12 июля в Москву прибыл Александр I. 15 июля состоялась его встреча в Слободском дворце с московским дворянством и купечеством. В своей речи он выразил уверенность, что все сословия откликнутся на его призыв к ополчению и, подобно предкам, не потерпят ига чуждого. В зале раздавались крики: "Готовы умереть скорее, нежели покориться врагу!"
Решение об ополчении было принято тотчас же. На следующий день выбирали главнокомандующего Московской военной силой, как официально называлось ополчение москвичей. Результаты баллотировки оказались следующие: генерал от инфантерии князь М.И.Кутузов - 243 голоса, граф Ф.В.Ростопчин - 225, другие кандидаты набрали лишь по нескольку десятков голосов. Таким образом, избрание Кутузова послужило первой ступенью к последующему его назначению главнокомандующим всей армией.
О патриотическом подъеме тех дней сохранилось много свидетельств современников.
Щедро поступали пожертвования на ополчение, богатые жертвовали сотни тысяч, бедняки несли последний рубль.
На бульварах, в местах народных гуляний были поставлены палатки, украшенные оружием, в которых велась запись добровольцев. В эти дни, рассказывает современник, в Москве "движение народное было необыкновенное. Множество приезжих из деревень наполняло вечерние гулянья на бульварах, так что тесно от них было; все почти были в мундирах Московского ополчения, вооруженные, готовые кровью своею искупить мать русских градов; но мало-помалу эта толпа становилась реже и реже, а недели через три бульвары и вовсе опустели". "В Москве не осталось ни одного мужчины: старые и молодые, все поступают на службу", - сообщала тогда одна москвичка в письме к петербургской приятельнице. Вступали в ополчение дворяне, разночинцы, сыновья священников, мещане, торговцы, актеры, помещики отпускали в армию своих крестьян. Студент С.И.Тургенев писал тогда в своем дневнике: "Военное ремесло есть единственно выносимое для порядочного человека в настоящее время".
Руководство по формированию ополчения легло на Ростопчина. Он сменил генеральский мундир на ополченский кафтан и пребывал на службе круглые сутки. Его жилой дом на Большой Лубянке и дача в Сокольниках были обращены в служебные помещения, куда доставляли депеши, шли посетители. В Москве формировались также воинские части, и губернатор обязан был оказывать их командирам любое содействие. Кроме того, в ведении Ростопчина оставались, усложняясь и расширяясь с каждым днем, обычные городские дела: город жил и своей повседневной жизнью, и появившимися в связи с войной специфическими военными заботами. Каждый, у кого было дело к губернатору, мог обратиться к нему в любое время и в любом месте, где бы он ни находился.
В середине июля из Москвы начали уезжать дворянские семейства и богатые купцы. Ростопчин не поощрял их отъезд, но и не препятствовал ему.
Отход русских армий в глубь страны вызывал в обществе и среди самой армии тревогу и недоумение, поскольку, хотя в частных стычках русские, как правило, одерживали верх, командование, не решаясь на генеральное сражение, приказывало отступать. Говорили об измене, требовали смещения главнокомандующего Барклая-де-Толли. 5 августа главнокомандующим был назначен М.И.Кутузов. Он прибыл в армию после падения Смоленска, когда французам открылся прямой путь на Москву. Недаром Смоленск называли ключом к Москве и в его гербе была изображена пушка с сидящей на ней птицей Гамаюн - символом чуткого сторожа и провидицы.
Главный смысл назначения Кутузова все в России видели в том, что он должен дать Наполеону генеральное сражение. В письме Ростопчину от 17 августа с просьбой ускорить присылку Московского ополчения Кутузов пишет о необходимости дать сражение перед Москвой, но говорит о нем как о деле большого риска: "Не решен еще вопрос, что важнее - потерять ли армию или потерять Москву".
Ростопчин принимает план действий, ориентированный на оба варианта развития событий, о которых говорилось выше. 12 августа он пишет в армию Багратиону: "Если вы отступите к Вязьме, я примусь за отправление всех государственных вещей... Народ здешний, по верности к царю своему и любви к родине, решился умереть у стен московских, и если Бог ему не поможет в его благом предприятии, то, следуя русскому правилу, не доставайся злодею, он обратит город в пепел и, вместо богатой добычи, Наполеон найдет одно пепелище древней русской столицы..."
21 августа, когда русская армия остановилась в районе Можайска и стало ясно, что идет перегруппировка перед генеральным сражением, Ростопчин пишет Багратиону о возможности участия в обороне Москвы ее жителей: "Я полагаю, что вы будете драться, прежде нежели отдадите столицу; если вы будете побиты и подойдете к Москве, я выйду к вам на подпору с 100 000 вооруженных жителей; а если и тогда неудача, то злодеям вместо Москвы один пепел достанется..."
Если же армия не будет драться за Москву, Ростопчин предполагал вывести заранее из города жителей, увезти, что можно, и сжечь пустой город.
С 16 августа Ростопчин распорядился вывозить казенное имущество и отправлять учреждения в Казань, Нижний Новгород, Владимир.
В афише от 17 августа Ростопчин, с одной стороны, одобряет, что жители уезжают из города, с другой, извещает москвичей о том, что им следует готовиться к защите столицы.
"Здесь есть слух и есть люди, кои ему верят и повторяют, что я запретил выезд из города. Если бы это было так, тогда на заставах были бы караулы и по несколько тысяч карет, колясок и повозок во все стороны не выезжали. А я рад, что барыни и купеческие жены едут из Москвы для своего спокойствия. Меньше страха, меньше новостей; но нельзя похвалить и мужей, и братьев, и родню, которые при женщинах отправились без возврату. Если, по их, есть опасность, то непристойно, а если нет ее, то стыдно.
Я жизнию отвечаю, что злодей в Москве не будет, и вот почему: в армиях 130 000 войска славного, 1800 пушек, и светлейший князь Кутузов, истинно государев избранный воевода русских сил и надо всеми начальник; у него, сзади неприятеля, генералы Тормасов и Чичагов, вместе 85 000 славного войска; генерал Милорадович из Калуги пришел в Можайск с 36 000 пехоты, 3800 кавалерии и 84 пушками пешей и конной артиллерии. Граф Марков через три дни придет в Можайск с 24 000 нашей военной силы, а остальные 7000 вслед за ним. В Москве, в Клину, в Завидове, в Подольске 14 000 пехоты. А если мало этого для погибели злодея, тогда уж я скажу: "Ну, дружина московская, пойдем и мы!" И выдем 100 000 молодцов, возьмем Иверскую Божию Матерь да 150 пушек и кончим дело все вместе. У неприятеля же своих и сволочи (то есть сволоченных - собранных вместе военных частей других государств, не французов. - В.М.) 150 000 человек, кормятся пареною рожью и лошадиным мясом.
Вот что я думаю и вам объявляю, чтоб иные радовались, а другие успокоились... Прочитайте! Понять можно все, а толковать нечего".
Все цифры, приведенные Ростопчиным, точны, их приводят современные событиям документы и нынешние историки.
Отъезд москвичей из Москвы объективно был также актом сопротивления. Противопоставляя их отъезд поведению жителей других европейских столиц, которые при оккупации их французами предоставляли неприятелям свои жилища и услуги, Л.Н.Толстой пишет в "Войне и мире": "Они уезжали каждый для себя, а вместе с тем только вследствие того, что они уехали, и совершилось то величественное событие, которое навсегда останется лучшей славой русского народа".
21 августа Кутузов пишет Ростопчину: "С сокрушенным скорбным сердцем извещаюсь я, что увеличенные нащет действий армий наших слухи, рассеиваемые неблагонамеренными людьми, нарушают спокойствие жителей Москвы и доводят их до отчаяния. Я прошу покорнейше ваше сиятельство успокоить и уверить их, что войска наши не достигли еще того расслабления и истощения, в каком, может быть, стараются их представить. Напротив того, все воины, не имея еще доныне генерального сражения, не могли дойти до такой степени оскудения в пособиях и силах и, оживляясь свойственным им духом храбрости, ожидают с последним нетерпением минуты запечатлеть кровию преданность свою к августейшему престолу и Отечеству. Все движения были до сего направляемы к сей единой цели и к спасению первопрестольного града Москвы..."
Дом Ростопчина на Большой Лубянке был тем пунктом, куда стекались все известия о военных действиях и откуда растекались по Москве. Дом постоянно был наполнен людьми: курьерами, офицерами и генералами, следующими в армию или из армии, не покинувшими город дворянами, которые приходили узнать свежие новости, служащими, адъютантами, различными посетителями.
В последние дни августа по предложению хозяина в доме Ростопчина поселился Н.М.Карамзин. У них были давние хорошие отношения, и даже более: по московским меркам они считались родней, их жены были двоюродными сестрами. Но Карамзин поселился у губернатора не в качестве родственника.
20 августа историк отправил из Москвы в Ярославль жену с детьми, сам же остался в городе, намереваясь вступить в ополчение. "Наши стены ежедневно более и более пустеют, уезжает множество, - писал он после отъезда семьи в письме в Петербург И.И.Дмитриеву. - Я рад сесть на своего серого коня и вместе с Московскою удалою дружиною примкнуть к нашей армии. Не говорю тебе о чувствах, с которыми я отпустил мою бесценную подругу и малюток; может быть, в здешнем мире уже не увижу их! Впрочем, душа моя довольно тверда, я простился и с "Историей": лучший и полный экземпляр ее отдал жене, а другой в Архив иностранной коллегии... Я благословил Жуковского на брань: он вчера выступил отсюда навстречу к неприятелю". В ополчение проводил Карамзин и П.А.Вяземского, и своего помощника, молодого историка К.Ф.Калайдовича, и многих других.
Ростопчин отказал Карамзину в направлении в армию и оставил при своем штабе, чем Карамзин был недоволен. 27 августа он посетовал в письме брату: "Живу у графа Ростопчина, но без всякого дела и без всякой пользы. Душе моей противна мысль быть беглецом: для этого не выеду из Москвы, пока все не решится". "Хотя пребывание мое здесь и бесполезно для отечества, иронизирует Карамзин в письме к жене, - по крайней мере, не уподоблюсь трусам, и служу примером государственной, так сказать, нравственности". (Карамзин выехал из Москвы с последними отрядами русской армии за несколько часов до вступления в нее французов.)
Карамзин предложил Ростопчину писать за него афишки к народу, сказав, что это было бы его платой за гостеприимство и хлеб-соль. Но Ростопчин, поблагодарив, отклонил это предложение. "И, признаюсь, - замечает по этому поводу П.А.Вяземский, - поступил очень хорошо. Нечего и говорить, что под пером Карамзина эти листки, эти беседы с русским народом были бы лучше писаны, сдержаннее и вообще имели бы более правительственного достоинства. Но зато лишились бы они этой электрической, скажу: грубой воспламенительной силы, которая в это время именно возбуждала и потрясала народ".
26 августа с нетерпением и тревогой в Москве ожидали известий о генеральном сражении. К вечеру поступили первые известия об ожесточенности битвы, о множестве убитых и раненых с обеих сторон. Поздно ночью Ростопчин получил от Кутузова официальное донесение о сражении.
"1812 г. августа 26.
№ 70 Место сражения при сельце Бородине.
Милостивый государь мой Федор Васильевич!
Сего дня было весьма жаркое и кровопролитное сражение. С помощью Божиею русское войско не уступило в нем ни шагу, хотя неприятель в весьма превосходных силах действовал против него. Завтра, надеюсь я, возлагая мое упование на Бога и на Московскую святыню, с новыми силами с ним сразиться.
От вашего сиятельства зависит доставить мне из войск, под начальством вашим состоящих, столько, сколько можно будет.
С истинным и совершенным почтением пребываю вашего сиятельства, милостивого государя моего, всепокорный слуга
князь Кутузов".
Тотчас же, ночью, Ростопчин написал текст очередного "Послания к жителям Москвы", в котором сообщал о письме Кутузова, привезенном с места сражения, приводил его текст и сообщал москвичам о том, какие меры предпринимает он: "Я посылаю в армию 4000 человек здешних новых солдат, на 250 пушек снаряды, провианта. Православные, будьте спокойны! Кровь наша проливается за Отечество... Бог укрепит силы наши, и злодей положит кости свои в земле русской".
Но на следующий день, 27 августа, когда Москва читала напечатанную в тысячах экземпляров афишу, Ростопчин получил от Кутузова депешу: "Ночевав на месте сражения, я взял намерение отступить шесть верст, что будет за Можайском. Собравши войски, освежив мою артиллерию и укрепив себя ополчением Московским, в полном уповании на помощь Всесильного и на оказанную неимоверную храбрость нашего войска, увижу, что я могу предпринять против неприятеля".
В другом письме - в тот же день - Кутузов писал, что намерен "у Москвы выдержать решительную, может быть, битву противу, конечно, уже несколько пораженных сил неприятеля". Два дня спустя из подмосковных Вязем он сообщает: "Мы приближаемся к генеральному сражению у Москвы".
Тогда даже Кутузов не считал Бородино генеральным сражением войны 1812 года, французы также называли его просто битвой под Москвой, считая в том же ряду, как, например, сражение у Смоленска. Гораздо позже, уже при помощи историков, русское общество осознало истинный масштаб и историческое значение "сражения при сельце Бородине".
Но сохранилось свидетельство о том, что по крайней мере один русский человек сумел увидеть в Бородинском сражении не ступень к решительному перелому в войне, а сам перелом. А.Я.Булгаков - курьер из армии, доставивший Ростопчину письмо Кутузова от 27 августа, оказался свидетелем разговора графа с Карамзиным, и его так поразили "пророческие изречения историографа, который предугадывал уже тогда начало очищения России от несносного ига Наполеона", что он записал эту беседу и рассказал о ней в воспоминаниях.
- Ну, мы испили до дна горькую чашу, - сказал Карамзин, выслушав сообщение Булгакова об ужасных потерях в сражении. - Но зато наступает начало его и конец наших бедствий. Поверьте, граф, Наполеон, будучи обязан всеми успехами своими дерзости, от дерзости и погибнет.
- Вы увидите, что он вывернется! - с досадой возразил Ростопчин.
Карамзин стал объяснять свою мысль:
- Нет, граф, тучи, накопляющиеся над его главою, вряд ли разойдутся!.. У Наполеона все движется страхом, у нас - преданностью, там - сбор народов, в душе его ненавидящих, у нас - один народ, мы - дома, он от Франции отрезан... - Затем Карамзин добавил: - Одного можно бояться...
- Вы боитесь, - воскликнул Ростопчин, угадывая его мысль, - чтобы государь не заключил мира?
- Да, - подтвердил Карамзин. - Впрочем, он торжественно поклялся, что не положит меча...
В Москву привезли смертельно раненного Багратиона. Те три дня, в которые принималось решение защищать столицу или оставить без боя, он находился в доме Ростопчина. Когда же судьба Москвы была решена, Багратион, от которого не скрывали тяжести его ранения, прощаясь с Ростопчиным, написал ему перед отъездом прощальную записку: "Прощай, мой почтенный друг. Я больше не увижу тебя. Я умру не от раны моей, а от Москвы".
Между тем Москва наполнялась транспортами раненых, солдатами, отставшими от своих частей, появились дезертиры и мародеры, сбивавшиеся в шайки по кабакам, - все это было грозным предвестием.
Ночью 30 августа Ростопчин получает от Кутузова сообщение, что один неприятельский корпус повернул на Звенигородскую дорогу и, возможно, попытается проникнуть в Москву. "Неужели не найдет он гроб свой от дружины Московской, когда б осмелился он посягнуть на столицу", - писал Кутузов, давая понять Ростопчину, что надеется на его военную помощь.
Все воинские силы, формировавшиеся в Москве, вся артиллерия уже были отправлены в армию, в городе оставался лишь гарнизонный полк и полицейские команды. Ростопчин мог прибегнуть лишь к последнему средству, которое оставалось у него. Он пишет последнее "Послание к жителям Москвы":
"Братцы!
Сила наша многочисленная и готова положить живот, защищая Отечество, не пустить злодея в Москву. Но должно пособить, и нам свое дело сделать. Грех тяжкий своих выдавать. Москва наша мать. Она нас поила, кормила и богатила. Я вас призываю, именем Божией Матери, на защиту храмов Господних, Москвы, земли Русской. Вооружитесь, кто чем может, и конные, и пешие; возьмите только на три дни хлеба; идите со крестом; возьмите хоругви из церквей и с сим знаменем собирайтесь тотчас на Трех Горах; я буду с вами, и вместе истребим злодея. Слава в вышних, кто не отстанет! Вечная память, кто мертвый ляжет! Горе на Страшном суде, кто отговариваться станет!"
Ростопчин распорядился прекратить работу судебных и других учреждений, еще остававшихся в Москве, и всем чиновникам ехать в Нижний Новгород.
Утром он велел заложить кареты и отправил жену и трех дочерей в Ярославль. "Прощание наше было тягостно; мы расставались, может быть, навсегда", - вспоминал он. Сам Ростопчин понимал, что у него не так уж много шансов остаться живым. Он еще надеялся, что Кутузов готов драться на улицах. Армия подошла к Москве и остановилась у Филей, отблески бивачных огней были видны из центра города. Может быть, Ростопчин вспоминал Введенский острожек Пожарского и его защитников: в Москве тогда говорили с особым значением, что графский дом - "рядом с домом, принадлежавшим князю Пожарскому".
Весь день 31 августа Ростопчин ждал распоряжений от Кутузова, но их не было. К вечеру Ростопчин отпечатал краткое извещение: "Я завтра рано еду к светлейшему князю, чтобы с ним переговорить, действовать и помогать войскам истреблять злодеев".
На рассвете Ростопчин поехал в ставку Кутузова на Поклонную гору. Хотя Кутузов и сказал ему, что "решился на этом самом месте дать сражение Наполеону", многие генералы и офицеры находили позицию невыгодной и даже гибельной для русской армии. Кутузов намеревался устроить военный совет. Ростопчин, не приглашенный на него, вернулся в Москву, полный сомнений и не имея четкого представления о действиях армии.
В 8 часов вечера адъютант Кутузова штаб-ротмистр Карл Монтрезор привез Ростопчину письмо главнокомандующего:
"Милостивый государь мой граф
Федор Васильевич!
Неприятель, отделив колонны свои на Звенигород и Боровск, и невыгодное здешнее местоположение принуждают меня с горестию Москву оставить. Армия идет на Рязанскую дорогу. К сему покорно прошу ваше сиятельство прислать мне с сим же адъютантом моим Монтрезором сколько можно более полицейских офицеров, которые могли бы армию провести через разные дороги на Рязанскую дорогу.
Пребываю с совершенным почтением, милостивый государь, вашего сиятельства всепокорный слуга
князь Голенищев-Кутузов".
Итак, Москва будет сдана без боя. Можно представить себе после получения этого известия состояние Ростопчина, оно отразилось в донесении, которое он отправил этой ночью императору Александру с курьером. В нем он писал: "Князь Кутузов прислал ко мне письмо, в коем требует от меня полицейских офицеров для сопровождения армии на Рязанскую дорогу. Он говорит, что с сожалением оставляет Москву. Государь! поступок Кутузова решает жребий столицы и Вашей империи. Россия содрогнется от уступлении города, где сосредоточивается величие ее, где прах Ваших предков. Я последую за армиею. Я все вывез, мне остается только плакать об участи моего отечества... "
Отправив полицейских-проводников к Кутузову, Ростопчин стал готовиться к отъезду.
"Я послал камердинера на свою дачу, - пишет он в своих "Записках о 1812 годе", - чтобы взять там два портрета, которыми я очень дорожу: один жены моей, а другой - императора Павла. Надо тут заметить, что в обоих домах моих оставлена была мною полная обстановка: картины, книги, мраморные вещи, бронза, фарфор, все экипажи и погреб с винами. Хотя я наперед был уверен, что все это будет разграблено, но хотел понести те же потери, какие понесены были другими, и стать на один уровень с жителями, имевшими в Москве свои дома".
Требовалось завершить то, что оставалось на последнюю очередь. "Важное, нужное и драгоценное - все уже отправлено было, - пишет Ростопчин в воспоминаниях, - но должно было потопить оставшийся (на баржах на Москве-реке. - В.М.) порох 6000 пуд, выпустить в магазине 730 000 ведер вина, отправить пожарные, полицейские и прочие команды, гарнизонный полк и еще два, пришедшие к 6 часам утра". Все это было сделано утром.
Вечером же и ночью Ростопчин занимался эвакуацией жителей из Москвы. В его распоряжении оставалось около пяти тысяч подвод с лошадьми, он разослал их по госпиталям, приказав вывозить раненых и больных, а ходячим объявить, что город сдают неприятелю без боя и чтобы они потихоньку шли за транспортом. (Оставались лишь те, кто по своему состоянию не мог выдержать перевозки. Кутузов в специальном письме французскому командованию поручал их "милосердию противника".)
Архиепископу Московскому Августину Ростопчин приказал немедленно, ночью, выехать во Владимир, забрав с собою главные московские святыни Владимирскую и Иверскую иконы Божией Матери.
По улицам Москвы помчались полицейские-вестовые, объявляя, что враг вступает в город и чтобы все жители спешно уходили.
К Ростопчину на Большую Лубянку непрерывным потоком шли люди.
В 11 часов вечера приехали генерал-аншеф принц Вюртембергский и генерал-лейтенант герцог Ольденбургский с требованием ехать с ними к Кутузову - убеждать его отменить распоряжение о сдаче Москвы без боя. Ростопчин отказался, понимая бесполезность такой поездки. Они поехали вдвоем, но не были приняты Кутузовым, хотя первый доводился дядей, а второй - двоюродным братом императору.
Молодые офицеры предлагали Ростопчину сражаться на улицах, он благодарил их за похвальную ревность, но указывал на необходимость подчиниться плану главнокомандующего.
Не успевшие выехать и не имевшие на это средств также шли к генерал-губернатору. Оказалось, в суете забыли двух грузинских княжен и экзарха Грузии.
Ростопчин доставал лошадей, раздавал деньги, поскольку казенных средств на это не предусматривалось, он отдавал свои, и к утру у него осталось на его собственные расходы лишь 630 рублей.
К 10 часам утра все распоряжения были отданы, уже два часа по улицам Москвы шла русская армия, пора было уезжать.
О последних минутах пребывания Ростопчина в доме на Большой Лубянке, вернее, об одном из эпизодов - расправе над Верещагиным - имеется много различных материалов; воспоминания свидетелей, рассказы современников, основывающиеся на тогдашней московской молве, реконструкции историков и литераторов, в том числе Л.Н.Толстого в "Войне и мире". Описан этот эпизод и в воспоминаниях Ростопчина:
"Я спустился на двор, чтобы сесть на лошадь, и нашел там с десяток людей, уезжавших со мною. Улица перед моим домом была полна людьми простого звания, желавших присутствовать при моем отъезде. Все они при моем появлении обнажили головы. Я приказал вывести из тюрьмы и привести ко мне купеческого сына Верещагина, автора наполеоновских прокламаций, и еще одного французского фехтовального учителя, по фамилии Мутонб, который за свои революционные речи был предан суду и, уже более трех недель тому назад, приговорен уголовной палатой к телесному наказанию и к ссылке в Сибирь; но я отсрочил исполнение этого приговора. Оба они содержались в тюрьме для неисправных должников...
Приказав привести ко мне Верещагина и Мутона и обратившись к первому из них, я стал укорять его за преступление, тем более гнусное, что он один из всего московского населения захотел предать свое отечество; я объявил ему, что он приговорен Сенатом к смертной казни и должен понести ее, - и приказал двум унтер-офицерам моего конвоя рубить его саблями. Он упал, не произнеся ни одного слова.
Тогда, обратившись к Мутону, который, ожидая той же участи, читал молитвы, я сказал ему: "Дарую вам жизнь; ступайте к своим и скажите им, что негодяй, которого я только что наказал, был единственным русским, изменившим своему отечеству". Я провел его к воротам и подал знак народу, чтобы пропустили его. Толпа раздвинулась, и Мутон пустился опрометью бежать, не обращая на себя ничьего внимания...
Я сел на лошадь и выехал со двора и с улицы, на которой стоял мой дом. Я не оглядывался, чтобы не смущаться тем, что произошло. Глаза закрывались, чтобы не видеть ужасной действительности..."
На заставе, пишет Ростопчин, "я почтительно поклонился первому городу Российской империи, в котором я родился, которого я был блюстителем и где схоронил двух из детей моих. Долг свой я исполнил; совесть моя безмолвствовала, так как мне не в чем было укорить себя, и ничто не тяготило моего сердца; но я был подавлен горестью и вынужден завидовать русским, погибшим на полях Бородина. Они умерли, защищая свое отечество, с оружием в руках и не были свидетелями торжества Наполеона".
"В понедельник мы оставили Москву без боя, - вспоминает офицер-артиллерист Ф.Растковский. - Проходя через город, мы на каждом шагу убеждались, что Москва была почти совсем пуста; в домах - никого и ничего; жители почти все выбрались, а запоздавшие уходили вместе с нами целыми семьями. Все казенное имущество было вывезено на подводах, а обыватели сами спасали, что могли".
На французов, входящих в город, безлюдье Москвы произвело гнетущее впечатление, их охватывали страх и тревога. "Молча, в порядке, проходим мы по длинным, пустынным улицам, - рассказывает французский офицер Цезарь Ложье, описывая победное вступление своей дивизии в Москву, - глухим эхом отдается барабанный бой от стен пустых домов. Мы тщетно стараемся казаться спокойными, но на душе у нас неспокойно: нам кажется, что должно случиться что-то необыкновенное". Наполеон несколько раз спрашивал: "Где начальство Москвы? Где Ростопчин? Где магистрат?" Ему отвечали, что никого не могли найти. Подъезжая к Кремлю, Наполеон сказал: "Какие страшные стены". Все из тех генералов и офицеров свиты, которые сопровождали императора в этот день и впоследствии написали воспоминания, согласно отмечают, что Наполеон был мрачен и подавлен...
Пожары в Москве начались в первые же часы вступления в город французов 1 сентября и пылали до 9 сентября, когда сильные дожди загасили пламя. Но к этому времени большая часть Москвы превратилась в дымящиеся руины. Впоследствии, когда были подсчитаны потери, оказалось, что из 9158 жилых домов пожар уничтожил 6532, сгорели 122 церкви, почти все лавки и торговые ряды.
Дом Ростопчина на Большой Лубянке в пожар 1812 года не горел. Его занял один из ближайших соратников Наполеона генерал-адъютант, маршал, посол Франции в России в 1811-1812 годах Жак-Бернар Лористон.
Интендантский офицер наполеоновской армии Анри Бейль (в будущем известный писатель, выступавший в печати под псевдонимом Стендаль) в заметках, которые он делал во время пребывания французов в Москве, рассказывает о "прекрасном особняке" Ростопчина.
Стендаль описывает анфилады зал со штофными обоями и плафонами работы замечательных французских и итальянских художников, они напоминают ему дивные виллы Италии. Его поражают предметы искусства, наполняющие особняк: сервский фарфор, богемский хрусталь, персидские, индийские, турецкие ковры, коллекции чубуков и кальянов, картины, бронзовые и мраморные статуи. Но более всего его поразила богатая библиотека, в которой он обнаружил лучшие сочинения мировой литературы и редчайшие издания.
Из дома Ростопчина 23 сентября Лористон выехал в Тарутинский лагерь Кутузова для переговоров о мире.
Уходя из Москвы, французы заложили в печи и трубы дома Ростопчина снаряды и порох, но истопник заметил это - и предотвратил взрыв.
До сих пор не прекращаются споры о том, кто сжег Москву: русские по приказу Ростопчина или французы. Л.Н.Толстой пытался примирить разноречивые исторические свидетельства, считая главной причиной пожара объективные условия и обстоятельства: "Как ни лестно было французам обвинять зверство Ростопчина и русским обвинять Бонапарта или потом влагать героический факел в руки своего народа, нельзя не видеть, что такой непосредственной причины пожара не могло быть, потому что Москва должна была сгореть, как должна сгореть каждая деревня, фабрика, всякий дом, из которого выйдут хозяева и в который пустят хозяйничать и варить себе кашу чужих людей. Москва сожжена жителями, это правда; но не теми жителями, которые оставались в ней, а теми, которые выехали из нее". Между прочим, объективную неизбежность пожара предсказывал и Ростопчин. В письме жене, написанном в день вступления французов в Москву, он писал: "Город уже грабят, а так как нет пожарных труб, то я убежден, что он сгорит", и 9 сентября, когда Москва уже наполовину выгорела, он повторил: "Я хорошо знал, что пожар неизбежен".
Вопрос о причинах пожара Москвы в 1812 году имеет два аспекта: установление достоверной исторической картины и политическую и идеологическую подоплеку этого события. Причем второй аспект и для современников, и для потомков в решении вопроса имел главное значение, и именно такой - политический и идеологический - подход чрезвычайно запутал его.
Достоверные и легкодоступные документальные сведения о пожаре Москвы позволяют восстановить события и отметить зигзаги поворотов толкования его общественным мнением.
В преддверии угрозы захвата Наполеоном Москвы Ростопчин не раз заявлял о намерении перед вступлением неприятеля столицу "обратить в пепел". Но для осуществления этого плана он считал необходимым одно условие: из оставляемой Москвы "выпроводить жителей", то есть жечь пустой город. "Моя мысль поджечь город до вступления злодея была полезна, - писал Ростопчин в письме 11 сентября 1812 года. - Но Кутузов обманул меня... Было уже поздно". По подсчетам Ростопчина, в Москве оставалось около 10 тысяч жителей, и он отказался от своего плана. Ростопчин пишет в воспоминаниях, что оставил в Москве лишь шесть человек полицейских офицеров, чтобы иметь информацию о происходящем в городе. Они доставляли "донесения в главную квартиру, посредством казачьих аванпостов, до которых они могли пробираться через Сокольницкий лес". Ни о каких "поджигателях" не было и речи. В 1823 году Ростопчин издал брошюру "Правда о пожаре Москвы", в которой определенно и четко заявил, что к сожжению ее в 1812 году он не имел никакого отношения.
Москвичи - современники этого события также не считали его виновником пожара. "Весь 1813 и 1814 гг., - утверждает Д.П.Свербеев, - никто не помышлял, что Москва была преднамеренно истреблена русскими".
Все этапы московского пожара зафиксированы документально день за днем.
В день вступления французов в Москву отмечены были два локальных пожара: на Солянке и у Москворецкого моста. Оба они были зажжены по приказу Кутузова. С.Н.Глинка рассказывает, что "видел оба предписания Кутузова, начертанные карандашом собственной его рукой". Эти пожары задержали продвижение французов и обеспечили переправу через Москву-реку и Яузу отступающих русских войск и уходящих из города жителей.
В этот же день начались грабежи. "Пожар, - пишет французский офицер И.Руа, - начался одновременно на базаре, в центре города и в наиболее богатом его квартале... Наполеон готов был обвинять в нем собственную молодую гвардию и самого Мортье (маршал, в 1812 году - командир "Молодой гвардии", назначенный губернатором Москвы. - В.М.), так как предполагал, что пожары в покинутом городе разразились благодаря грабежу и неосторожности мародеров, осмелившихся на грабеж, несмотря на его запрещения". Полководец знал свою армию. А вот свидетельство очевидца запись из дневника Ц.Ложье: "Солдаты всех европейских наций [...] бросились взапуски в дома и церкви, уже почти окруженные огнем, и выходили оттуда, нагрузившись серебром, узлами, одеждой и пр. Они падали друг на друга, толкались и вырывали друг у друга из рук только что захваченную добычу; и только сильный оставался правым после кровопролитной подчас схватки".
Не имея возможности обуздать своих мародеров и потушить пожары, Наполеон предпринимает попытку оправдать себя перед мировым общественным мнением. Он публикует на русском и французском языках бюллетени о пожаре, которые расклеиваются в Москве и рассылаются повсюду, в них виновниками пожара называются агенты Ростопчина. "В городе постоянно вспыхивают пожары, и теперь ясно, что причины их не случайны, - записывает в дневнике Ложье. Много схваченных на месте преступления поджигателей было представлено на суд особой военной комиссии. Их показания собраны, от них добились признаний и на основании этого составляются ноты (официальные заявления. В.М.), предназначающиеся для осведомления Европы. Выясняется, что поджигатели действовали по приказу Ростопчина". Всех поджигателей расстреливали, а их трупы, как объясняет Ложье, привязанные к столбам на перекрестках или к деревьям на бульварах, выставляли "в назидание".
Рассказ мещанки А.Полуярославцевой, остававшейся в Москве, занятой французами: "Другой раз видела я, как сбегался народ на площадь и французов много тоже нашло. Я стою и смотрю. Что ж? Это они, злодеи, притащили наших вешать: зажигателей, видишь, поймали. Какие зажигатели! Одного-то я узнала: из Корсаковского дома дворовый старик полуслепой. Сбыточное ли дело ему зажигать, уж одна нога у него в гробу! А хватали, кто под руку попался, и кричали, что зажигатели. Как накинули им веревку на шею, взмолились они, сердечные. Многие из наших даже заплакали, а у злодеев не дрогнула рука. Повесили их, а которых расстреляли и тела тут оставили, вишь, для примера, чтоб другие на них казнились".
Пожары и общий грабеж продолжались неделю, только начавшийся дождь загасил огонь. Огромное количество добычи из лавок и домов переместилось на биваки солдат, гвардейцы, наиболее успешно пограбившие, как вспоминает французский офицер-кирасир Тирион, "устроили себе лавочки и открыли для армии торговлю, чем только можно".
Кроме мародерствующих французов, жгли свои дома, вернее, лавки с товарами русские купцы. Однако к этому Ростопчин не имел никакого отношения, что и подчеркивает в своих воспоминаниях Е.П.Янькова. Ее семья вернулась в Москву в 1813 году, когда все еще было живо в памяти, а пожар был постоянной темой разговоров.
"Раньше были толки насчет пожаров Москвы, - пишет Янькова, - одни думали, что поджигают французы; французы говорили, что поджигают русские, по наущению Ростопчина, а на самом деле, при дознании, впоследствии открылось, что большею частью поджигали свои дома сами хозяева. Многие говорили: "Пропадай все мое имущество, сгори мой дом, да не оставайся окаянным собакам, будь ничье, чего я взять не могу, только не попадайся в руки этих проклятых французов".
Снова пожары в Москве начались в конце сентября по старому стилю начале октября по-новому, за полторы-две недели до ухода французов из Москвы, когда Наполеону стало ясно, что придется бежать. Он дал приказ при оставлении Москвы взорвать Кремль, собор Василия Блаженного, который в силу своего невежества назвал мечетью, и заранее сжечь сохранившиеся крупные здания.
Французы поджигали общественные и частные дома. Иногда их удавалось спасти. Чиновник Московского почтамта А.Карфачевский, вместе со многими другими погорельцами нашедший убежище в здании почтамта, рассказывает: "10 октября пришел французский капрал с повелением зажечь почтамт. Я накормил и напоил сих голодных пришельцев и заплатил, с помощью наших собратий, 205 рублей, за что остались несожженными, и тем спас до 60 семейств..." Для охраны Воспитательного дома, в котором оставались дети малолетнего отделения, Наполеон, по просьбе его директора, И.В.Тутолмина, сначала откомандировал жандармов, но в октябре и туда явился караул французских солдат-поджигателей. "Когда я и подчиненные мои с помощью пожарных труб старались загасить огонь, тогда французские зажигатели поджигали с других сторон вновь, - пишет Тутомлин в донесении императрице Марии Федоровне. Наконец некоторые из стоявших в доме жандармов, оберегавших меня, сжалившись над нашими трудами, сказали мне: оставьте - приказано сжечь".
Очевидец рассказывает о поджоге французами Московского вдовьего дома, в котором находились тяжелораненные русские солдаты: "Кудринский вдовий дом сгорел 3-го сентября во вторник, не от соседственных домов, но от явного зажигательства французов, которые, видя, что в том доме русских раненых было около 3000 человек, стреляли в оный горючими веществами, и сколько смотритель Мирицкий ни просил варваров сих о пощаде дома, до 700 раненых наших в оном сгорело; имевшие силы выбежали и кой-куда разбрелись. В доме тихо отправляли в церкви службу. Все исповедались и причащались, готовясь на смерть".
Ростопчин не был прямо причастен к московским поджогам, но Наполеон справедливо считал его ответственным за многое, что происходило в Москве. Психологическая подготовка москвичей к возможности встречи с французскими захватчиками и борьбе против них, которую Ростопчин проводил в своих "Посланиях к жителям Москвы", выступлениях, поведении, достигла своей цели. Однажды Ростопчин сказал С.Н.Глинке о своих афишках: "Это вразумит наших крестьян, что им делать, когда неприятель займет Москву".
Сдачу Москвы без боя многие из простого московского люда сочли предательством. Они чувствовали себя обманутыми и преданными высшим военным начальством и своим московским губернатором. Оставалось надеяться лишь на собственные силы.
Грабежи и насилия французских солдат вызывали не только страх, но также сопротивление и желание отомстить. Безусловно, сыграли свою роль и призывы Ростопчина не бояться французов, убеждавшего, что не так уж они страшны.
Лишившиеся в пожаре своих домов москвичи спасались от огня в обширных садах московских вельмож. Туда сходились с остатками своих пожитков сотни семей, располагались кучками на траве, под кустами.
"Приходили к нам иногда французы, - рассказывает А.Д.Сысуев об одном из таких биваков в саду на Божедомке, где он мальчишкой в 1812 году спасался с дедом и матерью. - Обойдут всех и что им попадется, то отымут, и все отдавали свое добро, лишь бы голова на плечах осталась. Ведь они с ружьями да саблями, а мы с голыми руками. Опять же у нас все почти женщины, да старики, да дети, так уж приходилось терпеть. Ну, а уж когда они к нам в одиночку заглядывали, либо человека два придут, так мы их принимали тоже по-своему. Помню я раз, вижу - идет молодец, бравый такой, поживы тоже искал. Нас он не тронул, а пошел дальше, и давай забирать чужое добро. Вдруг бросились на него несколько человек, и пошла потеха: наши кричат, и он кричит - помилованья просит. Да уж где помилованья ждать, когда люди сами без крова да без хлеба и еще последнее с них тащат. Вижу я, куда-то поволокли бедного француза, а потом наши вернулись одни; порешили, говорят, с ним - задушили его да в колодец спустили..." О подобных эпизодах рассказывают многие мемуаристы.
В городе шла настоящая партизанская война. "Когда город был превращен в пепел пожаром, - рассказывает современник, - и следовательно, по утушении его не освещен фонарями, то в осенние, глубокие и темные ночи жители Москвы убивали французов великое множество... Французов били наши по ночам; а днем либо прятались в подземелья, либо были убиваемы в свою очередь французами. Только говорят, что Бонапарт не досчитался в Москве более 20 тысяч человек".
Наполеон пытался создать в Москве городское самоуправление муниципалитет, но это ему не удалось, так как поставленный во главе его купец Петр Находкин имел мужество отказаться от этой должности, заявив, что ничего не будет делать против родины и присяги своему законному государю. Не поддались и крестьяне на призыв французского губернатора привозить по высоким ценам продовольствие и фураж. "Не оказалось таких дураков", говорит один современник, а другой сообщает: "Со 2 сентября по 12 октября в Москве никаких торгов не было".
Среди французов было распространено преувеличенное представление о богатствах русских храмов, поэтому они первым делом ринулись в церкви. Они ловили священников и вообще бородатых мужчин, полагая бороду признаком духовного сана, и с побоями требовали указать, где они прячут золото.
Священник кремлевского Успенского собора отец Иоанн Божанов остался в Москве "по должности" при пастве. Его злоключения при французах начались в первый же день их вступления в столицу. События этого дня он описал в 1813 году в пространном стихотворном "Описании моей жизни".
К вечерне в благовест захвачен при соборе,
Второго сентября, здесь началось все горе:
Соборных требовал враг от меня ключей,
То пива, то вина, то хлеба, калачей;
Я рек, что ничего такого не имею,
Но в доме все то есть, ключей же дать не смею.
То, в первых, был избит, ограблен донага,
Изранен, истощен так, что моя нога
Не токмо шаг ступить, стоять была не в силах,
Тащили, не вели враги меня в бохилах,
Как волки гладные, за хлебом и вином,
За деньгами, бельем, припасами в мой дом;
Где рану значущу штыком в бок учинили,
Тогда оставили меня последни силы.
Без чувств лежал всю ночь я на полу до дня;
Соседи поутру нашед таким меня,
Пособием своим мне чувство возвратили
И, раны обвязав, запекшу кровь омыли.
Большинство московских церквей были ограблены, взяты священнические одеяния и богослужебные предметы, ободраны оклады с икон, в самих храмах французы устраивали конюшни. Но в некоторых храмах все же продолжались службы. Иным дал охранные грамоты Наполеон, иные защитили прихожане.
У Чистых прудов все выгорело, так как здесь, в Огородной слободе, дома были в основном деревянные, но приходской храм Харитония в Огородниках не пострадал, и в нем продолжалась служба. Вокруг него, рассказывает в "Походных записках русского офицера" И.И.Лажечников, "собираются (окрестные жители), вооруженные булавами, ножами, серпами и вилами; находят с каждым днем новых товарищей несчастия; составляют между собою особенное общество; строят себе шалаши вокруг церкви и клянутся защищать ее от нападения безверных до последнего дыхания. Каждый день приходят они в церковь сию воссылать молитвы к престолу Бога об изгнании врага из Отечества, о ниспослании победы русским воинам, здравия и славы законному государю. Несколько раз покушаются неприятели уничтожить священнослужение и превратить храм Божий в конюшню; но при первом покушении их герои-нищие вооруженными сотнями стекаются вокруг церкви, ударяют в набат и заставляют самих мнимых победителей удивляться их мужеству и решительности. Некоторые из французских смельчаков пытаются, с накрытою головою, присутствовать при отправлении богослужения; но поднятые вверх вилы и грозные голоса свободы принуждают гордых пришельцев смириться пред законами слабых и нищих. Церковь, охраняемая столь мужественными защитниками, доныне (запись относится к 15 октября 1812 года - В.М.) уцелела и свидетельствует каждому, что верность царям, вере и коренным добродетелям есть твердейший оплот противу неравного могущества и бедствий, на землю посылаемых".
23 сентября Наполеон, которому стало ясно, что он попал в безвыходное положение и фактически лишился боеспособной армии, посылает Лористона к Кутузову в Тарутинский лагерь с предложением мира на любых условиях. "Мне нужен мир, - напутствовал французский император посла, - лишь бы честь была спасена".
Кутузов принял Лористона, которого знал по Петербургу. Лористон передал ему письмо Наполеона, в котором французский император выражал "чувства уважения и особого внимания" к русскому полководцу и писал, что посол послан им "для переговоров о многих важных делах".
Лористон начал говорить о том, что дружба, существовавшая между русским и французским императорами, разорвалась несчастливыми обстоятельствами и теперь удобный случай ее восстановить. "Император, мой повелитель, - говорил Лористон, - имеет искреннее желание покончить этот раздор между двумя великими и великодушными народами".
Затем Лористон, в чем он, отмечает Кутузов в донесении Александру I, "более всего распространялся", с горячностью стал упрекать Россию, что она избрала "варварский образ войны", он жаловался "на варварские поступки русских крестьян против французов", на казаков, которые нападают на фуражиров, и вообще "на ожесточение, произведенное в народе с намерением уничтожить всю надежду на восстановление мира".
Выслушав посла, Кутузов ответил, что при назначении его главнокомандующим русскими армиями ему не было дано императором Александром I поручения и права вести переговоры о мире. Кроме того, добавил Кутузов, "таковое соглашение не отвечает теперешнему настроению народа, ибо вы считаете, будто вступлением в Москву поход окончился, а русские говорят, что война только начинается".
На утверждение Лористона, что русские "несправедливо обвиняют французов в опустошении и сожжении столицы, тогда как сами же московские жители были виновниками сего действия", Кутузов привел факты, опровергающие его утверждения.
- Я уже давно живу на свете, - сказал Кутузов, - приобрел много опытности воинской и пользуюсь доверием русской нации; и так не удивляйтесь, что ежедневно и ежечасно получаю достоверные сведения обо всем, в Москве происходящем. Я сам приказал истребить некоторые магазейны, и русские по вступлении французов истребили только запасы экипажей, приметивши, что французы хотят их разделить между собою для собственной забавы. От жителей было очень мало пожаров, напротив того, французы выжгли столицу по обдуманному плану, определяли дни для зажигательства и назначали кварталы по очереди, когда именно какому надлежало истребиться пламенем. Я имею обо всем точные известия. Вот доказательство, что не жители опустошили столицу: прочные дома и здания, которых не можно истребить пламенем, разрушаемы были посредством пушечных выстрелов. Будьте уверены, что мы постараемся заплатить вам.
В заключение Кутузов на просьбу Лористона "унять" жителей Москвы, которые "нападают на французов, поодиночке или в малом числе ходящих", "сказал в ответ, что он в первый раз в жизни слышит жалобы на горячую любовь целого народа к своему Отечеству, народа, защищающего свою родину от такого неприятеля, который нападением своим подал необходимую причину к ужаснейшему ожесточению и что такой народ по всей справедливости достоин похвалы и удивления".
Разговор о "варварской войне", которую можно "унять", происходил в сентябре, вскоре же стало ясно, что именно она и люди, ее начавшие, являются истинными и настоящими победителями непобедимого полководца Наполеона. Общее понимание этого утвердилось, по крайней мере в русском обществе, благодаря Л.Н.Толстому, придумавшему для нее художественный образный термин: "дубина народной войны".
"Когда он [Наполеон] в правильной позе фехтования остановился в Москве, - пишет Л.Н.Толстой, - и вместо шпаги противника увидел поднятую над собой дубину, он не переставал жаловаться Кутузову и императору Александру на то, что война велась противно всем правилам (как будто существуют какие-то правила для того, чтобы убивать людей)... Дубина народной войны поднялась со всею своею грозною и величественною силой и, не спрашивая ничьих вкусов и правил, с глупою простотой, но с целесообразностью, не разбирая ничего, поднималась, опускалась и гвоздила французов до тех пор, пока не погибло все нашествие".
Первым, кто увидел начало народной войны, сформулировал ее задачи и тактику и указал ближайшие и дальние перспективы, был Ростопчин. 20 сентября, еще до миссии Лористона, московский главнокомандующий, не уезжавший от столицы далее Владимира, напечатал и распространил по окрестностям Москвы свое послание, обращенное к подмосковным крестьянам.
Вот этот замечательный документ:
"Крестьяне, жители Московской губернии!
Враг рода человеческого, наказание Божие за грехи наши, дьявольское наваждение, злой француз взошел в Москву: предал ее мечу, пламени; ограбил храмы Божии; осквернил алтари непотребствами, сосуды пьянством, посмешищем; надевал ризы вместо попон; посорвал оклады, венцы со святых икон; поставил лошадей в церкви православной веры нашей, разграбил домы, имущества; надругался над женами, дочерьми, детьми малолетними; осквернил кладбища и, до второго пришествия, тронул из земли кости покойников, предков наших родителей; заловил, кого мог, и заставил таскать, вместо лошадей, им краденое; морит наших с голоду; а теперь, как самому пришло есть нечего, то пустил своих ратников, как лютых зверей, пожирать и вокруг Москвы, и вздумал ласкою сзывать вас на торги, мастеров на промысел, обещая порядок, защиту всякому. Ужли вы, православные, верные слуги царя нашего, кормильцы матушки каменной Москвы, на его слова положитесь и дадитесь в обман врагу лютому, злодею кровожадному? Отымет он у вас последнюю кроху, и придет вам умирать голодною смертию; проведет он вас посулами, а коли деньги даст, то фальшивые; с ними ж будет вам беда. Оставайтесь, братцы, покорными христианскими воинами Божией Матери, не слушайте пустых слов! Почитайте начальников и помещиков: они ваши защитники, помощники, готовы вас одеть, обуть, кормить и поить.
Истребим достальную силу неприятельскую, погребем их на Святой Руси, станем бить, где ни встренутся. Уж мало их и осталося, а нас сорок миллионов людей слетаются со всех сторон, как стада орлиные. Истребим гадину заморскую и предадим тела их волкам, вороньям; а Москва опять украсится; покажутся золотые верхи, домы каменны; навалит народ со всех сторон. Пожалеет ли отец наш, Александр Павлович, миллионов рублей на выстройку каменной Москвы, где он мирром помазался, короновался царским венцом? Он надеется на Бога всесильного, на Бога Русской земли, на народ ему подданный, богатырского сердца молодецкого. Он один - помазанник Его, и мы присягали ему в верности. Он - отец, мы - дети его, а злодей француз некрещеный враг. Он готов продать и душу свою; уж был он и туркою, в Египте обасурманился, ограбил Москву, пустил нагих, босых, а теперь ласкается и говорит, что не быть грабежу, а все взято им, собакою, и все впрок не пойдет. Отольются волку лютому слезы горькие.
Еще недельки две, закричат они "пардон", а вы будто не слышите. Уж им один конец: съедят все, как саранча, и станут стенью (холщовой тряпицей; областное, московское. - В.М.), мертвецами непогребенными; куда ни придут, тут и вали их, живых и мертвых, в могилу глубокую. Солдаты русские помогут вам; который побежит, того казаки добьют; а вы не робейте, братцы удалые, дружина московская, и где удастся поблизости, истребляйте сволочь мерзкую, нечистую гадину, и тогда к царю в Москву явитеся и делами похвалитеся. Он вас опять восстановит по-прежнему, и вы будете припеваючи жить по-старому. А кто из вас злодея послушается и к французу приклонится, тот недостойный сын отеческой, отступник закона Божия, преступник государя своего, отдает себя на суд и поругание; а душе его быть в аду с злодеями и гореть в огне, как горела наша мать Москва.
20 сентября".
Ростопчин точно определил срок, когда французы закричат "пардон": 7 октября, то есть две с половиной недели спустя, наполеоновская армия побежала из Москвы.
11 октября на рассвете последний отряд французов вышел из Кремля, и в город вступили передовые казачьи части.
"Москва из древней столицы обратилась в развалины, - так описывает свои впечатления от увиденного современник, - для приведения [ее] в прежнее состояние недостаточно, кажется, будет и двух веков".
Два дня спустя в Москву начали прибывать полицейские и пожарные части, которым было приказано навести санитарный и полицейский порядок в "застрамленном" французами городе: убрать трупы, мусор, остановить разбой и грабежи, то есть не дать возникнуть эпидемии и обеспечить безопасность жителям.
Ростопчин закрыл вход в Кремль, чтобы вид разоренных и оскверненных святынь не порождал в людях чувства угнетенности и отчаяния, и приказал срочно восстанавливать разрушенное.
Одновременно он организовал помощь москвичам, лишившимся крова и средств к существованию, таких людей с каждых днем становилось все больше и больше, так как рассеявшиеся по окрестностям жители возвращались на свои пепелища.
"Для подания всевозможной помощи пострадавшим жителям московским, объявлялось в очередной "афишке", - на первый случай учреждается в Приказе Общественного призрения особенное отделение, в которое будут принимать всех тех, кои лишены домов своих и пропитания; а для тех, кои имеют пристанище и не пожелают войти в дом призрения, назначается на содержание: чиновных по 25, а разночинцев по 15 коп. в день на каждого, что и будет выдаваться еженедельно по воскресным дням в тех частях, в коих кто из нуждающихся имеет жительство".
Мебель и вещи, перенесенные французами из одних домов в другие, Ростопчин распорядилсясобирать и возвращать владельцам. Но так как многое разошлось по рукам, было разграблено, перекуплено и разобраться в праве владения оказалось невозможно, Ростопчин отменил свое прежнее распоряжение и велел считать все вещи, оказавшиеся у кого-либо в результате военных событий, его собственностью
С.Н.Глинка, возвратившийся в Москву 1 января 1813 года, отмечает первые признаки возрождающейся обычной московской жизни. "Но и среди изнеможения своего Москва все еще была сердцем России, - пишет он. - Быстро стекались в нее со всех сторон обозы; у обгорелых каменных рядов расставлялись лубочные лавочки, где на приполках сверкали в глаза кучи променного золота и серебра. Промышленность проявлялась в кипящей деятельности. В то же время толкучий рынок, простирающийся от задних Никольских до Ильинских ворот, можно было назвать опытною и живою картиною превратности судьбы. Дорогие картины, книги в великолепных переплетах, вазы фарфоровые, бронзы и прочие драгоценности или, лучше сказать, все причуды своенравной моды и чванства, уцелев от огня, из высоких палат спустились на толкучий рынок.
Где слава? Где великолепье?..
Увы! В испепеленной Москве великолепие поселилось на вшивом рынке, откуда снова переходило туда, где опять заблистали зеркала и залоснились паркеты..."
Первое время подобные толкучки возникали самопроизвольно повсюду, но затем Ростопчин ввел торговлю вещами, причиной появления которых на рынке были недавний пожар и разорение Москвы, в жесткие рамки. Для торговли был определен один день - воскресенье, и одно место в Москве - рынок на Сухаревской площади, что облегчало желающим вернуть свое добро путем выкупа. Так появилась в Москве знаменитая Сухаревка.
Ростопчин в разговоре с Глинкой на его замечание о быстром возрождении жизни в городе ответил в своем стиле, острым сравнением: "Россию можно уподобить желудку князя Потемкина. Видя, что он поглощал ввечеру, казалось, что не проживет до утра. А он вставал и свеж, и бодр и как будто бы ни в чем не бывало. Россия переварила и Наполеона и - нашествие его".
Была создана комиссия под руководством Ростопчина по учету сгоревших зданий и помощи погорельцам для их восстановления, если это возможно, или постройки новых. Строительство шло во всех районах Москвы.
Жизнь в Москве налаживалась, но, пишет Глинка, "в то же самое время в опожаренной Москве из состояния необычайного все переходило в обыкновенный и даже в объем мелочный".
Вскоре Ростопчин почувствовал, как вокруг него сгущается обыкновенное и мелочное. Вернувшиеся и обнаружившие гибель своего имущества дворяне и купцы (не все, конечно) обвиняют в своем разорении Ростопчина, говорят, что ему не следовало бы жечь Москву, распространяются слухи, что он чем-то поживился при этой разрухе, упрекают его в "ужасной и несправедливой" расправе над "бедным юношей" Верещагиным (в этом его упрекает и Александр I). Ростопчин не оправдывался, зная, что его оправдания не будут услышаны и приняты. Кроме того, он понимал, что его время и необходимость в нем миновали, при дворе уже появились новые люди.
Но при этом Ростопчин не склонен был преуменьшать свою роль в событиях 1812 года. В ответ на выговоры Александра I по поводу верещагинского дела он заявил императору: "Я спас империю. Я не ставлю себе в заслугу энергии, ревности и деятельности, с которыми я отправлял службу Вам, потому что я исполнял только долг верного подданного моему государю и моему Отечеству. Но не скрою от Вас, государь, что несчастие, как будто соединенное с Вашею судьбою, пробудило в моем сердце чувство дружбы, которою оно всегда было преисполнено к Вам. Вот что придало мне сверхъестественные силы преодолевать бесчисленные препятствия, которые тогдашние события порождали ежедневно".
Решающая роль Ростопчина осознавалась и наиболее проницательными современниками. Известный государственный деятель александровского времени Д.П.Рунич, отнюдь Ростопчину не симпатизировавший, в своих воспоминаниях пишет о нем: "Он спас Россию от ига Наполеона". По сути дела, так же оценивал роль Ростопчина Н.М. Карамзин.
Отдает должное личности и деятельности Ростопчина и один из самых достойных его противников-французов - Стендаль. В 1817 году в книге "История живописи в Италии", подводя итог своим размышлениям о России и увиденном им там во время наполеоновского похода, он пишет о Ростопчине:
"Исход жителей из Смоленска, Гжатска и Москвы, которую в течение двух суток покинуло все население, представляет собою самое удивительное моральное явление в нашем столетии; что касается меня, я с уважением обошел загородный дом графа Ростопчина, смотрел на его книги, валявшиеся в беспорядке, на рукописи его дочерей. И видел деяние, достойное Брута и римлян, достойное своим величием гения того человека, против которого оно было направлено. Есть ли что-нибудь общее между графом Ростопчиным и бургомистром Вены, явившимся в Шенбрунн приветствовать императора, к тому еще столь почтительно? Исчезновение жителей Москвы до такой степени не соответствует флегматическому темпераменту, что подобное событие мне кажется невозможным даже во Франции".
В апреле 1814 года русские армии вступили в Париж, Наполеон отрекся от престола, союзники праздновали победу.
В Москве победные праздники начались 23 апреля, в день святого Георгия Победоносца. Служили благодарственные молебны в кремлевских соборах и во всех московских храмах. Балы и маскарады шли один за другим.
Ростопчин в своем доме на Большой Лубянке давал бал в честь генералов и офицеров - участников сражений. Дом, двор и улица были иллюминированы гирляндами разноцветных фонарей, повсюду развешаны аллегорические картины, изображающие победу России над Наполеоном. Во дворе и на улице стояли столы с угощением для народа, хоры песельников пели военные и народные песни. Среди прочих был исполнен специально написанный по мысли и заказу Ростопчина гимн на стихи Н.В.Сушкова, в котором проводилась идея: французы сожгли Москву, а русские на их варварство ответили великодушием и пощадили Париж. Впервые эта тема прозвучала в русской поэзии именно в этом гимне, исполненном на балу Ростопчина на Большой Лубянке, а уже затем ее развивали многие поэты.
Стихи Сушкова последний раз перепечатывались полтора века назад, но в свое время они пользовались большой известностью и достойны того, чтобы их вспомнить.
Ой, вы, детки каменной Москвы! скорей
Собирайтесь ближе, в тесный круг, дружней!
Добру весточку поведаю я вам:
Добрый Царь ее прислал, родимый, к нам,
Чтобы славили удалых мы солдат,
Как взошли они в Париж - далекий град.
Грянем, в голос, в лад ударя по рукам:
Слава Богу, Александру и полкам!
Слава, слава Богу Русскому!
Слава, слава Царю-воину!
Слава, слава верноподданным!
О, ура! ура! ребятушки!
Исполать вам! вы со всех-то мест
Близких, дальних ополчилися,
О! хвала и вам, отважные
Воеводы и начальники!
Други! слушайте, как Царь в Париж входил:
Он святые храмы Божьи не сквернил,
Он с Угодников оклады не срывал,
Он палаты каменны не выжигал,
И в покое он оставил весь народ.
И никто-то наших Русских не клянет.
Грянем! в голос, в лад ударя по рукам:
Слава батюшке-Царю! хвала полкам!
Слава, слава милосердому!
Слава, слава Царю-ангелу!
Слава, слава верноподданным
Православным храбрым воинам!
О, хвала и вам, бесстрашные
Полководцы и наездники!
Мир и память вам, погибшие
За отчизну, за любезную!
И в Париже, как в Москве теперь у нас,
Веселятся да пируют в добрый час!
Жены, девы, стары, малы, весь народ
Мимо Русских, не боясь, себе идет,
Принимает, как друзей, в домах своих,
Угощает, а не прячется от них.
Грянем, грянем дружно, в громки голоса:
Слава! слава! укротились небеса!
Слава, слава Богу Господу!
Слава, слава Царю-ангелу!
Слава, слава верноподданным,
Православным, храбрым ратникам!
О, хвала и вам, разумные
Воеводы и начальники!
О, ура, ура! Святая Русь!
О, ура! Москва родимая!
В августе 1814 года Александр I уволил Ростопчина с должности московского главнокомандующего, мотивируя свое решение множеством жалоб на него. Император пожаловал его званиями члена Государственного совета и "состоящего при особе государя", но это означало причисление его к сонму московского "неслужащего боярства" и списание в "почетные старцы".
Нервное напряжение многих лет получило выход после отставки; Ростопчин заболел серьезным нервным расстройством, его мучили бессонница, обмороки, приступы ипохондрии. Он уехал на лечение за границу. В Англии, Германии, Франции его чествовали как героя борьбы против Наполеона и поджигателя Москвы. В 1823 году Ростопчин вернулся в Москву, поселился в своем доме на Большой Лубянке и в нем скончался в 1826 году.
С кончины графа Федора Васильевича Ростопчина прошло более ста семидесяти лет. Дом на Большой Лубянке переменил много владельцев и обитателей, в советское время, в 1918 году, его заняло ВЧК. Но в московских летописях, в народной памяти он прежде всего остается как дом Ростопчина и памятник великой и грозной эпохе, к нему приложима строка А.С.Пушкина:
Он славен славою двенадцатого года...
В ЭТОМ ЗДАНИИ РАБОТАЛ
Ф.Э.ДЗЕРЖИНСКИЙ
Дом № 11 стоит на углу Большой Лубянки и Варсонофьевского переулка. Он и соседний с ним дом № 13 не являются архитектурными памятниками и принадлежат к так называемой рядовой застройке, характерной для строительства Москвы конца XIX - начала XX века.
Под № 11 объединены фактически два здания, до революции они имели разные номера - 9 и 11. Свой нынешний облик они получили в одно время - в конце 1870-х годов после кардинальной перестройки более ранних строений. Дом, значащийся сейчас под № 13, в последний раз перестраивался позже - в начале XX века. Эти здания представляют собой характерный и наглядный пример последовательного развития московских архитектурных стилей последних десятилетий ХIХ - начала ХХ века. Дома, объединенные под № 11, отразили эпоху предчувствия нового стиля и торжества эклектики. Строительство дома 13 завершилось в 1904 году, когда этот новый стиль - модерн - уже нашел свои черты, завоевал симпатии архитекторов и заказчиков и от штучных произведений перешел к массовому производству. В старых районах Москвы сохранилось много подобных зданий.
Но, не будучи выдающимися архитектурными творениями, дома под № 11 являются важнейшими историческими памятниками советской эпохи. Здесь определялась и практически осуществлялась внутренняя и внешняя политика государства в первые годы его существования, с этими зданиями связаны имена главных создателей советской государственной системы и судьбы многих тысяч людей. Поэтому они всегда будут привлекать к себе внимание историков и экскурсантов. Доска красного гранита с накладным бронзовым профилем сообщает: "В этом здании с апреля 1918 года по декабрь 1920 года работал на посту председателя Всероссийской чрезвычайной комиссии Феликс Эдмундович Дзержинский".
На доме № 13 мемориальная доска отмечает событие, также относящееся к ВЧК: "Здесь в помещении клуба 7 ноября 1918 года на митинге-концерте сотрудников ВЧК выступал Владимир Ильич Ленин".
Всероссийская чрезвычайная комиссия, или, как ее, по общераспространенному в советское время обычаю, называли по первым буквам слов, образующих название, ВЧК, въехала в это здание 30 марта 1918 года, и в начале апреля в московских газетах был опубликован для сведения населения ее адрес: "Москва, Лубянка, № 11".
С этого времени и с этого адреса в жизнь и в язык советского человека вошло слово "Лубянка" в его специфическом, советском значении. Если последний предреволюционный путеводитель "По Москве", изданный издательством М. и С. Сабашниковых в 1917 году, характеризовал Большую Лубянку как местность, "интересную по своему историческому прошлому", и отвел этой улице столько же места, сколько Тверской, то послереволюционные, включая известную книгу П.В.Сытина "Из истории московских улиц", выходившую в 1950-е годы, явно опасались писать не только о современной Лубянке (с 1926 года - улице Дзержинского), но и об ее истории, отделываясь двумя-тремя коротенькими абзацами.
Конечно, говоря о домах, в которых разместилась ВЧК, именно этот факт должен быть главным содержанием рассказа о них. Но тем не менее и в более ранней истории этих домовладений есть страницы, также достойные внимания.
Большая Лубянка по мере удаления от Лубянской площади даже сейчас заметно изменяет свой вид: огромные корпуса зданий КГБ и город-замок бывшего Наркомата иностранных дел сменяются скромными двух- трехэтажными купеческо-мещанскими домами прошлого века. Эта "граница" имеет очень давнее происхождение.
По "Переписным книгам" ХVII-ХVIII веков видно, что за Варсонофьевским переулком с нынешнего владения № 11 среди хозяев домовладений уже редко встречаются аристократические фамилии, зато все больше становится разночинцев, купцов, ремесленников. Владельцами участков на Большой Лубянке в квартале между Варсонофьевским и Большим Кисельным переулками значатся: содержатель шелковой мануфактуры Иван Старцов, казанский купец Гавриил Петров, доктор медицины Антон Тейльс, купец Иван Струнин, портной Еремей Лейхт и другие лица такого же социального уровня.
В 1800 году участок нынешнего дома № 11 (его части, находящейся на углу Лубянки и Варсонофьевского переулка) у казанского купца Гавриила Петрова приобрел купец из мещан города Гороховца Дмитрий Александрович Лухманов, торгующий драгоценностями и антиквариатом, - один из крупнейших московских антикваров.
Лухманов в своем владении на Большой Лубянке строит новый дом с торговыми помещениями. Его лавку описал журналист и знаток художеств и древностей П.П.Свиньин в очерке, напечатанном в 1820 году в журнале "Отечественные записки":
"Введу тебя в магазин г-на Лухманова, в коем увидишь ты обращики богатств всех веков, всех земель и во всех родах. Картины, мраморы, бронзы, фарфоры, кристаллы поражают повсюду взоры посетителя: жемчуги, бриллианты, яхонты, изумруды являются в разных видах и изменениях. Можно смело сказать, что ни в Лондоне, ни в Париже, ни в одной столице в свете нет подобного вместилища сокровищ искусств и природы, и нет человека, который бы не нашел здесь чего-нибудь по своему вкусу...
Обладатель сих сокровищ, Дмитрий Александрович Лухманов, есть также человек необыкновенный. Быв одарен от природы самым тонким вкусом и проницательностью, он скоро образовал сам себя в познании драгоценных камней, антиков и тому подобного, так что никто не может равняться с ним в сей части. Единственно сим глубоким познанием обязан он приобретением своих богатств".
В пожар 1812 года дома и лавки Лухманова на Большой Лубянке не горели, удалось ему сохранить и свои товары. После войны удачливый купец расширяет свои владения и торговлю. В 1814 году Лухманов приобретает старинное подмосковное имение бояр Телепневых Косино с селом и древним храмом на берегу озера, в 1815 году торговые лавки в Охотном ряду, наконец в 1817 году прикупает к владению на Большой Лубянке соседнее владение. В 1826 году на своем участке он строит новый дом и расширяет свою знаменитую антикварную лавку.
В новом доме Лухманова, кроме лавки, были также жилые помещения, которые сдавались внаем. В 1830-е годы одним из жильцов этого дома был чиновник А.П.Лозовский - друг известного поэта Александра Ивановича Полежаева.
Этот дом оказался дважды связан с именем Полежаева: с эпизодами биографии поэта и с посмертной судьбой его творчества.
Полежаев очень редко подписывал под своими стихотворениями дату написания, еще реже - место. В его рукописях обнаружено лишь три таких обозначения, и одно из них таково: "20 августа 1833 года. На Лубянке, дом Лухманова". Адрес этот - адрес друга, судя по всему, был дорог поэту. Эта надпись сделана под стихотворным посланием:
Что могу тебе, Лозовский,
Подарить для именин?
Я, по милости бесовской,
Очень бедный господин!
В стоицизме самом строгом
Я живу без серебра,
И в шатре моем убогом
Нет богатства и добра,
Кроме сабли и пера.
Жалко споря с гневной службой,
Я ни гений, ни солдат,
И одной твоею дружбой
В доле пагубной богат!
Дружба - неба дар священный,
Рай земного бытия!
Чем же, друг неоцененный,
Заплачу за дружбу я?
Дружбой чистой, неизменной,
Дружбой сердца на обмен:
Плен торжественный за плен!..
Знакомство и начало дружбы мелкого чиновника Приказа общественного призрения А.П.Лозовского и Полежаева относятся к 1828 году и пришлись на самое тяжкое для поэта время: тогда он как арестант сидел в солдатской тюрьме при Спасских казармах, которую Лозовский посещал по должности.
О самом Лозовском известно немного. Некоторые мемуаристы пишут, что он учился в Московском университете, но документальных подтверждений этому пока не обнаружено. Он был моложе Полежаева на пять-шесть лет и не мог быть его однокурсником, хотя имя Полежаева он, безусловно, знал. Полежаев был легендой университета, он упоминается в студенческой песне 1830-х годов, посвященной Московскому университету и авторство которой приписывается М.Ю.Лермонтову:
Хвала, ученья дивный храм,
Где цвел наш бурный Полежаев!..
В университете Полежаев был известен как способный студент, но еще более как талантливый поэт, автор лирических, сатирических стихотворений и эротических поэм в духе "Елисея" В.И.Майкова и "Опасного соседа" В.Л.Пушкина и, в первую очередь, как автор знаменитой поэмы "Сашка".
Его лирические стихи печатались в московских журналах, сатирические и эротические распространялись в многочисленных рукописных копиях, и, надобно сказать, последние пользовались бульшей популярностью, чем напечатанные.
Весной 1826 года Полежаев сдал выпускные экзамены со званием действительного студента, что ему, сыну мещанина города Саранска (мещанином он считался по официальным документам, в действительности же был незаконным сыном пензенского помещика Струйского), давало право на личное дворянство и открывало путь к научной деятельности, к которой он стремился. Оставалось только дождаться официального указа Сената, подтверждавшего его звание и привилегии.
Но 28 июля, в один день, в судьбе Полежаева все резко переменилось.
А.И.Герцен в "Былом и думах" рассказывает об этом эпизоде биографии Полежаева со слов самого поэта.
"И вот в одну ночь, часа в три, ректор будит Полежаева, - пишет Герцен, - велит одеться в мундир и сойти в правление. Там его ждет попечитель. Осмотрев, все ли пуговицы на его мундире и нет ли лишних, он без всякого объяснения пригласил Полежаева в свою карету и увез".
В шестом часу утра Полежаева привозят в Кремль, в Чудовский дворец, в апартаменты Николая I. Император прибыл в Москву для торжественного обряда коронации и официального возведения его на российский престол. Три дня назад совершился торжественный его въезд в древнюю столицу, и он сразу занялся неотложными делами.
Причиной того, что Николай I потребовал незамедлительно доставить к себе Полежаева, послужило донесение агента Третьего отделения полковника И.П.Бибикова о вредном направлении преподавания в Московском университете. "Профессоры, - утверждал полковник, - знакомят юношей с пагубной философией нынешнего века, дают полную свободу их пылким страстям и способ заражать умы младших их сотоварищей. Вследствие таковой необузданности, к несчастью общему, видим мы, что сии воспитанники не уважают Закона, не почитают своих родителей и не признают над собой никакой власти". Далее шли строки, непосредственно касающиеся Полежаева: "Я привожу здесь в пример университетского воспитания отрывки из поэмы московского студента Александра Полежаева под заглавием "Сашка" и наполненной развратными картинами и самыми пагубными для юношества мыслями".
Бибиков привел и самые острые в политическом отношении строфы, где автор сообщает, что его герой "не верит... Исусу" и где содержался криминальный призыв к Отчизне:
Когда ты свергнешь с себя бремя
Своих презренных палачей?
Итак, Полежаев был доставлен в царский Чудовский дворец, в кабинет императора, куда через полтора месяца будет привезен из михайловской ссылки А.С.Пушкин.
"Князь Ливен, - продолжает рассказ Герцен (ошибочно ниже называя Ливена министром, хотя тогда он был куратором учебного округа, должность министра он занял полтора года спустя. - В.М.), - оставил Полежаева в зале, где дожидались несколько придворных и других высших чиновников, несмотря на то, что был шестой час утра, и пошел во внутренние комнаты. Придворные вообразили себе, что молодой человек чем-нибудь отличился, и тотчас вступили с ним в разговор. Какой-то сенатор предложил ему давать уроки сыну.
Полежаева позвали в кабинет. Государь стоял, опершись на бюро, и говорил с Ливеном. Он бросил на взошедшего испытующий и злой взгляд, в руке у него была тетрадь.
- Ты ли, - спросил он, - сочинил эти стихи?
- Я, - отвечал Полежаев.
- Вот, князь, - продолжал государь, - вот я вам дам образчик университетского воспитания, я вам покажу, чему учатся там молодые люди. Читай эту тетрадь вслух, - прибавил он, обращаясь к Полежаеву.
Волнение Полежаева было так сильно, что он не мог читать. Взгляд Николая неподвижно остановился на нем. Я знаю этот взгляд и ни одного не знаю страшнее, безнадежнее этого серо-бесцветного, холодного, оловянного взгляда.
- Я не могу, - сказал Полежаев.
- Читай! - закричал высочайший фельдфебель.
Этот крик воротил силу Полежаеву, он развернул тетрадь. Никогда, говорил он, я не видывал "Сашку" так переписанного и на такой славной бумаге.
Сначала ему было трудно читать, потом, одушевляясь более и более, он громко и живо дочитал поэму до конца. В местах особенно резких государь делал знак рукой министру. Министр закрывал глаза от ужаса.
- Что скажете? - спросил Николай по окончании чтения. - Я положу предел этому разврату, это все еще следы, последние остатки; я их искореню. (Николай I имел в виду заговор декабристов. - В.М.) Какого он поведения?
Министр, разумеется, не знал его поведения, но в нем проснулось что-то человеческое, и он сказал:
- Превосходнейшего поведения, ваше величество.
- Этот отзыв тебя спас, но наказать тебя надобно, для примера другим. Хочешь в военную службу?
Полежаев молчал.
- Я тебе даю военной службой средство очиститься. Что ж, хочешь?
- Я должен повиноваться, - отвечал Полежаев.
Государь подошел к нему, положил руку на плечо и, сказав: - От тебя зависит твоя судьба: если я забуду, ты можешь мне писать, - поцеловал его в лоб.
Я десять раз заставлял Полежаева повторить рассказ о поцелуе - так он мне казался невероятным. Полежаев клялся, что это правда".
В тот же день, 28 июля, Полежаев был отправлен в полк со следующим предписанием командиру полка:
"Государь Император Высочайше повелеть соизволил уволенного из студентов с чинами 12 класса Александра Полежаева определить унтер-офицером в Бутырский пехотный полк, иметь его под самым строгим надзором и о поведении его ежемесячно доносить начальнику Главного штаба Его величества".
Для Полежаева началась солдатская, полная ограничений и унижений человеческого достоинства жизнь.
Правда, он считался не просто солдатом, а "разжалованным в сие звание за проступки из офицеров", и это давало ему некоторые поблажки со стороны начальства, которое, как и он сам, полагало, что в скором времени последует его производство в офицеры, поскольку вина его в их глазах была весьма незначительна. В феврале 1827 года был опубликован указ Сената об освобождении Полежаева из податного сословия, официальном присвоении звания действительного студента, чина и личного дворянства. С этим указом Полежаев связывал свои надежды на производство в офицеры, но никаких распоряжений из Главного штаба не последовало.
Через год после определения в военную службу Полежаев пишет письма царю, воспользовавшись его собственным разрешением. Полежаев писал, что раскаивается "в прежних шалостях", просит милости, так как "не в силах переносить трудов военной службы". Ответа на письма он не получил и, полагая, что их задерживают то ли его непосредственное начальство, то ли в Третьем отделении и потому они не доходят до царя, бежит из полка, чтобы добраться до Петербурга и "пасть к ногам государя", как он объяснял потом на следствии. Но семь дней спустя, засомневавшись в успехе своего предприятия, Полежаев возвращается в полк.
Его судили за самовольную отлучку. Дело отсылают царю, и тот накладывает резолюцию: "С лишением личного дворянства и без выслуги". Это было крушением всех надежд: теперь Полежаев лишался возможности, получив офицерский чин, выйти в отставку, солдатчина становилась для него пожизненным наказанием, а с лишением личного дворянства он утрачивал защиту от телесного наказания шпицрутенами и от фельдфебельских и офицерских кулаков.
В начале 1828 года за перебранку с оскорбившим его фельдфебелем Полежаев попал на гауптвахту. Неожиданно его положение осложнилось тем, что при следствии о раскрытом в Московском университете "злоумышленном" тайном обществе братьев Критских, которое среди прочих замыслов "умышляло на жизнь государя", один из его членов показал, что найденное у него стихотворение "возмутительного" содержания он получил от "бывшего студента Полежаева".
Дело Полежаева приобрело новый оборот. По рапорту о прикосновенности Полежаева к кружку Критских Николай I распорядился: "Узнать, когда стихи сочинены и читаны, если до определения его на военную службу, то не подвергать его дальнейшей ответственности, буде же после, то предать суду".
С гауптвахты Полежаева перевели в тюрьму, заковали в кандалы.
В поэме "Узник" Полежаев описывает эту тюрьму. Она находилась во дворе Спасских казарм на Сухаревке, возле Странноприимного дома графа Шереметева. Казармы сохранились до настоящего времени (и мы их увидим в нашем дальнейшем путешествии по Троицкой дороге), подвал под одноэтажной гауптвахтой, где была тюрьма, засыпан в начале нашего века.
Вот это описание:
В ней сырость вечная и тьма,
И проблеск солнечных лучей
Сквозь окна слабо светит в ней;
Растреснутый кирпичный свод
Едва-едва не упадет
И не обрушится на пол,
Который снизу, как Эол,
Тлетворным воздухом несет
И с самой вечности гниет...
В тюрьме жертв на пять или шесть
Ряд малых нар у печки есть,
И десять удалых голов,
[Властей] решительных врагов,
На малых нарах тех сидят,
И кандалы на них гремят...
Полежаев заявил на допросе, что стихи, обнаруженные у члена кружка Критских, он знал до определения на военную службу (это была известная декабристская агитационная песня "Ах, где те острова, где растет трын-трава..." К.Ф.Рылеева и А.А. Бестужева-Марлинского), что сочинены они не им, а давал ли он их кому-нибудь читать, не помнит. Обвинение с него было снято. Несмотря на это, Полежаев оставался в тюрьме, не зная, сколько еще придется ему просидеть и какая кара ожидает его впереди. Он задумывался о самоубийстве.
Лозовский не так уж много мог сделать для облегчения участи Полежаева. Но благодаря его сочувствию, моральной поддержке поэт сумел преодолеть отчаяние и упадок сил, он вновь, после долгого перерыва, обращается к поэзии: пишет поэму "Узник" и создает стихотворения, принадлежащие к числу лучших в его творчестве, - "Песнь пленного ирокезца", "Песнь погибающего пловца", "Рок", "Живой мертвец". Поэзия помогла Полежаеву подняться и обрести силы для жизни.
В "Песне погибающего пловца" он уподобляет себя пловцу, попавшему в беспощадную бурю, а в "Песне пленного ирокезца" индеец племени ирокезов, попавший в руки захватчиков-конкистадоров, говорит о твердости души, презрении к мукам и вере в будущее:
Победим, поразим
И врагам отомстим!
Почти год пробыл Полежаев в подземной тюрьме. Наконец 17 декабря 1828 года был вынесен ему приговор. Полежаеву ставились в вину самовольная отлучка из полка, пьянство, "произнесение фельдфебелю непристойных слов и ругательств" - и по совокупности проступков вынесено следующее решение: "Хотя надлежало бы за сие к прогнанию сквозь строй шпицрутенами, но в уважение весьма молодых лет вменяется в наказание долговременное содержание под арестом, прощен без наказания".
Выпущенный из тюрьмы Полежаев был переведен из Бутырского в Московский пехотный полк, который уже имел приказ о выступлении в поход на Кавказ в действующую армию. Безусловно, в этом переводе просматривается наказание (разжалованных декабристов также отправляли под пули горцев). Но при этом отличившийся в бою разжалованный в солдаты мог получить прощение и вернуть чин и дворянство. Кроме того, фронтовая служба была совсем иной, чем гарнизонная: там, под пулями горцев, все чувствовали себя свободнее, и отношения строились не на субординации, а на том, кто чего стуит сам по себе. Полежаев об этом знал. А главное - он знал, что освобождается от постоянного надзора агентов Третьего отделения: в действующей армии "голубые мундиры" (жандармы имели форму голубого цвета) не решались показываться.
В связи со сборами в поход в Московском пехотном полку, как всегда бывает в подобных случаях, нарушился обычный распорядок гарнизонной жизни с его ежедневными учениями, нарядами, караулами, дежурствами: иное отменили, на иное смотрели сквозь пальцы. Унтер-офицеры умерили свою придирчивость. Начальство, входя в положение солдат, понимая, что и им перед походом надо уладить свои дела, легче, чем обычно, давало отпуска и увольнительные.
По написанному весной 1829 года стихотворению "Кремлевский сад" можно судить о тогдашнем душевном состоянии Полежаева.
Люблю я позднею порой,
Когда умолкнет гул раскатный
И шум докучный городской,
Досуг невинный и приятный
Под сводом неба провождать;
Люблю задумчиво питать
Мои беспечные мечтанья
Вкруг стен кремлевских вековых,
Под тенью липок молодых...
Один, не занятый никем,
Смотря и ничего не видя
И, как султан, на лавке сидя,
Я созидаю свой эдем
В смешных и странных помышленьях.
Мечтаю, грежу, как во сне...
Полежаев возобновляет знакомства студенческих времен. Он убеждается, что друзья остались верны прежней дружбе, что его помнят и ценят его стихи. Он бывает на вечеринках, пирушках, семейных вечерах, ухаживает за знакомыми барышнями и, судя по нескольким тогдашним его мадригалам, кем-то увлекается.
Профессор словесности Московского университета и поэт С.Е.Раич в своем альманахе "Галатея" напечатал несколько стихотворений Полежаева (в том числе цитированный выше "Кремлевский сад").
Общий тон стихотворений Полежаева меняется радикально. "Я погибал", пишет Полежаев в стихотворении "Провидение", говоря о недавнем прошлом, а переходя к настоящему, говорит:
Но вдруг нежданный
Надежды луч,
Как свет багряный,
Блеснул из туч...
Осенью 1829 года, уже с Кавказа, Полежаев присылает в Москву послание "К друзьям":
Пишу к вам, ветреные други!
Пишу - и больше ничего,
И от поэта своего
Прошу не ждать другой услуги...
Но разных прелестей Москвы
Я истребить из головы
Не в силах...
Особенно следует отметить, что в этом стихотворении Полежаев называет себя не воином, не солдатом, а поэтом. Это значит, что именно в поэтическом творчестве он видит смысл и цель своей жизни, в нем он черпает силы.
Хрестоматийно известно стихотворение М.Ю.Лермонтова "Прощай, немытая Россия", оно печатается в сборниках его сочинений и в каждом, даже самом маленьком, сборничке его избранных стихотворений:
Прощай, немытая Россия,
Страна рабов, страна господ,
И вы, мундиры голубые,
И ты, покорный им, народ.
Быть может, за хребтом Кавказа
Укроюсь от твоих пашей,
От их всевидящего глаза,
От их всеслышащих ушей.
Возможно, внимательный читатель припомнит, что он читал это стихотворение напечатанным несколько иначе, и упрекнет автора в неточном цитировании классика. Действительно, в некоторых изданиях в третьей строке вместо "покорный" напечатано "послушный" или "преданный"; в пятой - не "за хребтом", а "за стеной" Кавказа; в шестой - не "укроюсь", а "сокроюсь", и не "от твоих пашей", а "от твоих вождей" и "от твоих царей".
Объясняются эти разночтения тем, что лермонтовского автографа этого стихотворения нет, оно печатается по нескольким рукописным спискам, отличающимся друг от друга.
Впервые это стихотворение было опубликовано в 1887 году в журнале "Русская старина" как "неизвестное стихотворение М.Ю.Лермонтова" без указания о происхождении текста. Затем появились публикации еще двух списков, причем публикаторы сообщали, что печатают текст, в одном случае записанный "современником" "со слов поэта", в другом - снятый "с подлинника руки Лермонтова", но не называют имени "современника" и не сообщают об обстоятельствах возникновения этих списков. Отсутствие этих сведений, обязательных для любой публикации, говорит о том, что списки, видимо, были получены через третьи-четвертые руки и сопровождались лишь туманными преданиями.
Лермонтоведы ведут бурную, долгую и не завершившуюся до сих пор полемику - какая копия вернее. Однако никто не усомнился в авторстве Лермонтова, хотя оно основано на весьма шатких основаниях.
В "Воображаемом разговоре с Александром I" А.С.Пушкин отметил русскую читательскую традицию приписывать популярному поэту всякое произведение, заключающее в себе какую-либо характерную, по мнению публики, черту его творчества. На обвинение в большом количестве сочиненных им и распространенных в обществе пасквилей Пушкин отвечал царю: "Ваше величество, вспомните, что всякое слово вольное, всякое сочинение противузаконное приписывают мне..."
Лермонтов во мнении широкой публики был "певцом Кавказа". Не могло ли это обстоятельство повлиять на то, что обнаруженное безымянное стихотворение, в котором имеется слово "Кавказ", к тому же по стилю, ритму имеющее сходство со стихами Лермонтова, было приписано ему?
Но сомневаться в принадлежности стихотворения Лермонтову заставляет и его содержание.
Сформулируем сюжет стихотворения: автор, преследуемый агентами тайной полиции, едет на Кавказ, отъезд его явно радует, потому что он надеется там укрыться от их преследований.
Теперь обратимся к тогдашним обстоятельствам жизни Лермонтова. Лермонтоведы датируют стихотворение 1841 годом и связывают его с возвращением поэта в полк на Кавказ после окончания отпуска. Его вовсе не занимала мысль "укрыться" от "голубых мундиров", наоборот, он всеми силами старался остаться в России, хлопотал о продлении отпуска из полка, надеялся на отставку, строил планы на будущее, связанные с пребыванием в Петербурге и в Москве. "Ах, если б мне позволено было оставить службу, с каким удовольствием поселился бы я здесь навсегда", - сказал он Ф.Ф.Вигелю, когда по пути на Кавказ провел несколько дней в Москве.
Напротив, на обстоятельства жизни и тогдашнее настроение Полежаева в связи с его отъездом на Кавказ содержание и настроение стихотворения ложатся абсолютно точно.
Но ведь стихотворение совершенно лермонтовское - скажут многие, привыкшие видеть его в книгах Лермонтова, и будут правы: сходство есть. В то же время в этом стихотворении отчетливо просматриваются черты, характерные для поэзии Полежаева, как чисто художественные, так и по содержанию.
Полностью идентичны стихотворению размер и ритм поэмы "Сашка":
А ты, козлиными брадами
Лишь пресловутая земля,
Умы гнетущая цепями,
Отчизна глупая моя!
Когда тебе настанет время
Очнуться в дикости своей?
Когда ты свергнешь с себя бремя
Своих презренных палачей?
Тот же ритм в поэме "Узник":
Коснется ль звук моих речей
Твоих обманутых ушей?
... Поймешь ли ты, что твой народ...
В стихотворении "Четыре нации" Полежаев пишет о покорном, послушном русском народе:
А русаки,
Как дураки,
Разиня рот,
Во весь народ
Кричат: - "ура!
Нас бить пора!
Мы любим кнут!"
За то и бьют...
Все это дает право говорить и об авторстве Полежаева.
Лермонтов хорошо знал, изучал Полежаева и какое-то время находился под его влиянием. Еще А.А.Григорьев и Ф.М.Достоевский отмечали сходство поэзии обоих поэтов. Проблеме "Лермонтов и Полежаев" посвящено несколько литературоведческих работ.
Влияние Полежаева на творчество Лермонтова многогранно: Лермонтов пишет поэму "Сашка" и в самом ее тексте ссылается на "Сашку" Полежаева, который "печати не видел", развивает его темы, возражает ему (в кавказ-ских поэмах), использует ритмические находки Полежаева, его фразеологию, можно привести лермонтовские строки, которые являются почти цитатами. (Этот вопрос подробно, с многочисленными примерами, освещен в книге С.В.Обручева "Над тетрадями Лермонтова". М., "Наука", 1965).
Лермонтов знал не только опубликованные произведения Полежаева, но и ненапечатанные. Их он мог получить от С.Е.Раича, который был его учителем литературы в 1827-1830 годах. Раич всячески способствовал поэтическому творчеству юноши Лермонтова и в своих воспоминаниях писал, что Лермонтов вступил на литературное поприще под его руководством. Как преподаватель Раич знакомил своих учеников с современной поэзией и наиболее замечательными именами, а Полежаев, которого он печатал тогда в своем альманахе, был одной из таких фигур.
Вполне вероятно, что именно в 1829 году Лермонтову стало известно стихотворение "Прощай, немытая Россия", он запомнил его и позже, в определенной ситуации, к слову, мог кому-то его прочесть...
Расчет Полежаева на то, что на Кавказе он избавится от многих угнетавших его в Москве обстоятельств, оправдался. Однополчанин Полежаева прапорщик С.А.Карпов в своих воспоминаниях рассказывает, что поэт жил в кругу юнкеров и молодых офицеров, но, нуждаясь в денежных средствах, ел из солдатского котла. Офицеры сочувствовали Полежаеву, а командующий войсками Кавказской линии генерал А.А.Вельяминов брал его в экспедиции специально для того, рассказывал А.А.Бестужев-Марлинский, чтобы "вывесть в люди". Вскоре Вельяминов подал рапорт, в котором, описывая участие Полежаева в боях, его "храбрость, усердие в службе и хорошее поведение", ходатайствовал "о возвращении ему унтер-офицерского звания и дворянства". Ходатайство долго ходило по инстанциям, но в конце концов царь согласился только на возвращение звания унтер-офицера.
На Кавказе Полежаев много пишет, его стихи распространяются в армии, печатаются в московских журналах.
Все вновь написанные стихи Полежаев отсылает в Москву А.П.Лозовскому на Большую Лубянку, в дом Лухманова. Лозовский собирает, хранит и переписывает его рукописи. Неизвестно, ему или самому Полежаеву в 1831 году пришла мысль издать сборник поэта, но все заботы по его изданию Лозовский принимает на себя. В документах Цензурного комитета сохранились его заявления, поданные при рукописях Полежаева: "По поручению подал Александр Петров Лозовский, жительство имею на Лубянке в доме купца Лухманова".
Сборник "Стихотворения А.Полежаева" вышел в январе 1832 года, в него были включены произведения 1826-1831 годов, в основном напечатанные в журналах; в том же году вышли отдельным сборником две кавказские поэмы "Эрпели" и "Чир-Юрт", в 1833 году - второй сборник стихотворений "Кальян". Полежаев как поэт приобретает известность и занимает заметное место в литературе.
Впервые за много лет Полежаев испытывает чувство, которое он решается назвать счастьем. Получив свою первую книгу, он пишет очередное стихотворное послание А.П.Лозовскому:
Бесценный друг счастливых дней...
...Мой верный друг, мой нежный брат,
По силе тайного влеченья,
Кого со мной не разлучат
Времен и мест сопротивленья.
Кто для меня и был и есть
Один и все...
Дружба Полежаева и Лозовского выдержала испытание временем. Почти десять лет спустя после знакомства Полежаев, перечитывая старые свои стихи, написанные в тюрьме, к первому своему посланию Лозовскому пишет проникновенное лирическое примечание:
"Давно прошли времена Орестов и Пиладов. Кто-то сказал, кажется, справедливо, что ныне:
Любовь и дружба - пара слов,
А жалость - мщение врагов.
И после добавил, что:
Одно под солнцем есть добро
Неочиненное перо...
(Автоцитата Полежаева. - В.М.)
Но - так как нет правил без исключений - и под солнцем, озаряющим неизмеримую темную бездну, в которой, будто в хаосе, вращаются, толпятся и пресмыкаются миллионы двуногих созданий, называемых человеками, встречаемся мы иногда с чем-то благородным, отрадным, не заклейменным печатью нелепости и ничтожества, - то Провидению угодно было, чтоб и я на колючем пути моего земного поприща встретил это благородное, это отрадное в лице истинного моего друга А... П... Л... Часто подносил он бальзам утешения к устам моим, отравленным желчию жизни; никогда не покидал меня в минуту горести. К нему относятся стихи:
Я буду - он, он будет - я;
В одном из нас сольются оба.
И пусть тогда вражда и злоба,
И смерть, и заступ гробовой
Шумят над нашей головой!
Может быть, кто-нибудь с лукавой улыбкой спросит: кто такой этот Л...? Не знатный ли покровитель?.. О нет! Он более, он - человек".
Летом 1833 года Московский пехотный полк возвратился в Москву.
Первое стихотворение Полежаева, написанное в Москве, было посвящено одной из главных московских святынь и достопамятностей - колокольне "Иван Великий".
Опять она, опять Москва!
Редеет зыбкий пар тумана,
И засияла голова
И крест Великого Ивана!
В Москве Полежаева ожидал теплый прием, в этот приезд он приобрел новых друзей, познакомившись с членами студенческого кружка Герцена и Огарева. Но вскоре обнаружилась и другая сторона московской жизни Полежаева. Генерал Вельяминов подавал ходатайство о присвоении Полежаеву первого офицерского чина - прапорщика, но Николай I не утвердил это производство, как и возвращение дворянства. Было указано, чтобы Полежаев исполнял солдатскую службу без всяких поблажек. Прекратились публикации стихотворений Полежаева: цензуре было указано не пропускать ничего подписанного его именем (как и декабристов). Удалось лишь переиздать в 1836 году сборник "Кальян", видимо, по недосмотру.
Изматывающая тяжесть солдатчины, отсутствие перспективы и отчаяние сломили Полежаева, он начал спиваться. У него обнаружилась чахотка, его положили в Лефортовский военный госпиталь, где он и умер 16 января 1838 года.
За несколько дней до этого в полку получили царскую конфирмацию на очередное ходатайство полкового командира о прощении разжалованного рядового Полежаева: "за отличную усердную службу и нравственное поведение" ему жаловался "чин прапорщика с оставлением в том же полку". В официальных документах в первый и единственный раз офицерский чин Полежаева был отмечен в записи в метрической книге Московского военного госпиталя: "1838 года января 16 дня Тарутинского егерского полка прапорщик Александр Полежаев от чахотки умер и священником Петром Магницким на Семеновском кладбище погребен".
После смерти Полежаева Лозовский издает произведения поэта: в 1838 году выходит 3-е издание "Кальяна" (значит, книги Полежаева пользовались спросом!), в том же году - небольшой сборник "Арфа" - всего 15 стихотворений. Сборник "Арфа" с большим трудом прошел через цензуру: ряд стихотворений запретили на том основании, что они могут "в некоторых легковерных читателях возродить и питать мысли в пользу либерализма", действительная же причина заключалась в том, что само имя Полежаева напоминало о его судьбе и служило в глазах публики постоянным упреком царю-жандарму. Кроме того, из авторского названия "Разбитая арфа" было велено убрать слово "разбитая" и на портрете автора пририсовать офицерские погоны.
Следующее издание произведений Полежаева вышло только после смерти Николая I, в 1857 году. Оно также оказалось связано с домом Лухманова на Лубянке, хотя Лозовский давно уже в нем не жил и осуществилось издание не по его инициативе и другими людьми.
Наследники Д.А.Лухманова, скончавшегося в 1841 году, ликвидировали антикварную торговлю и стали сдавать торговые помещения под различные лавки: здесь в разное время помещались известный в Москве магазин хозяйственных товаров Бергмана, вывеска которого с изображением паровоза привлекала внимание москвичей, лавка модных товаров "Город Лион", знаменитая кондитерская "Трамбле".
25 ноября 1857 года в бывшем доме Лухманова, а в то время принадлежавшем его зятю М.Я.Сисалину, открылся "Книжный магазин Н.М.Щепкина и К°". Открытие этого магазина явилось заметным событием в московской культурной жизни. Его особенностью было то, что он имел ярко выраженное, как говорили тогда, идейное направление. Владельцы магазина Н.М.Щепкин сын известного актера М.С. Щепкина и не пожелавший объявлять на вывеске своего имени компаньон - богатый текстильный фабрикант К.Т.Солдатенков принадлежали к тому кругу московской интеллигенции, из которого в 1840-е годы вышла блестящая плеяда литераторов и мыслителей, так называемых славянофилов и западников. К концу 1850-х годов их разногласия утратили свою былую остроту, но, как и прежде, в их общении и деятельности сохранялась атмосфера высоких умственных интересов, неприятие социальной несправедливости, культ науки и просветительства. Открытие книжного магазина и книгоиздательская деятельность, которой намеревались заняться компаньоны, полностью отвечали этому направлению.
Щепкин имел издательский опыт и обширные литературные знакомства. В изданном им в 1851 году "учено-литературном альманахе" "Комета" участвовали А.Н.Островский, Т.Н.Грановский, А.Н.Афанасьев, И.С.Тургенев, Евгения Тур, И.Е.Забелин, С.М.Соловьев, А.В.Станкевич, кроме того, он заручился обещанием принять участие в работе издательства живущих в Москве членов кружка А.И.Герцена, с которым Щепкин был дружен. К.Т.Солдатенков, по происхождению из купцов-старообрядцев, фактически самоучкой достиг такой степени образованности, что стал вровень со своими друзьями, имеющими университетское образование, но при этом остался удачливым коммерсантом и мог выделять средства на культурные мероприятия. Он, кроме того, коллекционировал произведения искусства, имел замечательную картинную галерею, все картины которой, по его завещанию, позднее поступили в Румянцевский музей, занимался благотворительностью.
С маркой "Издание К.Солдатенкова и Н.Щепкина" вышли собрания сочинений В.Г.Белинского, стихотворения Н.А.Некрасова, А.В.Кольцова, повести и рассказы Д.В.Григоровича, "Народные сказки" А.Н.Афанасьева, труды И.Е.Забелина и другие подобные издания.
Новая книжная лавка, к тому же занимающаяся издательской деятельностью, по существовавшей традиции, стала местом встреч литераторов и любителей словесности, своеобразным клубом и одним из центров культурной жизни Москвы.
В ноябре 1857 года в Москве гостил Н.Г. Чернышевский и побывал в книжной лавке Щепкина и Солдатенкова. Вернувшись в Петербург, он благодарил профессора Московского университета И.К.Бабста за то, что тот познакомил его с владельцами лавки. "Сколько я теперь знаю их, это прекрасные люди... - писал Чернышевский. - Скажите, каким образом Москва производит столько хороших людей?" О лавке Щепкина и Солдатенкова он информирует всю Россию, объявив в самом читаемом тогда журнале "Современник", что в Москве основано предприятие, "заслуживающее всех добрых желаний успеха и процветания: ...открыт ...книжный магазин Н.М.Щепкина и Комп.".
"Известно, в какой тесной связи с правильностью и добросовестностью книжной торговли находится развитие литературы и даже научного просвещения, - пишет Чернышевский, - известно также, хорошо ли соответствует положение русской книжной торговли потребностям дела, служительницей которого она должна быть. Между нашими книгопродавцами найдется довольно людей честных, желающих вести свою торговлю правильным образом, найдется несколько людей предприимчивых, есть даже несколько человек, имеющих достаточные капиталы. Но обыкновенно бывало до сих пор, что фирма, удовлетворяющая одному из этих необходимых условий, лишена другого. Надобно упомянуть еще об одном условии, самом важном: истинный книгопродавец должен быть человеком очень образованным; ему необходимо иметь такую степень умственного развития, чтобы в состоянии быть самому довольно верно оценивать литературные достоинства книги; без того он или попадет в сети спекулянтов, пользующихся его слепым доверием, или принужден перебиваться изданиями серо-бумажных изделий, которых стыдится литература, но которые приносят верный барыш при посредстве толкучего рынка...
Очевидно, каждую полезную для публики и для успехов просвещения перемену могло бы произвести принятие нашею книжною торговлею характера, приличного делу, ведущемуся на широких и правильных коммерческих основаниях. Такова именно цель, с которою основывается книжный магазин Н.М.Щепкиным, сыном нашего знаменитого артиста и товарищем г. Солдатенкова по изданиям, заслужившим такое одобрение публики и прекрасным выбором издаваемых книг и умеренностью цены. Прежде всего надо сказать, что основатели новой фирмы - люди, по своему образованию принадлежащие к лучшему кругу нашего общества, в котором пользуются заслуженным уважением; с тем вместе, это люди, имеющие доходы, совершенно независимые от нового своего предприятия, на которое они обращают часть своих капиталов вовсе не из надобности или желания искать особенной прибыльности в нем лично для себя, а по убеждению, что это дело, нужное для облегчения успехов нашей литературы и просвещения... Теперь ясна для читателей цель, с которою основывается книжный магазин Н.М.Щепкина и К°. Это будет [дело] на благородных принципах широкого коммерческого предприятия, учреждающегося для того, чтобы дать правильность нашей книжной торговле, удешевить цену хороших книг, облегчить их издание, содействовать их распространению. От предприятия г. Щепкина и К° надобно ожидать многого хорошего для публики".
В марте 1858 года, возвращаясь из ссылки, в Москве остановился Т.Г.Шевченко. Он встречался со старыми друзьями М.С.Щепкиным, художником А.Н.Мокрицким, славяноведами и этнографами М.А.Максимовичем и О.М.Бодянским, познакомился с С.Т.Аксаковым и многими другими литераторами, учеными, в том числе и молодыми. Почти каждый день Шевченко заходил в книжный магазин на Большой Лубянке. 24 марта присутствовал на обеде. "Обед был званый, - записал Шевченко в дневнике. - Николай Михайлович праздновал новоселье своего магазина и по этому случаю задал пир московской учено-литературной знаменитости. И что это за очаровательная знаменитость! Молодая, живая, увлекающаяся, свободная!.. Я встретился и познакомился с ними, как с давно знакомыми, родными людьми".
Среди первых изданных Щепкиным и Солдатенковым в 1857 году книг был сборник "Стихотворения А.Полежаева" в 210 страниц. На титульном листе, кроме названия, значилось: "С портретом автора и статьею о его сочинениях, писанною В.Белинским".
Издание Полежаева готовил Н.Х.Кетчер - писатель, переводчик Шиллера и Шекспира. Кетчер, по словам его друга юности Герцена, и в сорок лет "решительно остался старым студентом". Лучшего редактора для сочинений Полежаева просто невозможно было найти.
Несмотря на то что Полежаев давно не переиздавался, его произведения были известны публике, так как "ходили по рукам в тетрадках". Но большинство списков были неисправны, к цензурным правкам и сокращениям прибавились ошибки переписчиков, различные добавления и исправления. А.П.Лозовский для этого издания предоставил все имевшиеся у него рукописи Полежаева, свято хранимые им, и собственные списки стихов друга, сделанные при его жизни и им просмотренные. По ним Кетчер выправил издаваемые тексты.
Предваряющая стихотворения Полежаева статья В.Г.Белинского сокращенный вариант его рецензии на один из сборников - не представляла собой более или менее полный очерк жизни и творчества поэта, но само имя автора статьи давало читателю ориентир, под каким углом зрения следует рассматривать творчество Полежаева.
В "Приложениях" к основному составу сборника Полежаева даны фрагменты из неоконченных поэм, переводы и - самое любопытное из приложений - "Список слишком уж плохих стихотворений, не вошедших в это издание". В этот список, кроме действительно слабых вещей, вошли и те, которые запретила еще николаевская цензура, и по существующему положению ее запрет оставался в силе. Таким образом, список информировал читателя и об этих произведениях Полежаева.
Строгий, почти академический характер и даже внешний вид издания словно бы утверждали, что творчество Полежаева уже переступило ту грань, которая разделяет новинку и произведение с устоявшейся репутацией, чья судьба - стать классикой. Действительно, с этого издания А.И.Полежаев занял свое место в ряду имен русской классической поэзии.
Своевременность и актуальность издания Полежаева тогда же нашли подтверждение в том, что через год потребовалось новое издание "Стихотворений А.Полежаева" - явление само по себе в практике издания поэзии редкое.
В 1858-1861 годах в доме, о котором идет речь, помещалась также редакция журнала "Библиографические записки", издававшегося Н.М.Щепкиным. В нем было напечатано много ценных для истории русской литературы материалов - рецензий, исследований, публикаций неизданных произведений А.С.Пушкина, М.Ю.Лермонтова, Н.В.Гоголя и других. Публикации "Библиографических записок" до нашего времени сохраняют свое научное значение.
В 1870-е годы наследники знаменитого антиквара Д.А.Лухманова продали оба построенных им дома в чужие руки, и новые владельцы перестроили их, вернее, построили почти заново во вкусе и требованиях нового времени. Такой облик они сохраняют доныне.
В конце XIX - начале XX века владельцем углового дома, который выходит и в Варсонофьевский переулок, был купец Леонтий Данилович Бауер ("Иностранные вина"), соседнего, выходящего только на Большую Лубянку, Зинаида Александровна Морель, вдова московского купца, потомственная почетная гражданка, из семьи ювелиров, имевших магазины на Никольской, Мясницкой, Арбате. Перед революцией в этих домах разместились конторы четырех страховых компаний: "Якорь", "Русский Ллойд", "Помощь" и одно из старейших страховых учреждений "Российское общество застрахования капиталов и доходов", основанное в 1835 году.
Интересно, что свое название "Якорь" страховая компания как бы унаследовала от названия помещавшихся в начале века в одном из соседних домов меблированных комнат, содержавшихся Афанасием Яковлевичем Добычиным. После водворения на Большой Лубянке страхового общества "Якорь" меблированные комнаты с тем же названием переместились на Тверскую-Ямскую, там они уже в статусе гостиницы просуществовали много десятилетий.
Нынешний дом № 13, протянувшийся до Большого Кисельного переулка, когда-то также составлял два владения. Левая часть участка с середины ХVIII до середины ХIХ века последовательно находилась во владении купца Ивана Струнина, князей Мещерских, банкира Якова Рованда, действительного статского советника Безобразова, в 1858 году ее покупает купец Егор Сергеевич Трындин, чья торговля "оптическими товарами" известна в Москве с 1809 года.
Правое владение, выходящее на Лубянку и в Большой Кисельный переулок, в первой половине ХVIII века принадлежало князю Сергею Дмитриевичу Кантемиру - сыну молдавского господаря Дмитрия Кантемира и брату известного поэта-сатирика Антиоха Кантемира.
После смены нескольких владельцев в 1866 году и это владение перешло к Трындиным.
Наследники Е.С.Трындина братья Сергей и Петр на объединенном участке в 1880-е годы строят новые здания по проекту модного архитектора А.Е.Вебера, выпускника Венской художественной академии, много строившего в Москве, среди его работ - ресторан "Славянский базар" на Никольской, южное крыло Политехнического музея. В 1902-1904 годах здания еще раз кардинально перестраиваются по проекту того же Вебера.
Дом Трындиных по своему назначению относится к разряду доходных. Наиболее распространен тип жилого доходного дома, часто с торговыми помещениями в первом этаже, но этот дом представляет собой многофункциональный комплекс, в котором объединены роскошные фирменные магазины, жилые квартиры, помещения для офисов и публичных собраний, и, кроме того, во дворе был построен четырехэтажный производственный корпус "Фабрика физических и хирургических инструментов торгового дома Е.С.Трындина и сыновей". Но самым примечательным оказался странный замысел заказчиков - устроить в доме еще и музей. О том, какое значение ему придавали владельцы дома, говорит название проекта: "Доходный дом с магазинами и Музеем С.Е. и П.Е. Трындиных".
Музей представлял собой астрономическую обсерваторию, расположенную на верхнем, пятом, этаже. Обсерватория имела раздвижной купол и была оборудована инструментами, как производимыми фирмой самих Трындиных, так и инструментами иностранных фирм, которыми торговали магазины Трындиных.
Торжественное открытие и освящение магазина и обсерватории прошло 25 января 1904 года. На нем присутствовало много публики: университетская профессура, преподаватели гимназий, студенты, гимназисты, журналисты, ученые, представители различных общественных и просветительских организаций. Среди присутствовавших были крупнейшие московские астрономы В.К.Цераский, Н.А.Умов, П.К.Штернберг.
Благодаря заложенной в проект дома Трындиных многофункциональности, в нем, снимая помещения, размещались самые разные учреждения: магазины, редакции журналов, конторы, курсы счетоводов, хирургическая клиника, клуб, школа.
Но наиболее известен в Москве этот жилой дом стал своей обсерваторией. "Трындинская обсерватория", как называли ее москвичи, основывалась как общедоступное, народное, просветительское учреждение. Здесь посетители за небольшую плату могли под руководством и с пояснениями специалистов наблюдать в телескоп звездное небо. В определенные дни читались популярные лекции по астрономии.