королеве Мая?
– Воистину подобные неудачники есть – и достойны всяческого сожаления, – промолвил Свиттерс, – но узри же, с какой мужественной непринужденностью исполняю я обряд опорожнения. – И в подтверждение своих слов он храбро вскочил на ноги и встал на подножке кресла, словно перед общественным писсуаром. – Разумеется, необходимо позаботиться о том, чтобы кресло стояло на тормозе, и удерживать равновесие, а не то ухнешь головой вниз прямо в сантехнику.
Бобби выпучил глаза: точь-в-точь озадаченный зевака на шоу Лазаруса.
– Ты можешь стоять?!
Усмехаясь, Свиттерс сиганул спиной вперед на сиденье и запрыгал на месте вверх-вниз: колени его взлетали едва ли не до самой алой футболки, надетой под двубортным темно-синим костюмом в тонкую полоску. Кресло заходило ходуном.
– Но какого?… – В лице Бобби эмоции сменялись быстрее, чем Кларк Кент[86] меняет белье: изумление, облегчение, раздражение, смех, понимание: да, летчик был уверен, что он на верном пути. – О'кей. Отлично. Я усек. Даже такой маньяк, как ты, не станет утруждаться только того ради, чтобы поиздеваться над инвалидами либо сыграть жестокую шутку над старым друганом. Я так понимаю, ты сооружаешь себе надежную «крышу» и пытаешься убедить окопавшихся где-то так называемых скверных парней, что силы империализма тебя непоправимо изувечили. ЦРУ и Актерская студия[87] – близнецы-братья. Кстати, а ты знаешь, что настоящее имя Маты Хари[88] – Гертруда? Как бы то ни было, я рад до усрачки, что ты на самом деле не покалечился, – потому что я-то надеялся, мы нынче вечером на танцульки сбегаем в клуб-другой.
Свиттерс вновь уселся в кресло.
– Понимаешь, Бобби, все не совсем так, – тихо проговорил он. – Я действительно прикован к этому драндулету. На неопределенный срок, если не навсегда.
– Тогда какого?… Ты только что скакал и прыгал, точно цыпка в микроволновке.
– Ты бы снял с себя банданку и, например, вытер бы один из стульев, что ли. – Свиттерс приподнял крышку пенополистиролового охладителя и, побренчав кубиками льда, извлек на свет пару запотевших бутылок. «Синг Ха». – Вспомним добрые старые времена, – промолвил он. – Боюсь, в запасе у меня только четыре. Я не ждал тебя так скоро. Но в миле отсюда есть тайский ресторанчик с доставкой на дом. Садись. Ты не замерз, часом?
– Я живу в Номе, – напомнил Бобби. – Ном, Аляска. И на случай, если твоя натренированная в Лэнгли наблюдательность совершенно иссякла, сообщаю: на мне кожанка. Это ты, чего доброго, продрогнешь.
Солнце впервые за несколько недель протиснулось-таки сквозь устричный холодец, но с залива дул легкий ветерок, пробирающий до костей.
– В моем нынешнем состоянии к климату я невосприимчив. Так что устраивайся поудобнее. Мне есть что рассказать…
– Я надеюсь.
– …И проглотить рассказ будет потруднее, чем омлет с кошачьей шерстью. Мне, в общем, тоже непросто, так что наберись терпения, если терпение вообще входит в список твоих добродетелей.
– Все мои добродетели ты легко втиснешь в пупок Минни-Маус, и еще останется место для язычка Микки и их брачного контракта.
– …Потому что мне понадобится некоторое время – даже для того, чтобы начать. Возможно, пока я собираюсь с мыслями, как говаривал метрдотель в отеле «Алгонкин», ты мне поведаешь о своем житье-бытье.
– Как скажешь, – отозвался Бобби, видя необычную серьезность собеседника. – Можешь не торопиться, я ж никуда не гоню. Только сперва скажи одну-единственную вещь. А то этот вопрос просто дыру прожигает в моей лепешке… ну, словом, эта неприятность, из-за которой ты загремел в колымагу для престарелых… она, часом, не из серии венерических? Ну, то есть не хочу показаться грубым, но если ты заболел чем-то в таком роде через два года после Бангкока, есть шанс, что и я…
Свиттерс поневоле рассмеялся.
– Что ж, мы же с тобой пахали одни и те же поля, сам знаешь. Добывали руду из соседних шахт. Фигурально выражаясь.
На кончике языка Свиттерса уже дрожало слово «расслабься», но при мысли о Моряке он едва не поперхнулся. И вместо этого сказал:
– Нет, совсем не оно. Просто-таки вообще не из той оперы, честное слово. – Из бокового кармана кресла он добыл сотовый телефон и заказал в кафе «Зеленая папайя» дюжину «Синг Ха». А затем, не дожидаясь, пока Бобби представит свой доклад по Аляске, Свиттерс начал – сперва запинаясь, путано и сбивчиво, а затем, постепенно набирая живость и блеск, драматично, прямо-таки самозабвенно и со смаком – пересказывать события минувших недель.
Солнце, как будто под ним еще может произойти что-то новое, разогнало створоженные слоисто-кучевые облака и подобралось ближе. К тому времени, как Свиттерс завершил свой часовой рассказ, террасу затопили предвечерние лучи – мягкие, почтительные, осенние, достаточно яркие, но не жгучие. Морской ветерок дул, не стихая, однако теперь настолько сдержанно, что складывалось впечатление, будто повесть заворожила и его.
Если исповедь Свиттерса околдовала солнце и впечатлила ветер, то про Бобби Кейса можно сказать то же самое и многое сверх этого. Бывший офицер военно-воздушных сил в буквальном смысле слова остолбенел – будь то от изумления, благоговения, недоверия, сочувствия или презрения, трудно сказать доподлинно. Много минут прошло, прежде чем он вновь нашел в себе силы донести пиво до губ. Когда же Бобби наконец нарушил молчание, голос его звенел от напряжения – так старался летчик изобразить бесстрастное равнодушие.
– Ну так чем дело кончилось с этим бедолагой-то? С англичанишкой? Он в самом деле скопытился?
– Muy muerto.
– Чертовски досадно.
– О да. Потни был парень свой в доску. Подозреваю, что аристократ, хотя и из тех, что склонны носить черные деловые ботинки и парадные носки с бермудами.
– В любом загородном клубе в штате Техас таких несколько штук наберется. И ты всерьез считаешь, что его убило проклятие индейца?
– Ну… – Свиттерс тоже изо всех сил пытался вести себя непринужденно. – Сдается мне, он схрупал яблоко не по зубам…
Бобби сощурился.
– Яблоко? – переспросил он лукаво.
– Ну да. Яблоко Евы. Плод с древа познания.
– О? А я на секундочку подумал, что это ты про головку своего…
– Бобби! Ради всего святого! Нет уж, на этом фрукте – ни следа зубов; и, к слову сказать, я бы скромно уподобил его райскому яблочку или, на худой конец, сливе. Господи милосердный, приятель! Он же всего лишь ткнул в него. Я всего лишь имею в виду, что Потни откусил от доброго старого запретного «Уайнсапа»[89] и не смог ни переварить его, ни отрыгнуть. Жестокая дилемма. Как говорил Гессе: «Магический театр. Вход не для всех – не для всех…»[90]
– То есть парень купил билет на шоу, к которому пуританское воспитание его не подготовило? А увидев раз, не смог забыть? Ладненько. Но как именно это его убило?
Свиттерс молча и медленно покачал головой.
– И, что более актуально, как именно это убьет тебя? Ты – иного поля ягодка.
Свиттерс продолжал качать головой, не говоря ни слова.
Мимо с визгливыми воплями пролетели чайки: как всегда, судя по звуку, в состоянии едва контролируемой истерии. Гадая, а не близок ли к тому же его друг, Бобби решил поэкспериментировать с эмпатией.
– Будь это кто угодно, кроме тебя, друган, я бы сказал, что у тебя крыша поехала. Вроде как у моего дядюшки из Джаспера, который по сей день свято верит, что в его розовых кустах прячется Фидель Кастро. Розы, кстати, фиговые – обтрепанные, как веник. Он их даже не подрезает толком. Но зная, что ты не врешь, и после всего того шизанутого дерьма, что ты там насмотрелся, я вот пытаюсь поставить себя на твое место и должен признать: если бы это я прошел сквозь такое и насмотрелся на то, чего насмотрелся ты, так я бы, верно, уж валялся на спине, задрав лапки кверху, что твой перевернутый майский жук. По крайней мере до тех пор, пока не разберусь в этом деле.
Свиттерс закурил гаванскую панетеллу: кубинские сигары то и дело перепадали сотрудникам ЦРУ в качестве своего рода бонуса. Выдохнул дым (вдыхать он никогда не вдыхал) и заметил:
– Разобраться… в этом-то и загвоздка.
– Прям не знаю, чем тут тебе помочь. С психокомплексами воюй сам, тут я вмешиваться не буду – пока по крайней мере. Что до меня… мы договорились до того, что у тебя есть веские основания держать пальчики ножек подальше от земли. Другого выбора, кроме как раскатывать в инвалидном кресле, у тебя нет. И первая наша задача – вызволить тебя из такового.
– Что, по всей видимости, подразумевает снятие табу.
– Вот именно. – Бобби задумчиво присосался к бутылке с пивом, точно малыш к леденцу или коммивояжер к карандашу. И спустя минуту-другую промолвил: – Мы оба работаем на контору. Даже если я – всего лишь летчик-контрактник, а ты в силу своих персональных предпочтений пашешь под началом у старшего по званию. Все равно контора – одна. Так давай же подойдем к этой проблеме как коллеги и сослуживцы. Как бы наши гении с консервной фабрики взялись за это дело?
– Зависит от степени вовлеченности Белого дома.
– В самую точку, сынок. Президентские прихвостни – наипервейшие ковбои на всей планете, а мы за них отдувайся. Что демократы, что республиканцы – один хрен.
– Первые, пожалуй, похуже будут.
– Эге. Ненаглядный старина Дж. Ф.К.[91] В рукаве – запас трюков еще более грязных, чем шлюха в угольной шахте. К тому времени, как он якобы накушался «кислоты» и постиг горькую правду о Вьетнаме, его кармический бумеранг уже летел домой как на крыльях. Ковбоем живешь, ковбоем и помрешь, я так считаю. Но мы отклонились от темы. Так вот. Контора. Первым делом они отправили бы какого-нибудь малого пообщаться с этой начинающей шкатулкой со смехом и подкупить его. Дать взятку, чтобы отозвал буку. Так?
– Скорее всего. Но Конец Времени – или Сегодня Суть Завтра – в деньгах не нуждается. По правде сказать, понятия не имею, чем его возможно подкупить.
– У всякого – своя цена. Ну, кроме нас с тобой. А по зрелом размышлении, кроме тебя одного. Какова моя цена, я слишком хорошо знаю. Ну ладненько, предположим, что подкупить его невозможно. Следующим номером контора выслала бы пару-тройку дезинформаторов, подбросила бы компромат, попыталась бы его дискредитировать. Настроила бы против него население. Давила бы на него, шантажировала, заставила уйти с поста до срока.
– Насколько я могу судить, за исключением разве что не обладающего никаким влиянием аутсайдера по имени Ямкоголовая Гадюка, соперников у него нет. А если когда и были, подозреваю, что он их слопал.
Бобби расхохотался.
– Я далеко не уверен, что такое предположение за уши притянуто. А тебе смешно?
– Нет, нет, – запротестовал Кейс. – Я просто представил себе, как ты уплетаешь бабкиного попугая. – И он расплылся в ухмылке от бачка до бачка.
– Ш-ш-ш, – цыкнул Свиттерс, украдкой озираясь по сторонам.
– Извини. Но мы же все тут проверили на предмет «жучков». Что само по себе забавно. Как бы то ни было, если все прочее не поможет, контора послала бы оперативника – ухлопать колдуна. Если бы этим делом занялись ковбои, так уж точно.
– Да, но ковбои этим делом не занялись. И представь себе джунгли Амазонки. Вот уж не поручусь, что им это удалось бы. Они и Кастро-то ухлопать не смогли. При семи попытках!
– А им всего-то и надо было скатать в Джаспер и побрызгать какой-нибудь дрянью розы дядюшки Джерри.
– Кроме того, кто за это возьмется?
– Я, – не задержался с ответом Бобби.
– Да ты смеешься!
– Не-а. Раз уж совсем прижало. Если это – единственный способ тебя вызволить.
– И ты в самом деле?… – начал было Свиттерс, равно растроганный и потрясенный.
– Ну, раз уж так вышло. Как сказал Кришна Арджуне в «Бхагават-Гите», дозволяется…
– Я отлично знаю, что Кришна якобы сказал в «Гите»: «Если цель твоя праведна», et cetera. Точно так же, как с ветхозаветной чепухой «око за око» авторства Яхве, – эту фразу всякий раз извращают, извиняя и оправдывая разные там сомнительные бойни. В любом случае – а я искренне благодарен тебе за предложение – угроза смерти или даже смерть как таковая вряд ли принесут желаемые результаты. Сегодня Суть Завтра и его кореши воспринимают смертность несколько иначе, нежели мы, так называемые люди цивилизации. Кислородоперебравшие, которым нравится Думать, что все люди одинаковы, никогда не сталкивались нос к носу с кандакандеро.
– Черт, да они и с французом не сталкивались. «Единый мир» – это лишь замаскированная форма ксенофобии. Даже твой родич Потни из родственной Доброй Старой Англии выложил на стол шизовое культурное отличие-другое. В противном случае ты бы, глядишь, и не ввязался в эту заварушку. А говоря о том, как тебя из нее вытащить… Я понимаю. Избавление от смешливого шамана вовсе не означает непременно снятие табу.
– Разве что он скончается каким-нибудь эзотерическим способом, которого мы с тобой даже измыслить не в силах.
– Хм-м… – Бобби залил в себя «Синг Ха». Свиттерс последовал его примеру. Вдали, на Пьюджет-Саунд, стареющий грузовоз заполнял трубу паром. Этот звук – протяжный и скорбный – вдохновил соседского пса на исполнение собачьей версии «кантри вестерн»; импровизация, в свою очередь, вспугнула чаек, грациозных, но хватких мусорщиков, которые, не колеблясь, объели бы Хэнка Уильямса[92] дочиста – под стать «кадиллаку», забитому доверенными лицами, или залу суда, забитому разведенными женами. И вновь воцарилась тишина: слоисто-кучевые террористы повязали солнце, набросили на него капюшон, а Свиттерс вернулся к прежнему занятию – принялся качать головой. Что до общей атмосферы, небо и вода постепенно приобрели один и тот же зеленовато-синий оттенок, Бобби медленно сполз по стулу и положил ноги в поношенных сапогах на ящик со льдом. И, похоже, целиком ушел в мысли.
Зеленовато-синий цвет – недружелюбный цвет, вот и в воздухе ощущалось нечто неуютное. Свиттерса наконец пробрало до костей. Носком собственного правого кроссовка он постучал по носку левого Боббиного сапога.
– О чем задумался? Парк-плейс, Иллинойс-авеню и купон на бесплатный выход из тюряги – за работу мысли! – произнес он.
– Лучше отель на Бордуок, битком набитый блондинками и жареными цыплятами, – тут точно не промахнешься! – Бобби усмехнулся своей характерной мальчишеской усмешкой. – Я вот подумывал, кресло там или не кресло, а только на танцы мы сегодня сходим как пить дать!
И на танцы они действительно пошли. Даже Свиттерс в некотором роде поплясал: разъезжая по танцевальному залу клуба «Вервольф» туда-сюда, он раскачивал «Invacare 9000» в ритм с энергичным роком «Электрик Бэйби Мозес» и двигался более-менее согласованно, с какой-нибудь девицей из той стайки, что Бобби приманил к их столику. А может статься, приманил их как раз Свиттерс. «Женщины заботятся о свирепых калеках, возвратившихся из тропических стран», – едва не воскликнул он в какой-то момент.
Но при этом домой они вернулись на такси. Одни. Одни – и более чем малость навеселе. Да что там, настолько ужравшись, что беспечный Свиттерс распевал прямо в машине попурри из припевов к бродвейским шоу, включая и весьма пикантную, на его взгляд, импровизацию «Пришлите клоунов». По счастью, Бобби решил, что друг его всего-навсего иронизирует, – и до определенной степени без иронии и впрямь не обошлось. Тугодумы и ученые, похоже, не сознают, что сочетать иронию и искренность вполне возможно и что лукавая издевка совсем не обязательно исключает теплые чувства в сердце.
На следующее утро они пробудились, скованные ржавыми якорными цепями похмелья, но Маэстра состряпала им восхитительно вкусный поздний завтрак из галет с ветчиной и острым томатным соусом – как ни странно, ибо не они ли, с шумом завалившись домой, разбудили ее в три часа Утра, поскольку у Свиттерса не было ключей от дома, и, кроме того, Маэстра отродясь не принадлежала к числу, пользуясь ее же уничижительным выражением, «кухонных наседок». Бобби сказал, что в сравнении с ней «Гурман-на-Галопе»[93] все равно что в цементе увяз, и чмокнул ее в щеку; хотя та отмахнулась от него, как от безнадежного душевнобольного, Свиттерс видел: старушка немало польщена.
Когда они вышли наконец на террасу, туман как раз рассеивался (друзья задержались по пути полюбоваться на Матисса). Свиттерс предложил было пропустить по рюмашке для опохмелки.
– Не-а, – возразил Бобби, – даже не жди и не рассчитывай. Сперва мы «посидим». Есть у меня гнусное подозрение, что ты уже целый век – целый енотий век, как у нас говорят, – не медитировал.
– Хотел бы я знать точную цифру, – отозвался Свиттерс. – Потому что вряд ли мелкие древесные хищники так уж славятся чрезмерным долголетием – судя по тому, с какой частотностью шоссе усеяно их трупиками.
– Насмехайся над фольклорной мудростью предков, если угодно, мне-то что за дело, но я уж чую: давненько не медитировал ты, сынок; и при том, что медитация как терапия отнюдь не задумывалась, тебе она, пожалуй, пойдет даже больше на пользу, нежели томатный соус – галетам, в эту смутную и тревожную пору твоей жизни.
И они принялись медитировать.
Медитировали они часа два, в ходе которых Свиттерс настолько отрешился от себя, что сущность его перешла в то, что иные склонны называть, возможно, не вполне реалистично, Истинной Реальностью: в область сознания за пределами эго и амбиций, где разум становится серебряным пескариком в гигантском наэлектризованном озере души и где кварки и боги забирают почту по пути из ниоткуда в везде (или все же наоборот?).
Впоследствии, успокоившись и собравшись с мыслями благодаря медитации и взбодрившись после давешних развлечений в кругу лиц обоего пола, Свиттерс почувствовал себя куда лучше, нежели за последние две недели, – настолько хорошо, что принял оптимистичное решение о том, что делать дальше. Однако инстинкт подсказывал: сообщать об этом Бобби так вот сразу, с бухты-барахты, вовсе незачем. Вместо того Свиттерс сосредоточился на том, чтобы ослабить последние оставшиеся петли железного тюрбана похмелья.
– Зеленый юнец вроде тебя, возможно, этого и не заметил, – промолвил Свиттерс, открывая бутылку, – но в сфере выпивона я наблюдаю резкий рост инфляции.
– Ага. Подонок дерет с меня вдвое за половинную развлекаловку. Ну, то есть когда я прибегаю к его услугам. Поскольку неумеренное потребление алкогольных напитков на Аляске – это нечто вроде национального спорта, – на олимпиаде Забулдыг наши бы все золото взяли, хотя в смысле шарма продули бы Ирландии как пить дать; я едва ли не в трезвенники записался, исключительно из чувства противоречия – не хочу быть просто еще одной сраной рожей в толпе. – Принимая из рук Свиттерса запотевшую бутылку, Бобби некоторое время внимательно изучал ее, крутя так и эдак. – Ностальгия хороша в небольших дозах – вроде как персонального пушочка подкладываешь под твердый зад истории; но если я скажу, что «Синг Ха» – не дерьмовое пиво, я бессовестно совру, почище легавого в суде.
Свиттерс кивнул.
– В Бангкоке, где выбора особо не было, оно сходило «на ура», а здесь, в земле пива разливанного, оно и впрямь воспринимается как слабодушное и упадочное.
– На вкус – что бабочкина моча. Ну еще бы, варят-то его буддисты! Сдается мне, вложить в спиртное некую силу способен только христианин.
– Вот именно. Чего в «Синг Ха» не хватает, так это страха и ярости. Нет в нем той мстительности, того злопамятства, что мы, христиане, научились почитать и любить. Хмель не бьет в цель. Солод слишком молод. Но, капитан Кейс, ежели на Аляске вы не завсегдатай тамошних водопоев покруче, так чем же вы там развлекаетесь? Кружева плетете? Тщитесь добраться до второй страницы «Поминок по Финнегану»?
– Летаю побольше, чем ты вообразить способен.
– В самом деле? Вот уж никогда бы не подумал. Учитывая наши возросшие мощности спутников связи, зачем нам вообще люди для шпионских вылетов?
Перекрестные морщинки вокруг глаз Бобби обозначились чуть резче.
– Боюсь, на этот вопрос я ответить не готов, сынок. Свиттерс, захваченный врасплох, едва не вздрогнул.
– Ох. То есть не мое это дело?
– Вот именно.
В ЦРУ действовало общераспространенное и неизменное правило: работник «конторы» – не важно, какова у него или у нее степень допуска, не важно, есть у него «крыша» или нет, – ни под каким видом не должен раскрывать кому бы то ни было – будь то жена или муж, родители, любовники и любовницы, друзья или коллеги-цэрэушники – подробности своей работы сверх того, что собеседнику необходимо – не просто любопытно, а жизненно необходимо – знать. С Маэстрой, и до меньшей степени с Сюзи, Свиттерс придерживался этого правила не особенно строго – должно быть, именно поэтому он так изумился, обнаружив, что Скверный Бобби, гордо пренебрегающий изрядным количеством общественных норм и условностей и горячий критик международных коммерческих структур, под чей музон контора последнее время отплясывала все чаще, именно это установление строго соблюдает. Свиттерс давно научился признавать – если не ценить – тот факт, что сам он – сочетание несочетаемого, объясняя парадоксы своего характера тем, что родился на пересечении знаков Рака и Льва, так что лунные и солнечные силы так и тянут его в разные стороны (то, что авторитетность астрологии он воспринимал с известной долей скепсиса, доказательства только подкрепляло). А теперь он вдруг начал подмечать вопиющие несоответствия и в Бобби. Возможно, люди в большинстве своем по сути противоречивы. Истинные люди по крайней мере. Может статься, те среди нас, что неизменно постоянны и предсказуемы, те, у кого ян то и дело не выплескивается в инь, – может статься, они – кандидаты в Маэстрину категорию «недостающего звена» или недочеловеков.
– Ну-с. Итак. Забудем о твоих официальных обязанностях – я, собственно, выказывал лишь вежливый интерес, не более, – но дозволено ли мне полюбопытствовать, как там обстоят дела с пиханием палок в колеса, – часом, не числится ли на твоем счету что-нибудь такое, от чего Джон Фостер Даллес[94] завращался бы в своем саркофаге?
Выговорив фамилию Даллеса, Свиттерс с отвращением сплюнул. Услышав фамилию Даллеса, Бобби поступил точно так же. И теперь на кафеле поблескивали две расплавленные жемчужины вдохновленных Даллесом плевков. (Возможно, стоит – а возможно, и не стоит, – отметить, что Даллес, спровоцировавший столь уничижительное приветствие, был так называемый государственный деятель Даллес, Джон Фостер, а вовсе не его брат Аллен, первый директор ЦРУ.)
– Ты про ангельские тузы в моем рукаве? Да ничего нового. Подмахиваю счета, так сказать, глушу сигнал-другой, что до остального – обычная бумажная рутина. По-прежнему собираю материал про гватемальские «батальоны смерти»,[95] про конторские махинации с наркотой, про мэнсоновскую подставу,[96] про сокрытие НЛО, и т. д., и т. п. Да, корпоративной лояльности ни на грош; а что делать, если в наши дни где грязь, там и корпорация. Собрал, между прочим, больше чем достаточно – пусть дважды подумают, прежде чем дать мне пинка под зад. В противном случае не знаю, когда пойду со своих козырей и пойду ли вообще.
– Да уж, не хотелось бы кончить так же, как Одубон По.
– Ха, старина Одубон По процветает и радуется – насколько это возможно для человека с синим ярлычком на лбу. Ведет жизнь более продуктивную, нежели мы с тобой. Во всяком случае, на данный момент – момент упадка в наших биографиях.
Но не успел Свиттерс поинтересоваться судьбой бывшего агента По, как в дверях появилась Маэстра, напоминая мужчинам, что они обещали поиграть с ней в новые компьютерные игры, как только передохнут после завтрака. Дескать, полдень уже миновал, и «Апокалиптический Ак-Ак» настроен и готов к запуску.
В «Апокалиптическом Ак-Аке» Бобби оказался непобедим, зато Свиттерс одержал победу в «Новом миропорядке», а Маэстра разбила наголову обоих в «Воинствах Армагеддона», так что все развеселились и за разговорами умяли здоровенную вегетарианскую пиццу, после чего Маэстра ушла вздремнуть. Мужчины справили нужду, умылись, переоделись: Свиттерс – в оранжево-коричневый костюм ирландского твида, Бобби – в джинсы «Ранглер» и свитер, да такой просторный и толстый, что на изготовление его надо думать, пошел целый лохматый мамонт и еще два шетлендских пони в придачу. Затем, задержавшись полюбоваться творением бессмертной кисти Генри М., они возвратились на безопасную террасу. Там, в сероватом ноябрьском мареве, словно профильтрованном через мочевые пузыри замороженных кальмаров, – в этом заменителе солнечного света, изобретенном норвежскими химиками, Свиттерс сидел и гадал, как бы завести разговор о следующем своем ходе. Очень скоро Бобби подбросил ему долгожданное сэгуэ.[97]
– Так как, сынок, что ты на консервной фабрике-то скажешь?
– Отличный вопрос. Мой отпуск истекает через десять дней. Ну, состряпаю что-нибудь, прежде чем нагряну в святая святых босса. Этот-то точно ничего даже отдаленно похожего на правду не переварит. Только не Мэйфлауэр Кэбот Фицджеральд. А тем временем мне позарез нужно измыслить, что сказать Маэстре. – Он помолчал. – И Сюзи.
– Сюзи?
– Да.
– Твоей маленькой сводной сестренке?
– Да. Я тут надумал в понедельник слетать повидать девочку. (Дело было в субботу вечером.)
– Чтобы забраться к ней в трусики?
– Чтобы помочь ей с первым итоговым сочинением. – Он помолчал. Улыбнулся. – И… – Свиттерс недоговорил.
– И что?
– И забраться к ней в трусики. – Он тут же пожалел о своих словах – не потому, что солгал, – нет, он твердо вознамерился консуммировать их отношения и был уверен, что Сюзи разделяет его чувства, – и не потому, что стыдился сообщить о своих намерениях лучшему другу, но скорее оттого, что формулировка прозвучала настолько откровенно и грубо – самая ее небрежная мужская прямота в ложном свете выставляла глубину его чувств к ней. К ней, к его лютику с пляжного полотенца. Его искрящейся росою росомахе.
Что до Бобби, тот ответил не сразу. Напротив, выказал все признаки задумчивости. Уйдя не только в мысли, но и в необозримые просторы свитера, он казался совсем малышом – ни дать ни взять киноактер в реальной жизни.
– Ох, Свиттерс ты, Свиттерс, – проговорил он наконец. – Бедняга. Ты вообще представляешь себе, во что влип? Ты сознаешь, что притягиваешь к себе нечто, в сравнении с чем проклятие шамана покажется открыточкой с пожеланием скорейшего выздоровления от Матери Терезы?
Свиттерс безмолвствовал. Его рука с пивом застыла на середине пути между ящиком со льдом и ртом, так что Бобби продолжил:
– Ты понимаешь, что балуешься с единственным величайшим табу нашей культуры? Табу посерьезнее, чем обложить налогом церковь плюс сжечь национальный флаг, табу, за нарушение которого тебе подадут на бумажной тарелке твои же яйца и любой доктор в Америке скорее нарушит Гиппократову клятву и пропустит три партии в гольф, нежели согласится пришить их обратно? – Бобби отставил пиво и наклонился к инвалидному креслу. – Я, если кто не понял, разумею табу на сексуальность девочек-подростков.
– Да, сынок. В Соединенных Штатах Америки это – табу номер один, и я подставляю под нож свою тощенькую техасскую шею уже тем, что о нем упоминаю. Хорошо, что мы на предмет «жучков» все проверили. – Бобби вновь взял со стола «Синг Ха», сделал большой, не доставляющий ни малейшего удовольствия глоток и откинулся назад. – То, что сексуальная жизнь есть даже у младенцев – факт бесспорный и подтвержденный наблюдениями; разумеется, сексуальная жизнь чисто развлекательная, бездумная и эгоцентричная – просто-напросто удовольствие, получаемое посредством раздражения половых органов, однако ощущения эти по малости дают о себе знать на протяжении всего детства. К тому времени, как на подростков со всего размаху обрушится половая зрелость, они приучаются мастурбировать с такой частотой, что просто диву даешься: надо же, не развился синдром навязчивых движений! Как у девочек, так и у мальчиков, рог favor.[98] Собственно говоря, поскольку женщины рода человеческого взрослеют быстрее, они нас с полпинка обгоняют; сомнительно, чтобы мы, мешкотные корабли до Китая,[99] вообще когда-нибудь с ними поровнялись.
Полуприкрыв глаза, Свиттерс упорно пытался представить себе мастурбирующую Сюзи, но тщетно; кроме того, Бобби развивал свою мысль дальше.
– Грубая, неприкрытая правда состоит в том, что девочки-подростки сексуально одержимы что твои зайцы. И не их в том вина: так матушка-природа распорядилась. Во имя сохранения вида. Политика и религия эту физическую данность изменить бессильны – вот разве что одурманивать девочек медицинскими депрессантами или отсасывать им гормоны через резиновую трубочку. Но поскольку современное общество по природе своей с природой в разладе, мы категорически данный факт отрицаем. Категорически отрицаем, говорю. Нам до того неловко, до того тошнотворно сознавать, что наши дочки, внучки, племянницы и младшие сестренки на самом деле – взрывоопасные секс-динамо-машины, что все мы, как мужчины, так и женщины, вынуждены лгать самим себе и друг другу и притворяться, что проблемы просто не существует.
Ну а то, чего мы упорно отрицаем, рано или поздно воспрянет – и цапнет нас прямо в задницу. Старый хрен Миллер как раз об этом и писал в своем «Суровом испытании»,[100] а мы аплодировали пьесе и делали вид, будто в ней речь идет о колдовстве или тому подобном дерьме, и на голубом глазу продолжали отрицать очевидное. Ну и на ведьм охотиться. Меня как раз «охота на ведьм» и тревожит. Ради Сюзи – и ради тебя самого тоже.
– Угу. – Свиттерс молча кивнул, однако бутылка с пивом застыла недвижно на полпути между пенополистироловым контейнером, понизившим температуру напитка, и контейнером органическим, которому суждено было поглотить содержимое и согреть его снова.
– Мы уже не в Таиланде, сынок. Помни об этом. И здесь вам не Дания и не Швеция. Здесь девочке полагается свои естественные биологические потребности заметать под дверной коврик. Держать их при себе – и терзаться чувством вины. В противном случае она заплатит жестокую цену и в социальном, и психологическом плане. Девочки нашей культуры не готовы к… э-э… эмоциональным сложностям траханья. Хотя в шестнадцать лет твоя Сюзи чертовски быстро продвинется в нужном направлении. А тем временем, я знаю, ты не захочешь замутить ее прозрачные воды. Это ты-то, с твоим «пунктиком» насчет невинности…
– Опять ты за свое, – буркнул Свиттерс.
– Кроме того, надо бы тебе и о себе, любимом, подумать. Слушай сюда. Любой взрослый мужчина гетеросексуальной направленности, если он утверждает, что его ну абсолютно не «заводят» половозрелые девочки, врун либо подонок; встретишь такого, так ему от Скверного Бобби и передай. Но и этот факт реальности мы отрицаем. Отрицаем всеми силами. Мужчина, вздумавший развлекаться на манер Гумберта Гумберта в Америке, доиграется до того, что его в жерло вулкана швырнут, как жертву богам, что покарали человечество этими гнусными, нежелательными, дестабилизирующими трансгенерационными влечениями. Романтического идиота вроде тебя полиция нравов вымажет дегтем, причем той же самой проволочной кистью, которую, по справедливости, пускает в ход для извращенцев и выродков, что бессовестно пользуются детьми и причиняют им вред в силу психически нездоровой потребности утверждать свою власть над кем-то, кто слабее их самих, презренных слабаков. Пакостные нюхачи из индустрии преследования тоже наслаждаются собственной властью, помни об этом, а способностью усматривать тонкую разницу никогда не блистали. Некоторые, как ни печально, всего лишь пытаются отомстить за раны, нанесенные в детстве им самим; с другой стороны, то же самое можно сказать и о пристающих к малолетним. Две стороны одной и той же злополучной медали. Как бы то ни было, в результате мы живем в таком климате, что нормальные мужчины боятся признаться – даже себе самим, глядя в зеркало, – что при взгляде на несовершеннолетнюю мисс их порой кусает блоха похоти. Сдается мне, общество так и будет беззастенчиво врать на этот счет, вплоть до того самого дня, когда придет к просветлению. – Одним глотком Бобби прикончил пиво. – Разумеется, пока общество врет себе самому о себе же самом, шанс достичь просветления у него нулевой. В общем, Свит, не делай этого. Вот тебе мой совет. В силу дюжины веских причин воздержись.
И Бобби встал и с хрустом потянулся.
– Впечатляющая речь, приятель, – отозвался Свиттерс. – Спасибочки тебе. Я, конечно же, тщательно разжую каждый ее фрагмент и хорошенько подумаю над твоим наставлением. Но…
– Но?
– Но ты не видел Сюзи.
– Не видел и не хочу. Потому что каждое сказанное мною слово хотя и правдиво, зато – чистой воды лицемерие. Будь я на твоем месте, и не возражай она, и будь я уверен, что девочка знает, что делает, я бы забрался в ее трусики быстрее, чем она донесла бы их до дома из «Гэпа».[101] С другой стороны, я всего-навсего «белый голодранец» из Хондо, и нравственности у меня меньше, чем у блохи.
Подобно соусу для чипсов с небольшим сроком хранения, импортированный из Скандинавии солнечный свет начал понемногу стухать, превращаясь в тресковый паштет, из которого и был синтезирован. Ветер гнал рваные облака над самой поверхностью пролива, точно отсыревшие сгустки бактериальной культуры, в воздухе отчетливо ощущался привкус плесени. Атмосфера казалась одновременно давящей и разреженной, словно созданной из некоего нового элемента, который опровергал все известные законы атомного веса и дышать им как надо могли лишь коренные жители Тихоокеанского Северо-Запада.[102] С одной стороны – невесомо-легкий и безобидный, с другой – пропитанный влагой и злокозненный, этот климат являлся своего рода метеорологическим эквивалентом Пата Буна,[103] поющего тяжелый рок.
Вообще-то сиэтлская погода Свиттерсу пришлась куда как по душе, и не только в силу ее двойственности. Ему нравилась ее приглушенная утонченность и пейзаж, ею оттененный, если не порожденный: виды, словно набросанные кистью сумиэ,[104] обмакнутой в ртуть и зеленый чай. Пейзаж был свеж и чист, ощущалась в нем некая мягкая патриархальность и мистическая недоговоренность, зато – ни тени прыткости.
Но неуемная, буйная прыткость, шокировавшая Свиттерса в природе, в языке заключала для него неодолимое очарование. Едкое красноречие Бобби, невзирая на банальность содержания (то, что девочки-подростки – существа вполне себе сексуальные, а общество этого не одобряет, – отнюдь не новость), Свиттерса слегка загипнотизировало. Развеял чары все тот же Бобби, спросив напрямую:
– Ты небось беспокоишься, как отреагирует малышка Сюзи, обнаружив, что твоя старая задница намертво втиснута в инвалидное кресло? Не самый мужественный из образов, скажу тебе.
– Что? А. Нет. Нет. – Свиттерс самонадеянно улыбнулся. – Женщины заботятся о свирепых калеках, возвратившихся из тропических стран.
– Хе! На каждом шагу это слышу. Звучит словно лозунг с вербовочного плаката.
Этот голос принадлежал Маэстре – никак не Бобби. Она стояла на пороге, каким-то образом умудрившись распахнуть створчатые двери совершенно неслышно. Как долго она там пробыла, многое ли подслушала и каким образом восьмидесятилетняя вдовица с тростью незамеченной подкралась к двум головорезам из Центрального разведывательного управления – эти вопросы вызывали живейшее беспокойство.
– Как, скажите на милость, бедная женщина может привлечь к себе внимание под этим кровом?
– Тысяча извинений, мэм, – отозвался Бобби в самой своей куртуазной манере. – Мы томились и чахли без вашего общества, однако полагали, что вы наслаждаетесь желанной передышкой, отдыхая от двух скунсов вроде нас.
– Воистину так все и было, – подтвердила Маэстра, – пока мне вдруг не померещилось, что двое скунсов меня игнорируют.
– Никоим образом, – заверил Бобби. – Исключается целиком и полностью. К слову сказать, как насчет прокатиться с ветерком?
– С ветерком, говоришь? Это я-то? На твоем мотоцикле?
– Мысль не из лучших, – тут же встрял Свиттерс. – Вы и оглянуться не успеете, как стемнеет. – И не солгал ни словом. Еще и пяти не было, но в ноябрьском Сиэтле дневной оркестр играет лишь самые короткие импровизации.
– Вперед же! – возвестила Маэстра, размахивая левой рукою, пока браслеты не забренчали, словно афрокубинская инструментальная группа над останками потерпевшего крушение автобуса. – Если только герр Альцгеймер[105] не сыграл со мной злую шутку, у меня в стенном шкафу завалялась где-то старая кожанка.
Попробуй таких останови! Маэстра даже от шлема отказалась, не желая выглядеть тряпкой рядом с Бобби, который систематически «забивал» на шлем на основании того, что его голова – это его личное дело, вихор и все прочее. Терзаемый дурными предчувствиями Свиттерс проводил сумасбродную парочку в путь, а затем покатил в гостиную и припарковался перед Матиссом. Гигантская синяя ню возвышалась перед ним, точно скальная гряда, лазурные Аппалачи бугров, выпуклостей и округлостей, топографический макет, сооруженный из черничного желе, пышно-соблазнительное кобальтовое нагорье, где куртины диких астр цепляются за склоны холмов, а синие птицы все до одной отведали кюрасо. Женщина Матисса была обнажена, но не гола, то есть при том, что не знала ни стыда, ни смущения, бесстыдства в ней не было ни на йоту. И призвана она была не возбуждать, а внушать благоговение перед бесконечной синевой нашего конечного мира.
В своем роде она была невиннее Сюзи, мудрее Маэстры – такой женщины Свиттерс не знавал вовеки, да никогда и не узнает, во всяком случае, так ему казалось, – и как таковая идеально подходила к тому, чтобы завладеть на тот момент его мыслями.
Бобби прав, размышлял про себя Свиттерс. Только женофоб и подросткофоб станет отрицать, что молоденькие девочки – это ульи, пульсирующие сексуальным медом. С другой стороны, украсть помянутого медку, или обманом выманить его у пчелок, или рассматривать девочек как ульи и только, или главным образом как ульи – столь же дурно, если не хуже. (Гигантская синяя женщина словно закивала в знак подтверждения.) Однако ж и табу к добру не приводят. Табу – это суеверия, вооруженные клыками, и если над таковыми не возвыситься, они прокусят мозг и высосут душу. Табу – это стянутый намертво узел общественных страхов, и если народ надеется обрести свободу, узел этот должно распутать, рассечь либо вовсе изничтожить. У древних греков была концепция под названием «съесть табу»; секта агори в Индии использует тот же подход. На пути к освобождению позлащенные греки и блаженные индусы намеренно нарушали табу, господствующие в их культуре – все вместе и каждое в отдельности, – дабы ослабить их путы и уничтожить их власть. То был эффективный, можно даже сказать, радикальный метод восторжествовать над страхом, посмотрев в лицо тому, что пугает; заключив его в объятия, станцевав с ним, поглотив его – и миновав его. Своего рода изгнание демонов.
Так, может, для него самого и, возможно, для общества в целом лучше было бы и впрямь отправиться в Сакраменто и так или иначе поглядеть табу прямо в глаза? Так или не так? Или это всего-навсего прихотливая рационализация в типично Свиттерсовом духе? (Гигантская синяя женщина не повела и бровью.)
В шесть Свиттерс забеспокоился. В четверть седьмого тревогомашина резко набрала обороты. За окном было темнее, чем в устричном садке на Стиксе, заморосил остроносый дождичек. Куда они запропастились? Наверняка что-то стряслось. Маэстра такая слабенькая, чего доброго, не удержалась и сорвалась. Бобби, не самый осмотрительный из байкеров, чего доброго, впаялся в лесовоз. Либо какой-нибудь водитель из тех, которым дела нет до мотоциклов, да тем более в темноте и под дождем, врезался в них либо выбросил их на обочину. Они угодили в аварию, точно угодили. Иначе где их носит-то? Амурные шуры-муры Свиттерс отмел решительно и сразу. Даже Боббина галантность имеет свои пределы. Она же бабушка, ради всего святого! Она стара как мир.
Свиттерс уже решил дать им еще минут десять, после чего позвонить в полицию, как телефон наконец забулькал. Рванувшись к аппарату, Свиттерс опрокинул стол и перевернул торшер. По всей видимости, с «Invacare 9000» ему стоило бы поупражняться дополнительно. До капитана звездного корабля, каковым он себя почитал, ему еще расти и расти.
– Бобби! Что стряслось? С ней все в порядке?
– Все в порядке? Ода, с ней полный порядок – вот только упрямая она, как обледеневший пожарный кран. Мы тут чуть не подрались, по правде сказать.
– Что ты несешь?
– Да мы в видеопрокате. Мне смерть как хочется еще раз посмотреть «Бегущий по лезвию»[106] – ты не хуже меня знаешь, что это лучший фильмец всех времен и народов, – а твоя бабуля нацелилась на какое-то там фуфло – сцены из жизни богемной парижской эмиграции двадцатых годов. Ну, знаешь, большеносые парни сидят в уличных кафешках и спорят, в ком больше весу, в Гертруде Стайн[107] или в Эрнесте Хемингуэе, в общем, дерьмовая хрень.
– А, «Модернисты»![108] Замечательный фильм. Ты на него просто облизнешься, как будешь смотреть. Отчего бы не взять оба, да и дело с концом?
– Да потому, премудрый Соломон, ежели ты позабыл, напоминаю: мы договорились сыграть с ней в компьютерную «Монополию», а эта игрушка будет подлиннее очереди за лимонадом в аду. А я завтра домой лечу, между прочим.
– В таком случае, – отозвался Свиттерс, чувствуя себя вице-президентом в сенате на момент, когда дебаты зашли в тупик, – отдаю свой решающий голос в пользу «Большого приключения Коротышки».[109] А теперь давайте дуйте домой. – И он шмякнул трубкой.
На следующее утро Бобби улетел обратно. Уже в дверях, застегивая «молнию» на куртке, он обронил:
– На самом деле мыс тобой не то чтобы толком въехали в твою ситуацию. Мы потолковали о том, как снять проклятие или что бы уж это ни было, и я по-прежнему готов скататься на Амазонку и осуществить любое оперативное вмешательство, ты только скажи, – но сути происходящего мы с тобой так и не поняли. Что это все значит – ну, там, откуда оно пришло. Данное конкретное табу – оно результат тщательно продуманного решения? Или традиция такая – запрещать втирушам и влиятельным визитерам прикасаться к определенным предметам, в твоем случае – к земле? Касание земли в каком-то сакральном смысле символично или чисто произвольно – типа лукавый хитрец из джунглей сымпровизировал шутку, забавляясь над городским франтом? И как оно все связано с твоими йопо-блужданиями? Чего ты такого повидал или узнал в этом путешествии – настолько весомого, ценного или конфиденциального, что должен расплачиваться, проводя остаток жизни задрав пятки? И только потому, что какой-то там чокнутый британский профессор-недоучка скопытился от этого заклятия по-кандокивокски, значит ли это, что с тобой произойдет то же самое? Да чтоб меня! Под сколько лежачих камней мы еще не заглянули!
– Да я-то который день переворачиваю их туда-сюда словно блинчики и, сдается мне, так и буду этим заниматься, пока контора не придумает для меня развлечение покруче.
Бобби хихикнул.
– Хотелось бы мне быть мухой на потолке консервной фабрики, когда ты явишься на службу в этой больничной колымаге. Ну, по крайней мере сейчас инвалидам путешествовать проще. А от Сиэтла до Вашингтона что-нибудь летает прямым рейсом?
– Возможно, но я – пас. Я лечу до Нью-Йорка, а дальше – на поезде. В жизни не стану пользоваться аэропортом, названным в честь Джона Фостера Даллеса. – Произнеся «Даллес», Свиттерс тут же сплюнул; Бобби последовал его примеру. И такую художественную гармонию заключал в себе их дуэт слюнных снарядов, что эти двое, пожалуй, могли бы выступать за США в соревнованиях по синхронному плеванию. – Может, и к лучшему, что мы не потратили драгоценные минуты редкой встречи на критический разбор и анализ моей своеобразной ситуации. Будет еще время поразмыслить о Конце Времени, даже если сегодня суть завтра. А также есть многое на свете, друг Бобби, что рациональному истолкованию попросту не поддается. Взглянуть на такие вещи с логической точки зрения заведомо означает смотреть с неправильного ракурса. Логика может не только прояснять, но и искажать. Важно другое: моя душа была что беременная мышь на кошачьем шоу, и тут явился ты. Я был в жутком раздрае, а ты заставил меня отвлечься, посмешил меня, дал расслабиться. Благодаря тебе, друг, я теперь могу разбираться со своими обстоятельствами с относительной ясностью в мыслях.
– С достаточной ясностью, чтобы держаться подальше от малышки Сюзи?
– Ну-у…
Бобби укоризненно покачал головой.
– От души надеюсь, что вход в ад оборудован специальным въездом для инвалидных колясок.
– Ежели нет, придется мне удовольствоваться раем. (В своей церебральной базе данных, битком набитой этимологическим багажом (иные сказали бы бременем, однако ровным счетом ничего тривиального нет в этих первоосновах современного языка, что в расширительном смысле служат первоосновами для современного сознания), он хранил сведения и о том, что английское слово paradise, «рай», этимологически восходит к древнеперсидскому слову, означающему «обнесенные стеной кущи», «огороженный фруктовый сад», – однако глубинного смысла этого, при том, что от сирийского оазиса его отделяли еще много месяцев, он, со всей очевидностью, пока не осознал.) Небеса или Аид, если только в здании сыщется Коротышка Герман,[110] я буду доволен и счастлив. Чую – того и гляди возведу Коротышку в кумиры.
– И я тебя понимаю, – отозвался Бобби, вспоминая фильм, что они посмотрели перед тем, как Маэстра оставила их обоих банкротами в «Монополии». – Это все невинность.
– Это joie de vivre.[111]
Они обнялись, да так пылко, что при виде этого зрелища у ковбоя-другого брови так и ползли вверх. Бобби спустился по ступеням и оседлал «Харлей».
– Кстати, – бросил он, – можешь больше не напрягаться насчет того, что сказать бабуле. Вчера вечером я с ней потолковал по душам, пока мы катались. Считай, что все в порядке. Она спокойна и невозмутима, как снежный червяк в оттепель.
Взревел мотор – и Бобби унесся прочь.
Уж какую бы там историю не скормил Бобби Маэстре, таковая сработала. Свиттерс раскатывал по ее просторному дому на предельной скорости, выделывая замысловатые фигуры слалома на заставленной мебелью полосе препятствий и со свистом огибая углы, упражняясь и оттачивая свое мастерство, – Маэстра улыбалась понимающе и одобрительно, едва ли не подмигивая. Ах, если бы капитан Кейс-с-Неприятностями провел такой же инструктаж и с Сюзи!
Увы, как недвусмысленно намекал Бобби, на предполагаемую и предвкушаемую страсть Сюзи инвалидное кресло произвело эффект самый что ни на есть расхолаживающий. Когда в понедельник вечером та вернулась из школы (не поздновато ли, подумал про себя Свиттерс) и обнаружила его прикованным к креслу в материнской гостиной, она пронзительно вскрикнула в испуге – и нерешительно шагнула к нему, вся такая разом посерьезневшая и озабоченная.
– Пустяки, мелкая неприятность в дебрях Южной Америки, – усмехнулся Свиттерс, и девочка вновь просияла. Но когда он – по глупости, не иначе, – признался, что по рукам и ногам связан надолго, если не навсегда, Сюзи вновь шокирован но нахмурилась.
Не то чтобы она ему не сочувствовала. Au contraire.[112] С этого мгновения и впредь она была сама предупредительность, сама заботливость; однако ухаживала за гостем как сиделка, не как нимфа. Его бедственное состояние пробуждало в девочке материнские и кормилицыны инстинкты – качества сами по себе достойные восхищения, но, увы, отнюдь не те эмоции, по которым страждал Свиттерс. И хотя эти огромные, напоенные морем глаза, эти покерные фишки в подводном казино Нептуна по-прежнему взирали на него с восхищением, кокетство в них уступило место жалости. Жалости! Худшему врагу чувственности!
И это еще не все. Когда во вторник Сюзи опять не вернулась из школы вовремя, Свиттерс осведомился у матери, Юнис, куда та запропастилась.
– О, – отвечала Юнис, – наверное, болтается где-то с Брайаном.
– Кто таков Брайан?
Мать улыбнулась.
– Кажется, у нашей малышки Сюзи завелся парень.
Свиттерсу пришлось пустить в ход все когда-либо усвоенные азиатские техники дыхания и еще парочку, сымпровизированные специально для этого случая, чтобы вытащить мозг из наполненной соусом «Табаско» купальни, в кармазинные воды которой тот внезапно ухнул. Когда жжение и дрожь наконец поутихли, он испытал своего рода облегчение при мысли о том, как все складывается. И почти одновременно нахлынуло разочарование – настолько глубокое, что Свиттерс едва не зарыдал. Что-то похожее на подобную смесь облегчения и разочарования, должно быть, испытывает мотылек, когда задувают свечу.
Но если Свиттерс думал, что навеки избавился от утонченной пытки одержимости, если наивно полагал, что сама судьба предписывает ему сложить с плеч это светоносное бремя, то он глубоко ошибался. Когда часов этак в шесть Сюзи пришла из коридора в его комнату с баночкой «пепси» и тарелкой шоколадно-ореховых пирожных, пришла в своей школьной форме (плиссированная синяя юбочка и свободная белая блузка), пришла – и крохотный золотой крестик ее искрился и сверкал, точно звезда востока над сдвоенными мечетями грудей (ух ты, да они подросли! тот старый тренировочный лифчик их уже не удержал бы), пришла – и круглая ее попка подпрыгивала вверх-вниз, точно две кастрюльки в духовке, пришла – вместе со своей многознающей улыбкой и бесхитростным взглядом, – он почувствовал, как по всему телу распространяется желание точно раковая опухоль «сахарная вата», и мания его на всех парусах устремилась обратно.
Сюзи поцеловала его в губы – но быстро и вскользь, без участия языка.
– Не вздумай слопать все эти пирожные прямо сейчас, а то ужинать скоро.
– Ты сама их испекла? – В своем воображении Свиттерс уже облизывал ложку, потом ее пальцы, костяшки пальцев, запястья, предплечья…
– Ага, но типа не от начала и до конца. – Девочка присела на подушку. – Если ты все равно торчишь в комнате, тебе бы в постель лечь, знаешь ли.
– Еще чего. Хотя в постель я мигом нырну, только скажи – если ты ко мне присоседишься.
Сюзи покраснела – пусть лишь самую малость.
– Ох, Свиттерс! Ты та-а-а-акой нехороший!
– Ничего нехорошего тут нет, сплошная польза. Или вас ничему в этой вашей учебной тренажерке не учат?
– В следующем году я перевожусь в обычную школу. Католическая школа… ну, то есть я ужасно люблю духовные наставления и все такое, но большинство правил та-акие дурацкие. – Сюзи обхватила пальчиками шею, иллюстрируя сим загадочным образом интеллектуальную недостачу приходского устава. – Папа не возражает, потому что он все равно отлучен от церкви – ну, знаешь, зато, что развелся с моей мамой и женился на твоей маме. Свиттерс, а твоя мама много раз была замужем?
– Скажем так: матушка на «ты» с персоналом нескольких отелей, специализирующихся на программе «медовый месяц». Держу пари, ей даже изрядная скидка полагается. Кстати, раз уж речь зашла о медовом месяце, любовь моя, как думаешь, не начать ли нам упражняться в преддверии нашего прямо сейчас? – Он медленно подкатил инвалидное кресло чуть ближе к подушке.
Сюзи нервно захихикала – и замотала головой. Девочка обрезала волосы и теперь носила короткую стрижку – более аккуратная и чуть более длинная, стрижка тем не менее весьма походила на блондинистую версию той, что в моде на реке Амазонке. Выглядело это не то по-детски, не то по-мальчишески.
– Тебе даже говорить такого не следует. Ты же ранен.
– Со мной все в порядке – ничего такого, чего бы не исцелила твоя прелестная кругленькая суши.
– Свиттерс! А вот твоя бабушка говорит иначе.
Он заморгал.
– Моя бабушка? А что она такое сказала? И когда?
– Вчера вечером. Помнишь, мы как раз ужинали, и тут телефон зазвонил? Я побежала снять трубку, думала, это Брай… ну, тот мой друг, ты знаешь. А это твоя бабушка звонила из Сиэтла. Она мне все-все рассказала: как опасно твое состояние и что, ну, если вдруг я вздумаю, ну, позволить тебе что-нибудь романтическое или дурное, пусть я помню, что это может убить тебя. «Это для него верная смерть», – вот как она говорила. Так что сам понимаешь.
Черт бы подрал Маэстру!
– До всего ей есть дело, старой ведь… Вечно врет сквозь зубы, и даже зубы у нее фальшивые.
Сюзи встала.
– Она всего лишь пытается уберечь тебя.
– Не надо меня беречь. Я здоров и крепок, как «будвайзеровская» тягловая лошадь.
– Чего-чего? В этом-то креслице? Ну-ну! – Девочка направилась к двери. – Веди себя примерно. Как ужин будет готов, я за тобой зайду. Мы обе стараемся, чтобы тебе было лучше, сам знаешь. По-моему, бабушка у тебя – просто класс. – Сюзи послала ему воздушный поцелуй – и вышла из комнаты.
– Она мухлюет в «Монополии»! – заорал Свиттерс ей вслед. Ничего другого в голову ему не пришло.
«Нелепость какая. Я знаю, что жизнь – так, как люди ее проживают, – по большей части абсурдна, да я особенно и не возражаю. По утрам привкус абсурда – в самый раз. В преддверии явно занудного дня глоток истинной смехотворности пьянит точно молодое вино. Но теперешняя ситуация – это слишком. Для меня – так точно слишком. Глупо ужасно. Признаю, поначалу меня оно сколько-то забавляло – ну, нежданная экзотика как таковая, – но теперь новизна явно ушла, и теперь все это – обуза первостатейная, так и выпивает из меня сироп «вау!», капля по капле.
Вот сейчас как встану да как пойду прочь от этой мототележки для гериатрического гольфа! Вот как запрыгаю по коридору точно антилопа-импала, удирающая от стаи гиен, как подхвачу Сюзи на руки, каковые неплохо «накачались», спа-сибочки, с тех пор как я ручные рычаги ворочаю; как завалю ее прямо на пол и, ей-ей, отгрызу пуговицы с ее блузки, прям вот так и отгрызу, и плевать мне, если все семейство будет в свидетелях. Не могу больше этого выносить. Эта глупость достойна Конгресса США, просто estupido supremo[113]».
Упершись ладонями в наугахайдовские подлокотники кресла, Свиттерс приподнялся над сиденьем, одновременно вытянув и согнув правую ногу, пока носок черного кроссовка не оказался в каком-нибудь сантиметре или менее от овального тряпичного коврика, одного из многих, что являются неотъемлемой частью «раннеамериканского» декора в беспорядке разбросанных захолустных ранчо. «Смерть Р. Потни Смайта, вне всякого сомнения, результат внушения – своего рода экстремальный вариант тактики Голливуда и Мэдисон-авеню;[114] лишь духовно слабые восприимчивы к такого рода психологическим манипуляциям. Даже если Сегодня Суть Завтра обладает некой причинно-следственной магической способностью, науке абсолютно неизвестной, так ее воздействие наверняка ограничено определенными географическими пределами; ну, не может оно распространяться на тысячи миль до северо-центральной Калифорнии!»
Свиттерс пошевелил пальцами ног – он уже практически ощущал молекулярное взаимодействие ноги и пола. Однако же соприкоснуться они так и не соприкоснулись. «А предположим, что она все же работает, эта кандакандерская магия, предположим, что я дотронусь до этого мерзостного коврика и тут же, на месте, скончаюсь – и что? Не могу же я провести в таком состоянии остаток жизни, верно? Под подобным покровом. Он гнетет и давит. Я – узник в незримой темнице. Хуже того, я – объект жалости для представительниц противоположного пола. Рембо ошибался! И мириться с этим я не желаю и не буду. Да пошло оно на хрен, это табу с его змеюкой! Я свободен! Убей меня, если сможешь, приятель. Давай приступай. Бросаю тебе вызов».
Но хотя Свиттерс все сильнее упирался в подлокотники, хотя все больше отрывал задницу от сиденья и все быстрее шевелил пальцами, до соприкосновения с полом его отделяли каких-нибудь четверть сантиметра. На лбу выступили горошинки пота, глазные яблоки покрылись красными прожилками артерий. Адамово яблоко превратилось в Адамов грейпфрут, а в ушах неуютно звенело – под стать тому жалобному писку, что издал Потни Смайт, прежде чем рухнуть без чувств. Фью!
Бицепсы задрожали мелкой дрожью – возможно, он переоценил их новообретенную «накачанность», – задрожала и правая нога. Однако точно натурщица, которой пригрозили увольнением, он остался в прежней позе.
«Проблема смерти в том, что она разом отсекает столько возможностей. По крайней мере в том, что касается игр с собственной личностью. Пока я жив, всегда есть шанс, что из всего этого возникнет что-нибудь до крайности интересное. Кто угадает, к чему это все в итоге приведет и чему я в процессе научусь? Разве бесконечность не возникает из фиаско? И ведь в любое время, как я захочу произвести проверку или разом разрешить ситуацию, эта возможность – в каких-нибудь двух дюймах от меня. Куда торопиться-то? А вдруг на ужин будет острый томатный соус?»
«И наверняка есть другие способы завоевать ненаглядную Сюзи». В самом деле, не успел Свиттерс принять позу более удобную и откинуться к спинке кресла, не успел глубоко вздохнуть и прерывисто всхлипнуть, как он уже начал вырабатывать про себя… ну, если не коварную стратегию, то по крайней мере новый подход. Он, внушал себе Свиттерс, отныне сосредоточит всю свою энергию на содействии в написании итогового сочинения. А в процессе включит обаяние на полную мощность, продемонстрирует девочке, как он силен и бодр и как интересен, выкажет столько пыла и столько отваги, что образ недужного, неполноценного слабака, наверняка сложившийся в ее восприятии, постепенно развеется. Он вывернет ее жалость наизнанку, спихнет с жердочки цвета слоновой кости, скормит лисам экстаза, а в процессе заодно и поганца Брайана отдаст на растерзание птеродактилям забвения. А ежели этот план не сработает, если обернется против самого же автора, если тот факт, что он более не молит, задыхаясь, о копуляции по взаимному согласию, лишь укрепит Сюзи во мнении, что «травмы» обернулись для него бессилием и утратой мужественности, тогда он, пожалуй, скажет ей правду. Всю как есть: от истории с Морячком до тычка в пенис.
Свиттерс снова вздохнул, помассировал руки и, точно рабочий на сортировочной станции, гоняющий бродяге вагона-платформы, утер со лба бобы испарины.
После ужина, под полубдительным взглядом матери для одного и мачехи для другой, Свиттерс и Сюзи уютно устроились в рабочем кабинете – обсудить сочинение, темой которого должна была послужить Пресвятая Дева Фатимы. Поскольку в том, что касалось именно этой девы, в эрудиции Свиттерса наблюдался зияющий пробел, Сюзи поспешила таковой заполнить.
Как следовало из ее рассказа, 13 мая 1917 года троим детям-пастушкам из Фатимы, что в Португалии, когда те стерегли овец в холмах близ деревни, явилась (предположительно явилась, хотя этого Сюзи не уточнила) женщина (жена, сказала Сюзи) в белом платье и под покрывалом. Дети уверяли, что женщина – видение женщины – велела им приходить на то же место тринадцатого числа каждого месяца вплоть до следующего октября, когда она наконец откроет им, кто она такая. Дети повиновались; незнакомка ненадолго заглядывала к ним всякий месяц, согласно обещанию, а 13 октября произнесла прочувствованную, довольно длинную речь и сообщила, помимо всего прочего, что путешествует под именем Божьей Матери Четок. Она велела пастушкам всякий день творить молитву по четкам и попросила построить в ее честь часовню. Свиттерс предположил, что это последнее предложение попахивает махровым эгоизмом, но Сюзи лишь неодобрительно нахмурилась – и продолжала.
Хотя Римско-Католическая Церковь так и не признала официально, что рекламирующая четки гостья – в самом деле возвратившаяся на землю Пресвятая Дева, в 1932 году Римский Престол санкционировал Ее культ, и в Фатиме был воздвигнут храм с базиликой, к которому всякий год стекаются тысячи паломников.
– Может статься, туда-то я и свожу тебя в наш медовый месяц, – прошептал Свиттерс и готов был поклясться, что на краткое мгновение глаза девочки вспыхнули нетерпеливой надеждой.
Но лучшее было впереди. В какой-то момент в ходе октябрьского явления Богоматерь Фатимы сообщила детям три серии предсказаний и предостережений, две из которых велела обнародовать немедленно.
– Предсказания! Предостережения! – буркнул Свиттерс. – Так и знал, что этим кончится.
– Веди себя хорошо и слушай дальше, – одернула его Сюзи.
Как выяснилось, слушать дальше было особенно нечего. Что до пророчеств Пресвятой Девы Фатимы, подробностями Сюзи не располагала.
– Ну, войны там, потопы и, ну, голод, землетрясения…
– Все сходится, – кивнул Свиттерс. – Смерть и гибель для пророков – хлеб насущный. Никому еще не удавалось толком нагреть руки, предсказывая богатый урожай, или чудесную весеннюю погодку, или радость и счастье для всех и каждого. Даже Второе Пришествие окрестили Судным днем.
– Она сказала, что какая-то там великая война закончится в следующем году. Что очень даже приятно, нет? Но если люди не прислушаются к Ее словам, вскорости разразится другая, еще страшнее.
– Видимо, имелись в виду Первая и Вторая мировые.
– Ну, наверное. Она ведь оказалась права, так? – В своей раннеамериканской качалке, поставленной под углом к Свиттерсову инвалидному креслу, Сюзи поджала обнаженную голень под колено и теперь, по сути дела, балансировала на одной стройной загорелой ножке, – в такой позе верхняя часть ее тела чуть подалась вперед, так что дыхание девочки защекотало Свиттерсу шею. О, ее запах – чистый и чумазый, кисло-сладкий, как у ребенка! Грезы детства – цельнокроенные дневные грезы, жизнь игровая и жизнь игрушечная, эта вневременная аура волшебного счастья – все это заключало в себе ее благоухание. Чего бы уж там этот ублюдок Брайан с ней ни делал (или она с ним) – пахла она по-прежнему, словно кульминационная строчка из детского стишка. – Она просто не могла ошибиться, – продолжала Сюзи. – Она ведь Божья Матерь.
Сама логика этого высказывания от Свиттерса ускользнула; впрочем, он полагал, что знает, откуда ветер дует. Многие особи женского рода на пороге половой зрелости – как только первые гормональные воды, предвестие подросткового гейзера, зажурчат, орошая их персональные земли, – в той или иной степени влюбляются в лошадей и/или в Деву Марию. В отличие от особей мужеского пола, чье помешательство на спортивных новостях, взрывах, лошадиных силах и вульгарном юморе может низвести их разумы до стадии раннего средневековья, а в особо тяжелых случаях – во времена еще более далекие, фантазии здоровых девочек насчет лошадей и Девы Марии, по всей видимости, истощаются и улетучиваются (так сказать), едва девочки становятся сексуально активны. Самое поверхностное знакомство с психологией Фрейда объяснит девическую поглощенность лошадьми; страстная одержимость Девой Марией, особенно со стороны некатоликов, – явление более сложное, хотя Свиттерс полагал, что объясняется оно скорее всего ее статусом Сверхдевы: она зачала без полового акта, родила без боли, вызывала любовь и восхищение мужчин, не будучи ими совращаемой, – иначе говоря, со славой восторжествовала над ужасами, опасностями и неопределенностью, поджидающими молодых женщин с вхождением «в возраст». Безусловно, Дева Мария служит проводником чудовищно противоречивой идеи – материнство священно, но секс греховен, – и трудно недооценить потенциальную вредоносность таковой для развивающейся психики, однако, учитывая двойственную природу реальности, можно также сказать, что миф о Матери-Девственнице обеспечивает базовую подготовку в том, что касается примирения с жизненными контрастами, так что большинство девушек рано или поздно освобождаются из ее женоненавистнических тенет, хотя зачастую не без скрытых психотравм.
То, что Сюзи – девочка смышленая и дерзкая, то, что сердце у нее открытое и щедрая душа, то, что она физически привлекательна и потому у нее нет нужды погружаться в Доктрины в качестве своего рода компенсации, – все свидетельствовало о том, что Сюзи очень скоро перерастет культ Девы Марии. А на данный момент – особенно пока они вместе станут работать над сочинением – он смирится и с этой одержимостью, точно так же, как мирился с ее ограниченным словарем и невразумительной речью. Да ладно, Мария вполне могла оказаться его собственной святой покровительницей, если бы ее невинность не использовали в качестве вывески для захватнического, мародерского учреждения. Свиттерс попытался представить себе, какова была Мария (в ту пору звавшаяся Мириам или Мариамна) до того, как патриархи похитили ее и увенчали нимбом, какой она была давным-давно, в возрасте Сюзи – еврейская девчоночка с покрытыми пылью ступнями и шоколадными глазищами, с растущим животом, в котором запрятан эмбрион сомнительного происхождения, – но перед его мысленным взором внезапно возникла иная Дева – «Маленькая Пресвятая Дева Звездных Вод», обшарпанная плоскодонка, уносящая его все дальше по курящейся реке через джунгли к судьбе, пожалуй, чересчур странной даже для осмысления.
Свиттерс встряхнул головой, отгоняя видение.
– Отлично, кексик, – объявил он, – вот как мы с тобой поступим. Сперва представим себе широкую панораму. Исследуем тему в общем и целом. Затем сосредоточим внимание на предмете более узком – на чем-нибудь конкретном, выполнимом и оригинальном. Например, на символическом значении числа тринадцать в фатимских видениях. Затем упорядочим собранный материал, составим план-конспект с перечислением всех основных пунктов. После того набросаем черновик. Безжалостно разберем его по косточкам. Отредактируем до идеальной безупречности. И – хоп! – вот вам отличное сочинение. Стипендия в Стэнфорд.[115]
– Bay! Ух ты! Сестра Френсис нам ничего подобного не говорила. Уж больно работы много. Ты уверен, что именно так итоговые сочинения и пишутся?
– Точно. Некоторые романисты даже книги так пишут. Те, что позануднее.
– О'кей, – вздохнула Сюзи. – Ты – мозг нашей организации.
– У тебя тоже мозги на месте, не забывай. Станешь их развивать – мозги останутся с тобой, обогащая твою жизнь еще долго после того, как сиськи и задница объявят себя банкротами.
– Свиттерс! – Его матушка оторвалась от журнала мод и погрозила ему пальцем с кармазинно-красным ногтем.
– А по-моему, здорово! – запротестовала Сюзи. – Он-то знает, что говорит. И вообще он – просто гений, в целом свете второго такого не сыщешь. – И пылко чмокнула его в щеку, причем поцелуй едва не сместился к губам.
– Даже и не знаю, что сказать, – проворчала Юнис, хотя относились ли ее сомнения к интеллекту Свиттерса или к Сюзи ному поцелую, так и осталось невыясненным.
Они приступили к исследованиям в тот же вечер – запустили поисковик на домашнем компьютере и, к обоюдному изумлению, обнаружили двадцать полных страниц ссылок на «Фатиму». Однако пробить в списке брешь им так и не удалось: едва Сюзи заметила, что ее наручные часики «Чик-чирик» показывают десять, она настояла, чтобы Свиттерс отправился спать.
Тот энергично протестовал:
– Ты еще на горшок не ходила, а я уже объезжал стада этих прирученных электронов. При всей моей ненависти к компьютерам я готов гонять их всю ночь напролет. В смысле, я хоть до рассвета могу вкалывать.
– А вот и не можешь, – возражала Сюзи. – Тебе нужно побольше отдыхать и все такое. И вообще я тут главная. Я – твоя сиделка, и я о тебе позабочусь, сколько бы ты ни возражал. – Девочка решительно выключила компьютер. – Мы, ну, завтра этим займемся.
– Хорошо, сестра Рэтчет,[116] как скажете. При условии, что вы вернетесь после школы прямиком домой, нигде не задерживаясь.
Сюзи нахмурилась – но кивнула.
– Ты в самом деле не можешь даже своим родным сказать, что с тобой приключилось? – осведомилась мать, и уже не в первый раз.
– Не может, – огрызнулась Сюзи. – Это правительственная тайна.
– Вот именно, мамочка. И если ты не прекратишь любопытствовать, я, чего доброго, заподозрю, что ты работаешь на иностранную державу. Держу пари, тебя Сергей завербовал.
– Не смей упоминать это имя в моем доме, – оборвала его мать, густо краснея. Сергей был одним из ее предыдущих мужей.
Сюзи выкатила кресло из рабочего кабинета. И уже в прихожей спросила:
– Свиттерс, с тобой ведь в самом деле что-то не в порядке, верно? Это не какой-нибудь, ну, не знаю, цэрэушный фокус?
Ох ты, Господи! Вот он, мой шанс! Я могу просто-напросто взять да и выложить ей всю историю как на духу.
Но Свиттерс устоял.
– Никакой это не фокус, родная, – промолвил он, терзаясь в душе.
– Дай слово, что в самом деле не можешь встать и ходить.
Ну, давай, парень! Скажи ей правду. Или ты так долго вкалывал на контору, что не лгать просто не можешь?
Свиттерс стиснул кулаки. Закусил язык.
– Честное слово, – проговорил он.
Девочка вкатила его в ванную.
– Готовься бай-бай, – приказала она. – Я сейчас вернусь.
Будучи не в настроении для длительного технического обслуживания, Свиттерс уже лежал в постели, когда Сюзи возвратилась со стаканом молока и мисочкой овсяного печенья. Сладкоежкой Свиттерс не был – зуб, заточенный на сладкое, близко познакомился с прикладом винтовки в Кувейте, – Так что предыдущее подношение – шоколадно-ореховые пирожные – осталось на туалетном столике практически нетронутым. Но девочка сделала вид, что ничего не заметила.
Сюзи заботливо расправила складки одеяла. А затем очень робко, несмело, чтобы, не дай Боже, не разбередить его «раны», легла на него.
– Вот тебе твой поцелуй на ночь, – проговорила она, но поцелуй последовал не один, а целая серия: так, в ритме стаккато, рот его пронзал влажный розовый кинжальчик ее язычка.
Сквозь лоскутное одеяло в ран неамериканском стиле, сквозь пододеяльник в цветочек он ощущал ее розово-цветочный биологический жар – бездымный огонь, пожирающий реликтовый кукольный домик, испепеляющий остаточный песочный куличик, – мягкое, древнее, бездумное тепло, исходящее из источника, не подвластного социальным нормам, – это пламя ведать не ведало и плевать хотело, что «цивилизованные» девочки не выходят замуж в двенадцать лет, что бессовестные мужчины постарше так и норовят воспользоваться этими побуждениями или что визгливо-невротические голоса того и гляди поднимут возмущенный ор. Поджариваясь на этом огне, Свиттерс сосредоточился и застыл неподвижно, осторожно положив руку – не тиская, не щупая, легонько, прямо-таки по-отечески – на ее крохотную, тугую попку.
– Расскажи о себе что-нибудь, – потребовала она.
– О'кей. Спрашивай.
– Нет, я имею в виду, расскажи мне про себя что-нибудь, чего я еще не знаю. Только, чур, не врать. Секрет какой-нибудь. Чего никто другой не знает.
Мгновение-другое Свиттерс обдумывал услышанное. А затем возвестил:
– Чем больше вокруг рекламы, тем меньше меня тянет на покупку.
Бог весть почему это замечание вызвало бурный восторг – словно ничего более радикального, экзотичного, неожиданного и остроумного Сюзи в жизни своей не слышала. Хихикая и остолбенело тряся головой, она осторожно сползла с лежащего и направилась к двери.
– Мне нужно идти. Помни: если тебе чего-нибудь понадобится, просто позвони в колокольчик.
Свиттерс глянул на квазиантикварный медный колокольчик на столике рядом со стаканом с молоком, но ничего не сказал.
– Ты просто потрясающий, – промолвила Сюзи. – Мне ужасно хотелось бы… – Она резко замолчала и вышла из комнаты.
Большую часть ночи Свиттерс пролежал, не смыкая глаз и доканчивая в уме ее фразу.
Калифорнийская библиотека находилась в Сакраменто – как и следовало ожидать, учитывая, что именно Сакраменто является столицей данного штата. У шикарного, жадного Лос-Анджелеса есть Голливуд; у живописного, свихнувшегося Сан-Франциско есть мост «Золотые Ворота»; у провинциального, авторитарного Сакраменто есть Капитолийский молл. В этом молле, под сенью гигантского золотого купола здания Капитолия, в конце широкой, обсаженной деревьями аллеи, библиотека штата укрыла свои драгоценные книги.
И хотя Свиттерс подозревал – и не ошибся, как оказалось, – что в библиотеке сыщется сущий минимум томов, имеющих отношение к Богородице Фатимы и что основной материал для исследования будет изъят из Интернета, ему все же хотелось дать Сюзи некий опыт знакомства с библиотекой – пусть девочка почувствует саму «книжность» этого места, вкусит «инфильтрации», как он выразился: то есть информативности и красоты, что словно бы сочатся с полок, заставленных книгами, даже непрочтенными.
– Виртуальная реальность – это не ново, – рассуждал он. Сюзи катала его кресло туда и сюда по проходам между стеллажами. – Книги – те, что стоит читать, – всегда порождали виртуальную реальность. Разумеется, до тех пор, пока не продерешься через культурные и сенсорные уровни, что вообще такое реальность, как не виртуальная сущность?
Сюзи молчала, но Свиттерс в воображении своем слышал, как крохотные светящиеся червячки-мысли прогрызают ходы в ее недозревшем яблочке. Подлая штука – ДНК, это ее происками тело созревает раньше мозга.
По пути обратно, на окраину – томо-вдохновленные и фолианто-центричные – Свиттерс пилотировал свой арендованный автомобильчик с открытым верхом, а Сюзи изображала штурмана, медсестру и гида в одном флаконе. Они бурно спорили: при том, что Сакраменто славится производством ракет, зенитно-артиллерийских комплексов, смесей для тортов, картофельных чипсов и шкатулок, можно ли его считать во всех отношениях образцово-показательным американским городом?
– О'кей, ведь Сакраменто, ну, еще зовется Всемирной Столицей Камелий, – напомнила Сюзи.
– Несколько недель назад я побывал во Всемирной Столице Дохлых Псов. И должен признать, что камелии куда приятнее. – Чувствуя, что девочка пытается установить про себя некую связь между местом настолько гнусным, чтобы славиться дохлыми псами, и его предполагаемыми ранами и травмами, Свиттерс предпринял попытку вернуться к более поэтическому и, хотелось бы верить, к более романтическому настрою и продекламировал хайку Бусона:[117]
Опадает камелия,
Проливая капля по капле
Вчерашний дождь.
– Ты не мог бы завернуть вон туда? – тут же спросила она, указывая не на мотель, как поначалу подумалось Свиттерсу, а на заправочную станцию. – Мне нужно в дамскую комнату.
– Это место называется «туалет», родная. Не верю, что «Тексако» пускает туда только при наличии титула и вечернего туалета.
– Да ладно тебе.
– Нет, это важно. В нашей прекрасной стране разумная речь безжалостно угнетаема и остро нуждается в поддержке.
На протяжении тех пяти минут, что девочка отсутствовала, Свиттерс боролся с собой, пытаясь не рисовать в воображении, как Сюзина личная камелия проливает каплю по капле вчерашний дождь.
По возвращении домой девочка заставила его отдохнуть.
После обеда они отправились на пикник в края компьютерные и откупорили бутыль с Фатимой. И очень скоро чаши их переполнились.
Это были еще совсем дети: Лусия, в возрасте десяти лет, Франсиско, девяти лет от роду, и семилетняя Хасинта. Бедные и неграмотные. Вернувшись с пастбища тем достопамятным весенним вечером 1917 года, они были исполнены восторга, едва ли не в экстазе. Лусия ужинала в блаженном молчании, Франсиско тоже был погружен в себя и тих, зато малышка Хасинта не смогла сдержать возбуждения. Секрет перестал быть секретом; девочка выпустила-таки из мешка кота, что со временем вымахал больше тигра. Суть сводилась к тому, что на северном склоне Кова да Ириа (где ее дядя, отец Лусии, арендовал пастбища) к ним явилась прекрасная женщина в окружении слепящего света. О появлении ее возвестили вспышки молний (при том, что день был погожий и солнечный), и сошла она откуда-то сверху, с кроны коренастого дерева в нескольких метрах над их головами. По мере того как Свиттерс зачитывал вслух описание женщины, позже изложенное Лусией, – про ее сияющее белое облачение, присобранное на талии без кушака либо пояса, про ее изящные руки, молитвенно сложенные на груди, с жемчужными четками, про совершенные, утонченные черты, про печаль и материнскую заботу, отраженные в ее лице, и красоту, затмевающую прелесть любой невесты у алтаря, про исходящий от нее свет («более ясный и яркий, нежели хрустальная чаша, наполненная чистейшей водою и пронизанная блистающими лучами солнца»), он подмечал, что Сюзи тоже мало-помалу впадает в экстаз. «В силу ряда причин, – подумал он, – это, пожалуй, не лучший признак».
Свиттерса терзало искушение предложить сосредоточиться на ботаническом аспекте: досконально исследовать куст, избранный незнакомкой в качестве посадочной площадки. Так называемый дуб каменный, на португальском – carrasqueira. A не обладает ли случайно это растение психотропными свойствами? Может, дети пожевали его листья или ненароком вдохнули пыльцу?
Увы, даже если бы Сюзи и одобрила подобный подход, у сестры Френсис, чего доброго, приключится свято-сердечный приступ, а в результате о высшей оценке останется только мечтать.
Когда, однако, выяснилось, что детишкам из Фатимы в течение предыдущего года дважды являлся ангел, Свиттерс не мог более сдерживаться.
– Ни телевизора, ни радио, плюс полная неграмотность. Детям порой поневоле приходится самим себя развлекать. Ведь все эти священные события первой неизменно видела Лусия, старшенькая из трех. Возможно, у малютки Лусии было слишком живое воображение, девочка жила фантазиями, каковые питались библейскими историями, – единственный доступный ей необычный материал, а она, в свою очередь, втягивала в свои фантазии и младших, примерно так же, как Том Сойер – Гекльберри Финна.
– Ну почему, почему тебе непременно нужно всегда и все опровергать? – запротестовала Сюзи. – Ты что, не веришь в чудеса?
– Видишь ли, я знаю доподлинно из первых рук, что вселенная – место ого-го какое, и так называемая упорядоченная реальность – лишь верхушка гигантского айсберга. Но у меня тут же колокольчики недоверия начинают тревожно позвякивать, когда Дева Мария, например, вдруг явившись, говорит на безупречном португальском и выглядит – ни дать ни взять портретик из воскресной католической школы, а отнюдь не как средневосточная еврейская матрона, каковой она и была на момент смерти. Четки, если я правильно помню, вошли в обиход не раньше чем по прошествии тысячи лет от Рождества Христова, так почему же…
– Эй, не зарывайся! Господне время не то что наше.
Здесь Сюзи его уела. Безусловно, он не станет отстаивать линейность времени – тем паче после всего пережитого. Сегодня суть завтра, нет? Или по меньшей мере будущее постоянно как нечего делать просачивается в настоящее. Да и в прошлое тоже.
– И вообще как насчет всех тех людей, ну, которые видели, как солнце пляшет в небе и все такое? Тринадцатого октября. Они-то Гекльберри Финнами не были!
– Хм-м… – задумался Свиттерс. – Любопытный факт. Из семидесяти тысяч людей, присоединившихся к детям на пастбище Кова да Ириа полюбоваться на прощальное выступление Пресвятой Девы и на сеанс пророчеств, грубо говоря, половина утверждает, что наблюдали метеорологический световой феномен ошеломляющих пропорций. Вторая половина вообще ничего не видела. О чем это свидетельствует, родная? О том, что пятьдесят процентов представителей рода человеческого подвержены массовым галлюцинациям?
– Или же о том, что пятьдесят процентов достаточно чисты, чтобы узреть чудеса Божий, а остальные – такие, как ты.
– Пятидесятипроцентная чистота? Ух ты, хотелось бы мне, чтобы хотя бы малая доля этой цифры соответствовала истине! Что до меня, так я зрю чудо Господне всякий раз, как ты входишь в комнату.
– Ох, Свиттерс!
Когда вскорости после того, девочка заботливо подоткнула ему одеяло – Свиттерс вовсе не устал, но Свиттерс не возражал, – языка в поцелуй на ночь она вложила полную дозу.
Когда на интервью в 1946 году был задан вопрос, открыла ли Богородица Фатимы что-либо касательно конца света, Лусия (к тому времени – сестра Мария дос Дорес, мирская монахиня) ответствовала в духе сотрудника ЦРУ, прошедшего недурную ковбойскую подготовку. «Я не могу ответить на этот вопрос», – сказала она, поджав губы. Впрочем, «в силу причин национальной безопасности», судя по отчетам, не добавила.
В самом ли деле Богородица пообщалась на предмет звонка к спуску занавеса на последнем ревю «Homo Sapiens» или нет – а никто, кроме Лусии, ее пророчеств на самом деле не слышал, – но касательно перспектив нашей планеты она не то чтобы бурлила оптимизмом. Так, например, исполнителем этого эффектного небесного ча-ча-ча – тридцать пять тысяч человек уверяли, что видели таковое заодно с Лусией и ее двоюродными братом и сестрой 13 октября 1917 года, – по ее словам, явилось не солнце; то было предвестие пылающей кометы, болида, что, по словам Богородицы (все астрономы это опровергали), однажды возвратится, высушит океаны, озера и реки и сожжет треть земной растительности. Нет-нет, планетарным смертным приговором это не назовешь; тем не менее мера явно посерьезнее крупного штрафа и ста часов общественно полезных работ.
Если интриговали их рок и гибель, то верные Фатиме, как говорится, за свои деньги внакладе не остались. Облаченное в белое видение тотчас же предсказало, что вскорости после окончания Великой Войны землю поразит мор и что двое из детей-пастушков падут его жертвами. В 1919 году сперва Франсиско, а затем и Хасинта заболели гриппом – страшная эпидемия унесла в могилу двадцать миллионов людей в Европе и Северной Америке. Здесь Богородица пугающе попала в самое яблочко; а в пророчестве о грядущем голоде отклонилась от центра лишь самую малость: словно по подсказке, по Европе распространился грибок, поражающий виноградные лозы, – он продержался более трех лет и не оставил в сохранности ни одного виноградника.
Предсказание из второй серии пророчеств – о том, что Россия «распространит свои заблуждения» по всему миру, – тоже, пожалуй, явилось своего рода хитом. С ее-то склонностью к угрозам и упрекам Богородица несколько раз предупредила: если люди не исправятся, не взмолятся о прощении и не примутся устраивать марафоны по перебиранию четок, туго им придется, – и особенно мощно прошлась по коммунистам, явно воспринимая коммунизм как зло гораздо более крупномасштабное, нежели в основе своей дефектная экономическая система. «Прям как Джон Фостер Даллес», – подумал про себя Свиттерс, но вслух того не сказал, опасаясь машинально выпалить слюнный заряд прямо на полированный паркетный пол или на антикварный лоскутный коврик, положенный поверх паркета. А не плюнь он, Бобби ему в жизни бы не простил.
Дело было в четверг вечером, и Сюзи вернулась из школы прямиком домой – чуть менее неохотно, чем накануне. Теперь они вдвоем обосновались в рабочем кабинете, сортируя распечатки сетевых находок, сосредоточившись, по настоянию Свиттерса, на фатимских предсказаниях и предостережениях. Сюзи хотела было переодеться в футболку и джинсы, но по его просьбе осталась в школьной форме. Ставил ли Свиттерс целью умерить искушение или, напротив, подвергнуть себя сладкой пытке – вопрос, пожалуй, спорный. В любом случае он ненадолго оторвался от пересчитывания складочек на юбке и помахал листком в заряженном электричеством воздухе, их разделяющем.
– Вот оно! Здесь! Один-единственный обрывочек информации, от которого забродит пунш на пикнике у игрушечных мишек.
– Что-что?
– Вот оно, тут. – И Свиттерс вручил девочке распечатку про третье и заключительное пророчество Богородицы. На момент его изречения дети отказались говорить об этом последнем прорицании хоть что-нибудь, кроме того лишь, что оно исключительно важно и одним принесет радость, а другим – горе.
Примерно в 1940 году, двадцать три года спустя после того, как оно предположительно было сделано, монахиня, прежде известная под именем Лусии Сантос, записала тайное пророчество, вложила его в конверт и запечатала, сопроводив указаниями вскрыть таковой в 1960 году или после ее смерти, ежели ей случится умереть раньше этой даты. Конверт заперли в офисном сейфе епископа Лейрии в Португалии, где, если верить церковным авторитетам, он и хранился вплоть до 1957 года, когда Папа Пий XII приказал доставить его под надежнейшей охраной в Рим. У Папы руки чесались вскрыть конверт, но Лусия была еще жива. К слову сказать, Лусия дожила и до 1997 года, при том, что Папа Пий XII умер в 1958 году, так и не удовлетворив своего любопытства.
В то время как церковь так и не подтвердила и не опровергла сего факта, надежные источники из самых ватиканских верхов свидетельствуют, что в какой-то момент в 1960 году преемник Пия Папа Иоанн XXIII наконец-то вскрыл загадочный конверт – и три дня проливал слезы из-за «страшных вестей», в нем содержащихся. Вплоть до самой своей смерти Иоанн XXIII упрямо отказывался обсуждать содержимое конверта с кем бы то ни было. Считалось, что послание хранится в сейфе папского дворца, и ни одна живая душа не прочла его, кроме слезливого понтифика сорока годами раньше.
– Да-а; – согласилась Сюзи. – С ума сбеситься. Но, понимаешь, как я могу об этом писать, если, ну, я же не знаю, о чем там говорится.
– Мы можем строить гипотезы.
– Это как?…
– Да так: исходя из двух опубликованных пророчеств, попытаемся просчитать содержание последнего и недостающего. Что за прогноз спорного происхождения в силах заставить современного Папу реветь в три ручья на протяжении целых трех дней?
– И при этом кому-то принести радость.
– Именно. Поразмысли-ка.
Судя по тому, как Сюзи наморщила лобик, в голове ее проистекала бурная работа мысли.
– Ты такая хорошенькая, когда хмуришься, – заметил Свиттерс.
Предложение сводного брата явно устрашило ее и озадачило – и в итоге Сюзи наложила на него вето.
– Нет, я просто хочу пересказать всю историю как есть. Ну, то есть про детей и Богородицу и все-все. Даже сестра Френсис почти ничего про это не знает. Она сама так сказала. А уж класс так и вовсе ни сном ни духом. Это такая красивая история, я хочу просто взять да и записать ее для всех. О'кей?
Свиттерс пожал плечами.
– Это твоя развлекаловка, не моя. Я помогу тебе упорядочить материал, если хочешь, и – вперед.
Девочка опустила глаза.
– Свиттерс? Ты огорчен?
– Nein, – солгал он. – Огорчает меня только одно: что власти до сих пор не упекли тебя за решетку. Ты слишком чертовски хорошенькая, чтобы беспрепятственно разгуливать на свободе. Ты – ходячая угроза общественному спокойствию.
– Свиттерс.
– Держу пари, подмышки твои на вкус – что клубничное мороженое.
Девочка между тем соскользнула к нему на колени и теперь обхватила его смуглыми ручонками за шею, все крепче стискивая объятия: мышцы ее язычка подрагивали, точно сухожилия у изготовившегося к прыжку гепарда, – когда с очередным обходом в комнату явилась мать.
– Дети, дети! – пожурила Юнис.
– Или мне уже нельзя выказать старшему брату толику любви и благодарности? – вызывающе осведомилась Сюзи.
– Ты слишком много смотришь телевизор, юная леди, – отозвалась Юнис несколько загадочно.
Вспыхнув, Сюзи вскочила на ноги, уже готовая оправдываться, но тут вмешался Свиттерс.
– Матушка права, – невозмутимо проговорил он. Дотянувшись до края стола, он схватил чугунную пепельницу в виде кастрюли с длинной ручкой и на ножках (раннеамериканский стиль!) и ею указал на сорокадюймовый «Sony» в противоположном конце комнаты. – Вот она, проблема! – возвестил Свиттерс. – Разве не обладает эта штука магической властью тотемного столба и крысиным сердцем? Умри, демонический ящик, умри же! – С этими словами он швырнул пепельницу в телевизор, расколов пластмассовый корпус и промахнувшись мимо экрана (уж нарочно там или нечаянно) на какую-нибудь долю дюйма.
Пепельница, сувенир из Монтичелло,[118] с громким лязгом отскочила на пол; мать издала нечто среднее между сдавленным вздохом и визгом, а Сюзи уставилась на сводного брата так, как если бы видела перед собою самый поразительный из феноменов, украшающих нашу землю со времен происшествия в Фатиме (Португалия, 1917 год).
Решив на сей раз уклониться от ужина в кругу семьи, Свиттерс незамеченным выскользнул из дома и покатил к «Ранчо «Кордова», где, как он знал, есть «KFC» с окошечком для обслуживания автомобилистов.
– Я так понимаю, – объявил он подтянутому, хотя и прыщавому юнцу, отпускающему заказ (примерно таким Свиттерс воображал себе Брайана), – что «KFC» и по сей день использует подлинный полковничий рецепт. Это правда?
– Э, да, сэр, чистая правда.
– Одиннадцать секретных трав и специй. Так говорят.
– Да, сэр. Именно так.
– А вы мне их не назовете, будьте так добры?
– Что?
– Ну, одиннадцать секретных трав и специй. Перечислите их, пожалуйста.
Сбитый с толку юнец заморгал – да так яростно, словно надеялся, что в какой-то момент откроет глаза – а клиент и его нахальный красный автомобильчик исчезнут бесследно.
– И нечего отмалчиваться, – рявкнул Свиттерс. – Если с ходу не вспомните все одиннадцать, назовите хотя бы девять или десять.
Парнишка взял себя в руки.
– Э, я прошу прощения, сэр. Это наш секретный рецепт. Будьте так добры, проезжайте, не задерживайтесь.
– Я заплачу вам сорок долларов. – И он помахал перед угреватой физиономией двумя банкнотами.
– Нет, сэр, – отозвался юнец, оглядываясь через плечо с видом отчасти испуганным, отчасти сердитым, из серии «а вот я сейчас пошлю за менеджером». – Я не… Будьте так добры, проезжайте, пожалуйста.
– А что, если я скажу вам, что у меня в багажнике заперта ваша девушка?
Глаза его расширились до предела, а прыщи, казалось, вот-вот полопаются. Юнец явно собирался не то заорать, не то убежать, либо и то, и другое сразу – однако не сделал ни того, ни другого по одной простой причине: Свиттерс настолько мощно пригвоздил его к месту свирепым, гипнотизирующим взглядом, что тот был, можно сказать, парализован.
– Ян-н-не… – слабо залепетал он. – Я всего лишь кассир. Я ничего не знаю… насчет готовки.
– То есть вы не предадите полковника ни во имя денег, ни во имя любви? Ни даже для того, чтобы спасти жизнь своей девушки? – Свиттерс резко умерил интенсивность взгляда – и озарил юнца улыбкой, что радугой расцветила бы карусель. – Поздравляю! Ты на коне, парень! Ты прошел испытание. – Он протянул руку, но у потрясенного кассира не нашлось сил даже пожать ее. – Я – агент… э-э… По, Одубон По из Центрального разведывательного управления. Как тебе наверняка известно, главная задача ЦРУ сегодня – защищать корпоративные интересы Америки, как, например, полковничьи одиннадцать загадочных трав и специй, от вероломных иностранных конкурентов. Ты играешь важную роль в этой борьбе, друг. Отлично сработано, просто отлично! Твое правительство гордится тобою – я уверен, что и полковник тоже гордился бы, если бы наш обожаемый старый сукин сын не отбросил бы копыта – увы, он мертв, мертв, как подливка, что вы, жулики-гастрономы, льете на его доверчивые галеты.
Свиттерс швырнул юнцу двадцатку.
– Возьми отгул на эту ночь, – посоветовал он. – Уломай какого-нибудь туповатого взрослого купить тебе блок из шести бутылок. Местного производства, разумеется. Сакраменто воистину образцово-показательный американский город, а ты – самый настоящий американский герой! – Свиттерс завел мотор. – Твою девушку я высажу на следующей же остановке! – крикнул он через плечо и с визгом вырулил с парковки, оставляя за собою след из жженой резины – этого количества хватило бы вычернить физиономии всего актерского состава в «Эмосе и Энди»[119] едва ли не на весь сезон.
С куриной ножкой по-кейджански[120] в видавших виды, но не утративших жемчужного блеска зубах он покатил назад, на запад, с ревом устремившись в пылающий, оранжадный закат, – ни дать ни взять месть природы Людовику XIV.
Около десяти – Свиттерс восседал на кровати с пологом на четырех столбиках, обложившись подушками, и читал «Поминки по Финнегану» – в дверь тихонько постучали, и в комнату на цыпочках прокралась Сюзи.
– Ты пропустил ужин, – упрекнула она.
– Я поужинал в кафешке. Как там оно?
– Папан бухтит. Хочет знать, с какой стати ты, ну, набросился на его телевизор.
– Понимаю. Хороший вопрос. Я и сам дивлюсь. Наверное, можно сформулировать так: эти несколько дней, что я безвылазно торчу в пригороде, пробудили во мне беса.
– То есть тебя дьявол заставил? – уточнила Сюзи, не то хмурясь, не то усмехаясь.
– Ну нет, родная, ничего подобного. Дьявол не заставляет нас делать что бы то ни было. Так, к примеру, дьявол не превратит нас в подлецов. Скорее, когда мы ведем себя как подлецы, мы создаем дьявола. В буквальном смысле. Наши собственные дела его порождают. И наоборот, когда мы проявляем сострадание, великодушие, милосердие, мы привносим в мир Бога. Но это все к делу не относится. Думаю, если ты скажешь папе, что я набросился на его телевизор из любви к жизни, это будет чистая правда.
– Любовь к жизни, – прошептала Сюзи еле слышно, пробуя фразу на вкус и прокручивая ее в голове, словно сама идея показалась ей настолько незнакомой и новой, что на усвоение ее требовалось некоторое время.
– А что изволила сказать моя матушка? – полюбопытствовал Свиттерс.
– О, она говорит: «Симпомпончик, – иногда она зовет тебя Симпомпончиком, – Симпомпончик – человек-загадка, весь в отца». – Нижняя губа Свиттерса изогнулась в странной, иронической улыбке: вот так бармен выгибает дольку лимона. – Слушай, а чем твой отец по жизни занимался?
– О, он был человек-загадка.
– Человек-загадка, – шепотом повторила девочка, словно вновь осмысливала про себя некое экзотическое, эзотерическое, но такое пикантное понятие, – и на сей раз она загляделась, как ночник высвечивает на его лице сеточку крохотных шрамов – точно созвездие, обозначенное на потолке планетария.
Спустя мгновение-другое Сюзи вежливо осведомилась:
– А что ты завтра делаешь?
– Ну, во-первых, я вот думал, просею фатимские фрагменты и набросаю для тебя план.
– Ох, Господи, Свиттерс, какой же ты классный! Я та-ак на это надеялась! Ну, то есть завтра меня не будет. Папа опять везет твою маму за покупками в Сан-Франциско, и они, я так понимаю, не хотят, чтобы я оставалась наедине с тобой в пустом доме. Так что после школы я пойду к подруге, а потом Брайан ведет меня на свой футбольный матч.
– О, так наш Брайан – спортсмен?
– Нет, он сам не играет. Он капитан болельщиков.
Свиттерс расцвел.
– Ах, капитан болельщиков? Он, часом, ночами в «KFC» не подрабатывает?
Она замотала лютиковой челкой в знак отрицания.
– Ох, я попытаюсь сбежать пораньше. Ну, типа после первой четверти. Думаю, домой меня подбросят. А предки вернутся из Сан-Франциско не раньше десяти. Они сами сказали.
– А зачем ты пораньше сбежишь с матча и приедешь домой?
Опустив пушистые ресницы так низко, что они едва не смели румянец с ее щек, девочка серьезно – о, как серьезно! – проговорила:
– Чтобы побыть с тобой.
Она неловко скользнула к нему в постель, поцеловала его поцелуем кратким, но влажным, убрала одну из его рук с обложки «Поминок по Финнегану» и положила ее по соседству от своей промежности.
– Я хочу остаться с тобой обнаженной, – выпалила она, тихо, но горячо – точно струя пара ударила в воздух.
Свиттерс с трудом сглотнул, словно проталкивая внутрь себя гусиное яйцо. Когда же гортань перестала вибрировать, он переспросил:
– Ты уверена?
Она торжественно кивнула.
– Я… мне так кажется. Ты мой… мой… Но я… Я приеду, если смогу. Может не получиться.
На следующий день весь дом остался в распоряжении Свиттерса. Он провалялся в постели до тех пор, пока не услышал, как «мерседес» выкатился из трехместного гаража и взял курс на модные лавки Мейден-лейн. Тогда Свиттерс позавтракал – ореховым маслом и бутербродами с соевым беконом, удобно расположившись снаружи, у плавательного бассейна. Бассейн был пуст – сезон уже закончился – и сверху накрыт листом синего пластика, при виде которого Свиттерс на краткую долю мгновения мысленно вновь перенесся на «Деву» Инти, под изодранный навес, с помощью которого плоскодонка тщетно пыталась защититься от южноамериканского солнца. В ноябре солнышко Сакраменто в подобном обуздании не нуждалось, хотя, безусловно, здесь оно грело теплее, чем в Сиэтле. Площадка для игры в гольф, примыкающая к оштукатуренному дому на ранчо, что Юнис выиграла в брачную лотерею, была зелена, как последний коктейль Сократа, однако между ею и прибрежной грядой на западе и горами Сьерра-Невада на востоке все было настолько янтарно-желтым и желтовато-коричневым, пропыленным и побитым молью, что напомнило ему семейство львов во второразрядном зоопарке. Эти зрительные овсяные хлопья, но без молока, похрустывали у него в глазах, и Свиттерс думал про себя, что ежели бы ему довелось пересекать эту стерню сразу после того, как пшеницу и ячмень уже убрали, так в кресле ему было бы куда удобнее, чем пешком. Даже стальные подошвы Инти такого не выдержали бы.
Покончив с завтраком, Свиттерс решил помедитировать. Начать всегда бывало непросто – его внутренние мыслительные и словоизвергательные реки текли слишком быстро, затапливая и снося буддийские плотины, – а в то утро включиться и вовсе не получалось. Впрочем, Бобби учил его не дергать вентилей, так что он посидел некоторое время пассивно и безучастно, не вызывая мыслей намеренно, но и не пытаясь глушить их, и со временем поток пошел на убыль – если не считать одной-единственной неиссякаемой струйки, источник которой заключался в Сюзи. Спустя примерно час Свиттерс подумал: «Да какого черта!» – и сдался. В продолговатый мозг он Пустоту не впитал и не вобрал, но подобрался к Пустоте ближе, чем аэропорты – к большинству крупных городов; перед ним уже блеснули ее незримые горизонты, он уже вдохнул ее лишенные запаха дымы, а поскольку Пустота вечна, Свиттерс знал, что никуда она не денется и в следующий раз, как он возьмет билет в нужном направлении. Просто сегодня не складывается. Сегодня, к добру или к худу, день размышлений о Сюзи.
«В чувственных томлениях юной девушки заключена некая неизъяснимая сладость, – думал он про себя. – Нечто отрадное и вместе с тем печальное». Тоскует она не по оргиастическому высвобождению – это придете годами. И даже не по усилению той сладкой дрожи, что ее тело вот уже некоторое время мягко будит в гениталиях. И тоска эта – не то чтобы тоска по любви и теплу: на самом деле, чем больше тепла и любви девочка получает от семьи и друзей, тем меньше этот аспект задействован. По сути дела, это томление – ничто иное, как тяга к информации. К информации о мужчинах, о том, каково это – быть с мужчинами, наедине, в темноте; девочка чувствует: эта информация нужна ей для того, чтобы прокладывать путь через загадочные просторы будущей жизни. Подсознание шлет ей сигналы о том, что эта информация жизненно необходима для выживания во взрослом мире, а ее гормоны, в силу собственных причин, эти сигналы усиливают потоками нарастающего зуда и трепета. Сексуальное томление в большинстве случаев скрывает в себе глубоко укоренившееся желание установить некую связь с тайной бытия, но при этом в томления юных вплетается еще и робкое, хотя и оптимистичное стремление разгадать мелкие (впрочем, на тот момент они мелкими не кажутся) тайны вселенной взрослых – вселенной, на которую пала длинная тень пениса, а вагина служит вратами как к стыду, так и к спасению. И если томление многих женщин постарше лишено этой сладости, так потому лишь, что они уже собрали по мелочам всю ту информацию, к которой девочки стремятся с таким робким исступлением, – собрали и остались глубоко разочарованы и недовольны, особенно в том, что касается мужчин.
Свиттерс вернулся в дом и некоторое время раскатывал туда-сюда, описывая круги вокруг допотопных маслобоек, прялок и крайне неудобных деревянных кресел-качалок. Если ему когда-либо предложат прокатиться на машине времени, колониальная Америка[121] окажется в самом конце списка его предпочтений, хотя Свиттерс очень подозревал, что Джефферсон, Франклин и прочая компашка окажутся недурными собутыльниками, возможно, даже достойные членства в клубе К.О.3.Н.И., – а никто не скажет того же ни об одном государственном деятеле последних ста пятидесяти лет.
По контрасту с суровой практичностью ран неамериканского декора, содержимое материнских гардеробов – а Свиттерс не упустил возможности придирчиво таковые исследовать – ослепляло изысканной роскошью. Там, лишенные плоти, силуэтам которой они подражали, висели мягкие и ворсистые брючные костюмы, короткие, облегающие платья для вечеринки с коктейлями, матовые замшевые пиджаки, отделанные каракулем, и на каждом красовался неброский, но надменный флажок с итальянским названием («Oscar de la Renta», «Dolce amp; Gabbana»), каковые Свиттерс непременно опознал бы, если бы читал «Вог» или «Ньюсуик» вместо «Трайсикла» и «Солдата удачи».[122] И Юнис была этих одежд вполне достойна, поневоле признавал Свиттерс, хотя в свои пятьдесят семь, на его придирчивый взгляд – крашенные хной волосы собраны в пучок, лицо все в хрупких складочках, – не так искрилась шармом, как ее мать, Маэстра, в том же возрасте. Гардероб Дуэйна – а Свиттерс заглянул и туда – был битком набит дурацкими причиндалами для гольфа и блестящими костюмами, которых он, Свиттерс, в жизни не надел бы и на петушиный бой в Чиангмае.[123]
Так, постепенно, Свиттерс добрался до двери в комнату Сюзи, но, хотя он уже и взялся дерзновенно за ручку двери, он так и не смог заставить себя нарушить неприкосновенность сего святилища. Уж шпионом такого рода он вовеки не будет. Однако он долго сидел там, под дверью. Размышляя.
«Сюзи жаждет не просто чувствовать, она жаждет знать». Ей не терпится конкретизировать бестелесный образ «реальной» жизни, ее ожидающей; а возможно, и подготовиться к преображению, к метаморфозе, что расколет ее кокон грез и выпустит – неуверенную в себе бабочку с влажными крылышками – прямо в густолиственные кущи семейной жизни и материнства. Ну так что ж, разве он, Свиттерс – не идеальный учитель? За ним – не только опыт, но и преданность, и забота. Если мужская эрекция – тот компас, по которому столь многие женщины, к добру или к худу, вынуждены ориентироваться в мире, так найдется ли в природе инструмент более отлаженный, нежели его собственный? «Да будь у Амелии Эрхарт[124] на борту моя пиписька…» В памяти тут же всплыли рассказы Бобби о том, как в стародавние времена дяди посвящали…
Но нет. Здесь его совесть возмутилась категорически. Спальня – это вам не классная комната. Есть на свете умения (если слово «умения» здесь уместно), которые человек приобретает самостоятельно, методом проб и ошибок. «Учить» Сюзи сексу, со своей до блеска отполированной кафедры, означает лишить ее безумствований и неумений подросткового романа: смущения и неловкости, опасения и потрясения, предательских пятен и сплетенных ног – всех этих неуклюжих восторгов и жарких и влажных сюрпризов, что выскакивают, словно чертик, из табакерки новичковой страсти. Какое у него право упорядочивать этот процесс? Какое у него право учить ее чему бы то ни было?
Этот вопрос он задал себе снова ближе к вечеру, когда, набросав план-конспект фатимской истории на домашнем компьютере, он поймал себя на том, что добавил следующий провокационный пассаж:
«В 1917 году Дева Мария, в ипостаси Богородицы Четок, шесть раз являлась детям в Фатиме. Задолго до того, в 1531 году, в качестве первой остановки в ходе своего запоздалого возвращения она выбрала Гвадалупе, что в Мексике, запечатлев свой лик – по крайней мере так утверждают – на пончо некоего бедного индейца и велев ему возвести церковь за пределами города Мехико. Следующая остановка – Париж, триста лет спустя (Господне время не обязательно совпадает с нашим): некая послушница дважды видела ее в часовне. На сей раз она затребовала отлить медаль с ее изображением и регулярно ей молиться. Вернулась Дева Мария просто-таки в одно мгновение – в 1858 году: не менее восемнадцати раз явилась в гроте по дороге в Лурд и назвала себя Непорочным Зачатием. Должно быть, тамошние края пришлись ей изрядно по душе: следующий раз она явилась четырем детям в Понтмене, Франция; результат – еще одна церковь, сооруженная в ее честь. В 1879 году она полетала над деревенской церквушкой в Ирландии; в 1930 году устроила большое представление в Бельгии, в разных местах являясь всяческим юнцам сорок один раз: в Боренге она называла себя Дева Златого Сердца, в Банно – Дева Бедных. В Амстердаме между 1945-м и 1959 годами она показала коготки: объявила себя Богородицей Всех Народов и велела своей контактной персоне обратиться к Папе, дабы тот даровал ей именования Соискупительницы, Посредницы во всех милостях и Посредницы благодати. Начиная с 1981 года, она приземлялась в двух самых «горячих точках» планеты – в Руанде и Боснии и требовала, чтобы ее называли ни много ни мало Матерью Земли и Королевой Мира. А говоря о неудачно выбранных дислокациях, ее образ пару лет назад закрепился на стене одной финансовой компании во Флориде – хотя за ссудой она вообще-то не обращалась.
Так вот, мой эротический цветочек кумквата,[125] я вынужден задать вопрос: а где на протяжении всего этого времени был Иисус? Дева Мария является здесь и там, все настойчивее требует признания, принимает именования все более пышные и требует, чтобы имя ее указывалось на афишах рядом с его собственным в качестве Соискупительницы. Однако в течение этих пяти веков – и еще пятнадцати, им предшествующих, – Иисус сюда не заглядывал, не появлялся даже мельком. Так что такое происходит? В свое время, будучи на земле, он так не скромничал. А заметила ли ты, что Дева Мария во всех своих речениях ни разу о нем не упоминает? О Господе – да, но не об Иисусе.[126] Сама же она в Евангелиях почти не фигурирует, и в тех редких случаях, когда и впрямь выступает на сцену, Иисус от нее, мягко говоря, не в восторге – настолько, что у Матфея, если я правильно помню, резко ее осаживает, спрашивая: «Кто Матерь Моя?»[127] – и сам же себе отвечает, говоря: кто исполняет волю Господа, тот ему и матерь. Уж не мотив ли мести мы тут прослеживаем? Уж не под домашний ли арест угодил Иисус, уж не томится ли он в оковах в материнском подвале? Уж не имеет ли она на него некий компромат, уж не шантажирует ли его? Я так полагаю, всю эту марианскую деятельность мы можем рассматривать как вполне естественное утверждение в обществе женского начала, как долгожданное возвращение богини в качестве господствующего объекта поклонения. Однако, часом, не свидетельство ли это дворцового переворота вроде того, что стоил блистательному выскочке Люциферу его положения второй по значимости персоны на Небесах, – или, может, публичное выставление напоказ грязной семейной ссоры?»
Свиттерс прочел и перечел заново предшествующие два абзаца, и указательный палец его завис над клавишей «delete» – точно бесплотный перст Старухи с Косой, уже прикоснувшийся к черному ластику. Какое у него право искушать чистый ум Сюзи, замусоривать вонючими конскими орешками сомнения стерильные, нетронутые тротуары ее улицы блаженства?
«Любое право в этом мире, – прозвучал в его голове внутренний голос, – не только право, но еще и обязанность».
Ближе к закату, когда пылающее зарево расцветило площадку для гольфа оттенкам и герани и японской глазурованной посуды, уподобив ее доске на бильярде-автомате, накативший приступ нервозности погнал Свиттерса в гараж, к холодильнику, где Дуэйн хранил запасы пива. Он осушил баночку «Будвайзера», вскрыл еще одну, запихнул парочку в переметные сумы на кресле. А затем вновь принялся раскатывать по дому туда-сюда, строя рожи фонарям «молния» и тяжеловесным оловянным щипцам для снятия нагара. В какой-то момент он громко возвестил, словно обращаясь к мешкотному недотепе, застрявшему на семнадцатой лунке:
– В этом доме дурной фэн-шуй. Я чую!
Нечто подобное он почувствовал некогда в своей квартире в Лэнгли и впоследствии описал ситуацию по электронной почте Бобби Кейсу (приукрасив, по всей видимости): «Я позвонил было специалистам по фэн-шую, чтоб помогли с проблемой, но по ошибке набрал номер «Шин фейн»,[128] и ко мне нагрянула банда ирландцев с автоматами». На что Бобби ответствовал: «Твое счастье, что не позвонил Шону Пенну[129]».
По мере того как дневной свет угасал, возбуждение Свиттерса нарастало. Он представлял себе ряды галогенов, что переливаются и подмигивают на стадионе приходской школы; изукрашенных прыщами гладиаторов (некогда и он был в их числе), застывших в ожидании вброса меча, высокий, пронзительный визг студентов, оккупировавших дешевые места, прохладные, жесткие узкие доски под их задницами, резкий свисток судьи и сомнительное, точно жаренный во фритюрнице картофель, эхо системы общественного оповещения; пролитая «кола», выдавленная мимо сандвича горчица, клубы пыли и клубы известки, и до предела раздутое подростковое восхищение происходящим. И вот наконец первая четверть подходит к концу… и прелестница-старшеклассница незаметно для всех ускользает прочь.
Всю свою жизнь Свиттерс был своего рода сиамским близнецом, но к дихотомии, терзающей его сейчас, он готов не был. Паучий укус чувства вины – это пожалуйста, это сколько угодно, только не ледяной крюк сомнения. В какой-то момент он изнывал от желания омыть Сюзи в своем семени, втирать его, теплое и матово-жемчужное, в ее пупок, и губы, и соски, что в воображении представлялись ему леденцовыми гаечками на розовом корвете Купидона. А в следующий миг ему хотелось всего-то на всего целовать ей пальчики ног. Нет, нет, только не пальчики – слишком эрогенная зона! Целовать ей пяточку или еще лучше – левый локоток. В хлопчатобумажном рукавчике. Только раз, один-единственный раз поцеловать ее в милую макушку – а потом защищать ее, всеми доступными ему способами, от пращей и эроса взрослой ярости и судьбы; отводить в сторону отравленные пули «реального мира», иначе говоря, вульгарной ярмарки, чтобы никто и никогда не пробил дыры в волшебной балетной пачке ее детства.
Черт подери! Свиттерс всегда отличался некоторой противоречивостью, но вот невротиком он в жизни не был. Более того, как многие пышущие здоровьем люди, невротиков отчасти презирал. И вот вам, пожалуйста, в жилах его пылает лихорадочное пламя, пульс грохочет громом, легкие то раздуваются на манер воздушного шара, то опадают, а мысли все обозначены на карте, прямо как ресторанчики быстрого обслуживания. Алкоголь, его злой гений, лишь ухудшил дело, сместив мысли к себе, любимому, закачав в кровь адреналина. Да уж, дурашливый гений конопли получше будет.
Свиттерс вернулся к себе, открыл окно, чтобы комната проветрилась, закурил косячок. Сухая затяжка-другая – и к нему вернулось некое подобие спокойствия. Свиттерс затянулся глубже, закивал, прикрыл глаза. Ах-х… Мысленное видение футбольного матча приобрело очертания более мягкие. Это уже не ритуальная пародия на территориальные притязания приматов, приправленные несмертельным, хотя зачастую весьма болезненным насилием, по краям окрашенные в явно сексуальные тона, а за последние годы еще и загаженные коммерческой вонью… нет, безусловно, футбол именно таков и есть, но есть в нем еще и простодушная живость, задорный, веселый, яростный пыл, – и Свиттерс позавидовал Сюзи, которая сейчас там, более того – пожалел, что не играет на поле, не совершает чудеса доблести в ее честь, опрокидывая бегущих защитников и едва не переламывая пополам принимающих игроков.
Пару секунд спустя Свиттерс уже хихикал над идиотичностью этой фантазии и, тяжело откинувшись к спинке кресла, вскорости напрочь позабыл об игре. Иные, куда более глубокие мысли завладели его сознанием, мысли такие, как: «До какой степени исходное количество котовника повлияет на квантовую механику в теоретическом ящике с кошкой Шредингера?[130]» и «Почему для обозначения скорости света выбрана буква С, при том, что всякому ясно: самая быстрая буква во всем алфавите – это Z?»
Бой двух из трех Юнисиных до нелепости громадных, до отвращения безобразных высоких стоячих часов грубо вторгся в его грезы. Свиттерсу померещилось, будто он насчитал восемь «бим-бомов», и наручные часы подтвердили правильность подсчета. Адовы колокола! Первая четверть наверняка давным-давно закончилась. Сюзи не придет. Она же предупредила, что, может быть, не получится. У нее – свои страхи, в том числе и великодушное опасение, что физическое подтверждение их любви, чего доброго, не лучшим образом скажется на его «хрупком здоровье».
Да, она все-таки не придет. Оно и к лучшему. Свиттерс закурил еще одну косую – но, еще не дойдя до конца, вдруг осознал, что умирает с голоду. Классический случай конопляного перекуса. (Да будь у производителей шоколадных и ореховых паст хотя бы малая толика мозгов, они бы всеми правдами и неправдами боролись за декриминализацию.) Он настолько изголодался, что пошуровал под кроватью и извлек на свет тарелку с шоколадными пирожными и печеньями, что спрятал туда, дабы не обижать Сюзи. К тому времени они уже дошли до ранней стадии окаменения – усохли, зачерствели и заплесневели, но Свиттерс заглотал их жадно, словно контрабандную амброзию.
Сахароза пирожных, весело распевая, взялась за руки с дектрозой пива – и теперь в крови у него буйствовала толпа, химическая кодла, чье наступление на церебральные бастионы отчасти умерялось, но не отводилось вовсе, более мягким и интроспективным (хотя едва ли законопослушным) тетрагидроканнабинолом марихуаны. Подзуживаемый этими силами Свиттерс к вящему своему удивлению обнаружил, что шарит в потайном отделении своего чемодана из крокодильей кожи, ища диск с бродвейскими хитами; и когда несколько секунд спустя моряцкий хор из «Тихоокеанского Юга»[131] грянул: «Ничего нет лучше баб», – он не смог удержаться и пустился в пляс.
Свиттерс перекатился на кровать и подскочил на ней вверх. Пляска на кровати заключает в себе неизбежные ограничения, так что его первые па быстро эволюционировали – или деградировали – в неуклюжие прыжки. Но бороться с этим Свиттерс не стал, напротив; и к тому времени, как загремела «Коляска с пышной бахромой» из «Оклахомы»[132] (он врубил полную громкость), Свиттерс скакал вверх-вниз, словно разыгравшийся маленький непоседа на батуте, а кудряшки цвета пончика на его макушке едва не обметали потолок.
Но вот Свиттерс в очередной раз взмыл в воздух, да еще как высоко, – и тут ему явственно почудилось донесшееся из коридора восклицание:
– Господи милосердный! Что это еще за отстойный музон?
Свиттерс приземлился. Пружины сжались, распрямились; не сбивая ритма, он вновь взмыл к потолку и, возносясь вверх, увидел ее. Она стояла в дверях. Она накрасила губы – чуть ярче, чем нужно, и подтенила веки – чуть синее, чем стоило бы; и вырядилась в одно из вечерних платьев Юнис, угольно-черное, облегающее, неотрезное, – что Свиттерс, недавно изучивший в подробностях материнский гардероб, без труда опознал. Изысканная вещица; но хотя Сюзи и Юнис уже почти сравнялись в росте, на девочке платье висело свободно и смотрелось как угодно, только не шикарно. Сюзи, по всей видимости, задалась целью выглядеть женственно и обольстительно. На самом же деле выглядела она словно маленькая девочка, примеряющая платья мачехи (что в определенном смысле соответствовало истине), – а босые ножки ощущение это только подкрепляли. Общее впечатление было невыразимо комичным – и при этом неодолимо эротичным.
Свиттерс напряг ноги и опустил руки, пытаясь прекратить движение, но пружины продолжали сжиматься и распрямляться, хотя с каждым разом все слабее, так что его бросало и швыряло по кровати из стороны в сторону, – и поделать он ничего не мог.
Сюзи открыла рот, в лице ее отражались шок, неверие, ужас. Девочка резко повернулась – и обратилась в бегство.
– Это просто шутка! – завопил Свиттерс ей вслед. – У меня полно других записей! У меня есть… Фрэнк Заппа! – Черт! Девочка небось о Заппе впервые слышит. – У меня есть… У меня есть «Биг Мама» Торнтон![133] – Bee шестнадцать, живя в пригороде Сакраменто, – откуда ей знать «Биг Маму»? – «Меконс»![134] Вот, придумал! Как насчет «Меконс»? Сюзи!
Наконец, угнездившись на краю кровати, точно каменный херувимчик, писающий в рыбный прудик, Свиттерс осознал: дело не в музыке.
Свиттерс изготовился спрыгнуть на пол и бежать за девочкой – даже мышцы уже привычно сократились.
Однако инстинкт возобладал над паникой – до мозга костей борец за выживание, Свиттерс перенес тело в кресло – и только тогда устремился в погоню.
Из-за закрытой двери ее комнаты доносились сдерживаемые рыдания.
Снова и снова губы его пытались произнести ее имя, но звук застревал в горле, словно поддельный Санта Клаус – в искривленном дымоходе.
Целых пять минут просидел он там, прислушиваясь к ее всхлипываниям. А затем медленно покатил обратно к себе, упаковал вещи и покинул дом, не оглядываясь. Ночь он провел в аэропорту, сидя в своем «Invacare 9000», изредка задремывая, но по большей части бодрствуя. За скромную сумму в тридцать пять долларов «Саутвест Эйрлайнз» позволили ему перенести дату вылета с воскресенья на субботу, и первым же утренним рейсом Свиттерс вылетел в Сиэтл.
Когда три дня спустя Свиттерс возвратился на Восточное побережье, мигрень прибыла с ним вместе. Головная боль подстерегла его и на пути между Сакраменто и Сиэтлом, она же загнала его в постель на сорок восемь часов и свела к минимуму общение с Маэстрой. Лишь на выходе из дома он вспомнил о браслете из переплетенных серебряных камелий, купленном для нее в аэропорту Сакраменто. Маэстра и сама была занята по уши: упорно взламывала компьютерные файлы эксперта-оценщика, подозревая, что тот намеренно занижает стоимость ее Матисса. От темы Сюзи она интуитивно воздержалась.
Мигрень, обретенная во время перелета через всю страну, была не мягче и не суровее мигрени коротких дистанций. В обоих случаях ощущение возникало такое, что где-то на небольшом пятачке между глаз дикобраз и омар сражаются насмерть перед стробоскопическим источником света.
На одном из железнодорожных узлов по пути следования поезда от Hью-Йорка до Вашингтона кто-то из шипастьгх противников наконец победил, и неврооптический осветитель выключил строб. К тому времени, как на фоне неба замаячили очертания столицы нации, Свиттерс более-менее пришел в норму. При виде памятника Вашингтону[135] в спинномозговой жидкости его так и взбурлил сироп «вау!». Безусловно, возбуждение это вызвано было отнюдь не памятником как таковым – к нему, Свиттерсу, памятник имел еще меньше отношения, нежели к покойному государственному деятелю, в честь коего и был воздвигнут. Если не считать того, что монумент высок и бел, ну чем он, спрашивается, напоминает Джорджа Вашингтона – солдата, президента и человека? С другой стороны, поскольку Джефферсон говорил, будто ум его коллеги «мало подкреплен изобретательностью либо воображением», пожалуй, нагая простота сего сооружения отлично подходила к случаю – кроме того, какой еще символ прикажете использовать архитектору: теодолит землеустроителя, топорик, клацающие вставные челюсти?
В глазах Свиттерса монумент означал возвращение к работе: отсюда и дрожь нетерпения. К какой именно работе – вопрос уже другой. Ясно одно: вооруженный привилегированными верительными грамотами, он вновь вступил в пасть зверя, в средоточие власти, этот сморщенный от самодовольства пуп земли, к которому рано или поздно ветер прибивает все ангельские шалости, город, где победа означает все.
А теряем мы только победителей?
Эту ночь он проспал в собственной постели. Какая уютная, какая успокоительная фраза: «в собственной постели». Однако подобные чувства в большинстве своем обманчивы, и это исключением не являлось. Да, кровать принадлежала ему, а также и квартира, в которой она помещалась, – пусть и заложенная, однако за два года с тех пор, как он приобрел и то, и другое, спал он в них меньше сорока раз.
А поскольку Свиттерс родился на пересечении знаков Рака и Льва – иначе говоря, одна сила неодолимо влекла его к пещере отшельника, другая – в центр сцены, – он одновременно тосковал по привычности персонального домашнего уюта – и испытывал отвращение при мысли об оковах неизменности и собственности. По крайней мере астрологи списали бы это раздвоение чувств на час рождения. А иные, возможно, указали бы, что это – просто-напросто четкое отражение в микрокосме фундаментальной природы вселенной как таковой.
Мебели в квартире почти не было. Если не считать нескольких костюмов и футболок, немногие предметы, в ней представленные (включая замороженные продукты на той стадии распада, что наводит на мысль о спецэффектах мексиканских фильмов ужасов), были куплены по меньшей мере за два года до того.
Чем больше вокруг рекламы, тем меньше его тянет на покупку?
В зависимости от степени своего… а чего, собственно? – страха? отчуждения? корыстных интересов? человечности? – люди взирали на новое главное здание Центрального разведывательного управления с разных психологических ракурсов. Свиттерсов ракурс отличался скорее нейтральностью. Ведь сам Свиттерс был, пользуясь определением Бобби, «нейтральным ангелом».
Вот и насчет ангелов нейтралитет соблюдал. То есть насчет библейских ангелов. В те редкие минуты, когда Свиттерс вообще о таковых задумывался, он был склонен сравнить ангелов с летучими мышами. Одних без других он себе просто не представлял. Это же совершенно очевидно. Ангелы и мыши – две оборотные стороны одной и той же медали, разве нет? Один крылатый антропоморф как второе «Я» другого.
Белый и сияющий небесный ангел символизирует добро. Темная и коварная ночная мышь ассоциируется со злом. И однако ж неужто все настолько примитивно?
Летучие мыши на самом-то деле – милые, безвредные (разносчики бешенства – менее одного процента) мелкие млекопитающие, приносящие человечеству немалую пользу: они уничтожают огромное количество насекомых и в тропических лесах опыляют больше цветов и деревьев, нежели пчелы и птицы вместе взятые. Ангелы же, напротив, зачастую являлись как исполненные гнева мстители с суровым посланием – они врукопашную сходились с пророками, выселяли законных жильцов, потрясали пламенеющими мечами. А «опыление» в их случае сводилось к зачинанию детей с потрясенными смертными женщинами. Так с которой из этих двоих разновидностей вы бы охотнее столкнулись в полуночном переулке?
Однако и у ангелов есть свои плюсы. Создания удивительные и чудесные, они привносят древнюю непостижимость в современную повседневность. Скептики, закатывающие глаза при одном лишь упоминании о привидениях, пришельцах из космоса или «Кругов на полях» (не говоря уже о парниковом эффекте), над ангелами так вот сразу глумиться не спешат. По данным опроса Гэллапа,[136] более половины населения Америки в ангелов верит. Так сверхъестественное и по сей день оказывает влияние на рациональный мир.
В большинстве своем женщины боятся летучих мышей. Даже Маэстра. Насколько можно установить, причина здесь – вовсе не в подсознательном страхе перед «опылением», высеиванием дурного семени.
Женщины скорее опасаются, что мыши запутаются у них в волосах. Да, но святой Павел постановил, чтобы женщины покрывали в церкви голову «для Ангелов».[137] В эпоху святого Павла слова, означающие «ангел» и «демон», были взаимозаменяемы, и существовала некая разновидность ангелов/демонов, якобы охочая до женских волос. Запутавшиеся в волосах ангелы. Запутавшиеся в волосах мыши. И снова – разница не столь существенная, как покажется на первый взгляд. Стало быть, в какой-то точке ангелы и летучие мыши сливаются воедино. И тогда, как в математическом пространстве, у монеты оказывается только одна сторона. Где эта точка? Где и когда сходятся свет и тьма? Конец Времени – или скорее Сегодня Суть Завтра, – верно, ответствовал бы: «В смехе».
В пределах ЦРУ противоположность нейтрального ангела – это ковбой. Ковбои свято уверены, что сражаются на стороне света (каковой отождествляют с добром и не иначе), однако, поскольку они настаивают на абсолютном суверенитете света над тьмой – и для обеспечения сего суверенитета не остановятся перед любым темным деянием, – в итоге итогов они преобразуют свет в тьму. Но это – именно преобразование, а не слияние. Смех в уравнение вообще не включается.
Засим, когда недоброжелатели глядят на штаб-квартиру ЦРУ и усматривают там зло, они не слишком-то заблуждаются. Чего они, однако, в упор не видят – и что почти всегда видел Свиттерс (в данный момент неуклюже выбирающийся из такси перед входом в здание), – так это фабрику, «на ура» производящую те самые палки, которые того и гляди окажутся вставлены в ее же собственные колеса.
Пройдя через ряд контрольно-пропускных пунктов, Свиттерс наконец-то добрался до офиса Мэйфлауэра Кэбота Фицджеральда, второго помощника директора оперативного отдела ЦРУ. Часы показывали десять. Джули, фицджеральдовская рыжеволосая секретарша, с которой Свиттерс вот уже несколько лет пребывал в беспрерывном флирте, оценивающе нахмурилась при виде инвалидного кресла, однако от вопросов воздержалась. Любопытство в Лэнгли не поощрялось.
Что до самого Фицджеральда, поначалу он вообще сделал вид, что ничего не замечает. Мэйфлауэр – именно так он подписывал свои «напоминалки» и именно такое обращение предпочитал – удивления не выказывал никогда. Продемонстрировать удивление – значит погрешить против многомудрой искушенности, нарушить глубоко укоренившиеся принципы.
– Вы очень пунктуальны, – отметил Мэйфлауэр, закрывая за ними дверь.
– Что только естественно, – заверил Свиттерс. Прежде чем исчезнуть во внутреннем кабинете, он успел-таки послать Джули воздушный поцелуй. – Я – тайный агент, а не юрист, не голливудский антрепренер и не самодовольный бюрократ какой-нибудь.
Если Мэйфлауэр и обиделся, внешне он ничем этого не выдал. Возможно, он просто привык к Свиттерсу и к тому времени научился рассчитывать, что в определенных полевых условиях тот будет хладнокровен и исполнителен, зато в любое другое время станет дерзить, «выделываться» и нахальничать. Как бы то ни было, несколько мгновений Мэйфлауэр глядел на своего подчиненного молча и бесстрастно – глядел сквозь очки в стальной оправе, тщательно отполированные линзы которых блестели так же ярко, как и его лысина. Собственно, лысина несколько превосходила размерами отдельно взятую линзу. В свои пятьдесят пять Мэйфлауэр сохранил ровно столько железно-серых волос, чтобы хватило на парик для маленькой куколки. Барби на химиотерапии. Стальные очки, железно-серые волосы, гранитная челюсть, металлический голос и ум что оружейный плутоний. В глазах Свиттерса помощник директора являлся скорее минералом, чем животным.
Свиттерс первым нарушил молчание.
– Хорошо, не тайный агент, а мальчик на побегушках. Прошу прощения, если приукрасил собственный статус.
Тонкие губы Мэйфлауэра дернулись – но до улыбки не дотянули.
– Ну и что вы пытаетесь доказать каталкой? Это ведь бутафория?
– Мелкая неприятность в Южной Америке.
– В самом деле? Надеюсь, наш общий друг Сумах тут ни при чем?
– Nein. Это все Конец Времени. Или, точнее, Сегодня Суть Завтра.
Мэйфлауэр снова вылупился на собеседника во все глаза. Свиттерс разглядывал стену позади рабочего стола. Во многих правительственных учреждениях должностное лицо ранга Мэйфлауэра Кэбота Фицджеральда наверняка вывесило бы на всеобщее обозрение Гротонский[138] вымпел и оправленные в рамочки дипломы Принстона и Йеля[139] (все они в биографии Мэйфлауэра фигурировали), но в ЦРУ любые сувениры из личной жизни не поощрялись. Стол не украшало ни одной фотографии – ни жены, ни ребенка, ни даже собаки. Зато на одной стене висел портрет Барбары Буш – глянцевый, восемь на десять, с автографом. Бывшая первая леди страны была увековечена в бирюзового цвета платье, и Свиттерс поневоле сравнил ее с гигантской синей ню Матисса – не в пользу первой; и, вне всякого сомнения, погрешил против истины.
– Свиттерс, а вы когда-нибудь задумывались, почему «пасу» вас непосредственно я, вместо того, чтобы передать вас под юрисдикцию, скажем, Брустера или Солтонстола?
– Потому что Солтонстол – старый пердун, а Брустер – пьянчуга безмозглый. И тот, и другой не дадут мне толком развернуться.
– А я, значит, даю? Польщен. Вы, безусловно, знаете, что я официально не одобряю вашего sans gene[140] подхода как к делам конторы, так и к своим собственным. В то же время вы меня просто-таки завораживаете. Есть в вас свойства, что меня положительно интригуют. Например, ходят слухи, что вы способны назвать женские гениталии на пятидесяти языках.
– Собственно говоря, на семидесяти одном.
– М-м-м? А есть ли какие-то названия… названия для данного органа, которые нравятся вам больше других?
– О, мне по душе почти все, даже голландское. Есть, впрочем, один термин на языке сомали – произносить его дозволяется только женщинам. Он просто-таки благоухает тайной и сокровенной красотой.
– И что же это за слово?
– Извините.
– Это как?
– Вам об этом знать незачем.
И хотя Мэйфлауэр сдержанно улыбнулся и изобразил металлическое радушие, он позвонил Джули и велел не трудиться нести кофе. А затем негромко, церемонно откашлялся.
– Я собирался набросать в общих чертах следующее задание, но лучше мы сперва обсудим ваше… э-э… состояние. – И он указал на кресло. – Ну-с, что там с вами стряслось?
И Свиттерс выложил все как есть.
Свиттерс выложил все как есть. Ну, в сокращенной версии, конечно, не более трети того, что выслушал Бобби Кейс, тем не менее чистую правду. Какова же была реакция Мэйфлауэра? Сводилась она главным образом к недоверию. Прибавьте к этому еще и волнение, и с трудом сдерживаемый гнев, и малую толику отвращения. Когда же он наконец нарушил молчание, его металлический голос обжигал ледяным холодом.
– Если только вы не убедите меня, что это – дурацкая, низкопробная шутка, я временно отстраняю вас от должности. А уж с сохранением оклада или нет – пусть комиссия решает.
– Я здорово на мели.
– Не мое дело.
– Но я вполне работоспособен. Давайте сюда ваше задание. Я отлично с ним справлюсь. Получше этих ваших горячих ковбойских голов. – Свиттерс поднялся – и встал, балансируя на подножке. А затем впрыгнул спиной вперед на сиденье кресла – примерно так же, как выпендривался перед Бобби, вот только скакать на месте не стал. – Я понимаю, со стороны это выглядит сущим бредом, но…
– Да неужто?
– Ладно вам, Мэйфлауэр, вы ж знаете мой послужной список.
– Еще бы!
– Я готов к исполнению служебных обязанностей.
– Физически – возможно. Но есть и другие проблемы. Будьте любезны, сядьте.
– Я ведь мог бы и соврать.
– Прошу прощения?
– Я мог бы соврать насчет шамана, и табу, и всей этой заморочки. И выкладывать все как на духу мне было вовсе не нужно. Я мог бы скормить вам абсолютно убедительное, заурядное объяснение…
– Не могли бы. Прежде чем вернуться к службе, вам пришлось бы пройти медицинское освидетельствование. А когда Уолтер Рид установил бы, что в физическом смысле вы абсолютно здоровы… Но отчего вы не… – мне просто любопытно – отчего не представили мне какого-нибудь более правдоподобного алиби? Если вы в самом деле искренне хотите остаться в штате…
– Я чертовски хочу остаться в штате! – Свиттерс помолчал, вдохнул поглубже – и сбавил тон. – Наверное, это само по себе признак душевного расстройства – но мы здесь все в одной лодке, не так ли?
– Нет! – ни мгновения ни колеблясь, рявкнул Мэйфлауэр сквозь стиснутые зубы. – В одной лодке, еще чего!
В наступившем молчании Свиттерс остался стоять на кресле.
«Да что со мной происходит?» – гадал он про себя.
А происходит с ним очень простая вещь – похоже, работу он теряет. Свиттерс потрясенно осознал, насколько работа, оказывается, подчинила себе его индивидуальность. Он достаточно много медитировал, чтобы понять: его истинное «Я» – его отрешившееся от себя «Я», если угодно, его внутренняя суть, – не знает и не заботится знать, что он, например, вкалывает на ЦРУ; к слову сказать, точно так же не знает и не заботится знать, что его зовут Свиттерс. В конце концов, не то чтобы он так уж безумно влюблен в свое звание («тайный агент», что это еще, на хрен, такое?), и в свой рабочий стол (у него такого отродясь не водилось), и в свои обязанности (увлекательными они бывают нечасто), и в свою зарплату (чем больше вокруг рекламы, тем меньше его тянет на покупку). Более того, у него полным-полно сторонних интересов.
Что крепко держало его, не отпуская, что его питало, возвышало и завораживало, и формовало очертания его эго – так это работа в пределах работы, это смутно определенное, самонаводящееся призвание ангелов, со всем романтическим элитизмом, окрашивающим эти упражнения в донкихотской, хотя порой и весьма эффективной подрывной деятельности. Миссия эта была настолько уникальной и тайной, настолько безумной и при этом явно благородной, настолько, можно сказать, поэтической, что Свиттерс постепенно позволил ей определять себя же в своих глазах, хотя остро сознавал, что большую часть времени занимается не столько собакой, сколько бредом собачьим.
Так вот: если он больше не ангел (так называемый), кем же ему быть? Ну-с, наверное, еще будет время это выяснить. Наверное, оно вообще не важно. Знал он доподлинно лишь одно: не может он лгать Мэйфлауэру Кэботу Фицджеральду – после того, как солгал Сюзи.
– Можно лгать Господу, но не дьяволу.
– Это еще что значит?
Свиттерс медленно уселся в кресло. Хороший вопрос. В самом деле, а что это значит-то?
– Ложь способна разочаровать Господа или рассердить Его, но в итоге Его сострадание растопит любую ложь, сведет ее на нет. Дьявол же на нашей лжи жиреет, чем больше мы лжем ему, тем больше ему это по вкусу. Это – капиталовложение в его фирму, взвинчивающее курс его акций, поощряя практику лжи. Повредить дьяволу способна только правда. Вот почему честность изгоняется едва ли не из каждого учреждения: будь то корпоративные, религиозные или правительственные. Правда несет в себе угрожающую свободу. А не упоминал ли я, что одно из имен дьявола – El Contrоlador?'Тот, кто контролирует.
– Для меня лично это новость. – Мэйфлауэр глянул на настольные часы. – С другой стороны, я не настолько теологически подкован, как вы. – Бледные его губы самую малость раздвинулись, давая понять, что это – шутка.
– Да-да. Есть и другое имя: El Manipulador. Тот, кто…
– Я знаю. И, сдается мне, догадываюсь, к чему вы клоните. Если бы я счел нужным защитить контору и национальные интересы, коим она служит, от ваших скрытых нападок – а я со всей определенностью в том нужды не вижу, – я бы указал на то, что и манипулирование, и контроль порой необходимы для обеспечения и упрочения стабильности. Если, на ваш взгляд, во всем этом есть что-то от сатанизма, так отчего бы вам не воспринимать происходящее в таком ключе: мы используем дьявола для содействия Господнему замыслу. – Мэйфлауэр вновь откашлялся в типичной для него исполненной скромного достоинства манере. – А теперь, вы уж меня извините, мне нужно…
– Стабильность, по-вашему, дело рук Господа? Да вы шутить изволите! Если конечная цель Господа – стабильность, так, значит, Он – колоссальный по бездарности неумеха, величайший из неудачников всех времен. Вселенная, создание которой Ему приписывается, динамична, она практически непрестанно меняется. Любое проявление стабильности в ней на любом уровне – преходяще и всегда является отклонением. Симбиоз – возможно; своего рода гармоничное взаимодействие – пожалуйста, но не стабильность, нет. Дао – это зыбкое равновесие между непостоянным инь и неустойчивым янь. Дело в том, что…
– Я вынужден положить конец этой…
– …и Бог, и дьявол в гробу эту вашу стабильность видели. Людские махинации, такие как устойчивость и определенность, для бессмертных – скука та еще. Вот поэтому с нашей стороны пытаться изобразить Господа как абсолютное добро, а Сатану – как абсолютное зло, – банально и глупо. Разумеется, в своей предыдущей аналогии я и сам прибег к этой весьма удобной и общепринятой символике, так что вы правы, Мэйфлауэр, я в самом деле нес всякий вздор, как теолог, причем теолог-недоучка. Может, в конце концов, л гать дьяволу и допустимо. Но в силу ряда собственных причин я отказываюсь лгать вам и вашим людям.
(И откуда только оно берется-то? Обычно он впадает в подобную риторику, когда вдрызг пьян или торчит, а нынче утром он разве что пивка за завтраком хлебнул.)
– Рад слышать, – отозвался Мэйфлауэр, нажимая на кнопку двусторонней связи. – Джули, будьте так добры, проводите мистера Свиттерса. Мне страшно жаль обрывать эту захватывающую дискуссию, но… – То стискивая, то размыкая крепкие, идеально белые зубы, он поднялся на ноги. – Возможно, мы возобновим ее в обозримом будущем. За партией в гольф, или… ах нет, я так понимаю, в гольф вам уже не играть, верно? Прошу прощения, я не подумал.
– Пустяки, приятель. Большинство американцев втайне ненавидят женщин и обожают гольф. Я обожаю женщин, а гольф терпеть не могу.
– Да, конечно, вы же уникум. Ну что ж. Комиссия соберется в пятницу. Свяжитесь со мной, ну, скажем, в понедельник, и вас поставят в известность касательно вашего нынешнего статуса. Если мы решим временно отстранить вас от должности или уволить, вы, безусловно, имеете право апелляции. Хотя должен заранее предупредить вас: Комиссия гражданской службы во внутренние дела ЦРУ вмешивается крайне неохотно.
Попытавшись поднять кресло на дыбы, но не особенно преуспев, Свиттерс развернулся и двинулся вслед за Джули. И уже в дверях бросил через плечо:
– Непременно передам от вас привет Одубону По. Мэйфлауэр захлебнулся слюной: Свиттерс готов был поклясться, что так.
– Джули, сочтете ли вы это сексуальным домогательством, если я…
– Даже не мечтайте, – предостерегла Джули. Однако точно скряга, под покровом ночи кладущий деньги на счет в центральном городском банке, она с боязливым упоением подалась вперед и чмокнула его – ишь, храбрая! – едва ли не в губы.
Выходит, женщины и впрямь заботятся о свирепых калеках, возвратившихся из тропических стран?
В ту ночь Свиттерс прошвырнулся по барам в гостиничном районе О. К., жалея, что здесь не Патпонг, двигаясь зигзагом от одного к другому, рассекая группки пешеходов, точно меч Александра – неподатливый узел, разворачиваясь восвояси, если в салоне обнаруживался прикрепленный к сему месту пианист – из опасения, что, ужравшись, чего доброго, затянет песню при первых же бренчащих звуках бродвейского пошиба. Несколькими годами ранее он всерьез подумывал о том, чтобы имплантировать себе в горло какой-нибудь приборчик, пресекающий эти сомнительные музыкальные экзерсисы под влиянием винных паров, и даже позвонил в некую венгерскую клинику – увы, дело кончилось тем, что администратор посоветовал ему обратиться к психиатру.
Завсегдатаи баров проворно уступали ему место, выказывая гостю то виноватое, снисходительное уважение, коим неизменно окружены инвалиды. В «Подтасовщике» его пригласили пришвартоваться к столику, оккупированному несколькими государственными служащими: двое мужчин, три женщины, всем – не больше тридцати, все – умеренно привлекательные. К тому времени, как все пропустили по одной, а может, и не раз, Свиттерс уже развлекал собеседников сокращенной (без шамана) версией истории о том, как он возвращал попугая своей бабушки на Амазонку, его историческую родину. Те завороженно слушали – во всяком случае, так Свиттерсу казалось, пока на середине рассказа один из мужчин не перебил его, принявшись описывать, с каким трудом приучил своего щенка проситься на улицу; и очень скоро все присутствующие взахлеб пересказывали любимые, дурацкие, занудные истории про своих домашних питомцев. Возвысив голос, так, чтобы перекричать остальных, Свиттерс торжественно возвестил:
– Нынче утром я получил неопровержимые доказательства того, что в моей полосатой киске вновь воплотился дух главного мафиози Лас-Вегаса.
Над столом воцарилось молчание; внимание всех присутствующих вновь безраздельно принадлежало ему. Но Свиттерс лишь смерил присутствующих взглядом, убрал руку с по-детски пухленькой женской коленки справа (с боем отвоеванная уступка), допил текилу-джекхаммер – и лихо вырулил к двери.
«Господи милосердный, – думал он, выезжая на улицу. – С тем же успехом я мог бы пропеть «Воспоминания».
На следующий день Свиттерс продрых допоздна (что неудивительно), а поднявшись, принялся бездумно паковать вещи. Его словно бы направляло разбухшее подсознание – чисто интуитивный порыв, спорить с которым он не смел и думать, пока не опустошит стенных шкафов. Ближе к вечеру он получил подтверждение того, что интуиция свои деньги отрабатывает на совесть. Пришло электронное сообщение от Бобби Кейса: дескать, ангелическая система тайного оповещения гудит от слухов – Свиттерсу светит увольнение.
Бобби предложил помощь, намекнув, что у него в загашнике достаточно грязного компромата по поводу конторских махинаций, чтобы Мэйфлауэр Кэбот Фицджеральд поневоле перешел в пожизненные союзники. Свиттерс отвечал, что подумает. На это Бобби написал: «О'кей, думай на здоровье, только «посидеть» не забудь».
Засим на выходных он предался медитации. А еще – заторчал. А еще – малость пораскинул мозгами. Так что, когда в понедельник утром Джули сообщила ему по телефону, что тот здорово влип – во вторник Мэйфлауэр ждет его на целый день с подробным докладом по возвращении с задания, – Свиттерс даже сумел выказать беспечное равнодушие, хотя отчасти и напускное. Потрясенная подобным хладнокровием Джули робким шепотом призналась (отлично зная, что разговор записывается на пленку), как она жалеет, что ей не довелось узнать его поближе.
– О да, – подхватил Свиттерс. – Так себе и представляю: мы вдвоем в цыганской пещере над заброшенным пляжем, из всей одежды на нас – только звуки коротковолнового радио, и солнечный луч зримо шевелит медные пряди твоей…
Джули, обладательница темперамента под стать рыжим волосам, повесила трубку – из опасения грохнуться в обморок.
Затем Свиттерс позвонил в агентство недвижимости и выставил свою квартирку на продажу. Деньги ему причитались совсем небольшие, но любая сумма, что только удастся выручить, окажется очень кстати. На тот момент Свиттерс этого не осознавал, однако его намерение «забить» на приказ и не явиться с докладом в итоге стоило ему выходного пособия.
Не находя себе места, Свиттерс не стал дожидаться поезда и тем же вечером вылетел ночным (без всяких романтических коннотаций) рейсом в Сиэтл через Лос-Анджелес, изрядно раздосадовав таксиста, когда, приказав ехать в «Даллес», смачно сплюнул на пол машины.
Вне всякого сомнения, найдутся на свете люди, склонные высмеять Свиттерса: такие, пожалуй, сочтут, что на словах и на деле он показал себя существом легкомысленным, инфантильным и сущим фигляром (здесь уместно было бы итальянское слово «дзанни» – бездарный или начинающий клоун; тугодумы отчего-то ужасно любят использовать всевозможные его синонимы применительно к людям менее скучным и предсказуемым, нежели они сами и их друзья). С другой стороны, любители психоанализа, возможно, усмотрели бы в его поведении – особенно на материале последних нескольких страниц – классический, спорно-героический пример отчаяния, упрямо отказывающегося воспринимать себя всерьез. Ну, может, и так.
Зигмунд Фрейд некогда писал, что «остроумие есть отрицание страдания», разумея не то, что остроумные весельчаки среди нас отрицают само существование страданий – в той или иной степени страдают все, – но скорее то, что они не дают страданию власти над своей жизнью, отрицают его значимость, при помощи шутливости держат его в узде. Возможно, что Фрейд был прав. Безусловно, чувство комического жизненно необходимо, если хочешь не пасть жертвой вездесущей эксплуатации и наслаждаться жизнью в обществе, которое тщится контролировать (а заодно и «стричь») своих членов, настаивая, чтобы те воспринимали его символы, институты и потребительские товары всерьез – абсолютно всерьез, «без дураков».
Впрочем, вполне возможно, что Свиттерс просто-напросто взял, да и выкинул фортель из серии тех, к коим склонен живой ум, когда не находит иного выхода для своих идиосинкразии, вроде регулярных встреч клуба К.О.З.Н.И.
Детство Свиттерса прошло в северной Калифорнии, Колорадо и в Техасе, но всякий раз, когда в семейной жизни матери начинался очередной кавардак – а это происходило с завидной регулярностью, – мальчика всякий раз на несколько месяцев отправляли в Сиэтл. В Сиэтле обрел он убежище и на сей раз. Нельзя сказать, что во времена его «детских приютов» под крышей Маэстры она когда-либо с ним нянькалась: напротив, неизменно относилась к нему как к равному и другу и со всей определенностью вовсе не собиралась нянькаться с ним сейчас. Более того, едва Свиттерс наконец «сломался» и, не выдержав, поведал ей о своем бедственном положении и невероятных приключениях в бассейне реки Амазонки (опустив эпизод с завтраком из Морячка), что послужили первопричиной такового, стало ясно, что долее находиться в ее доме он не сможет.
Не признавая за собою вины за то, что, по сути дела, сама все это затеяла – по мнению Маэстры, чувство вины относилось к числу самых никчемных человеческих эмоций, – Маэстра снова и снова принималась отчитывать Свиттерса за, как сама она изволила выразиться, «вопиющее проявление невежества и суеверия».
Смачно постукивая тростью об пол и о мебель – пока не установился зловещий ритмичный резонанс, наводящий на мысль о тимпанах греческой трагедии, – Маэстра обвинила Свиттерса в поведении, достойном первобытных почитателей пещерного медведя или, что еще хуже (у первобытных охотников хоть сколько-то мозгов было в наличии), евангелических христиан.
– Не ты ли умотал в Сакраменто и принялся забивать Сюзи голову всякой ерундой, поощряя ее принять как данность вздорные небылицы неграмотных, несовершеннолетних, одержимых догматами португальских горцев…
– Я всего лишь поощрял ее в намерении досконально исследовать самый важный аспект духовной жизни. Разве…
– Я просто в ужас пришла, когда услышала, что ты способствуешь и содействуешь ее возне с такой вредоносной чушью. Просто в ужас пришла. Вот только не думала, не гадала, что ты и сам угодил в бездумное рабство к нелепости еще более пагубной. За все мои восемьдесят с чем-то лет я никогда… Как я себе понимаю, весь этот бред насчет тысячелетней годовщины – чистой воды фикция, но должно же быть что-то такое в воздухе, отчего ты – именно ты, и никто другой – продал свою душу, загубил свою карьеру, превратился в трусливого калеку…
– В свирепого калеку, – поправил ее Свиттерс.
– Я-то, глупая, всегда считала тебя одним из последних факельщиков и знаменосцев – а выясняется, как ни печально, ты и спичку на эскалаторе зажечь не в состоянии.
– Стало быть, ты хочешь, чтобы я встал? – спросил уязвленный Свиттерс.
– Что такое?
– Зная все то, что ты уже знаешь про Смайта, ну, антрополога, и что с ним произошло, ты в самом деле хочешь, чтобы я встал и пошел? Потому что я ж послушаюсь. Прямо сейчас. Вот сей момент. Ты только скажи. – И Свиттерс приподнялся в кресле.
Но произнести решающее слово Маэстра не смогла. Или не пожелала. Она величаво удалилась прочь – и возвратилась десятью минутами позже, чтобы отчитать внука за то, что тот так покорно смирился со своим увольнением из ЦРУ, даже не потребовав, чтобы его выслушали.
– По меньшей мере ты мог бы рассчитывать на пенсию по нетрудоспособности в связи с душевным расстройством.
Хоть ты и чокнулся, они все же многим тебе обязаны. Ты столько раз рисковал ради них жизнью!
– Никогда.
– Еще как рисковал!
– Нет. Жизнью я, возможно, и рисковал – но только не ради них. А ради… чего-то другого.
– Чего? Если конкретно.
– Конкретике здесь вообще не место.
– Хе!
Свиттерс не шутил. И вовсе не пытался намеренно уйти от ответа. Свою профессиональную жизнь он строил точно так же, как любил женщин: отдаваясь этому занятию целиком и полностью, романтически, поэтически, одержимый тоской по недостижимому и непознанному, вливая в себя – а также в свою партнершу или свою миссию – тот таинственного происхождения концентрат восторга, что сам порой называл своим «сиропом «Bay!», – некий экстракт эмоций, порожденный выпариванием смеси из красоты, риска, буйства и радости. Иллюзорен таковой или нет – бог весть, но вот конкретике здесь точно не место.
Когда Свиттерс снял комнату в старом доме рядом с рынком Пайк-плейс (он подумывал о том, чтобы перебраться в коттеджик на Снокуалми, но в горах уже выпал глубокий снег), как Маэстра, так и Бобби Кейс долго его допрашивали, чем он там намерен заняться.
– Пока что моя цель – положить конец утечке кислорода из моей жизни, – ответствовал он, но ни одну, ни другого такой ответ не удовлетворил. Так что Свиттерс намекнул, что, возможно, уйдет в научно-исследовательский загул.
Пока Свиттерс помогал Сюзи с сочинением, попутно отряхивая от пыли и смазывая свои скрипучие академические рефлексы, он преисполнился убеждения, что диссертацию, отделяющую его от научной степени доктора философии – сам курс как таковой он прослушал давным-давно, – написать окажется вовсе не настолько мучительно сложно.
– Как тебе понравится называть меня доктором Свиттерсом? – полюбопытствовал он.
– Черт, я, чего доброго, собьюсь и стану звать тебя доктором Сеуссом,[141] – не задержался с ответом Бобби.
– Твое счастье, что я не зову тебя Симпомпончиком, – отрезала Маэстра.
Бобби, ненадолго заглянувший к ним на День Благодарения, вежливо слушал, как Свиттерс соловьем разливался о будущем мира при «киберкультуре».
– Со времен изобретения алфавита, если не ранее, любые технологии брали начало в языке, но в киберпространстве мы не столько видим и слышим информацию, сколько ее чувствуем. Похоже, что технология наконец-то опережает язык, не просто выпархивает из гнезда, но еще и родительницу приканчивает, фигурально выражаясь. Видишь ли, на самом-то деле мы не видим ни тьмы, ни даже света – мы лишь неврологически ощущаем их воздействие на окружающие поверхности. Система двоичного исчисления – Братец Единица, Сестрица Нол, – благодаря которой стали возможны компьютеры, – сама по себе некое взаимодействие света и тьмы, а когда вводишь электрон, а не слово, в качестве первичного информационного звена между мозгом и внешним миром…
И так далее, и тому подобное. У Бобби осталось впечатление, что Свиттерс вовсе не считает, будто язык как таковой обречен; нет, скорее он трансформируется, как при изобретении финикийского алфавита; обретет свободу, как при изобретении греческого алфавита, и, наконец, будет прославлен и превознесен, как с приходом латиницы; однако ж Кейса не оставляло подозрение, что тот тем не менее склонен защищать слова – причем желательно те, что постраннее, поархаичнее, – видя в них ключи к некоему утраченному сокровищу. Все это в основе своей страшно интересно, но Свиттерс, стоило ему «включиться», обычно так и несся сломя голову вниз по склону – и на полной скорости опрокидывался в кювет. Например: «А на самом-то деле наша космология – тоже двоичная система, нет? Господь равен единице, Сатана равен нулю. Или наоборот? Как бы то ни было, мы используем только эту пару цифр – воздерживаясь от чисел с двух до девяти включительно, – и бесчисленные комбинации таковых, – просчитывая смысл жизни и нашу конечную судьбу. Ах, но ведь в начале было слово. Еще до деления, до…»
– Эге, друган, ты точно сварганишь чертовски клевый диссер из этого маслица; однако ж на главной твоей конфорке полагается шкворчать совсем иному блюду, а именно – как бы тебя снова на ноги поставить, и я не имею в виду, в финансовом плане. Передай-ка горошку.
– Аминь, – включилась Маэстра. – Еще капелюшечку соуса, капитан Кейс? Мне страшно жаль, что он не острый томатный, но поставщик, видно, жил жизнью затворника и понятия не имел, о чем это я.
После десерта, пока мужчины курили в гостиной под бдительным взглядом обнаженной женщины Матисса, сине-сизой, как сигаретный дым, Бобби впервые затронул тему Сюзи.
– Позабудь на минуточку про киберпространство. Ты вот все отмалчиваешься насчет делишек в Сакраменто, что твой картофель «Стеле». А ну давай выкладывай. Ты лишил-таки девственности «здоровое юное животное», или я тебя отговорил?
– Боюсь, я сам себя отговорил. При помощи собственного раздвоенного языка.
– Боже ты мой, Боже. А кто сказал, разговоры разговаривать – это раз плюнуть?
– Какой-нибудь немногословный человек действия, полагаю, сильная, молчаливая натура, которым восхищаются прочие представители сильного пола и которого женщины втайне считают придурком, если не болваном. – Он выпустил пляшущий пончик дыма. Как любое дымовое колечко – как дым в общем и целом, – он так и запрыгал в воздухе, точно незаконнорожденное дитя химии и мультипликации. – Не знаю, насколько это применимо к данной ситуации и применимо ли вообще, но поэт Андрей Кодреску[142] написал однажды, что «физическая близость – только прием, с помощью которого открываются шлюзы того, что действительно важно: шлюзы слов».
Бобби глядел скептически.
– По-моему, попахивает сублимацией. И вообще мне казалось, что словоблудие должно давать толчок в нужную сторону, не наоборот. В гребаном начале было гребаное слово.
– Так сообщает нам Библия. А вот о чем преподло умалчивает – никогда ей этого упущения не прощу, – так о том, что было раньше: слово «курица» или слово «яйцо».
На Рождество Бобби вырваться не удалось – его крохотное секретное подразделение U2 вроде как подняли по тревоге, но в канун Рождества он позвонил в особняк Маэстры и, умаслив старушку льстивыми комплиментами, позвал к телефону Свиттерса. Из разговора стало ясно, что последний к перспективе написания диссертации слегка приостыл, хотя по-прежнему вполне мог «завестись» с пол-оборота насчет тематических возможностей, в ней заложенных, – мог и, к слову сказать, «заводился».
– Роль компьютера в литературе сводится к услугам вахтера, помноженного на уборщицу. Упрощается поиск информации, убыстряется редактура – при том, что качество того и другого остается на прежнем уровне. Где компьютер и впрямь выступает двигателем прогресса и подлинного новаторства – так это в графике: воспроизведение фотографий, дизайн, анимация и все такое. Эти области развиваются на диво стремительно. Но для чего?
– Усовершенствование рекламных роликов?
– Exactement![143] Маркетинг. Продажи. Процесс все более усложняется, искушению противиться все труднее. Ида, это всего лишь кричащая современная версия рабства по принципу «хлеб и зрелища», вот только хлебушек сегодня выпекают транснациональные корпорации, а зрелища приходят прямо на дом. Ну что ж, культуру всегда до известной степени двигал рынок. Всегда. Просто сегодня рынок настолько наводнил все укромные уголки и закоулки нашей личной жизни, что целиком и полностью культуру вытесняет; рынок уже стал нашей культурой. И тем не менее…
– Ага, – вклинился Бобби, – и безбашенные парни вроде нас с тобой, чего доброго, стали последним оплотом против корпоративного тоталитаризма и такого вот пакостного дерьма. Вот поэтому так важно, чтобы ты… Я знаю доподлинно, что контора сей же миг восстановит тебя в должности, если только ты…
– А я рассказывал, что Мэйфлауэр прислал ко мне разбираться парочку угрюмых громил-консервоукупорщиков? В аккурат после Рождества. Застали меня врасплох – приперлись в шесть утра. Чертовски непорядочно с их стороны, ибо был я немощен и слаб после трудов и тягот предыдущего вечера. Однако ж здорово им пришлось попотеть, прежде чем я позволил им забрать часть их игрушек. Я умудрился сохранить свой лэптоп, «беретту» и своего верного крокодильчика, хотя пистолет – это вопрос спорный: есть у меня основания полагать, что ко мне «хвост» приставили.
– Многообещающая развлекаловка.
– Возможно. Но это как раз к делу не относится. К чему я минуту назад вел, так лишь к тому, что настоящее шоу разворачивается позади шатра, и ни торговцы вразнос, ни инспекторы манежа насчет него – вообще ни сном ни духом. Позабудь про экзерсисы с графикой. На самом деле в киберкультуре происходит вот что: язык не сжимается, язык расширяется. Расширяется! Распространяется за пределы тела. За пределы языка в прямом смысле, за пределы гортани, за пределы затылочной доли и гиппокампа, за пределы пера и страницы и даже за пределы экрана и принтера. Вовне, во вселенную. Спаиваясь с физической реальностью, насыщая ее и даже узурпируя. Я сейчас все объясню.
– Блин! Свит? Эй! Как-нибудь в другой раз, ладно? Эта твоя «мозговая атака» мне обходится в праздничные тарифы MCI,[144] a тебе пожирает последние жалкие остатки мозгов – не удивлюсь, если так. Ну, то есть если ты не планируешь писать свой гребаный диссер, так в чем дело-то?… Главное – то, что ты по-прежнему втиснут в этот свой «феррари» для слабоногих, сынок, – уже седьмая неделя пошла или даже восьмая. Господи ты Боже мой! Надо тебе разобраться с этой проблемкой, раз и навсегда с ней покончить любой ценой. Если для этого нужно тащиться обратно на Амазонку – да будет так. Ты ли туда попрешься, я ли, или мы оба. Так что уж будь так добр, нацелься на эту мишень, а? Пали по цели под названием: «выздороветь-освободиться»! Боже праведный!
Ответ на это последовал не скоро; в наступившей тишине друзья слышали, как пощелкивает MCI-шный счетчик, отсчитывая праздничный тариф. Наконец Свиттерс промолвил:
– Помнишь историю, что нам рассказал монах?
– Который? Тот, что прятал нас от пограничного патруля в Бирме?
– Нет. Тот, с которым мы пили чай в Сайгоне. Тот, что…
– По-прежнему отказываешься называть этот город Хошимином?
– Причем наотрез. Хотя я, безусловно, питаю глубочайшее уважение к отважному, благородному дядюшке Хо…
– Которого предал, оклеветал, загнал в угол…
– Лицемерный христианский громила с глыбой льда вместо сердца и мозгами ящерицы…
– Джон Фостер Даллес! – прорычали друзья, единодушные в своем презрении. А затем, также в унисон, плюнули в трубки своих телефонов.
– Я все слышу! – возопила Маэстра. (А Свиттерс-то был свято уверен, что она вовсю треплется в хакерском чате – где проистекает что-то вроде сетевой кибертайной рождественской вечеринки.) – Мерзкий оболтус! А ну вытри. Немедленно!
Оба повиновались – каждый на своем конце провода, – и, сдавленно хихикая, стерли плевки: один – рукавом, другой – банданкой, после чего Свиттерс вновь вернулся к теме сайгонского монаха.
– Ну, вспомнил? Он нам рассказывал про великого духовного наставника, которого спросили, что это такое – жить в непреходящем состоянии просветления? А наставник ответил: «Да все равно что обычная, повседневная жизнь. Вот только паришь в двух дюймах от земли».
– Ага, – отозвался Бобби. – Помню.
– Ну так вот, мне тут неделю назад пришло в голову, что со мной ровно это и происходит. Пока я в инвалидном кресле, мои ноги – точнехонько в двух дюймах от земли.
– Да ладно тебе гнать-то. Это вообще не одно и то же.
– Нет; но может оказаться. Что, если старина Пирамидальная Башка именно это и имел в виду? Ну, фигурально выражаясь. Предположительно об инвалидных креслах он понятия не имеет, и все же, может статься… В любом случае меня принуждают обозреть мир с нового ракурса. Ты просто удивишься, как меняют взгляд на вещи какие-то жалкие два дюйма; и мне пока еще ужасно не хочется отказываться от такой выигрышной позиции – уж больно хороший обзор отсюда открывается. Наверняка есть еще иные горизонты, иные кадры: их филопирожные[145] бытия мне еще предстоит исследовать с высоты этого священного пика. Так что терпение, приятель. Дай мне доиграть до конца. Дай мне понять, кем же это я стал: синтетическим инвалидом или синтетическим бодхисатвой. – Свиттерс помолчал. – С Рождеством тебя, Бобби.
С аляскинского конца провода долетел глубокий вздох.
– С Рождеством тебя, Свит. Желаю тебе полные сани хмельных от эггнога[146] девственниц в нижнем белье из омелы.
И выигрышную свою позицию Свиттерс за собою сохранил. Собственно, сохранял ее на протяжении всей долгой и сырой зимы: его «космический корабль в режиме висения» – как сам он выражался – вращался по земной орбите на высоте двух дюймов.
На протяжении нескольких недель в ноябре и декабре Свиттерс каждое утро направлял свое кресло на восток от Пайк-стрит и к югу от Четвертой авеню к центральному филиалу публичной библиотеки Сиэтла, где в дополнение к своим сетевым поискам подбирал материал для диссертации, которой предстояло называться «Говорить через вещи, мыслить через свет», но ближе к Рождеству эти академические вылазки иссякли, и к первому числу года Свиттерс забросил как целлюлозу, так и электроны во имя исследований иного плана.
Точно нищий или уличный музыкант, он ставил кресло, как в док, под сводчатыми галереями лабиринтов рынка на Парк-плейс и оттуда, словно из подсвеченной пещеры, защищенный от дождя, что барабанил по мостовой и шуршал под шинами автофургонов, он зорко приглядывался к усатому пастернаку и гладко выбритым яблокам, омываясь в потоках толпы.
Старый рынок, до половины изничтоженный сыростью и отпечатками пальцев, каплями пота и каблуками туфель, голубиными коготками и ящиками с овощами, замаранный утечками с мясных рядов, испещренный блестками лососиной чешуи, благоухающий розами, сырыми креветками и мочой, – слава Небесам, на всю зиму освобожденный от требовательного любопытства из серии «развлекайте-ка меня за бесплатно» зевак-туристов с окраин, рынок бурлил торговцами рыбой, вьетнамскими фермерами, продавцами цветов и фруктов, прославленными шеф-поварами и любящими покушать домохозяйками, гурманами и наркоманами и неудачниками всех сортов; тут варили кофе, тут увязывали в замысловатые фигурки воздушные шарики; кишели тут и офисные служащие, и продавщицы, алкаши и хищники всех наций, горшечники и кукольники; пенсионеры, попрошайки, проститутки и (чтобы покончить с буквой «п») политические полемисты, простаки, панки, поэты и полисмены; а к ним в придачу – музыканты, жонглеры, пожиратели огня (только в хорошую погоду), ученики чародеев и праздношатающиеся бездельники, к которым, по всей видимости, принадлежал и он, Свиттерс.
Или нет? Никто из завсегдатаев рынка, законопослушных и не очень, не смог бы подобрать для него соответствующего ярлыка или понять, зачем он торчит среди них всякий день. Как покупатели, лишь завидев его застывшее в неподвижности инвалидное кресло, машинально искали взглядом оловянную кружку и аккордеон либо эквиваленты таковых, точно так же и обитатели этого места упорно выискивали хоть какой-нибудь ключ к его raison d'etre[147] – и тоже тщетно. Порой Свиттерс принимался стучать по клавишам лэптопа, но по большей части, день заднем, неделя за неделей, он просто сидел там, наблюдая за нескончаемым шествием вокруг него или неотрывно глядя на дождь. Пошли слухи, что он – тайный «фараон», но когда число арестов не увеличилось, а напротив, было замечено, что к нему время от времени цепляется рыночная охрана (обычно за то, что стоит на одном месте слишком много часов или дней подряд), и когда он пристрастился к вырезанию крохотных лодочек из дощечек от сломанных ящиков – он оснащал кораблики парусом из салатного листка и пускал их в наполненные дождевой водою канавы, – конкретно это подозрение постепенно развеялось.
Однако сбросить Свиттерса со счетов как одного из множества праздных зевак не смог бы никто: слишком уж властно ощущалось его присутствие, слишком уж невозмутимо он держался. В то время как он никогда не потрясал пачками банкнот и не блистал золотыми украшениями, одевался он в превосходного покроя костюмы поверх пижонских футболок, а широкие плечи обычно театрально драпировало черное кашемировое пальто, точно плащ оперного злодея. Из «переметной сумы» его кресла торчал сотовый телефон, однако разговаривал он по нему нечасто (Маэстра предпочитала электронную почту, контингент Сакраменто на связь с внешним миром не выходил, а Бобби Кейса к февралю перевели на Окинаву), а когда все же им пользовался, то явно не в целях бизнеса. Скрытный, хотя едва ли застенчивый, Свиттерс прикрепил к спинке кресла аккуратную табличку: «Я НЕ ЖЕЛАЮ РАЗГОВАРИВАТЬ НИ ОБ ИИСУСЕ, НИ О БОЛЕЗНЯХ», – ибо бесчисленные назойливые доброжелатели были свято убеждены, что их знакомый Травник Двадцать Первого Века либо Спаситель, знакомый им по воскресной школе, непременно поддержит и исцелит болящего, уж какое бы там несчастье ни лишило его способности к самостоятельному передвижению. Во имя сохранения сиропа «Bay!» необходимо было дать им острастку.
Однако были и такие, кто с ним все же заговаривал, – по большей части женщины. Видимо, просто устоять не могли. В жизни своей Свиттерс не выглядел таким красавцем. Он отрастил длинные волосы, и теперь светлые пряди обрамляли его лицо – с летописью шрамов, – так что общий эффект был еще более интригующим. Благодаря влажному климату, преобладанию вегетарианской диеты и свободе распоряжаться своим временем как угодно цвет лица его приобрел насыщенный, теплый оттенок возрожденческой картины, а глаза походили на два сопла, так и бьющие зеленой энергией. Изъяснялся Свиттерс с велеречивой помпезностью, смягчаемой и оживляемой толикой раскованной манерной медлительности. Он производил впечатле ние – кто знает, соответствовало оно истине или нет, одновременно образованного человека и мошенника, неисправимого показушника – и при этом в высшей степени замкнутого, властной натуры – которая то и дело нахально показывает власти «нос»; того, кто подпал бы под его влияние, подобный пример увел бы в направлении, прямо противоположном тому, которое в обществе принято считать благоразумным, выгодным или праведным. Словом, для всех, кроме «недостающего звена», он заключал в себе немалую притягательность.
Маргарет, поспешающая со свежеиспеченными пирожками обратно за рабочий стол в юридической фирме, Мелисса, «майкрософтная вдовушка», с корзинкой горгонзолы и зимних груш, возвращающаяся в предместье; Дев, чьи груди под дешевым пушистым свитером тяжестью не уступали капустным кочанам, которыми та торговала на своем лотке; эти и другие, такие разные и при этом чем-то похожие, робко опускались на колени перед креслом – так, чтобы оказаться со Свиттерсом лицом к лицу и чтобы их ненароком не услышали – и, кто смущенно, а кто и посмелее, говорили:
– Я тебя тут частенько вижу.
– Да, – ответствовал Свиттерс. – Я тоже на тебя все поглядываю. – И хотя слова его не всегда соответствовали истине, эта маленькая ложь не обременяла его совесть, даже когда он чувствовал, как сверху вниз по спине собеседницы прокатывается дрожь и с прямо-таки слышным резким щелчком утверждается в клиторе.
– Ты кто такой? Нет, я имею в виду, зовут тебя как? Чем ты занимаешься?
– Я – Свиттерс, друг как Господа, так и дьявола. – И, встретив опасливое недоумение, пояснял: – Восходящий по лишенной ступеней лестнице. – И еще: – Астронавт двухдюймовых высот.
Тут-то они, как правило, и отступались. Несколько ошарашенная женщина одаривала его долгим, недоуменным, хотя не то чтобы раздраженным взглядом, и с той же застенчивой приветливостью, с которой опускалась на колени, она вставала, бормоча: «Всего тебе хорошего», или «Смотри, не промокни», или еще какую-нибудь добродушную банальность и уходила – и, замешкавшись на мостовой и открывая зонтик, в большинстве случаев грустно оглядывалась через плечо. Впоследствии он нередко видел ее на рынке вновь и обменивался с ней одной из тех исполненных безнадежного желания улыбок, что подобны маркам для отправки в пределах страны на письме с заграничным адресом. Подходили ли эти женщины вторично? Никто, кроме Дев – Дев, которая была слишком невежественна и слишком отягощена невзгодами, чтобы ее обескуражили загадочные эпиграммы и утверждения, напрочь лишенные логики; она-то в один прекрасный день и последовала за ним в его квартирку, где беспредельно его усладила. По всей видимости, и он тоже немало ее усладил, потому что впоследствии Дев уверяла, что инвалидное кресло ей нужнее, чем ему.
Дев вернулась. Приходила она дважды или трижды в неделю. Обычно рано утром, пока братья нагружали овощами лоток, за которым она и торговала вплоть до вечера. Она расстегивала лифчик – так фермер разгружает тачку; она стягивала трусики – и Свиттерсу казалось, будто он вновь вернулся на Амазонку. У Дев были мясистые губы, обветренные румяные щеки и веки словно скорлупки от каштанов под выпуклыми темными бровями; бедра у нее были необъятные, а расчетливости – с гулькин нос. Рослая православная доярка славянских кровей, красивая грубой, примитивной красотой, она была проста и честна в мыслях и чувствах, а тело ее, напротив, источало аромат прихотливый и пикантный. К пяти сорока пяти она всегда покидала его комнату, но ее мускусный запах висел в комнате весь день. Очень скоро Свиттерс уже облекался в нее вместе с одеждой, ощущал ее вкус в хлебе и сигаретах.
Обои шли пузырями – и так и застывали; оконные стекла запотевали – и оставались запотевшими от влажности Дев. Вскрикивания Дев распугивали голубей с подоконников, а ведь городские голуби привычны к любому шуму человеческому. Лонная дуга Дев была что хижина шамана. На бедрах ее пировали плодовые мушки.
Практически ничего общего у них не было, ровным счетом никаких тем для беседы, но ее программа, похоже, эротикой и исчерпывалась; в этой двадцатидевятилетней (самая старшая в списке Свиттерсовых женщин) грудастой фаталистке ровным счетом ничего не напоминало о Сюзи. Порой, когда он вытряхивал ее – ее запахи, ее короткие волоски – из своих простыней, глаза Свиттерса едва не наполнялись слезами благодарности. Со временем он понял, что Дев воспринимает его как некую загадочную, исполненную драматизма личность, и эта грань его образа (подлинная или иллюзорная) завораживает ее не меньше, чем ту же Маргарет или Мелиссу, однако Дев согласна иметь дело с тайной и мудро не стремится разгадать ее или развеять, что другие непременно бы сделали. Когда же Свиттерс открыл в Дев это качество, его приязнь к ней переросла в привязанность, и он взял за привычку просыпаться незадолго до пяти, радостно предвкушая, как та постучит в дверь – он научил Дев особому условному стуку, чтобы знать, что пришла ласковая, нежная Дев, а не кто-либо из докучных ковбоев Мэйфлауэра Фицджеральда.
«О Дев, бездумная Дев, это ты – воплощение тайны. Невзирая на бессчетные ключи к разгадке, главным образом обонятельные по природе своей, что ты щедро оставляешь, уходя».
Если Дев стала той круглой прокладкой, что плотно закупорила сироп «Bay!» в его теле, тем уплотнителем, что предотвратил утечку эмоционального кислорода (а такового, в результате увольнения, разрыва с Сюзи и кандакандерского проклятия, послужившего первопричиной первых двух событий, и без того ощущалась острая недостача), – то же можно сказать и о студентках художественного училища. Не то чтобы девушки-художницы когда-либо заглядывали в его комнату, по отдельности или вместе – и, по правде говоря, не все они были девушками, – но их присутствие на рынке Пайк-плейс и знакомство с ними помогли Свиттерсу доплыть до конца этого странного периода его жизни – в буквальном смысле так же, как и в переносном.
Со своего двухдюймового возвышения он наблюдал, как те едва ли не всякий день просачиваются на рынок из художественного училища на Элиотт-авеню – ходили они, как правило, парочками, иногда по одной либо втроем, но никогда – целой оравой, хотя вместе учились и одевались, точно близнецы или клоны: черные беретики, черные свитера с высокими, завернутыми воротниками, тужурки, на тужурках приколоты значки со словами грубого социального протеста (один такой обличал противоправные действия ЦРУ и воздавал хвалу Одубону По), с сережками в ушах, губах и носах. При них, как правило, наблюдались этюдники, а также наборы красок, фотоаппараты и порой мольберты; и каждая или каждый, в зависимости от предпочитаемого материала – будь то карандаш, чернила, пастель, акварель или фотопленка, – принимались увековечивать свою любимую черту рынка: людей, товар или архитектуру. Они стремились к невозмутимой отчужденности, но их живость и любопытство обузданию поддавались с трудом. Сколько бы они ни пытались приблизиться ктому цинизму и скуке, с которыми свой гений рекламировали художники постарше, дальше эксцентрично-враждебных поз или вызывающего посасывания сигарет они не заходили. Свиттерс находил студенток-художниц очаровательными и открыто флиртовал с ними, даже когда те оказывались юношами; и хотя те в искушенности своей слишком смущались, чтобы опускаться перед креслом на колени подобно девицам вроде Маргарет и Мелиссы, многозначительным выражением лиц и поощрительными жестами они, сами того не замечая, демонстрировали, сколь глубоко одобряют незнакомца.
Одобрение было подвергнуто испытанию, поколеблено и наконец утверждено максимально прочно одним январским днем, когда двое художников – представители по меньшей мере двух полов – вручили ему фотографию, что женская (во всяком случае, анатомически) составляющая парочки сделала с него, как ей казалось, без его ведома. Скользнув по карточке взглядом и похвалив работу, Свиттерс назвал потрясенной девице точную дату и время дня, когда снимок был сделан, и охарактеризовал погоду непосредственно перед съемкой, в ходе съемки и после съемки, а также в подробностях описал конфету, поедаемую ее другом, пока та нацеливала телеобъектив: рутинная работа для агента-цэрэушника. Или она всерьез думала, что неопытная любительница, да еще такая хорошенькая, может щелкнуть его с какого бы то ни было расстояния – без того, чтобы ее немедленно взяли на заметку и запомнили?
Пытаясь справиться с волнением, девушка сообщила, что ее факультетский куратор пожаловался, будто табличка на кресле – на фотографии она сияла во всей красе – может оскорбить чувства больных и верующих; Свиттерс же, воспользовавшись возможностью, ответствовал, что, со своей стороны, уверен: студентка-фотограф, конечно же, немедленно отвергла это ханжеское подталкивание к самоцензуре, ибо любому художнику, достойному этого гордого имени, по барабану, не оскорбят ли, часом, его выстраданные детища какую-то там референтную группу – небольшую либо многочисленную, настроенную благодушно или же злобно.
– Человечество само по себе оскорбительно, – с удовольствием разъяснял он. – И жизнь – предложение крайне оскорбительное, от начала и до конца. Пожалуй, тем, кто оскорблений не в силах вынести, стоит взять да и покончить со всем этим раз и навсегда, и, пожалуй, те, кто требует материальной компенсации за оскорбление, заслуживают того, чтобы с ними покончил кто-нибудь другой.
Если Свиттерс и позволил себе малость преувеличить вящего эффекта ради, афоризм сработал: студентки так и отпрянули, словно от огненно-острого чили, который приняли было за безобидный экзотический гвоздичный перчик.
Однако приворотное зелье может обжечь десны, а самые сильные афродизиаки зачастую кажутся премерзкими на вкус, по крайней мере поначалу. Через день-другой и эта парочка, и их однокашники уже держались дружелюбнее прежнего, долго и с жаром пообсуждав его вердикт в классе, в студии и кофейне (мало кто из них успел дорасти до баров) и придя к выводу, что если утверждению сему и недостает чуткости, зато сколько в нем остроумия и бравады, и, кроме того, высказано оно в защиту их же собственных эстетических прав. Кроме того, у незнакомца просто потрясная улыбка.
Но истинной точкой соприкосновения для Свиттерса и студенток-художниц стала канава.
На протяжении многих недель девушки с плохо скрытым восторгом наблюдали за тем, как Свиттерс спускает одну из своих крохотных лодочек в поток дождевой воды, струящийся вдоль улицы, порой, в самом начале путешествия кораблика в неизвестность, направляя его в обход препятствий при помощи стебля увядшего георгина. Изо дня в день девушки, сдвинув беретики, подбирались все ближе к стапелям. Однажды одна из них вернула Свиттерсу лодочку, сбегав за нею туда, где суденышко село-таки на мель.
– Она доплыла до самой Вирджиния-стрит, – сообщила девушка, и ямочки на ее щеках увеличивались как в диаметре, так и вглубь. Ясно было, что студентки-художницы того и гляди примутся сами мастерить игрушечные лодочки.
С самого начала их кораблики получались симпатичнее тех, что вырезал Свиттерс. Собственно говоря, его поделки спроектированы были курам на смех. Что до работы с инструментами, руки у Свиттерса росли, как говорится, не из того места. Если бы ему поручили возводить кресты в Иерусалиме, Иисус умер бы от старости. Студентки художественного училища, напротив, мастерили прелестнейшие лодочки, чистенькие, аккуратненькие, соразмерные – ни одним из этих качеств Свиттерсовы суда похвастаться не могли. И однако ж, как только затевали гонки (уж такова натура человеческая – непременно требует состязаний!), именно его лодочки – скособоченные, неуклюжие, растрескавшиеся, шероховатые, с шаткой мачтой (да и та порой – огрызок морковки) – всегда выигрывали. Всегда.
Охваченные азартом студентки-художницы от раза к разу усовершенствовали свои кораблики. Презрев дощечки от разломанных ящиков из-под лимонов, питавшие корабельщиков в самом начале, что теперь были в дефиците, да к тому же ныне и не котировались, девушки таскали материалы из художественного училища, заимствуя для корпуса и палубы брусочки дерева, изначально предназначенные для перекладин подрамников, рам, макетов и всего такого прочего, а заодно прихватывали и дорогую рисовую бумагу, пергамент и обрывки бельгийского льняного холста – то, из чего можно нарезать крохотные паруса. Довольно быстро, подгоняемые как артистическим темпераментом и общечеловеческой любовью к трудностям, так и необъяснимым, незаслуженным успехом Свиттерса, девушки от кэтбота перешли к шлюпу, и к кечу,[148] и к ялику, и к шхуне. Они толковали о кливерах и бизань-мачтах, добавляли шверц, киль и руль. И, будучи художницами, красили свои кораблики в ярко-синий, и белый, и золотой цвета, и частенько вписывали на носу какое-нибудь название поудачнее, что-нибудь вроде «Шакти», «Афина», «Русалочья молния», «Мадам Пикассо» или «Месть мадам Пикассо».
Д Свиттерс называл свои лодочки – все до одной – «Маленькая Пресвятая Дева Звездных Вод» (причем выцарапывал название в передней части палубы шариковой ручкой); и все они представляли собою ту же самую примитивную конструкцию, улучшать которую Свиттерс и не думал, разве что ставил парус из капустного листка вместо привычного салатного, если ветер дул особенно порывистый, или если, по чистой случайности, из рук его выходила лодчонка размером с крысоловку, а не с мышеловку (его обычный предел). Не то чтобы Свиттерс чуждался красоты и изящества. Никоим образом. Напротив, он был поборником красоты в эпоху, когда красота изгонялась обывателями со службы просто-таки направо и налево. Его лодочки оставались примитивными и грубыми, потому что сделать их иными Свиттерс просто не мог: ген «мастерства-на-все-руки» в мужчинах его семьи оставался рецессивным на протяжении вот уже нескольких поколений (чем, возможно, и объясняется их тяготение к образу «человека-загадки», по чудному выражению Юнис). Как бы то ни было, его топорные лодчонки одерживали победу снова и снова.
– Уж извиняйте, мои хорошие, – покаянно говорил Свиттерс, когда на финише девушки гуськом проходили мимо инвалидного кресла, дабы запечатлеть поцелуй на его победно усмехающихся губах.
– Просто не понимаю.
– Он жульничает, не иначе.
– Это трюк какой-нибудь, да?
В неглубокие ручьи своих состязаний – в эти водные потоки, уносящие куда-то лепестки хризантем, сухие веточки армерии, семена, пряности, кусочки крабьих панцирей и выброшенные стаканчики из-под кофе с молоком, – потоки, запруженные косяками раздавленных яблок, гнилых лимонов, укатившимися ненароком кочанчиками брюссельской капусты, изредка попадающимися ноздреватыми сгустками конского навоза, – потоки, вбирающие в себя воду туч, чай, лимонад, суп, дешевое вино, слюни (птичьи, лошадиные и человеческие) в придачу к полусотне разновидностей кофе, – потоки, каждую ночь вычерпываемые дочиста рабочими городских служб, – лишь для того, чтобы на следующий день вновь украситься коллажем из мерзких органических отбросов, – результатов бурной деятельности в пределах Пайк-плейс, этого пуза и сердца Сиэтла, – в эти потоки, протекающие по мощенному булыжником руслу, девушки начали спускать бриги, бригантины, барки, фрегаты и клиперы – уже не гоночные суда, но корабли грузовые и военные. Словно, отчаявшись превзойти его вульгарных «Дев» в скорости и прочности, художницы тщились затмить их масштабностью, детальностью и изяществом.
Воистину то были творения чудесные и удивительные, эти крохотные мореплаватели, особенно когда палубы клиперов были загромождены бревнами, бочками с ромом, хогсхедами, кипами хлопка или мешками с зерном; когда фрегаты оснащались пушками и клювастыми носовыми украшениями – таранить противника. Гонки прерывались, откладывались или вообще отменялись по причине то и дело вспыхивающих морских боев. Пока кипела битва – «Да хрен с ними, с торпедами, полный вперед!» – неповоротливая Свиттерсова «Дева» под грубым «Веселым Роджером», накренившись, шлепала себе мимо – нескладная и нахальная – и, мотаясь из стороны в сторону, прокладывала путь (если, конечно, не садилась на мель на полузатонувшей горбушке) к водостоку в конце улицы. Делая вид, что Свиттерса они вообще игнорируют, девушки-художницы строили планы разыграть Трафальгарское сражение, решив, что схватка окажется куда более интересной и убедительной, если боевые корабли укомплектовать командой.
– Плодовые мушки, – предложила Луна, едва ли не самая изобретательная среди девушек. – Можно натереть палубы и такелаж виноградной мякотью или еще чем-нибудь в этом роде, и не успеешь оглянуться, как команда как миленькая слетится.
– Чего? – парировала Брай, непримиримая соперница Луны в области талантов. – На дворе, между прочим, зима, если ты вдруг не заметила. Никаких плодовых мушек и в помине нет.
– Еще как есть. Вот вокруг той розовощекой брюнетки, что торгует вон за тем лотком, целый рой вьется.
– Ага, – согласилась Твила. – Даже когда она просто идет по улице.
– Это вы про Дев? – простодушно осведомился Свиттерс.
Девушки как по команде все до одной развернулись лицом к нему – ни дать ни взять маяки, глаза их сощурились; в них светилось подозрение или скорее некое экстрасенсорное знание превыше подозрений – пугающая демонстрация женской интуиции во всей красе. Свиттерс даже покраснел.
Прожарив беднягу до мозга костей на огне саркастических ухмылок, девушки вновь занялись подготовкой к Трафальгару.
– Ну так приманятся эти тварюги на борт или нет? Может, на палубу какавы плеснуть?
– Милые мои, ради всего святого! – взмолился Свиттерс, бледнея как полотно. – «Какава»? Редкое лингвистическое искажение столь фекально воняет нарочитой деревенщиной! Данный некультурный вариант неправильного произношения ассоциируется со скотоложцами из хлева и остроумцами поздравительных открыток и по деклассированной оскорбительности превосходит даже употребление слова «грыбы» там, где подразумевались «грибы» и ничто иное.
– Жизнь сама по себе оскорбительна. Привыкай, дружок. – Здесь девушки его уели.
– Держу пари, Дев говорит: «грыбы». – И здесь тоже.
Столь же не склонные к насилию по природе своей, сколь захваченные неуемным творческим азартом, девушки очень скоро охладели к морским боям. В один прекрасный день, ко всеобщему восторгу, на смену паруснику выплыла презренная шаланда-мусоровоз, а на следующий день кто-то запустил ковчег. За ними последовали рыболовные траулеры, буксирные суденышки, баржи, плоты, каяки, экскурсионные яхты, танкеры и океанские лайнеры. И, как с легкостью предсказал бы любой специалист по истории искусства, со временем наступил период расцвета стилистического маньеризма, искусства для искусства. Теперь девушки приносили корабли, что на корабли мало походили или не походили вообще: импрессионистические корабли, экспрессионистические корабли, кубистические корабли, корабли, скорее смахивающие на вращающиеся стулья, парики, призы в боулинге и пуделей, нежели суда, когда-либо бороздившие морские просторы; корабли, что никак не желали плыть прямо, а в отдельных случаях вообще не держались на воде. Антикорабли. Самоубийцы. Утопающие. Паромное сообщение в Бангладеш. И наконец Луна прекратила шоу, явив миниатюрного Христа, что мог ходить по воде. Все были потрясены; однако два дня спустя – за это время она не спала и не ела – Брай явила Христа, который не только ходил по воде, но еще и тащил за собой лыжи. По всей видимости, конец был недалек.
Маленькие регаты привлекали все больше и больше любителей поучать и советовать, так что никто не удивился, когда кто-то из журналистов «Пост-интеллидженсера» упомянул о них в своей колонке.
– Прискорбно, – сетовал Свиттерс. – Теперь в любой день того и жди явятся жадные до новостей пятачки телекамер – разнюхивать наши невинные забавы.
Продукты своей культуры, девушки-художницы не могли ни понять, ни разделить его неприязнь. Отвращение к средствам массовой информации было для них столь же непостижимо, сколь, несколькими веками ранее, отвращение к милостям короля или к благословению церкви.
Возможно, они даже поссорились бы, но (что только естественно, ибо апрель стоял в разгаре) дожди прекратились. Небо сияло синевой, солнце выкатилось на сцену, точно второразрядный комик, и запылало в два раза ярче, как если бы свет рампы включили на двойную мощность, – и буквально за день улицы и канавы рынка сделались сухими, как ржаное виски. Таковыми они и оставались впредь. Более того, с приходом весны девушек вдруг осенило, что учебный год близится к завершению, грядут неизбежные выпускные экзамены, папки с образцами работ должны быть готовы к сдаче, и, охваченные шебутной паникой, студентки с головой ушли в живопись, скульптуру и фотографию, что вот уже несколько месяцев пребывали «в загоне», к вящему недоумению факультета, по причине корабельного моделирования и навигационных причуд.
Теперь, изредка выбираясь на рынок, художницы, поодиночке или в парах, отыскивали Свиттерса, и в их бойких «привет» и «пока» неизменно ощущалась неуловимая нотка мечтательности.
– Ну и что ты ныне поделываешь? – осведомлялись девушки, подразумевая, что без них жизнь Свиттерса наверняка скучна и беспросветна.
– Дом охвачен пламенем, – весело сообщал он, – а я гляжу наружу сквозь окошко второго этажа. И в моем случае окошко это – в двух дюймах над землей. Лучшего и желать нельзя!
В прошлом существовало негласное правило: никаких докучных расспросов. А теперь девушки то и дело любопытствовали:
– Слушай, а что ты вообще делаешь тут, на рынке? Чем ты раньше занимался? Ну, раньше, понимаешь?
– О, я отказался от практики врача-проктолога, чтобы пожить в Уральских горах. Или это я отказался от практики врача-уролога, чтобы поступить на работу в «Проктер и Гэмбл»? Гм-м?
– То есть ты даже не помнишь, был ли ты проктологом или урологом?
– Увы мне. Знаю одно: в сферу моих профессиональных интересов входило все то, на чем сидят.
По меньшей мере половина девушек недвусмысленно давали понять – главным образом через язык тела, – что все, на чем они сидят, Свиттерс легко может заполучить, пусть скажет лишь слово. Но слова он не сказал. Неким косвенным образом он тем самым платил свой долг Сюзи, которая, как он напоминал себе снова и снова, моложе этих девочек на каких-то три-четыре года, не больше, – а ради нее он, похоже, готов был понести кару не из малых. Разумеется, он вожделел к студенткам-художницам с просто-таки маниакальной одержимостью, и, по правде говоря, раскаяние из-за Сюзи, чего доброго, не помешало бы ему узнать этих девочек поближе, если бы рассветные визиты Дев не выжимали его плоть досуха.
Пришла весна. Никакой ошибки – весна, самая настоящая. Воздух превратился в сахарную вату, причем спряденную не из сахара, а из половых желез жаворонков и сухого белого вина. На рынке Пайк-плейс между камнями мостовой проклюнулась зелень. Покидая поутру дом, опрятный и подтянутый (при всей своей неприязни к утреннему туалету), однако ж несущий на себе источающий сладострастие автограф Дев, словно метку прачечной на рубашке, Свиттерс оставил пальто дома.
Бледный солнечный свет играл на «звездном корабле», на «окне второго этажа», на «троне просветления», с высоты которого Свиттерс наблюдал за миром. Поскольку весна принесла с собой, как и каждый год, приливы смутных стремлений из тех, которые можно определить как грусть, Свиттерс ловил себя на том, что думает об унылом крохотном mercado[149] в Бокичикосе, столь горестно обделенном как товаром, так и покупателями на этот товар, в сравнении с тем загроможденным рынком, на котором он парковал свои «одноместные качели-карусели». А поскольку на высоких прилавках (включая принадлежавший Дев) апельсины, лук, картошка и так далее складывались в пирамиды, Свиттерс то и дело вспоминал о кандакандерском шамане. Уж не на остроконечном ли черепном своде старины Сегодня Суть Завтра упокоилось оперение бедняги Морячка? И как там Ямкоголовая Гадюка? Парнишка давно расстался с прыткой Южной Америкой, но прыткая Южная Америка расставаться с парнишкой не спешила.
У Свиттерса, лишенного яхт-клубных развлечений в обществе студенток-художниц, вновь появилась масса времени на размышления, и в то время как он частенько задумывался о Сюзи и о том, что мог бы сделать, чтобы уберечь их отношения, а также и о ЦРУ, и о том, чего мог бы сделать, чтобы сохранить работу, сосредоточивался он главным образом на своей южноамериканской неприятности, в частности, на вопросе, поднятом Бобби Кейсом, а именно: что такого ценного и сакрального явили ему шаманские аяхуаска и йопо, чтобы ему теперь расплачиваться за это, проведя остаток жизни задрав ноги?
Уж не явилось ли его бедственное положение отдаленным эхом истории с Адамом и Евой? Уж не заказал ли он – под сомнительную расписку, выданную жутковатым мошенником, – ленч в гриль-баре «Древо Познания», где столоваться полагается разве что космической элите?
А если так, что именно за запретную информацию он проглотил? Что каждая маргаритка, каждый воробушек и каждый пескарик на планете обладает собственной индивидуальностью, не менее яркой, нежели его собственная? Что суть всякой плоти – лишь замедливший скорость свет, а физическая реальность – лишь причудливый танец наэлектрифицированного ничто? Что на определенном уровне сознания смерть утрачивает значение? И время тоже? Сегодня суть завтра? О'кей. Но разве он не знал обо всем об этом и без шамана?
В «Бытии» 3:22 брюзгливый голос, приписываемый Яхве, сказал об Адаме (застуканном с семечкой на губе): «Вот, Адам стал как один из Нас». Нас? Стало быть, богов больше одного? Или это богини: как насчет миссис Яхве? Или собирательное местоимение Яха включает в себя его лучезарного заместителя Люцифера? Или, коли на то пошло, змея? Как насчет содружества ангелов (политически пассивная фракция которого, возможно, уже склонялась к нейтралитету)? Или может ли такое быть – это уж точно притянуто за уши, – что Господь имел в виду колбочки? Те самые медно-красные коконы, блестящие стручки-болтуны, которые похвалялись, будто они-то и заправляют всем шоу? Чушь скорее всего, но тогда что такое эти треклятые колбочки? Они – некая внутренняя сущность растений, из которых получаются аяхуаска и йопо, образчик заключенного в ботаническом мире разума, упроченного и ставшего доступным для диалога в результате взаимодействия растительных алкалоидов с нейронами человеческого мозга? Или они скорее облекшиеся в материальную форму проявления его собственной психики, галлюцинации в виде тотемов из коллективного бессознательного? Или они на самом деле независимые сущности, некая форма жизни, обитающие, например, в соседнем физическом измерении, – а сконтактироваться с ними можно на своего рода перегруженном вебсайте, доступ к которому обеспечивают скорее химические средства, нежели электронные?
Ну, как бы там ни было, он со всей определенностью не стал «как один из них» – и шаману тоже не уподобился, если на то пошло. Тогда почему его наказывают? Или, может, наставляют? Посвящают? Во всяком случае, выдворяют из сада разума? Сама терминология, к которой он вынужден был прибегнуть, внушала сомнения: чуждая и одновременно избитая, язык, за последние десятилетия изъятый из своего родного, эзотерического контекста и включенный в вокабулярий популяризаторов, шарлатанов и дилетантов. Тьфу! И однако ж это – вопросы существенные, разве нет, и столь же заманчивые для науки, которая предпочитает заметать их под коврик, как и для Свиттерса, который, в силу личных причин крайней важности, эту несмелую роскошь позволить себе не может?
Завороженный непривычными импликациями подобных вопросов и в то же время немало ими смущенный Свиттерс возвращался к ним снова и снова, хотя и сконфуженно, точно судебный эксперт, сортирующий дамское нижнее белье с места преступления. Размышлениям он предавался по большей части на людях – на умащенных солнцем углах, в тени под арками либо под огромными мультяшными рыночными часами, – где его захлестывал гул ничего не подозревающих толп, а флоридские грейпфруты и аризонские дыни, точно выпученные глаза лягушек размером с «бьюик», наблюдали за ним, не мигая.
В одном из таких мест, пока Свиттерс бился над одной из этих загадок, к нему и приблизился – чересчур неожиданно на его вкус – досиня выбритый остроносый юнец с избытком недоброжелательства за очками и в чрезмерно измятом костюме.
Если этот нагрянувший невесть откуда парень – из ребят Мэйфлауэра, должно быть, стряслось что-то и впрямь серьезное. Приглядевшись внимательнее, Свиттерс, правда, готов был поклясться, что этот надутый халтурщик даже статую Свободы не выследит. Нет, это не наш. Остались же у конторы какие-то стандарты. Впрочем, отчего бы ему не быть, например, виртуозом маскировки? Отвисшая нижняя губища – недурной штрих, если, конечно, парень об нее не споткнется.
– Вы – Свиттерс?
– А кто спрашивает, приятель?
– Я приехал отвезти вас к вашей бабушке.
– Сдается мне, такси я не вызывал. Мой шофер зовется Абдулла, химчистками пользуется регулярно, ко мне обращается «мистер Свиттерс» и, разве что я путаю его с садовником, сегодня он выходного не брал.
Юнец ощетинился; но если он и помышлял порыться в своем репертуаре резкостей и грубостей, одного взгляда Свиттерса, гипнотического и свирепого, хватило, чтобы желание это тут же развеялось. Из отрывающегося по шву кармана пиджака юнец извлек визитку, идентифицирующую его как служащего некоей юридической фирмы, расположенной в деловой части города, что на памяти Свиттерса Маэстра пару раз упоминала в связи со своим завещанием.
– Боюсь, у меня дурные новости, – сообщил он. – Я припарковался на углу Пайн-стрит.
В вестибюле Свиттерса встретили врач и юрист. Что может быть хуже? Учитывая, что ни один приличный человек застройщика в доме не потерпит, не хватало только присутствия копа и священника (Четыре Апокалиптических Всадника), чтобы завершить перекличку проклятия.
Врач был само сочувствие и любезность. Он объяснил, что с Маэстрой приключился сердечный приступ – не из самых сильных, нет, тем более принимая в расчет ее возраст, – и от приступа этого, по всем признакам, она вполне оправится. Никаких оснований подозревать паралич нет; хотя нарушения речи наблюдаются. Ей дали легкое успокоительное, и в ближайшие семьдесят два часа при больной будет дежурить сиделка. Больная никого не желает видеть до тех пор, пока речь ее полностью не восстановится. «А то Свиттерс непременно воспользуется моим дефектом дикции, чтобы впервые за тридцать лет меня переспорить», – процитировал со смешком доктор, оставил Свиттерсу свой телефон – и ушел.
Настал черед юриста. Она тоже держалась вежливо, хотя в ее случае вежливость казалась скорее проявлением профессионализма, нежели сострадания. Она была необыкновенно высока и столь же черна цветом кожи, как многие ее коллеги – сердцем, и в акценте ее слышался отголосок пассата. «Барбадос» – пояснила она впоследствии. Ее чувство собственного достоинства, преумноженное ростом, устрашило бы любого мужчину, менее безрассудно-храброго, чем Свиттерс. В любом случае, поскольку у мисс Фоксуэзер было в запасе сенсационное сообщение-другое – парочка бомб, так сказать, – ее высота случаю более чем соответствовала.
– Я так понимаю, вас не поставили в известность о том, что ваша бабушка находится под следствием? – проговорила Фоксуэзер, открывая люк и выпуская на волю сенсацию особенно крупную. – Да, я так и подумала. Так вот в январе против нее было выдвинуто обвинение в компьютерном взломе. Злонамеренные хулиганские действия. Подчеркиваю: именно хулиганские. Никаких свидетельств кражи или социального «активизма» как таковых. И тем не менее обвинение весьма серьезное, особенно в нынешний крайне неблагоприятный момент, поскольку правительство вводит более строгие меры против подобных случаев, прежде чем они выйдут из-под контроля. Федеральные службы хотят преподать наглядный урок.
Недоверчиво (хотя уж ему-то чрезмерно удивляться было не с руки) или в смятении душевном, а может быть, напротив, в восхищении, близком к восторгу, Свиттерс все качал и качал головой. Трудно осуждать мисс Фоксуэзер, решившую, что в инвалидное кресло собеседника вверг паралич.
– Учитывая возраст вашей бабушки, вопрос о тюрьме даже не рассматривался; кроме того, все доказательства свидетельствуют о том, что в финансовом плане за счет компьютерного взлома она не обогащалась. Тем не менее, намеренно или нечаянно, она-таки вывела из строя как минимум одну компьютерную сеть и уничтожила изрядное количество интеллектуальной собственности, и, хотя я сделала все от меня зависящее, ее оштрафовали на значительную сумму. Сегодня утром сообщили о наложении штрафа; должна сказать, что убеждена: именно приговор и послужил причиной сердечного приступа.
Адвокат наконец села – Свиттерсу уже грозило растяжение шейных мышц – и добралась до сути. Маэстре – даже если она вполне поправится и новых закупорок не случится – потребуется уход. Маэстра же грозилась выпороть тростью того скупердяя, что только попытается переместить ее в однокомнатную квартирку с плитой и раковиной прямо в жилой комнате, и пристрелить как помоечную крысу того нациста, который определит ее в дом престарелых (Свиттерс и Фоксуэзер переглянулись, давая понять, что оба понимают: старушка не шутит), а домашний уход обходится недешево. На содержание особняка в Магнолии тоже тратится немало. Плюс задолженность по налогам. Плюс штраф, исчисляемый шестизначной цифрой. И, конечно же, судебные издержки. В конечном счете Маэстра, на протяжении многих лет щедро жертвовавшая на разные сумасбродные начинания, теперь глядела в голодные глазницы тощей белой собаки банкротства.
– Так вот я согласилась принять в счет услуг ее старый коттеджик на Снокуалми. Уже легче. Гм… Однако помимо этого домика у вашей бабушки есть только одно действительно ценное имущество.
– Матисс.
– Именно. И на аукционе за картину можно выручить более чем достаточно, чтобы поддержать несчастную старушку. Но она говорит, будто по завещанию обещала картину вам, и потому считает, что у нее нет морального права продать полотно.
Свиттерс подъехал к двери в гостиную и заглянул внутрь. Вон она, картина, висит над каминной полкой во всем своем вольно раскинувшемся, жизнеутверждающем бесстыдстве. Как же такое возможно: настолько плоская – и при этом настолько округлая, настолько неподвижная – и так паясничает, настолько мясистая – и при этом воплощает собою задумчивую созерцательность, настолько нарочито уродливая – и заключает в себе столько отрады! На узорчатых подушках, что, чего доброго, зигзаг за зигзагом выдул из своего инструмента Орнет Коулман,[150] одалиска выставляла свою пышную плоть на обозрение обществу, что вновь научилось бояться плоти. Не зная ни страха, ни запретов, ни самовлюбленности, ни корысти, ни, если на то пошло, желания или похоти, она нависала, она простиралась во все стороны – словно контур столицы на фоне неба и пустынная равнина: женщина-город, женщина-степь, женщина – весь необъятный мир. И все же чем дольше он глядел, тем более отдалялась она от всего женственного и мирского, ибо по сути своей она была что песня в цвете, великолепная в своей бесполезности неохватность раскрепощенной краски. Ничем обществу не обязанное, ничего от общества не ожидающее, полотно обрушивалось на мозг, точно туча – на буровую вышку. Оно обладало целомудрием и грубой силой сна.
Свиттерс обернулся к мисс Фоксуэзер.
– У Матисса, видать, в студии холодрыга та еще была. Женщины просто синели.
– О, но ведь так…
– Да продайте ее! – рявкнул Свиттерс. – Всегда терпеть не мог эту картину.
Можно лгать Господу – но не дьяволу?
В силу по меньшей мере двух причин Свиттерс планировал перебраться в горный коттеджик, как только стает снег. Во-первых, он уже был готов отдохнуть от рынка Пайк-плейс, который, с наступлением теплой погоды, прыткостью уже почти сравнялся с Южной Америкой, и, во-вторых, если Маэстра глядела бледному псу в зенки, Свиттерс уже угодил к нему в лапы. Пособие по безработице заканчивалось, квартирка в домовладении так и не была продана, более того: Свиттерсу вскорости светило потерять право выкупа заложенного имущества, и он собирался с духом подступиться к Маэстре насчет ссуды. А теперь…
«А теперь в моем лесном домике станет проводить уикэнды эта законоведка, в то время как в отблеске моего обожаемого Матисса какой-нибудь безжалостный хищник-монополист будет строить зловещие планы насильственного поглощения фармацевтической фирмы, известного производителя возвышающего душу слабительного». Вышеприведенное, вместе с уместными подробностями и изъявлениями беспокойства по поводу бабушки, Свиттерс отослал по электронной почте Бобби Кейсу. Когда же Бобби не отозвался тотчас же, Свиттерс решил, что тот, надо думать, летает с Рискованной разведывательной миссией над Северной Кореей (предположительно именно это и подразумевало его новое назначение) либо по колено увяз в окинавской киске. (Скверный Боб был рад до экстаза снова оказаться в Азии, привет-привет, старина!)
Однако не прошло и двенадцати часов, как колокольчик электронной почты звякнул. «Черт! И почему эти желтопузые парки вечно набрасываются на престарелых! Как она?»
«Разумом и телом – ну, в том, что действительно важно, – Маэстро бодра и благополучна, – ответствовал Свиттерс, – хотя на данный момент голос старушки пугающе напоминает ее же дражайшего покойного попку. В финансовом плане из них двоих Морячок, пожалуй, в лучшем положении. Вот уж понятия не имел. Как выяснилось, она жертвовала крупные суммы наличными всяческим организациям, цели и названия которых не вполне ясны».
«Небось цэрэушные «крыши» все до единой, – отстучал Бобби. – Но этот ваш Матисс, которого перекати-поле вроде тебя вообще не заслуживал, если на то пошло, должен стоить миллионы и миллионы».
«Именно, миллионы. Если только тревога не подымется. И дело не только в том, что скорее всего подлинность его будет оспариваться, есть вероятность, что картина окажется украденным имуществом. Первый муженек Маэстры приобрел полотно при довольно туманных обстоятельствах. Как бы то ни было, сам я живу преходящими милостями мистера Кредитки и испытываю острейшую нужду в высокооплачиваемой работе. Я обязан уберечь Маэстру от дома престарелых, если до такого дойдет, и дать ей возможность жить в собственном особняке с ее гадкими компьютерами. Кроме того, я надумал осенью рвануть назад и призвать к ответу Сегодня Суть Завтра. По-моему, так одного года для двухдюймового просветления более чем достаточно. Переборщить не хотелось бы. Злоупотреблять гостеприимством Нирваны и все такое».
«Вот теперь ты дело говоришь, сынок! Я свяжусь с тобой, как только придет в голову светлая мысль-другая. А пока передавай старой благотворительнице мои комплименты и заверения в вечной любви».
И уже на следующий день Бобби снова вышел в сети с интригующим предложением.
«Если ты в состоянии и не прочь попутешествовать, Сам Знаешь Кто приготовил работенку для экс-агента с конкретно твоим опытом. 30 апреля. Отель «Тюль». Анталия, Турция. Сидишь и ждешь в вестибюле, не привлекая к себе излишнего внимания – справишься? – пока не услышишь, как рядом с тобой скажут: «Черт бы побрал далласских ковбоев!» Оплата: низкая. Риск: высокий. Но ты, я так понимаю, не откажешься, потому что острые ощущения практически неограниченны, а уж я-то знаю, до чего тебя тянет вернуться в игру». Атак ли? «Тянет», ache по-английски (от древне-верхне-германского ach! – восклицания боли) вернуться в «игру», по-английски – game (от индоевропейской основы gwhemb, «весело прыгать», как в английском gambol)! Безусловно, Свиттерс всегда воспринимал собственную деятельность, будь то официальную или неофициальную, на геополитической арене как игру: этакое сочетание регби, шахмат и покера и плюс еще малая толика русской рулетки для ровного счета. В то время как в такой игре решающих побед быть не могло – сверх элементарного выживания, – игрок зарабатывал очки всякий раз, как его подрывная деятельность расстраивала или отдаляла объединение сил в любом отдельно взятом лагере. В определенном смысле выигрыш заключался в том, чтобы помешать другим выиграть или хотя бы разжиреть на плодах своего триумфа.
Однако шесть месяцев в инвалидном кресле изменили его взгляды – пусть еле заметно, зато существенно. Когда живешь в двух дюймах над землей, ты к ней достаточно близок, чтобы ощущать земное притяжение, включаться в ее ритмы, признавать ее своим домом и не воспарять в некие эфирно-озоновые пределы, где ведешь себя так, словно твое физическое тело – это лишь избыточный багаж, а мозг – шар-метеозонд. С другой стороны, ты приподнят над землей ровно настолько, чтобы скользить над лихорадочными потугами и мелочным недовольством, коими одержимы бескрылые обыватели, барахтающиеся в тех мрачных миазмах, что грозят обесцветить их души до единообразного серого тона. Короче говоря, можно остро интересоваться делами мирскими и при этом оставаться благодушно отстраненным от их последствий.
У Свиттерса, если уж начистоту, энтузиазма по поводу запихивания палок в колеса геополитики отнюдь не убыло, но теперь, с высоты двух дюймов, он заморачивался конечным результатом не более, чем итогами лодочной регаты в сточной канаве с участием студенток-художниц. (Будь он к тому склонен – а он со всей определенностью не был, – он, пожалуй, провел бы параллель-другую между своим продвижением по жизни и вихлянием своих неуклюжих лодочек по замусоренным каналам рынка.) На самом деле он давно пришел к выводу, что инертность масс и продажность тех, кто ими беззастенчиво манипулирует, настолько глубоко укоренились, настолько разрослись, что ничего кроме чуда в буквальном смысле этого слова не обеспечит счастливого финала пребыванию человечества на этой планете, не говоря уже о той игре, в которую сам Свиттерс играл на» этом сомнительном поле. И тем не менее играть в игру, безусловно, стоило. Ради игры как таковой. Ради сиропа «Bay!», в ней заключенного. Во имя шанса, что тем самым возвысишь собственную душу.
Так что его, возможно, не то чтобы тянуло вернуться в игру, но и против он ничего не имел, ибо, не теряя времени, принялся выкручивать руки мистеру Кредитке, пока карточка, рыдая в три ручья, точно загнанный в угол осведомитель, не капитулировала-таки, и Свиттерс не получил-таки билет в один конец до Стамбула, а Маэстра – тяжелый серебряный браслет с изображением ворона (мотив, характерный для северо-запада Индии). В одном из рыночных тупичков потемнее он украдкой насладился прощальной скачкой на приспустившей кальсоны Дев, в то время как в нескольких ярдах оттуда у ее покинутого ларька покупатели, перетаптываясь на месте, постепенно перемещались за ту тонкую грань, что отделяет покупку от воровства, таская первую в сезоне мексиканскую клубнику. Свиттерс возместил ей ущерб из своего исхудавшего бумажника – чтобы братья не поколотили. И отбыл – дабы перед ним впервые предстал архангел…
– Одубон По. – Одетый во фланелевую рубашку и матросскую шапочку тип, произнесший это имя, торчал на тротуаре Пайк-стрит, сосредоточенно изучая автобусное расписание, все то время, пока Свиттерс залезал в такси, складывал кресло и втягивал его за собою. Это был моложавый, придурковатый, однако шустрый кавказец, изрядно смахивающий на Гектора Сумаха из города Лима, что в Перу. Но едва таксист дал гудок в знак того, что трогается, незнакомец внезапно всунул голову в окно машины, произнес имя По, сдвинул брови с тем обязательным неодобрительно-хмурым видом, что на самом деле – улыбка в штанах наизнанку, и покачал головой. – Он, знаете ли, контрабандой оружия занимается, – сообщил незнакомец – причем прозвучало это точно пикантная сплетня, а не предостережение и не обвинение. И столь же мгновенно исчез.
– В аэропорт, – бросил Свиттерс.
– Куда летите-то, сэр? – полюбопытствовал таксист.
– В Турцию.
– А? В Турцию? Далековато собрались. В отпуск небось?
– Да контрабандой оружия развлекаюсь, – прозаично отозвался Свиттерс, гадая про себя, откуда еще принесло этого агентишку и в какую такую пакость его втравил друг Бобби.