Живешь лишь дважды:
Один раз – когда рождаешься,
Другой – когда смотришь смерти в лицо.
Однажды в стародавние времена четыре монахини поднялись на борт реактивного самолета, вылетающего из Дамаска в Рим. Рейс 023 «Алиталия» взмыл в направлении северо-востока, пролетел двадцать или около того земных миль над безводной сирийской равниной, с птичьей грацией заложил вираж и повернул вспять, к Средиземному морю. С воздуха пустыня казалась рыхлым, комковатым переплетением красных и желтых нитей – точно прихватка, произведенная в кружке «Умелые руки» в летнем лагере для умственно отсталых детей. Монахини потели как лошади, и в то время как они…
Прошу прощения. На самом деле пустяки; ничего важного, ничего такого, что бы оправдало эту заминку. И все же, невзирая на то, что все факты повествования относительны (а пожалуй, что и факты жизни – тоже), невзирая на высший авторитет поэтической свободы, этот рассказ, на родство с «Финнеганом» отнюдь не претендуя, в интересах как ясности, так и целесообразности, тщится воздерживаться от того литературного надувательства, что всячески подталкивает читателей к неправильным выводам. Так что при том, что в данном случае оно, пожалуй, как говорится, ложная тревога, при том, что оно, пожалуй, даже отдает тем самодовольным чистоплюйством, что для подлинной чистоты – то же, что никчемный диктатор для короля-философа, – так что заглянем-ка мы в добытый из чернильницы инкрустированный ларец и достанем-ка мы два набора изящных надстрочных знаков – «для правого уха», «для левого уха» – и закрепим их на мочках по обе стороны от слова монахини. Вот именно так: «монахини». Разумеется, отнюдь не украшательства ради – хотя эти апострофические кластеры заключают в себе недоговоренную, недооцененную красоту, превосходящую шик как таковой. (Приглядитесь: разве они не напоминают, скажем, подхваченные ветром слезы волшебного народца, или запятые на батуте, или страдающих коликами головастиков, или человеческие зародыши в первые дни после зачатия?) Нет: строгое слово монахини в декоративных безделушках не нуждается. И здесь мы его принарядим только того ради, чтобы отделить от прочих слов в предложении в целях скрупулезного правдоподобия.
Как говорилось выше, однажды в стародавние времена в Дамаске четыре монахини поднялись на авиалайнер, вылетающий в Рим. Если уж совсем строго придерживаться фактов, в то время как в глазах прочих пассажиров они, возможно, и выглядели самыми что ни на есть заурядными святыми сестрами, но три из этих «монахинь» были давным-давно лишены духовного сана, а четвертая «монахиня» – та, что вкатилась на борт в инвалидном кресле, – была вообще-то мужчиной.
Насчет испарины все – чистая правда. Вспотели они потому, что стоял теплый майский день, а они все были в темных, тяжелых зимних рясах, добытых из недр сундука в аббатисиной кладовке, ибо рясы более легкие, привычные в этой части мира, ритуально предали огню примерно годом раньше. А еще они вспотели потому, что нервы у них были на пределе, потому, что вплоть до самого последнего момента их отлет этим рейсом стоял под большим вопросом, потому, что недавние события, для них и без того тягостные, и в самом деле вырвались из-под контроля после того вечера, когда в монастыре вновь появилась «монахиня», более их всех заслуживавшая апострофического опровержения.
Грузовик по пути из Дамаска в Дейр-эз-Зор всегда останавливался на ночь в деревушке среди холмов где-то в тридцати километрах к западу от пахомианского оазиса, поэтому и прибывал на место рано утром. Машина же, полноприводной седан «ауди» с усиленными пружинами и мощными амортизаторами, скорость развивала большую, нежели грузовик, даже по тамошней пресеченной местности в деревню никаких доставок не предвиделось, а европейские клиенты задержек не терпели. Так что Тофик проехал через поселение, лишь посигналив и помахав рукой в знак приветствия, – и погнал дальше, в монастырь. Куда они и добрались вскорости после заката.
Приказав Тофику и его подозрительному «помощнику» (опять квалификация в сережках кавычек!) ждать в машине, двое мужчин зашагали к массивным деревянным ворогам. Прочли объявление; Свиттерс с интересом прислушивался – сколько раз они позвонят? И еще более внимательно пригляделся – которая из сестер их в итоге впустит? Он знал заранее – рано или поздно этой парочке разрешат войти. Зачем они приехали, Свиттерс тоже знал. Их перешептывания на заднем сиденье гремели у него в ушах благодаря вставленному чипу как диалог в опере Верди, и хотя его итальянский никто бы не назвал perfetto,[251] вычислить их намерения Свиттерсу труда не составило.
В конце концов впустила их Домино Тири – что и неудивительно, Свиттерса она не видела, да и он заметил ее разве что краем глаза, но и этого было достаточно, чтобы пульс его заработал с ритмическими перебоями-синкопами – так же, как в былые дни, когда в комнату входила Сюзи. Интересно, а Сюзи на него по-прежнему так действует? – а почему бы, собственно, и нет? Свиттерс закурил сигару. Торопиться причин не было. Церковники, вне всякого сомнения, народ безжалостный, но они всегда предпочтут переговоры – запугиванию, и запугивание – насилию. События станут разворачиваться в соответствии с неписаными правилами этикета. В данный момент, надо думать, как раз подают чай.
– Там, позади, по ту сторону Джебел аш-Шавмария, – обронил Тофик, имея в виду центральный горный хребет, – когда мы проезжали тот отряд бедуинов, у тебя прямо глаза на лоб повылазили, так ты на них пялился. Я уж думал, ты, чего доброго, из машины выскочишь – и к ним.
– Едва удержался. Просто знакомых не увидел.
Издевательски фыркнув, Тофик потянул за рычаг, переводя спинку кресла в горизонтальное положение. Он провел за рулем почти девять часов и большую часть этого времени уклонялся от камней и рытвин на дороге через бездорожье. Откинувшись назад, он закурил сигарету. Если Тофик и сознавал, что его сигарета – да, собственно, любая сигарета – перед Свиттерсовой сигарой что никчемный диктатор для короля-философа, этого он никак не выдал.
– Лучше б ты к бедуинам набивался, чем вмешиваться во внутренние дела Церкви, к которой ты даже не принадлежишь.
– Наверное, ты прав.
– Уж эти мне американцы!
– Вечно лезут в чужие дела?
– А нам внушают, что Америка, дескать, земля свободных людей.
Свиттерс мог бы сослаться на установленные в общественных местах системы видеонаблюдения, полицейские микрофоны по углам улиц, на собак-ищеек в аэропортах, на синие шифры, анализы мочи, банки данных по ДНК, интернетовскую цензуру, законы на предмет шлемов, законы на предмет табака, и ремней безопасности, и спиртного, запреты на шутки, запреты на флирт, судебные тяжбы по поводу всего на свете, и «говорящая» статистика: в США 645 человек из 100 000 граждан попадают в тюрьму – по сравнению со средним числом 80 на 100 000 повсюду в мире. Однако перевести все это на арабский было трудновато. Как бы то ни было, ему пришлось бы закончить на предположении, что, возможно, все эти беззакония – это еще цена невеликая, при американской-то резвости и все такое.
Свиттерс перешел на французский: Тофик, как многие жители Дамаска, этот язык худо-бедно знал.
– Если слово «земля» употреблено здесь в значении «нация», тогда «земля свободных людей» – это оксюморон. Слово знакомо? Оксюморон – ложный парадокс, несоответствие, возникающее не из всеобъемлюще противоречивой природы вселенной, но из неуклюжего или обманчивого, словом, неправильного словоупотребления. Наши оксюмороны будут поопаснее наших ракет, приятель. С тех пор, как превратная фраза «настоящая искусственная кожа» была воспринята населением безо всяких протестов, это проложило дорогу всевозможным обманам куда более грандиозным и утонченным, а уж они-то ждать себя не заставили. Эй, пойми меня правильно, Тофик, я не подрывник-оппозиционер. После восьми месяцев житья-бытья на турецком горохе я бы с превеликим удовольствием слопал американский ужин – жареную ветчину с подливкой, да такую жирную, что еду надо к зубам привязывать, чтоб разжевать. А потом – шоколадный батончик «Крошка Рут», и часок-другой «Коротышки Германа». И, если уж начистоту, я почти так же восхищен предприимчивым дельцом, у которого достало нахальства проталкивать «настоящую искусственную кожу», как разочарован в публике, не линчевавшей его за это. Ф.Т. Барнум,[252] Йозеф Геббельс, Джон Фостер Даллес. – Свиттерс сплюнул в окно. – Этот подонок с его «настоящей искусственной кожей» достоин водить компанию с самыми отпетыми мерзавцами из их числа.
Свиттерс оглянулся удостовериться, прислушивается ли Тофик ко всем этим разглагольствованиям, и обнаружил, что тот спит как убиты и. Ну что ж, о'кей, самое время вытащить на свет божий мистера Беретту. Он извлек пистолет из его крокодильей темницы и засунул за пояс брюк. Свиттерс не сомневался, что ватиканский поверенный (бог весть уместны тут сережки кавычек или нет) вооружен.
В его воображении палец этого типа ложился на ручку чашки или на засахаренный финик в точности так же, как на курок. И чем дольше Свиттерс представлял себе эту картину, тем тревожнее становилось у него на душе. Наконец он осторожно потряс Тофика за плечо.
– Тебе приснился Луисвилл, штат Кентукки, верно? Американский доллар тебе приснился. По ухмылке вижу, что так. Извини, что прерываю тебя, парень, но у меня возникла острая потребность в стратегической передислокации.
Тофик, сонный и раздраженный, тем не менее выполнил все инструкции дословно: погасив фары, объехал оазис вокруг, подобрался, так сказать, с тылу и припарковался у глинобитной стены. Бормоча себе под нос, Свиттерс задом выбрался через окно и вскарабкался на крышу машины. А уж оттуда перебраться на стену было делом одной минуты. Усевшись на стене, он знаком велел Тофику возвращаться к воротам – и задумался, что делать теперь. Не то чтобы он тревожился: свет в оазисе еще не горел, так что он знал: в любую минуту Пиппи придется… Ага, отлично, вот и она!
Раздалось низкое электрическое гудение – словно духовная мантра Томаса Эдисона или романтическое воркование влюбленных людоедов. Ближе к центру оазиса замерцали огоньки. Пиппи «задним ходом» вышла из генераторной будки и пустилась рысцой – косички так и мотались туда-сюда, – словно спешила вернуться к незаконченному делу где-то в другой части оазиса. И тут краем глаза Пиппи заметила Свиттерса. И, со всей очевидностью, не узнала. Судя по ее воплю, она, чего доброго, на мгновение перенеслась обратно в Нотр-Дам – впрочем, в том, чтобы принять Свиттерса, угнездившегося на стене, с сигарой в зубах, кончик которой мерцал алым в сгущающихся сумерках, – так вот, в том, чтобы принять его за горгулью, не было ничего нелепого. Свиттерс окликнул ее по имени – ни одна жуткая горгулья на ее памяти ничего подобного не проделывала, даже в ее ночных кошмарах, – и все же Пиппи по-прежнему дрожала от страха, закрыв рот веснушчатой рукой. Возможно, она приняла его за призрак кардинала Тири, явившийся покарать пахомианок, не оправдавших его доверия. Пиппи была достаточно подвержена обману чувств, чтобы устрашиться чего-то в этом роде. Те, что глубоко религиозны, по определению суеверны. Пиппи медленно осенила себя крестом, и Свиттерс отметил про себя – отнюдь не впервые, – как она похожа на Анну, дочку Одубона По, Анну средних лет. Ох уж эта сочная веточка, ох уж эта Анна! Только подумать, что он мог бы… Но с какой стати вспоминать об этом сейчас?
– Пиппи! C'est moi. Les echasses, s'il vous plait. Ходули. Depechez-vous. C'est moi, bebe.[253] Гребаный цирк снова в городе!
Осознав, что это и впрямь Свиттерс, Пиппи снова взвизгнула. Запрыгала кругами, возбужденно вопя, – и наконец взяла себя в руки и бросилась принести ему ближайшую пару ходулей. То были ходули-гиганты, ходули «Барнум amp; Бейли», абсурдно длинная пара, ибо его собственные – сделанные по индивидуальному заказу двухдюймовые – остались в его прежней комнатке, а у ворот, на своем законном месте, хранились обычные. Какого черта. Не сам ли он за ними послал? Пришлите клоунов.
Если ходули, поддерживающие его на высоте двух дюймов от земли, были аналогичны просветлению, то эта экстравозвышенная пара, должно быть, олицетворяла нирвану. Неудивительно, что достигнуть состояния нирваны удавалось столь немногим. Свиттерс, к тому времени – квалифицированный «ходулечник», на удлиненной модели выглядел едва ли не столь же неуклюже, как в первый и единственный раз, когда на них встал. Он пошатывался, спотыкался, опасно раскачивался – но тем не менее тронулся в путь, поспешая за Пиппи и весьма радуясь тому, что руки у него свободны. Пока руками он раздвигал листву, проходя по садам. В какой-то момент он стукнулся головой о высоко растущий сук ивы, вспугнув пару устроившихся на ночлег кукушек: те ракетами взмыли из своего неопрятного гнезда, а в их привычной мелодично-скорбной песни послышались гневные, истерические ноты. Свиттерс схватился за ветку, чтобы не упасть, – и еще одна изящная бело-оливковая пташка с шумом взвилась в ночной воздух.
– Да хватит стервиться, – отчитал он птиц. – Не так уж, на самом деле, и поздно. Прям как моя бабушка, честное слово.
Подстраиваясь к его шагам, чтобы оказаться поблизости и помешать его падению, ежели тот вдруг опрокинется, Пиппи – то и дело оборачиваясь через плечо и выплескивая очередную порцию стаккато – пыталась по мере сил ввести Свиттерса в курс событий.
– Из Ватикана. Хотят забрать его. Пророчество. Церковь о нем знает. Фанни сказала. Осторожно – голову! Хотят забрать немедленно. Думаю, Красавица-под-Маской не отдаст.
К тому времени, как Пиппи и Свиттерс достигли главного здания, переговоры утратили всякое подобие корректности. Собственно говоря, участники вышли из комнаты заседаний и теперь, разбившись на группы, стояли снаружи, у кустов жасмина, бурно споря. Ну что ж, стало быть, незаметно к ним не подкрадешься. Десятифутовый Свиттерс, вихляясь и шатаясь, вышел на свет Божий через грядку с баклажанами как раз в тот момент, когда церковник постарше, лиссабонский ученый, сорвал с аббатисы покрывало. Аббатиса отвесила ему пощечину – сей легкий удар потряс его куда меньше, нежели внезапно открывшаяся взгляду двухэтажная бородавка. Словно прикованный к месту, он таращился на сей нарост, когда внимание его отвлекло прибытие покачивающегося из стороны в сторону колосса – в горле бурлит сироп «Bay!», в волосы набилось полным-полно листьев.
Поднялась некоторая суматоха. Свиттерс описывал вокруг группы круг за кругом (он должен был двигаться, не останавливаясь, чтобы не упасть) и осведомлялся, уж не посягает ли кто, часом, на имущественные права землевладельцев, уж не имеет ли место быть нарушение границ частных владений и знакомы ли присутствующие джентльмены с уложениями Женевской конвенции. Он грозил профессору пальцем: «Так с дамой не обращаются, знаете ли», – он предостерегал и увещевал, хотя говорится ли это со смехом или с угрозой, понять было непросто. Сестры взволнованно тараторили промеж себя, обвиняюще указуя на профессора пальцем, который, едва оправившись от шока при виде нежданно-негаданно появившегося Свиттерса, принялся бранить Красавицу-под-Маской на чем свет стоит за неподобающее положение вещей. Несколько коз, растревоженных шумом, испуганно заблеяли, заорал осел, а разгневанные кукушки комментировали происходящее сверху. Только сестра Домино и так называемый поверенный сохраняли спокойствие; Домино – потому что… ну, потому что она была Домино, а поверенный – потому, что узнал в Свиттерсе своего спутника по путешествию и осознал, что во всем этом смехотворном фарсе заключено больше, нежели кажется на первый взгляд. Для такого потерять голову было делом немыслимым. Профессионал, он следил взглядом за кривлянием маньяка на ходулях с лицом абсолютно бесстрастным.
Доктор Гонкальвес – а именно так звали специалиста по фатимскому феномену – настаивал по-французски, что не уедет из оазиса без документа, за которым, собственно, прибыл. Со всей очевидностью, заявлял он об этом далеко не в первый раз, хотя прежде, в условиях менее беспокойных, держался в границах вежливости. Со своей стороны, красавица-под-Маской была тверда: искомая бумага – частная собственность Пахомианского ордена; на что доктор Гонкальвес, с каждой минутой багровея все ярче, ответствовал, что никакого такого ордена церковь не признает, и стало быть, он вообще не существует.
– А это тогда что, по-вашему? – осведомилась аббатиса, взмахнув тем, что осталось от покрывала, в сторону женщин и оазиса как такового.
– Я был склонен называть это нарушением Господнего завета, совершенным из ложных побуждений, – ответствовал Гонкальвес, – а теперь назову сумасшедшим домом.
Он стянул с головы соломенную шляпу и шлепнул ею ковыляющего мимо Свиттерса. Тот рассмеялся.
– Клевый прикид, парень, – заметил он в адрес Сканлани – именно так, как выяснилось, звали джентльмена помоложе. На нем был улиточного цвета костюм, явственно пошива «Armani». При этом комплименте верхняя губа джентльмена дернулась в едва уловимом намеке на рык.
Красавица-под-Маской попыталась кое-как закрепить разорванное покрывало; в силу неведомой причины это простое действо взбесило профессора Гонкальвеса до крайности. Он вырвал прозрачную ткань у нее из рук – и хлестнул ее вуалью. Старуха отступила назад, замахиваясь для ответного удара, подбоченилась – непроизвольно приняв ту самую позу, в которой так любил ее писать Матисс. «Любопытно», – размышлял про себя Свиттерс, ибо в компоновке кубов, сфер, цилиндров и конусов, составляющих ее тело, в плоскостях, к которым сводились фигуры, если сощуриться, он различал первоосновы Аналитического Кубизма. Верно ли, что в своих полотнах, таких, как «Синяя ню, 1943», Матисс облагородил кубизм, вернул его в естественное, менее формалистическое состояние, не отказываясь при этом от его внутренней динамики, спас женские формы от топора Пикассо и вновь сложил их воедино в всплеске сочного цвета?
Пока Свиттерс раздумывал, Домино времени не теряла. Она шагнула между профессором и тетей – так, словно имела дело с вздорными, задиристыми детьми.
– Довольно, – ровным голосом объявила она. – Вы, джентльмены, извольте немедленно покинуть территорию оазиса. Это официальное требование, и если оно не будет исполнено, я передаю дела нашему главе службы безопасности. – Встряхнув блестящими темно-русыми волосами, она кивнула в сторону шута на ходулях; именно сейчас она и Свиттерс встретились взглядами впервые за весь вечер. Что-то мелькнуло между ними – что-то теплое, задушевное, живое и при этом недоуменное, сторожкое и самую малость странное.
Входя в роль, Свиттерс заорал на чужаков на самом грубом итальянском:
– Sparisca! Sparisca! Прочь пошли!
Внезапно ожив – словно переключатель повернули, – Сканлани прыгнул вперед. С проворством защитника НБА[254] сделал пять шагов по косой – и с силой тайского мастера по кикбоксингу выбросил правую ногу. Кожаная подошва пижонского ботинка миланского производства пришлась точнехонько по одной из Свиттерсовых ходулей. Потеряв равновесие, и без того неустойчивое, Свиттерс, беспорядочно размахивая руками, опрокинулся назад. И, с треском круша ветви, приземлился в жасминовый куст. Обломанные сучья кинжалами впились ему в спину, но то, что осталось от куста, сработало как буфер между ним и землей. Ноги его почвы так и не коснулись. Из глубокой царапины на щеке побежала струйка крови.
– Ну вот, еще один шрам, так его растак, – посетовал Свиттерс. – Говорю вам, боги завидуют моей писаной красоте, не иначе. – К ранке прилипло два-три благоуханных лепестка. Свиттерс принюхался. – Пахнет прям как на выпускном балу, – откомментировал он.
Выражение лица Сканлани не изменилось ни на йоту; доктор Гонкальвес издевательски заржал.
– Глава службы безопасности, вот как? – ухмыльнулся он.
Пиппи и Зю-Зю бросились вытаскивать Свиттерса из помятого куста, но тот лишь отмахнулся.
– Пригоните-ка лучше мой звездный корабль, – шепнул он Пиппи. – В машине у ворот.
Домино обожгла профессора негодующим взглядом.
– Если он поранился, – она кивнула на Свиттерса, – пророчества вы в жизни не получите.
– Ах вот как? – Гонкальвес изогнул брови. – Так, значит, есть шанс, что вы документ все-таки уступите?
– Посмотрим. Нашему ордену необходимо обсудить различные…
– Через мой труп! – отрезала Красавица-под-Маской.
– Право, тетушка, давайте посмотрим на вещи непредвзято. Когда-нибудь в будущем, на определенных условиях, при определенных уступках, возможно, в интересах всех и каждого будет…
– В интересах всех и каждого будет немедленно вернуть украденный документ, – отрезал Гонкальвес. Тон его заключал в себе столько же угрозы, сколь зеленая пленка – на майонезе. Он оттолкнул Домино в сторону – и вновь оказался лицом к лицу с Красавицей-под-Маской. – Да вы посмотрите на себя! – цедил он сквозь зубные протезы. – Вы только на себя посмотрите! И такие, как вы, дерзают бросить вызов власти Святого Отца? – Престарелая аббатиса заморгала. Если она и терзалась тайными опасениями – а не жива ли ее роковая красота и по сей день, – то теперь таковые полностью развеялись.
– Я бросаю вызов власти Святого Отца! – донесся из куста громогласный клич. – Я бросаю вызов власти Святого Отца! Я бросаю вызов власти нечестивой власти! Черт бы подрал власть и польскую колбасу, сосуд и орудие ее! – И добавил (а что вы хотите, если спина у него была вся исколота, а самого его, как говорится, «несло»?): – Черт бы побрал далласских ковбоев!
– Ах, мистер Свиттерс, пожалуйста, выбирайте выражения! – вмешалась Мария Вторая. – От святотатства добра не жди!
– Да заткните этого олуха неверующего, – приказал Гонкальвес. Обращался он к Красавице-под-Маской, по-прежнему не сводя пронзительных глаз с ее носорожьего рино-полипа в стиле рококо, но к разоренному кусту двинулся никто иной как Сканлани – с кошачьей грацией, не столько переступая, сколько скользя над землей. Впрочем, не успел юрист сделать и нескольких шагов, как прогрохотали три стремительно следующих друг за другом выстрела.
Мистер Беретта изрек свое слово. Мистер Беретта рявкнул на звезды.
В очередной раз потревоженные кукушки разлетелись в разные стороны, трепеща крылышками и протестующе, встревоженно вопя. Козы заскребли копытами, из курятника внезапно грянул хор нервозного кудахтанья. Сканлани застыл на месте. Свиттерс прицелился в него. Он был уверен: вот сейчас Сканлани в свою очередь выхватит пистолет – из внутреннего кармана своего пижонского пиджака. Движением ловким и неуловимо-быстрым, точно чародей или фокусник. Просто поневоле залюбуешься. Даже позу инстинктивно примет самую что ни на есть классическую – ноги широко расставлены, пистолет сжат в обеих руках. Так что, когда Сканлани так и не пошевелился, Свиттерс остался изрядно разочарован.
Положение самого Свиттерса было неловким и неудобным: распростертый на ложе из растительных гвоздей, он тем не менее сжимал девятимиллиметровый ствол недрогнувшей рукою, намереваясь выстрелом выбить пистолет из руки Сканлани, не ранив при этом врага. Однажды в Эль-Кувейте ему такое удалось: он вдребезги разнес CZ-85 чешского производства прямо в кулаке у двойного агента. Частички металла так и брызнули во все стороны, точно холодные черные искры. Негодяй выронил то, что осталось от пистолета, и захныкал. Поднял трясущиеся руки, следя, как они медленно багровеют, а пальцы уже начинают распухать, точно сосиски в микроволновке. Но, как говорится, «то – тогда, а то – теперь». (Интересно, а как бы воспринял сию пословицу Сегодня Суть Завтра?) Свиттерс отнюдь не был уверен в том, что сумеет повторить сей подвиг, даже если бы твердо стоял на ногах. Он крепче сжал пистолет – и стал ждать. В силу непонятных причин Сканлани так ничего и не предпринял.
– Бросай оружие, – приказал Свиттерс. Он не был уверен, что правильно произнес команду на итальянском, потому на всякий случай повторил то же самое по-французски и по-английски. Сканлани пожал плечами – этаким широким, надменным неаполитанским жестом. – О'кей, парень, ты сам напросился, – промолвил Свиттерс. – Снимай пиджак. – Подозрительный поверенный все понял, так как тут же выскользнул из пиджака, тщательно его свернул и положил на землю. Плечевой кобуры, что ожидал увидеть Свиттерс, не было и в помине. – Черт! – выругался он. Долго он в этом положении не пролежит.
Размахивая «береттой», Свиттерс заставил Сканлани снять рубашку и покружиться на месте, точно модель на подиуме. Пистолета из-за пояса ниоткуда не торчало – ни спереди, ни сзади.
– О'кей, умник, давай штаны снимай. – Сканлани замотал головой. Впервые за все время он обнаружил некие чувства, а именно – ярость и омерзение. Спина Свиттерса чувствовала себя как табельные часы – в муравейнике. Еще немного – и он не вытерпит. – Снимай свои треклятые штаны, говорю! – раздраженно повторил Свиттерс. Доктор Гонкальвес и сестры ошарашенно наблюдали за происходящим.
И вновь Сканлани заупрямился. Свиттерс нажал на курок, и еще раз, и еще – несколько пуль взрыли землю рядом с модными ботинками телячьей кожи. Поднялся визг. Сканлани спешно принялся расстегивать пояс. Прошло несколько мгновений, прежде чем Свиттерс осознал три вещи:
1. Сканлани был безоружен.
2. Без всякого умысла он потребовал от бедняги не столько снять брюки, сколько спустить трусы – лингвистическая оплошность сия восходила к достопамятным ночам в Таормине и Венеции, когда Свиттерс желал поближе рассмотреть то, что итальянцы в медицинском контексте называли la vagina (точно так же, как и в Америке), а неофициально (и ласково) обычно именовали la pesca (персик) или la fica (инжиринка).
3. Одна из пуль, ударивших в землю у ног Сканлани, срикошетировала о камень и угодила Красавице-под-Маской прямо в лицо.
– Это чистой воды недоразумение, – оправдывался Свиттерс, разумея раздевание Сканлани под дулом пистолета; он еще не заметил, что Красавица-под-Маской в крови. – Я счел, что передо мной – нечто большее, чем просто-напросто дерьмовый адвокатишка. Прошу вас, примите мои искренние извинения. А тако же и соболезнования. – Домино, также до поры не обратив внимания на то, что тетя ранена, в свой черед поспешила извиниться. Сердце Свиттерса так и таяло в груди при виде того, сколько неизбывного сострадания заключает в себе ее участие – как это на нее похоже! Тем не менее он громко крикнул:
– Возлюбленная сестрица, не подходи близко! Возможно, этот тип и не вооружен, но манеры у него преотвратные.
– Не хуже, чем у тебя, – вроде бы буркнула она себе под нос, однако Свиттерс не поручился бы, что расслышал правильно, ибо в это самое мгновение на сцену событий ворвалась Пиппи, катя инвалидное кресло. С ней явился и Тофик. Совместными усилиями они выудили Свиттерса из сплетения ветвей (смахивавшего на кукушечье гнездо-переросток) и перенесли его на «повторяющую контуры тела» подушку, и по сей день украшающую «простое в обращении, откидное сиденье». По-прежнему потрясая пистолетом, он махнул им в сторону проворно одевающегося Сканлани и Гонкальвеса с его по-миножьи широко раскрытым ртом – само капризное недовольство.
– Тофик, старина, наши гости как раз прощаются. Ты ведь, если я правильно помню, должен подбросить их до Дейр-эз-Зора, где вас ждет ночлег. В темноте, да по бездорожью, да добрых шестьдесят километров по прямой, как верблюду лететь; по-моему, тебе неплохо бы отбыть в ускоренном темпе. – Только сейчас Свиттерс и Домино заметили, что пахомианки сгрудились вокруг аббатисы.
Как только выяснилось, что Красавица-под-Маской пострадала не то чтобы серьезно, Свиттерс лично проводил итальянца и португальца к воротам. Первый кипел безмолвной яростью, второй громогласно изливал обвинения и угрозы. Пока Свиттерс забирал из машины свои вещи, подбежала Домино и потребовала, чтобы тот оставил ватиканской делегации свой номер телефона и электронный адрес. Она, дескать, очень сожалеет, что ситуация вышла из-под контроля – по ее словам, виноваты обе стороны, – и настоятельно просит связаться с ней и с аббатисой, когда страсти слегка поостынут. Возможно, говорила Домино, им удастся прийти к взаимоприемлемой договоренности.
Едва «ауди» тронулся с места, Домино свирепо воззрилась на Свиттерса – и не только потому, что расслышала, как тот обрабатывает несколько озадаченного Тофика, чтобы тот включил в следующую плановую доставку товара в монастырь щепоть гашиша.
– Ты, маньяк психованный, – бушевала она. – Твоя безответственная перестрелка в лучшем стиле мачо изувечила мою тетушку!
В ужасе при мысли о том, что, возможно, причинил Красавице-под-Маской непоправимый вред, Свиттерс со всей доступной ему скоростью покатился в лазарет, где его горе и чувство вины слегка поутихли, едва он узнал сущность так называемого увечья. Срикошетировавшая пуля оцарапала нос престарелой аббатисы, аккуратно срезав у самого основания миниатюрную китайскую гору ороговевшей плоти, фиолетовую вирусную цветную капусточку, двойную бородавку Божью, что торчала там вот уже не первый десяток лет.
В ту ночь в оазисе спать почитай что и не ложились. Даже скотина беспокоилась и нервничала. Сестры возбужденно щебетали, а Красавица-под-Маской, хотя, как ни странно, боли вообще не чувствовала, пребывала в состоянии шока от операции столь неожиданной и безыскусной.
– Ничего не поделаешь, придется вам привыкать к тому, что вы снова стали желанной, – сказал Свиттерс аббатисе. – Ну не замечательно ли это – вернуть себе красоту на планете, которую систематически уродуют и загаживают? А знаете, моя матушка всегда хотела, чтобы я стал хирургом, специалистом по пластическим операциям. Это бы ей целое состояние сэкономило на лифтингах да подтяжках.
Со своей стороны, Домино, даже намазывая его исцарапанную щеку йодом, продолжала дуться. Да, она и прочие сестры не просто приняли его покровительство, но настойчиво о таковом просили, – и однако ж в ее глазах напасть на официальных представителей Ватикана (и не важно, что таковые вели себя авторитарно и агрессивно) со смертоносным оружием в руках было отвратительной, антипахомианской жестокостью. На это Свиттерс ответствовал, что «напасть» – это некоторое преувеличение. И рассказал ей одну историю.
Историю, в свою очередь, поведал ему Бобби Кейс, а он выслушал таковую от одного из «мудрых ребят из числа стариков». Случилось так, что в стародавние времена один святой человек, бодхисатва, шел себе по сельской местности в Индии и набрел на кучку бедных, обеспокоенных пастухов и их изнуренные стада. Пастухи стенали, скрежетали зубами, заламывали руки; когда же бодхисатва спросил их, в чем Дело, они указали в сторону горной гряды. Чтобы перегнать стада на зеленые, изобильные пастбища по другую сторону гор, им нужно было пересечь узкий перевал. Однако на том перевале устроила логово гигантская кобра, и всякий раз, как пастухи там проходили, змея нападала – и вонзала свои длинные ядовитые зубы в плоть как животных, так и людей. «Мы никак не можем перейти через перевал, – жаловались пастухи, – и в результате наши коровы и козы голодают, голодаем и мы тоже».
«Не тревожьтесь, – отозвался бодхисатва, – я вам помогу». И он поднялся на перевал, и ударил посохом перед входом в логово, и прочел кобре такую лекцию, что не скоро забываются. До глубины души пристыженная, раскаявшаяся змеюка пообещала, что никогда, никогда больше не станет кусать ни пастухов, ни их подопечных. Святой человек поблагодарил ее. «Когда ты клянешься, что в будущем не станешь нападать на прохожих, я тебе верю», – промолвил он и пошел своим путем. Примерно год спустя бодхисатва снова проходил тем же путем. Еще издалека он увидел пастухов. Вид у них был довольный и счастливый, скот жирел и благоденствовал. Бодхисатва решил взглянуть и на кобру и похвалить ее за благонравие, но, хотя он долго стучал посохом о камни, ответа ему не было. «Наверное, змея переселилась в другие места», – подумал он и уже собрался уходить. В этот миг, однако, он услышал в глубине пещеры слабый стон. Бодхисатва протиснулся внутрь – и обнаружил кобру в состоянии весьма жалком. Тощая, как обрывок бечевки, избитая, как буксирный канат, она лежала на боку, уже изготовившись к смерти.
– Да что с тобой случилось? – вопросил гуру едва ли не со слезами.
– Ах, – отвечала кобра еле слышно, – ты заставил меня пообещать никого не кусать. Так что теперь все, кто проходит через перевал, бьют меня палками и швыряют в меня камнями. Тело мое изранено и в синяках, и я уже не в силах выползти из логова на поиски воды и пищи. Я стражду, я горюю, но, увы, я никак не могу защитить себя – ведь ты постановил, чтобы я не кусалась.
Бодхисатва потрепал бедолагу по голове.
– Верно, – согласился он, – но я же не запрещал тебе шипеть.
Смысл истории от Домино не укрылся. Вскорости она простила Свиттерсу его шипение. Она по-прежнему считала, что шипел он чрезмерно, более того, черпал в шипении неподобающее удовольствие, – но Домино была не из тех, кто надолго засиживается в затхлых подвалах обиды. И тем не менее ее отношение к нему резко изменилось. И если он легко списал бы эту перемену на свою бесцеремонную стрельбу или на случайное удаление нароста Красавицы-под-Маской (если он смог лишить аббатису щита, за которым она укрылась – ее сверхъестественной бородавки, – так не может ли он тако же выгнать Домино из-под укрытия ее сверхъестественной девственной плевы?), он инстинктивно почувствовал, что она стала другой, еще до того, как пальба началась. Так что когда Домино объявила, что их петтинговые сеансы в башенной комнате закончены, Свиттерс не слишком-то удивился.
– Я развлеклась на полную катушку, – пояснила она, – и спаслась относительно невредимой. Наверное, я со всей ответственностью могу заявить, что если еще когда-нибудь предамся подобным забавам, то только под эгидой брака.
– А я для твоего супружеского ложа кандидат неподходящий?
Домино не сдержала улыбки.
– Если это предложение руки и сердца, обещаю рассмотреть его должным образом.
Свиттерс предпочел не развивать тему дальше – возможно, из опасения разбудить бесенка; и она вроде бы не возражала. Им было о чем поговорить и помимо этого, и на протяжении последующих четырех месяцев – в течение которых едва ли не каждую неделю имели место быть затяжные и порой весьма желчные переговоры с Ватиканом по электронной почте – они беседовали с тем же пылом, с каким некогда целовались. Если кто-то из них – или даже оба – и находили разговор неудовлетворительным заменителем, они о том умалчивали.
Разговоры начались следующим же утром после достопамятного происшествия, когда, под сенью одного из ореховых деревьев, Домино придирчиво допросила его, с какой стати Церковь вообще прислала доктора Гонкальвеса и Сканлани за фатимским пророчеством.
Большая часть брифинга сводилась к чистой воды догадкам – сведению воедино обрывков информации, оброненных Гонкальвесом, в сочетании с интуитивным ощущением ситуации в целом, – но в последующие недели, когда обнаружились многие дополнительные факты, правота Домино вполне подтвердилась, хотя надо отметить, что вся история как есть прояснялась крайне медленно и во всех подробностях, видимо, не станет известна никогда.
В силу неведомых причин Фанни, сбежав из оазиса, отправилась в паломничество в Фатиму, в сельскую Португалию. Там, подпав под влияние того самого места, якобы ознаменованного самыми драматичными видениями Пресвятой Девы Марии за всю историю человечества, Фанни попросила аудиенции у епископа соседней Лейрии. Со временем ее приняли. Епископ хорошо знал о причастности своего предшественника к третьему пророчеству Богородицы – о том, как он прятал документ в сейфе с 1940-го по 1957 год, когда по распоряжению Папы Пия XII он лично привез его в Рим; и о том, как три года спустя он отправился помогать Папе Иоанну XXIII с переводом текста. О чем нынешний епископ понятия не имел, так это о том, отчего ватиканские власти так никогда и не обнародовали содержания пророчества. Слухи до него доходили, но епископ считал, что не его это дело. И все же рассказ лишенной сана монахини-ирландки его немало заинтриговал: епископ счел по меньшей мере вероятным, что Церковь почитала пророчество уничтоженным и что печально известная аббатиса Пахомианского ордена вполне могла, через своего покойного дядю, заполучить в руки единственную сохранившуюся копию.
Одно дело – заинтересоваться, другое – начать действовать. Если Папа Иоанн в самом деле сжег пророчество и, как он думал, единственные копии такового, он, верно, поступил так в силу самой что ни на есть веской причины. И Ватикан, вне всякого сомнения, с его решением согласился бы. И вряд ли возликует при вести о том, что перевод кардинала Тири был спасен из пещи огненной. А Рим испокон веков славится традицией убивать вестников – будь то в буквальном смысле или же в переносном. С другой стороны, если уцелевшая копия действительно существует, не должно ли Ватикану об этом знать? Особенно если текст находится в руках такой опасной личности, как аббатиса Кроэтина?
В конце концов епископ дрожащей рукой набрал номер того кардинала в Риме, в чьи обязанности входит рассмотрение чудес и явлений. Он пересказал все, что услышал от Фанни, – и стал ждать официального отклика. Каковой последовать не замедлил. Со времени звонка не прошло и недели, как кардинал перезвонил епископу и сообщил ему, что история Фанни суть кощунственная мистификация и таковую должно отбросить и забыть.
Однако склочница Фанни так просто сдаваться не собиралась. Она отправилась к сестре Лусии – которой на тот момент шел девяносто второй год и жила она опять в Португалии. К вящему изумлению всего ее окружения, Лусия, живущая затворницей, ирландку тем не менее приняла. Оставшись с ней с глазу на глаз, Фанни пересказала свою историю, и едва она принялась декламировать третье пророчество (за долгие годы пахомианки невольно заучили его наизусть), как церебральное окостенение пошло трещинами, с аксонных окончаний мнемонических нейронов осыпалась ржавчина – и в престарелом мозгу синапсы, что бездействовали вот уже многие годы, если не десятилетия, запульсировали, зашипели, затрещали и заискрились. Скорешились с другими синапсами – а в следующий миг старуха, неожиданно для себя самой, уже повторяла за собеседницей каждое слово того судьбоносного предсказания, что сама же приняла по воздушным каналам над чудесным лугом в 1917 году и записала для предполагаемых потомков в 1940-м, – те самые слова, что, как сама она предостерегала, «одним принесут радость, а другим – горе».
Пару раз в прошлом сестра Лусия уже вежливо изъявляла разочарование в том, что Церковь так и не попыталась «посвятить России Ее Пренепорочному Сердцу», как наставляла Пресвятая Дева Фатимы во втором пророчестве, и что третье пророчество Церковью вообще не признано. Однако Лусия в жизни не выходила из роли покорной служанки. Она всегда послушно смирялась с властью ватиканских отцов. Однако даже в своем преклонном возрасте она имела представление и о всемирном возрождении культа Девы Марии в целом, и об интересе к Фатимской Деве в частности. Более того, подобно Свиттерсу, она не осталась невосприимчива к ирландскому обаянию Фанни. Так что за один лишь вечер, попивая разбавленный водою портвейн в солнечном португальском садике, беглая пахомианка с легкостью убедила девяностолетнюю монахиню в том, что настало время выполнить пожелания Пресвятой Девы и ознакомить человечество с ее увещеваниями и предостережениями, будь то в сотрудничестве с Ватиканом или без такового.
Как Фанни, так и Лусия знали, что на начало июня в Амстердаме назначена важная конференция под названием «Современные католички»: съезд монахинь и мирянок, учительниц, писательниц и заинтересованных верующих, объединенных нарастающим духом сопротивления репрессивным женоненавистническим практикам и установкам, действующим в рамках их Церкви. Устроители конференции исходили из того, что непреходящая враждебность Церкви по отношению к женщинам ставит под угрозу их религиозную жизнь и, в силу незыблемого запрета на искусственные противозачаточные меры, их жизнь как таковую. Представители Синей армии, крупнейшего и наиболее известного из современных культов Фатимы, объявили о своем намерении приехать, и Фанни без труда внушила Лусии, что июньский съезд в Амстердаме – просто-таки идеальное место и время для обнародования содержимого тайного, третьего пророчества перед людьми, для которых Богородица таковое и предназначала. В силу причин как политического, так и религиозного характера, рядовые участники конференции «на ура» воспримут вести из уст Девы Марии, что до сих пор, по всей видимости, патриархами замалчивались. Да они все воспримут «на ура», не важно, верят ли они про себя или нет, что Дева Мария в самом деле являлась в Фатиме, а уж Синяя армия будет просто счастлива: в ее глазах затворившаяся в уединении сестра Лусия в святости Деве Марии уступает разве что самую малость. А ложка меда на закуску к облатке для причастия – еще и в том, что конференция получит широкое освещение в международной прессе.
Представители прессы заинтересовались происходящим уже в декабре, ибо едва из офиса «Современных католичек» просочились слухи о том, что легендарная сестра Лусия объявится в Амстердаме и лично обнародует третье фатимское пророчество, новость принялись на все лады обсуждать в газетах, на радио и по телевидению повсюду в мире. И, как оно обычно бывает, звук пилы пробудил к жизни саму пилу. Телефонные звонки и факсы, что внезапно обрушились на епископа Лейрии из Рима, все как на подбор щепетильной деликатностью не отличались.
С момента утечки информации не прошло и семидесяти двух часов, а вертолет уже доставил в Лейрию одного из ватиканских кардиналов. «Красную шляпу» сопровождали секретарь и двое представителей юридической «команды» Папского Престола, одним из которых, что неудивительно, был загадочный Сканлани. В дискуссиях в епископском кабинете принял участие и авторитетнейший специалист по Фатиме во всей Португалии, ученый-теолог и апологет фашизма доктор Антонио Гонкальвес. На следующий день Гонкальвес, епископ и кардинал обрушились на сестру Лусию и затерроризировали хрупкую престарелую монахиню, вынудив ее публично заявить, что она ни при каких обстоятельствах на амстердамском сборище не появится, что в существовании какого-либо списка с третьего фатимского пророчества она отнюдь не уверена, но даже если бы такой документ и существовал, он на законных основаниях хранился бы в Ватикане.
Что до Фанни, она ускользнула из Португалии так же незаметно, как до того – из пахомианского оазиса. Ну и скатертью дорожка. Ватиканская клика на ее счет особо не тревожилась. Мало того что эта лишенная духовного сана ирландка к церковной жизни была явно не предназначена, она еще и сексуальная маньячка с половым извращением и, как явствует из документов, неоднократно подвергалась экзорцизму в попытке избавить ее от Асмодея, упорно ее одолевающего даже за порогом тридцатилетнего возраста. Такую нетрудно опозорить и дискредитировать, тем паче что у нее на руках копии пророчества не было; она лишь утверждала, будто прочла его и заучила в обстоятельствах в высшей степени сомнительных где-то в Сирии. Учитывая все вышеизложенное, амстердамская конференция ей скорее всего даже слова не предоставит.
Ну и довольно о ней. Но предположим, вопрошал доктор Гонкальвес, что копия третьего пророчества и в самом деле хранится в диссидентствующем монастыре посреди пустыни; предположим, что установить подлинность почерка кардинала Тири и впрямь возможно, и предположим – предположим, не больше! – как намекнула эта девка Фанни, – что текст ставит под сомнение влияние Римско-Католической Церкви в будущем? Не следует ли попытаться раздобыть документ и передать таковой Его Святейшеству – единственному, кто вправе решать дальнейшую судьбу текста? Что, если, вдохновленная усилиями Фанни, эта заноза аббатиса Кроэтина надумает притащить дядин перевод в Амстердам на июньскую конференцию?
Кардинал был человеком практичным.
– Я слыхал, в это время года в пустыне на диво красиво, – промолвил он. И подмигнул Сканлани. Подмигнул так выразительно, что даже бархатная шапочка на голове подпрыгнула.
Январь. Февраль. Март. Период монотонного ожидания. Альфред Хичкок на грейпфрутовой диете. Часы, которые тикать – тикают, а идти – не идут: когда ни глянешь – без пяти минут полночь. Бомба с отсыревшим взрывателем. Второй тапочек, что падает с ноги, и падает, и падает. Подледный лов в качестве олимпийского вида спорта. Напряженность столь постоянная, давление столь однородное, что бывали недели, когда, казалось бы, в пору соскучиться – да как соскучишься на грани отчаяния.
Именно угроза серьезной опасности удерживала Свиттерса в Сирии. Верно, сестры нуждались в его компьютере, но он вполне мог оставить нотик им и благополучно отбыть в Южную Америку с одним только сотовым телефоном. Да, компьютер-то они приняли бы с благодарностью, но вот с «Береттой Кугар 8040G», сделанной по индивидуальному правительственному заказу, никакого дела иметь не желали, сколько бы Свиттерс ни расхваливал на манер Тома Клэнси[255] его неземную легкость, его почти неощутимую отдачу, и боковую кнопку извлечения магазина, и всесторонние совершенства. («Не то чтобы я в таком уж восторге от всяких там пиф-паф, – уверял он Красавицу-под-Маской, – но мы, ангелы, просто не вправе допустить, чтобы все развлечения достались на долю ковбоям».) Так что Свиттерс остался в оазисе, почитая своим долгом защищать монастырь, пока ситуация так или иначе не разрешится. Да, им двигали чувство ответственности и преданность, но нельзя умолчать и о том, что владело им также тривиальнейшее любопытство.
Им же написаны несколько инструкций по использованию оружия с упором на вооружение американской армии.
Не то чтобы Свиттерс счел бы любопытство мотивом низменным или хотя бы заурядным. Au contraire. В ходе самого первого своего оперативного задания от ЦРУ он тайно сопровождал победивший в конкурсе школьный оркестр из Нью-Ричмонда, штат Висконсин, в поездке в Россию. В России не было ровным счетом ничего даже отдаленно похожего на разодетую в пух и прах, украшенную перьями группу из восьмидесяти музыкантов, что картинно промаршировала вслед за размахивающей жезлом мажореткой в короткой юбочке и белых сапожках от парка Горького до Красной площади, наяривая бравурную, «забойную» вариацию на тему «Иисус Христос – суперзвезда»; и Свиттерс, когда ему с трудом удавалось оторвать взгляд от мажоретки (всякая надежда забраться к ней в трусики была безжалостно подавляема при одном лишь взгляде на внушительную фалангу наседок из нью-ричмондской АРУ[256]), не мог не отметить, сколь многие русские просто-напросто поворачивались к этому зрелищу спиной и шли себе дальше по своим унылым делам. «Даже если вы столь воинствующе исполнены антиамериканских настроений, – думал Свиттерс, – ну неужто вам хотя бы не любопытно?» В последующие годы, оказываясь единственным чужаком, просто-таки первым представителем кавказской расы, в глухой африканской или азиатской деревушке, он то и дело замечал, что одни жители открыто глазеют на него во все глаза, усмехаясь ему радостно и словно бы подначивая, а другие смотрят мимо него или равнодушно отворачиваются. Со временем Свиттерс понял, что существуют две разновидности людей: те, кому любопытен мир, и те, чьи ограниченные помыслы обращены главным образом к тому, что касается их личного благополучия, – и не дальше. И пришел к выводу, что Любопытство, пожалуй, стоило бы добавить к списку характеристик – к Юмору, Воображению, Эротизму, Духовности, Мятежному Духу и Эстетике, – что, если верить его бабушке, отделяют людей полноценных от недоразвитых. Разумеется, четвероногое зверье любопытству тоже не чуждо, что охотно подтвердят многие погубленные кошки, да и Маэстрины узколобые «недостающие звенья» порой тоже способны заинтересоваться пустяками вроде личной жизни кинозвезд и знати; но подобные вспышки энтузиазма слабы и жаяки в сравнении с пытливым изумлением чутких к чуду, с одержимыми исканиями ученых и художников или даже с едва ли не протестующими рассуждениями тех, кому не терпится узнать, что произойдет в следующий миг.
Можно сказать, что в этом смысле и Ватиканом отчасти двигало любопытство. Папа, естественно, любопытствовал узнать, что за предсказание такое заставило его предшественника проливать слезы точно ледяная скульптура в аэродинамической трубе. Доктор Гонкальвес любопытствовал с чисто теоретической точки зрения. И даже вкрадчиво-надменный Сканлани наверняка испытывал что-то вроде любопытства. Безусловно, Церковь стремилась завладеть фатимским пророчеством, опасаясь, что документ, чего доброго, подтолкнет возрожденный культ Девы Марии в сторону феминизма, и еще потому, что Богородица предсказала некое духовное возрождение, в котором христианский истэблишмент, что немыслимо, сыграет отнюдь не ключевую роль. При том, что Церковь воспринимала пророчество не иначе как со страхом и неприятием, Церковь изнывала от любопытства. Домино, с помощью Свиттерса, любопытство это распалила – и «обломала». И теперь они и община в целом ждали последствий.
Январь. Февраль. Мартовские иды. Накрытая крышкой неба ночная равнина. Нагруженный звездами свод. Бедняга-луна – нет ей озера, чтобы прихорошиться. Ветер – а вокруг ни листика, пошуршать нечем. Козодой – а вокруг ни провода, опуститься некуда. Пара – и за угол ей не завернуть, ведь углов-то и нет. Песок шуршит под ее сандалиями и его колесами – словно попкорн жуют.
Она присела помочиться; он наблюдал. Она вела себя будто так и надо. Он насвистывал мотивчик из какого-то мюзикла. Притом, что эти двое даже не прикасались друг к другу, ощущалась в них лучистая, невыносимая для посторонних близость давних, «ненапряжных» любовников. Если она пописает достаточно, луне, пожалуй, таки будет куда поглядеться.
Теперь, когда интимные встречи в башенной комнате прекратились, Домино со Свиттерсом частенько выходили ночами прогуляться. Точнее, она – прогуляться, он – прокатиться. (Шагать на ходулях в сопровождении пешей спутницы – это ж с ума сойдешь друг под друга подлаживаться!) Прогуливаться-прокатываться Свиттерс обычно предпочитал за пределами оазиса, в пустыне, – отчасти потому, что там можно было беседовать свободнее, а отчасти потому, что он проверял внешнюю границу на предмет вторжения незваных гостей. К марту Ватикан, по всей видимости, отказался от попыток вынудить Сирию депортировать пахомианок: благодаря Солю Глиссанту они обладали законным правом на свою землю. Над оазисом больше не летали военные вертолеты, и последний налет полиции – где-то в начале февраля – опять ни к чему не привел; «фараонам» в третий раз не удалось отыскать на территории чужака-американца мужеского пола. («Обнаружены одна хорошенькая монахиня, – докладывал дежурный офицер, – и девять страхолюдных, включая старуху аббатису, которая то и дело трет нос, и дородную, дюжую немую девицу, прикованную к постели».) И все же бдительность еще никому не повредила. Свиттерс хорошо запомнил исламских активистов из ближней деревни; если бы, например, тайные агенты Рима подговорили их шпионить за монастырем или даже напасть на общину, он бы ну ни капельки не удивился.
Вот уже более двух месяцев, пока аббатиса расхаживала по своим покоям, рассеянно, но с маниакальной настойчивостью наводя лоск на непривычно правильные грани своего заново выструганного «хобота», Домино вовсю торговалась с Римом. От имени Церкви выступал Сканлани, в электронном общении оказавшийся столь же многоречивым, сколь молчалив был при личной встрече. Сперва – отсчет начался примерно две недели спустя с того дня, как Свиттерс прогнал его с Гонкальвесом с территории монастыря, – его сетевые официальные сообщения сводились к коварному запугиванию – к угрозам уличного задиры, облеченным в витиеватое юридическое словоблудие, за каковое крючкотворы-адвокатишки презираемы во всем мире. Когда же стало ясно, что Домино так просто не устрашить, когда она сперва намекнула, а потом объявила открытым текстом, что ее тетя, пожалуй, и впрямь нагрянет на конференцию к «Современным католичкам» со спорным документом в руках, Сканлани постепенно и неохотно сбавил тон. Разумеется, на тот момент Красавица-под-Маской, все еще остерегаясь его предположительно исламского подтекста, совершенно не собиралась обнародовать послание Девы Марии в Амстердаме или где бы то ни было еще, но стратегию племянницы она вполне одобрила. «Если Его Святейшество согласится восстановить в правах орден святого Пахомия, – снова и снова писала Домино, – тогда орден святого Пахомия передаст Ватикану единственный сохранившийся текст третьего фатимского пророчества».
В конце концов в мозгу престарелой аббатисы зажглась промышленного масштаба вотивная свечка. Она фыркнула. Погладила свой вопиюще гладкий носяру.
– Chantage,[257] – произнесла она.
– Ага, – ухмыльнулась Домино в ответ. – Шантаж.
Они рассмеялись. Они кусали губы, языки, мякотную прослойку щек изнутри – и продолжали хохотать. Они были противны сами себе, они угрызались совестью и стыдом, но – по крайней мере сию минуту – сама мысль смешила их несказанно. Шантажировать Папу!
И вот настал день – март как раз перевалил за середину, – когда Папа сморгнул. Сканлани дал знать, что в обмен на возвращение пресловутой церковной собственности Его Святейшество официально примет пахомианок обратно в лоно Церкви. Разумеется, без подвоха не обошлось; именно условия предложения от Рима и занимали Домино со Свиттерсом во время их прогулки-прокатки в ту ночь по выжженному, но остывающему песку, когда луна, как и ожидалось, в самом деле принялась изучать свои прыщи в лужице, над которой, широко расставив ноги, возвышалась Домино, точно первобытная Мать Океанов.
Наверное, потому, что юность ее прошла в Филадельфии, Домино так и не приобрела французскую привычку промакиваться краем юбки, так что она посидела немного на корточках, приспустив трусики и словно дожидаясь, чтобы ветер ее обсушил. Дабы отвлечься, Свиттерс попытался развернуть кресло, но бесполезно – попробуй заложи вираж на заднем колесе, если вокруг – песок! Наконец Домино встала – на краткое мгновение взгляду его открылось то, что в Южной Африке белые называют poes и moer, цветные именуют коек, а многие негры знают как indlela eya esizalweni (как говорится, попробуй произнеси!): культурологическая информация, скрытая в разнообразии названий, используемых этими соседями по стране по отношению к одному и тому же заурядному и в то же время неизменно загадочному органу, – это ж просто хлеб насущный для захватывающих диссертаций по социологии; хотя не для нашего друга Свиттерса, нет – тот был счастлив и рад просто заучить имена, на случай, если вдруг подвернется возможность обратиться к этой штуковине на ее собственном местном языке. В любом случае Домино снова стояла рядом с ним, повторяя условия ватиканского предложения.
– Они вернут нам сан, но на финансовую поддержку пусть мы даже не рассчитываем; что вполне о'кей – мы к бедности привыкли и отлично сами справляемся. Однако они еще требуют, чтобы мы не вмешивались в политику Церкви, держали рот на замке и воды не мутили.
– И с этим вы категорически не согласны?
– Mais non![258] Мы просто обязаны говорить. Это наш долг перед самой жизнью. Положить конец этому бурному, безответственному деторождению – все равно что найти лекарство от рака. У «самцов-производителей», как вы их называете, собственно, очень много общего с раком – это ж ходячие опухоли. Клетка становится злокачественной, когда неверно истолковывает или искажает информацию ДНК, – и тогда ее заботит лишь бездумное самовоспроизведение – по крайней мере я так читала, – и она слепо, эгоистично копирует себя снова и снова, даже если при этом душит здоровые, ни в чем не повинные клетки вокруг. И, разумеется, такая клетка в итоге гибнет сама, уничтожив свою же среду. Тогда все вымирает. Так самовлюбленные производители неверно толкуют слово Господа или культурологическое определение мужественности, и…
– Ага, аналогию я уловил, возлюбленная сестрица. – Более того, с аналогией этой Свиттерс вполне соглашался, хотя в ее устах это прозвучало как-то резковато. Уж не передался ли ей отчасти его собственный жизнеутверждающий цинизм? Гадал Свиттерс и о том, лелеяла ли она когда-либо мечту обзавестись собственными детьми – и если да, то насколько сильна была эта мечта?
То и дело взгляд улавливает в бездетной женщине определенного возраста всевозможные характеристики детей, которых она так и не родила. Ее тело осаждают призраки неживших душ. Недоношенные призраки. Полупризраки. Иксы без игреков. Игреки без иксов. Они подали заявление на ее чрево и получили отказ, но предназначались-то они ей и ни кому другому, так что и уходить они не желали. Точно крохотные суслики из эктоплазмы, они скорчились в ее слезных протоках. Они мерцали в ее вздохах. Частенько, к вящей ее досаде, они смягчали ее голос в ходе рыночной перебранки. Когда она проливала вино, это они, расшалившись, толкнули бокал. Они выкликали ее имя в ванной или когда на улице ей встречались настоящие дети. Призрачные младенцы сопровождали ее повсюду – и повсюду обрекали ее на одиночество, – но обижались на нее не больше, чем семя обижается на несъеденный плод. Точно ручные мошки, точно фосфоресцирующее свечение, точно ожерелье из вздохов, они последуют за нею в вечность.
Такое сопровождение приставлено отнюдь не ко всякой бездетной женщине – вероятно, только к тем, что, хотя бы отчасти, на некоем уровне, мечтали о мальчиках и девочках, которых, в силу какой бы то ни было причины, предпочли не зачинать. Но когда Свиттерс пристально вглядывался в Домино, как, например, сейчас, он видел – она насквозь пронизана другими жизнями. Интересно, знает ли она о своем призрачном выводке? Нет, спрашивать он не станет. А то, едва он затронет эту тему, бесенок, чего доброго, примется играться с кокосом, а в следующее мгновение он, глядишь, приступится к Домино с расспросами, а что она думает о нем как о потенциальном отце. Свиттерс любил детей, и дети любили его – больше, чем многие взрослые, к слову сказать, – но такие мужчины, как Свиттерс, в неволе не размножаются. О нет. Собирался он спросить совсем о другом, и уже не в первый раз, кстати, а именно: почему она и Красавица-под-Маской, медленно и неуклонно отдаляясь от древних патриархальных доктрин, тем не менее по-прежнему стремятся вернуться в лоно традиционной Церкви. До сих пор разъяснения ее были довольно невнятны, хотя Свиттерс подозревал про себя, что причины эти отчасти родственны чувствам, заставляющим его порой ностальгически вздыхать о ЦРУ.
Но не успел он задать вопрос, как внимание их отвлек легкий шум. Шорох в непосредственной близости от оазиса, там, где из-за стены свешивались усеянные бутонами ветви апельсинового дерева. Что-то вроде сдавленного покряхтывания, родственного тявканью наоборот, – словно кто-то пытался сдержать кашель. Свиттерс явил лунным лучам мистера Беретту. Шепотом велел Домино катить его кресло в сторону источника шума, и она тут же послушалась – явно нервничая, но волнения своего ничем не выдавая.
Они приблизились: в тени что-то завозилось. Сжав пистолет обеими руками, Свиттерс рявкнул что-то по-арабски, удивляясь про себя, отчего не выбрал итальянский. Сей же миг от стены метнулись две фигурки. Приземистые. Мелкие. Весьма смахивающие на собак. И прыжками умчались в дюны, разматывая за собою ленту мускуса.
Домино облегченно вздохнула.
– Я… я не знаю, как будет по-английски…
– Шакалы, – просветил ее Свиттерс. – В наши дни они – редкость. Нам здорово повезло – прогулка в заповеднике, да и только.
Домино сморщила нос на шакалий запах. Сморщила нос на Свиттерсов пистолет. Нахмурилась на его восхитительное уродство. Помотала головой – и лунные блики замерцали в ее волосах вспышками рыжины.
– Скажи, а когда ты был тайным агентом, у тебя было ноль-ноль-семь? Ну, разрешение убивать?
– У меня? Ноль-ноль-семь? – Свиттерс расхохотался. – Ответ отрицательный, милая. У меня было три ноля. Разрешение на сироп «Bay!».
Домино знала, что под «Bay!» Свиттерс подразумевает восторженный вопль, восклицание абсурдной радости, причем основанное на Священном Писании – «Воскликните Богу», – но в том, что она способна отличить такого рода безудержное ликование от чисто детской бравады, Домино отнюдь не была уверена. Так что она продолжала глядеть на него с ласковым неодобрением, чуть сведя брови.
Между тем Свиттерс долго и сосредоточенно глядел вслед удирающим шакалам.
– Вот уж думать не думала, что ты такой энтузиаст дикой природы, – заметила Домино спустя какое-то время. Свиттерс мог бы на это возразить, что дикая природа – единственная форма жизни, что его и впрямь занимает, но он не отозвался ни словом: лишь вглядывался вдаль и прислушивался. Шакалы его встревожили. Ощущалось в них что-то недоброе. Свиттерс знал, что, хотя мало кто выбирает шакалов в домашние любимцы по причине их вони, но приручаются эти звери легко. Отчего бы заинтересованным лицам не обучить шакалов рыскать под стенами оазиса? В шерсти одного из них или даже обоих нетрудно спрятать «жучка» – подслушивающее устройство, которое запишет любой голос, прозвучавший чуть громче шепота в пределах пятидесяти ярдов. Возможно, ватиканские органы безопасности оборудованием столь сложным похвастаться не могут, да и интеллект у них не настолько тонкий и извращенный, зато технари консервной фабрики на всяких противозаконных прибамбасах, как говорится, собаку съели. Они и не на такое способны.
Если Мэйфлауэр Кэбор Фицджеральд настолько в нем, в Свиттерсе, заинтересован, чтобы приставить к нему «хвост» в Сиэтле, он скорее всего ввел его имя в спутниковую систему телеслежения. А это означает, что всякий раз, как кто-либо набирает имя «Свиттерс» на компьютере, будучи подключен к сетям, или произносит имя «Свиттерс» по телефону – причем в любой точке мира, – этот факт регистрируется, с точным установлением места и времени, одним из тех тайных спутников, что контора вывела на орбиту.
Пока Свиттерс размышлял над такой вероятностью, сидя там под житницей звезд, которые не все – звезды, ему вдруг пришло в голову, что гигантские колбочки, блестящие черно-медные стручки, что кружатся вокруг земного шара – во всяком случае, так ему привиделось под влиянием мощно расширяющего сознание йопо и аяхуаски, – эти колбочки, что называли себя владыками мира и похвалявшиеся, будто они-то и заправляют всем шоу, эти стручки, от которых шаман просто-напросто отмахнулся – дескать, выпендрежники те еще!.. так вот, что, если эти колбочки-хозяева – всего-то-навсего новое, более продвинутое поколение спутников-шпионов? Тот факт, что индейцы Амазонии, по всей видимости, знакомы с ними вот уже не первый десяток лет, если не веков, ровным счетом ничего не значит в краях, где прошлое – это сегодня, а сегодня – это завтра: связанность электронных технологий и первобытной мифологии там не то чтобы вероятна, а просто-таки неизбежна, если принять как данность научную теорию и мистический принцип взаимопроникновения реальностей. Да разве «продвинутая» кибернетика не на порядок ближе к медитативным и психоделическим состояниям, нежели насущно-важная коммерция повседневной жизни?
– Эй! Ты где витаешь? – Домино встряхнула его за плечи, хотя и не без опаски: Свиттерс по-прежнему сжимал пистолет – свою «шипелку», по меткому выражению монахини.
Свиттерс встряхнул головой, возвращаясь на грешную землю. И решил не делиться своими опасениями насчет шакалов. Все равно наверняка это чушь несусветная. До сих пор ничто не наводило на мысль о том, будто контора как-то причастна или хотя бы сколько-то заинтересована в споре по поводу фатимского пророчества. Да, Ватикан порой сотрудничал с ЦРУ – в конце концов, оба свято верили, что кровно заинтересованы в контролировании человеческого поведения и поддержании статус-кво, – но скорее всего Церковь предпочтет улаживать скандал своими силами – под сенью собственной колокольни, так сказать. Свиттерс напомнил себе, что пустыня провоцирует паранойю. При отсутствии теней разум начинает их придумывать. История доказывала это сотни и сотни раз на ландшафте, где мираж для одного – это божественное откровение для другого.
Нет, он просто не вправе себе позволить галлюцинации такого рода: конторские буки и бяки плюс дрессированные шакалы. В одном Свиттерс был уверен на все сто процентов: Сканлани и его боссы просто взбесятся, услышав, что пахомианки отвергли их предложение. А это значит, что из Сирии он уедет не скоро. И в шорохе сухого, как скелет, ветра Свиттерс слышал, как расширяется пропасть между ним и тремя из четырех самых ему дорогих представителей рода человеческого.
Когда спустя две недели после Рождества Свиттерс в Сиэтле так и не появился, Маэстра написала ему по электронной почте, а Бобби позвонил. Оба просто готовы были взорваться негодованием – так на него злились. А затем, примерно неделю спустя, пришло электронное письмо от Сюзи. Первые два коммюнике он ожидал, а вот Сюзино застало его врасплох и, даже будучи совсем иным по тону, взволновало его ничуть не меньше.
«Когда ты был мальком несмышленым, – писала бабушка, – я тебе советовала ни в жизнь не доверять тому, у кого нет никаких секретов. Совет, безусловно, разумен, но мне себя отдубасить хочется за то, что я так глубоко впечатала эту мысль в твой мягкий крохотный мозг. Я создала чудовище треклятое». Маэстра желала лицезреть его дома, желала вытащить его из инвалидного кресла и снять с «этих придурочных ходулей», и если просьбы ее не будут незамедлительно выполнены, она желала подробных объяснений, отчего все так. Его пресловутая подпольная деятельность просто бесит. Маэстра намекала, что она одной ногою стоит в могиле и что ежели он хочет застать ее в живых, то пусть не мешкает. Свиттерс готов был поклясться, что пассаж насчет смертного одра – трюк чистой воды, и тут же отписал старушке, напоминая, что не кто иной, как она сама, научила его тако же, что чувство вины – эмоция абсолютно никчемная. Впрочем, он все равно беспокоился, тем более когда, вне всякого сомнения, разобиженная его легкомыслием и скрытностью Маэстра на его последнее письмо так и не ответила.
Что до Бобби, он просто-таки заорал в телефонную трубку:
– Ты где, друган, черти тебя заешь?! Ты что, все еще там?
– В смысле, здесь? Боюсь, что так.
– С ней?
– Вовсе не обязательно.
– Тогда какого черта?
Свиттерс выдержал паузу – и обронил:
– Не твое это дело.
Ответ заключал в себе толику сладкой мести, но удовольствие длилось недолго. Отлично зная, что Свиттерс не работает ни на контору, ни на Одубона По, Кейс, по его образному выражению, «не скушает и одной техасской унции этого «сверхсекретного» лошадиного дерьма».
Иссушая окинавские рисовые плантации жаром своего негодования, Бобби сообщил, что всегда считал Свиттерса на порядок выше всех прочих горячих голов, возмутителей спокойствия, сумасбродов, чудаков, буянов, отморозков и психов, с которыми, в силу собственного своего несоответствия образу ответственного гражданина, он обречен водить компанию, но он, Свиттерс, оказался хуже их всех вместе взятых.
– Как-то раз ночью в Бангкоке я подумал, что, ежели ты не отлипнешь от этого траханого Джеймса Джойса, в один прекрасный день ты точно с ума свихнешься, – и вот тебе, пожалуйста, так и вышло.
А еще Бобби сказал, что грядет его отпуск, и он намерен таковым воспользоваться и взять дело в собственные руки. И пригрозил, что нагрянет в Сирию, точно торнадо из Хондо. Свиттерс ему даже отчасти поверил. Но Бобби так и не появился. И не написал, и не позвонил.
Письмо от сводной сестрички пришло позже, в январе – пришло беззвучно, словно призрак, – лишенное плоти древесного волокна, лишенное чернил, переправляющих суть его к глазам, точно так же, как кровь несет кислород мозгу; пришло как стандартный набор подсвеченных значков на холодном стеклянном дисплее – ненадушенное Сюзиными духами, не заклеенное ее влажным язычком, – никаких тебе слезных разводов, никаких тебе следов помады и пиццы; стерильная передача, эфемерная недолговечность которой еще усиливалась тем фактом, что компьютер был запрограммирован удалять все до одного сообщения спустя шесть часов в силу причин государственной безопасности (вот уж презренное слово!). Умилительно старым, примитивным карандашом Свиттерс переписал письмо на форзац «Поминок по Финнегану» (а вот бумага, к слову сказать, вся в пятнах – тут и вино, и пиво, и пепел от сигар, соевый соус, рыбный соус, подливка, кровь, неописуемые, необъяснимые растительно-животно-минеральные отложения – кляксы, способные расцветить простыни в пляжном мотеле третьего мира). И перечитывал его раз в неделю. Не реже и не чаще.
Привет!
Что, не ждал получить от меня весточку спустя столько времени, а? Мне столько всего нужно тебе сказать, и это все я сберегаю до того дня, когда увижу тебя снова. Все были ужасно разочарованы, когда ты не приехал домой на Новый год. Хотя на самом деле это ведь для тебя никакой не дом, правда? И я знаю, что у тебя есть веские причины делать то, что ты делаешь в настоящий момент. И, Свиттерс, еще я понимаю, что у тебя наверняка были веские причины вести себя так, как ты вел себя в Сакраменто.
Мне ужасно жаль, что в ту ночь я так сглупила. Мне следовало больше тебе доверять, а не думать, будто ты обманщик бессовестный или там спятил и все такое. Наверное, я просто растерялась. Я тогда была таким ребенком – просто сущим младенцем. Как подумаю, что я была за негодница, меня просто наизнанку выворачивает. Даже не верится, всего год назад!.. Теперь мне семнадцать, как ты, конечно же, помнишь, и я ужасно изменилась. Забавная штука время, верно? Планета, состоящая из воды и камня, описывает несколько оборотов в пространстве или где бы то ни было, и бац! – ты вдруг совсем другая, чем прежде. Просто фантастика. Ну, словом, я теперь в Сиэтле, наслаждаюсь дождем. Ха-ха. В моей новой школе есть очень даже клевые ребята, но Маэстра меня почти не отпускает потусоваться. Ничего, она сама – просто класс, и когда я дурью маюсь, она ставит старые блюзы и все такое. Читает мне из Шекспира – мне ужасно нравится! Не хочу утомлять тебя рассказами о своей жизни, но сегодняшним дерьмовым утром у меня в мыслях жуткая неразбериха – вопросы так и бьют ключом из незримых глубин или, может, из-под радуги. А ты мудрее всех, кого я знаю, ты всегда умел сделать так, чтобы в любой момент жизнь стала не просто о'кей, но забавной и прекрасной. Ты меня, конечно, в прошлом частенько шокировал, однако я знаю, что все это – от любви и страсти, и я знаю, что ты – человек глубоко чувствующий, вот только прячешь свои чувства за дурацкими выходками, и еще я знаю, что ты жизни не пожалеешь, чтобы меня защитить от чего угодно и от кого угодно – что бы уж мне ни угрожало. Теперь я старше и «опытнее», так что ты убедишься, что я теперь совсем другая, как говорится. Пожалуйста, прости меня, что в прошлом я была такая соплячка бестолковая. И, пожалуйста, сохрани частичку меня в своем сердце. Потому что в своем я храню частичку тебя, и по мере того, как расту я, растет и она.
Я по тебе Скучаю.
Сюзи.
Один раз по меньшей мере, перечитывая ее письмо, Свиттерс отпер потайное отделение в своем достославном чемодане крокодиловой кожи, извлек из него пресловутое нейлоново-хлопчатобумажное изделие (заляпанное едва ли не столь же живописно, как «финнегановский» форзац) и покачал им в свете свечи – двойные чашечки, пусть пустые, словно бортовые иллюминаторы, зеркально отражали как атмосферу, так и непосредственно полушария его мозга. У Свиттерса как бывшего кибернетика были – что, пожалуй, неудивительно! – некие теории о двухкамерном мозге и его фрактальном отражении вселенной, пропитанной парадоксами; как, одновременно и неразрывно, мозг функционирует в качестве компьютера, запускающего программы, и в качестве программы, запускаемой на компьютере; как наличие предкоррекции зачастую все равно не защищает его от случайных сигналов, вирусов или вмешательства «бесенят». Ну, такого рода вещи. Разумеется, если вспомнить о том, что Свиттерс любил думать, будто его организм стимулируется и управляется шаром, заполненным таинственным белым светом – чем-то вроде мерцающего кокоса, – понятно, что в достоверности его воззрений возможно и усомниться.
Как бы то ни было, подключившись к сетям, чтобы набросать ответ Сюзи, он воздержался от побуждения сослаться на тяготение мозга – ярко проявленное в шизофрении и практически отсутствующее у «недостающих звеньев» – к состояниям амбивалентным или противоречивым. Даже невзирая на наглядный пример ее лифчика, такого рода теоретизирования вылились бы в неуместную эзотерику и, что еще хуже, оказались бы в опасной близости от самоанализа.
Равно как – и ну никак – не мог он писать Сюзи в той лукаво-озорной манере, которую предпочитал в прошлом: например, сообщить, что между медовых бедер она «упруга, как пластмассовая куколка, поскрипывает, как пенополистироловый сандвич, а на вкус – сладко-соленая, как барвинковый пирожок». При том, что все эти сравнения наверняка соответствуют действительности, он уже не считал себя вправе их проводить – да его и не тянуло.
Потому, стерев этак с дюжину различных вариантов начала, Свиттерс свел свой ответ к простому заверению любви и признательности. Он благодарен ей за эти слова, писал он, и слов этих не забудет и воспримет очень серьезно. «Мужчины не знают, – написал в заключение он, цитируя строчку из Уилли Диксона, популярного певца блюзов, наверняка в Маэстриной подборке записей он был, – но девочки понимают».
Из всех изобретений человеческого разума вертолет – наиболее деспотичен. Варварски агрессивный, он использует свою маневренность в вертикальной плоскости – свою способность подниматься, снижаться, зависать и кружить, – дабы шумно вторгаться в укромные уголки жизни, расшвыривая псам и крысам последние сладкие крошки человеческой уединенности. Крестьяне на рисовых полях, гум-больдтские[259] хиппи на своих марихуанных плантациях, бесшабашные гуляки на вечеринках в гетто, водители на скоростной автостраде, отдыхающие, что загорают себе голышом на безлюдных пляжах, – все они дичь и легкая добыча для этих злобных вооруженных «вертушек» с властными голосами и любопытными глазами. Шум вращающихся лопастей – мусор-мусор-мусор-мусор! – идеально подходит летательному средству, что стало своего рода символом возможностей полицейского государства и автоматически воплощает в себе ночной кошмар любого борца за свободу личности.
Любой крылатый транспорт – от крохотули «Сессны», этого щенка с пропеллером, до здоровенного бегемота «Боинга» – это романтический артефакт, забиячливая скульптура, неодолимо притягательный воздушный корабль; но вертолет… вертолет – что вонючая сапожная колодка, вознесенная в небо ведьминскими чарами. Комковатый, неуклюжий – словно придурковатый ребятенок зачем-то вставил самодельный волчок в жирную коровью лепешку.
Свиттерс ненавидел вертолеты. Притом, что дважды – один раз в Бирме, один раз на кувейтско-иракской границе – эти летучие твари, спикировав вниз а-ля Джон Уэйн, вытащили его из крайне неприятных ситуаций, всякий раз при виде вертолета Свиттерс принимался фантазировать о том, как бы подстрелить его в воздухе (тот факт, что порой вертолеты возможно использовать на благое дело и заслужить тем самым одобрение наивных масс, их пакостное коварство лишь усиливал). Когда 20 марта «вертушка» (такое милое прозвище для такой адской машины!) вывалился из юного весеннего неба прямо в оазис, прокладывая в облаках иголкой мотора стежок за стежком, лопастями перемалывая озон в голубоватые щепки, срывая первый цвет с апельсиновых деревьев, взметая пыль и куриные перья, выворачивая листья наизнанку, словно перочинные ножики, выкашливая дым в глаза обезумевшим кукушкам, Свиттерс едва удержался от того, чтобы воплотить свои фантазии в жизнь.
Вертолет не сел. И палить по оазису тоже не стал. Он с полдюжины раз облетел территорию – совсем низко, оглушая гулом, – и – бум-бум-бум – скрылся в направлении Дамаска. Однако ж вторжение это имело место быть менее чем трое суток спустя после того, как Домино послала Сканлани электронное письмо с отказом от предложения Церкви, так что Свиттерс ни минуты не сомневался насчет того, что за настроения царят в Риме. Домино очень сомневалась, что дело в этом, но не Свиттерс ли предостерегал ее всю дорогу, что Ватикан воспримет ее отказ отнюдь не с христианской кротостью и милосердием?
Свиттерс тем более тревожился, что на этом конкретном вертолете в отличие от тех, что летали над них головами в январе, не красовалось эмблемы сирийской армии. Собственно говоря, никаких знаков на нем вообще не было, и это упущение добра не сулило. И снова он задумался, а не замешан ли в эту религиозную катавасию и Лэнгли; это жутковатое чувство усилилось еще более, когда Свиттерс опять пару раз столкнулся с шакалами, рыскавшими под стенами сего Эдема с затаившимся с нем бумажным змием. При мысли о подслушивающих шакалах Домино лишь посмеялась – но задумчиво примолкла, когда Свиттерс рассказал ей про несколько сотен дельфинов-шпионов, что регулярно курсируют в морских заливах и гаванях волею своих цэрэушных дрессировщиков. Бывшие его коллеги на недостаток изобретательности не жаловались.
– Отныне и далее нам придется солоно, возлюбленная сестрица. Не хочу никого пугать, но чую – в хижине запахло гарью, а выходы обозначены нечетко.
Не менее упрямый, чем Домино, Свиттерс наконец убедил ее срочно созвать совещание для выработки оборонительной стратегии. Вертолет, оборвавший ей веревки для сушки белья и растрепавший ей волосы, послужил неплохим стимулом.
В тот вечер в комнату заседаний Свиттерс явился последним. Явился в потрепанном костюме (а что вы хотите после года стирки вручную!) и застенчиво усмехаясь. Как выяснилось, на его лэптоп только что пришло сообщение из Рима, в каковом, к вящему изумлению Свиттерса, Рим пошел на попятный и согласился, в обмен на фатимское пророчество, восстановить пахомианок в прежнем статусе без всяких неподобающих посягательств на их свободу слова.
Если Свиттерс надеялся, что на этом все и закончится и он теперь сможет со спокойной душою уехать из монастыря и переключить внимание на осуществление собственной программы действий – на реализацию киносценария своей жизни, включая ту сцену, где он с суровым мужественным обаянием Богарта[260] убедит живописного амазонийского колдуна снять экзотическое табу, – так вот, если он надеялся именно на это, то он глубоко ошибался. Потому что на следующий же день Домино связалась со Сканлани и дерзко подняла ставку.
И хотя это шло вразрез с его самыми животрепещущими интересами – и с ее интересами тоже, если на то пошло, – Свиттерс поневоле восхитился ее опрометчивостью.
Последнее рассветное «кукареку» еще трепетало в зобу рыжего шантеклера, когда Домино постучалась в дверь. Нимало не смущаясь его наготы, столь отчетливо обозначенной под тонкой муслиновой простыней, она плюхнулась пухлой попкой (навозный жук времени скатывал ее ягодицы в аппетитные округлые шары) на табуретку у его изголовья и поделилась своими намерениями. Если ватиканские власти хотят заполучить фатимский документ, сообщила она, им придется выполнить еще одно требование. А именно: им придется согласиться публично обнародовать полный текст третьего пророчества не позже шести месяцев после получения такового и распространить его содержание в массах.
– Я бы предположил, что оговорка сия наших патриархов не порадует, – отметил Свиттерс.
Домино пожала плечами. Домино улыбнулась.
– C'est la vie.[261]
– А как же Красавица-под-Маской? У меня сложилось впечатление, что она всегда требовала сохранить пророчество втайне, поскольку среди счастливых христиан земли оно того и гляди посеет сомнения и настроения весьма упаднические.
– Именно. Вот за этим я к тебе и пришла. Тетушка ведь не слышала твоих толкований этой Богородицыной отсылки на пирамиду. Она и по сей день опасается, что это – признание превосходства ислама как истинной религии. Мне нужно, чтобы ты ей все объяснил – и убедил ее в обратном. – Домино помолчала. Взгляд ее словно бы задержался на некоей выпуклости под одеялом – взгляд оценивающе-одобрительный. – Peut-etre[262] меня тоже стоило бы убедить, – пробормотала она.
Они договорились встретиться в покоях Красавицы-под-Маской через час. Домино покинула его крайне неохотно, а когда наконец ушла, то у Свиттерса осталось отчетливое ощущение: гостья заглянула в его комнату насладиться тайным упоительным стыдом, что не давал покоя не только Фанни, но большинству ее сестер и братьев.
Немало возбужденный этой мысленной картиной Свиттерс задумался о сходной и, пожалуй, одновременной поблажке, но решил вместо этого лучше пересмотреть пророчества, вызывавшие в нем, как и следовало ожидать, чувства весьма двойственные. Со всей очевидностью, пророчества, уж от кого бы они ни исходили, от Девы Марии или от Лусии, выступили застрельщиками что надо. (И в прямом, и в переносном смысле. Не совпадение ли? Да какая разница!) Более того, некоторые их аспекты, Свиттерса отчасти настораживающие, Домино со временем прояснила к вящему его удовлетворению. Например, касательно первого пророчества, в котором Пресвятая Дева якобы предостерегала о «неведомом свете в ночи» в знак того, что Господь готов покарать свои непослушные подобия войной и голодом, Домино настаивала, что это – точное предсказание уникального (это слово она произнесла не без трепета, опасаясь, что здесь уместнее эпитет «необычный») метеорологического явления. 25 января 1938 года большая часть Северного полушария впала в панику, ослепленная ярчайшим и необычнейшим полярным сиянием в истории человечества – во всяком случае, именно так сей феномен описывали. Волнообразные многоцветные переливчатые ленты – широкие, ярко пылающие – безостановочно струились сквозь ночь под сухое потрескивание, так что тысячи и тысячи людей уверовали: мир объят пламенем, и конец света не за горами. С момента этого внушительного атмосферного лазерного цирка не прошло и девяноста дней, как Гитлер вступил в Австрию, и вспыхнула и заполыхала предсказанная в Фатиме война. Свиттерс прочесал Интернет на предмет «северного сияния» и вскорости убедился, что факты, изложенные Домино, соответствуют истине.
Во втором пророчестве его отталкивала вся эта чепуха насчет «посвящения России». Как Свиттерс себе это представлял, в лучшем случае фатимское повеление сводилось к «охоте за «красными», а в худшем – являло собою современный пример ложно направленного проповеднического пыла, поставленного на службу оправданию империализму Римско-Католической Церкви. В данном случае трюк не сработал, но непроизвольно возникал образ облаченных в черное священников, шагающих рука об руку с конкистадорами от геноцида, отпуская грехи направо и налево, в то время как растет добыча – растет и груда мертвых тел. Да, Фатима к насильственному обращению России отнюдь не призывала, а «посвятить» – то есть объявить или признать нечто святым – жест сам по себе благородный. Однако ж все равно отчасти отдает своекорыстным экспансионизмом – или по крайней мере покровительственным снисхождением.
Вовсе нет, возражала Домино. И указывала на то, что Пресвятая Дева упомянула о «заблуждениях России», а Свиттерс вынужден был согласиться, что ни один честный и разумный человек сегодня не станет утверждать, будто коммунизм – при всех его наилучших побуждениях – не является прегорестной экономической и психологической ошибкой. Однако, уверяла Домино, дело не совсем в этом. В то время как в реакционных кругах Богородицу Фатимы выставляли этакой воительницей холодной войны, посылающей священные воинства капитализма на безбожников-коммуняк, на самом деле Пресвятая Дева говорила совсем о другом. А именно, о возрождении христианской веры, о возвращении к изначальному учению Христа, вольнодумцу-равви, столь яростно отвергавшему ту мирскую суету, что спустя каких-то несколько веков после его смерти настолько занимала порочную, жадную до власти Церковь. Если ватиканские епископы горды, глупы и материалистичны – как ни больно ей было сознавать это, Домино полагала, что все так и есть, – если Рим духовно сломлен и воспрять не в силах – а Домино уже уверилась и в этом, – тогда куда же переместиться духовному центру, дабы утвердиться и возродиться на основе тех поучений Иисусовых, которым человечество в общем и целом если и следует, то с превеликим трудом?
– В сердце каждого отдельно взятого человека, – не замедлил с ответом Свиттерс. – Иных церквей нет и быть не может.
Его ответ поразил Домино до глубины души – и настолько застал врасплох, что, рывком выпрямившись на табуретке, теперь она медленно поникала вперед, точно подсолнух, который не в силах более выносить бремя своего венца; секунд на тридцать, никак не меньше, она настолько глубоко ушла в мысли, что глаза ее превратились в две чернильно-черные кляксы. Свиттерс ущипнул ее за коленку (одна из тех вольностей, что теперь он позволял себе крайне редко) – и глаза заморгали и вспыхнули снова, точно лампочки модема после подачи электричества.
– Я имела в виду – географически, – пояснила Домино. – Где возрожденная Церковь Христова обретет новый центр в физическом мире?
«На Уолл-стрит? В Диснейленде? На острове Дьявола?» – размышлял про себя Свиттерс. Местоположение штаб-квартиры католического мира занимало его настолько мало, что он даже не потрудился предположить что-нибудь всерьез.
– Вся Западная Европа ничуть не лучше Рима, а Соединенные Штаты Америки – не то чтобы вполне в стиле Иисуса, ты не находишь?
– Уж больно суматошно там, – согласился Свиттерс.
– Христос всегда избегал власть предержащих; так нам рассказывают. Он предпочитал общаться с блудницами, мытарями и грешниками, он обращал свои проповеди к заблудшим и униженным. Разве не так? Ну так вот в России – огромное количество душ, бедных материально и духовно, душ потерянных и жаждущих перемены. Просто-таки чистая доска и плодородное поле. А что прикажете делать с нечестивой землей? Набросить на нее мантию святости – есть ли способ лучше? Да? Oui?[263] Заменить дурного короля честным крестьянином, заменить деспотического Папу раскаявшимся большевиком – разве такое деяние не отвечает суровому духу Христова учения? И что не менее важно, перемещение краеугольного камня христианства в Россию, возможно, помогло бы преодолеть трагический раскол между западной и восточной православными церквями, объединило бы их чины. Стольких страданий на стольких уровнях возможно было бы избежать, если бы у Церкви достало благодати внять словам Богородицы. В недвижном покое Ее Непорочного Сердца беспорядочные кривляния Сталина показались бы грубым фарсом, комичным и дурацким одновременно, и поддержки он бы не нашел. Не забывай, это все 1917 год – тогда еще было время.
И теперь, ясным весенним утром, заново прокручивая в голове слова Домино, Свиттерс повторил про себя фразу: «Тогда еще было время». Тот факт – а это, безусловно, доказанный факт, что история мира убыстряется, – значит ли он, что времени остается все меньше? Или больше? Бобов в банке поубавилось – или бобы просто-напросто сыплются так стремительно, что возникает вихревая воронка? Свиттерс знал: в центре любого циклона есть зона покоя, небольшое пространство, словно бы недосягаемое для щупалец времени. Может, эта недвижная окружность – как раз то, что подразумевается под странноватой фразой «Мое Пренепорочнейшее Сердце»?
Заинтригованный Свиттерс, сидя на койке, на тридцать минут погрузился в медитацию – на тридцать минут по меркам стрелок и цифр, что, казалось, ничего не имели общего с той пустотой, куда он неизменно переносился через неподвижность медитации. (Пожалуй, «Непорочное Сердце» – ярлык для такого состояния вполне подходящий, не хуже и не лучше всех прочих.)
Вот теперь, сконцентрировавшись, он чувствовал, что вполне готов строить гипотезы насчет Сегодня Суть Завтра. Однако по пути в покои Красавицы-под-Маской он добрел на ходулях до кладовки и прихватил с собою бутылку вина. Мария Первая запротестовала было, что вино еще слишком молодое и пить его ну никак нельзя, Свиттерс же на это ответствовал, что в Непорочном Сердце такие термины, как «слишком молодое», – весьма условны, ежели вообще применимы. Престарелую повариху этот комментарий поставил в тупик, и пока она подозрительно приглядывалась к собеседнику – не кощунствует ли он, часом, – Свиттерс благополучно прогнал мысли о Сюзи, этим замечанием нечаянно вызванные.
А затем, пока он выпрашивал у Марии Первой штопор, Свиттерсу померещилось, будто он вновь слышит тявканье шакалов под самой стеной – это при свете дня-то! Лишь спустя минуту он осознал, что это всего лишь Боб и Мустанг Салли хихикают над какой-то только им одним понятной шуткой у грядки с луком. Уж не становится ли он параноиком? Нет, по крайней мере до Скитера Вашингтона ему далеко: тот, помнится, любуясь на звезды с палубы яхты, обронил: «Если вселенная и впрямь расширяется, видать, кто-то ее преследует, не иначе».
Там, где некогда торчала бородавка, осталось бледно-лиловое пятнышко. Визуальный шепот сменил визуальное зубоскальство и зримое карканье. В отблеске свечи оно казалось клочком сизого тумана, шрамом от гвоздя с древнего распятия, полоской тени, оброненной пролетающим мотыльком. Три месяца спустя после утраты своего божественного нароста плоти Красавица-под-Маской продолжала подчеркивать его отсутствие, просто-таки с маниакальной непреодолимостью потирая и пощипывая свой нос, точно один из тех сострадательных приматов в зоопарке, что открыто поигрывает со своими гениталиями, избавляя визитеров-подростков от чувства вины.
Поглаживая свой носяру, Красавица-под-Маской переводила взгляд с бутылки на Домино и с Домино на бутылку. Отбросив с лица волосы, Домино переводила взгляд с бутылки на Красавицу-под-Маской и обратно. Свиттерс улыбался краем губ.
– Уж эти мне океанические губки, – заметил он. – Удивительно, что в мире еще хоть сколько-то воды осталось.
О, что за сила заключена в логике абсурда! Не зная, что на это сказать, женщины убрали чайные принадлежности и стерли пыль с бокалов. Домино немного нервничала, представляя, как тетя отреагирует на Свиттерсовы толкования пророчества о пирамиде, Красавица-под-Маской явно чувствовала себя неуютно без покрывала – или, точнее, неуютно без маски, нуждающейся в прикрытии маски, – но, едва свыкнувшись с сей мыслью, дамы весьма порадовались бокалу вина с утра спозаранку. Тетушка и племянница отхлебывали помаленьку, Свиттерс, по обыкновению своему, глотал залпом. Женщины по большей части молчали; Свиттерс с каждым глотком становился все разговорчивее. Проверяя, далеко ли простирается ее доверие, он рассказал аббатисе все, что знал про пирамидально-голового шамана племени кандакандеро: о его происхождении, о его порошках и зельях, о его фаталистическом отчаянии в связи с вторжением в лес белого человека, о его открытии юмора и его попытках освоить магию такового, и наконец изложил шаманскую теорию о том, что смех – это некая физическая сила, которую возможно использовать как щит и как каноэ духа: на нем мудрейшие и храбрейшие – Истинный Народ – смогут плавать по реке, разделяющей и соединяющей Два Мира.
– Какие такие два мира? Ну как же, Небеса и землю, если угодно. Жизнь и смерть. Природу и технику. Инь и янь.
– То есть мужское и женское начала? – уточнила аббатиса.
– В некотором смысле да. Но если говорить точнее и в более глобальном смысле, то это – свет и тьма.
Свет и тьма безо всякого морально-этического подтекста. Добро и зло существуют только на биомолекулярном плане. На уровне атомов эти понятия просто перестают работать, а на электронном уровне вообще исчезают.
Свиттерс вкратце изложил суть физики элементарных частиц и рассказал о том, что ведутся поиски частиц все более и более мелких. Последнее время физики постепенно приходят к выводу, что, возможно, во всей вселенной есть только две частицы. Не две разновидности частиц, заметьте, но две частицы, точка. Одна – с положительным зарядом, другая – с отрицательным. А теперь послушайте только: две частицы в состоянии меняться зарядами, отрицательный может стать положительным и наоборот. Так что в определенном смысле во всей вселенной есть только одна частица – пара со взаимозаменяемыми свойствами.
– А зачем они меняются местами? – полюбопытствовала Домино.
– Отличный вопрос, возлюбленная сестрица. – Свиттерс жадно глотнул вина. Вино и впрямь было молодое, но обладало этакой застенчивой бравадой только-только вставшего на ножки малыша. – Может, им скучно становится. Не знаю. Разгадайте эту загадку – и добро пожаловать на званый обед к Господу. Дважды в неделю. Причем мыть посуду будет он, а не ты.
Домино состроила гримаску – не то поморщилась, не то улыбнулась. Красавица-под-Маской скорее поморщилась. Провела пальцем по всей длине носа. Нос походил на вспученную карту полуострова Юкатан, где голубоватое пятнышко отмечало утраченную столицу майя.
– А самое лучшее – впереди, – заметил Свиттерс. – Это только теория, никаких подтверждений нет, но считается, что когда раскусят последний орешек, раздробят самую мельчайшую из частиц – а речь идет о чем-то еще более мелком, чем нейтрино, – внутри, на самом что ни на есть фундаментальном уровне вселенной, обнаружится наэлектризованный вакуум, энергетическое поле, в котором смешиваются тьма и свет. Тьма непроглядно-черная, как грязь под ногтями у полицейского, и свет – ярче Господних резцов; вместе они закручиваются в спираль, переплетаются, точно пара змей. Тьма и свет обвивают друг друга – и непрестанно друг друга поглощают, однако ж не отвергают и не зачеркивают. Ну, словом, картина ясна. Вот только никакой картины и в помине нет. Это скорее из области музыки. Вот только ухо ее не слышит. Так что это – как чувство, как эмоция, – чувство чистой воды. Это как… хм… это как… любовь.
Прервавшись, Свиттерс снова припал к бокалу. Красавица-под-Маской изучающе глядела на него.
– А вы так сведущи в вопросах любви, мистер Свиттерс?
Свиттерс умоляюще воззрился на Домино. В ее ответном взгляде было столько же дерзкого вызова, сколько и смущения.
– Я люблю себя, – промолвил он. – Хотя чувство сие безответно.
Обе женщины расхохотались. Затем Домино пояснила:
– У мистера Свиттерса большой опыт по части любви, тетушка, но о чистой любви он понятия не имеет.
(Спорить Свиттерс не стал, однако окажись рядом Бобби Кейс, летчик-шпион непременно запротестовал бы: «Да какого черта, дамы, ни о какой любви, кроме чистой, этот придурок вообще не знает!»)
Аббатиса встала зажечь новую палочку благовоний – и Походя заметила, что дискуссия насчет прогресса в области физики, безусловно, занимательна – но только какое отношение все это имеет к предмету беседы?
– Ну как же, – отозвался Свиттерс, – этот пирамидально-головый curandero из глубин амазонских джунглей, по всей видимости, пришел к выводу, что свет и тьма способны смешиваться как на биомолекулярном плане, так и на социальном. Он уверяет, что именно это и происходит во время смеха. Дескать, народ, способный войти в исконное царство смеха, освободится от всех жизненных двойственностей. Они первыми со времен первопредков Истинного Народа заживут в гармонии с фундаментальной сутью вселенной. С той самой сутью, о которой рассуждают в квантовой физике.
Сегодня Суть Завтра утверждает, будто человек цивилизованный этого состояния достичь не может, поскольку ему недостает кандакандерского знания разных уровней реальностей, он эмоционально зависим от одного-единственного узкого, упрощенного до абсурда взгляда на природу бытия; а индейцам это состояние недоступно, потому что они лишены искрометного юмора человека цивилизованного. Однако народ достаточно сильный и достаточно смышленый, чтобы совместить беспредельную интеллектуальную гибкость с мистической энергией смеха, – о, такой народ достигнет…
– Просветления? – подсказала аббатиса.
– Просветления и протемнения, – поправил ее Свиттерс. – Просветления и протемнения. Итога итогов.
Но Красавицу-под-Маской его рассуждения не убедили.
– Чувство юмора – отменное качество, – соглашалась она, – но это – не образ жизни и, уж конечно, не путь служения Господу. Этот ваш странный дикарь Господа даже не знает.
– Ну и что с того? Фатима рекла, что в грядущем веке – а таковой, между прочим, выскочит, точно чертик из коробочки, уже через каких-то девять месяцев, – весть, которая принесет небольшой части человечества нежданную радость и мудрость, придет не от Церкви вашего Господа. Я не прав? Богородица сказала, что весть сия придет со стороны пирамиды. Ну что ж, Сегодня Суть Завтра под определение пирамиды вполне подпадает, насколько я могу судить, а идею он несет куда более свежую, нежели ислам, причем включая ислам эзотерический, с которым, если внести в скобки герметическую традицию, у него есть кое-что общее. – Свиттерс жадно глотнул. – М-м-м… В этом вине ощущается этакое трогательное целомудрие, вы не находите?
– Пожалуй – то-то оно так быстро иссякло, – отметила аббатиса. Она в жизни не видела, чтобы бутылку опустошали настолько «от души». – Возможно, я – просто-напросто бестолковая старуха, но я все равно не понимаю, как именно идеи твоего шамана возможно осуществить на практике – и что в них толку вообще. Как может просто-напросто чувство юмора…
– И гибкое, открытое определение реальности, – напомнил Свиттерс.
– О'кей, и это тоже. Но в таком смутном мире, как наш, ну никак нельзя смеяться без умолку над всем, что встретишь, точно сороке несмышленой. Где тут надежда-то?
На это у Свиттерса готового ответа не было. Он подергал себя за локон, словно воздействие на кожу черепа могло стимулировать мозговую деятельность, он откашлялся – но ничего не сказал. Да, он представлял про себя, как радикальное, активное чувство юмора способно проткнуть бесплодный пузырь буржуазной респектабельности, как оно развеивает самодовольные иллюзии и в процессе укрепляет душу; как, если из смеха можно было бы каким-то образом выжать эссенцию, эта эссенция оказалась бы скорее похожа на аромат, чем на звук, – аромат души, потягивающей в баре неразбавленный абсолют. Однако ж Свиттерсу недоставало информации (прежде он ни о чем таком не задумывался), да и захмелел он не настолько, чтобы облечь подобные представления в слова. И какого черта? С каких это пор он выступает глашатаем шамана?
Видя, что тот замялся, Домино заговорила вновь:
– Тетушка, мне вовсе не кажется, что мистер Свиттерс пропагандирует бездумный смех. Мне вообще не кажется, что он пропагандирует хоть что-либо. Он просто пытается разгадать загадку третьего пророчества. И, должна признать, по-моему, так это очень даже заманчивая альтернатива нашему собственному толкованию.
– Что именно? Смех как пропуск в Царствие Небесное?
– Я так понимаю, – продолжала Домино, – здесь речь идет об осмысленной веселости. Я подмечаю ее в мистере Свиттерсе, и я подозреваю, что она же извлекаема из философии Сегодня Суть Завтра – философии, которая, кстати, вроде бы складывается из сочетания аспектов древней шаманской традиции с чем-то вроде дзен-буддистской отстраненности и современного непочтительного остроумия. Мистер Свиттерс борется с меланхолией, отказываясь воспринимать что-либо чересчур всерьез – включая и себя самого.
– Но ведь многое на самом деле…
– Да ну? Чему я научилась от мистера Свиттерса, так это тому, сколь бы ценной, актуальной и жизненной ни была твоя система верований, ты же сам подрываешься и в итоге сводишь на нет, жестко и догматично ей следуя.
Красавица-под-Маской потерла шрам, словно пытаясь стереть его. Или вызвать к жизни новый нарост.
– Я отлично понимаю, что счастье – понятие относительное и зачастую зависит от внешних обстоятельств или по крайней мере на них отзывается, в то время как бодрой веселости можно научиться – и практиковать таковую сознательно. Вы с мистером Свиттерсом, как я вижу, по части освоения веселости большие мастера – о, я уж вижу, что мистеру Свиттерсу от такого обсуждения не по себе делается. Тогда вернемся к идеям пресловутого человека-пирамиды. Предположим, что намеренная, основанная на комизме веселость может эволюционировать в непреходящую радость – но мудрость-то тут при чем?
Домино обернулась к Свиттерсу, но тот только кивнул: дескать, отвечай сама.
– На мой взгляд, – проговорила она, – из епифании Сегодня Суть Завтра, пожалуй, следует то, что радость сама по себе – форма мудрости. В придачу высказано следующее предположение: если у людей достанет сообразительности и гибкости, чтобы свободно маневрировать между разными восприятиями реальности, если они усвоят раскованное, веселое мировосприятие, щедро сдобренное смехом, тогда они заживут в гармонии с вселенной и сроднятся со всей материей, как органической, так и неорганической, на самом элементарном, базовом уровне. Что, если в этом и заключен замысел Господа касательно нас, цель, намеченная Им для Его детей? Право, тетя, не кривитесь! Возможно… возможно, именно там и пребывает Господь, в этом… как там Свиттерс обозвал эту штуку? – в наэлектризованной пустоте в основании мироздания. По-моему, звучит куда убедительнее, нежели какая-нибудь там футы-нуты Ривьера среди раззолоченных облаков.
Домино сделала паузу – чтобы сказанное хорошенько запечатлелось в теткином сознании, да и в ее собственном тоже, – и отхлебнула глоток вина, сделавший бы честь самому Свиттерсу.
– Кроме того, – продолжила она, – очень возможно, что идеал Сегодня Суть Завтра – именно то, что нужно, чтобы спасти род человеческий от его прискорбного порока: от исполненного гордыни нарциссизма. Разве не отсюда вся наша «серьезность»? Не от непомерно раздутого самомнения?
Свиттерс потрясенно глядел на монахиню. Домино предстала перед ним в совершенно новом свете. Щедро смазанный домкрат его уважения приподнял ее вверх еще на несколько делений. «Вот ведь молодчина девчонка! – думал он. – Все понимает! Понимает, пожалуй, даже лучше меня!» Свиттерс испытал нарастающий прилив теплых чувств к собеседнице. А также – нарастающую потребность отлить. До какой степени на оба этих ощущения повлияло вино, лучше не уточнять. Скажем лишь, что Свиттерс взялся за ходули, послал дамам воздушные поцелуи и в качестве прощального дара произнес слово – самое свое любимое из всех земных языков, – древнее ацтекское выражение, означающее «попугай», «поэт», «собеседник» и «проводник по подземному миру», – все эти смыслы были втиснуты в одно-единственное слово, каковое, если верить Свиттерсу, произнести невозможно, не прооперировав сперва язык, причем предпочтительно обсидиановым ножом. Свиттерс, брызгая слюной, выдал некую приблизительную версию сего слова, а затем, не успели тетя с племянницей уточнить: «Как? Неужто это слово означает не «вагина»?», – пошатываясь, двинулся к ближайшему сортиру, оставив Домино убеждать Красавицу-под-Маской в том, что третье фатимское пророчество говорит не о триумфе ислама, но ссылается на воззрения пирамидальноголового уродца из джунглей Амазонки, а также внушать, что пророчество, вместе с его причудливым подтекстом, должно быть обнародовано тем самым институтом, что неизбежно оказывается под ударом.
По всей видимости, Домино преуспела, потому что вскорости после полудня она отыскала Свиттерса и велела ему отослать Сканлани электронное письмо с требованием разглашения текста во всех подробностях.
Если Домино была в состоянии представить себе, что Бог пребывает в фундаментальной субатомной частице, тогда где, по ее мнению, обитает Сатана? В фундаментальной античастице? В малюсеньком кваркчике темного вещества? Часом, не наведет ли ее предполагаемое слияние света и тьмы в этой миниатюрнейшей из утроб на мысль о том, что Господь и Сатана взаимозависимы, если не нераздельны? Куда интереснее задуматься над тем, где обретаются нейтральные ангелы – те которые отказались примкнуть к тому или другому лагерю. Разумеется, в элементарном пространстве места полным-полно – есть где развернуться, как говорится. Из того, что световые волны, столкнись они с материей, преобразовались бы в фотоны, вроде бы следовало, что пространство представляет собою безграничную пустоту. А это наводит на мысль о том, что и Господь, и дьявол – это энергия, в которой, назло Эйнштейну, масса из уравнения выпадает.
К тому времени, как Домино явилась с просьбой отослать письмо Сканлани, виноградные пары уже поразвеялись, и Свиттерс более не ломал себе голову над такими вопросами. Вино и без того изрядно его потрепало – сей напиток с инфантильным характером обеспечил ему головную боль, каковой новорожденные младенцы награждают невысыпающихся отцов. Всякое желание вслух поделиться с ней догадкой насчет того, что микрокосм, пожалуй, не только отражает, но и содержит в себе макрокосм, всякое побуждение предположить, что, возможно, легкомыслие – это печать сакральности, развеялось; и избавлению от бремени Свиттерс не то чтобы огорчался. Ему необходимо было сосредоточиться на том, чтобы убедить Домино: ее тактика с Ватиканом всенепременно вызовет реакцию самую бурную. Оазис должен приготовиться к обороне.
И опять Свиттерс ошибся. Не прошло и трех дней, как Рим прислал ответ: требование пахомианок непременно будет выполнено. По словам Сканлани, Его Святейшество с самого начала собирался обнародовать третье пророчество, как только убедится в его подлинности.
Видя, что Свиттерс нахмурился, Домино осведомилась, уж не чует ли он, часом, подвоха.
– Хуже, – отозвался тот. – Я чую шакала.
Душок от послания и впрямь шел нехороший. Уж больно просто все вышло, даже не столько гладко, сколько скользко. А что его встревожило куда сильнее, нежели римская новообретенная покладистость, так это последняя строчка в письме Сканлани – дескать, еще до конца недели в сирийский оазис прибудут представители Папского Престола с целью забрать фатимский документ.
– Вы не должны этого допустить, – настаивал Свиттерс.
– Почему нет?
Свиттерс тут же набросал несколько сценариев, один другого гаже: в одном всех обитательниц оазиса расстреляли в упор, а вину за погром возвели на религиозных фанатиков (или, при сговорчивости Дамаска, на беспокойных бедуинов); в другом – при помощи коварно использованных смертоносных химикалий создавалось впечатление, будто в ордене вспыхнула губительная эпидемия. А то еще можно приписать пахомианкам культ суицида. Или, например, сестер перебить и списать все на него, Свиттерса.
– Мы здесь у черта на рогах – беззащитные, для всего уязвимые, и свидетелями нашей гибели будут лишь ветра да кукушки.
Домино фыркнула. И предположила, что работа в ЦРУ заметно ослабила его чувство реальности.
– Зачем нас убивать-то? Что в том проку? Ну, предположим, они нарушат обещание и так и не обнародуют пророчество либо отредактируют его к собственной выгоде; предположим, что мы станем протестовать и опубликуем собственный вариант – текст кардинала Тири. Многие ли нам поверят? И многим ли будет до того дело? Да в конце концов, мы для них – докучная муха, не больше.
– Мух принято прихлопывать, – возразил Свиттерс. Но он знал: Домино права. Правительства – и вооруженные структуры, состоящие у них на службе, – терпеть не могут интеллектуалов, художников и вольнодумцев любого рода, но не то чтобы их опасаются. В наши дни – уже нет. А чего их страшиться – ведь в современном монополистическом государстве художники, интеллектуалы и вольнодумцы не обладают ни политической, ни экономической властью и не имеют, по сути дела, никакого влияния на сердца и умы масс. Человеческие общества всегда определяли себя через повествование, но сегодня истории человеку рассказывают корпорации. А смысл их, не важно, в какую бы занимательную форму его ни облекали, неизменно один и тот же: чтобы стать кем-то особенным, должно подстраиваться; чтобы быть счастливым, необходимо потреблять. Но хотя Свиттерс отлично знал об этих условиях, знал он и то, что их возможно и нужно нарушать. Более того, он знал, что ковбои то и дело подхватывают голливудскую лихорадку и из чистой скуки откалывают нелепейшие, кошмарнейшие номера, снедаемые затаенной тягой к сенсации и власти. Так что он немилосердно терроризировал Домино, пока та не сдалась.
Пахомианки, писала она Сканлани, отдадут фатимское пророчество только Его Святейшеству и никому иному. Документ будет вручен Папе из рук в руки и не иначе.
– Не тратьте время на поездки в Сирию, – сообщала она, уступая настояниям Свиттерса. – Мы сами приедем в Рим.
На сей раз реакция последовала более предсказуемая, если не более утешительная. Каждый знак просто-таки лучился враждебностью. Сканлани отчитывал Домино за ее самонадеянность, наглость и непокорство – она что, полагает, будто и впрямь может помыкать Его Святейшеством и «выбивать» для себя аудиенции? Сканлани напоминал, что святые отцы изо всех сил старались проявить уступчивость, и бранил и поносил монахиню за неблагодарность и дерзость так, как умеет только искушенный крючкотвор. От его нападок бедняжка чуть не расплакалась. Охваченная раскаянием, она уже готова была пойти на попятный, но Свиттерс и слушать об этом не желал.
– Большие церковные «шишки» один раз уже уступили – уступят и второй раз. Только не складывай, прости за выражение, оружия.
Домино неохотно послушалась. И разгорелась яростная война слов: споры бушевали неделями.
Представители Ватикана в Сирии так и не появились, зато накаленные электроны то и дело со свистом проносились через Средиземноморье на восток; и зачастую едва не сталкивались с твердокаменными электронами, летящими на запад. Несколько раз Домино уже теряла вкус к борьбе, но Свиттерс, действующий по наитию, и только, всячески ее поддерживал: заставлял препоясать чресла, так сказать (хотя охотнее развязал бы помянутый пояс), и выталкивал ее обратно в драку.
Ближе к концу апреля она победила.
Домино сама не знала, взяла ли она противников измором или по мере того, как приближался июнь, а с ним и конференция «Современные католички», те все больше нервничали, но совершенно неожиданно, в один прекрасный день спустя неделю-другую после Пасхи, церковные власти смилостивились и даже изволили выслать насквозь учтивое официальное приглашение встретиться с Его Святейшеством через две недели.
Крепко обнимая Свиттерса и едва не рыдая от облегчения, Домино восклицала, как она счастлива, что все наконец-то разрешилось и что, в конце концов, отыгранная аудиенция у Папы всех этих «бури и натиска», безусловно, стоила.
– Лично я охотнее познакомился бы с Коротышкой Германом, – отозвался Свиттерс, – но если счастлива ты, так счастлив и я. А если ты счастлива и в безопасности, так я еще счастливее.
Домино предположила, что ему и за себя порадоваться не помешает. Теперь он может уехать, уехать немедленно, и заняться своими весьма обширными личными планами.
– Эй, там, полегче на поворотах, – отозвался он. – Обязательную программу ты на льду, возможно, и отыграла, но тебе еще в вольном стиле выступать, и твой тренер ни под каким видом тебя не оставит до тех пор, пока последний пируэт не докрутится. О нет! При такой-то судейской коллегии – да ни за что! Боюсь, что так или иначе, а придется мне сопровождать тебя в Рим.
Домино сказала, что он совсем чумовой, не иначе. А еще – что он сумасшедший, и храбрый, и замечательный. Свиттерс ответствовал, что ему просто любопытно.
Майская луна походила на бутылочную пробку. А конкретно, луна, вступая в последнюю свою фазу, походила на бутылочную пробку, что нервный любитель пива из породы мачо сплюснул вдвое между большим и указательным пальцем. От луны Свиттерсу еще больше хотелось пить: он сообщил об этом Тофику, но водитель его не слушал.
– Мне так хочется полюбить Америку, – жаловался Тофик, – а Америка требует, чтобы я ее ненавидел.
Тофик прибыл отвезти пахомианскую делегацию в аэропорт в Дамаске. Прикатил он в понедельник вечером, чтобы во вторник утром тронуться в путь как можно раньше. Тофик привез Свиттерсу немного гашиша, и теперь они сидели и курили у машины в слабо подсвеченной луною пустыне. А еще он привез рассказы об американских беззакониях. О беззакониях в Ираке. О беззакониях в Югославии. Эти беззакония злили Тофика – и бесконечно удручали. В его огромных карих глазах так и плескался расплавленный шоколад горя.
– Да что не так с этой вашей великой страной? – жаловался Тофик. – Зачем ей творить все эти ужасы?
Свиттерс втянул в легкие облачко сладковатого дыма.
– Да потому, что ковбои перебили всех буйволов, – отозвался Свиттерс. – Везде, где на землю валился подстреленный буйвол, на его место выпрыгивало чудовище, – пояснял он.
Свиттерс уже собирался перечислить чудовищ поименно, но во рту у него пересохло, и он справедливо опасался, что сплюнуть не сможет.
– Охота на буйволов и Вьетнам – они же напрямую связаны, – сообщил Свиттерс.
Тофик вздыхал глазами и напряженно слушал, пытаясь понять.
– Когда Ли[264] сдался у Аппоматокса, это раз и навсегда отдало американский народ во власть Уолл-стрит, – говорил Свиттерс.
– Аппоматокс и «настоящая искусственная кожа» – они же напрямую связаны, – сообщал Свиттерс.
– Но, – жаловался Тофик, – у вашей страны столько всего есть!
– Ну, – соглашался Свиттерс, – у нее есть хватка. И прыть. И гудрон.
– Американцы смешные и щедрые, те, которых я знавал, – сетовал Тофик, – а меня вынуждают им противостоять!
– Это только естественно, – утешал Свиттерс. – Американская внешняя политика просто-таки напрашивается на оппозицию. И на терроризм тоже.
– Терроризм – единственно возможный логичный ответ на американскую внешнюю политику, точно так же, как уличная преступность – единственно возможный логичный ответ на американские законы о наркотиках, – говорил Свиттерс.
Тофик жаждал подробностей, но гашиш уже начал «цеплять», и Свиттерс стремительно терял интерес к политике – интерес и без того невеликий.
– Политика – это когда люди платят кому-то баснословные деньги за то, чтобы навязать им свою волю. Политика – это садомазохизм. Не хочу о ней больше разговаривать.
– Давай поговорим… давай поговорим… поговорим про Красную Шапочку, – процедил Свиттерс сквозь сжатые губы, наслаждаясь последними остатками маслянистого дыма.
Свиттерс пересказал Тофику историю про Красную Шапочку. Тофика история озадачила – и восхитила. Он слушал внимательно, словно взвешивая каждое слово. Затем Свиттерс поведал Тофику историю про Златовласку и трех медведей. Причем на разные голоса. Свиттерс изобразил густой хриплый бас Папы-Медведя, Свиттерс изобразил средний, по-домашнему уютный голос Мамы-Медведицы, Свиттерс изобразил тонюсенький, высокий и писклявый голосок Малыша-Мишутки. Тофик завороженно внимал.
Тофик требовал еще. Так что следующим заходом Свиттерс попытался описать ему «Поминки по Финнегану». И не то чтобы преуспел. Явно сбитый с толку Тофик утратил всякий интерес к рассказу и даже слегка разозлился, но Свиттерс все гнул свое насчет «титли хи-ти-ти», да насчет «Где ж, о где ж моя манюсенькая норушка?», словно в банг-кокском клубе К.О.З.Н.И.
Но увы, находился Свиттерс отнюдь не в Бангкоке, а вовсе даже в сирийской пустыне, и майская луна, вступающая в последнюю фазу, словно бы складывалась вдвое, точно тонюсенький желтый омлет. При виде луны Свиттерсу захотелось есть; он сообщил об этом Тофику, но водитель его уже не слушал.
Задолго до рассвета в седан «ауди» втиснулись шестеро. Тофик, естественно, за рулем, и в придачу Красавица-под-Маской, Домино, Пиппи, Мустанг Салли – и Свиттерс, затянутый в монашескую рясу и путешествующий (он на это весьма надеялся) по паспорту Зю-Зю. Перед посадкой в машину монахини выстроились в темноте шеренгой; Красавица-под-Маской развернулась к ним.
– Мы едем в Италию, – торжественно сообщила она, хотя нужды в том, возможно, и не было. – Вы увидите, что Италия совершенно не похожа на итальянские вечера в нашей трапезной.
– Итальянские вечера? Какие такие итальянские вечера? – саркастически осведомилась Мустанг Салли, намекая на тот факт, что с тех пор, как в сентябре Свиттерс опустошил их винный погреб, итальянских вечеров ни разу не устраивали.
– Ку-ка-ре-ку! – заорал Свиттерс, надеясь, что разрядил тем самым напряжение – а заодно и петуха разбудил.
Путь был жарким и тяжким. Часов около девяти на них пала тень вертолета: вертолет следовал за машиной миль пятнадцать. Что особенно злило Пиппи: ей срочно требовалась остановка. Видя, как Пиппи ерзает по сиденью, уже не в силах терпеть, Свиттерс в очередной раз подумал о том, как презирает «вертушки».
В аэропорт Дамаска они прибыли в половине второго, полагая, что для рейса в пять вечера это вопиюще рано. Увы, как они заблуждались!
Билеты на всех Свиттерс купил по Интернету благодаря мистеру Кредитке, и таковые они забрали в окошечке «Али-талии» без сучка без задоринки. (Когда же Домино полюбопытствовала, как именно он собирается заплатить за них, Свиттерс заверил, что это как раз не проблема – он перевел счет на адвоката своей бабушки; у него, слава Богу, хватило предусмотрительности разжиться ее банковскими данными после того, как эта стерва увела у него коттедж на Снокуалми.) До определенного момента с таможней проблем тоже не возникало. Свиттерс, закутанный в апостольник и втиснутый в инвалидное кресло (Пиппи толкала кресло, а Мустанг Салли всячески обхаживала «больного» словно самого наикротчайшего из калек), был без вопросов признал сестрой Франсиной Булод (настоящее имя Зю-Зю). Всякий раз, как чиновник обращал на него свой взор, Свиттерс принимался пускать слюни, вынуждая douanier[265] переключить внимание на иной объект. Неприятности начались, когда женщинам сообщили: они вольны покинуть страну либо в таковой остаться, но, раз выехав, вернуться они не смогут: сирийское правительство визы им не продлит.
Монахини дружно запротестовали; последовали затяжные, запутанные препирательства. Француженки заявляли, что при таких обстоятельствах выехать из Сирии они не смогут; ответственное должностное лицо пожало плечами и сказало примерно следующее:
– Отлично. Не езжайте.
Подтекст происходящего нравился Свиттерсу все меньше и меньше, однако открыть свой слегка напомаженный, слюнявый рот он так и не дерзнул.
Со временем исчерпав все свои аргументы перед чиновниками аэропорта – ни один так и не смог объяснить ей причину визовых ограничений, – Красавица-под-Маской принялась лихорадочно названивать по телефону. Похоже, в тот день в сирийском министерстве иностранных дел не было ни души. А служащие французского посольства все до одного находились на совещании. Аббатиса звонила и звонила – тщетно. Тем временем на рейс 023 объявили посадку.
В последнюю минуту – посадочный выход уже закрывался – было решено, что Красавица-под-Маской задержится в Дамаске и попытается уладить проблему с визами. Остальные же полетят в Рим, где, при удачном раскладе, аббатиса присоединится к ним, и, хорошо бы, вовремя: аудиенция у Папы назначена на четверг. Так что аббатиса осталась – изнывая от жары и тревоги, потирая нос, словно волшебную лампу, житель которой, джинн, ненадолго вышел выпить кофе. На самолет они едва успели.
Три бывшие монахини и одна квазимонахиня (а ведь есть способ избежать сережек-кавычек!) забронировали номера (по рекомендации Свиттерса) в отеле «Сенато». Сей небольшой albergo стоял, как говорится, припав скромной щечкой да к языческой щеке, рядом с Пантеоном на пьяцца делла Ротонда, в самом шумном, самом живописном, самом, если угодно, итальянском уголке Рима: Свиттерс особенно его любил, хотя порой и жаловался, что район как таковой балансирует на пределе допустимой прыткости.
У стойки регистрации Домино вручили записку. Записка оказалась от Сканлани. Сканлани приветствовал пахомианок в Риме. А также сообщал, что аудиенция у Его Святейшества перенесена на 14:30 в среду, то есть на следующий день. А также сообщал, что в Италии выдавать себя за монахинь запрещено законом, так что всем им, особенно их «главе службы безопасности», настоятельно рекомендуется переодеться в гражданское платье.
Ошеломленной стайкой «пингвинки» затаскивали чемоданы (в отеле «Сенато» коридорных не водилось) в карликовый лифт. В лифте за раз помещалось лишь двое; Домино и Свиттерс поднялись последними.
– Я понимаю, тебе это все не по душе, – говорила она, помахивая запиской Сканлани, – но все будет о'кей, вот увидишь. Надеюсь только, что тетушка доберется сюда вовремя. Потому что это ведь ее пророчество. Я не чувствую себя вправе отдать документ без нее.
Бросив сумку в номере, где ей предстояло жить вместе с Мустангом Салли и Пиппи, Домино отправилась в номер Свиттерса помочь ему избавиться от рясы.
– Не вертись, Зю-Зю, сиди спокойно, – игриво поддразнила она. – Осталось расстегнуть еще сорок шесть пуговиц.
Под плотной рясой на нем были только трусы. Мужские нижние трусы на резинке, со снеговичками и кленами и ведерками для сбора кленового сока. Эффектным жестом, поразившим их обоих, Домино сдернула трусы до лодыжек.
Она ласкала его до тех пор, пока он не напрягся и не отвердел, как монтажная лопатка для шин. А затем, сжав его яички в ладони – точно работница с фермы, взвешивающая цесарочьи яйца, – опустилась перед его «Invacare 9000 XT» на колени и лизнула один-единственный раз – провела языком долго, медленно и влажно от пьедестала до бельведера. Свиттерс положил ладони ей на голову, надеясь подтолкнуть к продолжению, но Домино встала и отошла от кресла. Она вся дрожала.
– Я так тебя хочу, что просто завизжать готова. Так тебя хочу, что того и гляди заору, брызгая слюной, и примусь сцарапывать цветочки с обоев. Я так тебя хочу, что того и гляди опрокину мебель, стану молиться Господу, написаю в трусики и разрыдаюсь.
– Но? – переспросил Свиттерс.
Домино отступила еще на шаг. Одно-единственное словечко – а в горле у него так пересохло, что не сразу его и выговоришь. Собственно говоря, то был голос Малыша-Мишутки.
Свиттерс напрягся еще больше прежнего, если, конечно, такое физиологически возможно, – а в следующий миг накатил жар, словно сатирова малярия.
– Но я дала обет Деве Марии, и себе самой, и той части меня, что и есть Дева Мария, и наоборот. Только в браке и не иначе.
– Мы мо-мо-могли бы пожениться завтра, – пролепетал Свиттерс. – Черт подери, нас мог бы обвенчать сам Папа. – Бесенок явно прибрал его к рукам.
Домино улыбнулась. Такая улыбка, чего доброго, опрокинула бы три-четыре «Веспы» на пьяцце под окном.
– Глупыш ты мой, – проговорила она. – У нас бы низа что не получилось. Я слишком стара, а ты слишком… Как бы то ни было, ты, конечно, меня высмеешь, но когда завтра я войду к святому Петру… для меня очень важно войти девственницей. Пусть без рясы – но между ног и в сердце я буду монахиней.
– Девство-Лазарь, – пробормотал Свиттерс, от души надеясь, что прозвучало это не слишком язвительно. В конце концов, не он ли восхищался ее непоколебимой верностью понятию невинности, этой вздорной выдумке патриархов? – Гимен, восставший из мертвых.
Домино нахмурилась. И вновь просияла улыбкой.
– Да, – согласилась она с гордостью, наигранной лишь отчасти. – Причем единственный на всей планете. Он уникален.
– Насколько нам известно. – От возбуждения у Свиттерса даже глазные яблоки отвердели.
– Да, – кивнула она, пятясь к выходу. – Насколько известно нам.
На следующий день они пообедали у самой пьяццы, в гастрономически роскошном «Да Фортунато аль Пантеон», хотя отсутствием аппетита не страдали только Свиттерс да мистер Кредитка. Ликуя, что вырвался наконец из зоны турецкого гороха, Свиттерс жадно заглотал морского окуня и спагетти alle vongole veraci,[266] запив это все графином фраскати. В Италии был сезон спаржи, так что он заказал aspargi bianchi[267] трех разных видов и перед каждой переменой блюд импровизировал спаржехвалебные стихи: «Прямая, подобно копью белого рыцаря, бездымная свеча, озаряющая деревенскую канаву, лаконичное перо с взъерошенным острием – перо, чтобы писать любовные баллады кузине лилии; О спаржа! – стройный лорд весны…» – и т. д., и т. п., до бесконечности, на итальянском, французском и английском, пока официанты, по примеру Домино и Салли, не закатили глаза.
После десерта и граппы вернулись в отель – поглядеть, не прибыла ли Красавица-под-Маской. Увы, не прибыла; так что они разбились на группы и на двух микротакси покатили в Ватикан. Свиттерс ехал с Пиппи; та нервничала и волновалась так, что буквально скусывала с пальцев веснушки. Пиппи, разумеется, сгорала от нетерпения увидеть Его Святейшество, но ей отчего-то чудилось, что время выбрано неправильно.
– Мы же на завтра договаривались, – плакалась она.
– Сегодня суть завтра, – промолвил Свиттерс. Он завладел рукой Пиппи и крепко сжимал ее до тех пор, пока микротакси не притормозило у полускрытого служебного входа со стороны виа ди Порта Анжелика, где, согласно указаниям, делегации предстояло встретиться со Сканлани. И действительно, швейцарский гвардеец, открывший дверь, едва Домино позвонила, тотчас же впустил их внутрь – а там уже поджидал Сканлани, с ничего не выражающим лицом, пижонски одетый, – ощущение было такое, что в шевелюре его сел на мель «Эксон Валдиз».[268] При виде Свиттерса он ни тени удивления не выказал.
Делегацию пригласили в микроавтобус, размером немногим больше тележки для гольфа. На инвалидов сей транспорт рассчитан не был, так что Свиттерсу пришлось непросто. Сканлани, по всей видимости, немало позабавился, хотя внешне ничем этого не выдал. Свиттерс предпочел бы прицепиться к микроавтобусу сзади и ехать «на буксире», однако распорядитель возразил: это-де привлечет внимание. Пиппи и швейцарский гвардеец вдвоем приподняли и наклонили кресло и буквально вывалили его в телегу. А кресло сложили и неуклюже, тяжело плюхнули ему на колени. Свиттерс ласково погладил приспособление.
– Гарантированно огнеупорное, – сообщил он и подмигнул Сканлани.
Проезжая по ватиканским закоулкам, подальше от паломников и туристов, они миновали два контрольно-пропускных пункта, причем на втором их развели по отдельным кабинкам и обыскали с невообразимой тщательностью (впоследствии Домино шепнула Свиттерсу, что с тем же успехом она могла и отдать ему свою девственность накануне). При виде Свиттерсова пистолета капитан стражи страшно обеспокоился, но Сканлани заверил, что все о'кей, дескать, калека-американец «прежде был одним из нас» (при обычных обстоятельствах Свиттерс стал бы бурно возражать против подобного заявления). Однако сдать оружие его таки заставили. Пистолет заперли в сейф и заверили владельца, что, уходя, он получит оружие в целости и сохранности. Без пистолета за ремнем пришлось затянуть пояс потуже.
– Как съесть сытный ленч и при этом похудеть, – пробормотал Свиттерс себе под нос.
– Я же тебя предупреждала – незачем было вообще эту штуку брать, – фыркнула Домино.
Капитан и еще три швейцарских гвардейца сопроводили делегацию к огромному зданию, стоявшему в северо-западной части пьяццо Сан-Петро, – безобразному древнему серому замку, где и находились апартаменты Папы. Они вошли через черный ход; в отделанном деревянными панелями вестибюле их с отработанной учтивостью приветствовал кардинал – при мантии и красной шапочке, все как полагается. Этот прелат отвечал за расследования чудес.
– А бородавками и гименами вы занимаетесь? – полюбопытствовал Свиттерс.
Как кардинал, так и Домино его замечание проигнорировали; верхняя губа Сканлани еле заметно дернулась – и в изгибе этом пульсировала невысказанная угроза.
С видом отстраненно-благожелательным, как у воспитателя детского сада, чей интерес к детям – чисто профессиональный, кардинал повел группу по длинному, тускло освященному коридору к двери, что открылась в неожиданно огромный сад. Повсюду куда ни глянь – весенние цветы и по-весеннему зеленые кустарники, а еще – сосны и каштаны, и там и тут – разрушенные останки древних колонн, что, освобожденные от бремени портиков, притулились в декоративной уединенности. Пели птицы – ничуть не более и не менее религиозно, нежели порхай они над мусорной свалкой в Нью-Джерси, – а вечернее солнце одевало мир сонной зеленовато-желтой дымкой. Спаржевым газом.
В дальнем конце сада стояла увитая плющом беседка, что-то вроде бельведера на возвышении, – деревянная, решетчатая, выкрашенная в цвет слоновой кости; к этой-то беседке кардинал и повел гостей по гравийной тропке, предварительно построив их в шеренгу и вкратце объяснив этикет папской аудиенции.
Ярдах в пяти от бельведера кардинал велел остановиться. Когда Свиттерс, катившийся самостоятельно, не успел притормозить, кресло остановили резким рывком сзади. Он оглянулся через плечо: над ним нависал капитан.
– Я-то думал, швейцарские гвардейцы все как на подбор ребята молодые, – заметил Свиттерс. – А вы, как я погляжу, еще Джона Фостера Даллеса помните. – Сплюнул он сдержанно, даже можно сказать, деликатно, но гвардеец мощно встряхнул его кресло и опустил тяжелую руку ему на плечо.
– Святейшая Колбаса ни капелюшечки моей мирской мокроты не увидела, – запротестовал Свиттерс. И был прав. Внутри затененной беседки высился трон, но, насколько Свиттерс мог судить, вглядываясь сквозь гирлянды плюща, на данный момент трон пустовал.
– Вы пили алкоголь, сэр, – укорил капитан.
– Всего лишь взбодрил добрую старую иммунную систему, – пояснил Свиттерс.
Перед беседкой группа слегка рассредоточилась; бывшие монахини смотрели во все глаза, пытаясь хотя бы мельком разглядеть патриарха, которому они, возможно, и противостояли, но которого тем не менее глубоко уважали и почитали: реакция вполне предсказуемая, при их-то воспитании! Однако на экранах их радаров ни единого папского сигнала пока что не замерцало. Свиттерс смутно различал две фигуры в деловых костюмах по обе стороны от пустого трона – ни одна из них папской тени не отбрасывала. В беседку вошел Сканлани. Троица быстро переговорила о чем-то между собой, затем окликнули кардинала. Кардинал, в свою очередь, кивнул Домино.
– Пресловутый документ у вас? Хорошо. Будьте добры, пойдемте.
Кардинал взял ее за локоть и увлек по направлению к четырем невысоким ступенькам, ведущим в бельведер. Мустанг Салли и Пиппи пристроились было за ней, изнывая от желания преклонить колена, но гвардейцы преградили им путь, а Свиттерс, даже не двинувшись с места, почувствовал, как капитан крепче вцепился в кресло.
Мимо пролетела парочка певчих птиц, оглашая сад певче-птичьими звуками.
На верхней ступени Домино замешкалась. Хотя стояла она к Свиттерсу спиной, он знал: монахиня не отрывает глаз от задней двери в павильон, высматривая хоть какой-нибудь признак белой обезьянки с фарфорово-голубыми глазками в ореоле исполненной смирения власти. Искала она напрасно и с места не трогалась, прижимая к груди истрепанный фатимский конверт. Кардинал попытался мягко подтолкнуть ее внутрь, однако Домино даже не пошевельнулась. В это самое мгновение Сканлани и его два спутника дружелюбно, но прицельно боком-боком двинулись к ней.
Вот они переместились из полумрака в изменчивый, прихотливый узор из листьев плюща и солнечного света – один из мужчин оказался никем иным, как достойным доктором Гонкальвесом, экспертом по Фатиме и автором биографии Салазара,[269] в каковой изобразил португальского диктатора как современного апостола. Во втором тоже ощущалось нечто смутно знакомое. Щелчок-другой биокомпьютера, и Свиттерс опознал в нем шпиона-«невидимку» родной конторы, пронырливого ковбоя с крысьим взглядом по имени Сивард из штата Мэйфлауэра Кэбота Фицджеральда, который, по всей видимости, интересовался делами религиозными и сколько-то в них разбирался: в какой-то момент он обратился к Мэйфлауэру с ходатайством позволить ему пришить далай-ламу, в ближайшее окружение которого Сиварду удалось просочиться. «Этот завернутый в простыни ублюдок пропагандирует дестабилизирующий вариант счастья», – якобы жаловался Сивард. «Именно потому, что он делает упор на счастье, его всерьез и не принимают», – парировал Мэйфлауэр.
А вот Сиварда Свиттерс очень даже принимал всерьез. Сказать, что Свиттерсу страшно не нравилось, как все это выглядит, как все это звучит и как все это пахнет, – значит выразиться весьма сдержанно.
Типы в бельведере вступили в переговоры. Даже в ласковой зеленой тишине сада из того, что говорили мужчины, Свиттерсу ничего не удавалось расслышать, хотя он то и дело улавливал слово-другое от Домино. Он слышал, как она сказала «нет», причем не один раз. Он слышал, как она сказала: «Это нечестно». Он слышал, как она сказала: «Я не могу». Он слышал, как она сказала: «Мне придется посоветоваться с аббатисой». По тому, как под ее лучшим чадором перекатывались спинные мышцы, Свиттерс знал: она судорожно прижимает пророчество к груди, точно не рожденного ею ребенка.
Он оглянулся на Пиппи. Ее веснушки гасли, точно умирающие звезды. Он оглянулся на Мустанга Салли. Ее крутой завиток прилип к потному лбу зловещим знаком вопроса. «Нет», – отчетливо сказала Домино. Голос ее звучал твердо, что сыр чеддер. А затем: «Откуда мне знать, что это…»
Одним стремительным, неуловимым движением Сканлани скользнул к ней. Сжимая что-то в кулаке. Что-то длиной с карманный фонарик. Что-то блестящее и черное, точно лакричный леденец. Что-то явно неметаллическое – наверное, чтобы эту штуку не отслеживали металлодетекторы в аэропортах. Прямо как Свиттерсова «беретта». «Беретта», ныне запертая в ватиканском сейфе, словно одно из легендарных сокровищ Папского Престола.
Выбросив руку, Сканлани поднес зловещий предмет к голове Домино, намереваясь – вне всякого сомнения! – пристрелить ее на месте прямой наводкой, прямо между глаз.
– Стой, сукин сын! – заорал Свиттерс.
Капитан попытался удержать его; Свиттерс играючи сломал ему запястье, словно имел дело с куклой Барби.
Заманчиво было бы описать, как перед внутренним взором Свиттерса разворачивался весь минувший год, проведенный с сестрой Домино, – чередой стремительно меняющихся образов, образов странных, подкупающих и досадных; ураган сбивчивых воспоминаний, что проносились в его сознании, как если бы таковое было привязано к немолодой пальме на полпути к вершине. На самом деле в мозгу его не осталось ровным счетом ничего, кроме ясного, чистого гудения: отлаженного сигнала, что у людей его квалификации преобразует первобытную сирену «ой-ой» во внятный призыв к действию.
Свиттерс вскочил с кресла.
Левая нога коснулась земли первой. В тот же миг в подъем словно вонзила зубы разъяренная гадюка. Все тело сотряс мощный толчок. Раздался оглушительный хлопок – и в черепе, где-то позади его глаз, взорвался шар белого света, – но явно не мистический кокос.
Свиттерс зашатался.
И рухнул вперед лицом вниз.
Где-то и когда-то Свиттерс прочел, что, согласно информации, полученной из «черных ящиков» разбившихся самолетов, последние слова пилотов, осознавших, что самолет обречен, чаще всего бывают: «Вот дерьмо!»
Что говорит это о слабости человеческой, о прозрачной шелухе цивилизации, о состоянии эволюции, о приоритете тела над разумом, когда перед лицом неминуемой гибели современные, образованные, богатые люди поминают экскременты? Что, когда на смертные жизни их внезапно обрушивается топор палача, искушенные в наисовременнейшей технике капитаны летательных аппаратов, цена которых исчисляется мультимиллионными суммами, как правило, не клянутся в любви – будь то христианской, родственной или романтической; не дают воли патриотическим чувствам, не просят прощения, не изъявляют благодарности или сожаления – но прибегают к «сортирному» ругательству?
Скорее всего ровным счетом ничего это не говорит. Можно утверждать почти наверняка, что слово «дерьмо» произносят, на сознательном уровне не задумываясь о буквальном его смысле. На бессознательном уровне данное проклятие, возможно, что-то и значит, однако нужно быть воистину фанатиком фрейдистской теории, чтобы предположить, будто оно свидетельствует о непреходящем влиянии инфантильной одержимости фекалиями.
Как бы то ни было, при том, что Свиттерс легко представил бы себе Бобби Кейса, восклицающего что-то в этом роде (в конце концов, Бобби родился в Техасе!), сам он, несколько шокированный прочитанным, дал обет, что уж его-то уход со сцены подобная реплика не осквернит. «Вот дерьму!» недостает изящества, недостает достоинства, недостает шарма, недостает воображения, недостает осознанности, оно просто-напросто вульгарно, просто-напросто грубо; и хотя Свиттерс ценил сквернословие как своего рода расстановку акцентов в разговоре, как весьма эффективное средство эмфазы, он негодовал и возмущался, когда невежи и хамы использовали таковое как заменитель словарного запаса, юнцы – как заменитель бунта, а эстрадные комики – как заменитель остроумия.
Свиттерс всегда уповал, что, когда пробьет его час, он сымпровизирует что-нибудь если не глубокое, то хотя бы оригинальное, что-нибудь соответствующее ситуации столь специфической, – иначе говоря, какую-нибудь драматическую истину. А если ничего в голову не придет – если времени будет в обрез, а вдохновения и того меньше, – он поклялся, что заорет: «Bay!» – заключительный вопль дерзкого ликования.
Благородные устремления, ничего не скажешь. Однако ж, когда гадюка земли сомкнула челюсти, когда взорвалась внутренняя шаровая молния, когда он утратил всякую связь с миром и понесся по спирали в наэлектризованную тьму, он не завопил ни «Bay!», ни чего бы то ни было, хотя бы смутно напоминающее знаменитое последнее слово. А будь в кабинку его звездного корабля «Invacare» встроен «черный ящик», он бы записал такие последние слова Свиттерса, уносимого по спирали в пресловутую наэлектризованную тьму: «Стой, сукин сын!» Ужас как деклассированно; до чего неловко вышло-то!
Наэлектризованная тьма – потому что не инертная. И, строго говоря, не то чтобы темная. Или скорее она была темной – и не была. Эта тьма вела себя как свет. Или, может статься, это свет вел себя как тьма. Ему-то откуда знать? Ну, какой из него судья – его уносит туда по спирали, беспомощного, ничего не в силах изменить. Будь у Свиттерса время проанализировать свое состояние (а времени как раз и не было, ибо Свиттерс погрузился в транстемпоральность, где линейный карандаш анализа снабжен ластиками с обоих концов), он, пожалуй, описал бы его как интерфейс. Как интерфейс между тьмой и светом. Как едва заметную тоненькую трещинку между инь и янь. Как реальность между одновременно существующими тем и этим. Как цифру между нулем и единицей. Как движение по спирали.
И тут Свиттерс осознал, что однажды уже проходил этим путем. Коридоры Вечности. Вот только сейчас в пузе его не бурлили триптаминовые алкалоиды растительного происхождения. И не появились еще колбочки, похваляющиеся, что они здесь хозяева. Однако в так называемой дали мерцал слабый отблеск – что-то вроде свечения-в-конце-тоннеля, – и Свиттерса влекло туда.
– Нет! От ультрамодного опыта «клинического посмертия» я категорически отказываюсь! – донеслось как бы со стороны. – Подавайте мне настоящую энчиладу,[270] или я…
– Хе!
– Маэстра? Это ты? Ты в порядке?
Ответа не последовало. Его несло по спирали сквозь тоннель – все дальше и дальше. Или, может, тоннель спиралью закручивался сквозь него. Он – игрушечная лодочка в канаве или он – канава… и где тогда девушки-художницы? Отблеск все ближе. Или, может, это он все ближе к отблеску?… Оказалось, впереди вовсе не свет как таковой, а что-то скорее смахивающее на пульсирующую мембрану, воздушную, многоцветную, с красно-зелеными разводами. У мембраны не было второго «Я», не было двойника-перевертыша, и Свиттерс поневоле задумался, найдется ли в этой дихотомической пустоте хоть одна сингулярность. Аура Абсолюта? Продолговатый мозг мандалы? Непорочное Сердце, вдруг ставшее зримым? Гиперпространственный гимен? И тут ему послышался звук – не музыка сфер, нет, отнюдь; низкий, резкий, сдавленный шум, рывками процарапывающийся из мембраны, словно кто-то откашливался.
Вступая в полихроматический пульсар, Свиттерс со всей отчетливостью ощущал, что мембрана готовится заговорить с ним; что, подобно так называемым пророкам древности, он вот-вот услышит самый настоящий голос того, что люди зовут Богом. Свиттерс – отдадим должное фигуре речи! – весь превратился в слух.
Очередной спазм сухого, отрывистого потрескивания. И наконец – голос.
«Нар-роды мир-pa, р-расслабьтесь!»
Вот все, что он сказал.
Свечение, зашипев, погасло.
На смену ему пришло ничто.
Пришлите клоунов.
В это самое мгновение – или так ему показалось – Свиттерс вновь вернулся в пределы традиционного сознания. Он эти пределы сразу узнал – все болело просто адски. Кроме того, он почуял присутствие рекламы.
Предметы не то чтобы медленно обретали очертания. Свиттерс открыл глаза и – бац! – увидел все сразу, четко и резко: бледно-желтые стены, занавески цвета кьянти, глянцево поблескивающий желтый столик у изголовья (в Италии даже у больничных палат есть некий шик); рекламный плакат «Мальборо» в окне, Пиппи в новехонькой, с иголочки, современной, облегченной рясе; Домино в своем старом сирийском чадоре, со своей проникающей до мозга костей улыбкой, со своими круглыми щечками и неистребимой жизнерадостностью.
– Где я? – спросил Свиттерс. А в следующий миг застонал и крайне неосмотрительно хлопнул себя ладонью по ноющему лбу. – Беру вопрос назад, ну пожалуйста, – взмолился он. Потому что в общих чертах уже догадывался, где он, – и, что еще более важно, потому что вопрос прозвучал вопиюще предсказуемо. Что за клише!
– Ты вернулся к жизни, – сообщила Домино. Голос ее еще более чем обычно наводил на мысль об уютном урчании автофургончика с пончиками от Красного Креста, что уже заслышали в отдалении жертвы катастрофы.
– Куда-куда?
– К жизни. La vie.[271]
– А, точно. К жизни. К доброму старому шоу битья и скулежа. И к тебе, Домино! Ты в полном порядке! Дай тебе Боже здоровья! Этот подонок не… А что, собственно, произошло? Bonjour,[272] Пиппи. Или мне следовало бы сказать, сестра Пиппи. – Он указал на ее одеяние. – Вот так так – быстро ж вы управились! И долго я провалялся в отключке?
– Сегодня – десятый день.
Свиттерс так и взвился над постелью, едва не выдернув трубку внутривенного вливания.
– Десять дней? – ошеломленно повторил он.
Домино ласково уложила его обратно на подушку.
– Позавчера ты заговорил во сне. А за день до того у тебя дрогнули веки – и зашевелились пальцы ног. Доктора были уверены, что ты выкарабкаешься. Мы молились – о, как много молились.
– Но что?… – Свиттерс провел рукой по перевязанной голове. – В меня не стреляли, ведь верно? Это все табу.
Домино сочувственно улыбнулась.
– Ты потерял сознание, – пояснила она.
По словам Домино, произошло следующее.
Когда при виде пустого трона она замешкалась у входа в беседку, ей сообщили, что ленч, съеденный Его Святейшеством, Его Святейшеству на пользу не пошел, и по причине изжоги («вот уж воистину дыхание Сатаны») на встречу Папа прийти не сможет. Он шлет свои благословения и просит передать «пресловутый документ» его помощникам.
Опасаясь ловушки, Домино ответила отказом. Она попросила перенести встречу. Она придет позже вместе с аббатисой.
Последовала небольшая перепалка. Наконец Сканлани извлек свой сотейник и набрал номер. И сказал, что ей, дескать, выпала великая честь переговорить с Папой по телефону. Сказал, что Папа лично подтвердит: ему желательно, чтобы конверт передали одному из помощников. «А как я узнаю, что это действительно Папа?» – спросила Домино. Сканлани быстро проговорил что-то в микрофон по-итальянски. Юрист, не упустивший ни слова, закивал.
– Папа помашет вам рукой, – заверил он. – Его Святейшество помашет вам рукой из окна ванной комнаты. Вы увидите его в окне, с телефоном. Какая честь!
Пока сбитая с толку Домино обдумывала услышанное, Сканлани протянул ей трубку.
– Ну, давайте поговорите с Его Святейшеством, – настаивал он, поднося трубку к ее уху.
Тут-то Свиттерс и пошел крушить все вокруг.
– Ты сломал человеку руку. Ты завопил что-то непристойное. Ты спрыгнул с кресла. Но как только твои ноги коснулись земли – ты потерял сознание.
– Это все Сегодня Суть Завтра. Его проклятие. Бац! Обрушилось на меня, точно отравленный молот. Прям с самой Амазонки.
– Извини, – успокаивающе проговорила Домино, – ты просто потерял сознание.
Изо всех сил пытаясь удержаться и не завопить: «Вовсе нет! Вовсе нет!», Свиттерс перевел взгляд на окно и уставился на героя рекламы «Мальборо». Вот вам, пожалуйста, гребаный ковбой во всей красе. Марионетка монополистов, а ведь свято верит, что свободен; мозги пропитаны тестостероном, сердце – одиночеством, в джинсах сплошной геморрой, в легких – сплошные смолы.
– Ты упал, – продолжала Домино, – и ударился головой о край одной из этих древних разрушенных колонн. О-ля-ля! Это было ужасно. С таким грохотом – точно кокос раскололся! – Она обернулась к веснушчатой монахине. – Дружок, мы пренебрегаем своим долгом. Не сообщишь ли ты медицинскому персоналу, что мистер Свиттерс пришел в себя?
Как только Пиппи исчезла, Домино поведала:
– Мы здесь, в «Сальватор Мунди», потому что ватиканский госпиталь отказался тебя принять. Собственно говоря, швейцарской гвардии выдан ордер на твой арест. Но ты не волнуйся. Тот американец, мистер Сивард, он пообещал, что не позволит им тебя и пальцем тронуть. А если он их не остановит, то остановлю я.
Домино произнесла это с такой убежденностью, что Свиттерс не сдержал ухмылки. Ухмыльнулся – и голова разболелась с новой силой.
– Итак, я попер напролом – и пробил себе черепушку.
– Именно. – И, выждав долю секунды, она добавила: – А еще ты еще один зуб себе выбил. Сообщаю тебе официально: я не встану с тобой у алтаря до тех пор, пока ты не отмучаешься в кресле дантиста.
Свиттерс себя не помнил от изумления.
– У алтаря, Домино? У алтаря? Значит ли это, что ты решила, будто я не слишком… в конце-то концов?
– Никоим образом, – запротестовала она. – Ты со всей определенностью слишком… – Она опустила ресницы. Она поглядела в пол. Когда же она улыбнулась, ощущение было такое, будто на пепелище вслед за фургончиком с пончиками прикатил под звуки шарманки грузовичок с мороженым тридцати одного сорта. – Но, сдается мне, я все равно захочу выйти за тебя замуж.
Свиттерс глянул в окно и, подмигнув, окликнул парня с плаката «Мальборо»:
– Ты слыхал? Нет, парень, Рембо знал, что говорит. Ну конечно, для полноправного свирепого инвалида требуется большее, чем мозоли да кашель.
Явился доктор – и выставил женщин за дверь. Потрясая фонариком-авторучкой, он непомерно долго всматривался в Свиттерсовы так называемые свирепые, гипнотические зеленые глаза. Он предостерег пациента, что итальянские иммиграционные власти спят и видят, как бы его сцапать, однако до поры до времени госпиталь этого не допустит. Он спросил, голоден ли тот, и Свиттерс, облизываясь, принялся вслух декламировать с начала и до конца меню «Да Фортунато аль Пантеон». Позже санитар принес накрытую крышкой миску. По снятии крышки внутри обнаружился прозрачный бульон – но, поскольку дело происходило в Италии, в бульоне плавали несколько мясных пельменей, точно толстые мальчишки на пляже.
На следующее утро спозаранку начались всевозможные осмотры, завершившиеся полным КТ-сканированием. Учитывая, что он испытал, будучи в коме, пожалуй, стоило бы настроить сканер заодно и на попугая. И на поэта. И на собеседника. И на проводника по подземному миру. (Произнесите ацтекское слово и выиграйте бесплатную неделю в клинике «Джин Симмонс Танг».[273])
На протяжении всего дня, пока его тыкали, щупали, щипали и кололи, даже пока он лежал и потел под трубкой-детектором КТ-сканера, в сознании Свиттерса вертелся один-единственный глобальный вопрос. Нет, не «что теперь со мною будет?». Нет, не «женюсь ли я на своей монахине и буду ли жить счастливо до самой смерти?». Скорее: «Как я пережил проклятие?»
Возможно, это чистой воды психосоматика, пророчество, основанное на самовнушении, – но, когда нога его коснулась земли, Свиттерс и в самом деле почувствовал резкий толчок. Словно молния в него ударила. Сегодня Суть Завтра – не из тех людей, что тормозят на полпути, и есть неопровержимые свидетельства тому, что пустыми угрозами он не разбрасывается: вот вспомнить хоть бедолагу Потни Смайта. Уж не первая ли это попытка шамана пошутить? Нет, как выразился бы Потни, чертовски маловероятно. Тем не менее Свиттерс нарушил табу – и избежал возмездия. Почему? Почему он не погиб?
Тем же вечером Свиттерс получил ответ.
Домино разрешили навестить его после ужина (risotto con funghi[274] и tiramisu[275]). Сперва недужному перепал поцелуй – от души, как говорится. А затем – не менее внушительный конверт.
– Что это еще? Пророчество?
– Нет-нет. Ватикан пророчество забрал. В конце концов я им его отдала, хотя никакого Папы в окне ванной так и не увидела. Что они сделают с фатимским словом – кто знает? Я сообщила Сканлани, что у нас есть небезынтересная интерпретация. Он сказал, что непременно с нами свяжется. – Домино скептически улыбнулась. – Надо отдать им должное, в сане нас восстановили. И даже выдали новые рясы.
Свиттерс начал было: «А что, если ткань пропитали медленно действующим, поглощаемым через кожу ядом?», – однако вовремя сдержался. Сколько можно обрушивать на нее собственные параноидальные страхи? Кроме того, Домино по-прежнему была в чадоре.
– Это от твоего друга Бобби Кейса. О, я же забыла тебе рассказать: Красавица-под-Маской уже в Риме. Она приехала неделю спустя. Решая визовые проблемы в Дамаске, она заодно и нашу почту из офиса Тофика забрала. В ящике был и вот этот конверт. К слову сказать, капитан Кейс потом еще дважды звонил. Он ужасно милый. Très sympathique.[276]
– Ara, – буркнул Свиттерс. – Кейс гребаных птиц сманит с гребаных ветвей как нечего делать. – Уж не укол ли это ревности? Он перевернул конверт – и сей же миг узнал на удивление изящный почерк Бобби. – Ты говоришь, он звонил?
– Вероятно, с моей стороны это нахальство, но я взяла на себя смелость позвонить твоей бабушке тем же вечером… когда приключился несчастный случай. А она, должно быть, дала знать капитану Кейсу, потому что он перезвонил два дня спустя. А еще он звонил вчера, как раз перед тем, как ты пришел в себя. Я принесла из отеля твой сотовый.
Свиттерс внимательно изучил марки на конверте. Не окинавские марки, нет; перуанские. Марки из Южной, чересчур прыткой, мать ее за ногу, Америки.
Свиттерс вскрыл конверт не сразу – дождался, чтобы Домино ушла. Час спустя, когда ночная сиделка пришла измерить ему температуру и обновить данные в истории болезни, он все еще пялился на содержимое.
Внутри обнаружилась одна-единственная фотография, восемь с половиной на одиннадцать. На заднем плане, на фоне сплетений стены тропического леса, стояла группа индейцев – двадцать или около того, все почти наги и покрыты прихотливой татуировкой. А на переднем плане красовался предмет, в котором Свиттерс практически сразу же узнал старую Морякову клетку, сплетенную из прутьев в форме пирамиды.
– Ишь ты, ну надо же! – пробормотал он, хотя, если так подумать, чего удивляться, что кандакандеро сохранили эту штуковину? И тут Свиттерс заметил, что клетка не пуста. Внутри что-то было.
Еще одна пирамида.
Пирамида размером с футбольный мяч.
Пирамида, увенчанная перьями попугая.
Пирамида с человеческим лицом.
Сопроводительная записка, начертанная несообразно элегантным Боббиным почерком на почтовой бумаге отеля «Бокичикос», гласила: «Я знал, что ты мне ни за что не поверишь, пока своими глазами не увидишь – поэтому давай гляди хорошенько. А утречком звякни мне.
Не тревожься, друган. Это не я его пришил. Нужды в том не было. Говорят, его здоровенная змеюка сцапала. Сорокафутовая анаконда или какая-нибудь дерьмовая пакость.
Ну и жуткая ж глушь, а? Прям слов нет! Неудивительно, что ты поверил в проклятие. Мой гид – новый верховный шаман, клевый парень, между прочим. Уверяет, что знаком с тобой. Я его привезу с собой в Штаты – то-то позабавимся! Вскорости все тебе расскажу. А пока насладись неспешной, долгой пешей прогулочкой. Ты ее честно заработал».
Воины на фотографии все до одного разухабисто ухмылялись в унисон – точно актеры «минстрел-шоу».
Свиттерс одолжил у сиделки фонарик-авторучку и придирчиво изучил голову в птичьей клетке. Голова тоже улыбалась. И вид у нее был… расслабившийся.
Поначалу пол казался до странности незнакомым – чужим, едва ли не угрожающим. Однако постепенно он становился все гостеприимнее. Под босыми Свиттерсовыми пятками навощенный линолеум превращался в вакханалию. От походки а-ля Нил Армстронг[277] Свиттерс перешел к шагам а-ля Кришна. Прохладный и теплый, ровный и волнистый одновременно, пол походил на плодовую кожицу. Или на салат-латук. Что-то невидимое, несказанно приятное сочилось у него промеж пальцев. Взад и вперед по коридору шлепал он, топая пятками, чтобы полнее ощутить сущность пола. То и дело – оказавшись вне пределов видимости от поста медсестер – он откалывал мартышкино коленце-другое.
– Сейчас возьму и выпрыгну из окна и станцую на траве, – сообщил он Домино. А та напомнила, что этаж вообще-то – пятый.
Большую часть дня Домино ходила туда-сюда вместе с ним, слушая его разглагольствования о гигантских змеях, о Мировом Змее, об исцеляющем питоне Аполлона, о витом жезле Гермеса и так далее: дескать, по его мнению, Змий вовсе не соблазнил Еву отведать яблоко запретного знания – скорее Змий яблоком и был: видя, как Змий возрождается, сбросив кожу, Ева впервые познакомилась с перспективой бессмертия; наблюдая Змиевы вылазки под землю, Ева поневоле заподозрила, что жизнь заключает в себе гораздо больше, нежели провидит глаз, и что существуют и иные, более глубокие уровни – реальность под поверхностью реальности, логика подсознания. Разве метафорический Змий в мини-Эдеме самой Домино – чуть на него взглянули под углом зрения более широким, – не распахнул врата – и не разгневал власти? А вот почему змеиная сила убила Сегодня Суть Завтра – он понятия не имел. Высшее знание в высшей степени опасно, запредельные загадки остаются запредельно загадочными. Остерегайтесь ловкача-рационалиста, который скажет вам, что это не так!
Ходьба заключала в себе неизъяснимое наслаждение, болтовня тоже весьма радовала. Свиттерс ходил и болтал, болтал и ходил, прерываясь только на ленч да с появлением Красавицы-под-Маской: та зашла пожать ему руку и сказать adieu.[278] Аббатиса, Мустанг Салли и Пиппи тем же вечером возвращались в Сирию. Красавица-под-Маской надеялась, что в один прекрасный день они снова увидятся. Новая летняя ряса была ей необычайно к лицу. Шрам на носу потемнел, отметил про себя Свиттерс. И приобрел в точности тот самый оттенок синевы, что использовал Матисс, увековечив наготу Кроэтины в 1943 году.
Позже вымотанный ходьбой Свиттерс, улегшись в постель пораньше, лежал и проигрывал в голове всевозможные сценарии будущего. Бобби Кейс привезет Ямкоголовую Гадюку в Северное полушарие. В мир белого человека. Ямкоголовую Гадюку – со всей его древней магией и современной информированностью, полукровку во всех смыслах этого слова, вооруженного – лингвистически, гносеологоически и физически – способностью преуспеть в нескольких реальностях. Что, если Ямкоголовая Гадюка возьмет да и примкнет к ним? К Свиттерсу, Бобби, Одубону По и Скитеру Вашингтону (который недавно потерял руку, разряжая мину в Эритрее, но, говорят, здорово нажаривает на пианино пятью пальцами и обрубком), к Б.Г. By и Дики Дэру и некоторым другим агентам, бывшим и настоящим, которых, наверное, называть не следует? Пожалуй, Домино тоже не останется в стороне: не она ли призналась в тайной склонности к пуризму и элитизму? Что, если все они объединят усилия? Ну, создадут что-то вроде организации. Вроде того.
Скорее всего названия у их новой организации никакого не будет. «Культ Великого Змея» звучит уж больно претенциозно и натянуто, а ангелы у него уже в печенках сидят – с тех пор, как Голливуд, легковерные святоши и чокнутые придурки Нового Времени, скооперировавшись, придали им банально-сказочно-благотворительный облик. И со всей определенностью – никакого кредо. Разве что чего-нибудь скромненько, без всякого доктринерства, вроде: «Дом охвачен пламенем – зато какой вид в окне!»
И верить они ни во что не станут, особенно же в собственную миссию: избави их Боже от ревностного пыла! Если проявлять в вере чрезмерную твердость, так рано или поздно не устоишь перед искушением и солжешь, защищая свои убеждения. А от лжи в защиту убеждений до того, чтобы начать убивать в защиту убеждений, как говорится, один шаг.
Эй, а ведь они, пожалуй, природу собственной миссии так до конца и не поймут! Размышлять над ней будут, что правда, то правда, и спорить о ней тоже, но миссия эта будет динамичной, в непрестанном движении, в непрестанном развитии, постоянно меняющаяся. Лишь слабаки и зануды знают, куда они идут, – а в таком случае ноги трудить не особо и стоит.
Им, пожалуй, весьма пригодится яхта По и финансирование Соля Глиссанта. Но по агрессивности они дадут По сто очков вперед. По лечил симптомы. А они – они атакуют саму болезнь. О, как они затрахают сильных мира сего! Саботаж на физическом, электронном и психическом уровнях. Запихивание палок в колеса. Компьютерные вирусы. Психоделические перестройки. Насмешки. Розыгрыши. Заклинания. Чары. Всякие дадаизмы. Реинформация. Бомбы с медитационным наведением. А между делом можно опрокинуть рекламный щит-другой. Испортить парочку кортов для гольфа.
Однако по большей части они станут следовать «наводке» Ямкоголовой Гадюки. Поглядим, что за козыри у него в рукаве змеиной кожи. Поглядим, в самом ли деле ему суждено принести послание Сегодня Суть Завтра в ничего не подозревающий новый век. Решим раз и навсегда, действительно ли Пресвятая Дева Фатимы – как воплощение женского начала – материализовалась вновь и, используя архаичный код, открыла своим детям глаза на суровую и удивительную правду, что вот-вот потечет спиралью света и тьмы со стороны пирамиды?
На грани сна и бодрствования Свиттерс лежал в постели, безудержно фантазируя, как вдруг запищал сотовый телефон.
– Чего надо? И чтоб мне без глупостей! – рявкнул он в трубку.
При звуке его голоса Маэстра прямо разрыдалась. Потом взяла себя в руки и принялась объяснять Свиттерсу, как он неосмотрителен и что за фигляр… нет, порой даже хуже, чем фигляр, потому что при таком блестящем уме у него нет ни малейшего права на фиглярство и клоунаду. А еще он гнусный извращенец. И пусть, как только его выпишут из «этой грязной итальянской лечебницы», сей же миг явится к ней, а браслетами пусть не заморачивается; руки у нее так отощали, что никакой браслет не удержится.
Потом телефон перехватила Сюзи. Перехватила трубку, и в трубке зазвучал ее обманчиво-двойственный голосочек: согласные все выпрямлены самой что ни на есть застенчивой искренностью, гласные все скособочены гормонами. Сюзи сказала, что его любит и хочет быть с ним всегда – так, как он говорил в прошлом, когда она была всего лишь вздорной негодницей. Еще до конца года ей исполнится восемнадцать – и тогда она станет сама себе хозяйка.
– Знаешь, Свиттерс, прошлым летом я попробовала секс, и теперь мне так жаль, так жаль, просто невыносимо. Не потому, что предки взбеленились и отправили меня в Сиэтл, а потому, что ты не был первым. Ты не знал? Ох, я все молюсь Богородице, чтобы она вернула мне девственность. Чтобы я могла отдать ее тебе. Честно. Я правда об этом молюсь. Я понимаю, какая я дура, но ведь чудеса иногда случаются, правда?
– Правда, родная. Случаются на каждом шагу.
Должен быть какой-то способ заполучить их обеих, думал Свиттерс. И Домино, и Сюзи. Всю ночь до утра он изобретал всевозможные сценарии – один восхитительнее и неправдоподобнее другого, отказываясь смириться с тем, что, возможно, судьбы принудят его к выбору. Он любит их обеих. Он хочет их обеих. Это только естественно. Он же Свиттерс.
На следующее утро спозаранку Свиттерс выписался из госпиталя и вместе с мистером Кредиткой улетел в Бангкок. Башку проветрить. Обмозговать все должным образом.
У реки стоял храм: там Свиттерс медитировал всякий день. А ночью – девочки Патпонга. Благослови их Господь. Благослови их гибкую хрупкость, их преходящую мимолетность. А еще было освежающее пиво, пусть робкое и неуверенное в себе. Острая еда – огнем так и пышет, хоть двигатель подключай. Ну и «косячок»-другой под настроение.
Ковбои любят повторять: «Пока не сломается, не чини». «Ломается-то всегда, вот только чинить мы не умеем, – думал про себя Свиттерс. – С другой стороны, ломаться особо нечему, и что, спрашивается, мы воображаем, что чиним?»
Доллар рос, бат падал. Сомнительный портняжка пошил новый льняной костюм, и Свиттерс ходил в нем повсюду. Даже танцевал в нем. Признавал дао. И трещинку в дао. Порой ему казалось, будто он парит над землей в полутора дюймах как минимум.
На каждом шагу он сталкивался со старыми знакомыми, и как-то раз, в полночь, его повели на заседание клуба К.О.З.Н.И. – где, если верить легенде, он встал и заорал попугаем.
Автор хотел бы поднять бокал марочных чернил за своего агента, Фиби Лармор, за своего редактора Кристин Брукс, за своего «пятикнижного линейного редактора» Данель Мак-Кафферти (что научила его всему от Адо Я – или наоборот, от Я до А?). Он также салютует своей ассистентке Барбаре Баркер, своей бывшей ассистентке Жаклин Тревильон (двенадцать лет в матросах!); своей заслуженной машинистке Венди Шевальери многим другим женщинам (вот счастливчик!), играющим наиважнейшую роль в его жизни, включая (но со всей определенностью, ими не ограничиваясь) его поверенного Маргарет Кристофер, его учителя йоги Дунжу Лингвуд, его менеджеров по культурному обслуживанию в Патпонге, Крошку Опиум Энни и Мисс Красотку; его эксперта по анатомической части и майонезного разведчика Корин Ролстад, его «связную» во Франции, Инид Смит-Бекер, и главное – свою вечную любовь, пампушку Алексу.