IV. Лето

Строительство.

Савелию Прыглову следует поставить памятник при жизни. Или тому другу Савелия, который пригласил его когда-то на именины. В крайнем случае — милиционеру, реквизировавшему у Прыглова мускатный орех. Так считает всё наше семейство.

Ведь не случись с Прыгловым этот конфуз, он не продал бы нам дачу. И тогда мы, точно, сварились бы в городе. Сварились бы, спеклись, задохнулись. Потому что в городе душно, в городе пыльно, в городе совершенно нечем дышать, ибо воздух здесь отравлен.

То есть он всегда был отравлен, но раньше мы как-то не обращали на это внимания. Мы даже довольно легко пережили прошлое лето, неимоверно жаркое — когда два месяца подряд температура не опускалась ниже тридцати трёх градусов, плавился асфальт, пересыхали фонтаны и в начале июля скукоживались листья на деревьях.

Но тогда у нас не было дачи. А теперь есть. И теперь, когда мы возвращаемся в город, тёща уже в электричке начинает зажимать нос платочком. Она выразительно закатывает глаза, а потом устремляет взгляд на окружающих: чувствуете, дескать, а? Чувствуете? Жена и свояченица понимающе кивают: да, хоть противогаз надевай! Свояк и тот отрывается от детектива.

— Что? — весело спрашивает он. — Бензончиком потянуло?

Свояк потому весел, что сам он различия между городским и дачным воздухом не ощущает. Обоняние у него давно атрофировалось, он с одинаковым удовольствием вдыхает, по собственному выражению, «и озон, и бензон». Остальные же чувствуют себя в городе разбитыми. Состояние это охватывает нас в воскресенье вечером и не покидает где-то до четверга — пятницы.

Я подозреваю, что причина тут вовсе не в кислороде. Ведь городской воздух в четверг или пятницу ничуть не живительнее воскресного. Отчего же тогда мы не задыхаемся? Отчего проходит ломота в суставах, колотье в боку, вялость и апатия? И почему всегда бодр свояк? То, что обоняние у него атрофировалось, ещё ни о чём не говорит. Ну да, он не чувствует запахов, но отраву-то всё равно вдыхает.

Всё дело, как видно, в третьем слагаемом. Мы живём на даче по формуле: свежий воздух+здоровая пища+физический труд. За два выходных дня мы успеваем так «напластаться», что еле-еле приходим в себя к следующей пятнице. Свояк же признаёт только одно слагаемое формулы — здоровую пищу. Два других он «видит в гробу» и целыми днями, запершись в прокуренной комнате, читает свои детективы.

Гипотеза моя подтвердилась, когда я взял отпуск и стал жить на даче постоянно. Теперь я чувствую себя разбитым всю неделю, хотя отравленным городским воздухом не дышу вовсе.

Женщины говорят, что это не страшно. Моя хроническая усталость, обещают они, перейдёт со временем в хроническую бодрость, я вернусь из отпуска мускулистым, загорелым, помолодевшим — и здоровья, добытого таким изнурительным способом, мне хватит до будущей весны. Свояку же они грозят страшными карами. Свояка зимой будет грызть авитаминоз, согнёт радикулит, доконают простудные заболевания.

Откровенно говоря, ради короткого мига сегодняшнего блаженства я бы поменялся со свояком судьбой, но не могу. Поздно. Ещё весной я неосмотрительно пообещал тестю, что за время моего отпуска мы с ним достроим веранду, и я должен теперь держать слово.

У нас сложные правовые взаимоотношения. Как юридический владелец дачи, я вроде бы являюсь заказчиком. Но как лицо, участвующее в строительстве, подчиняюсь генподрядной организации — тестю. Проще говоря, работаю у него подсобником, со всеми вытекающими отсюда унизительными последствиями.

— Давай-ка выдернем вот эту плаху, — говорит, к примеру, тесть.

Мы стоим перед кучей почерневших досок, брусьев, горбылей — прыгловским наследством, он — с одной стороны, я — с другой. Тесть ухватился за конец облюбованной плахи, пытается раскачать её.

— Берись за ту, что шевелится! — командует он.

— Где шевелится? — не вижу я.

— Ты куда смотришь? — нервничает тесть. — Ты не на мой край смотри — на свой!

Одна доска как будто слегка вздрагивает — и я крепко вцепляюсь в неё.

— Раз-два — взяли! — тесть рвёт изо всех сил, тут же выпускает доску и с матерками хватается за живот.

Ты что же, а? — он смотрит на меня — как на врага народа. — Ты это нарочно?..

Я молчу, втянув голову в плечи. В такие минуты лучше молчать.

Тесть отворачивается, закуривает, руки у него дрожат. Он долго, молча курит, словно забыв о моём присутствии. Ему надо прийти в себя, отмякнуть. Потом он затаптывает окурок и говорит более или менее спокойно:

— Я сейчас ногой её покачаю как следует, а ты гляди, которая зашевелится. Да гляди внимательно, а то опять не за ту схватишься.

Тесть качает. Я внимательно гляжу. Доски на моем краю шевелятся теперь все. О чём я ему и сообщаю:

— Они все шевелятся.

С глухим рычанием тесть бросается на штабель и начинает расшвыривать верхние доски, как Илья Муромец злых татаровьёв. Тесть очень крепкий мужчина, несмотря на свои шестьдесят с хвостиком: короткие обрезки он сгребает охапками, бьёт их о столбы соседской ограды — так, что прах взвивается к небу.

Я спрятался за угол дома и наблюдаю за схваткой. Находиться рядом опасно: обломки горбылей с фыркающим звуком летят аж в помидорные грядки. Хорошо, что жена этого не видит. Для неё любая былинка дороже всех наших веранд, мансард и флигелей.

Тесть скосил половину штабеля, добрался до намеченной доски. А её, оказывается, не существует. Вместо целой доски — половина, двумя железными скобами приколоченная к толстому бревну.

На всякий случай я остаюсь за углом: мало ли какая реакция последует. Но тесть понимает, что он опростоволосился, и спешит показным миролюбием разрядить обстановку.

— А эта не подойдет ли? — спрашивает он, выдернув из ощетинившейся кучи первую попавшуюся доску.

Доска, по-моему, ничем не отличается от прочих инвалидок, однако я, для пользы дела, считаю необходимым восхититься ею:

— И как это мы сразу её не разглядели!

— Ну, — соглашается тесть. — Одна голова хорошо, а две пустых хуже.

Это великодушно с его стороны — хотя бы так сравнить наши головы. Только я не обольщаюсь. Начинается следующая операция (доску надо окантовать), и уже через минуту тесть растаптывает равноправие.

— Кто же так держит топор, дядя? — ехидно спрашивает он. — Ты что, задушить его собрался? Так он железный — не выйдет.

Оказывается, я держу топор очень близко, почти «за горло». А надо за конец топорища или, по крайней мере, за середину.

Чертыхнувшись про себя, я беру топор по правилам.

Затем обнаруживается, что рубанок я тоже держать не умею. Правда, здесь другая ситуация. Я очень хочу научиться этому тонкому делу, а тесть откровенно не верит в мои возможности. Некоторое время он наблюдает за мной, не вмешивается, но его так корёжит при этом от возмущения, что я не выдерживаю — сам уступаю инструмент. Тесть хватает рубанок и начинает строгать с такой яростью, будто в дереве засел нечистый.

Наконец, доска готова. «Взяли!» — следует команда. Берём... и оказываемся лицом друг к другу.

— Здрасьте, Марья Ивановна! — издевательски раскланивается тесть. — И как же ты её понесёшь? Задом будешь пятиться, по-рачьи? Или в тяни-толкай станем играть?

— Так ведь вашим концом заносить — вам и передом идти.

— Здрасьте, Дарья Петровна!.. Это кто же тебе сказал, что моим концом? Ну-ка, пошевели извилиной- то. Пошурупь.

Я старательно «шуруплю»: ну точно — его концом заносить надо. Но спорить бесполезно. Лучше подчиниться. А там само покажет.

Несём.

— Правее возьми!.. Левее!.. — подаёт сзади команды тесть. — Стоп!.. Разворачивай... Заноси.

Так, с окриками, с кряхтеньем — будто тащим корову на баню — мы заносим доску на недостроенную веранду... не тем, разумеется, концом.

— Тьфу! — взрывается тесть. — Ведь говорил же людям, ведь долбил!..

— Позвольте! — недоумеваю я. — Кто кому говорил?.. Это я вам говорил.

— Ты?!

— Я.

— Ты?!.. Ага... Ты говорил... За дурака меня считаешь?

Проще всего выпихнуть доску обратно и на свободе развернуть. Но оскорблённый тесть пытается сделать это прямо на веранде. Сам. Без моей помощи.

И он разворачивает доску — против всех правил геометрии. Вот за что я уважаю своего тестя — за несгибаемость.

Так мы строим. Или примерно так. Иногда хуже, иногда лучше. Важен, понятно, результат, а на результат мне грех жаловаться. Тесть мастер на все руки — медник, жестянщик, электрик, краснодеревщик, — всю жизнь он паял, клепал, фальцевал, зачищал концы и просто не умеет работать абы как. Он лучше семь раз сломает сделанное, растопчет, изотрёт в труху и развеет по ветру, чем оставит корявость, неплотность, приблизительность.

Но тестя угнетает стройматериал. Вернее, отсутствие такового. Каждое утро он подходит к штабелю с надеждой хотя бы для начала выудить из него досточку, способную порадовать руку и сердце, и каждое утро его встречают унылые горбы и рёбра. Ах, ему бы некондиционного тёсу, полкубометра брусьев, ему бы опилок, шлаковаты и всего один мешок цемента — что бы он тут натворил!.. Увы, увы! Всё это существует в природе, но не существует в продаже. Никто не позаботился об открытии магазина «Друг садовода», торгующего хотя бы отходами великих и рядовых строек. И сотни дачных кооперативов медленно, но верно превращаются в питомники мелких попрошаек и крупных блатмейстеров.

Вот и я уже ходил к одному школьному товарищу, просил выписать по старой дружбе древесноволокнистых плит или, на худой конец, фанеры. А жена, возвращаясь как-то с прогулки, приволокла домой две пропитанные соляркой доски, собственноручно выковырнув их из грязи на соседней стройплощадке.

Доски эти и сейчас лежат на балконе. Вместе с бывшим белым плащом жены, в котором она гуляла в тот вечер.

Рыбалка.

Сегодня нам с Артамоновым не везёт. Хотя мы вроде бы всё предусмотрели. Поднялись в пять часов утра, к половине шестого накопали червей, а в шесть уже расположились на берегу. Думали спокойно порыбачить, пока на пляж не заявятся первые купальщики. Но пришёл какой-то дачный внук — чёрт его поднял в эту пору! — сел за нашими спинами и сопит.

У нас в посёлке существует некоторое количество дачных внуков. Они живут здесь, брошенные гастролирующими родителями, всё лето, от школы до школы, и бабушки уже к концу июня ухитряются так раскормить их, что на малых буквально лопаются джинсы. Дачные внуки, отпрыски интеллигентных родителей, воспитаны в демократичных правилах: они всезнающи, самоуверенны, со взрослыми ведут себя на равных, даже с превосходством.

Вот такой эрудит и подсел к нам. В качестве непрошеного комментатора.

Я вытаскиваю крохотного окунька.

— Окунь, — сообщает малый. — Это мелкий окунь. Бывают значительно крупнее.

Ах, чтоб тебя! Я и сам знаю, что бывают крупнее, да где ж их взять.

Окунь, паршивец, так глубоко заглотил крючок, что я никак не могу его высвободить. На второй удочке между тем клюёт.

— Повёл, — комментирует внук. — Раз повёл — значит, подлещик.

«Значит подлещика» я позорно упускаю. Артамонов же, наоборот, подсекает точно такого же, и мне кажется, что он перехватил моего, сорвавшегося.

Дачный внук проникается уважением к Артамонову, достаточно, впрочем, снисходительным.

— Неплохая подсечка, — говорит он солидно. — Я думаю, вы смогли бы вытащить и карпа. Здесь карпы водятся — знаете?

Мы вздыхаем. Карпы в протоке действительно водятся. Иногда они даже клюют. Но чтобы поймать за утреннюю зорьку, допустим, одного карпа, надо расставить по берегу не менее тридцати удочек. Такое количество «стволов» набирается здесь только по воскресеньям — и тогда кому-то достаётся «выигрышный билет». Мы своего воскресного карпа уже приносили с рыбалки, и теперь, по теории вероятности, нам не на что рассчитывать до конца сезона.

Впрочем, есть человек, который ловит карпов ежедневно. И не по одному, а по семь-восемь штук. Человек этот живёт в нашем кооперативе, но кто он — мы не знаем. Зовут его не то Игнатий, не то Геннадий, у него неприятное острое лицо, жёсткая борода, растущая из шеи, и маленькие настороженные глазки. На улице и в огороде Игнатий-Геннадий, опасаясь расспросов, не появляется, окна его высокой и такой же узкой, как лицо хозяина, дачи постоянно затянуты полиэтиленовой плёнкой. У него есть лодка, всякий раз он устраивается с ней в другом месте, но где бы Игнатий-Геннадий ни заякорился — без добычи он не останется.

Мы с Артамоновым прозвали его истребителем карпов и подозреваем, что он пользуется каким-то гнусным прикормом, на запах которого карпы сбегаются толпой, как одурелые. «Истребитель» вытаскивает их бесшумно, незаметно. Когда кому-нибудь из рыбаков попадается «воскресный карп», об этом тотчас же узнаёт весь берег. «Воскресный карп» идёт из воды туго, с тяжёлым шлеёпаньем, происходит короткая паника, соседи бегут на помощь счастливцу с подсачками в руках, а потом все долго обсуждают это событие и радуются удаче товарища.

Забалдевшие же карпы «истребителя» не гнут удилищ и не обрывают лесок. Игнатий-Геннадий время от времени просто опускает за борт подсачек — как хозяйка дуршлаг в кастрюлю с пельменями — и вычерпывает очередного «лаптя».

Артамонов терпеть не может «истребителя». При виде его он издаёт горлом хриплый клёкот, как фанатик-мусульманин при виде собаки-неверного. Он считает, что «истребителя» надо предать общественному суду, лодку его экспроприировать, удочки переломать через колено, а самого навечно изгнать с протоки. Ничего такого сделать, разумеется, нельзя. «Истребитель» ведь не употребляет запретных орудий лова, не бросает в воду динамитных шашек, а что там у него за прикорм — поди докажи. Но Артамонова невозможно переубедить. Выслушав мои доводы, он заявляет: «В таком случае мы с вами должны набить ему морду!» Должны! — ни больше, ни меньше.

С Артамоновым мне вообще беда. Я сам приохотил его к рыбалке. Во-первых, мне хотелось спасти Артамонова от порабощения пинг-понгом, и, во-вторых, я рассчитывал приобрести в его лице идеального компаньона: тихого, интеллигентного, послушного. Но раскрепощённый Артамонов повёл себя неожиданно. Вместо того, чтобы с мудрым спокойствием наблюдать жизнь — как приличествует инженеру человеческих душ — он то и дело норовит вмешаться в неё, проявляет повышенную гражданскую активность, донкихотствует по мелочам. Из-за его принципиальности мы больше не рыбачим на Котловане (есть такой довольно просторный водоём через дорогу от нашего кооператива). Неделю назад Артамонов совершил там свой очередной подвиг, после чего отношения наши с коллегами оказались испорченными.

Была суббота, рыбаки стояли вдоль берега плечом к плечу, таскали помаленьку ершей и подлещиков. Вдруг подъехал рыжий парень на моторной лодке, этакий высокомерный джигит, не замечающий нас в упор. Он горячил своего «скакуна», описывал круги, тыкался в берег, давя снасти — всё вызывал матерно из кустов какого-то Гошку. На что невидимый Гошка так же матерно отвечал: сейчас приду, подождёшь — не облезешь.

Робкие пехотинцы-удочники, осознающие свою второсортность рядом с лодочниками, долго терпели, а потом всё же сказали парню: будь человеком — отплыви маленько и жди.

Рыжий отплыл. Но быть человеком до конца он не мог. Или умышленно не хотел: много, мол, чести для такой мелюзги. Он что-то делал там с мотором, отчего мотор натужно ревел и гнал из-под кормы мазутную волну.

Вот тогда Артамонов и решил вступиться за общество.

— Молодой человек! — крикнул он. — У вас, простите, какой мотор?

— «Вихрь», а чо? — ответил рыжий.

— Я бы хотел с вами проконсультироваться. Вы не можете подъехать?

Парень подъехал, недоверчиво глядя на Артамонова.

Артамонов изловчился и понужнул его удилищем между ушей. То есть он целился между ушей, но парень увернулся, и Артамонов, лишь вскользь задев его, хлестанул изо всех сил по борту лодки.

Парень ошалел. На мгновение лишился дара речи. Он врубил скорость — лодка отпрыгнула метров на десять и остановилась, растерянно закачавшись.

— Ну, падла! — сказал парень, трясясь. — Ну, падла... А-а-а! — заорал он вдруг, стремительно выпрямляя спину, будто ему всадили укол в ягодицу, и помчался вдоль берега на бешеной скорости.

Он гнал лодку так близко, чтобы только-только не зацепить дно винтом.

Мутный вал катился на берег. Рыбаки поспешно выдёргивали удочки, хватали куканы с уловом, садки...

— А-а-а!! — вопил рыжий, снова и снова разворачивая лодку.

Казалось, он хочет потопить не только приплесок, но и кустарник на берегу, где засел кореш его Гошка, дачи, схоронившиеся за кустами, ближайшие населённые пункты и железную дорогу с полосой отчуждения.

Теперь уже матерились рыбаки. Но не в адрес рыжего, а в адрес Артамонова, вызвавшего этот тайфун.

— Сволочь бородатая! — плевались они. — Испортил рыбалку, козёл!.. Кто тебя просил возникать, в перемёт твою душу!..

Получилось, что мы нехорошо зарекомендовали себя на Котловане и нам осталась одна дачная протока — с капризным её нравом, ничем не объяснимым внезапным бесклёвьем, с надоедливыми знатоками-болельщиками.

...Девять утра, а в садке у нас три окунька и четыре подлещика. И тех мы поймали за первые полтора часа. А потом дело пошло по известной рыбацкой присказке: «То ничего-ничего, а то как отрезало».

Мы всё же упорствуем: сидим в расчёте на поздний клёв. У здешней рыбы странный характер. Можно встать чуть свет, проторчать на берегу до обеда и уйти ни с чем. А соседский парнишка возьмёт прутик в самое пекло — и через пару часов притащит на уху.

Но сегодня, кажется, толку не будет. Уже колготятся на пляже купальщики. Нам не видно их из-за кустов, слышно же хорошо. По голосам — это компания пацанов: нечего, значит, и надеяться переждать их. Ранний купальщик хорош в будние дни. В будни с утра купаются только пенсионеры. И не купаются, собственно, а выполняют оздоровительный комплекс: сплавают туда-обратно, полотенцем разотрутся и — на завтрак. А ребятишки могут до вечера пробалдеть. Если не выдохнутся раньше.

Нынче они что-то быстро раздурились. Какой-то оглашенный уже минут пятнадцать хриплым басом орёт:

— Тону-у! Тону-у!.. Дяденька, помогите!.. Тону-у!.. Тону-у!..

Наш дачный внук, уставший сидеть без дела, прогулялся до пляжа. Вернулся и говорит неторопливо, этаким светским тоном:

— Вы знаете, у меня создалось впечатление, что он действительно тонет.

О!.. Вундеркинды! Аристократы! Рационалисты сопливые!.. У него, видите ли, создалось впечатление!..

Мы с Артамоновым что есть духу бежим к пляжу.

Мама родная! Да он не тонет — его топят!

Два хулигана загнали дачного внука (не нашенского — инобережного) в протоку по самое горло — одна круглая голова маячит над водой — и расстреливают комками. Только что зафитилили его же собственным кедом, набитым песком. Но промахнулись.

— Витька! — азартно кричит тот, что постарше. — Кидай вторым!

Витька кинул — и попал.

— Эй!.. Вот я вас! — грозит Артамонов, на ходу расстёгивая брюки. — Уши пооборву!

Хорошо, что Артамонов запутался в штанах, и я успеваю опередить его. Сгоряча он мог бы прыгнуть в речку, а спасать восемьдесят килограммов костей — удовольствие ниже среднего.

Маленькие негодяи улепётывают сразу же — я и двух взмахов не успеваю сделать. Но жертва их остаётся в воде, торчит, как свая, забитая по самую маковку.

— Ты чего не вылезаешь? — спрашиваю я, подплывая.

— Да-а, — хлюпает носом малый. — Они меня в кустах подкараулят.

— Ты из «Отдыха», что ли?

— Ага.

«Отдых» — островной, точнее полуостровной кооператив, расположенный в полукилометре от берега, за кустами. Приходится мне сопроводить «утопленника» до крайних домиков. Дальше я в неспортивных своих трусах — розовые цветочки по белому полю — идти стесняюсь. Хотя надо бы, наверное, засвидетельствовать родителям, что кеды он не потерял.

— Попадёт за кеды-то?

— Да ну! — небрежно отвечает малый. Он уже оклемался, заподпрыгивал, — дом-то рядом.

...Я возвращаюсь назад и вижу такую картину: рядом с пляжем, буквально в пяти метрах, притаилась между кустиками лодка «истребителя». И сам он ссутулился на скамейке — расплетает какой-то тросик, кося глазом на поплавки.

Выходит, он здесь всё время и сидел, да мы с переполоху не заметили? И видел, значит, как парнишку мордовали?.. Ведь ему стоило только шумнуть. Голос повысить...

Признаться, эта мысль не сразу мне в голову приходит, А если совсем честно — она приходит в голову не мне. Мною же владеет рыбацкий соблазн: вот она, тайна! Стоит лишь добрести до лодки, тем более, что я всё равно голый.

— На что ловите? — спрашиваю.

— На червячка, дорогой товарищ, — елейным голосом отвечает «истребитель». — На червячка ловлю. Одна у нас у всех наживка.

— А прикорм? — не отступаю я. — Мы вон тоже на червяка, однако же...

— Что прикорм, — вздыхает «истребитель» и, фарисейски закатывая глазки, начинает вещать: — Прежде всего, дорогой товарищ, я хожу не за рыбой. Я хожу за удовольствием. Рыба меня, любезный друг, интересует в последнюю очередь...

Вот гад! Рыба его не интересует. А в лодке обессиленно пошевеливают жабрами пять упитанных карпов.

— Не разговаривайте с этим человеком! — кричит Артамонов, раньше меня всё оценивший. — Это низкий, отвратительный человек! Не смейте с ним разговаривать!..

На подходе к даче Артамонова мы становимся комическими персонажами традиционной инсценировки.

— Идут! Идут! — возбуждённо переговариваются артамоновские дамы, из-под козырьков ладоней высматривая кого-то за нашими спинами.

— Ой, а рыбы-то, рыбы!..

— Едва несут, бедные.

— Аж согнулись...

Мы не расположены к шуткам, но артамоновские дамы не замечают этого.

— Героям путины! — скандируют они. — Передовикам китобойного промысла — наш привет! Ту-у-ру-ру- рам-тарам-там-там!..

На звуки туша выходит из калитки своей дачи Викеша. В руках у него полуметровый судак. Хвост рыбины волочится по земле.

Сбросимся, мужики, — нахально издевается Викеша.

Викеша рыбачит по-своему. Про наш способ он отзывается презрительно: «На одном конце — червяк, на другом конце — прошу прощения...» Сам же Викеша раз в неделю седлает «москвича», уезжает на левый берег Оби и там, в запретной зоне, покупает рыбу у подозрительных личностей. Личности эти — небритые, с разбойными глазами — прогуливаются, руки в брюки, вдоль берега, ведут сочувственные разговоры с работниками рыбоохраны, а когда заезжий человек поинтересуется конфиденциально: «Как насчёт рыбки?» — не глядя на него, скажут: «Давай по-быстрому червонец и копай вон там под кустиком». Клиент раскопает носком ботинка песочек — и найдёт там судака, нельму, а то и кастрючка.

— Вы браконьер! — заносчиво говорит прямой человек Артамонов.

— Кто? Я? — моргает глазами Викеша. — Здравствуйте!.. Я что, ловил её? Я купил — и всё. Деньги — товар, товар — деньги.

— Значит, вы пособник. Вы поощряете хищнические инстинкты, покупая рыбу у браконьеров.

— Ну, я не буду больше, — повинно склоняет голову Викеша. — Буду в магазине покупать. — Он подмигивает артамоновским дамам, с живейшим интересом слушающим дискуссию. — С завтрашнего дня начинаю только в магазине брать. Знаешь ты этот магазин? Покажи — где он?

Артамонов не знает такого магазина.

Дамы от восторга хлопают в ладоши. Они полностью на стороне Викеши.

— Хорошо, — не сдаётся Артамонов. — Вам очень нужен этот судак? Можете вы без него обойтись?

Викеша задумывается. На него это не похоже, но тут он задумывается. И, подумав, честно отвечает:

— Могу... Я много без чего могу обойтись. Только почему я специально должен обходиться? Другие же не обходятся. Не считают нужным. Вот, слушай, я тебе про один буфет расскажу...

Историю эту мы слышали не раз.

Викеша как-то попал в удивительный, фантастический буфет. Привёл его туда бывший школьный товарищ. Им захотелось почему-то закусить грудинкой, именно грудинкой, а ничем другим, и товарищ сначала позвонил по телефону. «Дуся! — сказал он. — Привет! У тебя сегодня есть, что под бюстгальтером носят? (Остроумный человек был товарищ). Есть, да? Ну, сейчас подъедем».

И они подъехали. Странный это оказался буфет. Баранину там называли баранинкой, воблу — воблочкой, икру — икоркой. Зато посетителей: Иван Петрович, Николай Васильевич, Раиса Прокофьевна...

Викеша хотя и заробел перед незнакомыми людьми (покупатели в большинстве своём были важные из себя люди, высокие, с развёрнутыми, даже откинутыми назад плечами), однако по настоянию друга отоварился дефицитом на целых полгода. Поскольку имелось в буфете всё: осетрина и буженина, крабы и стерлядь, иваси и караси. Не говоря уже о грудинке, которой Дуся хотела отвесить им четыре кило, но товарищ сказал, что достаточно двухсот граммов.

— Так будем мы варить уху или нет? — сердито спрашивает Викеша, раздразнивший себя рассказом о чудесном буфете.

Он отрубает — в общий котёл — голову судака с добрым куском мяса, и мы варим полубраконьерскую Уху.

Приготовленная на костре в закопчённом чугунке, пахнущая дымом, она так обжигающе горяча, так вкусна и ароматна, что перед ней бледнеют деликатесы всех закрытых буфетов мира...Праздник независимости.

Праздник независимости.

2 июля в 15 часов 30 минут по Центральной улице пронесли первый огурец. Нёс его высокий прямой старик с львиной гривой бывшего первого любовника. Несмотря на послеобеденный зной, старик был одет в крахмальную рубашку с галстуком и строгий чёрный пиджак. Голову его прикрывала твёрдая соломенная шляпа.

Огурец был завёрнут в чистый носовой платок. Старик нёс его так, словно поддерживал приклад ружья, взятого по команде «На плечо». Рядом, столь же сосредоточенно, вышагивал внук-октябрёнок в парадных шортах с наведёнными стрелками.

Откуда-то все узнали, что несут именно первый огурец. Очередь возле телефонной будки расступилась почтительно, пропуская деда с внуком. Старик принял это как должное, поблагодарил чуть заметным кивком, ни на кого конкретно не взглянув.

В будке старик прежде всего бережно положил свёрток на полочку и откинул концы платка. Потом достал очки и водрузил их на место, внушительно шевельнув мохнатыми бровями. Потом, каждый раз фиксируя палец в дырочках телефонного диска, набрал номер.

— Бабуля? — сказал он поставленным голосом. — Здравствуй... Так вот, докладываем: сегодня сняли первый огурец. Да-да, здесь, со мной. И Митя тоже здесь. Какой из себя? Минуточку. — Старик вынул из кармана сложенный вчетверо календарный листочек, развернул его и, сдвинув очки на лоб, прочёл: — Длина — восемь с половиной сантиметров, толщина по периметру — семь... Пупырышки? Имеются, имеются пупырышки. Весь в пупырышках. Спасибо. Спасибо, бабуля. И тебя с тем же. Нет, не трогаем. Ждём. Не задерживайся. Конечно, возьми такси...

Повесив трубку, старик вновь укутал огурец. Крохотный зелёненький огурчик с доверчивым белым носиком, с нежными пупырышками, с хвостиком, покрытым белёсыми волосками, покоился в большой его руке, как птенчик в гнёздышке.

Минута торжественного молчания наступила в очереди. Никто даже не поспешил тотчас занять освободившуюся будку — все глядели вслед удалявшимся деду и внуку. Вот оно — свершилось! Сделан почин, пусть на чужой пока грядке. Теперь полезет, попрёт огородная живность, начнёт тяжелеть и наливаться, гнуть долу ветви. Не зря пахали и боронили, вносили подкормку, укрывали от заморозков, поливали и пасынковали...

Супругу моё известие о появлении в пределах кооператива первого огурца расстроило.

— Ну вот, сон в руку, — подавленно сказала она.

С тех пор, как мы завели дачу, жену преследует один и тот же кошмарный сон. Ей снится изобилие в соседских огородах. Гроздья красных помидоров сгибают там кусты, кабачки величиною с месячных поросят белеют в грядках, курчавится цветная капуста. А наш огород мёртв. Голая земля потрескалась от жары, чахнет всё ещё пригнутая малина, пустою гробницей зияет парник. И хотя, проснувшись, жена вспоминает, что сделала всё не хуже людей — успела вовремя вскопать, засеять и обиходить свой участок, сон повторяется снова и снова. Он прямо измучил жену. И меня тоже. Жена всегда была мастерица видеть кошмарные сны, но раньше хоть было какое-то разнообразие. Однажды ей, помню, приснился сон весьма даже романтичный: как будто она террористка, бросила бомбу в какую-то королеву с шестимесячной завивкой, ехавшую на слоне, королева не пострадала (они всегда почему-то не страдают), а вот слону оторвало хобот. И жену, естественно, собираются казнить. Если она не пришьёт хобот обратно. Кое-как ей удалось проснуться — за минуту до казни.

Огородный же кошмар казнит её каждую ночь. А теперь он и сбываться начал: люди вон урожай собирают, а у нас всё ещё одни зелепутки,

Неожиданно история с огурцом взволновала свояка, который до этого вообще никакой растительности вокруг себя не замечал. Он забрался в огуречную грядку и, пока женщины всполошенно атукали на него, отыскал целых два огурца. Вполне приличных. У одного даже бочок успел слегка пожелтеть.

— Так у нас что, и помидоры тоже будут? — спросил изумлённый свояк. — Вы помидоры-то сажали?

— Здравствуйте! — гордо ответили женщины (они, конечно, проглядели огурцы, но теперь делали вид, что ничего такого не произошло). — Разуй глаза-то. А за домом что? — И сунули свояка носом в помидорную плантацию.

Свояк, воздев к небу руки с зажатыми в них огурцами, издал торжествующий клич. Наконец-то он был отмщён. И пусть не знали про это его обидчики. Важно, что знал он сам.

Нынче весной свояка жестоко оскорбили. Нанесли удар по его достоинству и убеждениям.

Случилось это на базаре, куда свояк был послан купить килограммчик-другой ранних помидоров. Получил он такое поручение впервые за последние двадцать пять лет — и, конечно, не узнал базара. Свояк помнил ещё шумные послевоенные «толчки» смешанного промтоварно-продуктового направления, где торговались до хрипа, до битья шапками оземь, а тут увидел прекрасное крытое помещение вроде хоккейного стадиона с множеством культурных прилавков и спокойными интеллигентными очередями. В одну такую очередь, к весёлому южному человеку, он и пристроился.

Очередь, между прочим, неплохо двигалась. Продавец — товарищ, видать, опытный — взвешивал быстро. И не мелочился. Если, допустим, вес граммов на пять перетягивал, он не менял помидор на другой, помельче — отпускал так, с походом. Но, с другой стороны, и покупателям не разрешал копаться, выбирать. Да собственно говоря, и выбирать-то особенно не было нужды. Помидоры товарищ предлагал довольно ровные и мало побитые. Если учитывать длительный перелёт их в наши края, то можно сказать, вообще целые. Так что задержек не возникало. Пока не приблизился к продавцу свояк.

— Почём помидорчики? — спросил он.

Продавец, хотя и удивился, но всё же ответил:

— Пять рублей.

— А как отдать? — прищурился свояк.

Продавец рассмеялся, оценив шутку, и соответственно ответил:

— А отдам за семь.

— Хм, — сказал свояк, перебирая помидоры — Рубля два с полтиной я бы за эту гниль ещё дал.

Продавец, сообразив, что свояк не шутит, а, может быть, намеренно издевается, оскорбился.

— Где гниль?! Это гниль, да?! — он схватил один помидор и сунул его под нос покупателю. — Совесть имеешь-нет?.. Эт-та отборный помидор! Самый лучший! Подарочный! Его самому кушать нельзя. В больницу нести — передачу. Любимой девушке — на день рождения...

Некоторые в очереди тоже заволновались: гражданин, мол, вы берёте или не берёте? Если брать — то берите, а не брать...

— Ну, хорошо, — свояк решил маленько накинуть. — Два восемьдесят — и по рукам.

— А по рогам не хочешь? — окрысился продавец.

— Зря сердишься, хозяин, — миролюбиво сказал свояк. — Я хорошую цену даю.

— Иди воруй, — буркнул хозяин. Он уже взвешивал помидоры другому покупателю и на свояка не глядел.

Свояк отошёл. Он тоже себя битым волком считал: помнил, что в таких ситуациях не штурмом брать надо, а медленной осадой. Минут пятнадцать он погулял между рядами и опять подкатился как ни в чём не бывало.

— Ну что, хозяин, не надумал?

— Чего я не надумал? — спросил продавец, успевший уже забыть про инцидент.

— По два восемьдесят не надумал? — напомнил свояк.

Тогда продавец узнал его, всё вспомнил и аж затрясся.

— Ннна! — сказал он, схватив в каждую руку по большому помидору и стиснув их так, что семечки потекли. — Н-на — ешь!.. Только уйди! Не могу смотреть на тебя! Рожа твоя противная, как у собаки!

Тут уж и вся очередь возмутилась:

— Действительно, чокнутый он, что ли?

— Гляди-ка, торгуется ещё! Торгаш выискался,

— С Луны, видать, сорвался...

— Точно. Ископаемый какой-то.

— Да он замороженный лежал! — крикнул один остроумный товарищ.

— Хо-хо-хо! Верно!

— А теперь оттаял!

— То-то и видать, что оттаял...

Короче говоря, общими усилиями свояка отшили окончательно. К немалому его изумлению. «Что же это такое с людьми сделалось? — подумал он. — Стоят... как телята покорные. Их грабят, а они хоть бы хны. Ни один даже не вякнет. А если он завтра по восемь рублей заломит? Тоже скушают?.. Ведь простое же дело: договориться и не брать. Денёк-другой пожить без помидоров. Пусть они сгниют у него к чёртовой матери!.. Нет, стоят, штрейкбрехеры. Ещё и гавкают... ископаемый, видите ли». Он, конечно же, не только подумал, но, как человек горячий, попытался высказать этим капитулянтам своё отношение. Помитинговал маленько. Дескать, давай-давай, лопухи, — выворачивай карманы. Так вам, лопухам, и надо. Вы попросите его хорошенько — пусть он вам на головы ещё накладёт. Для полного удовольствия.

Но шибко-то ему разоряться не позволили. Тут сразу обнаружилось, что чувство достоинства у людей ещё присутствует. Некоторые — а в очереди были и мужчины — начали даже подсучивать рукава, и свояку пришлось убраться.

И вот теперь... он держал в руках два собственных огурца. И собственные помидоры набирали завязь. Товарищ с «подарочными» помидорчиками, ау! Знаешь, где мы тебя видели в белых тапочках? Догадываешься?

Щедро грело сибирское солнце. «В июль катилось лето». Земля дарила за труды.

Загрузка...