X–XI ЕВА И ЯБЛОКО

Мало-помалу, причем гораздо быстрее, чем учится говорить маленький ребенок, Ева научилась выражать словами почти все свои мысли; правда, как все дикари, она неохотно употребляла глаголы в нужных временах, ограничиваясь по возможности только неопределенной формой, однако в общем с разговорами дело обстояло неплохо, не то что с чтением…

Интересовавшаяся всеми без исключения явлениями природы, спрашивавшая у доктора и немедленно запоминавшая названия всех окружавших ее предметов, Ева оставалась совершенно равнодушной к наукам.

Она от души презирала книги и все в них написанное. Исключение она делала лишь для книг с картинками, да и то если Жак Мере отказывался объяснить ей содержание гравюры, которую она рассматривала, — а он время от времени поступал так, надеясь пробудить ее любопытство, — она, не ропща и не настаивая, переходила к следующему изображению. Доктор был в большом затруднении: он не знал, как бороться со столь вопиющим равнодушием.

Он много думал об этом, и наконец его осенила мысль, оказавшаяся, как выяснилось впоследствии, весьма удачной. Однажды, захватив с собою склянку с фосфором, он взял Еву за руку, спустился с нею в подвал и прикрыл дверь так плотно, чтобы свет вовсе не проникал в помещение, после чего кистью нарисовал на стене первую букву алфавита, которая тотчас засверкала перед глазами девочки.

Ева вскрикнула от испуга, однако, когда она увидела, что буква постепенно гаснет, страх ее тотчас прошел. Доктор начертил вслед за буквой а букву b, затем с, d и е.

На пятой букве он остановился.

— Еще! — потребовала Ева.

— Обязательно, — отвечал Жак, — но только после того, как ты повторишь и запомнишь наизусть эти.

И он снова начертил на стене букву а.

— Что это за буква? — спросил он.

Ева напрягла свою память и, следя за тем, как гаснет буква, произнесла:

— Это а.

Доктор улыбнулся. Способ возбудить любопытство Евы и приохотить ее к такому отвлеченному и трудному для детей занятию, как чтение, был найден.

Месяц спустя Ева уже умела читать.

С музыкой дело обстояло иначе.

Ева обожала ее; порой отдохновения — а точнее, наслаждения — было для нее то время, когда доктор садился за орган и, подобно метру Вольфраму, опустив руки на клавиши, подняв голову и устремляясь душою к небесам, играл какую-нибудь восхитительную фантазию одного из старых мастеров: Порпоры, Гайдна или Перголезе. Если же ему хотелось, чтобы прекрасное лицо Евы озарила нежнейшая из улыбок, а в уголках затуманившихся глаз заблестели слезинки, он обращался к Pria che spunti l’aurora — самой первой из услышанных девочкой мелодий.

Ева частенько подходила к органу и опускала руки на клавиши, однако пальцы ее еще недостаточно окрепли, а доктор здесь, как и во всем, не хотел останавливаться на полпути и действовать по старинке. Поэтому он ждал, чтобы она научилась разбирать буквы, и лишь после этого собирался объяснить ей, что такое ноты; быть может, он рассчитывал также на ее пылкую любовь к музыке и намеревался превратить обучение нотной грамоте в награду за изучение грамоты обычной.

Итак, Ева с беспредельным вниманием слушала игру доктора и следила за движениями его рук, но никогда, даже в его отсутствие, не пыталась извлечь из инструмента хотя бы один звук.

Между тем в душе ее происходили процессы, о которых доктор даже не подозревал и которым он в один прекрасный день поразился, узрев в них как бы перст Божий, подарок, сделанный природой ее ревностному поклоннику.

Дело было в августе; разразилась страшная гроза, какие подчас случаются в Берри; гром гремел так сильно, молнии сверкали так ярко, что казалось: вот-вот раздастся труба, возвещающая начало Страшного суда.

Это была не первая гроза, разразившаяся над Аржантоном, с тех пор как Ева перешла от растительного прозябания к человеческому существованию.

Вначале — это было еще до того, как доктор стал лечить ее электричеством, — девочку во время грозы сотрясала нервная дрожь, которая как раз и подала Жаку Мере мысль попытаться исцелить больную с помощью того самого электричества, что наводит на нее такой страх.

Мы уже рассказывали о том, как целых два или даже три года доктор подвергал Еву процедурам, в основе которых лежало использование электричества, причем, чем дольше длилось лечение, тем менее восприимчива становилась девочка к метеорологическому явлению, именуемому грозой. Она больше не боялась ни вспышек молнии, ни раскатов грома, но любоваться грозою еще не научилась.

Поэтому Жак Мере очень удивился, когда при виде страшнейшей из гроз, какие ему когда бы то ни было приходилось наблюдать, девочка не только не выказала ни малейшего страха, но, напротив, ощутила странное удовлетворение.

Двери и окна в доме доктора были, по обыкновению, закрыты во избежание сквозняков; однако Ева подошла к окну и отворила его в тот самый миг, когда ослепительная молния вспыхнула прямо над домом, а следом раздался жуткий, оглушительный раскат грома. Опасаясь, что молния попадет прямо в дом, доктор бросился к Еве и прижал ее к груди.

Однако девочка почти инстинктивно вырвалась из его объятий и вернулась к окну с криком:

— Нет, нет, оставь меня, я хочу посмотреть на молнии, я хочу послушать гром, мне это нравится.

Раскинув руки, она вдыхала заряженный электричеством воздух с наслаждением, которое выдавали и ее поза, и выражение ее лица, сиявшего, словно на него упала искра небесного огня, пылавшего на небе.

Казалось, гроза удваивает силы этого хрупкого создания.

Внезапно девочка направилась к органу и, открыв его — ведь доктор позволял ей делать все, что ей заблагорассудится, — сыграла не совсем чисто, но все-таки довольно верно знаменитую арию Чимарозы, которую она так любила.

Доктор слушал игру Евы с изумлением и восторгом; он не знал — наука установила это много позже, — что некоторые люди, и прежде всего безумцы, от природы на удивление музыкальны.

Первым открыл существование людей, которые, ни у кого не учась, становятся превосходными музыкантами, рисовальщиками, живописцами, австриец Галль.

Такими прирожденными живописцами были Джотто и Корреджо; можно назвать и другие имена, принадлежащие другим эпохам.

Человек, глубочайшим и дотошнейшим образом исследовавший проблемы сумасшествия и в особенности слабоумия, г-н Морель из Руана, рассказывал мне, что знал настоящих, законченных идиотов, которые могли с первого раза повторить труднейшую мелодию, причем, сколько бы раз они ее ни исполняли, игра их не становилась ни глубже, ни душевнее, ни осмысленнее; талант их был следствием врожденного инстинкта, плодом особой предрасположенности к занятиям искусствами, без сомнения локализованной в какой-то части мозга, хотя и трудно сказать, в какой именно; доказательством сугубо инстинктивного происхождения подобных талантов служит тот факт, что, как мы уже сказали, их обладатели не способны к совершенствованию, не могут изобрести или улучшить что бы то ни было и остаются всегда на одном и том же уровне.

Это чистого рода инстинкт, который рождается и умирает вместе с ними.

Среди людей есть те же самые различия, что и у животных: это следствие абсолютной логики природы, не допускающей разрывов ни в цепи физических тел, ни в иерархии умов.

Пчела и бобр, несомненно, принадлежат к числу живых существ с наиболее сильно развитым инстинктом, однако они куда менее умны и куда менее способны к совершенствованию, чем собака, которую можно многому научить.

Что же до людей, то у некоторых из них определенные инстинктивные склонности развиваются особенно сильно вследствие болезни. Знаменитый счетчик Монде страдал эпилепсией; он держал в памяти всю таблицу логарифмов, но не мог решить простейшую арифметическую задачу.

Господин Морель, на чье мнение я еще не раз буду ссылаться, чью книгу я внимательнейшим образом проштудировал и чьим рассказам жадно внимал в ту пору, когда решил познакомить читателя с той простой и одновременно очень сложной историей, которая и составляет содержание этой книги, — г-н Морель на мой вопрос о том, возможно ли, чтобы гроза расширила круг способностей девушки, стоящей на пороге зрелости, отвечал, что ему случалось пользовать одного слабоумного юношу, игравшего с листа творения великих композиторов лучше своего учителя — и это при том, что он не был способен постигнуть даже азы музыкальной грамоты и вовсе не умел совершенствовать свое мастерство.

— Впрочем, — добавил г-н Морель, — самый удивительный из всех известных мне идиотов, больной, которого я непременно показывал всем посещавшим нас врачам, был некто Перрен, родившийся в деревне близ Нанси, где слабоумные дети появляются на свет постоянно. Перрен был идиот в самом буквальном смысле слова, глухонемой, издававший лишь нечленораздельные звуки. Его приставили ходить за коровами. Однажды мимо проходил деревенский глашатай с барабаном — вдруг Перрен бросился к музыканту, вырвал у него барабан, схватил палочки и сыграл на удивление громко и правильно целый марш.

Господин Морель выпросил Перрена у коммуны, поместил его в свой госпиталь и сделал главным барабанщиком отделения душевнобольных. Когда больные выходили на прогулку, Перрен всегда шел впереди.

Жак Мере не знал обо всех этих наблюдениях, сделанных много позже тех событий, главным героем которых он был; поэтому его до глубины души поразило чудо, которое свершилось на его глазах и в которое он бы, пожалуй, не поверил, прочти он о нем в книге или услышь от собрата-врача. Он решился, не теряя ни минуты, приобщить Еву к музыке, как приобщил ее к чтению.

Однако те ухищрения, к которым прибегал доктор, когда учил Еву читать, в этом случае оказались излишни; девочка сама взяла учебник сольфеджио, раскрыла на первой странице и попросила нежнейшим голоском:

— Показать мне, дорогой Жак!

Жак тотчас начал урок, и неделю спустя Ева уже не только знала ноты, но и умела отличать басовый ключ от скрипичного, а диез от бемоля.

Месяц спустя она уже играла с листа все мелодии, переложенные для органа, какие только были в доме.

Как мы видели, Жак Мере не упускал ни одного из способов пробудить дремлющий ум Евы, этой Спящей красавицы, которая так долго ждала принца, способного разрушить чары злой феи, околдовавшей ее еще в колыбели.

Ради Евы он углублялся в науки оккультные и обычные, ради нее пытался разгадать тайны природы. Он следовал заветам Альберта Великого, Гермеса, Раймонда Луллия, Корнелия Агриппы, Библии. Однажды он прочел в Священном Писании слова, прекрасно передающие действие одного существа на другое, всемогущество воли, магнетическую силу взгляда, неодолимое влияние сильного на слабого.

Мы имеем в виду то место, где Иегова посылает Моисея к фараону и говорит ему: «Ты будешь ему вместо Бога».

Жак Мере, посланный наукой на помощь слабоумной девочке, чей пленный разум никак не мог освободиться из заточения, исполнил завет, данный Господом Моисею: он стал для Евы богом.

Он сообщал ей свои приказания через посредников, которыми служили Президент и Сципион, старая Марта, Антуан и Базиль, ткани, воскрешавшие ее зрение, цветы, услаждавшие ее обоняние, лужайки, на которых она резвилась, родниковая вода, которой она утоляла жажду; вся природа превращалась, таким образом, по прихоти доктора, в огромную электрическую машину, которую он, если позволено так выразиться, заряжал непреклонным флюидом своей воли.

Постепенно Ева становилась женщиной и физически и нравственно, но сама она этого еще не знала.

Прозябая в хижине браконьера и его матери, она не понимала, что такое нагота.

С тех пор как она попала в дом Жака Мере, с тех пор как получила имя Евы и сделалась царицей своего Эдема, она с невинностью той, чьим именем ее нарекли, расхаживала по дому и саду в простой сорочке, то красной (мы уже знаем, как пленял ее этот цвет), то синей, то какого-нибудь другого яркого цвета.

Впрочем, праматерь Ева, что ни говори, не носила даже сорочки.

Будучи уверен, что ничей святотатственный взгляд не проникнет сквозь густую листву его сада, доктор облачал девочку в легчайшие из одежд, дабы ничем не сковывать ее движений.

Вдобавок Ева была очень послушна; она ни разу не попыталась выйти за пределы владений, дарованных ей доктором, и безропотно проводила там свои дни.

К этой Еве не имел доступа даже Змей.

Наступила осень 1791 года; Еве исполнилось четырнадцать лет.

С тех пор как она попала в дом Жака Мере, прошло шесть лет.

В самой середине сада, на пригорке, у подножия которого струился родник, росла, как мы уже упоминали, великолепная яблоня, которую в апреле усыпали цветы, а в сентябре — плоды. Подобно своей тезке, Ева любила фрукты, в особенности яблоки.

Жак Мере произвел с деревом ту же операцию, что и с зеркалом; он, так сказать, намагнитил листву своей волей. В анналах месмерической науки деревья вообще играют очень важную роль: известно, какой славой — и притом заслуженной — пользовался в конце прошлого века молодой вяз в Бюзанси, под сенью которого г-н де Пюисегюр наблюдал чудеса сомнамбулизма.

Жак Мере опирался во всех своих опытах на положения оккультной физики. Он был убежден, что деревья суть инструменты, призванные впитывать и передавать по назначению флюиды, источаемые человеком. Вот отчего он избрал для осуществления своих целей дерево; тот же факт, что дерево это оказалось яблоней, казался ему второстепенным.

В урочный час, иначе говоря, около восьми утра, Ева вышла из дому и, влекомая то ли магнетическим флюидом, то ли просто желанием полакомиться, направилась к яблоне, среди зеленых ветвей которой сверкали золотисто-алые плоды. Ева была почти нага. Никогда еще столь прелестные формы не являлись постороннему взору с такой непринужденностью! Казалось, то ожила одна из трех изваянных Жерменом Пилоном граций, одетая столь целомудренно и одновременно столь кокетливо, что зритель, видящий почти все, тотчас загорается желанием увидеть гораздо больше.

Впрочем, от глаз Жака Мере это сияние естества, это сокровище телесной красоты было укрыто целомудреннейшим, священнейшим из покровов.

Имя этому покрову — наука.

Так живописцы и скульпторы в своих мастерских перед лицом прекрасной обнаженной модели забывают, что они мужчины.

Ибо они художники.

Жак Мере видел в этом прекрасном создании не женщину, но пациентку.

Он был врач.



Когда девочка, привстав на цыпочки, чтобы дотянуться до пленивших ее плодов, сорвала яблоко и съела его, доктор, прятавшийся за кустами, вышел из своего укрытия.

В первое мгновение Ева вскрикнула от удивления и испуга, но тотчас, узнав доктора, бросилась к нему; однако, поскольку Жак намеренно устремил пристальный и дерзкий взгляд на ее нагое тело, она, словно ослепленная слишком ярким солнечным лучом, потупилась и, заметив, что грудь ее обнажена, прикрыла ее своими прелестными ручками. Казалось, то ожила древняя статуя Целомудрия.

Доктор подошел к Еве и взял ее за руку.

Девушка подняла глаза, снова опустила их, и мраморное чело статуи подернулось розоватым облачком.

Она покраснела: она стала женщиной.

Жаку Мере удалось то, о чем не мог мечтать Пигмалион; Галатея не умела краснеть: она была всего лишь богиней!

Загрузка...