Рээт Куду. Свобода и любовь. Эстонские вариации. Роман. Журнальный вариант

Пролог

И тут я обнаруживаю себя сидящей у окна в моем отчем доме.

Я возвратилась в город, где родилась. Сидя у окна и рисуя, я знаю, что вот я вновь дома. Я это знаю, чувствую, ощущаю — и цепенею.

Я так и не создала собственного дома. Все эти годы только моталась от одного прибежища к другому. Мое бегство сопровождали стук вагонных колес, судороги, муки.

Да, десяти лет словно и не бывало. Я снова дома, за своим школьным столом. И я не способна ни на что. Только глядеть в окно и рисовать.

Но я не рисую то, что за окном. Я рисую Париж, рисую Москву. И поезд. Малюю образины, чудовищ, фантазии. Порою все на одном листе. Потом подсовываю картинки под стопку старых газет, чтобы мать сожгла или выбросила их вместе со всем прочим бумажным хламом. Сама я не в состоянии ни хранить эти картины, ни избавиться от них.

И вот однажды вечером я застаю мать над рисунком, который, я думала, давно уже сгнил на помойке. Мать не замечает, что я пришла, она вся погружена в созерцание. Одна-одинешенька с моим рисунком… Странное ощущение — мне кажется, что она рассматривает его так, как иной раз рассматриваю свои работы я сама. В одиночестве, когда можно до конца отдаться немой боли, исходящей от них. Потоку скорби, отчаяния и тоски — пока тебе не станет невыносимо и лист ватмана не выпадет из рук.

Рисунок падает из маминых пальцев и ложится на пол у моих ног. И только сейчас, глядя сверху, я понимаю, насколько он безумен — этот собственный мой рисунок под моими ногами. Сверху все видится точнее, чем тогда, когда рисуешь. Линии яснее, образы ярче, композиция понятнее…

И мне вдруг хочется завладеть этим рисунком. Будто его создал кто-то посторонний, а я только что нашла. Мне хочется схватить картинку и спрятать ее, чтобы потом понять этих монстров и эти странные притоны, разгадать их тайны. Я словно околдована своим собственным рисунком — мне просто не верится, что картина, валяющаяся сейчас у моих ног, нарисована мной. Я не могла создать такую мистическую композицию, мои картинки были всего лишь мазней! Пустопорожней мазней, засунутой под стопку старых газет…

Но нет — я должна увидеть все эти фантазии!… Иначе они исчезнут из моей жизни, как сны рассеиваются в небытии. Я способна создавать такие картины?! И я не помню их?!

— Мама!… Где мои картины? Мои рисунки, акварели…

— Неужели ты думала, что я могла их выбросить? — тон матери подозрительно торжественен.

— Вы же выбросили мои школьные альбомы, — огрызаюсь я лишь для того, чтобы сбросить наваждение и вернуться на более прозаическую почву — хотя бы на уровень семейного скандала, в надежное укрытие повседневности.

— Мы тогда затеяли большую уборку, — тихо отвечает мать.

Я понимаю, что фраза эта не дает повода для бодрой склоки. Мы обе произносим положенные реплики с опозданием, как две актрисы, уже не способные сыграть нечто убедительное.

— Хотя их все равно слишком мало, этих картин… — пытаюсь я как-то приглушить только что родившуюся во мне надежду.

— Сто девяносто девять, — вздыхает мать.

— Что?! — вскрикиваю я в изумлении. — Где они? Я хочу их видеть! Немедленно! Я должна их увидеть! Мама, ты должна показать мне их!

— Они проданы! А ты хотела отправить их на помойку! — голос матери звучит победно и все же чуточку смущенно. Как будто она не совсем уверена, что поступила правильно. Но для чего, в конце концов, художники пачкают бумагу линиями и мазками?…

— Да, да, да! — подтверждает отец, когда вечером я возвращаюсь к прерванному разговору. Рисунки его дочери пользуются спросом. Он тоже убежден, что для меня это благая весть. Вдруг оказалось, что чокнутая чудачка способна зарабатывать. И неплохо. Позор семьи становится ее гордостью.

— Не думаю, что стоит так уж сильно радоваться из-за каких-то грошей, — резко парирую я. — Если я вам в тягость, так и скажите, я уеду в Таллинн. А рисунки нужны мне самой!

— Но мать сказала, что… — обиженно заговаривает отец.

— Да, да, я хотела их выбросить. Видеть их не могла. Я ничего не хотела. Я ничего не знала. Я и не очень-то соображала, что рисую…

Отец достает бумажник и картинно потрясает им.

— Ну, если уж ты свихнулась, — обиженно говорит он, — можно вернуть деньги соседскому парню. Вдруг твоя мазня еще у него.

— Откуда у соседского парня столько денег? — в растерянности спрашиваю я, разглаживая на столе смятые долларовые бумажки. Их целая куча. — Он же несовершеннолетний. Или у нас новые соседи?

— Так ведь десять лет прошло, — устало вздыхает мать.

— Одиннадцать! — бурчит отец.

Ну да… этот парнишка… да, да… ему в самом деле было уже четырнадцать… Или даже пятнадцать? Или пятнадцать с половиной?… Вспоминаю, ну конечно, теперь вспоминаю. Как-то раз я даже нарисовала ему картинку. Ко дню рождения. Или к Новому году, или к Иванову дню… Ну да, четырнадцать, не больше! Или пятнадцать с половиной? Или все шестнадцать? Но он был такой застенчивый и странный… Или только странный?! Я так и не поняла, понравился ли ему мой рисунок… Да, да, да-а-а… помню, конечно помню, он схватил листок и бросился наутек. Странный такой мальчишка! Не удивляюсь, что он теперь собирает такие рисунки Все коллекционеры немного с приветом…

Наверное, последнюю фразу я произношу вслух, потому что отец вдруг отвечает мне:

— Андрус не коллекционер; по крайней мере, деньги не его, а одного его гостя. Какого-то француза, который на днях уезжает. Сегодня или завтра. Точно не знаю, меня это не интересовало. Мы же просто хотели тебя порадовать, что твои картинки не на помойке, что за них деньги платят! Профессионал — это тот, кто зарабатывает деньги, а не пачкает бумагу ради собственного удовольствия. Ты радоваться должна, а ты не хочешь, не умеешь…

— Да, да, гость, — подхватывает мать. — Сам Андрус, он спортсмен, трехкратный чемпион… А это его гость…

— Гость? И он уезжает?— наконец, доходит до меня. — Куда же он собирается?

— В Париж что ли, — неуверенно говорит мать.

Я бросаюсь к двери и замираю у порога.

Как же я выкуплю свои рисунки? Для этого надо взять деньги, которые выложил отец и на которые он, конечно, рассчитывал. Ведь нам постоянно не хватает денег! Отец сумел выбить четырехкомнатную квартиру как раз перед тем, как цены за жилье и коммунальные услуги взлетели до небес. К тому же все эти годы родители героически оплачивали и мою квартиру в Таллинне. Обе квартиры всегда были предметом их гордости, но на них уходит уйма денег!.

Правда, после денежной реформы отец уже не гордится тем, как ловко удалось ему решить жилищную проблему. Не гордится и квартирой в столице, хотя мог бы превратить ее в золотое дно. Но он слишком старомоден, чтобы сдавать свое жилье чужим людям. И жилье дочери для него так же свято, как собственное. “Свои квартиры сдают только люди без стыда и совести, — говорит он. — Я бы не мог жить в доме, по которому постоянно ходят чужие люди. Это уже не дом, это ночлежка!” Мать возражает, что многие сейчас пускают жильцов. Иначе невозможно пережить трудные времена. Это все же лучше, чем насовсем убраться из своего дома. Но отец всегда отвечает на это, что лучше бедный дом без жильцов, чем богатый дом, по которому шастают посторонние.

Я ловлю себя на том, что все это время почему-то так и не спросила себя, отчего живу в родительском доме, а не в своей таллиннской квартире. Да, я помню, что заболела. Какая-то странная простуда, которую я подхватила после дня рождения отца. Я приехала, заболела и осталась.

Но со дня рождения отца минуло уже три месяца.

В последние две-три недели отец и мать все чаще говорят о жильцах и о квартплате. Филиппики отца против нравов жильцов становятся все пламеннее, но я настолько углубилась в пробудившуюся вновь страсть к рисованию, что до сих пор не связывала эти споры с собой. Меня все время преследует какое-то странное ощущение безвременья. Словно я только что куда-то прибыла — и не могу вспомнить, куда именно. Даже не могу связать свои детские воспоминания с той, кем я стала. Что-то, видно, не то — во мне, или в детстве, или во всем сразу. Эти две половинки как-то не стыкуются, и мне остается одно — смотреть из окна своего родного дома, убегая от невнятных предчувствий и страхов в еще более невнятные и пугающие рисунки…

И вот теперь даже этих рисунков у меня нет! Словно кто-то похитил тайный ключ к моим страхам…

Боль этой новой потери отбрасывает все сомнения. Мне необходимо отослать назад доллары, отдать их обратно, отдать, отдать!…

Но в голове вдруг опять проворачиваются все разговоры отца о жильцах и деньгах. Я ведь жила за счет родителей, оставаясь им чужой! Я, которая хуже и несноснее любого жильца, слушала разговоры отца тупо и совсем безучастно. Я не предлагала сдать мою таллиннскую квартиру и не догадывалась уехать. Только торчала за своим еще с детства знакомым столом, чтобы глядеть в окно и рисовать.

И вот я впервые в жизни принесла деньги в дом…

Нет, я не имею никакого права требовать назад свои картины. Знаю, родителям постоянно недостает денег. К тому же я уверена, что часть этих долларов уже уплачена за квартиру. Значит, бессмысленно встречаться с Андрусом. Рисунки, наверно, уже перепроданы, да мне и не на что их выкупить…

Я сижу за письменным столом своего детства, уставившись в знакомый вид за окном. Затем начинаю панически набивать вещами сумку. Немедленно назад, в столицу, все, хватит, я должна куда-то уехать, прочь, про-о-о-очь… Меня корежит, словно острая боль пронзила все мое существо. Я больше не вынесу мертвую тишину за семейным столом. Из-за меня у них нет внуков; у меня никогда не будет ни серебряной, ни золотой свадьбы. А ведь когда-то мои родители были счастливы, что их дочь оказалась самой завидной невестой в нашем городке. Я сама все это истребила, изничтожила, превратила в пыль и прах. А теперь у меня нет даже и моих рисунков. Единственного, по чему я тоскую.

И тут я слышу требовательный стук в дверь и голос матери: “Тебя спрашивает Андрус”.

Моя дорожная сумка почти собрана. Я принимаю боевую стойку, желая как можно скорее спровадить гостя, и кричу: “Войдите!”.

Андрус появляется в проеме двери и застывает в неподвижности.

Я всегда избегала красивых мужчин. И не очень высоко их ставила. И еще я думала, что разучилась краснеть. Но тут я чувствую, как краска заливает меня до ушей.

В полумраке зимних сумерек Андрус кажется не живым человеком, а каменным изваянием, какой-то удивительной скульптурой.

Я отступаю к окну, как дошкольница, которую пытаются показать чужому дяде.

— Успокойтесь, — слышу его голос, — я помогу вам вернуть рисунки! Успокойтесь, прошу вас. Я ведь всегда любовался вашими рисунками — с раннего детства, и в школе, и всю жизнь. Когда я узнал, что ваша мама собирает эти рисунки, роется в старых газетах и в помойном ведре, я… Да это и неважно! Одним словом, я понял, сколько боли вам причинили! Я должен был догадаться, что в один прекрасный день вы захотите их вернуть… Я еду в Париж. И мог бы взять вас с собой. Я еду на машине. Визы — на моего приятеля, а он сломал ногу, так что переоформим на вас…

Париж? Снова Париж?! И я могла бы еще раз прогуляться его улицами, побродить по станциям метро?… В каждом городе у метро совершенно особый запах, как у кожи каждого человека. Но вдыхать его можно только вблизи. Я не хочу осматривать парижские достопримечательности, но я чувствую, что хочу еще раз вдохнуть запах этого города. Как запах самого близкого человека. А там будь что будет!…

— Спасибо, — неожиданно для самой себя произношу я. — Когда выезжаем?

— Прямо сейчас, — Андрус начинает говорить быстро и деловито. — Мой друг вечером отправляется в Финляндию, завтра утром швейцарская виза будет переоформлена, друзья дадут факс в посольство…

— Почему в Финляндию? — беспомощно лепечу я.

— В Эстонии швейцарскую визу получить негде. Латыши и литовцы могут получить ее в Риге, эстонцам приходится ездить в Финляндию, — терпеливо объясняет Андрус. — Не беспокойтесь: пообещал — сделаю. Я вам не художник какой-нибудь!…

С трудом, наконец, понимаю, что выезжаем действительно прямо сейчас, но на какой-то другой машине. И направляемся пока что в Таллинн…

Торопливо прощаюсь с родителями. Они слишком поражены, чтобы радоваться или протестовать…

Загрузка...