Нормально в моем возрасте ощущать приближение конца. Также естественно остановить свой взгляд на прошлом в его целом. Конечно, я весьма многое забыл, и неудивительно: ведь в течение десятилетий мой ум не возвращался на себя. Благополучнее обстоит дело с моими духовными опытами, врезавшимися в тело моего бытия, быть может, неизгладимо. Прежде всего имею в виду мои преступления пред Богом и затем Его благодеяния, излитые на меня щедро. По мере продвижения моей работы восстанавливались в памяти моей события, о которых я не вспоминал уже полвека. Не исключено, что многое стерлось уже совсем или скрывается в глубинах моего существа до времени Страшного Суда Божиего.
Если когда-нибудь кто-либо будет читать написанное мною, то прошу его молиться за меня, не отягощаться неизбежными повторениями, хранить в памяти перечисленные основы христианской жизни, не требовать от меня точных формулировок (что и невозможно вообще), потому что меняются способы выражений, смысл многих слов в течение времени также подвержен изменениям. Искать через молитву мою мысль в ее бытийной реальности, а не индивидуальной деформации, возможной всегда в силу неодинакового процесса вхождения в Божественные сферы бытия.
На мою долю выпало в прошлом немало скорбей; и я множество раз бывал в обстоятельствах, которые ставили меня пред лицом смерти. И волею, и неволею, наблюдая страшные бедствия и катастрофы, сначала в пределах моей родины, затем и в других странах, я научился жить мои тяготы не только в узких рамках моей индивидуальности, но и как откровение о страданиях всего человечества в планетарных масштабах, в вековом потоке нашей трагической истории. Молитва моя принимала при этом формы агонии, и в ночной тишине Святой Горы слезы иногда текли ручьями и подолгу, до изнеможения. Откуда сообщалась мне такая сила, Кто тогда бывал со мною? Конечно, Он, Христос, потому что мой ум и сердце жили в Нем и через Него уже я жил Отца и Святого Духа, да и все человечество... В моем настоящем опустошении я теперь не узнаю себя.
Моя жизнь совпала с эпохой страшных событий в мире вообще, и в первую очередь, и особенно в той стране, где я родился. Всякий раз, когда в моем сознании возникает прошлое, я до глубины и с благодарностью удивляюсь Промыслу Бога моего обо мне: столько раз я бывал в положениях, в которых люди погибают, но я выживал, опасности удалялись, и Господь находил для меня новый приют. В моей молитве за мир я жил все человечество, поэтому всякое место было для меня Богом данное: повсюду я был гражданином всей Земли. Но мое социальное положение, как русского эмигранта, было далеко не легким. И я, как и подавляющее большинство моих соотечественников, переносил общественную деградацию, нищету, бесправие, беззащитность, скитания. Этого рода испытания, с одной стороны, дали мне на моей шкуре узнать, что значит насилиями сколоченная пирамида общественной жизни, с другой — соответствовали моей духовной потребности, когда необходимым было быть свободным от материальных забот ради изобильного досуга для молитвы; и главным образом в пустыне: там я действительно был одним из самых нищих пустынников. Но этот опыт драгоценен для меня, как дар исключительной привилегии: молиться «чистым умом».
Я стыжусь, как маленький мальчик, который вынуждается открыть свои секретные мысли о том, что превосходит его меру, а именно: два апостола занимают в моем духовном бытии особое место — Павел и Иоанн.
Путь первого, Павла, мне более других близок. С самого начала моего возврата ко Христу я связан с ним. Его послания ярко рисуют ту борьбу, которую он вел, защищая свою миссию от всех наветов; также и его покаяние за те преступления, которые он совершил против Христа и христиан. Все сие помогало мне в некоторые часы отчаяния, когда меня безжалостно отталкивали те, в ком я нуждался в той или иной мере.
То благословенное «отчаяние», которое даровал мне Господь Иисус, источало такую молитву в моем сердце, что мне не было времени останавливаться на чем бы то ни было долго; сие чудное отчаяние бросало меня в неописуемую бездну, где утопали все скорби. Да будет слава Богу Спасителю моему во веки веков.
Когда мы что-либо весьма трудное переживаем, то в самом том времени мы, естественно, только страдаем. По прошествии же некоторых сроков воспоминание о данном нам опыте становится приятным, так как мы вышли из него обогащенными духовно. В пустыне я познал такую нищету, что в Европе едва ли кто может вообразить нечто подобное. Но, возвратившись в Париж и затем приехав в Англию, я счел себя вправе (духовно) говорить слова утешения бедным людям, попранным и отверженным, больным и гонимым, хотя материально мое положение существенно изменилось. Редки случаи, когда я стою пред страдающими в большей мере, чем мне пришлось переносить за мою жизнь. В таких случаях я уже не дерзаю утешать, а только молюсь Богу и о них, и о себе, чтобы ниспослал нам силу терпеть без ропота выпавшее по Промыслу Его о нас.
Больше того: ныне, на закате дней моих, я решаюсь писать даже о дарованиях Божиих, излившихся на меня. Я думаю так: если меня помиловал Господь, то, значит, Он всякого человека помилует, и больше, чем меня. Конечно, если человек тот обратится к Богу в молитве покаяния о содеянных грехах. Нет никого, кто чист от греха: следовательно, всем нужно покаяние. Я боюсь умолчать о милосердии Спасителя нашего; надеюсь, что кто-нибудь и через мое слово воспрянет духом и мужественно возьмет на рамена свои бремя Христово. О многом поневоле я умолчу, чтобы не восполнять стершееся в памяти моими теперь догадками и воображением. Не без чувства стыда осмеливаюсь совершить акт моей исповеди пред лицом многих. Я полон страха, но черпаю мужество из слов, данных пророку Иеремии свыше: «Не малодушествуй... чтобы Я не поразил тебя... Они будут ратовать против тебя, но... Я с тобою, чтобы избавлять тебя» по смерти твоей, как покрывал Я тебя в жизни твоей (ср.: Иер. 1:17 и 19).
Ныне в моей повседневности я окружен, многими любящими меня, заботящимися обо мне. Знаю, что немало есть таких, с которыми я не имел счастья встретиться, но которые расположились ко мне с благодарностью за то, что я дал народу узнать Старца Силуана. И всех сих я прошу молиться за меня по смерти моей: да простит мне Господь все вольные и невольные грехи мои.
Преподобный Серафим Саровский († 1833) говорил: «Добродетель не груша, скоро не съешь». Полагаю, что святой имел в виду бесстрастие — венец длительного подвига. Надо достаточно долго жить, чтобы как-то приблизиться «с конечной цели: вечного пребывания во свете Святой Троицы. И в псалмах есть прошение о том, чтобы жизнь наша не пресеклась на полпути: „Боже мой! не восхити меня в половине дней моих“» (Пс. 101:25). Молясь о продлении нашей жизни или жизни других лиц, мы, конечно, просим не о бессмысленном продолжении биологического существования, когда становимся неспособными к лучшему восхождению. Мы молимся о благословенном умножении дней наших на Земле, пока все наше существо исполнено духовной силы, света разума, для восприятия новых познаний о свышнем мире. Мы в сердце мыслим о переходе в мир Божий, как о нашей личной Пасхе: чтобы сия совершилась в момент наиболее благоприятный, в любви и мире, — том мире, который Господь дал Своим ученикам пред Своим исходом (см.: Ин. 14:27).
Великое благо — ощущать внутри нас дыхание Божией силы, если возможно, непрестанно; а когда любовь Христова овладеет умом и сердцем — хорошо перейти в тот мир, искание и чаяние которого было преимущественным содержанием нашего духа. Мы знаем, что Он Сам взыскал нас и возжелал, чтобы мы пребывали с Ним в Его беспредельности, — «там, где Он» (см.: Ин. 17:24). Творец наш воистину хочет видеть нас равными Ему в полноте Бытия.
Тела наши достойны почитания как сосуды или храмы Святого Духа (ср.: 1 Кор. 6:15 и 19). Но мы знаем и из Писания, и из нашего опыта, что это биологическое тело не выносит огня небесной любви, влекущей нас к Богу безначальной любви. И о целом тварном мире, который в расширенном смысле также есть тело наше, мы мыслим в той же перспективе: мы восторгаемся неисчислимым богатством населяющих его тварей; мы приходим в исступление от созерцания его красоты; мы поражаемся недомысленной премудростью и всеведением Творца его, но мы знаем, что и он, сей тварный мир, взятый во всей своей полноте, тесен для нашего духа, познавшего свое родство с Создателем нашим.
Когда я вставал на порог преодоления моей персональности как ограничительного момента в бытии, тогда я сильно ощущал, что в сущности я влекусь к НЕбытию. Остаток моего христианского сознания о Бытии Бога — в то время — выражался в том, что я никак не мог обезбожиться вконец, чего требовала от меня стоявшая предо мной задача. То сверхличное, абсолютное, к Чему я стремился, для меня все же было БОГОМ. И мое усилие становилось усилием самообожения. Сей контраст между влечением к небытию и в то же время стремлением к самообожению полному, к полной идентификации Абсолюту, вызывал во мне некое невыразимое логически сопротивление. Я глубоко и сильно переживал онтологическое противоречие в сих двух, полярно противоположных, движениях. Как некая воистину гениальная философия, эта теория звала меня к еще большему напряжению. И все же, никакое напряжение с моей стороны не приводило меня к полному совлечению от всякого существования. Я в то время проделывал долгие посты, я оставался без пищи несколько раз по тридцать и более дней. Я часто переживал дивные психологически состояния, некое тонкое наслаждение утонченной плоти, некую «невещественность». И память об этих опытах навсегда как-то осталась во мне. Были случаи, когда я физически (иначе не могу и выразиться) ощущал выход моей души из тела.
Внешне я жил, как вообще живут люди, но смертная память все же оторвала меня внутренно от развертывавшихся вокруг меня событий и поставила меня как бы на периферии жизни мира сего. Однако с начала Февральской революции 1917 года становилось ясным, что война с Германией кончится поражением. Общая атмосфера того времени предзнаменовывала дальнейшее развитие катастрофы. Я, как и прежде, почти не отдавал внимания происходившим переменам во всех планах государственной жизни, едва ли брал в руки газеты, но освободиться совершенно от влияния на меня трагического напряжения я все же не мог. В моей личной жизни это приняло характер отстранения от всего внешнего и погружения или в переживания, производимые смертной памятью, или в медитации нехристианского типа. Последние приводили к странным положениям, для меня новым и неожиданным. Сейчас расскажу об одном из них. В медитациях я стремился совлечься всего преходящего. Иногда благодаря сему я испытывал некий психический мир, упокоение; в другие моменты, между медитациями, наоборот — умственная работа принимала характер весьма интенсивный, настолько, что было бы невозможно фиксировать в словах ход мышления. Раньше мне казалось, что мыслить без слов — нельзя. Тогда же я имел впечатление, что при сосредоточении внимания вовнутрь натягиваются струны души, чтобы интуитивно, без логических концептов воспринимать нечто, еще не определенное, из космической жизни. Что воспринимать? Постижение структуры мирового бытия. Я не сомневался, что существует такой универсальный Ум, который носит в себе знание, искомое мною. Так проходило мое время: без слов, без рационально контролируемого процесса мышления. Мое еще элементарное знакомство с различными философскими системами содействовало моему уму в одно мгновение построить, казалось бы, полную картину мироздания. Появление в уме такой картины немедленно сопровождалось проверкой всей моей структуры; обнаруживался быстро такой пункт, где отсутствовала связь между основными элементами, и вся моя комбинация падала. Опять наступали дни и более длительные сроки, когда мой ум не был занят вопросом мировой структуры, но я жил умирание всего или убегал мысленно от всякого существования. Но снова и неожиданно приходил момент, и в уме моем появлялось новое здание, в котором исправлялись бывшие в прошлом пробелы, находились, казалось мне, уже серьезные скрепы всей системы; но следовал молниеносный контроль всего, снова где-то моя «Эйфелева башня» оказывалась непрочной и, следовательно, рушилась, как карточный домик.
Так без того, чтобы моя воля сознательно направлялась на искание беспротиворечивой общей системы бытия, продолжалось некоторое, скорее, немалое время, пока не открылся мне основной порок всего пережитого мною процесса. В действительности все мои взлеты исходили не из нисходящих на меня откровений свыше, но из идущих снизу постулатов; во всех сих операциях: строения башни и затем контроля сей стройки — участвовали категории рациональной логики и современные тому моменту научные эмпирические знания.
Прошло несколько лет в напряженных усилиях, но дух мой не находил исхода из ряда внутренних конфликтов. Ни выход души из тела, ни потеря ощущения своей индивидуальности, ни погружение ума в некую неясную бездну по совлечении умственных представлений и видимых образов — не привели меня к живому ощущению искомого Вечного в моем сознании...
Не понимал я и того, зачем я родился. В вихре исторических событий отдать свою жизнь за еще не осознанный мною идеал? Так родилась во мне смертная память и с нею новое чувство бессмысленности всех стяжаний на Земле. Ни этих мыслей, ни этого чувства я никак не удерживал, но они приходили ко мне, как некий дух овладевали всем моим существом и потом снова на некоторое время оставляли меня. Постепенно внимание мое отвлекалось от всего окружающего меня и сосредотачивалось вовнутрь на вопросе: вечен ли человек, или все мы снова уйдем во мрак небытия? Душа томилась в искании ответа на вопрос, ставший для меня важнее всех мировых событий. Все рушилось вокруг, но я почти не замечал происходившего. Доминировала нужда знать: ухожу ли я в совершенное ничто или?.. Ведь если я умираю, то с моей смертью во мне умирает весь космос. Даже и Бог. Моя смерть есть конец всего Бытия вообще. Я был молодым, восемнадцати лет, но уже тогда жило ощущение, что всякий человек в самом себе является в каком-то смысле центром всего Бытия.
Я жил, как во сне. И сон был кошмарным. Я не разумел тогда, что Господь приближался ко мне. И как возможно подумать об этом, если моментами подо мной была черная бездна, а предо мной возвысилась толстая свинцовая стена. В начале революции дважды я был арестован. Многие погибли в то время, но я не ощущал никакого страха, словно в арестах не было ничего ужасного. Но это видение стены и пропасти наводило на меня необъяснимый тихий ужас. И это продолжалось долгие годы. Кончилась война с немцами. По всему лицу России бушевала гражданская братоубийственная бойня. Я уехал во Францию. Но память смертная не только не покинула меня, но продолжала возрастать в своей силе. И все же я внешне жил почти как все. Я сохранял нормальные отношения с людьми; я выполнял многие сложные работы; я беседовал на серьезные темы, главным образом об искусстве. Мне кажется, по воспоминанию, что и со мною все обращались как с нормальным. Создавалось странное положение двойной жизни. Ненормальным, пожалуй, было то, что молитва внутрь меня не прекращалась ни днем, ни ночью. Я и не искал ее: она овладевала мною. Все, что не пребывает вечным, обесценивалось в моих глазах. И, естественно, я искал уединения на долгие часы, чтобы высказать Богу всю мою боль, все мои недоумения; я вступал с Ним в спор за все, чего я не понимал, было ли то вне меня или внутри. Я рассудочно боролся со многими, новыми для меня, явлениями. Я говорил однажды самому себе: «Ты еще молодой, ты здоров, и смерть, возможно, придет через сорок или пятьдесят лет». Но, прежде чем я договорил, в ответ на это с силой и немедленно ворвался голос: «Хотя бы и тысячу лет, а потом что?» И тысяча лет представлялась короче электрической искры. Время теряло свою протяженность. Но это еще не потому, что вечность открылась мне, а потому, что мир весь объят смертью. Люди мертвы, дела их бессмысленны. На них жалко смотреть, даже когда они веселились.
Душа начала томиться исканием чего-то непонятного, чего-то скрывающегося от меня, и вместе с тем странно близкого. Думаю, что для окружающих я был «как и все», и внешне я продолжал жить почти «как и все». Почти, потому что многое, что обычно занимает сознание людей, не занимало уже меня.
Происходили великие события, великие мировые сдвиги (перевороты), но я их не видел, не замечал. Все рушилось вокруг меня, но мое внутреннее крушение было более интенсивным и не допускало до моего сознания внешних событий.
Во мне доминировала мысль: если я умираю, то есть ухожу в ничто, то, значит, и все другие люди умирают, и, следовательно, все суета, следовательно, жизнь нам не дана. Разрешение этого вопроса было для меня важнее всех мировых событий, потому что с моею смертию ВО МНЕ умирает весь мир, и даже больше — Сам Творец мира умирает во мне. Если я ухожу в Ничто, значит; и все — Ничто. Моя смерть есть КОНЕЦ БЫТИЯ ВООБЩЕ.
Эта смертная память, постоянно возрастая, достигла такой силы, что весь мир воспринимался мною как мираж, как сон, как некое странное видение; под ногами я не ощущал твердой земли: я ходил над пропастью; подо мной была бездонная, жуткая, черная пропасть. Мало этого, предо мною была странная, непроницаемая, как бы свинцовая толстая стена и жуткая черная тьма, наводившая ужас на меня. И это продолжалось долго, годами. Кончилась война, вызвавшая во мне эти мысли и чувства, а смертная память не оставляла меня, продолжая возрастать в своей силе. И все же внешне я продолжал жить ПОЧТИ как все.
Несмотря на происходившее со мною, я продолжал сохранять подобную нормальной реакцию на окружающее: я говорил с людьми о разных предметах, на различные темы (кроме своих переживаний) и думаю, что люди говорили со мной как с нормальным человеком. Я работал, выполнял очень сложные работы.
По временам меня охватывал, особенно вначале, ЖИВОТНЫЙ страх смерти, по временам только душою я чувствовал смерть. Когда я опирал голову на руки, в руках я ощущал череп, и образ смерти вставал предо мною. Моя «нормальная реакция» говорила мне, что я еще молоди здоров, что смерть еще, быть может, далека, что, естественно, я могу прожить еще и сорок, и пятьдесят лет, но в ответ на это с силой врывался голос, говоривший: «Хотя бы и тысячу, а потом что?»
И тысяча лет в моем сознании суживалась в краткое МГНОВЕНИЕ. Время теряло свою протяженность. Над всем превалировала смерть и ужас пред НИЧТО.
Будучи уже во Франции, в моем кламарском ателье, я пришел в состояние более глубокого недоумения.
Тот факт, что душа не удовлетворялась ни мыслями о том, что я проживу тысячу лет, ни идеей о всемирном могуществе царства, ни вечной исторической славой, большей, чем Александра или Сократа и кого бы то ни было другого из величайших гениев, поэтов, художников, философов и подобное, но с превосходящей все сие силой голос говорил, что если все же они умерли, то все сие ничто. Итак, это был вопрос вечного абсолютного значения.
Странно, я теперь не могу восстановить в моей памяти ничего, кроме этих слов, которые в течение ряда дней поглощали все мое внимание. Я спрашивал... (кого? себя ли или еще кого?): «Что в моей жизни является собственно „химерическим исканием“»? Трудно мне теперь восстановить хронологическую последовательность моих внутренних событий, и возможно, что в значительной мере еще и потому, что я одновременно носил в себе несколько идей, притом же никогда не вел дневника. Так или иначе, наступил день, когда я вспомнил в глубине моего существа слова Христа: «Прежде нежели был Авраам, AЗ ЕСМЬ» (Ин. 8:58). И Бога я осознал как Персону. И это сознание явилось, как Свет. Мои же стремления слиться с Единым, сверхличным Абсолютом предстали как абсурдное искание вне подлинного Бытия, так как подлинно живет только Персона. И так Христос снова ожил во мне, и в Нем явилась мне Истина, и душа моя полюбила Его. Заповедь Христа о любви раскрылась мне как единственная форма действительного познания — познания через единство в бытии. Молитва свободно потекла и неудержимо влекла меня день и ночь, «мешая» мне писать картины. Обращенная к живой Персоне молитва стала осмысленною, и мои «безымянные» взывания о расширении моего сознания и моего восприятия до космической беспредельности превратились в искание Духа Святого.
Не без страха скажу, что в этот период молитва моя переходила много раз в видение Света, но я не уразумевал происходящего со мной. Многое было для меня еще неясным. Будучи на Западе, среди христиан иных традиций, главным образом имею в виду сейчас римо-католичество, преобладающее во Франции, еще никак не способный разобраться, где обрету я большее приближение к Богу Истинному, я обратился к такой молитве, которая много-много раз вырывала меня из этого мира. В моем «отчаянии» от сознания своего невежества я просил Бога не скрыть от меня путей к нему. Это был страшный период моей жизни.
В это время я покинул Кламар и снова поселился в центральном Париже. Много раз для молитвы я входил в католические храмы, открытые целый день для народа. И вот однажды, увлеченный молитвой на долгое время, что было обычным со мною в то время, я увидел подошедшего ко мне священника (католического), который сказал мне, что он часто видел меня усердно молящимся и хотел узнать, кто я. При беседе с ним я смотрел на него с удивлением: все в его облике было для меня чужим. Странно. Ведь в тот период я действительно находился в таком состоянии духа, что если бы кто-нибудь выколол мне глаз, я ответил бы только состраданием. Вырванный из этого мира молитвой, я не дорожил ничем в этой жизни. Время исчезало, или, можно сказать иначе: сокращалось до ничтожества.
После этого случая я, хотя и не пережил никакого шока, однако перестал ходить не только в тот храм, но и вообще в католические храмы, и впервые пошел в русский храм на Рю Дарю. Несмотря на царивший там беспорядок, ощутил сильный прилив теплоты молитвы и почувствовал себя «дома».
Форма временного бывания — скоропреходящность всякого явления феномена — рождала в душе движение мысли к бесконечности все же времени, но эта форма вечности никак не соответствует нашей идее об искомом внутренне; скорее, наоборот — ощущаешь ее абсурдность и даже смертельный мрак. Снова душа погружается в отчаяние и снова восстает протест в душе против ТАКОГО бессмысленного существования. На что все это нужно и кому это может быть интересно? КОМУ? Без этого КТО все теряет смысл, но как Его встретить, как Его найти? Как освободиться от кошмара обманчивого времени, когда все превращается в некий мираж, привидение?.. В часы озлобления ум охватывается злыми мыслями: воображение рисует возможность гибели нашего мира, гибели желаемой, искомой: «Не произойдет ли сие через некое столкновение планет; через вхождение в нашу Солнечную систему некой иной звезды, кометы и многое подобное?.. Нет ли путей разрубить Землю на две половины, которые потеряют свое бессмысленное верчение вокруг Солнца, и вся жизнь на Земле тогда погибнет? О, где найти этот меч, разрубающий всю Землю? И как интересно было бы увидеть эту картину! Куда пойдет вода океанов? Как будут и будут ли крутиться эти глупые половины? Как будут на короткий момент кричать обезумевшие люди и животные? Интересно, не правда ли? И затем конец этой нестерпимой злой комедии. Лучше не быть этому миру, чем такое бывание. Да, конец сего мира неизбежен, но пусть он придет как можно скорее».
И много подобных мыслей осаждают ум и отягощенное сердце. И вот и в этом нет успокоения. Опять жизнь есть не больше, чем ужасная тюрьма. Где найти невидимого «тюремщика»? Спросить его: «Да разве Тебе это нравится, то есть видеть наши страдания? Какой Ты страшный садист! Откуда Ты? И если Ты не первичное бытие, то кто Тебя создал?» Где найти Его? И потребовать, чтобы возвратил он меня в покой небытия. Я не терплю даже красоту, если в ней нет смысла, то есть если она не бессмертна. Что за странная идея Создателя: сотворить мир так, чтобы повсюду были только неразрешимые противоречия? Можно понять буддистов, их стремление совлечься такого бытия бывания и погрузиться в вечный покой небытия, оставив всякую заботу об этом мире, о действовании в нем. В таком мире даже любовь не дает ничего, кроме страданий. Увидеть лицо любимое с выражением глаз, полных отчаяния, и не находить в себе силы изменить это нетерпимое положение вещей — кто может вынести сие? Опять изменение в душе: полюбить мир, всех людей, страдающих, от самого рождения приговоренных к казни, независимо от их нравственности и даже святости, и возмутиться Тем, Кто виновник всего этого кошмара.
Это ужасное видение вызывало во мне молитву, сначала молитву ужаса, крик о спасении, по временам протеста и даже вражды, вражды на Того, Кто дал мне эту ложную жизнь. Преимуществовала молитва ужаса, адского, неописуемого ужаса, с постоянным ощущением черной бездны под ногами вместо земли и мрачной непроницаемой стены предо мною. Все кругом было смерть и Ничто. Люди мертвые, и все дела их бессмысленные, и жалко становилось смотреть на них, даже когда они смеялись и веселились, не говорю уже, когда болели и страдали. Всякое начинание, всякое дело потеряло смысл.
Я молился; я не мог не молиться; молитва становилась все напряженнее и постоянною и днем и ночью, и во сне и наяву. Душа страдала нестерпимо, но не было исхода. Мрак смерти и ужас Ничто убивали меня.
Так продолжалось несколько лет, в течение которых я не причащался. И вот, находясь в таком состоянии, я однажды утром пришел в церковь, исповедовался и причастился. И как-то странно все изменилось и во мне, и вокруг меня. Исчезла пропасть под ногами, исчезла мрачная непроницаемая стена, и положительно весь мир расширился и озарился странным тихим утренним светом: то был свет невечернего дня, то был свет воскресения из мертвых; и люди перестали быть мертвыми, но все ожили, все стали вечными, вечными во мне, как до того часа были мертвыми во мне. С этим воскресением моим все воскресло для меня. Вечен я, вечен и всякий другой человек. Вышел из гроба я, «и мертвый ни един во гробе» (святитель Иоанн Златоуст), и уже иначе зазвучали в душе слова Христа, что «Бог не есть Бог мертвых, но для Него все живы» (Лк. 20:38), потому что и для меня в какой-то мере стали все живы.
Видение утреннего света воскресения продолжалось три дня и потом оставило меня, но уже новая жизнь началась во мне. Душою овладело новое чувство любви ко всякому человеку и выливалось в молитву за всех. Я тогда ясно чувствовал, что если бы кто-либо сделал мне какое-нибудь зло, например: выколол бы мне глаз, или еще что-либо большее, душа моя не подвинулась бы ни даже на малейший гнев, но только бы на молитву за того человека; не жалко было отдать за него и самую жизнь.
Возрастая, чувство любви томило меня. Я не мог видеть страдания людей и непрестанно молился, молился о том, чтобы все люди спаслись.
Жуткий мистический мрак свинцовой стены и глубокой бездны «тьмы кромешной» преложился в СВЕТ, невыразимо прекрасный. Из метафизического страха родилась любовь — неизъяснимо прекрасная, разумная, мучительная при зрении страданий людей, временами сладкая. Закон Евангелия стал для меня единственно естественным, и Христос, распятый по любви к миру, — МОИМ БОГОМ, родным, понятным.