Он лежит, раздувшийся, с вывороченными шрапнелью наружу прорванными кишками, с ногами, раздробленными переехавшими через них колесами пушек.
Он лежит, покрытый грязью и запекшейся кровью. Вывалившиеся внутренности исклеваны воронами.
Он лежит, глядя остановившимися, широко раскрытыми в предсмертном ужасе невообразимого страданья глазами в немое небо, тяжелым саваном нависшее над ним.
Он был создан для жизни, для счастья. Долгие поколения — поколения с все выше и выше развивавшейся культурой — нужны были, чтобы создать этого высокоразвитого, многостороннего человека, это прекрасное, изящное, стройное тело с изумительным строением организма, с стальною сетью гибких мускулов, созданное для высшей духовной деятельности, для кипучего труда, полного силы и энергии.
С беспредельным вниманием, с бесконечной нежностью и заботой носила его в себе его мать. В тяжких муках (она едва не умерла от них) родила она его и безмерно была счастлива увидать его ослабевшими от мук глазами, увидать свое созданье, — новое чудное существо, которое она принесла в мир.
Всей силой своей любви, материнской безграничной заботы ока выхаживала его, такого слабого сначала. Она отвоевывала его от тяжких болезней, ночи не спя около пего, клубочком свернувшись у его ног.
Она спасала его своею грудью, своею молитвой, своею заботой. Он умирал и оживал под дыханием ее беспредельной материнской любви.
И когда, здоровенький, он лежал в своей кроватке в своих райских снах, она вставала несколько раз в ночь, чтобы окутать его, чтобы полюбоваться им, его ручками, разметавшимися по белоснежной подушке. Она целовала неслышно его пальчики. Она вся трепетала от счастья, глядя на улыбающиеся ямочки на его щечках. Она вдыхала, как чудный аромат, запах его тельца.
Она чувствовала биение каждой жилки его тела, каждой жилки его души.
Он вырос таким, о каком она мечтала: прекрасный собой, ум с высшими стремлениями, сердце с чудными искрами любви. Жизнь пред ним расстилалась широким, цветущим, светлым нолем, вся прекрасная, с радостями и страданиями борьбы за идеалы.
У него была уже та, которая должна была вскоре стать подругою его жизни. Любовь окутывала их светлым облаком счастья. Мать не ревновала. Лишь бы он был счастлив. Как не любить его! И как она ждала, когда его дети, ее внуки, окружат ее, запрыгают около нее, как лучи весны, как блики солнца, ждала тех дней, когда она склонится с их матерью над их кроватками, чтобы пережить с нею вновь хотя отчасти то, что было пережито с ним!.. Как она ждала этих новых побегов жизни от него, — от него, полного мужественной красоты, силы духа и тела, — от него, созданья ее, гордости ее и счастья.
И вот он лежит, раздувшийся, с вывороченными наружу, прорванными кишками, с ногами, раздробленными колесами пушек, покрытый грязью, весь в запекшейся крови, среди несчастного сожженного края, в сожжении которого и он принимал участие, среди разлагающихся трупов людей, в убийстве которых и он участвовал, — он, мученик и мучитель, безмерный страдалец и палач, кровавая жертва и убийца.
В нем были все возможности для высшего проявления человека на земле, для воплощения высшего идеала. И вот его, точно вырвав из него душу, мозг, разум, любовь, все, чем он был, бросили его сюда зверем среди зверей, с орудием убийства в руках, убирать и быть убитым и потом брошенным и издыхающим как падаль.
Для блага отечества! Для блага человечества! Но разве для человечества может быть благо в том, чтобы уничтожать, самого себя? Разве благо человечества может быть в том, чтобы сыны его рвали, терзали, зверски истребляли друг друга и издыхали, как разорвавшие друг друга бешеные собаки?
А если для блага человечества действительна нужно хотя бы одну эту жизнь, — созданную, как все жизни, для самого высшего, для воплощения Бога на земле, — превратить в зверя, убийцу, а потом в куски разорванного мяса, если для блага человечества нужно его, — его, которого создавала вся тысячевековая история, вся культура, вся вековая любовь, труд, забота миллиардов его предков, — его, в ком выражено все человечество, — если для блага человечества нужно его превратить в оскверненную преступлениями братоубийства человеческую падаль, — тогда это не человечество, а скопище дьяволов, ненавидящих жизнь, человека, Бога.
Но это подлая ложь, что в этом может быть благо человечества, — это гнусный обман, это страшное кощунство над именем человечества!
Два существа, которые дышали только его любовью, две женщины, измученные бесконечными бессонными ночами, глядят воспаленными от слез глазами в эту, новую, бесконечную, бессонную ночь, в уходящий глубоко черный мрак. Но в сердце их не может совсем умереть надежда, пока его имя еще только в списке пропавших без вести. „Нет, нет! Он жив, жив“...
А там, за тысячи верст от них, от их ласк, от их бьющихся только для него сердец, он лежит, разлагающийся, раздувшийся, с вывороченными, прорванными кишками, с раздробленными ногами, покрытый грязью и запекшейся кровью, с застывшим в безумном ужасе страдания взором проклеванных птицами глаз, устремленных в немое ночное небо, могильной тьмою нависшее над несчастным сожженным краем, в сожжении которого и он принимал участие, — над грудой разлагающихся вместе с ним трупов людей, в убийстве которых и он участвовал, он — мученик и мучитель, безмерный страдалец и палач, кровавая жертва и убийца, сын Бога и растерзанная падаль.