К каждому Андерсен приходит по-своему... Но он приходит, и нет силы, способной помешать этому; даже если дверь крепко закрыта, ангел-хранитель осторожно приоткрывает её и впускает лучшего сказочника всех времён.
Он постучался ко мне зимой 1959 года, вышел из снега, бредущего наискосок, и ласково погладил по щеке.
Он вышел в образе моей тёти Александры Михайловны. Мы чистили с матерью снег во дворе, а снега было много. До сих пор, когда я прихожу на Песчаную улицу летом, удивляюсь: почему же не идёт снег?
Мы спустились в полуподвал, где жили, а точнее — обитали с матерью и бабушкой. Рядом, в такой же маленькой комнате, жили соседи. Мы очень ценили это жильё, потому что раньше, на Беговой, наше оконце выходило в коридор, а не на улицу, хлеб там за ночь покрывался плесенью, у меня начинался туберкулёз, и Господь помог нам получить комнатку чуть получше.
Должно быть, бабушка хорошо ему молилась.
Тётя привезла «Дюймовочку». Тогда в нашем Советском Союзе, несмотря на нищету, издавали детские книги по низкой цене.
Я открыл книгу... С тех пор Дюймовочка — самый настоящий для меня человек, гораздо «настоящее», чем все остальные люди. Я мечтал пойти в школу, где рядом со мной будет сидеть Дюймовочка.
И иллюстрации оживали во мне по вечерам, когда выключали свет. Я плыл с Дюймовочкой по реке, спасал её от крота, подсаживал на спинку ласточке. Я был таким маленьким, что верил: эта девочка выше меня!
И с тех пор я слышу, как разговаривают снежинки во время полёта, — это первое, что подарил мне Андерсен. Потом я научился чувствовать, как больно снежинкам ложиться на асфальт, который мы с матерью очистили от снега, делая свою зимнюю работу.
Проходили весны и зимы, Андерсен незримо присутствовал рядом — во дворе, за партой в школе, во время футбола он болел за меня. Он не просто был рядом, а постепенно учил меня понимать, что говорят по ночам ветки месяцу. Много лет спустя я научился понимать, что в домах, где не читают Андерсена, часто болеют дети и взрослые живут в несчастье, хотя и в довольстве. Он был величайшим врагом пошлости, а спастись от неё можно было, только построив свой мир, совершенно свой, из сделанных именно тобою кирпичей, по твоей мечте, а не по проекту из доступной книги...
Я выучился в его школе, хотя не ведал об этом. Я узнал, как тяжко дождю понимать людей, позабывших дома зонты, и от моей улыбки расцветал кактус на третьем этаже, моё детство, нищее, совершенно нищее, но такое счастливое, тонуло то в реке материнских волос, то в реке снега, то в потоках ливня или солнечного света...
В деревне, куда я иногда отправлялся, я сочувствовал дровам, которые продрогли на улице и мечтали поскорее пробраться в печь, ветер больно кололся о частокол огорода, и я заговаривал его раны, а ночью я обрезал кусочек луны и делился им со знакомым голодным мышонком, летом ромашки были как микрофоны других цивилизаций, иных планет и эпох, я мог услышать от одной ромашки голос динозавра, который жил миллионы лет назад, а от другой — смех Дюймовочки, той самой...
А в городе в это время булыжники мечтали, чтобы на них росли цветы и лужи приходили к ним в гости; по утрам я так ясно слышал, как первый солнечный луч звенит, столкнувшись с последним лунным лучом.
Я же навсегда знал, что всякий василёк может поведать сказку, если полюбит тебя, а гриб знает любую тайну леса и хранит их все под своей великолепной шляпкой, а ворон больше всего на свете ценит прикосновение облаков. Однажды я даже видел, как плачут муравьи в разрушенном кем-то муравейнике, и всё чаще вспоминал афоризм моего сказочника: «Не беда появиться на свет в утином гнезде, если ты вылупился из лебединого яйца».
Я легко могу представить себе людей, не читающих Л. Толстого и Ф. Достоевского, таковые есть даже среди писателей, но никакая богатая фантазия, на мой взгляд, не представит себе человека, не знающего Ганса Христиана Андерсена.
Самая лучшая автобиография, когда-нибудь написанная в мире, — «Гадкий утёнок»... Мне ближе андерсеновское название — «Безобразный утёнок».
Для детей слово «гадкий» — не самое лучшее.
В 1895 году в Санкт-Петербурге, в типо-литографии и переплётной С. М. Николаева, вышел четвёртый, последний том собрания сочинений Андерсена. В четвёртый том вошли приложением и два портрета Андерсена, гравированные на дереве В. В.Матэ. Определением Учебного комитета Министерства народного просвещения это издание было рекомендовано для приобретения в фундаментальные и ученические библиотеки средних учебных заведений.
Её императорскому величеству государыне императрице Марии Фёдоровне с глубочайшим благоговением переводчика А. и П. Ганзен посвятили свой труд.
Лучше, полнее этого четырёхтомника в России за сто лет так и не издали, хотя утешением нам может служить факт, что этот ганзеновский четырёхтомник — наиболее полное собрание сочинений Г. X. Андерсена за пределами Дании. Супружеская чета А. В. и П. Г. Ганзен сделали нам прекрасный подарок на многие десятилетия, а может быть, века. Петер Эммануэль Ханзен (1846-1930), иначе говоря Пётр Готфридович Ганзен, и Анна Васильевна Ганзен (1869-1942) переводили с подлинника не только Андерсена, но и Гамсуна, Бьернсона, Ибсена. П. Ганзен переводил на датский Л. Н. Толстого и И. А. Гончарова.
Кто любит Андерсена, пусть вспомнит о них... Ведь переводчики — тягловые лошади прогресса.
Многие сказки Андерсена политичны, остроумны, даже фельетонны. Дюймовочка, Голый король, Стойкий оловянный солдатик стали именами нарицательными, внедрились в сознание, как порождение народного бытия.
Ни Ибсен, ни Гамсун, ни другие замечательные люди Скандинавии никогда не займут место рядом с Андерсеном, ибо он приходит к нам с самого раннего детства и обаяние показанной им сказочной жизни не покидает нас до смертного часа.
Всепроникающая поэтичность Андерсена, исток которой — детство, в сущности, несчастливое, но его особо устроенной психикой воспринимающееся как солнечный сгусток счастья.
Андерсен облагородил книги. Он выжил благодаря книгам.
Да, книги — кормят. Да, они делают человеком. Да, они дают то, что никто ещё не мог дать человеку. Ибо — в начале было слово.
Андерсен в шутку написал биографию свою:
Отец — Шекспир, Гольдберг.
Мать — Поэзия.
Родина — книга.
Хотя всю жизнь он терпел муки, он был прав, написав о себе в «Сказке моей жизни»: «Жизнь моя настоящая сказка, богатая событиями, прекрасная! Если бы в ту пору, когда я бедным беспомощным ребёнком пустился по белу свету, меня встретила на пути могущественная фея и сказала мне: «Избери себе путь и цель жизни, и я, согласно с твоими дарованиями и по мере разумной возможности, буду охранять и направлять тебя!» — и тогда жизнь моя не сложилась бы лучше, счастливее, разумнее. История моей жизни скажет всем людям то же, что говорит мне: «Господь Бог всё направляет к лучшему».
Господи, спасибо тебе, что ты так направил его жизнь, шепчу я более века спустя, глядя на лик Вседержителя...
Он написал пять романов и повесть, более двадцати пьес, пять книг путевых очерков. Сохранились его мемуары, переписка, дневники. Он с невероятной быстротой создавал стихотворные экспромты. Количество написанных им стихотворений исчисляется сотнями.
Мы совсем не знаем его как романиста, между тем его роман «Импровизатор» высоко ценил Лев Николаевич Толстой, читатель претенциозный и редкий... единственный в своём роде.
Огромно его эпистолярное наследие, он берег не только письма, важные и не важные, но и вырезки из газет, театральные афиши.
Он был предельно обидчив, мог заплакать за обеденным столом, если ему казалось, что его кто-то оскорбил...
Письма комментируют его богатейшие связи с современниками, его битвы с невзгодами, признательность в его адрес со стороны читателей.
Многое Андерсен писал из-за огромной нужды, потому далеко не всё равноценно в его творчестве. Пьесы Андерсена шли не без успеха, но кто поставит их сейчас? Пьес оказалось недостаточно, чтобы проникнуть в двадцатый век, сказки — всегда самодостаточная величина.
Главное — сказки, сказки, сказки... Его чарующие, незабываемые сказки, которые продиктовали ему ромашки, птицы, солнечные лучи, старые дома, игрушечные солдатики.
Сказки он слышал с самого детства, они так глубоко запали в душу, что семена народных творений взошли новыми ростками.
Как много сил тратил он на роман «Быть или не быть»! Так много ожидал он от него, долго собирал материал для этого произведения, но... «Всё, что являлось в этом романе результатом моих усидчивых научных занятий, имело гораздо меньше успеха, нежели все поэтическое, являющееся непосредственным результатом дарованного мне Богом поэтического таланта».
Может быть, именно в этом, 1858 году, он понял, что он всё-таки сказочник... Ведь его уже узнают дети!!! Он прогуливался по улицам Копенгагена, к нему бросился мальчик, вырвавшись из рук матери.
— Как ты смеешь заговаривать с чужим господином? — воскликнула мать, после того как мальчик вернулся, подав руку Андерсену.
— Да это вовсе не чужой!.. Это Андерсен! Его все мальчики знают!
Легко представить чувства писателя, когда он вспоминал эту сцену...
Рядом с Андерсеном некого поставить, ибо он лучше других перерабатывал народные сказки, и никто не сравнится с ним в сказке авторской.
Теперешние так называемые сказочники не обожествляют природу, в то время как у Андерсена каждый кивок цветка, каждая улыбка бабочки, каждое касание листка было обожествлено, а следовательно, требовало выражения на одном из языков, дарованных Господом...
Мудро написал он о себе сам: «Но усерднее всего я всё-таки читал книгу природы, из которой всегда черпал самые лучшие впечатления».
Он всю жизнь рос над собой, всю жизнь уклонялся от всеведения, всезнания пошлости. Если бы не вера а Бога, он не имел бы таких сил сопротивляться этому могучему орудию дьявола: пошлости людской.
Земной бог, сказки...
За неуклюжесть, очень длинные руки и ноги его называли аистом, фонарным столбом, знаменитым заграничным орангутангом.
Мать гордилась им.
— Сын твой будет великим человеком, — сказала знахарка, гадающая на картах и кофейной гуще. — Настанет день — и родной его Оденсе зажжёт в его честь иллюминацию.
Через много лет всё так и случилось. Если хотите прожить обыкновенную жизнь, остерегайтесь знахарок, ведьм. Семена, брошенные ими в душу, порою всходят!
В молодые годы будущий сказочник совсем недолго работал на фабрике, менее подходящее место на земле для него было просто трудно придумать.
Его постоянно мучили наглые шутки рабочих, пошлые анекдоты.
Он отправился в Копенгаген в 14 лет, скопив немного денег, с рекомендательным письмом к танцовщице Шалль, то есть в никуда и ни к кому. Его посохом были мысли о Боге. Андерсен был нелеп и смешон в Копенгагене. Люди всегда одинаковы: они никогда не встречают и не провожают по уму, только по одежде и по содержимому кошелька. К сожалению, кошельки гениев — настоящих и будущих, — как правило, пусты. Их пустота прямо пропорциональна наполненности сердца.
Нет места и возможности писать о нём долго, будь такая возможность, я бы писал о нём всю жизнь...
Среди многочисленных в жизни Андерсена встреч следует отметить его встречу с Йонасом Коллином, занимавшим, среди прочего, ещё и должность директора Королевского театра. Он помог Андерсену в жизни более других людей. Андерсен и жил часто в его семье, любил его дочь, но это была безответная любовь, она — одна из причин безответной любви в его сказках.
Сына его — Эдварда Коллина, Андерсен считал своим ближайшим другом, но когда много лет спустя Андерсен предложил ему перейти на «ты», он отказался, хотя был моложе. Андерсен навсегда так и остался для него «гадким утёнком».
В двадцать лет Андерсен учился в гимназии, где учащиеся были моложе его, терпел унижения, насмешки директора, порой, доходя до крайности: он молил Бога сделать из него «поэта, как Фраккенау», или послать смерть.
Над ним часто смеялись... И в старости он просыпался от этого ядовитого смеха... Он преследовал его, жил в нём, напоминал о происхождении.
Директор гимназии говорил ему, что он кончит жизнь в сумасшедшем доме.
Спасением для него было чтение, более других любил в юности Вальтера Скотта, Гофмана, Гейне.
«Прогулка на Амагер» — первая его достойная внимания книга. Многие высмеивали его за отход от привычного, общепринятого правописания.
Андерсен так вспоминал и об этом, и о многих подобных унижениях: «Да, я был слишком мягко, непростительно добродушен, все знали это, пользовались этим, и некоторые обращались со мной почти жестоко. Сдерживавшие меня поводья зависимости натягивали иногда уж чересчур. Все поучали меня...»
Спасали путешествия. Стипендия, накопленные собственные средства, приглашения; он, как наш Гоголь, без путешествий не смог бы прожить. Но всюду одно и то же: он вырастал как художник, а никто не желал этого замечать: «...Мелочная погоня за моими ошибками и недостатками, то же стремление вечно поучать, воспитывать меня, которое я имел слабость сносить иногда от лиц даже совершенно посторонних...» Господи, всемирное поучение пошлости тех, кто ей учиться не желает, не может...
Простите их, Ганс Христиан.
И он всех прощал: и Э. Коллина, который после смерти Андерсена недостойным образом откомментировал его «Сказку моей жизни», и директора гимназии...
С конца 1828-го по 1839 год время принудило его жить только своим пером, на скромные писательские гонорары, жизнь его напоминала финал ада на земле. Он писал либретто, а газеты называли его «палачом чужих произведений».
Спустя несколько месяцев после «Импровизатора» он выпускает первый сборник сказок. Стали говорить, что он после надежд на успех, которые подавал своими романами, «опять впал в ребячество», советовали не тратить время на написание сказок.
О матери он говорить не любил. Он слишком рано лишился отца, а участь матери тяжело отражалась на его состоянии; она присылала ему письма, упрекая, что он забыл о ней, мало заботится, и всегда просила денег, а Андерсен не верил, что её нужда была так велика... Он сам жил без чужой помощи, каково ему было читать обвинения в свой адрес... Мало кто знал, как он бедствовал... Получив от Коллина весть о её смерти, он невольно воскликнул: «Слава Богу! Окончились её мытарства и нужда, которых я не в силах был облегчить!»
Никого на свете, кто бы любил его, не осталось! Он плакал! Слёзы сказочника — лучшие сказки его, но в будущем, в будущем...
На похороны матери он не смог поехать.
Он был прав: «...путешествие — лучшая школа для писателя». Ему выдали королевскую субсидию, все призывали его чувствовать безмерное счастье.
Путешествия, путешествия, путешествия, он принимал приглашения с радостью, в гостях написал много сказок, новые картины природы возбуждали его воображение.
Поэтическое восприятие мира — вот что помогало выжить, оно было врождённым свойством натуры, и Андерсен был абсолютно прав, говоря о том, что поэзия, слава Богу, лучший воздушный корабль. Она переносила его на чашечку цветка и на дно моря, его сердце то переселялось в сапоги, то угадывало, о чём скрипят стулья.
У него была натура перелётной птицы, минует чуть только зима — ив путь.
В 1875 году на даче у Диккенса он познакомился с мисс Бурдет Кутс, она пригласила Андерсена погостить у неё в Лондоне. В её роскошном доме он провёл несколько дней.
Вот факт, как нельзя лучше характеризующий Андерсена. Он любил кровать с высоким изголовьем. Постель оказалась не по его привычке, горничная и лакей смотрели сквозь Андерсена, он постеснялся высказать им просьбу о высоких подушках и пошёл к самой хозяйке. Это её рассмешило, и она сама поправила изголовье его постели.
Он был дружелюбен со слугами, но не терпел их фамильярности.
Всю жизнь его окружали неверие, пошлость, угроза бедности, недружелюбие, зависть, безответные чувства к женщине. Он романтизировал людей, его окружающих. Капля добра виделась ему озером.
Он долго дружил с удивительной девушкой — Генриеттой Вульф, старшей дочерью в семье адмирала Вульфа. По смерти родителей, оставшись совершенно одна, она путешествовала. Андерсен прочёл в газетах о случившемся на корабле пожаре и очень переживал за её судьбу. Волнение, мысли об одном и том же так расстроили его, что однажды Андерсену почудилось на улице, словно дома становятся чудовищными волнами. Он понял, что может помешаться. Такова была нервная система этого небывалого человека.
Андерсен был очень услужлив. И в такой же степени мнителен. Эдвард Коллин пишет в своей книге об Андерсене: «Относительно еды и питья он проявлял особенную осторожность, легко переходившую в мнительность. Вот пример. Долгое время он обыкновенно каждое утро выпивал у нас чашку салепного отвара; однажды девушка, против обыкновения, приготовила отвар на кухне; нельзя было и убедить А. дотронуться до чашки, — он боялся, что девушка, пожалуй, ошиблась и вместо мелкого сахара всыпала в отвар мышьяку».
Он был странен во многом. В путешествия брал всегда с собой верёвку, чтобы с её помощью спастись от пожара. Боялся, что его похоронят живым, часто, болея, оставлял на столе записку, где писал, что только кажется, что он умер.
Жизнь его была трудна, одинока, порою он сам боялся себя... Ещё во времена юности он подвергался нередко «болезненным настроениям фантазии».
А вот строка из писем гимназических: «Я несчастный душевнобольной». Состояние это часто возвращалось к нему.
Записка, найденная среди бумаг Андерсена после смерти, относится примерно к 1848 году, когда ему было сорок три года: «Я много слышал об англичанах, одержимых сплином; это особенное свойство, смахивающее на грусть, часто доводит их до самоубийства; я страдаю чем-то подобным же».
Как это напоминает мне дневники Л. Толстого, когда он прятал от себя ружье. И тот и другой гений боролись с этим состоянием и побеждали его, Андерсен, как правило, в путешествии, Л. Толстой усилием одной лишь воли... Но сквозь эти испытания проходят далеко не все.
От тоски его тянуло на люди... Его чтение в некоторых домах было приятно, его ждали, но, порой, чтение им своих произведений было мучением для всех...
«Я обрадовался бы хоть самому чёрту!» — однажды воскликнул он, когда надоел всем, кому можно было прочесть написанное.
Женщины не любили его. Первой значительной встречей с женщиной можно считать чувство к Риборг Boйт, это была двадцатичетырёхлетняя сестра его школьного друга. Андерсен был на год моложе. Видимо, первое чувство осталось самым сильным. Когда Андерсен умер, у него нашли кожаную сумочку со старым письмом от Риборг — как и просил сказочник, письмо немедленно сожгли, так и не узнав, что там написано.
Луиза Коллин была совершенно безразлична к. Андерсену.
Йенни Линд, певица, «шведский соловей», тоже не отвечала ему взаимностью, когда она вышла замуж, Андерсен с трудом пережил это...
К концу жизни им овладела какая-то апатия, усталость, он провёл несколько лет перед смертью едва ли не в полном одиночестве, любил вырезать фигурки из бумаги. Умер от рака печени.
...Пожалуй, только в последние десять лет жизни его почти не ругали, как бы исчерпав запас ругательств — он был уже известен всему миру, хотя обида, что стал он известен в Европе гораздо раньше, чем на родине, не пропадала... Многие думали: ну что ж, для сына башмачника он хорошо устроился: его любят коронованные особы, народ хорошо к нему относится... У него есть орена и чины, чего ещё желать человеку?
Если бы не эти последние десять лет, можно было бы с полным основанием сказать, что он умер, не понятый в родной стране. Один умный человек верно заметил, что следует отдать справедливость землякам Андерсена: они не понимали его и мешали ему, когда могли и в чём могли.
Если бы признание не пришло к нему из-за границы, я думаю, он никогда не получил бы его на родине. Но оно пришло, пришло, пришло...
Мышление Андерсена одушевляет всё вокруг, до него у романтиков, разумеется, встречались подобные приёмы, но он с наибольшей силой ввёл их в литературу. Помните Чехова? «Вот пепельница, хотите, завтра будет рассказ». Это путь Андерсена. Только великий сказочник шёл много более трудным путём, ведь его произведения одинаково содержательны и для детей, и для взрослых.
Любая сказка Андерсена существует как бы в двух вариантах: взрослом и детском... Андерсен в любой момент мог сказать: «Вот скорлупа, хотите, будет «Гадкий утёнок»?» Или: «Вот анекдот, завтра будет готов «Голый король». А видите, в том конце улицы — развалюха. Сегодня я начну о ней сказку, она будет называться «Старый дом». За всем этим — ДАР. Он не поддаётся анализу. Для нашего сказочника всё вокруг думает, веселится, горюет, поёт, любит, ненавидит, страдает, разговаривает... Все-все-все. И всё-всё-всё... Сказок подобного типа никогда в мире не было.
Многие прекрасные русские писатели ставили творчество Андерсена очень высоко. Среди почитателей сказочника — Лев Толстой, Максим Горький, Александр Блок, Марина Цветаева...
Bсe…
В. М. Гаршин находился в своём «сказочном» творчестве под заметным влиянием Андерсена и мечтал издать свои произведения с таким посвящением: «Великому учителю моему — Гансу Христиану Андерсену».
Нетрудно заметить андерсеновское влияние в «Алёнушкиных сказках» — на мой взгляд, лучших сказках в русской литературе. В письме к матери Мамин-Сибиряк писал, что его сказки — лучшее, что у него есть, только они и уцелеют после его смерти. Кажется, он был прав...
М. А. Бекетова, сестра матери великого Александра Блока, первой в России написала книгу об Андерсене, она вышла в 1892 году. Блок с детства знал творчество датского гения. Меня всегда поражала запись в его дневнике от 20 ноября 1907 года: «Я давно уже не читаю ничего, кроме него». Блоку было 27 лет...
По существу, об Андерсене почти не написано ничего достойного, о нём самом рассказывают его многочисленные письма, «Сказка моей жизни», стихи, драматические произведения, дневники, записные книжки...
Всё сказано — и ни-че-го.
Мне он представляется абсолютно одиноким человеком, и вся его жизнь была побегом от одиночества, он жаждал быть с людьми, но он был обречён. Бог наказывает, мучает того, кого любит. Он не создал семьи, хотя влюблялся, скорее романтически, он, может быть, самый главный романтик всех времён и народов, абсолютный, я бы сказал, романтик...
Его сказки — суть концентрированные романы; нужно владеть огромным Божьим даром, чтобы великие мысли, идеи выражать столь поэтично, ярко, доступно для образованных и простолюдинов, детей и взрослых. Вот уж писатель для всех и на все времена.
В сказках Андерсена — тоска по детям. В каждом ребёнке он видел своего ребёнка. Он никогда не был запанибрата с детьми, он уважал в них личность. При всей своей открытости он был довольно скрытным человеком, временами — совершенно скрытным, и э го при том, что он очень любил общество, публичное чтение, новых людей...
Его сказки дарили каждому ребёнку хоть по одному лучу. Он — солнце всемирного детства. Всего-то две вещи для этого нужно: любовь и талант... Он вдруг увидел — и вначале не поверил этому, — что сказки упруги той упругостью, которую он бы хотел видеть в своих романах и которой в них не было... Эти сказки писало его детство: узловатые руки старух из богадельни, бабушкины глаза, улочки Оденсе, его сады и цветы, его бабочки и водяная мельница, сочетание веселья и печали оживает в них, причудливо колдуя...
Его одиночество не нашло другого одиночества, чтобы слиться с ним, не могло вылиться в дружество, в любовь, но ворвалось в сказки и осветило их внутренним светом. Его одиночество одушевило другие одиночества вокруг — одиночество стула, фонаря, штопальной иглы. Любой лист был для него сотрудником жизни, явлением бытия, равным поцелую, улыбка волны или цветка становилась событием дня... а доброе слово запечатлевали скрижали души.
Астрология Андерсена...
Его сказки — солнечное сплетение его поэзии, неудачной любви, тщеславия нищеты, болезненной склонности к путешествиям и одиночеству толпы, нерастраченной нежности, страха критики, боязни повториться, поиска тем, сюжетов; герои многих сказок путешествуют, путешествие — спасение от болезненного покоя. Путешествия были его хлебом насущным. Душа требовала эликсира дороги.
Его личная жизнь — это литература, и только. Мелодию страданья он положил на музыку любви... Уголь, камень одиночества, страха, страданья он перерабатывал в свет стихов, романов, а главное — сказок.
Он был хорошим объектом для проповедей, ибо слишком ясно ощущал свою необразованность. Он ощущал своё несовершенство всем хаосом, пленённым оболочкой кожи. Его мечты были столь неисполнимыми, что исполнялись: он прославился. Пуповиной, которая не оборвалась и всегда связывала его с детством, была радость.
Каким-то образом мир природы и мир мечты был для него столь же значим, реален, как мир людей, он сбегал из одного мира в другой, переливался, передоверялся то одному, то другому миру... Глаза писателя смотрели на мир из глубоких глазниц, как из амбразуры.
Через тончайшую кожу его сказок можно было без труда различить кровеносную систему самого автора.
Принято думать, что описание длинных биографий всех известных предков великого человека по иному высветит нам облик искомого лица, я этого не нахожу, и даже наоборот: чем больше предков проходит перед нами, тем туманнее становится облик гения или таланта; при чём тут эти люди! — так и хочется воскликнуть огорчённым сердцем, всматриваясь в портреты выплывающих из исторической неизвестности людей, из-под вороха пыльных, отсыревших, сгнивших сведений не веет свежим воздухом правды и уж совсем нет поэзии в ворохе этих лежалых сведений.
Всякий раз, изучая предшественников гения, наталкиваешься на сопротивление времени, оно как бы говорит: тайны не найдёшь, а чистый воздух поэзии сказочника не вкусишь...
Но — перелистаем, перелистаем изъеденную мышами-биографами эти почти истлевшие страницы, самому Андерсену верить трудно: как поэт он многое приукрасил в своём детстве, да и во всей жизни. Воздадим ему за это должное: он как бы призвал не слишком увлекаться «Сказкой моей жизни». Она — именно сказка.
Биографии поэтов — а Андерсен всегда и везде в любых своих произведениях Поэт, даже в письмах — прежде всего в их произведениях: тут и хочешь, да не солжёшь: сказка есть правда, биография — ложь. В сказках Андерсена биографии больше, чем в биографии его...
«Сказка ложь, да в ней намёк, добрым молодцам урок» — довольно наивна. Нет в сказке никакой лжи, только некая условность, определённая её рождением, жанром... Да и уроков — не нужно, сама жизнь преподносит всем нам столько уроков, на которых мы совсем не учимся, что хочется воскликнуть: да что же она такое: сказка?
А я — не знаю.
И не нужно этого знать, сказка она и есть сказка, и само определение её включает в себя и форму, и содержание, и все-все-всё, что ей присуще.
Что — предки Пушкина?
Что — предки Гомера?
Ван Гога?
Рембрандта?
А ничего... В лучшем случае — пиршество биографов... В худшем — а худшего случая у биографов не бывает, всё равно что-нибудь вкусненькое для себя отыщут, глядишь, хватит до конца жизни. Почему один — гений, а остальные — совершенно обыкновенны? Я отказываюсь это обсуждать.
Ясно, что предки Андерсена жили в нищете, в лучшем случае — в бедности... От бедности до гениальности один шаг, но предпочтительнее этот шаг делать с обратной стороны — от богатства к гениальности.
К счастью, история сохранила для нас фотографии Андерсена, и словесный портрет нам совершенно не нужен. Встретив такого человека на улице, мы подумали бы «чудак» — и, быть может, обернулись бы даже ему вослед: слишком нелепой была его походка, его просвещённые соплеменники так и окрестили его — «Орангутанг».
На фотографии Андерсен благообразен, скорее скрытен, чем открыт, про его маленькие глазки никак не скажешь, что он «широко открытыми глазами смотрит на мир», он широко смотрел в мир всем собой, он как бы был одним глазом, который видел совершенно всё — и то, что происходило вокруг, и то, что было сзади, и то, что творилось сбоку...
В Андерсене сказка достигла такого же расцвета, как миф в Гомере, пьеса в Шекспире, роман в Толстом и Достоевском... Я не берусь судить, в ком страдания больше — в Гамлете или в Дюймовочке; не зря самый нежный возраст человека, когда ум не закоснел в опыте, а чувства в самообмане, требует сказки, высшего воплощения жизни; детство и зрелость, в сущности, одно и то же, два ствола одного дерева. Оловянный солдатик принадлежит одинаково всем религиям мира, верующим и атеистам, они — прообраз будущей жизни.
Из Шекспира и Толстого не узнает ребёнок больше о жизни, чем из сказок Андерсена. Толстой и Достоевский — два ствола одного древа? — по существу, исчерпали вопросы реализма, пришёл Кафка, и началось всё сначала — с сотворения мира. Собрав мир из хаоса в единое облагороженное целое, Толстой и Достоевский как бы завершили историю. Мы ещё не отдаём себе в этом отчёта. Сама материя поняла, что ей нужно переразвитие, и привела в мир революции и войны, чтобы вновь воцарился хаос, который потом будут собирать в миропорядок и гармонию. И так было всегда во вселенной, приходят Толстые и Достоевские, Пушкины и Шеншины, чтобы вновь творить гармонию, — и так бесконечно... Мир, собранный в гармонию до последнего атома, требует разложения; двадцатых! век разъял гармонию, как только мир застывает, он распадается... В глубине его, в самой гармонической и в то же время критической точке вспыхивают революции.
Поэт Андерсен — критическая точка времени, место его наивысшей концентрации. Дании нет без Андерсена, электромагнетизм мог открыть и кто-то другой, а не один из братьев Эрстедов, но никто и никогда не напишет «Дюймовочку».
Андерсен — бог сказки, своеобразный Один: уйдя, он остался частью мира. Нынче модно слово «идеология». Андерсен — идеолог детства и зрелости. Он огорчался, когда его называли только автором сказок для детей — нет, нет и ещё раз нет! Он — идеолог жизни. Для детей и взрослых. Этого нельзя сказать даже о Шекспире. Какой настрадавшийся человек Дюймовочка! Её жизнь — сплошные слёзы и жажда рая.
— Андерсен! Не возомните о себе! — считали своим долгом учить его современники.
Он не возомнил о себе.
О нём возомнил весь мир
И через него понял себя!
Когда мир перестаёт ценить сказку, он переходит в трагедийное состояние. Андерсен — Шекспир вещей, того, что у мещан принято называть неодушевлёнными предметами. Интересно, как эти «неодушевлённые предметы» называют нас? Лучше не слушать!
Из молекул атомов добра он творил молекулы жизни...
Сказка — удивительный жанр. Она вмещает и роман — «Стойкий оловянный солдатик», «Снежная королева»; и анекдот — «Принцесса на горошине», «Голый король», и эссе — «Сказка нового века», «Колокол»...
Андерсен ухватил за хвост и философию своего века, и науку. Он жил на скрещении эпох. Сказка его — мир в миниатюре, миф в миниатюре, самое точное постижение времени в миниатюрном объёме...
Хотим мы того или нет — Андерсен творит человечество. Творит мир. Творит каждого из нас.
Здравствуй, сказочник прекрасный!
Он — метеорит, который приносит на землю жизнь в своих жёстких складках. Как метеорит врывается он в наш мир чувством прекрасного. И мы не в силах устоять перед этой красотой. Он всегда помнил полёт кометы в 1807 году, когда всё Оденсе вышло на улицы и боялось конца света. И он — подсознательно — боролся с этой засевшей в него мыслью. Он боролся против рутины, смерти, пошлости, всезнайства человечков, он ворвался той самой кометой в будущие века — кометой, дарящей жизнь!
«Дайте мне точку опоры, и я изменю мир».
А вот она, опора — росинка. Вот она, опора — капелька света. Другой точки опоры не существует. Философы этого никогда не поймут.
Откройте объятия радости. Горе само заключит вас в объятия.
Может быть, Киркегор просто обиделся на Андерсена. Почему он так зло отнёсся к нашему сказочнику? И он так же мучился, страдал и — мучимого, страдающего — несправедливо обидел. Современники никогда не видят главного. И разве в Андерсене нет экзистенциализма? Разве его герои не страдают? Но Андерсен — глубоко верующий человек. А экзистенциализм — это в основе своей противодействие, противоборство с Богом.
Глоток раздумья! Кислород раздумья! Век двадцатый задыхается от самого себя, как Сатурн, поедает он детей своих.
Есть ли век, который не век-волкодав?
В один прекрасный день всем стало ясно, что его творчество едва ли не лучшее, что есть в Дании вообще. С этой мыслью, помня Торвальдсена, Эленшлегера, Ингемана, нужно было сродниться. Это далось нации не сразу. Какой-то паренёк, бегавший за подачками, третируемый всеми, предмет насмешек, вдруг стал мировой величиной.
Согласитесь, с этим трудно, очень трудно примириться. Невозможно примириться.
— Торвальдсен и Андерсен, — говорили датчане, скрепя сердцем.
— Андерсен, Андерсен, Андерсен, — твердили подрастающие поколения.
Детям нельзя было противопоставить логику, потому что ими двигала великая любовь.
Дюймовочка так и не вспомнила о матери. Она покинула её, отправилась вдаль, унесённая жабой для своего сынка, а ей было даже мотылька жалко, к которому она привязала свой маленький кораблик...
Две необходимости сошлись, две одержимости — в псевдониме Андерсена Вильям, Ганс, Вальтер... Две одержимости, две грозы, что он искал посреди них?
В сердцевине юности сошлись они в Гансе, открытом всем мирам, ветрам, свободам... Шекспир распял мир на дыбе слова. Герои Скотта — воплощённое благородство. Оба — романтики. Оба — реалисты. Сколько благородного огня зажгли эти два имени?
Что такое литература? Это страсть. И только. Но у кого она есть?
Оба — зажигали олимпийский огонь благородства в сердцах юных. От чтенья обоих — дрожь благородного духовного наслажденья.
Невосстановимая юность восстанавливается в их благородстве. Может быть, благороден человек бывает только в юности, потом — другое. Зрелость — археолог, требующий раскопок юности.
Тьма зрелости освещается солнцем детства. Душа детства обречена стремиться к благородству. Хочется говорить афоризмами — мысли всегда находишь как самородки. Афоризм — степень упорядоченности мысли и чувства. Мир — всего лишь афоризм Бога...
Здравствуйте, прекрасный Сказочник. Мы навсегда в долгу перед Вами...