(Из главы IV книги «Смысл моей жизни»)
Уже на шестой день плаванья он стал задыхаться в тесноте каюты. Однако еще более невыносимым было сочувствие пассажиров. Каждое утро офицер, с которым он спускался в трюм, приветствовал его один и тем же вопросом:
— Вы чувствуете себя получше, сеньор Маджистрис? Отдыхаете хорошо?
— Да, — отвечал он. — Mi sento bene[108].
Он страдал, но не желал об этом говорить. Ночью просыпался от жжения раны. Зрение в левом глазу ухудшалось: если он закрывал здоровый глаз, мир превращался в мешанину переменчивых облаков, мерцающих подвижных точек, теней с желтыми бороздками. Однако нельзя было показывать ни малейшего признака упадка сил. Стоит врагу заметить его слабость — жди удара. Враг мог прятаться где угодно: на борту корабля, на сходнях в Сантусе или в Ресифи[109], среди докеров в порту Генуи. Он слышал затаенное дыхание за дверью каюты и по пути в трюм чувствовал внезапно пробегавшие и затихавшие шаги. Кто-то следил за всеми его движениями — в этом он был уверен. Они еще на него не напали, но сделают это — до конца плавания оставалось много времени.
Он спускался в трюм между четырьмя и шестью часами утра — никогда не ходил в одно и то же время по тем же коридорам. Гроб Марии Маджи покоился на металлическом пьедестале, в углу, на носу судна. Его загораживала мебель какого-то дипломата и ящик с архивом Артуро Тосканини, взятые на борт в Сантусе. Десять минут он, опустив голову, стоял перед ящиком, потом уходил. С каждым утром его стояние у гроба немного продлевалось. Ему казалось, что тело Покойницы тайно, сокровенно зовет его. Будь он верующим, он мог бы сказать, что то был сверхъестественный зов. Едва он приближался к фобу, его как молнией пронзал ледяной холод. Он боязливо открывал сложные замки с шифром и приподнимал крышку — таков был приказ. Она всегда была разной — вечность этого странного тела была какая-то беспокойная, нестабильная. Поскольку гроб был огромный, а Она — совсем маленькая, Ее закрепили кирпичами — красная пыль постепенно окрашивала волосы, нос, веки. Но даже так Она сияла. Доктор Ара еще в порту отметил это загадочной фразой: «Эта женщина сияет, как луна с ее правой стороны». Луна то была, или водоросли, или несчастье, но в темноте трюма женщина фосфоресцировала.
Порой, чтобы развеять кошмарное чувство, терзавшее его при спуске, пассажир Де Маджистрис вступал в разговор с офицером, который сопровождал его до входа в трюм. Уже в первый день офицер спросил его, как умерла его супруга. Он ответил версией, которую они разработали в Службе разведки и которую он повторял тысячу раз — перед военным министром и перед своим новым начальником, полковником Тулио Рикардо Короминасом. «Мы ехали, — рассказывал он, — в новом „шевроле“. Ехали на юг. Было раннее утро. При подъезде к Лас-Флоресу[110] лопнула шина, и автомобиль потерял управление. Мы наткнулись на столб. У нее перелом основания черепа, скончалась на месте. Я вылетел через ветровое стекло».
Де Маджистрис был высокого роста, внушительного вида, слегка сутулился. Длинный шрам пересекал его лоб, левый глаз, щеку. Казалось, что вмятина на нижней губе — продолжение рубца, но нет — то была единственная добровольно приобретенная примета. Он приобрел ее, играя на кларнете. Кроме того, у него плохо двигалась одна рука и была перебита переносица. Однако никакие страдания, говорил он, не могут сравниться с теми, что он испытывает из-за утраты жены. Оба они родились в Генуе. Их семьи эмигрировали на одном и том же судне в Буэнос-Айрес. Росли они вместе и оба мечтали когда-нибудь возвратиться в город, которого никогда не видели, однако знали там каждую площадь, каждое здание: часовню Святого Иоанна Крестителя, долину Бизаньо, колокольню Санта-Мария-ди-Кариньяно, откуда видны крепостные стены, порт, синева Тирренского моря. Он решил похоронить ее там, в тех местах.
Де Маджистрис повторял эту историю скорбным, вполне убедительным тоном. Конечно, думал он, авария имела место, но то была воля не случая, а скорее всего Отряда Мести. В действительности любовь, на которую он ссылается, тут ни при чем — всему причина ненависть.
После позорного ареста Моори Кёнига судьба Эвиты не давала военному руководству покоя. Если кто-нибудь опубликует сведения об учиненном кощунстве, предупреждали советники, страна может запылать. Необходимо как можно скорей похоронить это взрывоопасное тело.
Приказ доставили Галарсе в его канцелярию ноябрьским вечером. Он был написан рукой президента на листе с государственным гербом. «Никаких дальнейших проволочек не потерплю, — говорилось там. — Будьте добры поскорей похоронить эту женщину на кладбище Монте-Гранде».
Это будет, подумал Галарса, делом моей жизни. В два часа ночи он приказал погрузить гроб в военную машину. Для охраны взял взвод из шести солдат. Фескет предложил сопровождать его, но он отказался. Предпочел делать все в одиночестве, втайне. Вел машину медленно, с особой осторожностью, объезжая выбоины и неожиданные выступы на мостовой. Он проехал мясохладобойни, железнодорожные сортировочные горки на юге, пустынные пригороды Банфиелд и Ремидиос-де-Эскалада. Прикидывал в уме, что к концу года его жизнь изменится: его произведут в майоры, переведут в какой-нибудь отдаленный полк. Больше никогда ему не придется переживать что-либо подобное тому, что он переживает теперь и даже не может об этом кому-то рассказать. История уходила из его рук, но его руки в истории не оставят следа.
Недалеко от станции Ломас из мрака вдруг выскочил грузовик с цистерной и обрушился на него. Он только почувствовал резкий удар, который сбил задний бампер и ткнул машину носом в столб. Он еще успел выхватить револьвер из кобуры и подняться на ноги. Если у него заберут Покойницу, конец ему и, возможно, конец Аргентине. Кровь ослепляла его. Страх, что от боли он может лишиться чувств, направил его к задней дверце грузовика. Движимый отчаянием или инстинктом, он ее открыл и потерял сознание.
Очнулся он в госпитале. Ему сказали, что двое солдат погибли. У двух других раны посерьезней, чем у него. Персона же на удивленье невредима — без единой раны, невозмутимо лежит в своем накрахмаленном саване.
Он увидел Ее снова в кабинете директора Службы, куда Ее доставили, уже без всякой секретности, в ночь аварии. Она покоилась в том же простом сосновом ящике с надписью «Радиоаппаратура LV2 „Голос свободы“ под комбайном „Грюндиг“. Теперь в кабинет дневной свет не проникал. Чтобы уберечься от нападения, Короминас приказал задраить выходящие на улицу окна стальными пластинами. По бокам письменного стола красовались два больших знамени. Вместо карандашного эскиза, где Кант прогуливался по Кенигсбергу, на стенах в виде фриза развертывался бесконечный ряд основоположников независимости. Чтобы избежать соблазнов воображения, новый начальник никогда не оставался наедине с трупом: кто-нибудь из его детей учил уроки или рисовал карты сражений на столе для совещаний. Если являлся получить приказ какой-нибудь офицер, мальчик уходил в соседнюю комнату. Человек педантичный и аккуратный, Короминас опрыскивал кабинет одеколоном „Лаванда“, чтобы заглушить упорный запах, шедший от спрятанного тела, и забивал голубое свечение, которое, казалось, исходило от гроба, рефлектором в пятьсот ватт, изливавшим на „Грюндиг“ беспощадный желтый свет.
С декабря по февраль Галарса подвергся нескольким операциям. Он еще не освободился от гипса и бинтов, когда Короминас в одно из воскресений вызвал его в Службу. Осень заявляла о себе лавиной красноватых листьев и бурными ливнями. Город выглядел печальным и был очень красив. Его красота создавалась печалью. Никто не ходил ни по авениде Кальяо, ни по авениде Вильямонте, всегда таким оживленным. С удивлением он услышал на этом краю Буэнос-Айреса гудок парохода.
В той молниеносной аварии Галарса лишился всего — карьеры, здоровья, уверенности в себе. Осколки ветрового стекла изуродовали его. Тяжелая травма ограничивала движения левой руки. Его жена, которой он прежде сочувствовал и которую презирал, теперь сочувствовала ему. Ни одно из его предположений о дальнейшей судьбе не исполнилось: его не произвели в майоры, он был вынужден уйти из армии, призраки индейцев тоба и мокоби, которых он убивал в Клоринде, преследовали его по ночам. Он ненавидел Перона еще раньше, чем тот стал Пероном: участвовал в заговоре пытавшихся убить Перона в тот позорный день 1946 года. Теперь он о Пероне уже не думал. Только ненавидел Персону, соткавшую силки его погибели.
Его удивило, что при их встрече присутствует Фескет. Он Фескета не видел с вечера накануне аварии. Лейтенант сильно похудел, носил очки в металлической оправе, отрастил пышные усы. Короминас стоял опершись на трость. Из-за гипсового корсета мундир на нем сидел в обтяжку.
Короминас развернул карту. Три европейских города были отмечены красными точками. Еще один — Генуя — обведен синим кружком. У полковника — у этого полковника — глаза были прищурены и взгляд пронзительный.
— Уж теперь мы похороним Покойницу навсегда, — сказал он. — Пришло Ее время.
— Мы это уже делали, — сказал Галарса. — Не один раз. Она не дается.
— Как это не дается? Она мертвая, г — сказал Короми-нас. — Она мертвая, как всякая другая покойница. Орден Святого Павла приготовил ей могилу далеко отсюда.
— В любом случае остаются еще копии трупа, — уточнил Фескет. — Три копии. Совершенно идентичные.
— Остались две копии, — поправил его Короминас. — Люди из морского министерства эксгумировали копию на кладбище Флорес и вывезли ее за границу.
— Это была моя, — сказал Галарса. — Та, которую похоронил я.
— В это время она должна уже быть в Лиссабоне, — продолжал шеф и указал одну из точек на карте. — Вторая выедет в Роттердам в конце месяца. Как и первая, она снабжена фальшивым, но правдоподобным свидетельством. Документы в порядке. В каждом порту есть наши люди, которые Ее ждут. На сей раз ошибок не будет, и — никаких суеверий.
— Остается узнать, что сделает Отряд Мести, — сказал Галарса.
— Двое молодцов из этого Отряда появились в Лиссабоне, — сообщил Короминас. — Хотели захватить фоб, не зная, что вместо Покойницы копия. У них тоже документы были в порядке. Португальская полиция их изобличила. Они сбежали. Больше они нам никогда не помешают. Они идут по ложному следу.
— Не будьте так уверены, — сказал Галарса. — Эти ребята знают, что ищут. Рано или поздно они объявятся.
— Не объявятся. То, что вы видите здесь, это тело Покойницы, — сказал Короминас. Он протянул руку и погасил театрально яркий свет, падавший на «Грюндиг». — Подлинное тело. После аварии на улице Павон оно этот кабинет не покидало. Позавчера доктор Ара его осмотрел с ног до головы. Больше часа здесь был. Сделал инъекцию кислот и обновил лак. Он осматривал так тщательно, что обнаружил почти невидимую звездчатую метку за правым ухом. Я ее видел. Она была сделана уже после бальзамирования.
— Это полковник Моори Кёниг, — предположил Галарса.
— Наверняка он. Его страсть к Покойнице еще не угасла, но теперь он далеко. В феврале он уехал в Бонн. Правительство назначило его военным атташе в Федеративной Германии. Есть еще генералы, которые его поддерживают или боятся его. Это опасный тип. Чем раньше мы отстраним его от операции, тем лучше. Если он опять начнет безобразничать, Фескет и я, мы введем его в рамки.
Фескет смущенно то скрещивал ноги, то распрямлял их. Полковник закурил сигарету. Все трое принялись курить в неловкой, торжественной тишине.
— Моори Кёниг болен, — сказал Фескет. — Разлука с Покойницей довела его до болезни. Он мне угрожает. Он хочет, чтобы я ему привез тело.
— Почему бы вам не послать его ко всем чертям? — сказал Галарса.
— Его угрозы Фескету очень опасны, — объяснил Короминас. — Извращения. Слабости в прошлом, которые он хочет обнародовать.
— Не давайте себя запугать, Фескет.
— Вот покончу с этим поручением, а потом попрошусь в отставку, — сказал лейтенант. Его лицо покрылось внезапной бледностью. Вся его жизнь поставлена на карту здесь, он зависит от этих двух, вероятно, неумолимых людей, от которых ему нечего ждать пощады. А он ее и не хочет. Он хочет только уехать от них.
— Это правильно, — сказал Короминас. — Вы уйдете с высоко поднятой головой.
Вот так началось путешествие Галарсы. Он должен был сесть на пароход «Конте Бьянкамано» вместе с трупом 23 апреля. Он выдает себя за Джорджо де Маджистриса, безутешного вдовца Марии Маджи. Фескет выедет на следующий вечер на «Кап Фрио» в Гамбург. Он назовется Энно Кеппен, а фальшивую покойницу — последнюю копию Персоны — отправят контрабандой, в ящике из-под радиоаппаратуры, в котором теперь находится подлинное тело. Копию эту прикроют проводами, микрофонами, катушками и пленками. Доктор Ара повторит на теле из винила и воска звездчатую метку за ухом и татуировкой изобразит на затылке крохотный кровеносный сосуд.
Персона была в идеальном состоянии, но то, что с Ней происходило, было далеко от идеала. Гроб, купленный для дороги, был слишком велик, и доставили его в Службу слишком поздно. На нем были два замка с шифром, заменить его уже оказалось невозможным. Тело свободно болталось между шелковистыми тканями обивки.
— Море его истреплет, — заметил Галарса. — Приедет вся избитая.
Попытались ее закрепить газетами и оберточной бумагой, но тут Фескет вовремя сообразил, что ведь этот гроб последний. Она будет покоиться в нем, никому не известная, в вечном мавзолее. Тогда Галарса приказал унтер-офицерам охраны, чтобы они притащили щебень и бруски с какого-либо склада стройматериалов. Оказалось, что складов на десять кварталов в окрестности нет. Пришлось в конце концов обложить тело щепками и кирпичами. Ко-роминас, еще не вполне оправившийся после операции на позвонках, ограничивался тем, что следил за весами. Довершал работу один Фескет, укладывая кое-как этот грубый материал, неловко заполняя пустоты и просветы, остававшиеся в его топорной конструкции.
— Даже не верится, — сказал Короминас. — Наша Служба — гордость армии, но когда надо выполнять важную работу, ее приходится делать трем инвалидам.
Красная пыль от кирпичей, заполнившая кабинет нового начальника, оседала не один день. Медленный этот, упорный и едкий пылевой дождь напоминал им, что Она наконец-то удаляется, и, быть может, навсегда.
Было около семи вечера, когда Галарса с катафалком прибыл в порт. Его ждали, нервничая, итальянский консул и священник, уже в облачении для заупокойной молитвы.
— Questo era il suo padre?[111] — спросил консул, указывая на гроб.
— Моя супруга, мир праху ее, — ответил Галарса.
— Accidenti, com'era grossa![112] — заметил консул. — Incredibile[113].
На пароходе пробил колокол, сирена издала короткий, скорбный гудок. Два инспектора таможни распорядились взвесить гроб, и поскольку времени оставалось мало, священник начал читать молитву, пока гроб поднимали на весы. Стрелка показала четыреста кило.
— Слишком много, — сказал один из инспекторов. — Такие ящики редко весят больше двухсот кило. Он был очень толстый?
— Толстая, — поправил его консул.
— Если это женщина, тогда еще более подозрительно. Вам придется открыть гроб.
Священник закатил глаза и поднял руки к высоким металлическим сводам порта.
— Это невозможно, — сказал он. — Это будет профанацией. Я знал эту сеньору. Святая Церковь дает гарантию.
— Таковы правила, — настаивал инспектор. — Если мы не будем их исполнять, нас выгонят. Перон и Эвита уже не правят страной. Теперь никому нет поблажек.
Сирена издала новый скорбный возглас, более высокий, более протяжный. На пароходе засветились все огни. Люди на пристани махали платками. Сотни пассажиров высыпали на палубу. «Конте Бьянкамано», казалось, уже отчаливает, но грузчики еще перетаскивали вещи в трюм.
— Не делайте этого! — повторил священник с театральной интонацией. — Богом вас заклинаю! Это будет святотатство. Вас покарают отлучением.
Он говорил с таким пафосом, что Галарса заподозрил в нем эмиссара Службы — возможно, того самого, который договорился с орденом Святого Павла о погребении тела «далеко отсюда», на другом краю света.
— Не тревожьтесь, падре, — сказал путешественник. — Инспекторы — люди понимающие.
Вместе с ними он подошел к потертому прилавку и вручил им квитанцию на груз: «причал номер 4, адрес: виа Мерканди, 23, Милан». Под квитанцию подсунул два билета по тысяче песо.
— Это за беспокойство, — сказал он.
Инспектор, в голосе которого появилась певучесть, сунул бумажки в карман и, не моргнув глазом, заявил:
— Если так, поезжайте. В этот единственный раз даем разрешение.
— Другого не будет, — сказал Галарса, не устояв перед соблазном прощальной шутки. — Моя супруга второй раз не умрет.
Поднимаясь по трапу, он подумал, что Эвита за последние шестнадцать месяцев прошла через ряд смертей и что все эти смерти Она пережила: бальзамирование, тайные переезды, кинотеатр, где она была куклой, любовь и надругательство Полковника, безумный бред Арансибии в мансарде в Сааведре. Галарса подумал, что она умирала почти каждый день, как Христос в литургических жертвоприношениях. Но он, Галарса, не собирается помогать кому — либо повторить это, Все религиозные нелепости только ухудшили мир.
Теперь он каждое утро пробуждался от кошмаров клаустрофобии. Единственным утешением в невыносимой скуке плавания была коллекция дисков капитана, где фейерверки «Бостон попе» чередовались с небольшими ариями Перселла, которые Галарса когда-то исполнял на кларнете. На разболтанном проигрывателе, который ему принесли в каюту, он каждый день слушал Аллегретто из Седьмой симфонии Бетховена. Когда оно заканчивалось, он снова его ставил, оно не надоедало ему и не утомляло: церемониальный ритм этой музыки разбухал в его душе, как находившееся внизу тело, рос, смягчался и трепетал с такой же величавой дерзостью.
В порту Сантус делегация Вагнерианского общества погрузила на судно большой деревянный сундук с рукописями Тосканини. То были заметки и портреты, которые маэстро оставил там при посещении Бразилии семьдесят лет тому назад. Была совершена краткая церемония прощания возле входа в трюм: любительский оркестр исполнил похоронный марш из Героической симфонии и «Libera me»[114] Верди. Стоя рядом с гробом Эвиты, Галарса не упустил ни одной детали торжественного прощания. В кармане у него был револьвер «беретта», и он был готов без раздумий воспользоваться им, если кто-нибудь приблизится с зажженной свечой или букетиком цветов. Довольно с него всех тех уловок, к которым прибегал Отряд Мести, чтобы почтить Покойницу. Когда музыканты открыли футляры своих инструментов, он сжал рукоятку револьвера и принялся изучать лица, ища каких-либо подозрительных знаков. Однако ничего не произошло. Сокращенные музыкальные номера быстро улетучились в удушливом воздухе трюма.
Едва делегация удалилась, у Галарсы возникла мысль, что в ящике с рукописями спрятана зажигательная бомба. Капитану лично пришлось спуститься и открыть ящик, когда судно уже плыло курсом на Рио-де-Жанейро. Там оказались только партитуры, юношеские письма да пожелтевшие фотографии.
Тосканини был похоронен с величайшей пышностью 18 февраля, сообщил капитан вечером за ужином. Более сорока тысяч человек ждали прохождения погребального кортежа перед миланским театром «ЛаСкала».
— Я, — сказал он, — был среди них. Я плакал так, как если бы хоронили моего отца.
После заупокойного молебна двери театра растворились, и оркестр «Ла Скала» исполнил вторую часть Героической симфонии, ту самую, которую учтиво посвятили великому маэстро музыканты Сантуса. Потом украшенный пальмовыми ветвями и траурными кистями катафалк проводила грандиозная процессия до кладбища Монументаль.
— Вы не помните, сколько весил гроб? — внезапно спросил Галарса.
Одна из сидевших за столом дам запротестовала. Это не тема для застольной беседы, сказала она. Не обращая на нее внимания, капитан вполне серьезно ответил:
— Сто семьдесят три кило. Это сообщили во всех газетах. Я не забыл, потому что число соответствует дате моего рождения: семнадцатое число третьего месяца.
— Он, наверно, был очень худой, — предположил Галарса.
— Кожа да кости, — подтвердил капитан. — Учтите, что он скончался почти в девяносто лет.
— В этом возрасте уже и думать перестают, — вставила одна из дам.
— Тосканини столько думал, — возразил капитан, — что у него произошла закупорка сосудов мозга. И даже после нее, мадам, он приходил в сознание. Во время агонии он обращался к воображаемым музыкантам. Он говорил им: «Piu morbido, prego. Ripetimo. Piu morbido. Ecco, bravi, cosi va bene»[115], как тогда, когда дирижировал Героической симфонией.
Когда пересекали линию экватора, Галарса безо всякой на то причины начал чувствовать себя менее одиноким. Ему не хотелось читать, пейзажи берегов его не привлекали, солнце он терпеть не мог. Единственным его развлечением было спускаться в трюм и разговаривать с Персоной. Он приходил туда до рассвета и нередко оставался и после восхода солнца. Он ей рассказывал о бесчисленных болезнях своей жены и о несчастье жить без любви. «Тебе бы надо развестись, — говорила ему Персона. — Тебе бы надо попросить прощения». Он слышал, как струится Ее голос между громадами груза или по другую сторону корпуса, в море. Но, возвратившись в каюту, твердил себе, что голос мог звучать только в нем самом, в каком-то неведомом закутке его естества. А что, если бы Бог был женщиной? — думал он тогда. Если бы Бог тихонько покачивал грудями и был женщиной? Э, пусть об этом думают те, кому это важно. Пусть Бог будет чем угодно и кем угодно. Он никогда не верил ни в Него, ни в Нее. И теперь не время начинать.
Во вторую субботу мая вдали показался берег Корсики. Путешествие близилось к концу. Вскоре после полуночи Галарса принес проигрыватель в трюм, поставил его у подножия гроба, а сам улегся в том же положении, в каком лежала Покойница, скрестив руки на груди. Музыка Аллегретто наполнила его покоем, вознаграждавшим за все беды прошлого, музыка изображала в пустыне его чувств равнины и тихие заводи и рощи под дождем. Я Ее люблю, сказал он себе. Он любит Персону и ненавидит Ее. И не находит в этом ни малейшего противоречия.
«Конте Бьянкамано» стал на якорь в Генуе в восемь утра. Дворец Сан-Джорджо был украшен гирляндами лент и флажков, на большом маяке без надобности горел свет. Пока устанавливали трап и выгружали багаж, Галарса разглядел на площади таможни военный отряд. Два офицера в военной форме и в треуголках с плюмажами держали наизготовку сабли или жезлы возле запряженного лошадьми катафалка. Оркестр берсальеров исполнял арию «Va, penstero»[116] из оперы «Навуходоносор», которую пел невидимый хор. Между высящимися на площади статуями сновали стайки монахинь в накрахмаленных чепцах. Какой-то поразительно бледный священник изучал в театральный бинокль палубу корабля. Разглядев Галарсу, он указал на него пальцем и передал бинокль одной из монахинь. Затем побежал к пристани и выкрикнул фразу, затерявшуюся в шуме и гаме носильщиков. Возможно, он сказал: «Noi stamo dell'Ordine di San Paulo»[117] или же: «Ci vediamo domain a Rapallo»[118]. Путешественник на палубе был ошеломлен, растерян. Он был готов к дальнейшей поездке, но не к сюрпризам прибытия. Внезапно он услышал барабанную дробь. Потом наступила минутная тишина. Священник застыл в неподвижности. Всадники в треуголках воинственно подняли жезлы. Один из корабельных служащих, проходя мимо Галарсы, остановился и отдал честь.
— Что тут происходит? — спросил пассажир Де Мад-жистрис. — Отчего такой переполох?
— Zitto![119] — сказал служащий. — Разве вы не видите, что сейчас будут выгружать рукописи маэстро?
Лавина трубных звуков открыла триумфальный марш из «Аиды». Словно ловинуясь сигналу первых его тактов, гроб Эвиты заскользил по вращающейся ленте транспортера из трюма на пристань. Раздался оружейный залп. Восемь солдат в траурных шлемах подняли ящик и, напрягаясь, поставили его на катафалк, а затем накрыли итальянским флагом. Всадники стиснули поводья, и катафалк медленно стал удаляться. Все произошло так быстро, музыка звучала так захватывающе, так оглушительно, что никто не заметил отчаянных жестов Галарсы и не услышал его протестующих возгласов:
— Куда вы это увозите? Это принадлежит не Тосканини! Это мое!
Священник и монахини тоже исчезли в толпе. Оставшийся пленником на палубе, окруженный ящиками, баулами и креслами на колесах, Галарса никак не мог пробиться вперед. Он разглядел капитана, но тот находился слишком далеко и был занят прощаньем с толпой пассажиров. Галарса пытался привлечь его внимание, но безуспешно — он потерял голос.
После трех-четырех минут, длившихся вечность, гроб снова показался среди ангаров главных складов. На нем лежало несколько букетов, но в остальном он был таким же, как прежде, словно возвращался из самой невинной прогулки. Один лишь Галарса был вне себя, его охватил панический ужас. Один из двоих всадников ехал перед катафалком, второй, все еще с поднятым жезлом, трусил рысцой позади, рядом со священником и группой монахинь. Оказавшись на пристани, все участники шествия дисциплинированно заняли те же места, на каких были в момент прибытия парохода: оркестр берсальеров, солдаты, носильщики. Лишь некоторые пассажиры, не обращая ни на что внимания, удалялись со своими родственниками. Наступила странная тишина, и, прежде чем снова, вибрируя, раздался триумфальный марш из «Аиды», послышался возглас одно из служащих:
— Guarda un po! Che confusione![120]
— Чудовищная ошибка, — подтвердил позади Галарсы кто-то из пассажиров.
Десять матросов сняли с катафалка гроб Эвиты. Убрали с него флаг и пренебрежительно опустили гроб на брусчатку пристани, между тем как ящик с рукописями Тосканини торжественно скользил вниз по вращающейся ленте. Воспользовавшись суматохой, последовавшей за оружейными залпами, Галарса бегом спустился на пристань.
Прежде чем он успел приблизиться к едва не потерянному им гробу, откуда-то появился священник, до тех пор скрытый катафалком, и положил ему руку на плечо. Галарса здоровой рукой отстранил его и, обернувшись, увидел перед собой сиявшее благодушием лицо.
— Мы вас ждем, — сказал священник. — Меня зовут падре Джулио Мадурини. Как вам нравится это происшествие? Еще немного, и все бы провалилось.
Говорил он с безукоризненным аргентинским акцентом. Галарсу обуяли подозрения.
— Бог? — сказал он. Они в Службе разведки решили пользоваться тем же паролем Полковника, что применялся при заговоре против Перона.
— Справедлив, — хором ответили священник и монахини на манер того, как читают молитвы.
Монахини, видимо, тоже участвовали в затеянной Короминасом интриге, потому что они заботились обо всем. Они взяли багаж Галарсы и наняли артель грузчиков, чтобы перенести гроб в приходский омнибус. Персона прекрасно уместилась в обширном пространстве под сиденьями.
— Какой огромный гроб, — с восхищением сказал священник. — Я не представлял себе Ее такой крупной.
— Это не Она крупная, — объяснил Галарса. — Нам пришлось заполнять гроб камнями с кирпичами.
— Так даже лучше. Можно подумать, мужчина. Настоящий, крепкий мужчина.
Мадурини вблизи был поразительно похож на Пия XII: тот же восковой цвет лица, те же длинные, тонкие пальцы, двигавшиеся как в замедленной киносъемке, тот же орлиный нос, на котором сидели круглые очки в металлической оправе. Он уселся в омнибусе за руль и пригласил Галарсу занять место рядом. Монахини суетливо устраивались на задних сиденьях. Вид у них был возбужденный. Они беспрерывно переговаривались.
— Я было подумал, что Ее у меня украли, — сказал Галарса с облегчением. — Даже в горле пересохло.
— Это была глупейшая путаница, — согласился священник. — Никто не виноват. Когда ящик такого размера, любой может перепутать.
— Я не терял Ее из виду все время плаванья. Кто мог подумать, что стоит на минуту отвлечься, и вот вам…
— Можете больше не волноваться. Сестры остановили людей с катафалком и все им объяснили.
Преодолев крутые подъемы по склонам Апеннин, священник свернул на проселочную дорогу. По обеим сторонам широко раскинулись пшеничные и цветочные поля. Несколько ветряных мельниц вдали перемалывали свои собственные скелетоподобные тени.
— Кто-нибудь за вами следил, падре?
— Зовите меня Алессандро. Люди из Службы прислали мне фальшивый документ. Пока не закончится операция, меня зовут Алессандро Анджели.
— А я — де Маджистрис, — сказал Галарса. — Джордже де Маджистрис.
— Я вас сразу узнал по шраму. Очень заметный.
Они приехали в Павию около двенадцати. Остановились на полчаса на постоялом дворе рядом с железнодорожным вокзалом, где священник, вздыхая, помочился и слопал две огромные порции вермишели с грибами. Затем сел в омнибус и, ненадолго скрывшись в рисовом поле, возвратился весь разгоряченный.
— Опасности нет, — сказал он. — Кто-нибудь следил за вами на пароходе, Джорджо?
— Не думаю. Я был начеку. Ничего особенного не заметил.
— Теперь здесь тоже никого нет. Осталось еще сорок километров по прямой дороге. Нам надо проехать через рощу.
— Куда теперь едем? — спросил Галарса. Он хотел знать точно.
— В накладной груза сказано, что Покойницу следует доставить Джузеппине Аирольди на улицу Меркади, 23 в Милане. Сестра Джузеппина едет с нами там, сзади, и ее жильем является этот омнибус. Мы можем везти тело куда захотим.
Стоял жаркий субботний день. В Милане возле ворот Гарибальди прохаживались по узким улицам женщины в халатах и шлепанцах, у большинства на висках трепетали веерочки морщин. Неистово верещали птицы и набрасывались на омнибус с крон араукарий. В начале третьего часа омнибус остановился перед колоннами кладбища Мо-нументаль. Сквозь решетку были видны гробницы Фаме-дио[121] , в центре, среди черных ангелов со сломанными крыльями, вздыхала статуя Мандзоно.
По кипарисовой аллее они прошли до западной границы кладбища. Здесь уже не было мраморных памятников, чванливых готических башенок, не стало даже непритязательных распятий. На участке 41 уже были только плиты. Мадурини, еще в автобусе надевший сутану и епитрахиль, теперь монотонным голосом читал заупокойную молитву. Одна из монахинь размахивала кадилом. Персону с большим трудом опустили в цементированную яму ее ближайшей вечности. Пока могильщики воевали с гробом, Мадурини шепнул на ухо Галарсе:
— Вам надо плакать, Джорджо. Вы вдовец.
— Я не умею. Как-то так вдруг…
К соседнему надгробию была прислонена плита из серого мрамора, которую должны были установить на могиле. Галарса прочитал: «Мария Маджи де Маджистрис 1911-1941».
Все кончилось, подумал Галарса. Больше я Ее не увижу. Он почувствовал облегчение, почувствовал горе, и без всякого усилия к горлу подступили рыдания. Он не плакал с детских лет, и теперь, когда плач заполнил его глаза терпкой и скорбной жаждой, он показался Галарсе благословением Божьим.
Полковник уже почти месяц дожидался тела. За это время в один воскресный вечер Фескет и двое унтер-офицеров изъяли копию, погребенную в церкви на улице Оливос, и заменили ее оригиналом. «24 апреля эта женщина отплывет на „Кап Фрио“, — сообщил ему лейтенант в шифрованной радиограмме. — 20 мая Она прибудет в порт Гамбурга. Адресована на имя Карла фон Моори Кёнига, радиолюбителя. Запомните, ящик сосновый, с надписью „LV2 „Голос свободы“. Но следующее сообщение встревожило Полковника. „Отплываю на «Кап Фрио“. Тело везу я сам“.
С одной стороны, Полковник был рад, что его угрозы Фескету возымели действие. Уже много раз он писал лейтенанту, что намерен изобличить его как гомосексуалиста перед военным советом. И он не шутил, он готов это сделать. С другой стороны, дело заходит слишком далеко. Фескет явно дезертировал из армии. Иначе с чьего разрешения он отплывает на «Кап Фрио»? Быть может, он с отчаяния помешался? Или притворился больным? Как знать, как знать, сокрушался Полковник. Теперь он даже не мог остановить лейтенанта и приказать ему вернуться — тот вне пределов его досягаемости. И можно ли быть уверенным, что в этом состоянии крайнего отчаяния эмоции Фескета не разыграются? Он послал на «Кап Фрио» несколько шифрованных телеграмм с вопросами. Замечал ли Фескет, что кто-нибудь за ним следит? Принял ли меры предосторожности, чтобы в трюме никто не приближался к гробу? Не желает ли он, чтобы Полковник ему раздобыл медицинскую справку для возвращения в Службу? Он повторял эти телеграммы в течение трех дней, но ответа не было.
Вся жизнь Полковника сосредоточилась на этом пароходе. Пребывание же в Бонне казалось ему пустой тратой времени. Он снимал два верхних этажа в пережившем войну особняке. Жильцы нижних этажей также были служащими посольства: он жил в замкнутом мирке, без всякого выхода, в мирке, где каждый заранее знал все, что могут сказать окружающие. Иногда Полковник уклонялся от своих обязанностей — которые состояли главным образом в переводе военных сообщений из немецких газет и отправке их в Буэнос-Айрес под видом его собственных изысканий — и тайно встречался с торговцами оружием и агентами стран Востока. Они вместе выпивали, беседовали о прошлых проигранных сражениях, не упоминая никаких дат. Говорили все, кроме правды.
За отсутствием других развлечений Полковник посещал почти ежедневные вечеринки дипломатов. Он занимал внимание дам пикантными историями из жизни «беглого диктатора», который, по его мнению, теперь набирал жирок в знойной Венесуэле. Полковнику казалось неправдоподобным, что тот еще возбуждает страсти: последняя из жен Перона настигла его в Панаме и продолжала преследовать в Каракасе. Она была танцовщица, исполнительница фламенко, на тридцать пять лет моложе его, играла в фортепианном дуэте с Роберто Галаном.
Полковнику была нестерпима мысль, что Эвита могла так безумно любить этого старика. «Он мое солнце, мое небо, все мое существо принадлежит ему, — говорилось в Ее завещании. — Все — его, начиная с моей собственной жизни, которую я отдала ему с любовью и навсегда без малейшего колебания». Какой слепой должна была быть Она, говорил себе Полковник, какой слепой, или одинокой, или беззащитной, чтобы с такой жадностью лизать единственную руку, которая Ее приласкала, не унижая. Бедняжка, как Она была глупа и как величественна, повторял он. «Я хочу, чтобы в этот момент все знали, что я любила и люблю Перона всей душой». А это к чему было говорить? Он, Перон, Ее предал, оставил, когда его свергли, во власти мумификатора; он, Перон, был виноват в том, что Ее тело кочевало по свету, вожделенное, непогребенное, безродное, безымянное. Что представляет собой Персона на «Кап Фрио»? Багаж. Если судно потонет, никто не подумает спасать Ее. Она станет вечным укором экс-деспоту. Такие вот мысли мучили Полковника, но он их никому не открывал. На вечеринках он изо всех сил старался казаться беспечным.
По воскресеньям, чтобы избежать воркотни дочек, он укрывался в посольстве, где выслушивал донесения своих агентов, наблюдавших за доньей Хуаной в ее изгнании. В постоянном трауре, вынужденная вести замкнутую жизнь в чилийском Сантьяго, мать покидала дом только ради посещений казино в Винья-дель-Мар[122], где крупье узнавали ее издали и освобождали ей место за игорным столом. Она красила свои седые волосы в легкие голубые тона и проводила утренние часы, советуясь с предсказателями. Две загадки лишали ее спокойного сна: местопребывание Эвиты и сколько раз в игре нынешнего вечера выпадет вторая десятка.
Один из предсказателей был информатором Полковника. Он завоевал доверие доньи Хуаны, прочитав по двум трефовым тузам и бубновой даме, что Эвита наконец покоится на освященной земле. «Ваша дочь лежит под мраморным крестом», — сказал он в состоянии транса. Через несколько часов после этого пророчества пришло письмо от аргентинского президента, прервавшего высокомерное, почти двухлетнее молчание, — ответ на умоляющие письма матери: «Уважаемая сеньора, мне известно, что ваша дочь вчера похоронена по христианскому обряду. Вам теперь уже нечего опасаться. Вы вольны возвратиться в Буэнос-Айрес, когда пожелаете. Никто Вас не потревожит. Даю в этом слово чести».
Однако шифрованные донесения, которые чилийский агент присылал в посольство в Бонне, были бесцветны и бесполезны. Это были записи монологов доньи Хуаны о детстве Эвиты в Лос-Тольдосе, так как память матери застряла на этой полосе жизни и не было стимула, способного сдвинуть ее с этого периода. В них шла речь о фиговых деревьях и галерках, где Персона воображала себя цирковой акробаткой, и о рамах с листьями шелковицы, в которых Она растила шелковичных червей. К чему столько ненужных историй, говорил себе Полковник. То, чем Она была, не в этом прошлом. И вообще ни в каком прошлом, ибо Она ткет самое себя ежедневно. Она существует только в будущем, там Ее единственное стабильное место. И будущее приближается на «Кап Фрио».
Первое, с чего начиналось утро Полковника, было изучение по карте маршрута судна. Он потерял след «Кап Фрио» у Жуан-Песоа[123] и снова отыскал его у Азорских островов. Красным карандашом он отмечал дни погрузки и выгрузки, зеленым — дни плаванья. Он доводил консулов до бешенства телеграммами и требованиями информации о пассажирах-аргентинцах на борту и о скорости, с которой судно перемещалось от одного порта к другому. Он едва не захворал от тревоги, когда судно на три дня задержалось в Виго[124], чтобы выправить вмятину на гребном винте, и когда потеряли целое утро в Гавре из-за недоразумения с таможенными документами. 18 мая он наконец получил шифрованную телеграмму от лейтенанта Фескета: «Кап Фрио» прибудет в Гамбург во вторник 21-го, в три часа дня. Жду вас с половины шестого у причала номер 4. Примите меры предосторожности. За мной следят».
Вместо тревоги, которой он ожидал, Полковника охватило чувство глубокого покоя. Персона уже в пределах досягаемости, сказал он себе. Отныне мы никогда не расстанемся. Он даже не задумывался над тем, что будет с Нею делать, какая кочевая или бездомная жизнь ждет их обоих. Он только хотел владеть Ею, снова видеть Ее.
Он нанял на три месяца машину «скорой помощи» — «опель» с металлическими рейками на полу кузова и откидным сиденьем, с которого он мог смотреть на фоб сколько душе угодно. Между его домом и посольством лежал ничейный участок земли, где дипломаты и полицейские офицеры ставили свои автомобили. Полковник приказал отметить там белыми полосами пространство под окном своей спальни и повесил записку с уведомлением: «Kranken-wagen. Parken verboten»[125]. Однажды поздно вечером жена спросила у него, как они справятся с такими расходами.
— Никто так не роскошествует, — сказала она. — Машина «скорой помощи»! Зачем она нам? Мы здоровы.
— Не твое дело, — отрезал Полковник. — Иди спать.
— Что с тобой происходит, Карлос? — настаивала она — Почему ты мне не говоришь, что с тобой происходит?
— Ничего такого, что касалось бы тебя. Это мои секреты, служебные.
Он выехал в Гамбург в понедельник 20-го утром. Ему не терпелось пораньше прибыть на место, изучить выезды из города, топографию порта, характер дорожного движения. Он записался под именем Карла Гелибтера в скромном отеле на Макс-Брауэр-аллее, напротив станции Альтона. Запись в гостиничной книге он сделал каллиграфическим почерком с любовным наклоном вправо, и портье с удивлением прочитал его фамилию — «Гелибтер», Любящий. Стояла весна, и даже в туннели метро залетали будоражащая пыльца и роскошные запахи лавров и каштанов. Город пахнул морем, а море пахло Персоной — Ее соленой, химической, нетленной жизнью.
«Примите меры предосторожности. За мной следят», — написал ему Фескет. Никогда еще Полковник не готовился так тщательно, как в этот раз, дать отпор противнику. Он уже знал наизусть все хитрости коварного врага. За поясом у него был «вальтер», в кармане две запасные обоймы. Если Фескет путешествует без оружия, он даст ему «беретту».
С наступлением темноты он заблудился в лабиринте улочек, которые именовались «Тропа Дев», «Море Удовольствий», «Холм Венеры». Из зияющих дверных проемов появлялись матроны, туристы в шортах, старики, пялившиеся на окна, исполосованные неоновыми лучами. Нечаянно он вышел на широкую Реепербан, по которой прогуливались женщины и собаки. Женщины роняли сигареты и наклонялись их поднять, выставляя напоказ свои прелести. Шлюхи, повторял про себя Полковник, поскорей надо выбраться из этого вертепа. А они преграждали ему дорогу и звали: «Schatzchen, Schatzchen!»[126].
Наконец он вышел на площадь Ганс-Альберс и, присев на каменную скамью, перевел дух. Сумерки веяли прохладой, кое-где в прихожих готовили что-то горячее. Вокруг площади тускнели вывески старых гостиниц, светились красными огоньками окна. Рядом с входом в отель «Келлер» стояли три женщины, равнодушно выставив ногу вперед. Все три поигрывали мундштуками сигарет и с презрением глядели в пустоту. Они не шевелились, но Полковник чувствовал, что их большие глаза пристально следят за передвижениями жертв. Казалось, все они вышли из одной плаценты и, быть может, потерпели поражение на одинаковых поворотах жизни. Издали осанкой они походили на Нее, напоминали Ее. Он мог бы заговорить с ними, узнать, какие невзгоды привели их сюда.
Слева от отеля «Келлер» загорелась желтыми огнями витрина. Там были выставлены перчатки с шипами, бичи, «утешители» с батарейками и другие принадлежности для искусственных наслаждений. К гостинице подъехал «фольксваген» и резко затормозил. Полковник, укрывшись за деревом, наблюдал, что будет дальше.
За рулем «фольксвагена» сидел молодой человек, подстриженный в кружок, — его прическа напоминала раскрытый зонтик. Высунув руку в окошко, он сделал знак самой высокой из трех женщин. Она даже не удостоила его взглядом. Стояла все так же, высоко приподняв ногу на ступеньку, выставляя напоказ веретенообразное колено. Два мускулистых парня — вероятно, сутенеры — подошли к машине. Ни одна из женщин не заинтересовалась торгом: они стояли, не замечая вечерней росы и страстей, пробуждаемых ими. Наконец мужчина со стрижкой в кружок вручил сутенерам пухлую пачку банковских билетов и вышел из машины. Он бегло оглядел купленную им женщину, опустил ей юбку и распрямил ногу. Затем взял женщину за руки и легко уложил на заднее сиденье. Все произошло так быстро, так было насыщено скрытым насилием, что Полковник испугался, как бы ему не потерять зря эту ночь, и удалился быстрыми шагами.
Пора возвращаться в отель, сказал он себе. Он попросил принести ему легкий ужин и обдумал свои действия на завтра. Если все сложится удачно, он сможет вернуться в Бонн еще до полуночи. Подождет рассвета в машине. Больше никогда он с Эвитой не расстанется.
Он решил вернуться на Реепербан, но в дельте темных улиц не находил дороги. Внезапно перед ним возникла высокая ограда, в которой почти незаметно открывалась металлическая решетка. У входа прохаживался гигант — несмотря на теплый бриз, он был в непромокаемом плаще и в котелке. Он тихонько подозвал Полковника:
— Komm her! Komm her![127] — У него был высокий контральтовый голос, словно по недоразумению оказавшийся в этой глотке.
— Не могу, — извинился Полковник. — Мне надо поскорей выйти на Реепербан.
— Проходите, — сказал гигант. — Здесь можно спрямить дорогу.
За решеткой лежала узкая улица, Герберштрассе, окаймленная с двух сторон балконами и окнами во всю стену, напоминавшими аквариум. За стеклами окон плавали женщины с обнаженными грудями. Все имели очень занятой вид, пришивали кружевные фестоны к миниатюрным штанишкам, которыми они прикрывали свои прелести, и на прохожих обращали внимание лишь тогда, когда те, прищурившись, изучали анатомию их тел. В таких случаях призрачные фигуры лениво поворачивали голову и протягивали прохожему руки в жесте не то умоляющем, не то угрожающем. На аквариумы щедро проливались лучи фиолетового света и лютеранские песнопения на старонемецком. «Alles gent und wird verredet»[128], — послышалось Полковнику. «Alles gent». Если какой-нибудь прохожий приближался к стеклу, чтобы поговорить, женщины открывали незаметные окошки и высовывали выпяченные губы или призрачные пальцы.
Дойдя до конца улицы, Полковник попытался пройти через вторую калитку, но ему преградил дорогу другой гигант. На этом также был дождевик и круглая фетровая шляпа. Если не считать продавленной переносицы, он был точной копией предыдущего.
— Du kannst nicht[129], — остановил он Полковника таким же контральто.
— Почему я не могу пройти? Я иду на Реепербан. Мне сказали, что это самая короткая дорога.
— Мы не любим соглядатаев, — сказал гигант. — Сюда приходят веселиться, а не подглядывать.
Полковник бесстрашно окинул его взглядом сверху донизу и, не задумываясь о последствиях, отстранил пренебрежительным жестом. В какой-то миг он подумал, что гигант может огреть его по затылку, однако ничего такого не произошло — светились неоновые огни проспекта, толпы моряков высаживались на берег шлюх, и невыразимое блаженство объяло Полковника при мысли, что следующий день уже за поворотом.
Он спал так спокойно, что ему еще раз приснился один из забытых снов юности. Он идет по покрытой пеплом луне под небом, в котором сияют шесть или семь огромных лун, тоже серых. Иногда он проходит по городу с минаретом и венецианскими мостами, иногда бежит по ущельям среди скал и пещер с летучими мышами, среди сверкающих молний, сам не зная, чего ищет, и жаждая поскорей найти это неведомое.
Он поднялся еще до рассвета, купил газеты и стал их читать в кафе железнодорожного вокзала. В рубрике отбытия и прибытия пароходов упоминалось прибытие «Кап Фрио», однако в разных газетах по-разному: в одной указывалось время 7:55, в других 4:20 или 11:45, и нигде не разъяснялось, идет ли речь об утренних или о вечерних часах. Нельзя было себе представить, что пароход уже прибыл, но в то же время Полковника не переставала тревожить мысль о какой-либо умышленной катастрофе. Он побежал в отель, расплатился и повел свою машину к порту. Не было времени ни побриться, ни принять ванну ради встречи с Персоной. Сердце у него ни на миг не ведало покоя.
Он припарковал машину на Гафенштрассе, напротив причала номер 4. Было очень трудно ориентироваться в этом пейзаже, испещренном кранами и мачтами, находящимися в непрестанном движении. Он поспешил к высоким романским аркам входа на пристань, надеясь найти в какой-нибудь конторе человека, который ему расшифрует каверзы расписания. Возле стеллажей с металлическими инструментами, глядя на спокойное течение реки, беседовали два сонных служащих. Рассвет наступил быстро, и белое сияние Эльбы заполонило все вокруг, однако солнце, достигнув господствующего положения, казалось, так и застыло в небе, не позволяя утру продвигаться вперед. Полковник спросил, известно ли что-нибудь о «Кап Фрио».
— Его ожидают в три часа, — сухо ответил один из служащих и повернулся к нему спиной.
Полковник возвратился в свою машину. Время как будто остановилось. Полицейский патруль несколько раз делал ему замечание и просил уехать. Полковник предъявлял дипломатические документы.
— Я должен быть здесь, — сказал он. — Я жду прибытия покойника.
— В котором часу? — спросили его.
— В двенадцать, — солгал он в первый раз. А во второй: — В четверть первого.
Вскоре кончился его запас можжевеловой. Полковника мучила жажда, но он и не думал трогаться с места. В какую-то минуту его от усталости сморил сон. Пароходы перемещались взад-вперед среди стай чаек, и время от времени над сводами здания пристани появлялась верхушка трубы. В полусне Полковнику почудилось, что он видит горделивую и свирепую, как лето в Буэнос-Айресе, мачту и слышит стон сирены. Голубой «опель» с крестами «Скорой помощи» внезапно остановился у причала номер 4. Двое крепких мужчин в круглых фетровых шляпах оставили дверцы открытыми и притащили с сортировочной площадки длинный ящик, который осторожно погрузили в машину. Все происходило медленно, как будто в нерешительности, и Полковник все это видел, не зная, в какой области своего существования он находится, во вчерашней или в завтрашней. На часах Гафентор[130] он увидел, что уже полвторого, и в тот же миг под романской аркой пристани заметил Фескета. Старший лейтенант Густаво Адольфо Фес-кет смотрел то на одну, то на другую сторону улицы с выражением растерянности или уныния. И люди и время, казалось, были не на своем месте, и сам Полковник тоже почувствовал себя чуждым происходящему, находящимся на какой-то для него не предназначенной грани реальности. Он поспешил к пристани, а в уме у него вертелись какие-то бессмысленные образы: кости, глобусы, металлические провода.
— Что вы делаете здесь так рано, мой полковник? — приветствовал его Фескет. Лейтенант похудел, волосы у него были перекрашены в белокурые.
Полковник ответил не сразу.
— Вы приехали на другом пароходе, лейтенант, — сказал он. — Вы приехали не на «Кап Фрио».
— «Кап Фрио» стоит на причале. Вон, смотрите. Он вошел в порт час назад. Дело обернулось скверно.
— Оно не могло обернуться скверно, — сказал Полковник. — Где Она?
— Ее забрали, — пролепетал Фескет. — Случилась беда. Что теперь будем делать?
Полковник положил руки ему на плечи и ледяным, невероятно звонким голосом сказал:
— Вы не могли Ее потерять, Фескет. Если вы Ее потеряли, клянусь, что я вас убью.
— Вы не поняли, — ответил лейтенант. — Я тут ни при чем.
Видимо, кто-то уже давно все готовил, говорил ему Фескет, так как все действовали четко и неожиданно. Капитан приказал выгружать багаж прежде, чем начали сходить с судна пассажиры. Первыми вынесли из трюма два деревянных сундука и ящик с радиоаппаратурой. Кто и как забрал ящик, неизвестно. И служащие «Кап Фрио» могут помочь ему, Фескету, только после окончания бюрократических процедур выгрузки.
— Надо набраться терпения, — сказал Фескет, — и подождать капитана.
Полковник погрузился в оцепенение, предвещавшее жесточайшие бури. Он смотрел на спускающуюся по трапу немощную череду стариков, на парящих чаек, на рыжие краски послеполуденного часа и время от времени усталым голосом, устремлявшимся не вовне, а внутрь его тела, повторял:
— Он Ее потерял. Он Ее потерял. Я его убью.
Это была глупейшая сценка, одна из тех, которые действительность обычно не допускает: Полковник опирался всем своим грузным телом на столб пристани, а Фескет, стоя неподвижно, держа руки в карманах, смотрел на него с фальшивым сочувствием.
Наконец к ним подошел капитан и попросил пройти с ним в контору. На ступеньках лестницы он с досадой повторял:
— Радиоаппаратура, радиоаппаратура. Ее всегда похищает мафия.
Они вошли в ангар из металлических конструкций и стекла, где пахло сушеной рыбой. Капитан повел их между стойками, на которых лежали пачки накладных на груз с прибывающих пароходов. Там было кошмарное количество бумажек, испещренных мелким каллиграфическим почерком немцев. Они долго искали, пока не наткнулись на таможенные документы, касающиеся «Кап Фрио», и еще дольше искали доверенность, предъявленную обманщиком: «Герберт Штрассер, по поручению Карла Моори Кёнига».
— Моори Кёниг — это я, — сказал Полковник, — но я не знаю никакого Штрассера.
Однако это имя покзалось ему знакомым. Да, он где-то слышал его недавно.
— Это все, что мы в состоянии узнать, — сказал капитан. — Теперь вам надо заявить в полицию.
Полковник втянул голову в плечи, как черепаха. Ему требовалось приспособить свои мысли к этой враждебной реальности.
— Не стоит терять времени, — сказал он. — Я знаю, кто Ее похитил.
— Кто? — спросил Фескет, поглядев на него с недоверием.
— Голубой «опель». На дверцах у него нарисованы белые кресты, как на машине «скорой помощи». Если рассуждать логически, в данный момент он направляется к границе.
Он говорил одновременно и по-немецки, и по-испански, с синтаксисом, не свойственным ни одному языку. Один Бог знает, что из его слов поняли капитан «Кап Фрио» и лейтенант Фескет. Полковнику это уже было совершенно безразлично.
— Надо их догнать, — сказал Фескет.
— Герберт Штрассер, — повторил капитан парохода. — Возможно, это не фамилия. Возможно, какой-нибудь городок в Вестфалии. Или улица в Германии.
— Улица в Гамбурге, — внезапно сказал Полковник.
— Was nimmt man hinuber?[131] — заметил капитан. — Что может человек везти в это место, на Гербертштрассе? Шлюх, кукол. Радиоаппаратура там никому не нужна.
Полковник пристально смотрел на него, боком ощущая холод «вальтера».
— Я знаю, где эта улица. Поеду их искать. Лейтенант, вы едете? Принесите свои вещи.
Машина долго не заводилась. Желтое солнце над рекой стало красным. Было еще рано, однако на всех углах уже двигались медленные вереницы проституток — девицы в этот вечер были цветущие и задорные, не боящиеся яркого света. Полковник проезжал по улочкам, нисколько не похожим на те, что он видел ночью: Реепербан, на которую он всего несколько часов назад никак не мог выйти, теперь то и дело попадалась на его пути. Наконец он выехал на площадь Ганс-Альберс. Вражеский голубой «опель» стоял перед отелем «Келлер».
— Это они, — сказал Полковник.
— Может быть, они в отеле? — предположил Фескет.
— Нет. Они на Гербертштрассе. Машину оставили здесь, потому что на той улице стоянка запрещена. Та улица вроде внутреннего двора. При входе стоит гигант-тяжеловес. Хотите револьвер? Вероятно, нам придется сражаться.
— Вы думаете, Ее увез Отряд Мести?
— Уверен, что это они. Те самые, что сошли на берег в Роттердаме. Надо спешить.
Фескет остановился посреди площади и уставился на Полковника своими большими грустными глазами.
— Почему вы меня ненавидите? — спросил он вдруг.
— Вовсе я вас не ненавижу. Вы слабак, лейтенант. Слабакам не место в армии.
— Нет, я сильный человек. Я Ее привез вам. Никто другой не привез бы.
— Не такой уж сильный. Ее у вас забрали, — сказал Полковник. — А теперь — чего вы хотите?
— Письма, фотографии, доказательства того, в чем меня обвиняют.
— Доказательств нет. Единственное — это донесение одного курсанта, причем давнее. Оно есть в вашем деле, лейтенант, но только я провел опрос, который следовало провести. Идете вы или не идете?
— Дайте револьвер, — сказал Фескет.
Полковник приготовился встретиться с гигантом, охранявшим вход на Гербертштрассе, но там не было никого. Дверца в ограде была открыта, несколько мужчин уныло прохаживались между витринами, за которыми жизнь только еще пробуждалась. В некоторых аквариумах были задернуты шторы, и большинство клиентов разглядывали пару андрогинов в леопардовых шкурах, щелкавших в воздухе бичами из сыромятной кожи с шипами. Полковник, терзаемый нетерпением, смотрел на эту сцену презрительно. Фескет изумленно повторял:
— Прямо не верится. Как будто другой мир.
По мере приближения к выходу оба ускорили шаг. Полковник заглядывал в прихожие и прижимался лицом к стеклянным стенам, словно хотел проникнуть сквозь стекло в этот необычный театр. Перед последними витринами уже не было любопытствующих. За одной из них женщины с обнаженной грудью вязали распашонки и туфельки для новорожденных. В витрине напротив вяло танцевала валькирия с бычьей шеей, меж тем как другая блондинка в длинной белой тунике предавалась неге. У обеих глаза были закрыты, и в ультрафиолетовом свете они казались призраками.
Внезапно Полковник остановился.
— Это Она! — сдавленным голосом произнес он.
Да, было нелегко узнать Ее в этом порочном чуждом аквариуме. Ее уложили на диван в форме египетской ладьи с крокодильими лапами. Она лежала на боку, в положении, несвойственном покойникам, обернувшись лицом к оскорбительной уличной возне и сложив руки с переплетенными пальцами на поясе. Полковник сильно ударил по стеклу. Внутри валькирия, передвигаясь с преувеличенной медлительностью, приоткрыла незаметную дверцу в стеклянной стенке.
— Где те люди, которые привезли сюда эту женщину? — спросил он по-немецки, просовывая руку в проем, чтобы помешать закрыть дверь.
— Это кукла, — ответила валькирия. — Я ничего не знаю. Те, кто их покупает, еще не приходили.
— Я хочу ее купить, — сказал Полковник.
— Эта не продается. Ее держат как образец. Там, в задней комнате, есть много кукол вроде нее. Есть китаянки, африканки, греческие богини. Я лучше них. Я умею то, чего они не умеют.
Полковник наставил на нее свой «вальтер».
— Открой дверь, — сказал он. — Я хочу посмотреть на эту женщину вблизи.
— Дверь я открою, — сказала валькирия. — Но если вас застигнут, вам придется очень плохо.
Послышалось жужжанье засова, и Полковник увидел узкую прихожую, обитую черным бархатом. Салон аквариума был справа.
— Сюда, Фескет! — позвал Полковник. — Помогите мне взять Ее!
Но Фескета на Гербертштрассе уже не было, его и след простыл.
Держа револьвер наготове, Полковник перескочил из прихожей в салон и сразу очутился в зоне одуряющего ультрафиолетового света. Валькирия растерянно попятилась в угол. Полковник тоже растерялся, увидев наконец Персону так близко. Все, что с ним произошло в Гамбурге, казалось нереальным, словно то был не он, а кто-то другой. Озираясь, чтобы на него неожиданно не напали с флангов или с тыла, он осмотрел приметы: средний палец с отрезанной фалангой на правой руке и усеченную мочку левого уха. Потом отогнул правое ухо и с жадностью стал искать звездчатую метку. Это Она. Метка была на месте.
Он приподнял тело и взвалил его себе на плечи, как тип из «фольксвагена» накануне вечером. Затем направился к выходу из Гербертштрассе, но один из уже знакомых ему гигантов в котелке и плаще преградил дорогу и закричал своим странным контральто: «Komm her! Du kannst nicht!»[132]. Все повторялось; невообразимая реальность копировала самое себя, он проживал вторично эту воображаемую жизнь. Тогда Полковник двинулся обратно к площади Ганс-Альберс, надеясь, что Фескет, быть может, ждет его там, но ни Фескета, ни второго гиганта не было, зато первый наступал ему на пятки. Полковник повернулся к нему лицом с Нею на плече (у нее был вес тюля, вес воздуха, он узнал Ее по этой невесомости), угрожая «вальтером». Он увидел, что преследователь быстро скрылся в какой-то прихожей, — большего ему не надо было. Он выстрелил в воздух. От резкого звука выстрела время остановилось и солнце исчезло.. Полковник, нежно уложив Персону в свой белый «опель», тронулся в путь, понимая, что Фескет уже не придет и, вероятно, больше не появится на его пути никогда.
В Бонн он приехал, как и предполагал, около полуночи. По дороге дважды останавливался посмотреть на Нее: это был его трофей, его победа, но как знать, не слишком ли поздно он спас Ее, бедняжка, моя святая, моя любимая, о тебе совершенно не заботились, почти исчезло твое свечение, исчез аромат, что бы я делал без тебя, моя драгоценная, моя серебряная.
В эту ночь он с Нею не разлучался. В кузове осмотрел оставленные Фескетом вещи: в чемоданчике были только две грязные сорочки да несколько спортивных журналов. Перед рассветом он тихо вошел в свой дом, побрился и принял ванну, все время поглядывая на машину. Наблюдательный пункт был идеальный: гараж был виден изо всех окон, кроме окна гостиной. Два полицейских поста находились возле Веберштрассе, «фольксваген» посольского сторожа одиноко мокнул на обочине Боннгассе.
Полковник колебался, пойти ли в это утро работать в свой неуютный кабинет. С одной стороны, он не хотел разлучаться с Нею, с другой — опасался, что его столь долгое отсутствие вызовет в посольстве вопросы, на которые он не мог ответить. Он посмотрел на себя в зеркало. Вид был неважный. Тупая, упорная боль сжимала поясничные мышцы и принуждала его ходить согнувшись — тело мстило за часы пытки, проведенные за рулем. Пока солнце поднималось над суровым Рейном, он приготовил себе крепкий кофе.
Можно было и не глядеть на лицо жены, чтобы понять, что его ждут дурные вести. Он услышал шаги ее босых ног, шорох сорочки, хриплый, гневный голос:
— Исчезаешь, как привидение, и даже не поинтересуешься, что происходит с твоей семьей, — сказала она.
— Что тут может происходить, — возразил Полковник. — Если бы произошло что-нибудь серьезное, ты бы не залеживалась так поздно.
— Звонил посол. Ты должен вернуться в Буэнос-Айрес немедленно.
В его голове что-то обрушилось: любовь, гнев, вера в себя. Все, что было связано с его чувствами, рассыпалось вдребезги. Он услышал только грохот.
— Зачем? — спросил он.
— Откуда я знаю. Я тебе уложила чемодан. Ты должен отправиться завтра, вечерним самолетом.
— Я не могу, — сказал он. — Я не подчинюсь этому приказу.
— Если ты завтра не уедешь, на следующей неделе нам придется ехать всем.
— Дерьмо, — сказал он. — Жизнь — это дерьмо. Дает тебе и тут же отнимает.
Он позвонил по телефону в посольство и предупредил, что болен. «Мне пришлось ехать на север, — объяснил он. — Провел много часов в сидячем положении. Теперь парализован. Не могу двигаться».
— Завтра вы, Моори, должны вылететь в Буэнос-Айрес, хоть на носилках, — возразил ему посол нетерпеливым голосом. — Министр желает вас видеть как можно скорей.
— Что случилось? — спросил Полковник.
— Не знаю. Что-то ужасное, — ответил голос. — Мне только сказали, речь идет о чем-то ужасном.
Это Персона, подумал Полковник, вешая трубку. Они обнаружили, что Фескет увез оригинал, а им оставил копию. Они подвергнут меня допросу, сказал он себе. Это несомненно. Но на сей раз я не могу им дать то, чего они ждут.
Ему надо лететь, пересечь океан. А когда он уедет, что будет с Ней, кто о Ней позаботится? У него даже не было времени принарядить Ее, купить Ей гроб. Но это, по сути, еще не беда. Самое трудное будет спрятать Ее на время его отсутствия. Он представил себе Ее, одну-одинешеньку на складах посольства, в подвале его дома, в машине «скорой помощи», которую он мог бы опечатать до своего возвращения. Ничто его не устраивало. В унылом одиночестве, в этих глухих закоулках, печаль будет гасить Ее сияние, как свечу. Внезапно он вспомнил о дверце на чердак в кухонном потолке. На чердаке его жена складывала баулы, чемоданы, зимнюю одежду. Вот подходящее место, сказал он себе. Там, вверху, было небо, иногда стучал дождь по крыше, проникали косые лучи солнца, слышалась тихая, родная суета человеческих существ. Единственное неудобство состояло в том, что придется поставить в известность жену.
— Тебе следует кое-что узнать, — сказал он ей.
Они находились в кухне, над их головами была дверца на чердак. Жена макала в кофе круассан.
— Я привез из Гамбурга посылку. Я ее положу там, наверху, между чемоданами.
— Если это взрывчатка, даже не думай, — сказала она. Такое уже один раз было.
— Это не взрывчатка. Не тревожься. Но тебе нельзя будет подниматься туда до моего возвращения.
— Девочки то и дело забираются на чердак. Что я им скажу? Как мне быть?
— Скажешь, чтобы не поднимались, вот и все. Они должны слушаться.
— Ты намерен хранить оружие?
— Нет. Женщину. Она мертвая, бальзамированная. Это та женщина, из-за которой нам угрожали. Помнишь? Сеньора.
— Эта Кобыла? Ты сумасшедший. Если ты ее притащишь, я уйду и заберу девочек. А если я уйду, молчать я не буду. Меня все услышат.
Он никогда не видел ее такой свирепой, неукротимой.
— Ты не можешь так со мной поступить. Это всего лишь на несколько дней. Когда я вернусь из Буэнос-Айреса, ты Ее больше не увидишь.
— Эту женщину, здесь, в моем доме, над моей головой? Ни за что!
— Между нами все кончено, — сказал он. — Ты сама себя губишь.
— Пусть кончено, — сказала она. — Это самое лучшее.
Полковник едва мог двигаться, поясница была парализована отчаянием и бессилием. Он заперся в своем кабинете, с жадностью выпил остаток можжевеловой и проглотил несколько таблеток аспирина. Затем, вопреки протестам своих позвонков, вытащил из шкафа пачку школьных тетрадок, переданных донье Хуане мажордомом Ренци, и оригинал «Моего послания», который Эвита писала перед смертью. Все это он сложил в сумку вместе со сменой нижнего белья и чистой сорочкой и вышел на утренний свет. Когда он открыл дверцу машины, ему показалось удивительным, что Она еще там и принадлежит ему.
— Мы уезжаем, — сказал он Ей.
«Опель» пересек Рейн по мосту и направился куда-то на юг или, вернее, в никуда.