…и когда на море ты один с этим и видишь, что Гольфстрим, с которым ты сжился, который ты знаешь и вновь узнаешь и всегда любишь, течет так же, как тек он с тех пор, когда еще не было человека, и что он омывает этот длинный, красивый и несчастный остров с незапамятных времен, до того, как Колумб увидел его берега, и что все, что ты можешь узнать о Гольфстриме, и то, что в нем всегда было, — все это непреходяще и ценно, ибо поток его будет течь, как он тек мимо индейцев, мимо испанцев, мимо англичан, мимо американцев и мимо всех кубинцев, и все формы правления, богатство, нищета, муки, жертвы, продажность, жестокость — все уплывает…

Хемингуэй, «Зеленые холмы Африки»

Страна идет вперед, господа, так есть, и так было…

Из речи сенатора Габриэля Седрона

Воскресенье,

26 августа 1951 года


Горизонт уже покраснел, но я не чувствую времени. Я здесь, на пляже Варадеро, напротив длинных причалов Кавама, я здесь, и я существую. Мое имя — Луис Даскаль: несколько букв, условное обозначение, фабричное клеймо, чтобы отличать одно изделие от другого, но само по себе ничего, абсолютно ничего не значащее — просто Луис Даскаль. Я пью уже пятый или шестой бокал виски, не помню точно. День кончается, солнце вот-вот зайдет. Только на Кубе бывает такой закат. Как на безвкусной почтовой открытке. Море спокойно, а солнце очень значительно. Это необходимо, томительно необходимо, чтобы было такое вот большое солнце. Оно отвлекает от земных забот. Виски надо пить с чистой водой, потому что, когда пьешь с содовой, не пьянеешь. Этот прекрасный шотландский напиток позволяет забыть невыносимую и неотвязную альтернативу. Стоит выпить виски (можно ром или коньяк), как альтернатива отступает и открывается тот единственный путь, на котором человек может забыться, — путь, на котором все предстает в розовом свете. Теперь час коктейлей, и из сверкающего огнями бара «Кавама» несется шум. Все сейчас там. И нетрудно представить, о чем они разговаривают: у Иони потрясающий цвет лица, он контрастирует с его голубыми глазами, переговариваются женщины. Крошке Карденас идут длинные волосы, а на солнце они отливают золотом, говорят мужчины. Сейчас все там, в «Каваме», строят планы, как лучше провести сегодняшний вечер. Это должен быть великолепный вечер, потому что он последний в этом сезоне. Завтра понедельник, и все возвращаются в Гавану, а в первых числах сентября начнутся занятия в школах и университете; начнется служба и покупка зимней одежды; начнется концертный сезон в филармонии и оперный — в «Аудиториуме», а потом пойдут декабрьские праздники, которые устраивают в клубах Арельяно, и тогда Яхт-клуб и Билтмор-клуб превратятся в смешное подобие Бродвея. Завтра по шоссе потянется длинная вереница автомобилей. Но сегодня все еще здесь, и те, кто приехал только на вечер или на субботу и воскресенье, выясняют, кто уже прибыл и где устроился, а кто остался в Гаване и почему. Заодно тщательно смотрят, чтобы не смешаться с теми, кого считают ниже себя. Многие озабочены, как бы не слишком открыто, но все же похвастаться новой покупкой. Я вдруг чувствую необходимость отбросить все это и совершить что-нибудь безрассудное, какое-нибудь безумство: я выплескиваю содержимое бокала, пробежав немного, струйка виски впитывается, сверкающая ниточка превращается в темный след на мелком песке. Голова невыносимо ясна.

Вот и первая звезда взошла. Мальчишкой я приходил в ужас при мысли о том, что свет, который я вижу сейчас, излучался миллионы лет назад, что пространство безгранично и что, вероятно, существуют другие планетные системы, подобные солнечной, и, может быть, там есть жизнь; все, что не имело конца, все, чего я не знал, меня пугало. А мысль о вечном движении рождала невыносимое напряжение и страх. Я изобрел реактивные самолеты задолго до того, как появились настоящие; я изобрел их, наблюдая за неожиданными рывками детских воздушных шариков, из которых вдруг разом выходил воздух. Вот солнце и село.

Варадеро хороший, самый хороший курорт. Я немного пьян, но все равно это хороший курорт. И пейзаж эффектный — пальмы подступают прямо к воде. Тепло расслабляет, а кожа под рубашкой горит. Эта рубашка мне идет; мне нравится ее бледно-голубой цвет и приятно прикосновение нейлона к телу. На Варадеро всегда так бывает: вдруг появляется эта чувственная радость оттого, что ты живешь, оттого, что ощущаешь солнце и воду, видишь голубизну моря, видишь, как все сверкает в этом палящем белом свете. Потом приходит внутренняя удовлетворенность, точно несешь в себе скрытый огонь, и ты начинаешь понимать кошек, когда они, мурлыча, трутся о ножку стула. А если еще проплывешь раз-другой, а потом вкусно пообедаешь и обед переварится как следует, а в послеобеденную жару поспишь и под вечер выпьешь немного, беседуя с приятелем, да еще зайдешь к женщине, из тех, с кем можно познакомиться в баре «Кастильито»… то чего еще остается пожелать на рассвете следующего дня, когда видишь, что все по-прежнему на своем месте: и прозрачное светло-зеленое море, и кроны деревьев, выступающие над крышами домов, у самой воды, и сосны, и дикий виноград, вылезающий из-за пояса цементной изгороди прямо на песок пляжа. Чего остается пожелать? Правда, есть еще на свете спокойствие. Есть? Да, есть: спокойствие слона в стаде, пока вожак не пал от пули охотника. Или беззаботность гиппопотама, не подозревающего о том, что его огромная пасть, которой он тщетно пытается поймать солнце, будет развлекать миллионы зрителей в кинотеатрах всего мира. А есть и безмятежность зрителя, который, сидя в кино, наслаждается созерцанием блестящих боков чудовища, потому что пламя пожара еще не охватило все вокруг и не заставило зрителя судорожно метаться в поисках выхода. «Осторожно, гиппопотам! На тебя направлена камера. Закрой пасть! К чему забавлять людей, которые могли бы мыслить?» Нет, безмятежность все-таки существует, а Варадеро — лучшее место на земле.

Мне хорошо. Вино привело меня в состояние покоя и сонливости, и я чувствую себя словно под колпаком, в вакууме, который защищает и делает нечувствительным ко всему вокруг: сейчас я, пожалуй, отважился бы на любую дерзость, не опасаясь возмездия. Уже совсем стемнело, а я как идиот все сижу один на песке, в довершение всего кончилось виски. Я возвращаюсь в бар. Бар «Кавама» — лучший на Варадеро. Все здесь спокойно и сдержанно и ничуть не похоже на пышную претенциозность, какая бывает в других заведениях такого типа. Лучше всего пить в этом баре зимними вечерами, когда сезон уже кончился, когда слышно, как стонут сосны на пляже и тонко посвистывает ветер, просачиваясь в щели окон, выходящих на террасу. В такое время в баре бывает пусто. А сейчас с темного пляжа видны светящиеся в ночи окна «Кавамы». Искусно обтесанные каменные арки дышат счастливой уверенностью класса, не сомневающегося в прочности своего положения. В этом баре все пахнет деньгами.

Я иду. Ботинки тонут в песке. Да еще этот бокал. Я швыряю его в море. Все, как обычно, сейчас в «Каваме»: Иони, Анита, Франсиско Хавьер, Тина, Маргарита и остальные. Они смеются механически, животным, гулким смехом, и назначение этого смеха — доставлять удовольствие, а не выражать его. Смеяться следует осмотрительно, именно так, как требует хороший тон. Если человек смеется визгливо, почти наверняка он карьерист. Ляжки у Аниты — настоящее произведение искусства (красивая линия — основа изящества); чистая кожа и упругие мышцы, колени круглые и гладкие, икры в меру полные, а щиколотки гонкие. Загорелые ноги, покрытые коротким светлым пушком, контрастируют с белизной шортов и белокурыми волосами, прямыми, тщательно причесанными и аккуратно лежащими на ярко-красной кофточке. Ибо в чистых тонах — элегантность «Кавамы». Пестрота вносит фольклорную потку, напоминает, откуда человек родом, а яркие цвета, густые, определенные, говорят о наличии счета в банке или о месте предстоящего отдыха; такие цвета преобладают в «Каваме».

В баре, наверно, будет и Ана де ла Гуардиа, признанная королевой красоты на карнавале Яхт-клуба в 1920 году; теперь она бесформенная толстуха, без стеснения выставляющая на этом рынке плоти свой золотистый плод: «Вот, сеньоры, Ана Мендоса де ла Гуардиа, восемнадцати лет, воспитанная в гаванском колледже «Мериси» и бостонском колледже «Сердца господня», член Билтмор- и Яхт-клуба; объем груди — тридцать четыре дюйма, талия — двадцать три, в бедрах — тридцать пять, глаза и волосы блестящие, чему причиной умеренная диета и непременно апельсиновый сок на завтрак. И конечно, белки в достаточном количестве. Подходите, сеньоры, налетайте, берите. В приданое — пай в делах нотариальной конторы с великолепной клиентурой и четыре жилых дома на Ведадо. Кто больше?» Возможно ли, что эта женщина некогда была так же привлекательна, как ее дочь? И если это было, то отчего же теперь она не такая? Ох уж этот климат: пятнадцать лет цветения, а потом вялость, подкожный слой жира и неуклюжие движения. Долой жару! Да здравствует «Элизабет Арден» и «Элен Рубинштейн»! Да здравствуют кремы из гормонов, масла для купания, шампуни и парафиновые ванны, удаляющие с кожи волосы! Разве этого недостаточно, чтобы остановить время? Почему это топкое ювелирное изделие — ноги Аниты — должны исчезнуть? Почему бы не задержать время — не преградить дорогу смерти? Да, знаю, я слишком много выпил.


Луис Даскаль поднялся по каменным ступеням, пересек террасу и вошел в бар «Кавама». У стойки он попросил еще виски с простой водой. Чей-то голос дошел до него, оторвав от размышлений: «И Камахуани, и Ремедиос, и Сагуа, и Сулуэта у меня в руках — все тамошнее среднее сословие. Бой будет в Санта-Кларе, Санкти-Спиритус и Сьенфуэгосе. Вот где нам придется столкнуться. Но я-то везде, где надо, хорошо смазал. Ортодоксы[1] ошибаются, если думают, что победят. Следующим президентом республики — это я вам говорю — будет Карлос Эвиа[2]».

И другой голос: «Самоубийство Чибаса[3] может оказаться на руку Аграмонте[4]». Кто-то еще: «Не думаю, чтобы их фанатизм дошел до того, что президентом станет какой-нибудь идиот». И еще: «Батиста действует вовсю».

И снова первый голос, сенаторский голос Габриэля Седрона: «Действовать-то действует, но шансов у него никаких не осталось. Последняя статья в журнале «Боэмия» как раз подтверждает, что его дело гиблое».

И сразу разные голоса: «Теперь главные соперники — Аграмонте и Эвиа. Говорю тебе: Эвиа, и никто другой. — Во всяком случае, Габриэлито, — и это не лесть — партия аутентиков[5] может быть уверена, что она сформировала хорошее правительство. Уж чего-чего, а денег на Кубе хватает».

У Габриэля Седрона склонность к полноте, венчик черных волос вокруг лысины и значительный голос, чтобы говорить важные вещи. И он говорит: «В самом деле, хоть это звучит и смело, но мы, в правительстве, сделали такое, на что никто другой не отваживался». Голоса горячо поддерживают: «Да, да, например, в вопросе об использовании общественных средств или о национальном банке». Габриэль Седрон знает, как обращаться с абстрактными понятиями, у него всегда полон рот словесной шелухи. Он оглашает, поверяет, признает, оповещает, популяризирует, заявляет, провозглашает, уведомляет. Сегодня его голос особенно значителен: «Дело в том, что у нас, на Кубе, нельзя победить, не вызвав зависти. Гадюк у нас великое множество. Они не прощают. И тут главное — постараться растолстеть так, чтобы им тебя не проглотить, а не то слопают. Если подвести итоги за годы правления аутентиков, то результат окажется благоприятным. У Кубы большое будущее, и жизнь становится лучше год от года». Засим, как обычно, следует словесная шелуха.


Но в эту минуту в баре появляется Карлос Сарриа Сантос, и Луис Даскаль отходит от стойки.

У семейства Сарриа дом в Дюпоне. А Дюпон — лучшее место в этих краях. Их дом в той части Дюпона, которая называется Золотой Берег. В доме десять комнат и живопись Ландалусе, заключенная, как и положено колониальному стилю, в скромные рамки. Дом выстроен вокруг бассейна, и, если у гостей спортивное настроение, они могут прыгать в бассейн прямо с террасы второго этажа, едва встав с постели. Даскаль принят в доме Сарриа. Даскаль — друг Карлоса. А Карлос — единственный сын четы Сарриа Сантос — Алехандро и Кристины. И вот этот Карлос сейчас входит в «Каваму».

Даскалю хочется посвятить Карлоса в то, что здесь происходит:

— Видишь того типа, он способен уговорить любого. Эволюционизм реформистского толка — лучший из всех путей. «Спите на чудо-матрасах, спите безмятежно… пока мир идет вперед, к лучшему будущему». А вот еще реклама: «Люди добры. Наш мир — лучший из миров. Дайте время, и природа сотворит чудеса. К вам любезно обращаются фирмы «Панглосс компани» и «Пинк глассес инкорпорейтед». Когда Эвиа станет президентом, мы прочтем — и ничуть не встревожимся — следующее заявление в воскресном номере «Нью-Йорк таймс»: «Будьте счастливы. Поезжайте на Кубу и отбросьте все думы». Замечательная реклама, не правда ли? Великая мечта средних слоев — никаких потрясений, никакой грубости, никакой крови. Сенатор Седрон получит столько голосов, сколько ему надо, и не станет беспокоиться о том, что плантации тростника охвачены пламенем. И самое печальное, что он, возможно, прав.

— Пойдем к нашим, — повторяет Карлос.

Луис испытывает необходимость досказать, что же все-таки происходит:

— Подожди, мне сейчас все, как никогда, ясно. Это вульгарная страна, и не стоит даже труда что-нибудь делать, потому что климат здесь невыносимый.

— Пойдем к нашим, — повторяет Карлос.

Даскаль дает себя увести, и они идут на другой конец галереи к сдвинутым столикам, где развлекается вся компания.

В этом оркестре собраны самые разные инструменты — от фальцет-гобоя до контрабаса, утверждающего мужскую сущность.

— Чарли, старина, как дела?

— Эй, что говорят умные люди?

— Карлитос, где ты запропал?

Бывать вместе со стариной Чарли очень удобно, ибо его окружает некий ореол влиятельности и могущества, отблеск которого может упасть и на того, кто с ним рядом. И на Луиса Даскаля падает этот отблеск, хотя все знают его лишь как «типа, который ходит с Карлосом», знают только в лицо — «как его там, этого неврастеника?».

Темы самые разные, интонации контрастные: «Слушай, Чарли, мы тут обсуждаем, что делать завтра. — Да нет — сегодня. Завтра-то, Кипи, мы можем на твоей яхте пойти к мысу Икакос. А вот сегодня, куда деться сегодня? — В гости к Санчесам. — Нельзя, там бабушка заболела, и они повезли ее к морю. — Чтоб ей было пусто, старухе! (Смех.) — Я иду играть в кегли, вы мне потом скажете, что решили. Иони, ты позвони мне. — А почему бы не пойти в «Кастильито»? — Ой, как же ты любишь всякий сброд! Моя мама говорит, что девушкам туда ходить нельзя. — А мне вот что пришло в голову: можно пойти к нам домой, как будто мы собираемся играть в монополи или что-нибудь в этом роде, а сами включим радиолу, и, когда мама поймет, в чем дело, веселье уже будет в разгаре. — Правда, шикарно? — Точно! — Все, что угодно, только не к Санчесам, уж очень агрессивны эти девицы. — Дальше некуда. На днях они явились в трусиках. Точно исполнительницы мамбо. Когда это было? — А я проглядел. — Анита, у тебя уже есть билеты на открытие сезона в «Пайрет»? — Мама наверняка купила. — Для этого случая притащат Аурору Баутисту. — Она мне ужасно понравилась в «Безумствах любви». — У тебя галисийские вкусы, милочка. На этот фильм только и ходить членам клуба «Дочери Галисии». — Но она будет там, а она очень хороша. — Кто умеет танцевать танец пингвина? — Он Дурацкий, но забавный. (Показывает танец. Короткие прыжки, при этом ноги словно пружины. Руки прижаты к телу, а кисти рук хлопают, точно крылья.) — Ой, как же у тебя плохо получается! (Смех.) — Тинита, завтра мы придем к тебе купаться в бассейне. — Ладно. — Сейчас я изображу вам Пепе Ангуло. (Смех.)»

Зовут меня Пепе Ангуло,

и нипочем мне горе —

мне по колено море,

мне по колено море.

Только я все горюю,

только я все горюю,

больше люблю я бурю…

Даскаль вышел на террасу. И оттого, что кондиционированный воздух в баре был очень плотным, жара снаружи показалась ему даже приятной, будто он вернулся в надежно оберегающее его материнское лоно. Было приятно вот так окунуться в жару и даже постоять здесь несколько минут, пока опять не начнет выступать липкий пот и не покатится под чистой рубашкой. Хмель шумел в голове, Даскаль закурил сигарету, глубоко затянулся и выдохнул дым через нос, с удовольствием ощутив сухой и душистый запах.


У каждого свой цвет, и твой — серовато-зеленый. Цвет застоявшейся морской воды. И знаешь почему, Карлос? Представь себя в ярко-красном! (Комаров бы ты, конечно, в таком виде привлекал.) Нет, твой цвет — пепельно-серый, цвет гнилой зелени. Болотный. Ты, парень, без царя в голове, потому что ты ничем не интересуешься. Давай говорить прямо: ты не оптимист. Оптимизм вырабатывают железы, и порукой ему — хорошее пищеварение. Только при хорошем пищеварении человек может падать добра от всего и от всех. Ты же в этой компании, точно магнитная стрелка между полюсами, мечешься, то притягиваясь, то отталкиваясь. А вот обладай ты оптимизмом, ты был бы стойким, мог бы здраво принимать решения и идти своим путем. Да, я знаю, ты выше Аниты, Франсиско Хавьера и Иони, но оторваться от них ты не можешь. Тебе нравится бывать здесь, слушать, что они говорят, смотреть, ощущать, вдыхать эти запахи и находить в этом удовольствие. И потом отрекаться от всего лишь затем, чтобы очень скоро снова вернуться сюда. В тебе столько же постоянства, сколько в стрелке компаса во время шторма.


Карлос положил ему руку на плечо: «Скучаешь?» Даскаль поставил стакан на стол: «До отупения». — «Вот идут мои старики», — сказал Карлос.

Алехандро Сарриа и Кристина Сантос. Господа из Дюпона. Владельцы Ландалусе и бассейна. Для Даскаля — гостеприимные хозяева. Вот они подходят, улыбающиеся, загорелые, внушительные.

И еще кто-то идет по террасе. Даскаль смотрит, и его грудь заливает волна горячей страсти, которая тут же оборачивается совсем земным желанием. Он не знает ее имени, но Карлос сейчас скажет. Оранжевый свет придает живость ее лицу, ее угловатым чертам; от него еще темнее кажутся ее ресницы, глаза, копна волос. Карлос говорит: «Мария дель Кармен Седрон». — «Дочь красноречивого сенатора Седрона». — «Дочь».

Мария дель Кармен проходит позади четы Сарриа и идет дальше, к бару. Алехандро Сарриа с удовольствием посасывает сигару: выпускает кольца дыма и, смакуя аромат, нежно ощупывает ее пальцами, разглядывает светло-серый пепел. Алехандро с Кристиной подходят. Задаются вопросы, следуют ответы. «Развлекаетесь?» — «Здесь почти все».

Их приход в «Каваму» всегда вызывает интерес, одно лишь присутствие этой осененной золотом четы бросает золотой отблеск на лица остальных. Даскаль теперь чувствует себя могущественным. С ними за одним столом. Для всех — мартини, кроме Даскаля, который остается вереи виски. Кристина что-то говорит о погоде, Алехандро спрашивает у молодых людей, не помешала ли жара их послеобеденному сну. (Дома у Карлоса испортилась установка для кондиционирования воздуха.) С ними поздоровался Габриэль Седрон. Алехандро ответил ему. Седрон подошел со стаканом в руке.

— Как дела, Габриэлито? — спрашивает Алехандро.

Седрон протягивает руку Кристине.

— Ну как, Кристина?

— Послушай, мой адвокат тебя нашел?

— Он был здесь, но я из-за всей этой кутерьмы не смог уделить ему время.

— Как же быть?

— На будущей неделе уладим. Дай мне покончить с кое-какими делами.

— Даже лучше. Я эти дни тоже занят.

— Газета — дело важное и требует много времени.

— Это, Габриэлито, блестящая возможность, ее надо использовать.

— Пропаганда — дело важное.

— А это не просто пропаганда. Речь идет о том, чтобы повлиять на самые широкие круги. Создать общественное мнение.

— Ладно, на будущей неделе встретимся.

— Что ты скажешь о сегодняшнем событии в театре «Ориенте»?

— Чибас оставил после себя страшную путаницу. И теперь все будут драться за его наследие, каждому хочется урвать кусок пожирнее.

Карлос вполголоса извинился и отошел. Чуть раздосадованный Седрон продолжал:

— Аграмонте со своими людьми составляют антикоалиционное направление, они хотят идти на выборы одни и ни с кем не связываться, этакие «чистые»: Пелайо, Лопес Монтес, Юйо, Доминадор, Сархен, Вето и Луис Орландо. А во главе другой группировки — Мильо Очоа; с ними Маркес Стерлинг и Хосе Мануэль Гутьеррес. Мильо и Аграмонте метят на пост президента. Скорее всего, в этой битве выиграет Аграмонте, а Мильо станет вице-президентом. В прошлую субботу и воскресенье Прио[6] был на Ла Альтуре и помирал там со смеху, глядя на их склоку.

— Если отбросить всю демагогию, история с Чибасом выглядит печально, — сказал Алехандро, — все-таки Чибас был колоритной фигурой, он умел воодушевлять.

— Помню, мы встречались в тридцать третьем. Он был хорошим парнем, только очень уж неуравновешенным. А в последнее время и вовсе дошел до крайностей.

— Да, но покончил с собой он все-таки сам. Аурельяно[7] я не виню, — сказал Алехандро.

— Он был беззастенчивым демагогом, безумцем и смутьяном, — сказал Седрон, — простите, что я так говорю о покойном.

— Вы правы, сенатор, — сказала Кристина. — Только на его месте вы бы и сами действовали точно так — с позиции силы. Ты идешь со мной, Луис?

Они вышли на террасу, и горячий влажный воздух приник к коже, так что крупные и сверкающие жемчужины пота выступили из каждой поры.

— Жарко, — сказала Кристина.

— На Варадеро потому и ездят, что тут жарко, — сказал Даскаль.

Кристина некрасива. Быть красивой ей мешает довольно заметный зоб и преждевременные морщины. Но вокруг нее ореол. Ореол легкомыслия; она словно драгоценность, на которую приятно смотреть и удовольствие потрогать; волосы гладкие, блестящие, точно лакированная копна, такая густая, что не разобрать, из чего она, эта копна цвета меда, цвета свежераспиленного дерева.

— Не только поэтому.

— Это предлог, — сказал Даскаль.

— Приятный предлог, прикрывающий приятные занятия.

— Смотря по тому, как далеко в них зайти.

— Всегда все следует доводить до конца.

— Если хватит духу. Если скука так велика, что придает храбрости.

— Только не скука. Какое отвратительное слово. Тоска — это другое дело.

Трое бродячих музыкантов в рубашках с оборками на рукавах вошли в бар; на лицах — застывшее неестественно веселое выражение; у двоих в руках гитары, а у третьего — две мараки. Сквозь стеклянные двери негромко зазвучала песня:

Кувшин стоит на полу,

его я поднять не могу…

— У меня есть кот, его зовут Диккенс, он ужасно забавный, — сказала Кристина.

— Этого мало. С ним далеко не зайдешь.

— А с тобой зашла бы?

— Может быть. Надо попробовать.

— Диккенс мой — прелесть. Он такой элегантный. Весь белый, только мордочка и перчаточки черные.

Кувшин я поднять не могу,

на голову поднимаю,

только поднять не могу…

— Какой породы?

— Сиамской. Я надела ему ошейничек, такой красивый. От «Тиффани».

— Прекрасное имя: Диккенс Сиамский де Тиффани.

— Ты, если хочешь, можешь заменить его.

— Мне не идут ошейники.

— Без ошейника.

— Полная свобода?

— Только по желанию.

Трио принялось за другую песню:

Всех змей из пещер изгнали,

пещеры замуровали,—

Филипп Бланко[8] замуровал…

Из бара вышел Алехандро.

— Не понимаю, как вы терпите эту жару.

— Иногда для разнообразия надо удирать из помещений с кондиционированным воздухом, — сказала Кристина.

— Пойдем домой. Не забудь, вечером мы ужинаем у Сельгасов.

— Ну пойдем, если хочешь.

— А вы? — спросил Алехандро.

— Не знаю, спрошу, куда пойдет Карлос, — сказал Даскаль. — Поужинаем где-нибудь. Сегодня у многих собираются.

Луис Даскаль вернулся в бар, но бармен, занятый своим делом, не обратил на него внимания. Даскаль с силой стукнул стаканом о стакан. Бармен поглядел на него пристально, но сказать что-нибудь не отважился. Новый стакан виски с водой показался безвкусным. Карлос разговаривал с Франсиско Хавьером. Вся компания куда-то исчезла. Мария дель Кармен — тоже. Седрон уже покинул свою спирто-водочную трибуну. Близился час ужина, столики опустели. Блистательные девицы разошлись, чтобы сменить спортивные платья на более строгие вечерние туалеты. Новый наплыв ожидался около девяти. Музыканты продолжали поддерживать настроение.

Пляж обезлюдел. Даскаль дошел до мола и остановился у самой воды. Безликая темнота была приятна. Выпитое виски расслабляло. По венам словно прокатывались дробинки, несмело, с тихим шорохом сталкиваясь друг с другом. Он вытянулся на песке, поставив рюмку рядом.

Вот он покой, теперь хаос уляжется. Меня зовут Луис Даскаль, я здесь, на Варадеро, сам не знаю зачем. Сюда приезжает Алехандро Сарриа, такой, какой он есть: с собственной картой, где начертан путь через лабиринт, и с собственными понятиями, разложенными по полочкам; с собственным копьем святого Георгия и собственным философским камнем, и, легко неся на плечах тяжкий груз святого Грааля, он доказывает, что может пересечь любые моря и не боится бурь. Но как провести этот наполненный сомнениями досуг? Аристократия сахарных плантаций, хранительница традиций. К свиньям традиции! Он уверен и спокоен за свои заученные четыре мыслишки и породистую самку-жену, которая скучает рядом с ним, точно проститутка в монастырской школе.

Они говорят о политике, которая теперь не что иное, как искусство выжить. Они шарлатаны, как все кустари. В иные времена политика была наукой о том, как править. И потом, черт подери, существовал компромисс со счастьем. Пример тому — Карл Великий и Черчилль. Такие могут попасть на икону, их канонизируют или причислят к лику святых. Но для этих главное — извлечь пользу для себя. Вот, пожалуйста: имярек, проведя четыре года в Капитолии, получает собственный герб, хотя и по имени видно, что он квартерон. Эти не страшатся времени. Они делают ставку на благосклонность своей среды, которая всегда прощает, не осудив. Уж такова убедительная сила товара, который каждый может пощупать. Пещеры по-прежнему полны змей. А Филипп Бланко — обыкновенный идиот.

Все эти жирные старики, которые тешат свою чувственность в артистических уборных «Тропиканы», эти покорные киты, не подозревающие о том, что возможен Моби Дик, все эти старые франты в брючках по икры — я должен высказаться, должен, и это очень важно, — все они имеют конторы на Обиспо, на О’Рейли, нашем Уолл-стрите, а по вечерам развлекаются тем, что смотрят фильмы с участием Бренды и Лины Саломе, и тревожатся, если прочитают, что старый Моссадык просит у англичан нового соглашения о нефти. Среди них Алехандро Сарриа, предводитель китов, который подкармливает своих, но не закармливает; Алехандро Сарриа, эта пиранья, пожирающая провинции. Выдающееся семейство Сарриа. С ними и Карлос во всей его противоречивости, — Карлос, не имеющий касательства к земле, сам не использующий силы рек, но тем не менее хозяин и того и другого.

Поколения приходят и уходят, только земле от этого не легче. Габриэль Седрон — отпрыск одного из тех патриархов, кто отделил Кубу от Испании, а потом сам научился доить республику. Знаменитый сенатор — по сути, лишь высший образец превосходно обученного пресмыкающегося — дал жизнь этой прекрасной девушке, возбуждающей острое желание. (Она могла бы стать идеальной моделью для рекламы поцелуя.) Этот старик в костюме из чистого дриля, старик, с головой ушедший в «озеро огненное и серное, где зверь и лжепророк», великолепно плавает кролем. Ему не страшна сова, он дружен с молнией и вкушает из чаши нектар. Будущее — за мамбо: Тонголеле[9] должна стать министром.

«Да здравствуют супруг и супруга, да здравствует эта чета», — поют в баре. То же самое поют в доме Эрнандесов, Санчесов и Мендосы де ла Гуардиа. Сегодня ночью все и повсюду поют одно и то же и ведут себя одинаково. Утром были шорты из клетчатой шотландки и белая куртка из махровой ткани. После обеда — бриджи, рубашка за пятнадцать песо, купленная в магазине «Эль Энканто». Вечером — брюки из дриля и полотняная гуайабера. И в этом наряде они славят свою дражайшую половину и пьют виски; наступила ночь, она должна быть веселой, ибо завтра уже на Обиспо или О’Рейли все они будут говорить только о сахаре, чтобы иметь возможность снова и снова приезжать в «Каваму» и славить свою половину. Я хорошо знаю, как бывает в «Каваме»: знаю эти голоса, наизусть знаю приветствия, восклицания, ритм марак, знаю, как снуют потные официанты в белых накрахмаленных пиджаках, знаю эти гитары и модные цвета, хохот и, уж конечно, эту внушительность, совершенство во всем, геометрически правильную складку на брюках, аромат духов, серебряные портсигары (здесь нет подделок — я хорошо знаю, как ведутся дела у «Альфреда Данхила»), тщательно уложенные волосы и покрытую нежным загаром кожу — все это чисто, красиво и здорово, и на все это приятно смотреть.

Фигуры на шахматной доске расставлены, фигуры готовы к игре. Белый король Алехандро, черный король Габриэль, королева Кристина, слон Карлос и слон Мария дель Кармен. И я слон, конь или ладья — что именно, еще не решил. Я должен идти в их компанию, я легко приживаюсь, я обязательно должен принадлежать к чему-то, быть частью чего-нибудь, что привлекало бы меня чудовищным, но прекрасным разноцветьем. Не то вовсе отказаться от этого прогнившего, изъеденного внутри насекомого, у которого под хрупким панцирем пустота, но которое все же раскрывает крылья, силясь показать, что живет. Здесь мне отведено место паяца. Должен я отвергнуть этот мир или опуститься до его уровня? Да, я хочу уподобиться им, хочу поглотить все, проникнуть в самую суть этой жизни, раскрыть ее секреты, хочу, чтобы все это осталось во мне и преобразилось; вот так же дерево не замечает, как опадают листья, гниют и лежат погребенные под слоем пыли, пока не станут перегноем; а время между тем делает свое дело, и уголь с синими прожилками, уголь, который не гниет, таится в земных недрах и однажды является бессмертным сверкающим камнем. Но над этим природа работала тысячи лет. Завтра, в Гаване, я заключу эту сделку, я найду Кристину и буду следовать за ней, пока она не станет моею, а вместе с ней и все, что составляет ее сущность, потому что она нужна мне, господи, нужна для того, чтобы отдать ей весь запас энергии и желания, которые рождаются здесь, в «Каваме», нужна, чтобы погрузиться с нею в этот апокалипсис сладострастия. Я не хочу больше пить, во мне не осталось ни чувств, ни мыслей — только желание. Я хочу отдохнуть.

БЕЛОЕ ЗОЛОТО

Сан-Кристобаль-де-ла-Гавана горел в солнечных лучах. «Герцог Толедский» медленно подходил к городу, попутный ветер надувал паруса. Один из матросов сказал: «Ну как? Вот она, прекрасная Гавана!» Каетано Сарриа смотрел. Город пылал в добела раскаленном полудне. Немного погодя он изменился. А к вечеру окрасился в характерные для него бледно-розовые, густо-апельсиновые и охряные тона, расцвеченные резкими пятнами крыш цвета сепии, коричневато-красных и темно-красных; бледный фон неба прочерчивали прямые башни церквей, перила и решетки извивались, как гигантские инфузории, купола на горизонте легко осели на остриях башен. А ближе — казалось, достать рукой — разноголосица цветных витражей. В рассеянном свете старый город был точно поднят в воздух таинственной силой. Этот город был создан для того, чтобы любить его, любить вот таким, в прозрачном свете, который словно приподымал все земное; любить его улицы и парки, его веселье и его море, окаймляющее город широкой волной — для того такой широкой, чтобы омывать берега; любить его жестокое лето, обостряющее чувственность, и его легкие бризы, освежающие ночь.

«А как тут с войнами?» — спросил Каетано, пока «Герцог Толедский» бросал якорь в бухте. «Не будет здесь больше войн. Последняя проучила их. Испания прочно держится на этом острове». Каетано переправился на берег в длинной шлюпке, набитой пассажирами, дюками с одеждой и фанерными чемоданами. Он остановился в отеле «Телеграф» и спросил, где можно справиться о судах, которые держат путь в другие порты острова.

В конторе «Армона» ему ответили, что пароход в Карденас отходит на следующий день. Он заплатил за билет четыре песо золотом и двадцать пять сентаво. Позавтракал в отеле — омлет и стакан красного вина. Потом поднялся к себе в номер и бросился на постель. Осматривать столицу он не захотел: могли проснуться желания, ненужные трудовому человеку.

Рейсовый пароходик пришвартовался к пассажирской пристани Карденаса, и меж бухт канатов и пустых ящиков Каетано увидел толстого мужчину в вельветовой куртке, который пристально разглядывал пассажиров. Спустившись по трапу, Каетано направился к нему. Дядя равнодушно раскрыл навстречу ему объятия и без особого энтузиазма обнял. Каетано почувствовал, как ухо щекочут густые дядины усы. Молча пройдя по волнорезу, они вышли на площадь, засаженную редкими деревьями. Негр держал под уздцы двух усталых лошадей. Дядя велел Каетано садиться верхом, а негра послал за баулом. Пока они ехали по прямым улицам Карденаса, Дядя сообщил Каетано о многочисленных обязанностях, которые ему предстояло выполнять, и о скудном за них вознаграждении. На пути им повстречался всадник на норовистой кобыле местной породы — старый франт в рубашке тонкого голландского полотна и открытом камзоле французского покроя. И тут последовал первый совет: «Не подражай этому. Он пойдет по миру». Лавка находилась в трех часах езды. Когда добрались, уже смеркалось. Дядя указал на угол за прилавком, где можно было устроиться на ночь. «Завтра встанешь в пять. Надеюсь на твою благодарность. Отныне — работай и копи». Каетано Сарриа заснул под стрекот сверчков.

ОТЦЫ ОТЕЧЕСТВА

При вести о том, что Испания сложила оружие, из дверей с криками повалили люди, а добровольцы заперлись вместе с солдатами в казарме. Лавочники-испанцы опасались, как бы не начались грабежи и насилия. Но час шел за часом, а на улицах по-прежнему царило шумное веселье, по-прежнему танцевали, и только. Тогда торговцы вышли из домов и отрядили группу на поиски мамби[10].

Мамби нашли в крепости Эль-Вихиа, над которой развевался новый флаг острова[11]. Вернувшись в Сагуа, торговцы побывали в казарме, и в тот же вечер испанские регулярные войска отошли по направлению к столице. На следующий день в город вступили повстанцы. Праздник длился два дня.

Отец Габриэлито вошел в городок вместе с Освободительной армией; он крепко держался в седле; на нем был нарядный мундир, а за поясом — мачете и пистолет; длинные расчесанные бакенбарды благоухали лилией.

Четыре года спустя все было иначе. Габриэлито видел, как в городок въезжали люди; на сытых мулах и со сверкающим оружием, они казались огромными и чужими. Они были светловолосые, а говорили так, будто язык у них во рту не ворочался. Лагерь они разбили на выгоне.

Народ в городе веселился. С самого утра в городском совете все было готово: кубинский флаг, сшитый важными дамами, ждал только момента, когда его поднимут. Американцы все почти остались в лагере. Пришел капитан в сопровождении нескольких офицеров, и алькальд провел их к себе в кабинет. Потом они вышли во двор, где собрался весь цвет Сагуа. А народ ждал на улице и глазел на флагшток.

Когда спустили флаг со звездами, оркестр заиграл «Эстарэспангельбанер»[12], как они называли свой гимн. И тогда вверх пошел флаг с одной-единственной звездой[13] — это был великий миг, оркестр исполнил «Аль Комбате»[14], и все вокруг стали кричать и бросать в воздух шляпы. Жена алькальда прослезилась, все обнимались. И Габриэлито слышал, как кто-то рядом сказал: «Это историческое событие, сегодняшний день надо запомнить навсегда. — И добавил с рыданием в голосе: — Двадцатое мая тысяча девятьсот второго года».

Габриэлито все это видел. И когда взвился новый флаг, он набрал горсть земли и высморкался в ладонь; он знал, что переживает день, о котором будет рассказывать, когда станет взрослым.

Именно тогда и начались добрые времена для семейства Седрон.

БЕЛОЕ ЗОЛОТО

Дядя овдовел, и, хотя детей у него не было, во второй раз пытать супружеское счастье он не стал. Постепенно Каетано узнавал все больше. У дяди были плантации сахарного тростника близ Матансас и фермы с хорошими пастбищами для откорма мясного скота. Узнал он и о том, что в домике у самого моря жила молоденькая девушка, которая некогда зачала от дяди. Пройдут годы, малыш подрастет, и дядя даст ему свое имя. Несомненно.

Каетано начинал работу, когда солнце только вставало, а кончал с темнотой. Дядя объезжал поля верхом на своем спокойном коне, ссужая деньги крестьянам. Долг ему возвращали натурой, и тростник он выгодно перепродавал. Это приносило ему больше, чем лавка, в которой во время частых отлучек своего покровителя работал Каетано.

В то время в округе завелся разбойник, известный под именем Матага, и дядя, всю жизнь закапывавший деньги в кувшине под сейбой, открыл счет в банке Карденаса и купил винчестер, который стал возить в кожаном чехле у седла.

Однажды ночью дядя уже возвращался домой, как вдруг лошадь забеспокоилась. Опасаясь, что это Матага, дядя открыл чехол, но вытащить винчестер не успел: пуля вошла под левым глазом и вышла чуть выше затылка. Труп обнаружили наутро, весь исклеванный птицами.

По Карденасу поползли слухи, обвинявшие Каетано; нашлись и горячие защитники: «Что за клевета! Это работящий и достойный молодой человек».

Когда год спустя изловили Матагу, тот признался во множестве преступлений, но это отрицал. После похорон дяди Каетано ожесточенно трудился, приводя в порядок бумаги. А через несколько месяцев пришли вести о том, что Гомес и Масео[15] снова поднимаются. Генерал-капитан[16] послал войска в восточную провинцию.

А Каетано, ровно ничего не понимавший в политике этого «извечно верноподданного острова»[17], купил еще одну лавку на те деньги, что остались на дядином счету в банке Карденаса.

ЗИМА НАЧИНАЕТСЯ

Узел не выходит, и Даскаль распускает галстук во второй раз. Еще одна попытка. Галстук новый и никак не дается, упрямо вылезая из-под тугого воротничка рубашки; еще виток, узел затягивается, концы выравниваются; в последний раз Луис тихонько дергает за один из концов, и вот на этот вечер галстук приручен.

В лифте Даскаль закуривает сигарету. На улице уже дует первый северный ветер. Скорее к гаражу. Он несколько раз нажимает на акселератор, чтобы разогреть мотор. Даскаль рассеянно ведет машину по улицам Ведадо. У одной из лавок останавливается купить мятных таблеток.

За тополями проглядывает серый каменный дом. Швейцар в темно-синей ливрее, открывая решетчатую калитку, говорит: «Они на террасе, рядом с летней столовой».

По тропинке, обсаженной пальмами, Даскаль идет к отделанному мрамором входу. Белый сверкающий портик. На распахнутых дверях — бронзовый лабиринт решетки; в вестибюле — неясный, отдаленный шум, обрывки разговоров, джаз, голос Эллингтона. Длинное, до самого потолка, зеркало в золоченой раме и две бархатные, винного цвета шторы, потом прямоугольный зал с портретами, выполненными маслом. На крепком, черного дерева столике — серебряный поднос с нераспечатанными письмами. Вид у зала внушительный: у большого окна рояль, на рояле семейные фотографии в золотых рамках (особенно выделяется фотография Дона Каетано — Патриарха), портреты Альфонса XIII и Леопольда Бельгийского с дарственными надписями. Обтянутая зелено-белым шелком софа, крытые набивной камкой кресла, диваны. И коллекции: яшма, фарфор, веера.

Голоса теперь слышнее. Дверь стеклянная. Первое, что почувствовал Даскаль на террасе, — это запах дорогого коньяка, потом голубоватый дымок дорогих сигар. Алехандро Сарриа подошел поздороваться. «Как дела, Луис?» — и прочее. «Я рад, что ты пришел». И тут же, не переводя дыхания: «Карлос где-то здесь». И: «В саду полно симпатичного народу», а в заключение: «Чего хочешь выпить?»


Снова эта ярмарка. Кто это сказал, что мир — великий театр? Вычурно, но точно. И о человеческой комедии. Не так вычурно. Но так же точно. Итак, мы скользим по липкому следу, который оставляет за собой улитка. Сладкая слизь, отвратительная и в то же время затягивающая. Здесь те, кому хорошо среди блеска и сияния. Они наизусть и в подробностях знают родословную каждого, и на Кубе член семейства Сарриа все равно что в Испании кто-нибудь из рода Альба или во Франции кто-то из рода Конде. Сад освещен, он большой, в нем нежарко. Не забыта и простая, но характерная для кубинского пейзажа деталь: около бара карликовая пальма в кадке. Какие только запахи не носятся в воздухе, от духов «Диор» до аромата живой розы (не следует пренебрегать и дарами природы). Белый рассеянный свет фонарей создает настроение, возбуждает причудливые желания; в этом мягком свете дебютантка — маленькая принцесса, со своего пьедестала уверенно глядящая на мир; в канадском Королевском банке на ее имя открыт счет за номером 8321, и она жаждет точно таких же бесцветных ощущений, какие волнуют ее крохотный мозг, когда она слушает радио и слащавая музыка будоражит ее. Случается, что, заведя интрижку на один вечер, она сбегает, и в «бьюике», где-нибудь возле маленького озерца на территории Кантри-клуба, он шарит стрелкой по шкале приемника, касаясь ее груди, и все вдруг наполняется ритмами, и оба привычно возбуждаются в этой знакомой обстановке. На следующий день он поднимется, когда солнце будет в зените, примет холодный душ, выпьет за завтраком апельсиновый сок и в обществе верного «Эмерсона» — холодильника мощностью в полторы лошадиные силы, надежно гарантирующего абсолютную свежесть, — съест бифштекс и стакан йогурта, а под вечер закатится в теннисный клуб Ведадо или, если не подвернется ничего лучшего, отправится гонять в футбол. Да будет так во веки веков. Аминь. Уйти от этого? Восстать? Примириться? Все мы несем равную ответственность. Невиновных нет. Тот, кто просто мирится с этим, тоже виновен. А тот, кто восстает, не понимает абсурдности своей затеи, как не понимает ее муравей, что собирается сдвинуть камень. Судьба Атласа никогда меня не привлекала. Пусть другие взваливают себе на плечи тяжесть мира. Для нас всегда остается возможность стерпеть и жить дальше — этакая сознательная пассивность. Ты трус, повиновение тебе удобно, а отвращение проходит; для трех обезьян-безделушек из яшмы жизнь прекрасна: ничего не слышат, ничего не видят, ничего не говорят. Взяв в друзья терпимость, ты женишься и обзаведешься детьми, в конце каждого месяца станешь получать деньги и кончишь тем, что будешь спать в полуденную сиесту. И тогда останется одна-единственная настоящая проблема — пищеварение, потому что жара при всех условиях плохо действует на печень. Конечно, есть и такие, что ловят момент. Или такие, что в поте лица трудятся по ночам, ублажая чью-нибудь наследницу. За редким исключением, не поддающимся разгадке, все люди, собирающиеся здесь, устрашающе серы. Вот он, наш правящий класс будущего. Не способные постичь ничего, что сложнее вальса «Голубой Дунай». Эта энергия, что бурлит и бьется, ища выхода, унизительна. А силясь сдержать ее — задыхаешься. Вот мы и дошли до Кристины. Кристина не похожа на других. Она изучила все три тома «Истории искусств», а на ночном столике у нее всегда свежий номер «Реалите». Она на память знает основные положения книги Эмили Пост и постоянно пользуется ими в этом огромном доме из серого камня; доме дона Каетано, построенном солидно, наперекор векам; в доме, который расширил Алехандро, сделав пристройки все в том же неопределенном и претенциозном стиле; в доме, окруженном английским парком, где можно устраивать «garden party»[18]. Но каждое лето этот дом пустеет, потому что хозяева уезжают в Канны, Париж, Сан-Себастьян или на Варадеро и, уж конечно, в Нью-Йорк. Все это покоится на толстом пакете бон, акций, титулах и дымящихся трубах сахарных заводов. И именно поэтому юные, прекрасные и постоянно свежие девицы словно бросают вызов. Их надо победить, сразить в постели, чтобы потом выставить напоказ как символ собственного престижа. Только в постели, когда они лежат со спутанными волосами, потные и стонущие, только тогда сходит с них безупречная лакировка. Но к этому ведет долгий путь, и с него не следует сбиваться. С Кристиной совсем иначе. К ней можно приходить когда угодно и заручиться этим могуществом, ничем существенным не поступись.


Панчете Росалес, большеголовый, с глазами навыкате, смеется, обнажая почерневшие от никотина зубы и жует сигару, которая всегда торчит у него в углу рта, словно дымящееся ружейное дуло. На утонченном и мягком Алехандро Сарриа сшитый у Оскара костюм из отличной ткани, в котором ему удается выглядеть все еще стройным, хотя жирок уже начинает откладываться.

— Ты не понял меня, я не собираюсь создавать партии вроде партии аутентиков или либеральной, но что-то организовать надо, — говорит Алехандро.

— Объясни получше.

— К несчастью, каждое новое правительство оказывается более демагогичным, чем предыдущее. Прио еще что-то сохранил от революции тридцать третьего года. И если бы ему позволили грабить, все бы сошло благополучно, но нужна прочная гарантия; для экономического развития нужна твердая и осязаемая гарантия.

Панчете Росалес сплевывает коричневую слюну, а Алехандро, заметив пятно на мраморе, поднимает брови.

— Никогда не знаешь заранее, — продолжает Алехандро, — что им движет — каприз или политиканство. Вот ведь и теперь мы не знаем, чем кончится эта затея с соглашением между рабочими и хозяевами.

— Что правда, то правда. Всегда точно по канату идешь.

— А потом этот Чибас, который всех подстрекал.

— Просто смутьян. К счастью, он умер.

— И те, кто идет за ним, такие же смутьяны.

— В самом деле, — сказал Росалес, — так и до анархии недолго.


На галерее, выходящей на западную сторону сада, — Ана Мендоса и Маргарита Новаль, еще загоревшие после сезона, проведенного на Варадеро. Платья на них точь-в-точь модели знаменитой Мелли. Каждая фраза начинается на высоких тонах, а кончается на низких. «Приемы здесь всегда хорошие, но сам дом ужасный. — И виновата в этом сама Кристина. Ты заметила портьеры у входа? — Наверное, еще от бабушки. — Этот дом — родителей мужа, и все тут осталось, как было. — Я бы все это сняла. Как поживает Франсиско Хавьер? — Он очень милый, а вот Карлос невыносим. — Иони такой шикарный. — Мне больше нравится Франсиско Хавьер, он делает убийственные коктейли; в прошлом году у Санчесов на Варадеро он всех споил. Ты слышала про его потрясающий роман с Сильвией? — Нет, нет, расскажи! — Да ничего, просто они всюду появлялись вместе, он страшно втрескался, и дело чуть было не кончилось свадьбой. — Ничего удивительного, Сильвия ужасно расчетливая и видит Франсиско Хавьера насквозь. — Нет, милочка, не так-то все просто».


Алехандро Сарриа разглядывает кончики своих ботинок и остается доволен блеском. На этот счет его слуга специально проинструктирован: чтобы не слишком блестели, но и не были матовыми. Панчете Росалес внимательно слушает.

— На Кубе ничто и никогда заранее не планируется. Я вот на днях читал у Ортеги-и-Гассета…

— Отреги и кого? — спрашивает Панчете.

— И-Гассета.

— Немец?

— Нет, испанец.

— Жалко! Немцы такие организованные. Вот чего нам не хватает — нескольких тысяч немцев.

— Там говорится об испанском правительстве времен Второй республики; так вот вся его деятельность сводилась к тому, чтобы уклоняться от текущих проблем — не решать их, а любой ценой уклоняться, и оттого проблемы эти чем дальше, тем все больше назревали.

— Это у нас?

— Да нет, это я про то правительство рассказываю… в Испании. Но у нас то же самое.

— А что поделаешь, Алехандро?

Они пили коктейль, и розовый цвет жидкости был точно таким же, как свет китайского фонарика на галерее. Маргарита наслаждалась. Еще бы — встретить человека, который не знает этой сплетни, и еще раз с удовольствием рассказать ее. «Ну, ну! Сильвия вроде бы устроила страшный скандал матери за то, что та за ней шпионит, Франсиско Хавьер, видно, привык в Штатах к кутежам. А Сильвия сказала матери, что если она и дальше будет за ней ходить, то ее больше с Франсиско Хавьером не увидят. Старухе не хотелось его упускать, и она сдалась. Они опять начали бывать вместе, и Сильвия стала поздно возвращаться домой. Старуха смотрела на это сквозь пальцы, а Сильвия продолжала свое. — Видно, они занимались там бог знает чем».

— Видишь ли, Панчете, в правительстве Прио полно всякого сброда. Не будь Мачадо[19], Рузвельта и мировой войны, им бы ни за что в правительство не попасть. Но реальная власть — в наших руках, она на самом деле у нас. И в этом причина широты наших взглядов.

— Мне это все ни к чему. Меня волнуют мои дела.

— Ты, Панчете, такой же, как мы. Ты не похож на тех.

— Ладно, но что же все-таки делать?

— В сегодняшнем мире либерализм отмирает.

— Либеральная партия?

— Нет, либерализм. Сосуществовать с врагом означает проявлять слабость. Потому-то я и говорю об организации — она могла бы облегчить нам задачу.

— Какую задачу?

— Захватить власть, Панчете, политическую власть. Мы хотим, чтобы всем было лучше. И собираемся осуществить это на деле. Социальная справедливость тоже необходима, потому что загнанный народ становится злым и ядовитым. Папа Лев Тринадцатый очень ясно это сказал.

— Как, и папа тоже?

— Да, и папа. Вопрос в том, чтобы управление государством оказалось в самых умелых руках — в наших.

Луис Даскаль медленно, точно старая шаланда, плывет по травянистому морю газона; вокруг — молнии искусных улыбок и остроумных замечаний; и в поисках спокойной гавани он скрывается за высокой изгородью, которая отделяет сад от теннисного корта; он идет к деревянной скамье, белой скамье, которую специально привезли со двора какого-то сахарного завода, чтобы создать традиционный колорит; путь приводит его к Марии дель Кармен Седрон, этой цветущей ветви на стволе сенаторского древа.

— Привет, — говорит Даскаль. Он чувствует, что слабеет, но не хочет сдаваться. — Я не видел тебя с Варадеро.

Она не торопится отвечать. Она еще не поняла, что это — простая вежливость, удочка, желание навести мостик или обычная в таком случае фраза. За вступлением — наступление, и разом — к цели.

— Однажды вечером… в «Каваме».

«Кавама» — это ключ: возникают нужные ассоциации.

— В «Каваме»? — спрашивает Мария дель Кармен.

— В конце августа.

— Правда, я была там.

— В воскресенье, в последнее воскресенье августа.

— Я уж точно не помню.

— А я помню, — настаивает Даскаль.

— Почему?

— Потому что в тот день мне на ум пришла одна сказка.

— Сказка?

— Да, сказка.


Ана зовет ее в дамскую комнату, и Маргарита соглашается. Надо проветриться. За полчаса, что они здесь, на галерее, никто не подошел к ним. Галерея на отшибе.

Там они заканчивают перебирать неудачи, постигшие Сильвию в любви и в свете, и принимаются обсуждать моральные последствия подобных опрометчивых поступков. «Я просто в себя не могу прийти от этой истории. — Да нет, все было там же, в машине Франсиско Хавьера. Не понимаю, как это некоторые девушки сами себя губят. — Ну положим, камень в нее бросать рано. — Ах, милочка, я вовсе не говорю, что надо быть святой, но хотя бы скромной. Каждый раз, когда я увлекаюсь молодым человеком, я чувствую себя будто грязной, сама не знаю почему. — Ничего, исповедник это дело уладит. — Конечно, только отец Иньиго говорит, чтобы я больше этого не делала, но стоит подвернуться случаю, как я опять за свое. — Ты исповедуешься у отца Иньиго? А мне он не нравится, слишком уж выспрашивает. — Зато он добрый, в нем чувствуешь защитника, с ним хорошо. — Ой, а мне рассказывали о нем жуткие вещи. — Я ни слову не верю. Просто весь высший свет исповедуется у него, и потому ему завидуют. — Я у него не исповедуюсь только потому, что его церковь далеко от нашего дома и мой исповедник такой славный… — Они все славные. — Так что же случилось с Сильвией? — Ничего, просто Франсиско Хавьер объелся ею, и весь пыл его угас. — Что ты говоришь! Так значит, порвал он? — Ну да, он. Вот потому-то я и стараюсь далеко не заходить. Не говоря уж о моральной проблеме, мужчине женщина надоедает. Да еще ославит тебя. — Ничего, стоит выйти замуж, как все забывается. — Смотря что. У Зиты Беренгер вон уже второй ребенок, а ничего не забылось. — Но Зита перешла все границы, помнишь, как ее видели под навесом у Яхт-клуба? — Тут очень многое зависит от воспитания. И от семьи, ты же знаешь, какая у Зиты мать. — Вся Куба это знает».


Алехандро Сарриа уже приготовил ловушку и ждет только, когда жертва неосторожно сунет туда руку или ногу.

— В наше время самое главное — иметь газету.

— Только дорого.

— Не так уж и дорого, Панчете. Газета — это очень важно. Надо нам собраться и все обсудить.

— Во сколько это обойдется?

— Не так уж страшно, тебе по карману.

— Ты не знаешь моих дел.

— Очень хорошо знаю, потому-то и посвятил тебя в этот план. И потом, есть еще люди, заинтересованные в этом.

— Кто?

— Илисара, Мендоса, Новаль, Бермудес, Санчес Моррис.

— Солидная поддержка.

— Есть и еще, но эти основное ядро, включая, конечно, тебя и меня.

— А они знают, что ты говорил со мной?

— Они-то мне и поручили.

— Так сколько же?..

— Не волнуйся, не разоришься. Не идешь ты в ногу со временем. Ведь, кроме промышленности и торговли, есть на свете пресса, радио, телевидение, пропаганда и еще — политика. Это обойдется тебе не дороже того, что ты раздаешь на милостыню.

— Ты не равняй, на милостыню я трачусь из страха перед богом. Если человек не боится бога — он погиб.

— Само собой, религия прежде всего. Нам надо вовлечь и средние слои, которые всегда поддерживали церковь. Очень многие, кто не знает другого пути, могут пойти за нами. Но для начала им надо что-то предложить, вот тут и нужна газета…

— Очень важно дать политическую программу.

— На Кубе никто не голосует за политическую программу, голосуют за людей. А к тому времени, когда придет пора заняться организацией партии, мы успеем подобрать людей, способных привлечь избирателей.

— Ладно, я с вами, — говорит Панчете и шарит в кармане, отыскивая зажигалку, чтобы зажечь потухшую сигару.

— И не раскаешься, Панчете. Мы единым духом и навсегда покончим на Кубе с насилием и демагогией.


Мария дель Кармен улыбается. Пожалуй, это новый метод, свежий и действенный.

— Как это — сказка?

— Сказка, — повторяет Даскаль.

— Расскажи мне ее.

— Так вот. Жил-был на свете монах, жил он в монастыре, в плодородной долине, где было множество разных животных и растений. Каждое утро монах сидел в саду и размышлял о рае, только о рае, и ни о чем другом. Однажды он увидел на ветке прекрасную птицу, перья у птицы были золотые, и она сладко пела. Птица полетела к лесу, и монах пошел следом. Птица все пела и пела, а монах все слушал. Потом птица улетела, а монах, радостный, отправился в монастырь. Но когда он подошел к монастырю, то заметил, что и вход и сам монастырь очень изменились. А войдя внутрь, не узнал никого, и монахи его не узнали. Он назвал свое имя, они отыскали его в книгах, и оказалось, что он жил триста лет назад, ровно столько, сколько продолжалась песня той птицы. Порешили, что это козни дьявола, и инквизиция приговорила монаха сначала к пытке на колесе, а потом к сожжению заживо. Когда костер стал разгораться, умирающий монах сказал: «Вот какую цену заплатил я за то, что видел рай».

— И все?

— Все.

— Грустная сказка.

— Потому что плохо кончается? А ты подумай о той радости, что он испытал в лесу.

— Но он не сумел удержать ее.

— В этом все дело. За один миг сильного чувства он заплатил собою.

— Значит, неуязвим лишь тот, кто не способен на сильные чувства?

— Вот именно.

— Но зато и радости никакой.

— А это не важно. Птица ведь оказалась ложью. Стоила ли она такой цены?

— Я бы поступила, как тот монах.

— Ты уверена?

— Пожалуй, да.

— Мне это нравится.

— Почему?

— Мне нравятся люди, которые решаются на то, на что сам я решиться не могу.


Сидя перед зеркалом в дамской комнате, Маргарита и Ана кончают приводить себя в порядок. Интонации резкие, прыгающие. «У тебя нет с собой таблетки аспирина? — Нет, не захватила. Ты не пробовала эту помаду? — Нет, какую? — Оранжевую. — Ужасно крикливо! Мария Луиса, моя двоюродная сестра, мажется ею, а ей всего пятнадцать. — В какой колледж она ходит? — В «Мериси». — А мне он не нравится, если у меня будет дочка, я отдам ее в колледж «Сердце господне». А сыновей я отдала бы в «Вифлеем». — А мне «Вифлеем» не нравится, мальчики вырастают там эгоистами; мои будут ходить в «Ла Салье». — Не знаю, почему тебе не нравится «Мериси», все сливки общества учатся там. — Ничего подобного, милая, все сливки учатся в «Сердце господнем». — В общем, оба колледжа хорошие. — А для мальчиков все же лучше «Вифлеем», он шикарнее, и лучшие мальчики учатся в «Вифлееме». — Не все, к тому же мальчики из «Ла Салье» гораздо изысканнее, гораздо симпатичнее. — Изысканные никогда не бывают симпатичными. — Моя мама говорит, что, если бы я родилась мальчиком, меня бы послали учиться в «Ла Салье». — Твоя мама не очень строга. — Что ты хочешь этим сказать? — Ты не обижайся, просто она не обращает внимания на мелочи. Моя мама влезает во все, что касается меня, начиная с одежды и кончая тем, когда мне ходить в клуб. — Ну, это уж слишком, моя мама о таких мелочах не заботится. — Ну вот, а я что говорю? Видишь платье на мне? Это она мне выбрала. — Хорошенькое, кто шил? — Мелли. — Все-таки она дороговато берет. — Мама говорит, что на платья, сколько ни трать, все мало».

На террасе джазовая музыка из проигрывателя; на столиках прохладительные напитки. Северный ветер почти не чувствуется в саду, потому что большой дом из серого камня защищает сад от ветра, если ветер не очень сильный. В саду непривычно сухо и прохладно. Ночь фиолетовая, облачная. Слуги в белых перчатках расставляют фарфор и серебро на стеклянной поверхности стола.

— А почему ты здесь? — спрашивает Даскаль.

— Где?

— Здесь, за изгородью, одна.

— Я устала, — отвечает Мария дель Кармен.

— От чего устала?

— От голосов, от людей…

— Надо полагать, ты не должна уставать от этого. Надо полагать, ты должна быть к этому привычной.

— И тем не менее я устаю.

— Иногда это надоедает, — говорит Даскаль.

— Только иногда, очень редко.

— Ты же принадлежишь к…

— Я сидела там, слушала и вдруг почувствовала такую усталость, будто делаю одно и то же тысячу лет.

— Да, но ты принадлежишь…

— К чему?

— К этому миру, к ним. А я — нет…

— Ты — нет?..

— Я — нет… Я не езжу в Варадеро на регату, не хожу по воскресеньям в Кантри-клуб. У меня нет машины со съемным верхом, и я не занимаюсь греблей, вообще никаким спортом не занимаюсь. Не одеваюсь у Мьерес. Не бываю в театрах на Бродвее и не могу поговорить о последних пьесах. Мой отец не играет в гольф, а мать не разбирается в бридже. У меня дома нет установки для кондиционирования воздуха, а в ресторанах — кредита, я не расплачиваюсь чеками в «Эль Кармело».

— Я тебя ни о чем таком не спрашивала. Ты, оказывается, с комплексами.

— А вот ты член Билтмор-клуба, учишься на философском факультете в университете Вильянуэвы и входишь в команду игроков в софбол.

— Откуда ты все это знаешь?

— Просто я читаю «Золотую книгу» Альвареса де Каньяса и университетские отчеты. Это мое любимое занятие. Читаю их каждый вечер перед сном. Вместо молитвы. И все на свете должны поступать точно так же.


Посередине газона на стеклянном столе стоят два серебряных блюда с рыбным пудингом и заливной индейкой, аккуратно украшенные во французском вкусе. В центре сверкает большая хрустальная чаша со сладким салатом из фруктов, политым сливками и посыпанным орехами. Рядом — рис по-милански. А дальше — шоколадный мусс и ромовая баба. На столике сбоку — фарфоровые тарелки, серебряные приборы в стиле ренессанс и салфетки с брюссельским кружевом и монограммой «SS», вышитой в причудливом овале.

Маргарита, Франсиско Хавьер, Анита и Карлос едят, сидя около розария за столиком из белого металла. «А мне больше нравится он. Вот это парень. — Марлон Брандо хорош — это правда, но Вивьен Ли неподражаема. Видно, тот, кто придумал эту картину, совсем тронутый. — Его зовут Винчестер или вроде этого… — Теннесси Уильямс. — Он самый. Не поймешь хорошенько, что там происходит, но очень здорово. — А эта сцена, когда старуха приходит продавать цветы для покойников! У меня волосы дыбом встали. — Не знаю уж, где откопали этого Марлона Брандо, но он настоящий мужчина. — Здорово (Карлос) анонсируют фильм: «Она хотела быть хорошей, но один час страсти изменил ее судьбу». — (Продолжительная пауза.) — Это верно (Маргарита), она хотела быть хорошей… — Но один час страсти… (Карлос.) — Он должен был лучше обращаться с бедняжкой сумасшедшей, ведь от этого она и сошла с ума; она и так была ненормальная, а из-за него совсем помешалась».

— Ты думаешь, монах считал, что цена, которую он уплатил, стоила рая? — спрашивает Мария дель Кармен.

— Не знаю. Этого никто не знает. Зачем ты пришла сегодня?

— Возможно, он принял наказание с восторгом. Видимо, эти триста лет стоили того, чтобы быть потом сожженным заживо.

— Очень многие с этим согласны.

— Ты считаешь, монах поступил правильно?

— Не знаю. Иногда мне кажется, что да, но я не уверен, — говорит Даскаль.

— А ты бы поступил, как он?

— У монаха было несколько путей. Первый: не позволять себе думать о рае и жить по правилам своего ордена, как все остальные. В таком случае осложнений и не возникло бы.

— Но тогда он и не испытал бы…

— Второй: отказаться от мысли о птице сразу, как только он увидел ее, запереться у себя в келье, пока не минует искушение.

— Это было бы трусостью.

— Третий: пойти на это сознательно, отчетливо понимая, что за необычайным приключением и огромной радостью обязательно последует наказание.

— И принять пытки и смерть.

— Да, пойти на них сознательно.

— Но тогда надо знать заранее, что время, которое проведешь в лесу, стоит того.

— Ты не любишь риска. Зачем все-таки ты пришла сегодня?

— Меня пригласили. Не забывай, что я принадлежу… — говорит Мария дель Кармен и улыбается.

— Этого еще недостаточно.

— Верно, просто на этот вечер у меня не было ничего лучшего.

— Хочешь есть? — спрашивает Даскаль.


Девушка в простом, черном, очень облегающем платье и молодой архитектор в сером итальянском костюме курят «Честерфилд», курят, ни на минуту не забывая, что сегодня вечером их будут фотографировать для рекламы сигарет, курят в рассеянном свете белых фонарей, одурманенные и расслабленные вином. Джаз надоедает, и кто-то меняет пластинку. Меняет на дансон. Дансон композитора Ромеу. Изысканные движения курильщиков становятся другими — теперь они обыкновенные, земные. Все направляются к накрытому столу.

Маргарита, Франсиско Хавьер, Анита и Карлос накалывают на кончик вилки по крохотному кусочку индейки или рыбы и еле двигают челюстями. Так, чтобы еда не мешала свободно льющемуся разговору. «На этой неделе будет хороший фильм: «Честолюбие, которое убивает». — Его анонсировали как «фильм с незабываемыми поцелуями». (Карлос.) — Там снималась Элизабет Тейлор, а она потрясная девочка. — Ладно, давайте лучше поговорим о рождестве, пора уже о нем подумать. — Я еду в Нью-Йорк. — Смотри, не пропусти «Зови меня мадам». Эзел Мерман там великолепна. И потом, там только что прошла очень милая картина с Джейн Келли и новой французской танцовщицей Лесли Карон. В конце фильма довольно хороший балет. — Что я сделаю, так это накуплю книг Микки Спилейна. — На днях я как раз прочитал «Я — судья», не книга, а бомба. — Не одна, надеюсь? — спрашивает Карлос. — Если в романе всего одна бомба — это не детективный роман. — Вот это мило! — А я говорю, мировая книга. Там один детектив, его зовут Майк Хамер, так он всегда появляется с шикарными блондинками и меняет их как перчатки. — Как же, ведь он судья? — Да какой судья! Он детектив. — Еще там идет «Quo vadis», тоже не пропусти, с Робертом Тейлором и Деборой Карр. Кстати, очень здорово обыгрывается это «Quo vadis». Тебя спрашивают: «Were are you going?»[20]. А ты отвечаешь: «То the movies»[21]. Тебя опять спрашивают: «What are you going to see?»[22]. И ты отвечаешь: «Quo vadis», а тебе говорят: «То the movies too»[23]. (Пауза.) — Не понимаете? Quo vadis значит: «Куда идешь?» — А я проведу рождество с родителями. (Маргарита.) Мне папа ничего другого не позволит».

Мария дель Кармен прощается. Она очень устала и хочет пораньше лечь. Она уходит, и Даскаль, не кончив ужинать, тоже встает, Он ставит тарелку на подставку у каменных перил. И скрывается за живой изгородью. Закуривает сигару. На газоне блестит какой-то камень. Даскаль подбирает его. Он подбрасывает на ладони кусочек мрамора, отлетевший от подставки, ощупывает его края, разглядывает прожилки, цвет. Подходит Кристина.

— Ты прячешься весь вечер. Ты всегда прячешься. Тысячу лет тебя не видела.

— Да нет, я все время был здесь, — оправдывается Даскаль.

— Нарочно, чтобы тебя не нашли.

— Хорошая погода. Прохладно.

— Зимой все гораздо элегантнее.

— Как Диккенс?

— Как всегда, элегантный.

— Но ведь его тебе мало.

— Я это уже говорила. И не раз.

— А всего этого тебе тоже мало?

— Чего?

— Всего. Дома, сада, этих людей.

— Мало. А если бы их не было, мне бы их не хватало.

— Но сейчас они тебе не нужны.

— Сейчас мне нужно только одно — чего-нибудь выпить.

Даскаль щелкает пальцами — точно стукнул дощечкой о дощечку. Тут же подскакивает официант, слушает четкое и мягкое приказание и удаляется.

— И мне это нужно, — говорит Даскаль.

— Что?

— Выпить. И все остальное.

— Значит, ты согласен?

— Не знаю, наверное.

— Надо торопиться, время идет.

— Мое — гораздо медленнее.

Кристина резко поворачивается, чтобы уйти, и натыкается на официанта. Поднос качнулся, но стаканы не надают…

— Прошу прощения, сеньора, — говорит официант.

— Ничего, ничего, — говорит Кристина.

Даскаль берет стаканы и один протягивает Кристине. Официант, смущенный, уходит.

— Прошу прощения, сеньора, — говорит Даскаль.

Кристина словно обволакивает его своей близостью.

— Прошу прощения, — повторяет Даскаль.

— Не знаю, как быть.

— Я же извинился перед тобой.

— Конечно, можно идти дальше. Я только не хочу страдать. От всех этих страданий я ужасно переживаю.

— Никаких страданий не будет.

— Только так. Об этом следует уговориться с самого начала.

— Ясно. — Даскаль пьет и упирается указательным пальцем в толстое стеклянное дно стакана Кристины, заставляя выпить и ее. — И ты пей.

Кристина пьет.

Тучный и неуклюжий, в пропотевшей куртке, пряди волос упали на лоб, в руке стакан виски с содовой — встает перед ними Артуро Мендес Сарриа.

— Тетя, по-моему, кое-кто собирается в «Тропикану».

— Не знаю, как захочет Алехандро.

— Скажи дяде, чтобы он не разбивал компании.

— А ты пойдешь, Луис? — спрашивает Кристина.

— У меня нет спутницы.

— Я могла бы достать.

— И потом, я немного устал.

Кристина уходит, стараясь, чтобы каблучки-шпильки не вязли в траве.

— Сегодня у нас в клубе будет дым коромыслом. Постарайся увильнуть от «Тропиканы».

— Я не собираюсь туда.

— Тогда пойдем с нами.

— С кем с вами?

— С Карлосом, со мной и не знаю, кто там еще.


Перед молом Артуро сбавил скорость. Потом проехали по Аламеда-де-Паула; на повороте у церкви шины взвизгнули. Морской бар, конец железнодорожной линии…

Даскаль откинулся головой на спинку сиденья, пахнущего новой кожей. Мимо, за окошечком, с головокружительной скоростью проносятся светящиеся точки. Часы, на них — двенадцать. Воздух пахнет ракушками.

БЕЛОЕ ЗОЛОТО

Сам Каетано Сарриа не знал, что такое война. Его дед был солдатом в войске Фердинанда VII, а отец участвовал во второй карлистской войне на стороне карлистов. Дома, зимними вечерами у очага, Каетано слушал страшные истории.

Но теперь война шла на Кубе. По одну сторону — мамби, с которыми он не имел ничего общего: это были кубинцы и они хотели освободить остров. По другую сторону — испанцы, свои, они хотели сохранить колонию.

Каетано Сарриа пересек океан, чтобы на этой благодатной солнечной земле сколотить состояние. Смерть дяди принесла ему деньги раньше, чем он ожидал. Теперь он должен был умножать их. И ничего больше. Да постараться, чтобы война не нанесла ущерба его капиталам.

Не желая вызвать нареканий, он записался в Добровольческие войска[24], но, поклявшись в верности знамени, договорился, однако, с командиром батальона, чтобы его освободили от военных обязанностей.

По ночам он торговал с повстанцами, продавая им соль, вяленое мясо, специи, канат, мачете, сбрую и скот. Вот тогда и произошел случай у Ла-Кумбре, показавший, что Каетано Сарриа способен на многое.

Шло вторжение[25]. Масео со своими людьми жег асьенды вокруг Гаваны. Отряды Максимо Гомеса приводили в ужас испанцев. Колонна Освободительной армии вступила в окрестности Матансас. Пройдя форсированным маршем через центральный департамент, они вошли сюда голодные и усталые. Лагерь разбили неподалеку от Ла-Кумбре, и полковник Альварес отдал приказ конфисковать скот, чтобы накормить людей.

Перед рассветом передовой отряд вышел на пастбища Каетано и начал сгонять скот. А когда рассвело, мамби уже поили стадо у своего лагеря. Каетано узнал об этом в полдень от старшего пастуха, который прискакал напуганный и весь в поту. Он тут же вскочил на коня и помчался галопом к Ла-Кумбре.

И в ту же ночь, представ перед полковником Альваресом, предложил купить у него скот. Полковник улыбнулся. Скотоводы, у которых во время войны отбирают скот, приходят в отчаяние, а не вступают в переговоры. Он согласился, и Каетано заплатил ему золотом. Полковник выгадал, потому что вскорости они должны были свернуть лагерь и стада стали бы для них обузой. А Каетано вернул свой скот по цене гораздо ниже той, что он стоил.

Об этом очень скоро заговорили все, и люди обратили внимание на ловкость, которую проявил молодой Сарриа в торговых делах. А полковник Добровольческих войск Охеда пожурил Каетано за то, что тот не обратился за помощью к нему:

— Мы бы отняли у них скот огнем и мечом!

Каетано улыбнулся. В такой битве он потерял бы половину стада.

ОТЦЫ ОТЕЧЕСТВА

В Сагуа все было готово к празднованию годовщины Двадцатого мая. Вечером в клубе «Лисео» должен был состояться бал, куда следовало явиться при полном параде: в перчатках и белом галстуке. А днем устраивались конные состязания.

Габриэлито торопливо вошел в аптеку доктора Сендахо, что на улице Санта-Та. Купив пачули для матери, он пошел обратно по улице Королевы Изабеллы, чтобы пройти мимо дома Тэре.

В четыре часа пополудни всадники верхом на лошадях уже собрались на территории сахарного завода. Всадники натягивали поводья, и кони вставали на дыбы, перебирая в воздухе передними ногами, а потом вдруг пускались мягкой, ровной рысью, которой славятся жеребцы креольской породы.

Какой-то мулат крикнул, ударив себя по ляжке пальмовым сомбреро, и все лошади тронулись разом. Каждый всадник держал под мышкой длинное копье. В самом конце улицы была протянута веревка, на которой висели толстые металлические кольца, украшенные лептами разного цвета.

Всадники кричали, а народ вокруг подбадривал их не в силах от возбуждения устоять на месте. Почти у самой веревки они еще раз пришпоривали коней, крепче ухватив копье, нацеливались в кольца — каждый своего цвета, — которые раскачивались на веревке. Потом подныривали под веревку, оглашая воздух гортанными криками. Шлемы, пики, кольца — все смешалось в облаке пыли. Победитель завязывал себе на шее желтую ленту и становился похожим на премированную корову — во всяком случае, так говорили зрители.

Габриэлито вернулся домой напевая — его развлекло увиденное. Полковник Седрон как раз возвратился из Санта-Клары, где в течение трех дней вел переговоры с генералом Хосе Мигелем Гомесом[26] — они создавали новую партию. Эухения, не слишком разбиравшаяся в этих делах, знай готовила им кофе, когда они засиживались до рассвета, между тем как кони били копытами у дверей.

Габриэлито открыл дверь — отец мылся в лохани, а Эухения в тугом корсете и легкой нижней юбке ловко помогала ему.

Габриэлито увидел острые колени полковника Седрона, вылезавшие из огромной лохани, а мать прикрикнула на него.

«Лисео» был весь разукрашен и сиял: специально для бала закупили вдвое против обычного свечей и карбида для ламп. Все члены клуба толпились у дверей — каждый хотел войти первым. Тут были и члены городского совета, и арендаторы, и землевладельцы, и служащие, и продавцы, и учителя. А конные состязания днем устраивались для крестьян и рабочих из литейных и кожевенных мастерских.

Бал начался ровно в половине восьмого. По обычаю, его открывал каледонией алькальд. Супруга алькальда старалась попасть в такт музыки, но толщина мешала ей, и на повороте она потеряла веер. Распорядитель бала поспешил поднять веер и подать ей. Выждав первые такты, к ним присоединились и другие пары. Эухения в ворохе развевающихся юбок и мантилье, шурша дорогим шелком, грациозно двигалась в объятиях полковника Седрона.

За каледонией танцевали вальс, а потом польку.

После кадрили стали разносить пунш, дабы разгоряченные танцем гости могли прохладиться. Для тех, кому хотелось чего-нибудь покрепче, были приготовлены бочонки с вином и водка. А сеньоры, подверженные головокружению, предпочитали сласти с обычной водой. Затем обнесли ликером в рюмках богемского стекла.

Бал был великолепным и чинным и продолжался до тех пор, пока в люстре, висевшей в центре зала, не догорели под стеклянными колпаками цвета сапфира все сто свечей.

Именно в ту ночь и произошло событие, впоследствии широко обсуждавшееся: сеньорита Антунес отказала в танце директору налогового управления, и тот, позвав распорядителя, попросил проверить ее бальную книжечку.

Расследование показало, что директор налогового управления был записан на вальс. Пришлось выполнять правила, и сеньорита Антунес не смогла — как ей того хотелось — танцевать все время с лейтенантом Керехетой, который за нею ухаживал. И так велико было ее горе, что, в отчаянии взмахнув кружевными рукавами, она покинула бал.

Директор налогового управления принес извинения, сказав, однако, что правила есть правила и что бы стало с республикой, если бы, не успев установить порядки, вздумали бы с ними не считаться. Впоследствии поговаривали, будто между Антунес и лейтенантом что-то было.

Много шло разговоров и об очередной шутке Ребольяра, который вымазал медом седло дону Криспуло. И к случаю вспоминали, как на одном из предыдущих балов он по всему залу «Лисео» разбросал пика-пику[27]. Это стоило ему целого месяца ссылки в Санта-Клару.

Но таков уж Ребольяр.

ВОСКРЕСЕНЬЕ

Артуро постучал в дверь.

— Это опять ты, парень, горит у тебя, что ли?

Толстая негритянка сжимала черной мозолистой рукой ручку двери.

— Наполеона, любовь моя, где Анхелита?

Покачивая огромным задом, Наполеона пошла за хозяйкой. Артуро улегся на софу.

— Устраивайся, это моя.

Грязная цветастая занавеска отгораживала коридор от зала. Рука Анхелиты, вся в перстнях, подняла занавеску. Анхелита все еще сохраняла осиную талию, о которой в свое время много говорили. Артуро нежно поцеловал ее в щеку. Начался торг.

— Сердце мое, мне сегодня на ночь нужны три женщины, — начал Артуро.

— И не мечтай, милок. Я жду солидных клиентов.

— Пошли их подальше.

— И речи быть не может.

— А чем я не клиент?

— Они янки. У них деньги шальные.

— Я ведь могу сюда больше и не приходить.

— Ну и не увидишь Берты.

— На черта она мне сдалась, эта Берта. Разве твой дом — единственный в Гаване?

— Ну что ж! Поищи другой.

— Слушай, если ты сегодня сорвешь мои планы, я тебя выдам полиции. Даю слово.

— Попробуй.

— Вот увидишь.

— Попробуй.

Даскаль вмешался:

— Пошли, Артуро.

— Не пойду.

— Анхелита, а если заплатим как следует, согласишься? — спросил Даскаль.

— Ишь ты, какой шустрый. И слова не даст вставить.

— Ах, вот в чем дело… А я-то думал… Сколько?

Анхелита спрятала деньги в карман халата и закричала:

— Девочки, в салон!

Шесть женщин. Одна из них, смуглая, не слишком полная, поздоровалась с Артуро.

— Бертика, ты пойдешь со мной.

Даскаль с Карлосом смотрят, выбирают. «Как тебя зовут? — Суси. А это — Лулу и Роса». Бертика сидит на коленях у Артуро, потом она вскакивает: «Пойду оденусь» — и исчезает; тяжело колышется засаленная сырая занавеска.

Резкий звонок призвал Наполеону. «Иду-у-у!» Она открыла дверь: на пороге, очень серьезный, стоял Франсиско Хавьер.

— Идите-ка к себе, красотки, — сказал Артуро. — Быстренько одевайтесь. — И Франсиско Хавьеру: — А ты разве не пошел в «Тропикану»?

— Мы все пошли в «Монмартр». Они там ждут меня.

Артуро захохотал, но тут же замолк, поперхнувшись.

— Ждут, когда ты приведешь нас?

Франсиско Хавьер подошел к софе, на которой сидел Карлос, и, выдержав долгую, жгучую паузу, сказал, что ему надо поговорить с ним. Они вышли на улицу. Остановились на углу под фонарем. Из бара «Виктория» неслось томное болеро: «Зачем же ты ушла-а-а, моя любовь, навеки-и-и…»

Никто не знал зачем. Никто не ответил.

— Ты останешься с ними? — спросил Франсиско Хавьер.

— Да, — ответил Карлос.

— Ты понимаешь, что делаешь?

— Да.

— Ничего ты не понимаешь. Но понимаешь ты, что делаешь.

— Нет, понимаю.

— Тем хуже.

— Ничего страшного.

— Ты пьян.

— Самую малость.

— Подумай как следует: ты собираешься согрешить и потом будешь каяться.

— Ничего.

— Ты с ума сошел! Нет, хуже — ты пьян. Ты вообще становишься пьяницей. Ты позволяешь плоти искушать себя. Оскорбляешь бога. Что скажут в союзе?

— Многие из союза ходят сюда. Я сам видел.

— Если ты позволишь плоти властвовать над собой, ты никогда не обретешь добродетели.

— Знаю, но что поделаешь!

— Как это «что поделаешь?» Ты кто — человек или животное? Каждая жертва, которую ты приносишь, каждый твой отказ — это дар Иисусу Христу. Возвращайся домой или пойдем с нами в «Монмартр». Ты должен блюсти целомудрие.

— Не пойду я с тобой в «Монмартр», потому что, когда я танцую там, я возбуждаюсь, а тамошние девицы меня не устраивают. Да и кого они могут устроить! Они знатоки в другом, их специальность — возбуждать. А что касается целомудрия, то я давно не мальчик.

— Было время, когда я тоже позволил совратить себя, но теперь я снова вернулся к богу. Я прошу, нет, я умоляю, чтобы и ты подумал об этом.

— Я уже думал, но целомудрие не по мне. Я никому не делаю зла, я не способен даже клопа раздавить. Я хочу спокойно есть и спать, а эти девочки очень милы.

— Подави зов плоти — вот о чем я тебя прошу.

— Зачем?

— Чтобы порадовать господа. Откажи себе в этом сейчас, и со временем ты способен будешь на воздержание.

— И стану вялым и худосочным. Этим я порадую господа?

— Не валяй дурака. Ты прекрасно понимаешь, о чем я говорю.

— Послушай, Франсиско Хавьер, я тут немного выпил, не так уж часто я пью, а сегодня особый случай, оставь меня, завтра поговорим.

— Нет, завтра будет поздно, ты уже согрешишь. Что скажут в союзе?

— Никто в союзе об этом не узнает, если только ты не расскажешь.

— Пойдем со мной.

— Никуда я не пойду, любишь ты портить людям настроение, и твой бог — тоже; вечно вы с ним суетесь, куда не просят.

Рука Франсиско Хавьера поднялась над головой Карлоса и, описав кривую, звонко ударила его по щеке.

— Уважай бога, сукин сын!

В дверях стояли Артуро, Маркос, Даскаль, Наполеона и Лулу и смотрели на конус света под фонарем.

— Вмазал! — сказала Лулу.

— С чего это он вдруг? — спросила Наполеона.

Карлос пошел обратно к дому, и все вернулись в зал, на свои места.

— Ничего, до свадьбы заживет, — сказал Артуро.

— Вот как осаждают добродетель, — заметил Даскаль.

А Наполеона:

— Ну ладно, ребятки, мы что, у гроба собрались, что ли?


«Святой Игнасио» тихо скользил по спокойным водам Альмендарес. Он свободно прошел под мостом Поте: корпус судна был невысок. Под шум моторов и воды, кипевшей за винтом, вошли в широкое устье. Проходя мимо форта Ла Чоррера, Хуанито, хозяин судна, ответил на световые сигналы носовым прожектором. Судно вышло в море.

— Какой курс? — спросил Хуанито.

— На Майами, — сказал Артуро.

«Святой Игнасио» прибавил ходу. Он шел уверенно, разрезая воду острым носом. Стоя на корме, Даскаль вдыхал свежий влажный воздух раннего утра. Судно из дерева и железа легко шло вперед, послушное равномерным толчкам, рождавшимся в его чреве. Шум и покачивание сливались в единый ритм, и оно казалось огромной колыбелью. Не хватало только немножко тепла, и Даскаль залез в рубку, куда не пробивался свежий предрассветный ветер.

На горизонте светящейся линией лежала Гавана. Подошел Артуро и протянул Даскалю виски с содовой.

— Твоя девочка жалуется, что ты на нее внимания не обращаешь, говорит, что ты вроде и не мужчина вовсе.

— Что… вовсе?..

— Что, может, тебе и не хочется с нею побыть.

— Да, да. Я тут почти задремал.

— А Карлос?

— Вон он.

Карлос стоял на корме и смотрел, как темная вода под судном закручивается в водоворот и стелется за ними длинным следом.

Одна из девушек открыла дверь каюты и села на стул, стоявший на палубе, села осторожно, точно боясь его сломать. Она была в красных шортах и туго облегающем свитере, расписанном геометрическими фигурами. Одежда, видно купленная готовой, отвисала там, где ей не положено было отвисать, и слишком туго обтягивала формы. Этот вульгарный, претенциозный костюм она носила с независимым видом и даже с вызовом.

— Карлос, — позвал Артуро. — Вот твоя доля.

Карлос сразу же подошел и, мгновенно воодушевившись, посадил девицу в красных шортах к себе на колени. Двигались оба автоматически, неестественно, точно кто-то нажал кнопку заводного механизма. Карлос быстро допил виски и, захватив девушку, пинком отворил дверь каюты. Артуро, смеясь, закрыл за ним дверь.

— А ты? — спросил он Даскаля.

— Сейчас, сейчас…

Бертика вылезла из люка и теперь сидела на носу возле спасательной шлюпки; ветер трепал ее волосы. Артуро подошел и сел рядом. Хуанито вел судно спокойно, не обращая никакого внимания на то, что происходило вокруг, — вел с уверенностью человека, который делает хорошо знакомое дело. Даскаль допил виски. Вокруг было темным-темно. Только на горизонте низкие тучи отражали сияние далекого города. Гавана скрывалась за холодным, ощутимо плотным слоем воздуха и черной вздыбленной массой воды.

Из каюты вышла третья девушка.

— Привет, — поздоровалась она.

— Привет, — ответил Даскаль.

— Все уже заняты?

— Кроме меня.

— Хочешь, пойдем?

— Как тебя зовут?

— Суси.

— Иди сюда, Суси, посмотри сверху на море.

Суси поднялась по трапу и устроилась на капитанском мостике, ответила Хуанито, который с ней поздоровался, и стала смотреть вокруг.

— Что это там за большая белая туча?

— Это Гавана, — сказал Даскаль.

— Как это — Гавана?

— Ее отражение в небе.

— Ишь ты! Никогда не видела такого. Первый раз я так далеко…

«Святой Игнасио» начал пересекать Гольфстрим, и теперь с каждой минутой качка становилась все сильнее. Даскаль вдруг увидел Бертику и Артуро — они лежали обнаженные в шлюпке на носовой палубе, и волны, с силой разбиваясь под ними, обдавали их с ног до головы.

— Сумасшедшие, — сказал Даскаль.

— Такой уж он, Артуро, — заметил Хуанито.

— Как здорово! — воскликнула Суси.

Губы Суси были густо намазаны темной помадой, а в ушах — толстые кольца-серьги. Взяв в ладони ее лицо, Даскаль пристально разглядывал. Она была жалкой, была вульгарной, нечистой и доступной.

— Ну, пойдем? — спросила Суси.

— Нет, я пойду спать.

— А я?

— Можешь поговорить тут с Хуанито, чтобы он не заснул.

Даскаль отворил дверь первой каюты — большую постель заняли Карлос с девушкой. Вторая каюта была поменьше, с койками в два этажа. Даскаль лег не раздеваясь.

На рассвете постучали в дверь. Даскаль открыл, еще полусонный. Это был Артуро, он принес галеты с ветчиной и сыром.

— Хочешь есть?

Даскаль взял галеты и сел на край койки. Артуро ушел, бодро напевая арию Верди со своими на ходу придуманными словами. Даскаль откусил сразу половину галеты. Медленно прожевал, не стряхнув еще сна. Через иллюминатор проникал бледный свет.

Кончив есть, он вышел в коридор и вошел в ванную комнату. Вымыл лицо, причесался, заправил как следует рубашку в брюки и вернулся в каюту.

У штурвала стоял Артуро. Бертика, тесно прижавшись к нему, смотрела, как дрожит стрелка компаса. На корме разговаривали Карлос и третья девушка. Суси сидела на борту, свесив руку вниз.

С кормы видна была крепость Морро. По левому борту показался дворец спорта, Теннис-клуб на Ведадо, Ла-Чоррера. Сбавив ход, «Святой Игнасио» вошел в устье Альмендарес. Наверху, по мосту Поте, уже промчались первые автомобили. Артуро отдал штурвал Хуанито, чтобы тот швартовался. «Святой Игнасио» тяжело ткнулся в причал, и все столпились на корме, готовясь высаживаться.

В этот ранний час воскресного утра улицы Ведадо были пустынны. Стараясь не шуметь, Даскаль вошел в дом и, прежде чем лечь спать, закрыл окна в своей комнате.

Когда он проснулся, было уже за полдень. Он пошел в ванную, принял холодный душ. II сразу почувствовал себя свежее и бодрее. На кухне кончали готовить обед. Даскаль спросил, где родители. Старик у себя в комнате слушал по радио футбольный матч. Мать ушла в церковь.

Даскаль вышел на террасу и взял с плетеного журнального столика раскрытый номер «Диарио де ла Марина». Устроившись в кресле, он стал листать газету.


Общественность просит палату представителей выступить против Торгового агентства…

СОЮЗНИКИ ОСТАВЯТ В АЗИИ СВОИ ВОЙСКА ДАЖЕ В СЛУЧАЕ ЗАКЛЮЧЕНИЯ ПЕРЕМИРИЯ В КОРЕЕ

Показ мод в Кантри-клубе.

Третьего декабря в универсальном магазине «Конец века» продажа подарков ко дню врача


Такой подарок — лучшая благодарность вашему врачу…


Посещение церковного конгресса с соизволения его преосвященства кардинала Мануэля Артеаги

Снежная фантазия в Яхт-клубе.

ФИЛАРМОНИЯ — ЕФРЕМ КУРТЦ.

Кинотеатр «Америка»: завтра —

«ЧЕСТОЛЮБИЕ, КОТОРОЕ УБИВАЕТ»

с Элизабет Тейлор и Монтгомери Клифтом.

Сегодня — «СКАЗКИ ГОФМАНА»

с участием Л. Чериной.

САНТА-КЛАУС И ВОЛХВЫ УЖЕ ПРИШЛИ В УНИВЕРМАГ «ЭЛЬ ЭНКАНТО»

Воскресное чтение ведет Эладио Секадес…

«…Сальвадор Салазар был великим учителем, глубоко и поистине человечным», — утверждает Бланка Допико.

Свадьбы и помолвки.


Редакционная статья:

ЭКСПЛУАТАЦИЯ НИЩЕНСТВА И ЛЖЕНИЩЕТА

Концертное общество — в нашем приложении «Семь дней» смотрите:

Алисия Алонсо в Лос-Анджелесе. Признание — критики.

Турция — оборонительная ось Среднего Востока.


Комиксы:

«МИККИ МАУС», «ДЯДЮШКА РИМУС И УТЕНОК ДОНАЛЬД»

Бракосочетание представителей семейств Гонсалес дель Валье и Льянсо

МАНУЭЛЬ АСПУРУ С СЕМЬЕЙ В ЕГИПТЕ


Даскаль сложил газету, и она соскользнула на пол. Вернулся на кухню.

— Фина, можешь быстренько покормить меня? Я хочу уйти.

Он съел цыпленка с рисом, жареные бананы, салат из латука. А на десерт — варенье из апельсиновых корочек с плавленым сыром. Он уже пил кофе, когда подошла Фина с голубым конвертом в руках.

— Сеньор, я забыла отдать вам: его принесли, когда вы мылись.

Даскаль вскрыл письмо. Почерк был убористый, но ровный.

«Воскресенье, 25. Как только встала. Дорогой, ты спросишь, почему я вздумала писать тебе сегодня. Вчера мы разговаривали с тобой, случалось, разговаривали и раньше, но никогда не говорили напрямик. Я и сама не знаю, зачем я тебе пишу. Просто захотелось написать, а ты знаешь, я всегда делаю то, что мне хочется. В эту минуту мне бы хотелось быть рядом с тобой. Зачем? Не знаю, но мне это нужно. Я и правда хочу быть тебе настоящим другом. Хочу часто видеться с тобой, а когда нельзя видеться, хочу слышать твой голос по телефону. Я говорю это искренне, я не признаю ни условностей, ни глупого кокетства. Сейчас ты один на всем свете что-то значишь для меня. Я верна мужу. С тех пор как моя любовь к нему прошла, у меня было только одно увлечение. Но и оно кончилось и стало прошлым. К мужу я сохранила большое уважение и искреннюю дружбу. Другими словами, ты единственный живой меж всеми этими призраками, о которых у меня лишь теплые воспоминания. Это очень нужно, чтобы мы часто виделись. Почему бы тебе не прийти к нам сегодня вечером? Нежно тебя целую».

Подписи не было.

Даскаль пошел в кинотеатр «Америка» смотреть «Сказки Гофмана». После картины показывали мультфильм с Плуто и хронику, снятую фирмой «Парамоунт» о перемирии в Корее. Когда Даскаль вышел из кино, уже смеркалось, и температура воздуха упала на четыре-пять градусов. Он решил прогуляться немного по Гаване. У витрин магазина «Инклан» какая-то толстуха показывала своему мужу надетые на пластмассовые манекены очень изящные, облегающие платья. Хромой калека в рупор выпрашивал милостыню. На воскресную прогулку вышло семейство с девочкой, у которой на головке гигантской бабочкой сидел розовый бант.

Даскаль вошел в кафе, снял телефонную трубку, опустил в отверстие монету и набрал номер. Кристина ответила глуховатым голосом (верно, только встала после сиесты). Даскаль сказал, что получил письмо и зайдет сегодня вечером. В ответ Кристина сказала, что ни Алехандро, ни Карлоса дома не будет: «Я приготовлю холодный ужин».

На улице уже совсем стемнело, сыпал мелкий дождь. Даскаль пошел туда, где стояла его машина. Закурив сигарету, он шагал энергично, чувствуя под ногами твердый асфальт.

БЕЛОЕ ЗОЛОТО

Война окончилась; празднично и торжественно провозгласили республику. Для Каетано было все равно: что генерал-капитан, что президент. В его жизни ничего не переменилось: он жил, не слезая с седла, буквально не слезая; так и жил.

Чтобы присматривать за своими пятью лавками, разбросанными по всей северной части Матансас, ему приходилось непрерывно разъезжать. Ночь заставала его дремлющим верхом на лошади, которая перебиралась через горы и тростниковые заросли, пересекала ручьи и карабкалась по склонам. Как раз в те времена пришел к нему на службу Маноло Эстрада. Вооруженный Маноло неустанно сопровождал его в этих путешествиях, следуя за ним в пятидесяти шагах.

Раз в неделю он ездил в Карденас, чтобы положить в банк выручку и заодно уладить все остальное. В городе Каетано оставался не больше, чем требовали того дела. Он ни в коем случае не хотел попасться в сети мирских соблазнов. У него была совершенно определенная цель: собирать земли, получать прибыль и не давать деньгам лежать мертвым капиталом, а все время пускать в оборот, чтобы они приносили новые деньги. В центре этого мира, который он создавал, будет он сам, и он будет править. Но пока он был лишь посредником.

Маноло Эстрада был женат на хорошей женщине; она была широкобедрой и миловидной, а волосы укладывала на затылке пучком; но она так и не родила ему сына — что-то не ладилось у нее по женской части. Эстрада служил у Каетано уже два года, когда его жене потребовалась операция. Эстрада попросил у Каетано сто песо на врача, но тот отказал, потому что у Эстрады «не было ничего, что бы он мог дать под залог». Так они разошлись, и Маноло ушел работать к мистеру Кену, на сахарный завод «Уньон».

Каетано Сарриа позволял себе только два удовольствия: любовницу, которую навещал раз в неделю — предварительно согласовав это со священником, — и табак. За день он выкуривал несколько дешевых сигар по полсентаво за штуку, которые мистер Кен ненавидел. Как-то раз, когда они обсуждали право на проезд по чужой земле, американец предложил ему хорошую сигару, но Каетано отказался. «Если я привыкну к хорошим, — сказал он, — то не смогу уже вернуться к своим прежним».

Целые годы провел он в седле. К тому времени, когда президентом стал Менокаль[28], Каетано, собрав сбережения, открыл магазин в Колоне. Там он и познакомился с Лолой Меной, швеей, которая латала ему штаны, протершиеся в седле. У этой женщины была своя мечта: бросить шитье и перебраться в столицу. Каетано сделал Лолу своей любовницей, а когда у них родился сын, купил домик неподалеку от магазина. Мальчика крестили в соборе святого Карлоса Матансасского и нарекли Алехандро Каетано де Хесус. А за день до того родители обвенчались в приходской церкви Колона.

Сахар был в цене и давал хорошие прибыли. Каетано поделил свои земли на участки и засадил их табаком, кофе, сахарным тростником и фруктовыми деревьями. Когда начали расти цены на сахар, он велел уничтожить все посевы: вырубать и жечь на своих землях кустарник и сады. Земля нужна была под сахарный тростник.

Потом было Сараево, началась война, и цены на сахар еще больше поднялись. В Колоне все спорили: кто кого — кайзер маршала Фоша или маршал Фош кайзера; один Каетано не терял времени на разговоры. Он смотрел, как подрастает маленький Алехандрито, да покупал рисовую пудру Лоле, чтобы та не утратила красоты, а по вечерам подсчитывал золотые унции, дублоны, центы, луидоры и эскудо.

Однажды утром он отправился в Гавану с чемоданом, битком набитым купчими и акциями. На вокзале Вильянуэва взял машину до Торгового банка. Администратор, старый знакомый, принял его тут же. Они обсуждали что-то до поздней ночи. Остановился Каетано в отеле «Инглатерра». На следующий день они снова встретились, долго беседовали, писали, цифры, сидя за заваленным бумагами столом. На третий день беседа продолжалась уже в присутствии нотариуса. Вечером того же дня Каетано сел на поезд и вернулся в Колон. Придя домой, он тут же лег спать — так был измучен — и ни Слова не сказал Лоле о том, зачем ездил.

Неделю спустя он опять поехал в столицу. В Торговом банке его поджидали три сеньора: знаменитый генерал Осорио, нотариус и администратор. Они подписали вексель с передаточной надписью. Каетано отдавал в заклад банку магазин, лавки и некоторые земли. На эти деньги он покупал сентраль[29] «Курухей». Генерал Осорио решил отделаться от плантации, потому что она была ему в убыток.

Вернувшись в Колон, Каетано рассказал все Лоле, которую страшно перепугал такой оборот дела. На следующий же день Каетано отправился в «Курухей» (неподалеку от Сьенфуэгоса) с намерением умереть на этой земле, если надо, но выколотить из нее прибыль.

ОТЦЫ ОТЕЧЕСТВА

В тот год Габриэлито как-то сразу вытянулся. Окреп физически, и голос у него огрубел. Тэре надолго уезжала в Санта-Клару с дедушкой и бабушкой. А когда вернулась, он едва узнал ее. Она стала совсем другой, и что-то в ней появилось такое, чего он не мог понять, пока наконец не нашел нужного слова: Тэре стала женщиной.

И вот тогда случилось то, что никогда уже не могло изгладиться из его памяти, что многие годы мучило потом, точно незаживающая язва, и оставило по себе ранящее и в то же время щемяще-сладкое воспоминание, которое в часы грустных раздумий заставляло его мрачнеть еще больше. И пока юность его не отступила далеко назад, он не мог отделаться от этого вновь и вновь встающего перед ним видения.

Была жаркая июльская суббота, и потный, измученный мухами Габриэлито решил пойти освежиться на реку. Он отправился в предместье, к глубокой излучине Сагуа, где река особенно красива: воды ее там светлы, а берега покрыты густой растительностью. Он снял одежду и, оставив ее под огромным деревом, нагишом бросился в воду. И в тот момент, когда он веселился, плескаясь и ныряя, доставал камешки с илистого дна, а потом всплывал и подолгу лежал на спине, в тот самый момент он вдруг увидел, как к реке подошла Тэре, сняла туфли и, опустив поди в воду, стала брызгаться в свое удовольствие. Габриэлито замер, притаившись за ветвями, спадавшими к самой воде. Тэре встала на берегу, сняла юбку, и Габриэлито увидел ее ноги, гладкие и длинные; она сняла блузку, и обнажились ее маленькие, крепкие и круглые, словно апельсин, груди.

…Тэре вышла из круглой тени, падавшей от дерева, и подошла к реке… Габриэлито перевел дух. Тэре, обнаженная, постояла, глядя на свое отражение в спокойной воде излучины, провела ладонями по ногам, животу… И медленно вошла в воду…

И тут она увидела Габриэлито, смотревшего на нее широко раскрытыми глазами, и, вскрикнув, бросилась на берег. Пока она выбиралась из воды, крича, что все расскажет маме, Габриэлито не отводил от нее глаз.

В последующие недели Габриэлито не удавалось увидеть Тэре, но от ее подруги Клотильды, с которой он разговаривал в парке, Габриэлито узнал, что Тэре очень волнуется, считая, что теперь у нее может родиться ребенок от Габриэлито, потому что он увидел ее голой. Это, конечно, вбили ей в голову монахини, внушавшие, что пол дан людям дьяволом в наказание за грехи.

А три месяца спустя Тэре покончила с собой — обрызгала себя спиртом и поднесла к платью горящую свечу. И, не успев охнуть, превратилась в пылающий факел, от которого смрадно запахло горящим салом.

Оказывается, в день, когда настала пора ее зрелости и она с ужасом обнаружила на белье пятна крови, она почувствовала отвращение к своему порочному телу, отвращение неудержимое, нараставшее, и много часов провела в церкви за молитвой.

Но об этом узнали потом, когда она уже покоилась под лавром на старом кладбище, и узнали лишь потому, что Тэре поделилась своими опасениями с Клотильдой, которая была не очень воздержанна на язык.

РОЖДЕСТВО, 1951 ГОД

Освещение в баре отеля «Президент» такое, что едва можно различить проходы между столиками. Даскаль наткнулся на что-то, послышался звон разбитого стекла и недовольный шепот. Здесь никто не повысит в гневе голоса, никто не выругается; множество тайных сделок и свиданий происходит в этом баре, за семью замками, в этом своеобразном лабиринте греха; и ни один из посвященных не отважится приоткрыть завесу этих тайн. Кроме того, еще очень рано, и для пьяных не настала пора.

Официант берет Даскаля под руку и подводит к пустому столику, а тот все еще беспомощен, как слепой. Но вот глаза начинают привыкать к темноте. Бар пуст. Пить еще рано. В зале всего три пары, три занятых столика. Если сюда приходят в четыре часа пополудни, то совершенно ясно зачем. Однако ни один из них и не подозревает, что он словно голый на виду у всех, но продолжает сидеть спокойно, радуясь своему мнимому инкогнито.

— Нет, ничего не надо. Я жду, ко мне должны прийти.

Сегодня вечером он хотел быть полным сил, хотел, чтобы голова оставалась ясной. До сих пор все сводилось к салонному флирту: мимолетная ласка на террасе, пока Алехандро отлучился пропустить рюмку, или еще что-нибудь в этом роде. А сегодняшнее свидание — совсем другое.

Бармен вытирает стаканы при свете люминесцентной лампы, спрятанной в деревянном желобке. Здесь хорошо: густая прохлада кондиционированного воздуха бодрит. Даскаль закуривает сигарету. И, вертя погасшую спичку между указательным и большим пальцами, глубоко затягивается. Под ложечкой сосет, и он вдруг замечает, что взбудоражен совсем немного, не настолько, чтобы испытывать неуверенность — просто чувствует себя несколько иначе, чем обычно. Даже Забылось на время; ощущение неудовлетворенности, которое всегда словно впивается ему в бок и пришпоривает. На ум почему-то приходят мусульмане. У них такого быть не может. Они не ограничивают себя одной женщиной, и оттого им неведом вкус этого запретного плода, это приятное ощущение, что совершаешь недозволенное, бросаешь вызов обществу и восстаешь против установленных норм.

Вспомнилась Маруха. В первый раз у него это было с Марухой. Она помогла ему выйти из узкого мирка семьи, в котором он обитал, как в чреве черепахи. Марухе обязан он своими первыми впечатлениями. Маруха убирала постели, подметала. Ему было тринадцать. Тринадцать лет. Приятельницы советовали матери: «Глаз да глаз за этими девчонками, знаешь, у них одно на уме — подцепить парня из хорошей семьи».

Маруха держалась независимо и с достоинством. Днем она зачесывала волосы назад и заплетала в одну косу, а по вечерам, после купанья, надев платье в крупных голубых цветах, распускала волосы, и они доходили ей до самой талии. У нее была очень белая кожа, а на носу — веснушки. Он смотрел, как она проворно двигалась по дому, и это волновало его.

Маруха встает в его памяти, снова обретает плоть, и снова оживают еще не остывшие сладостные желания.

Однажды под вечер вот такого же дня он застал ее на террасе. Медленно, очень медленно приблизил он руки к ее обнаженным плечам. И когда его кожа прикоснулась к той, другой коже, он, почти обезумев, задрожал. В руках у Марухи был журнал мод, и она перевернула страницу. А его руки пошли вниз, ощущая нежность ее кожи, которой он столько раз касался мысленно. Пальцы тронули впадинки ее подмышек, зарылись в пушок волос и оттуда стремительно бросились к еле угадывавшимся маленьким и твердым грудям и, робко взбираясь, добрались наконец до сосков. Не переставая делать вид, будто она смотрит журнал, Маруха вздрогнула. Кто-то нащупывал ключом замок, а он, испуганный, отскочил и сел в кресло, спрятавшись за газетой, которую успел схватить по дороге. Мимо, к себе в комнату, прошел брат, и он, здороваясь с ним, старался казаться невозмутимым.

Потом были встречи в прачечной, на плоской крыше дома, в комнате прислуги. Маруха всегда боялась, и ему так ничего и не удалось. Как раз тогда мать и сказала: «Придется расстаться с этой девочкой, уж больно она шустрая», и он, сидя за столом, на глазах у всей семьи, почувствовал, как краснеет, но не знал, догадывались ли они, в чем дело.

В тот день, когда она собиралась, он не захотел видеть ее. Он ушел из дому рано утром и не возвращался до самой ночи. В столовой было все семейство: они не вставали из-за стола и разговаривали, катая шарики из хлеба. А он еще долго сидел в темноте, у дверей. Он не хотел никого видеть. Поднявшись к себе в комнату, он лег на постель и все думал и думал о Марухе, пока не заснул.

Вот уже и не так прохладно. Когда входишь в зал, воздух кажется студеным после зноя, которым пышет асфальт в эти послеполуденные часы…

Половина четвертого. Пожалуй, Кристина не отважится разрушить кажущуюся непрочность своего мирка, разбить собственное идеальное представление о себе самой; этот бар, это свидание так банальны, и если она согласилась на это, то лишь потому, что хотела удержать время.

Даскаль видит, как, открыв дверь, она нерешительно останавливается в темноте. Даскаль подходит к ней и, взяв под руку, ощущает ее липкую от пота кожу, чувствует, как между локтем и подмышкой пульсирует напрягшаяся мышца.

— Давно ждешь?

— Ровно тридцать минут.

— Я не из кокетства, просто Алехандро никак не уходил.

(«Всегда одно и то же, все повторяется».) И официанту:

— Два сухих мартини, пожалуйста.

Некоторое время они сидят молча. Оба спешат нарушить неловкость, оба спешат что-то сказать, но звуки замирают, так и не став словами. И вот наконец.

— Ты что-то хотел сказать, — говорит Кристина.

— Нет, нет, говори ты.

— Я хотела спросить, — прежде чем продолжать, она дотрагивается до мочки уха, — что, Карлос в последнее время переменился?

— Нет… по правде говоря, не думаю… С чего ты взяла?

— Сегодня он сказал мне очень странную вещь. Может, он о чем-то догадывается.

— О чем?

— Карлос всегда был немножко странным.

— Он очень чуткий, очень умный…

— Да, и немного странный. Я сегодня завтракала у себя в комнате, и вдруг он открыл дверь, посмотрел на меня пристально и сказал: «Знаешь, мама, когда время проходит, а человек этого не замечает, он и сам выглядит смешно, и близким причиняет страдания». Примерно так он сказал. И ушел.

Официант приносит два мартини.

— Кристина, ты умная женщина.

— Я думаю, да. Я всегда поступала благоразумно, всегда исходила из здравого смысла и думаю, что это — главное для каждого умного человека. У моего мужа и сына хороший, ухоженный дом. Ты скажешь, у нас достаточно средств, чтобы…

— Нет, я не то имел в виду.

— Да, да, я знаю, Карлос всегда был немного философом.

— Нет, я не о том. Может, не слишком вежливо говорить такое, но ты выглядишь гораздо моложе своих лет.

Помолчав немного, Кристина говорит:

— Давай выпьем за нашу встречу.

— Давай, — говорит Даскаль.

— Ты думаешь, он это имел в виду?

— Возможно.


Разумеется, это faux pas[30]. Вот всегда так — скажешь, а потом готов сквозь землю провалиться. Конечно, она забудет, но тем не менее это верно. Время действует разрушительно, но она ему сопротивляется. Ей за тридцать, она уже теряет ту свежесть, которая есть у двадцатилетней женщины, уже побежали морщинки от уголков глаз, однако тело ее еще сохраняет девичью упругость, а волосы цвета Тицианова золота она собирает в косу и укладывает, точно корону, на самой макушке. Никаким спортом она не занимается, но очень гибка; подниматься и спускаться по лестницам полезно для икр, а открывать и закрывать дверцу машины — для пальцев, они не теряют гибкости. Само собой, массажистка и паровые бани тоже делают свое дело. На условном языке салонов ее бы назвали интересной, но уже вполне зрелой женщиной. Обнаженная, в постели, она, должно быть, хороша. Это мы узнаем. По выражению Флобера, это распутство; сколько ученых слов греческого или латинского происхождения прикрывают распутство! Этот писатель-морж смеялся над ужасом, который испытывала французская буржуазия прошлого века перед всем материальным; материя преходяща, а все проявления пола материальны, следовательно… Наши средние слои не отказались еще от доставшихся им в наследство предрассудков. И никогда не откажутся, потому что в таком случае они бы перестали быть средними слоями и торжественно вступили в ряды интеллигенции, интеллигенции средних слоев, у которой тоже будут свои переходящие по наследству, но совсем иные предрассудки и собственные представления о том, на какие темы прилично разговаривать в обществе, а пока эти самые темы запретны для средних слоев, например адюльтер. Я и сам из мелкой буржуазии, самый ничтожный представитель этой мелкой буржуазии; просто карлик от этой буржуазии, и даже не из городских ее слоев, не из какого-нибудь городишка, а просто с хутора, из самой что ни на есть деревни. Точнее говоря: я ничтожный деревенщина. А Кристина — дама, которая принадлежит к le monde[31], нашему высшему свету, несколько примитивному, который еще только шлифует и устанавливает свои традиции, но тем не менее это все же le monde, и его представители, отдавая себе в этом отчет, поступают с полным сознанием своей принадлежности к этому le monde. Некоторые из них отмечены индивидуальностью. Каждый своей — как сорта сыра. Нежные и сочные, точно «камамбер». Роскошные, в серебряной обертке, но с душком, как «рокфор». Рыхлые и с червячком, как «груйер». Круглые, скромные и податливые, как голландский «гуда». Острые, сухие и вышедшие из моды, как «манчего». Кристина — это роскошный «блё д’Овернь», похожий на «рокфор», но не слишком острый. В таком случае остается пожалеть Алехандро Сарриа, чересчур уверенного в своей репутации. Хочется посочувствовать этому человеку — владельцу колоссального ложа на глиняных ногах. Впрочем, нечего его жалеть — ведь даже если он что-то и узнает, ему будет все равно. Этого человека не интересовали прежде заботы его ходившего в альпаргатах отца, а теперь он умудряется сочетать деловую расчетливость с проделками стареющего ветреника. Бедняжка Каетано Сарриа запасался на зиму, словно муравей из басни: скупал сентраль за сентралью — и все для того, чтобы пользовался этот трутень. Шоу сказал, что к брачному союзу потому так стремятся, что при максимуме искушений он представляет неограниченные возможности. Однако к браку этих двоих не имеет отношения ни первое, ни второе: тут лишь привычка, уважение к институту семьи и тому подобное. Этакое гармоничное сочетание знатности и сахарного производства. Кристина принесла в этот союз имя старинного рода из Серро, известное уже на протяжении ста пятидесяти лет, а Алехандро — богатство, дающее блеск и великолепие. Какое ему дело до супруги, если он только что купил себе очередную красивую игрушку: четырехместный «бигкрафт», который обошелся ему в семьдесят пять тысяч долларов; на нем он облетает свои владения, словно пчела, собирающая мед. Какое ему дело до собственного сына, нерешительного и безвольного, если он только что обставил загородный дом для самой красивой хористки из «Тропиканы», а самому ему в его сорок один год не стыдно сфотографироваться рядом с чемпионом по американскому гольфу и президентшей Лиги по борьбе с лигами. Но Кристина — совсем другое дело. Обладать ею, разрушать ее — значит разрушать позолоченный образ ее мирка и утолять невыносимое желание, ибо только в постели она передаст мне свою респектабельность, а сама сойдет со своего пьедестала, потому что в страсти она ничем не отличается от любой горничной; и с каждой встречей она будет все больше забывать о своем возрасте, а страсть — все меньше тяготить ее. Потому что прежде всего она смешная старая женщина, Старуха, воображающая себя просвещенной, а на самом деле просто ищет мужчину, который бы зависел от нее и освободил бы ее от многолетней праздности.

— Я тебя спрашиваю, — говорит Кристина.

— Что?

— Я спрашиваю, как тебе поправился тот вечер у нас?

— Не знаю, такой же, как и все вечера в вашем доме. Все одинаковые.

— Нет, не все. Бывают блестящие, а бывают скучные, иногда могут быть изысканные или унылые, разные бывают.

— Все они одинаковые. Просто почти всегда приятно отвлечься и ни о чем не думать, — сказал Даскаль.

— Аугустину было нехорошо.

— Он неврастеник.

— Обожаю неврастеников, они прелесть.

— Это болезнь нашего времени.

— Так элегантно иметь расстроенные нервы. Все нормальное скучно. Знаешь Бласкесов? Они нормальные и ужасно скучные. Муж у нее под каблуком.

Даскаль допил свой мартини и заказал официанту еще два. Бар «Президент» совсем опустел.

— Ничего странного, на Кубе всегда верховодит женщина, — сказала Кристина.

— Великий американский матриархат.

— Можно подумать, что инициатива у мужчины: поглядеть, как он раздевает взглядом женщин, ни одной не пропустит, но стоит женщине согласиться, как он бросается домой, под крылышко к законной жене.

— Если бы это была ты, я бы за них не поручился.

— Да и женщина тоже: держится вызывающе, носит облегающие платья, а случай представится, и она согласна лишь поиграть; когда же оказывается, что надо идти до конца, она бежит прочь, как от дьявола.

Десять минут пятого. Хозяин бара предупредителен: из спрятанной где-то радиолы несется приторно-слащавый блюз.

— Я бы на твоем месте не говорил так уверенно, — настаивает Даскаль.

— А я уверена. Мы, кубинцы, мастера на разговоры, а что касается дела — нам еще учиться и учиться.

— Это что — вызов или просто такая теория?

Кристина засмеялась: верно, так она смеется на воскресном чае в Кантри-клубе.

— Теория. Но абсолютно точная. Женщина не просто украшение, на Кубе от нее зависит очень многое. У нас в алькальды выбирают мужчину за красоту, а президент приходит к власти за счет голосов избирательниц. И в кубинской семье главенствует женщина.

— Это традиция. С тех пор как Исабель де Бобадилья[32] стала одна править страной…

— Это типично кубинское явление, — сказала она.

— А может, американское: вспомни Малинче, Перричолу[33], или европейское: вспомни Ментенон и Дюбарри.

— Вот всегда ты стараешься разрушить мою теорию.

— Первейший долг умного человека — быть твердым в своих убеждениях или, во всяком случае, стараться быть твердым.

Официант принес мартини. Кристина пригубила.

— Этот слабее, чем тот.

— Точно такой же, сухой.

— Сухой, но не такой, этот слаще.

— По второму разу все кажется слаще.

А солнце ползет все выше, словно всасывая в свое раскаленное добела нутро выжженную мостовую, красноватые и охряные фасады домов на Ведадо.

Они выходят, и густой, горячий воздух бьет в лицо и тяжело наваливается на них; но вот машина трогается, и становится прохладнее.

— Куда мы? — спрашивает Даскаль.

— Не знаю, — говорит Кристина. Усаживается поглубже и, сразу потеряв все свое великолепие и уверенность, превращается в робеющего подростка.

— Дальше тянуть нечего — сегодня.

— Да, знаю. Ты и так долго ждал.

«Шевроле» мчится по улице Линеа, где есть и старые дома колониальных времен, и излишняя пышность девятнадцатого века, и свойственная республике неопределенность переходного периода, и вульгарная роскошь периода Тучных Коров[34], воплощенная в камне: памятники Менокалю и новые жилые здания, означающие подъем благосостояния служащих и одновременно возможность для разбогатевших политиков надежно поместить капитал. Все здесь есть.

Туннель. Сады Мирамара — убежище в полуденную жару; темная зелень, желтеющая зелень и светлая зелень смягчают удушливый солнечный зной.

Доехав до Третьей улицы, они поворачивают направо, а за Нулевой — налево. Показался дом, наполовину скрытый листвой платана, которая касается оранжевой черепицы, выстилающей навес над воротами. Даскаль сбавляет скорость и заворачивает, собираясь поставить машину в гараж.

— Куда мы? — спрашивает Кристина.

— Сюда. В этот дом.

— Я не могу сюда.

Даскаль притормаживает, подает машину назад и едет дальше по Нулевой.

— Почему? Что с тобой?

— Мне не нравится…

Лишний круг, пока она решается.

— Брось глупости. Ты же не девочка…

Кристина не отвечает. Но упорство ее слабеет, она что-то смущенно шепчет. Предрассудки в ней не так уж сильны, еще немного, и она решится. Так и есть. Даскаль снова подъезжает к дому и ведет машину к гаражу. Въезжает по узенькой аллее во двор и ставит машину рядом с другими.

Комната неприятная. Даскаль запирает дверь и опускает шторы, создавая интимную полутьму. Поворачивает рычажок установки для кондиционирования воздуха до отказа. Потом подходит к Кристине и целует ее в шею. Та мягко высвобождается из его объятий и садится в кресло.

— Прости, я не привыкла…

— Я не нашел ничего другого.

— Но есть же у тебя друзья. В другой раз постарайся найти квартиру.

— В другой раз будет другой раз.

Даскаль бросается на кровать и закуривает сигарету. Глубоко затягивается и с силой выпускает дым. Кристина, стоя перед зеркалом, распускает свою длинную косу.

— До чего приятная страна, — говорит Даскаль. — Как тут легко живется. Можно жить под открытым небом, круглый год ходить нагишом, а питаться фруктами и кокосовым молоком. И все благодаря климату.

— На Ривьере тоже приятно жить, — говорит Кристина.

— Но не так, как здесь. Ни в одной стране нет такого хорошего климата, как у нас.

Кристина улыбается и идет в ванную. Даскаль продолжает:

— Это мы придумали солнце и старый ром, морской ветер и рис с фасолью, синеву моря и коротенькие сигары из табака, выращенного в Вуэльта-Абахо, веер из пальмы гуано, черный кофе, кресло-качалку, тонкую талию у женщин, узконосые двухцветные туфли и рубашку-гуайаберу.

Натянутость проходит. Трещины на потолке и следы карандаша на двери кажутся уже почти привычными.

— Знаешь, что нам надо сделать? — говорит Даскаль.

— Что?

— Отправиться на Варадеро, ходить нагишом и питаться одними крабами.

— Ты заговариваешься.

— А почему бы нам так не поступить?

— Летом самый сезон, и меня все знают. А зимой Алехандро туда часто ездит.

— Хорошо, что есть такие Алехандро, — говорит Даскаль.

Завернувшись в полотенце, Кристина выходит из ванной. Мягкие золотистые волосы закрывают ее плечо. Он глядит на ее полные, длинные, загорелые ноги.

— У нас с Алехандро давно уже ничего не было.

— Как это он выдерживает.

— Мы с Алехандро очень далеки. Брак кладет конец всему.

Даскаль гасит сигарету о пепельницу и, повернувшись к Кристине, гладит ее волосы.

— Какие они у тебя тонкие.

— А если бы ты знал, как их трудно причесывать. Моя парикмахерша вечно жалуется.

Даскаль целует Кристину в щеку.

— Знаешь, Луис, я не привыкла так… Я никогда еще…

— Ладно, ладно, знаю, — шепчет Даскаль.

— Я хочу не только этого, одного этого мне мало.

Даскаль целует ее в плечо и скользит губами дальше, по шее, к уху.

— Нужно и другое… гораздо более важное… чем это.

— Да, да, — говорит он.


Уже стемнело, когда они вышли. Даскаль включил в машине приемник и пошарил по шкале, пока не нашел подходящую музыку. Душ освежил его, и теперь он чувствовал себя легко и бодро, точно все поры открылись окружающему миру. Кристина дремала, откинувшись на спинку сиденья.

«Гавана-а-а-а, прекрасная сирена, уснувшая на морском берегу-у-у», — пел по радио низкий голос.

— Ну, как ты себя чувствуешь?

— Бесстыдник, — сказала Кристина с нежностью и добавила: — Мне очень хорошо. Я точно помолодела. Разом сбросила десять лет.

Доставив Кристину к портнихе, Даскаль пошел в «Эль Кармело». Он разглядывал меню, когда подошел Джимми Бигас и, хлопнув его по спине, пожелал «Merry christmas»[35]. И тогда только Даскаль заметил разноцветные шары, и белые санки, и крошечных санта-клаусов, и снег из целлюлозы и вспомнил, как весь день страдал от жары. Он заказал лангуста и мороженое с клубникой. Потом позвонил домой предупредить, что не придет ужинать, купил последний номер «Лайфа» и, сев на место, стал листать журнал, ожидая, пока его обслужат.

Когда он кончил есть, было еще рано, и он отправился в «Трианон» — там показывали какой-то фильм Хемфри Богарта об ограблении банка.

ОТЦЫ ОТЕЧЕСТВА

Его дед по отцу занимался рыбной ловлей и жил в селении Ла-Исабела, а бабка до хрипоты предлагала рыбу, которую разносила в огромной плетеной корзине на голове. Дед умер тихо, однажды вечером, вернувшись с пустыми руками из десятидневного плавания на острова; успел лишь сказать, что щемит в груди, и уронил голову, да так и остался сидеть на стуле, будто заснул, а старуха в это время готовила для него кофе, процеживая его через отстиранный чулок. Потом подошел черед и бабки, которая всю жизнь была тощей и болела чахоткой. Так она и умерла, харкая кровью в таз.

Вначале отец Габриэлито тоже рыбачил, как рыбачили дед, и отец деда, и дед деда, однако он не хотел вечно оставаться на море, которое приносило лишь нищету; он стал искать работу и поступил учеником в шорную мастерскую; заработок был невелик, но зато регулярный и не зависел от прихотей моря.

Когда началась война, отец Габриэлито пошел в горы, «взял и пошел»: там было будущее — ведь выступали против испанцев, которые владели всем в Сагуа. Скоро он уже почем зря рубил головы королевским солдатам, и стоило ему заслышать рожок, созывавший на битву, как он бросался в ярости, сливаясь воедино со своим конем, точно кентавр.

Он жил в горах с повстанцами, но несколько раз приезжал в Сагуа, и все по ночам; приезжал он к Эухении, дочери начальника железнодорожной станции Кагуагуа, и страшно обрадовался, когда она сказала ему, что ждет ребенка.

Когда война кончилась, его выдвинули в члены городского совета, и на первых же выборах он прошел голосованием. Он женился на Эухении, которая должна была родить. Арендовал пустырь за пять песо в год и на деньги, которые одолжил ему кузнец-галисиец, построил дом. Огородил двадцать кабальерий[36] земли и записал их на свое имя. Вот тогда он и начал отращивать бороду и подбривать бакенбарды. В начищенных до блеска сапогах стал прогуливаться в тени городских арок. По воскресеньям нанимал экипаж и катался с Эухенией и Габриэлито.

Город Сагуа был центром процветающей области, куда входили сентрали «Сан-Рафаэль», «Сан-Педро», «Панчита», «Рамона», «Каридад», «Сан-Висенте» и «Рейес». Здесь на пастбищах бродил вывезенный из Колумбии скот, который давал большие прибыли.

Это верно, что муниципальный чиновник получал тогда сорок песо в месяц, а алькальд — сто, но так же верно и то, что бутылка водки стоила два куартильо, а одного дублона хватало на много дней.

Рабочие из кузницы и мастерской, где изготовляли сбруи и портупеи, столько не зарабатывали и, конечно, с трудом сводили концы с концами, но ведь и никакого общественного положения они не занимали. Среди членов клуба «Лисео», куда входили все сливки общества, не было таких, кто бы терпел нужду, и во время игры на зеленом сукне ломберного стола поблескивали унции и луидоры.

Настало время, когда жизнь Габриэлито словно разделилась, вернее, кончилась одна и началась другая, но во все последующие годы он не переставал тосковать о добрых старых временах, когда были светские балы, шутки Ребольяра, веселые звуки органа, каштановые волосы Тэре, замучившей себя призраком греха, и легкая поступь отцовской лошади, — словом, все то, что потом нередко погружало его в тихую грусть.

БЕЛОЕ ЗОЛОТО

Комар кружил над его головой. Вот он поднялся вверх по спирали и, бросившись отвесно Вниз, уселся ему на веко. Каетано смахнул его, проведя рукой от лба к щеке. И, отнимая руку, увидел комара в пятнышке крови, увидел его перепончатые крылышки и скрюченные лапки.

Лола Мена спала рядом. Она была хороша в этой своей розовой ночной рубашке. Он хотел было разбудить ее, но потом подумал, что завтра у него будет много работы, и утешился сигарой, которая тлела в пепельнице.

Дом в «Курухее» был удобный. Дела в сентрали шли исправно: тростник уродился, а цены на сахар стояли высокие. На вырученные деньги Каетано собирался выкупить из заклада магазин и лавки. Но первым делом он выкупил поместья, чтобы расширить плантации тростника.

Он стал замечать, что все чаще испытывает чувство умиротворения. Иногда ему снились огромные пространства, покрытые от края до края сахарным тростником: и вместо моря — тростник, и вместо сельвы — тростник, и даже вместо неба — сплошной тростник — всю землю, насколько хватало глаз, затоплял тростник, крепкий, зеленый, каждую минуту, каждый час, каждый месяц рождавшийся заново. Он погасил сигару, выключил свет и опустил москитную сетку.

В пять часов он уже был в ванной и умывался, а Лола принесла ему кофе. Он кончил одеваться, и ему сказали, что управляющий ждет. Когда Каетано поздоровался с Эрмидио, на дворе было еще темно. Они выехали верхом и не спеша к рассвету добрались до селения Гума. Там Каетано поговорил с управляющим сентралью и отправился дальше, к Ла Пасторе.

Все утро он ехал по уходящим к горизонту зарослям тростника. К половине одиннадцатого он побывал уже на четырех плантациях и знал, как идет уборка. На сахарном заводе «Ла Луиса» они остановились поесть. Эрмидио собирался пойти и за собственные деньги позавтракать в кабачке, но управляющий пригласил его к себе на добрый рис с курицей. Они пошли за Каетано, чтобы пригласить его тоже, и нашли Каетано за кабачком: он сидел на земле, а рядом лежал узелок, который он все утро возил с собой в сумке и откуда теперь вытащил кусок хлеба, баночку сардин и нагревшуюся на солнце бутылку вина. Управляющий «Ла Луисы» повторил свое приглашение.

— Нет, нет, идите одни, идите одни, — сказал Каетано и откусил от бутерброда с сардинами.

В полдень они повернули обратно. Когда добрались, Эрмидио пошел домой поспать в сиесту, а Каетано отправился в контору, думая по дороге, что его управляющий лентяй.

Служащие конторы все встали, когда Каетано быстро и не отвечая на приветствия прошел мимо — к темной двери в глубине помещения. Он с силой толкнул дверь и буквально повалился в вертящееся кресло за старой конторкой. По стенам висели карта острова, пожелтевшая фотография сентрали «Курухей», сделанная, видно, вскоре после ее основания, и в позолоченной рамке фотография генерала Осорио, которую Каетано не хотел убирать до тех пор, пока не выплатит ему последнего сентаво.

Гуардиола, старший конторщик, вошел медленно и бесшумно, боясь обеспокоить.

— Входи, входи, — сказал Каетано.

Гуардиола положил на конторку лист бумаги. Каетано быстро просмотрел цифры дневной продукции, выпущенной накануне.

— А как дела с членами коммуны в Нуэва-Пас?

— Так себе.

— Что это значит, объясни, Гуардиола.

— Так вот, сеньор, некоторые взяли компенсацию, но есть несколько человек, которые все не соглашаются.

— Хотят получить больше?

— Нет, хотят остаться на своей земле.

— Как это на своей земле? Это моя земля. Я ее купил.

— Да, простите. Это так говорится.

— Я плачу двести песо за каждую кабальерию земли, которую они отдают, и вдобавок беру их к себе на работу. Я предлагаю выгодную сделку. Чего же им еще?

— Они говорят, что если бы работали на себя, то заработали бы больше.

— Может, и больше, это верно, а может, и году не прошло бы, как разорились. Кто знает? А со мной им надежней.

— Но ведь сахар теперь в цене…

— Не вечно же будет так. Вот дураки!

Каетано Сарриа обмакнул перо в чернила и взял чистый лист бумаги.

— Гуардиола, если эти люди не уберутся, мне придется быть жестоким. Что еще?

— Вас хочет видеть сержант.

— Скажи ему, что не теперь. Не теперь.

ЯНВАРЕМ НАЧИНАЕТСЯ 1952 ГОД

В пятницу распространился слух, что Студенческий демократический комитет[37] собрал в подвале библиотеки камни и дубинки. Кто-то с перепугу даже заявил, будто видел и пистолеты. Комитет отпечатал манифест, чтобы раздать его во время митинга. В конце недели подготовительная работа была особенно напряженной.

Митинг должен был состояться днем в понедельник на площади Каденас. Университетский Союз националистов[38] грозил помешать митингу. Все студенты, называвшие себя прогрессистами, входили в Демократический комитет, который ставил своей целью продолжение дела антимачадовской революции. Членам Союза националистов было брошено обвинение в приверженности католицизму и в изнеженности. А Демократический комитет обвиняли в сектантстве и политиканстве.

Поднимаясь по университетской лестнице, Луис Даскаль глядел на альма-матер, раскрывшую объятия на самом верху, он только что позавтракал и еще чувствовал во рту вкус кофе с молоком, потом побежал, перепрыгивая через две ступеньки и перемахивая единым духом лестничные площадки. Проходя мимо двери ректората, он поглядел на часы: девять — на первую лекцию опоздал. Даскаль прибавил шагу и, подбежав к аудитории, услышал последние фразы из лекции преподавателя римского права.

В перерыве ему вручили высокопарный манифест, который должны были раздавать во время митинга. В манифесте говорилось о будущем Родины (с большой буквы). Манифест требовал университетской реформы, исключения из университета всех, кто носит оружие. «Очень умно, что внесли этот пункт, — подумал Даскаль, — поскольку Демократический комитет как раз обвиняют в мягкотелости». Манифест требовал также изменения порядка назначения на государственные должности, честного и разумного использования общественных фондов и аграрной реформы.

На митинге он будет с комитетом. Это смелые, упорные ребята, за ними будущее. В ребятах из Союза националистов ему были неприятны и их накрахмаленные рубашки, и то, что судьба их заранее обдумана — жизнь под сенью домашнего очага, — и их новенькие учебники в начале каждого года, и их суженые, ожидавшие дня свадьбы. Комитетские собирались в погребке «Право» или в кабачке Теодоро на Двадцать седьмой улице, напротив дома Кортины. Они много спорили и любили рассуждать о политике, пили пиво и хорошо пели. Жили они в пансионах: большинство приехало из центральных областей острова. Привлекательным в них был свободный, «богемный» дух, националисты же отталкивали своей респектабельностью.


В эти дни Даскаль сделал важные для себя открытия. Стравинский. Новые созвучия. Кафка. Тоскующий и мятежный. Железный и жесткий мир, мир грязный, красивый и достойный того, чтобы в нем жить, — мир, который они ему приоткрыли, имел много общего с тем, что он сейчас переживал. Ползающий по стенам Грегор Замза и неожиданные откровения в «Истории солдата» словно возвысили его над теми, кого не коснулась эта скрытая красота. До сих пор его страстью были Лорка и все испанское. Он даже написал поэму, которую назвал «Испания». Она начиналась так: «Яшмой украшенные, ранят глаз доспехи». Он показал поэму своим приятелям, а потом порвал ее, потому что громоздкие доспехи не вязались с маленьким человеческим глазом. Он защищал комитет потому, что именно в комитете возникла инициатива поддержать республиканскую Испанию. А те, другие, втайне сочувствовали фалангистам.


Звонок. Факультет права высыпал на площадь Каденас. В коридоре Даскаль встретил Маркоса Мальгора, и людской поток вынес их в парк. Трибуной стали ступеньки факультета точных наук. Там шепотом обсуждались последние детали, а громкоговорители разносили обрывки этих разговоров по всей площади. Но вот, перекрывая нарастающий гул, кто-то крикнул: «Товарищи»! Короткая пауза, и митинг начался.

Первым говорил Нэпе Мирон, каким-то старческим, дребезжащим голосом он объявил цели, которые преследует комитет, и подверг критике желторотых (sic!) из союза. Он сказал о мучениках семьдесят первого года, о Мелье и Трехо[39]. А пока он говорил, группа студентов раздавала манифест Студенческого демократического комитета.

Следующим на очереди был Титико Льянос, он заявил, что настал момент начать великий крестовый поход против фашистов, которые хотят, чтобы ежедневно на парадной лестнице служили мессу. Этот довод произвел впечатление на студентов — над площадью пронесся мощный рев. Нэне Мирон отдал дань истории и риторике. Титико Льянос подошел к теме прямо и использовал живые примеры, однако несколько сгущая краски, дабы драматизировать ситуацию.

Какой-то студент в очках с золотой оправой, с впалыми щеками — по виду типичный семинарист — крикнул: «У них оружие!» А другой, спортсмен, с буквой «V» на спине — знак университетской команды, — толкнул его в плечо и принялся бить по лицу, нанося удары кулаком в подбородок и локтем в скулу. У студента в очках хлынула изо рта кровь, он упал на землю.

Титико Льянос, прервав свою речь, крикнул: «Товарищи, не двигайтесь с места, это провокация!» Спортсмен помог противнику подняться, а тот все шарил по земле руками — искал разбитые очки. Спортсмен нашел их. Двое подняли избитого студента на руки и потащили вглубь, к входу в библиотеку.

Даскаль посмотрел на Маркоса.

— Какое свинство! Зачем было его бить!

Маркос кивнул. И Даскаль ушел с митинга, а с ним и Маркос. Они пошли в кабачок Теодоро.

— Так ты все-таки с комитетом или нет? — спросил Маркос.

— Да, я подписываю все, что мне предлагают подписать, и помогаю всем, чем могу, но вот такого ненужного насилия не выношу.

Они заказали кока-колу.

— Такова уж политика. Может, ты и прав, но этого надо было заставить замолчать.

— А по какому праву ты это говоришь? — сказал Даскаль.

Маркос Мальгор не ответил, и Даскаль понял, что сказал лишнее.

— Прости, но меня такие крайности выводят из себя.

Маркос подумал, что представляется хорошая возможность рассеять неприязнь, которую выказал ему Даскаль.

— Я хочу объяснить тебе, Луис, почему я так говорю. Очень многие в университете меня не понимают, а некоторые раньше были моими друзьями, а теперь даже не здороваются.

— Как тебе сказать… Ты ведь был лидером на факультете права и отошел от борьбы в решительный момент. Каждый сам выбирает свой путь. Но кое-кого это оттолкнуло — не всякий способен такое проглотить.

— Конечно, если об этом рассказать вот так, в двух словах, то я предстаю в дурном свете. У нас, на Кубе, все с готовностью судят, и нет людям большего удовольствия, чем лягнуть того, кто споткнулся.

— Не хочешь же ты сказать, что просто споткнулся.

— Видишь ли, Луис, обычно мы живем не задумываясь: валяем дурака, ходим в университет, обзаводимся невестой, гуляем с ней в парке «Лидисе», собираемся на площади Каденас, а время идет. Сдаем кое-как экзамены, потому что университет надо кончать, но зачем — не знаем. И вот в один прекрасный день вдруг останавливаешься и задумываешься — для чего? Чем же все-таки занимаются люди в университете? И что ждет тебя впереди, когда ты выйдешь отсюда?

Маркос махнул рукой в сторону серой стены.

— В университете, — продолжал он, — студентов больше, чем требуется. Известно же, что многие адвокаты идут в чиновники, а врачи — в коммивояжеры от аптеки. И только дети знаменитых в своей области специалистов имеют шансы хорошо устроиться.

Маркос поздоровался с Сильвией Лехарса, которая вошла в этот момент со своими подругами, и, когда те уселись, подошел к ним. Должно быть, он сказал им что-то приятное, потому что девушки засмеялись, тогда Маркос вернулся за столик к Даскалю.

— Это дочка старого Эустакио Лехарсы. Денег у них куры не клюют. Так вот, я продолжаю: но есть среди нас и такие, что тянутся к политике, они протестуют, кричат, устраивают демонстрации и по каждому поводу ссылаются на университет — точь-в-точь как негритянские жрецы из Реглы на Качиту[40]. После того как тебя признают университетским лидером, перед тобой открываются два пути. Слабым довольно и того, что их вызовут в министерство и предложат на выбор два или три места. И считай, им заткнули рот: они больше не кричат, они замолкают. Другие, попородистее, из тех, что метят выше, ждут своего часа и продаются дороже. Окончив курс, они пристраиваются в тени какого-нибудь жирного кита и начинают лезть вверх, а если повезет, то через четыре-пять лет могут выйти и в депутаты.

— Не все же такие, — сказал Луис, — некоторые ведь искренне…

— Я таких не знаю.

— А я знаю.

— Покажи хоть одного. Когда я поступал в университет, у меня голова была забита всеми этими сказками, которые мы вычитываем из книг: Марти, Масео, Гомес, родина и прочая чепуха, о которой тебе без конца твердят с того самого дня, как ты приходишь в первый класс, и которую потом слышишь по радио, читаешь в газетах и тому подобное, но в конце концов начинаешь понимать, что никто в это не верит. Я тоже сначала верил; я видел, что творится на Кубе, и стал болтать в коридорах, а людям это пришлось по вкусу. Однажды меня пригласили на митинг на площади Каденас, я поднялся на трибуну и стал говорить. Мне хлопали, и мне это понравилось. Я стал и дальше говорить о том, что думал. Меня попросили быть делегатом от курса и наконец выбрали. На следующий год я был уже президентом факультета. Популярность — приятная вещь, не так ли? Как ты считаешь? Однажды у меня заболела старуха мать, я отвез ее в больницу «Каликсто Гарсиа», ее приняли очень хорошо — сказалось мое положение. А когда я перешел на третий курс, у меня начали открываться глаза. Я понял, что все это кончится, как только я выйду из университета. А что потом? Мой отец — чиновник, работает в министерстве торговли. Мать шьет на дому. В университете, на третьем курсе, я понял, что все далеко не так блестяще, как мне казалось. Что я буду делать, когда мне выдадут диплом? В адвокатских конторах я не мог получить места. Однажды я пошел в контору «Ласо и Кубас» просить работу, а там едва не засмеялись мне в лицо. Для них я был университетским агитатором, баламутом: солидные люди боятся таких, как я. Мне оставалось лишь открыть на улице Королевы маленькое бюро, занимающееся составлением поручительств и делами о разводе и краже кур. Это было тяжело, очень тяжело. Я подумал-подумал и вышел из Университетской студенческой федерации. Это как раз совпало с наступлением националистов. Многие думают, что я снюхался со священниками, хотя, как видишь, ушел я вовсе не из-за них. Не из-за них. Я ушел ради куска хлеба, ради собственного будущего. И кроме того, старина, я уже ни во что не верю, довольно я был козлом отпущения.

— Не знаю, может, ты и прав, — сказал Даскаль. — Мне только кажется, что бесполезно плыть против течения… Со стороны все, что случилось с тобой, выглядит очень некрасиво.

— Теперь-то все иначе, я успокоился, завязал кое-какие связи. Правда, потерял кое-кого из друзей, но, что поделаешь, ничто не дается даром: я плачу за то, чего хотел. Сейчас я работаю с сенатором Вейтиа и могу многого добиться.

— Многого? Что значит многого?

— Могу попасть в Капитолий, во дворец.

— Это и называется многого?

— Но это то, к чему я стремлюсь, Луис.

— Не знаю… может, ты прав… по-своему прав. Ничего не могу сказать тебе, потому что и сам не знаю. Наверное, я брошу учиться. Право меня ничуть не интересует.

— А чем займешься?

— Не знаю, чем-нибудь. Может быть, стану писать стихи, пока не наберусь мужества вмешаться…

— Во что?

— В то, что у нас происходит.

— Для этого надо стать жестоким, Луис.

— Вот я и пытаюсь.

Сильвия Лехарса и ее подруги попрощались с Маркосом — они уходили.

— А вот другой путь, — сказал Маркос, прощаясь с девушками.

— Какой?

— Через женщин.

— Знаешь, я много раз пробовал что-нибудь сделать, но всегда случалось что-то такое, что меня отталкивало. Ну, к примеру, сегодня — избили этого парня… Незачем было его бить.

— Такова политика, Луис, политика жестока.

— Незачем было его бить.

— На митингах всегда случается что-нибудь в этом роде.

— Не был он провокатором, незачем было его бить. Он имел полное право высказаться. Подлым был этот удар — локтем. А он даже и не защищался. Не был он провокатором.

— Видишь ли, Луис, все ждали, что будет потасовка. Но ничего не произошло. Раскровили морду какому-то размазне. Только и всего. Это уже хорошо.

— Не знаю, хорошо ли это, но они не должны были его бить.

— Так ты все-таки с комитетом или нет?

— Да, с комитетом. Я согласен со всем, что они говорят об аграрной реформе и об Испанской республике, со всем этим, но я не согласен, чтобы били людей.

— Ты знаешь, что произошло бы, если б союз взял власть в Университетской федерации?

— Иезуиты напихали бы туда своих богатеньких подопечных.

— Вот именно, иезуиты влезли бы туда со своими неженками-переростками.

— Это мне нравится, — сказал Даскаль, — и потому я с комитетом, но мне не нравится, что они бьют людей. Комитет ведет речь о таких вещах, которые отпугивают членов союза, например об аграрной реформе. Если хочешь узнать, как живет кубинский крестьянин, побывай в деревне…

— Я знаю.

— Вот это мне нравится в комитете, но вовсе не то, что они бьют людей. Не нужно никого бить, даже во имя самой правды.

— Если бы я был коммунистом, — заметил Маркос, — я бы сказал, что слишком в тебе много мелкобуржуазной сентиментальности.

— Пусть так, но единственно, что есть хорошего у средних слоев, — это их гуманизм. На днях я прочитал где-то, что фанатик — это тот, кто, потеряв из виду цель, удваивает усилия. Я не хочу терять цель.

— А она тебе ясна?

— Не так уж ясна, но в общем-то я понимаю, чего хочу. Я верю в человека, верю в человечество, верю в жизнь и в то, что мы можем жить лучше, чем живем.

— Таким, как ты, Луис, никогда не следует лезть в политику, политике нужны люди, которые идут напролом, не задумываясь ни на минуту. Представь себе быка, размышляющего посреди арены, есть ли правда в плаще и в тореро. Вот и ты такой.

Даскаль бросил на столик деньги, и они с Маркосом пошли к выходу. У зеленых жалюзи они остановились. Около дома Кортины шофер начищал замшей черный лимузин.

— Политика сама по себе меня не интересует, — сказал Даскаль, — я не собираюсь делать на ней карьеру и потому не думаю вступать ни в какие организации. Меня занимает жизнь, человек.

— Вот в этом твоя ошибка. Политика — это тоже человеческая жизнь. Ты говоришь чепуху. Вот ты стремишься к цели, но при этом тебя не интересует, какими средствами она достигается. Хочешь подняться на гору, не порвав одежды. Нет, мой дорогой. Что бы ты ни делал, ты обязательно запачкаешься — будь то политика или что другое, — потому что все вокруг грязно. И если бы ты по-настоящему хотел улучшить мир, в котором ты живешь, — меня-то это не занимает, признаюсь тебе честно, — если бы ты действительно хотел этого, то не побоялся бы вмешиваться во все, не побоялся бы попотеть, испачкаться или ушибиться, и тогда бы ты в конце концов добился чего-нибудь стоящего и как раз это навсегда сохранило бы твою чистоту.

— Предпочитаю ни во что не лезть.

— Типичные рассуждения маменькиного сыпка. Тебе не хочется выйти из-за уютной и широкой родительской спины. Мне пришлось труднее, чем тебе: пришлось драться жестоко, пришлось запачкаться, потому что у меня не было другого пути.

— А кончил ты тем, что отказался от борьбы и посвятил себя устройству собственного будущего, — значит, я прав? Эта каждодневная свалка губит людей, и не важно, зачем ты залезаешь в дерьмо!

Солнце чуть смягчило порывы дувшего с севера январского ветра. Кабачок Теодоро заполнялся участниками митинга. Маркос спросил у одного из них, как там дела, и тот ответил, что митинг идет к концу.

— Если хочешь знать… — начал было Маркос, но тут они услышали выстрелы.

Сначала отдельные — один, другой, еще один. И вдруг выстрелы затрещали непрерывно, словно жир на огне.

По склону, где обычно въезжали машины, Даскаль и Маркос вошли в университет, Перестрелка была на площади Каденас. Пригнувшись, они прошли мимо большой аудитории. Потом, прячась за колоннами, — через вестибюль библиотеки Перестрелка стихла, раздавались лишь одиночные выстрелы. Люди, лежа на мостовой, укрывались за выступами тротуара. Некоторые, поднявшись на ноги, смотрели вперед, прячась за живую изгородь, словно слабая стена растительности была непроницаема для свинца.

На лестнице факультета точных наук человек двадцать студентов копошились, будто пчелы в улье. Последние выстрелы донеслись откуда-то со стороны ректората. Выйдя из библиотеки, Даскаль пошел через площадь. Те, что стояли на лестнице, кричали: «Раненый, раненый!» Какая-то студентка, рыдая, сосала посиневшие пальцы.

Титико Льянос лежал в луже крови перед входом на факультет точных наук. Темная и густая, как мед, кровь свернулась, превратившись в мягкую влажную пленку на мраморе пола. Глаза у Титико были закрыты, и казалось, он не чувствует боли; на рубашке, на самом животе, виднелось большое темно-пурпурное пятно.

Кто-то крикнул: «Скорая помощь» едет». И другой: «Рана опасная, надо скорей отвезти его в «Каликсто Гарсиа». Студенты из комитета плотной стеной стояли вокруг Титико, словно защищая его. «Ему нужен воздух, товарищи, расступитесь!» По площади Каденас бежали студенты, бежали к альма-матер, к факультету точных наук. Голоса: «Это сержант Риверо, я видел! — Да он не дышит. — Нет, это те, из союза. Сержант Риверо с остальными шпиками был в штатском».

Завыла сирена «скорой помощи». Врач в белом халате опустился на колени возле Титико, стараясь не запачкать брюки липкой кровью. Большим пальцем поднял ему веко. «Ну как он, доктор?» — спросил Нэпе Мирон. «Умер», — ответил врач и сел в «скорую помощь» рядом с шофером. Никто не сказал ни слова. Кто-то из комитетских вдруг заплакал, опустившись на ступеньки. Даскаль пошел прочь, к ректорату.

Почему пружина, которая сейчас напряжена, со временем должна ослабнуть? Справедливость была на стороне этого оратора, выступавшего на импровизированном митинге; на стороне этого юноши из селения Ховельянос, который приехал в Гавану учиться и жил в комнате с окном, выходившим во двор, вечно завешанный бельем, и платил за пансион шестьдесят песо в месяц; на стороне юноши, у которого была невеста на улице Масон; юноши, который читал Марти и Ленина, Инхеньероса и Мариатеги[41]; юноши, родители которого жили на пенсию и теперь приедут в Гавану провести ночь у тела покойного сына, так и не поняв, за что он умер. Все это пройдет и забудется, потому что острота восприятия со временем притупляется, их чувства тоже, и завтра уже не будет этой властной потребности немедленно что-то делать, а послезавтра — тем более, и через несколько недель никто и не вспомнит о случившемся и сам Титико Льянос превратится в смутное воспоминание, к которому будут всуе обращаться в речах на университетской парадной лестнице.

Хотел бы он сейчас держать в руках оружие, хотел бы он найти сержанта Риверо. Надо испачкаться в крови и дерьме, в гное и блевотине, надо уничтожить, стереть, истребить всех сержантов Риверо, и в этот момент он был готов посвятить всю свою жизнь тому, чтобы бить, резать, стрелять. Ярость сжигала его, и он почувствовал, что глаза его наполняются слезами и словно что-то изнутри подступает к самым губам; ему хотелось кричать, но он не мог, потому что его, как всегда, что-то сдерживало.

Он прошел через ректорат и спустился вниз по парадной лестнице. Солнце спряталось за набежавшие вдруг серые тучи. Воздух уже не обжигал. Здесь, на холме, дул мягкий прохладный ветерок. А внизу, оставляя за собой хвост черного дыма, старые оранжевые автобусы везли пассажиров.

ОТЦЫ ОТЕЧЕСТВА

Полковник Седрон с головой ушел в политику, и генерал Хосе Мигель Гомес, губернатор провинции Санта-Клара, выделял его из всех других и опирался на него, В те времена Хосе Мигель создавал либеральную партию, дабы противопоставить ее партии умеренных Эстрады Пальмы[42].

Умеренные хотели и дальше оставаться у власти и силой пытались подавить оппозицию. В Сьенфуэгосе был убит Вильюэндас[43], и Эстрада Пальма сформировал боевой кабинет из «стальных» министров, которые по всему острову отстранили от должностей враждебно настроенных алькальдов и членов городских советов. Полковник Седрон попал в число отстраненных.

Уверенный в победе либеральной партии на выборах, Хосе Мигель не хотел торопить события. Однако полковник Седрон считал, что, если при подсчете голосов правительство пойдет на подлог, придется восстать еще раз.

В день выборов полковник находился под домашним арестом. Сквозь щели жалюзи Габриэлито видел лейтенанта Керехету с огромным револьвером у пояса: лейтенант прохаживался перед их домом в сопровождении четырех вооруженных солдат.

На следующий день отец вышел из дому рано утром и вернулся в полдень, подавленный. Либералы потерпели поражение, так как в некоторых местах голосование проходило под угрозой оружия.

В утешение за провал на выборах полковник Седрон огородил еще тридцать кабальерий земли и записал их на свое имя. Алькальд из людей Эстрады Пальмы не отважился возразить. В новом поместье Габриэлито получил пони и изящное седло, отделанное серебром.

Однажды июньским днем лета 1906 года Габриэлито позвали к отцу. Человек этот, как всегда, был краток и решителен и, как всегда, при всех атрибутах своей силы: при револьвере, в сапогах и с хлыстом в руке. Он говорил с ним, как положено отцу, и сказал, что уезжает далеко, что так надо и что может случиться худшее — они никогда больше не увидятся. И он хотел бы, чтобы сын знал: все, что он делал, он делал на благо семьи, нашей семьи, и родины.

— Если я умру, то оставлю тебе обширные владения и любящую мать. С твоим дедом я говорил, он будет заботиться обо всем до тех пор, пока ты не сможешь заняться этим сам. Если же тебе снова приведется увидеть меня в живых, нам будет хорошо, как никогда.

Слезы показались на глазах у Габриэлито, но отец сказал, что печалиться не следует.

— Я скоро вернусь и опять крепко тебя поцелую.

И уехал.

Два месяца спустя, придя из школы, Габриэлито увидел в доме дедушку Сандалио. Дедушка был очень серьезен и, гладя руку своей дочери Эухении, о чем-то говорил с ней шепотом. Заметив Габриэлито, они замолчали, и Эухения ушла к себе в комнату. Сандалио же подозвал Габриэлито и очень мягко сказал:

— Ты знаешь, дорогой, в этой стране сроду все шиворот-навыворот. Сначала были испанцы, потом — американцы, их сменили умеренные, а теперь, того гляди, снова придут американцы, и кто за ними — неизвестно. Но я думаю, что всегда найдется кто-нибудь, кто будет гадить; вот потому-то и убили твоего отца, убили за то, что он стремился к добру. Тут, видно, надо поступать так, как тростник, который сгибается, когда дует ветер.

Габриэлито стало страшно. Он почти физически почувствовал, как шатается пол под ногами, и вдруг подумал, что море, разбушевавшись, в один прекрасный день может поглотить их дом и все дома, весь город, весь остров: и дедушка и он сам, как отец, исчезнут, не оставив и следа в этом мире.

Позднее он узнал, что вернулись американцы и что в Гаване заправляет некий мистер Магун[44], что перед тем отец восстал против умеренных Эстрады Пальмы и это получило название «маленькой августовской войны», но отец был захвачен сельской полицией неподалеку от Сан-Педро-де-Майабон и умер от ранения в голову.

Потом американцы ушли, и были еще выборы, в результате которых президентом стал генерал Хосе Мигель. Он очень заботился о провинции Санта-Клара, которая была ему политической опорой, и особо пекся о них, Седронах. Дедушка Сандалио из начальника станции стал управляющим железными дорогами всего севера. Потому что Хосе Мигель главное внимание обращал на строительство железных дорог. При нем поезда стали ходить из Кагуагуа в Кемадо-де-Гуинес, через Ранчо-Велос и Карралильо. Владение землями, которые его отец присваивал себе, теперь было узаконено в самой Гаване. Имения давали прибыль, а плантации сахарного тростника, золотившегося на солнце, и дымившие рядом сахарные заводы стали привычной картиной для Сагуа, да и для всего острова. Друзья его отца, павшего на бранном поле, теперь командовали на тростниковых полях. «Это и есть прогресс», — говаривал дедушка Сандалио.

Однажды воскресным вечером, когда из сада доносился крепкий аромат гардений, Габриэлито обнаружил, что горе, оказывается, еще существует. Он услышал, как в глубине двора плакала Чача, кухарка. Старая негритянка рассказала ему, что дон Криспуло, лавочник, отказался одолжить денег ее мужу Панчо. Муж не смог сделать очередной взнос и должен был потерять свой клочок земли. Никто больше не мог дать ему взаймы, так как занимались этим только лавочники. Габриэлито рассказал об этом дедушке Сандалио и попросил его помочь Чаче, но дедушка отказался, ибо «тот, кто разбрасывает добро, в конце концов сам вынужден будет просить милостыню».

Вскоре после того, как президентом стал Менокаль, Эухения и Сандалио решили отослать мальчика в колледж «Ла Гран Антилья», лучший в Гаване, где он получит степень бакалавра.

Вот так изменилась его жизнь и началась сначала, будто он заново появился на свет.

Теперь он был Габриэль Седрон, просто Габриэль Седрон, чужак в огромном городе, среди изобилия, благодаря которому и стали называть те годы временем Тучных Коров.

БЕЛОЕ ЗОЛОТО

Каетано Сарриа, усталый, вернулся домой под вечер. Он сел у дверей почитать газету, которую получал с недельным опозданием. Лола вышла, застегивая на ходу платье, и села в кресло напротив мужа. Она сказала, что у нее есть новость, но Каетано не ответил.

— Что с тобой? — спросила Лола.

— Да ничего, все эта сентраль.

— Так расскажи, в чем дело, я тоже хочу знать.

Каетано рассказал ей, что к нему приходил налоговый инспектор и в этот раз потребовал больше денег, чем в прошлый, за то, чтобы скрыть, что на плантации работало сорок девять человек, в то время как налоги он платил только за пятерых. Это ему обошлось дорого, но, во всяком случае, дешевле, чем если бы он платил налог полностью.

— Так чем же ты недоволен? — сказала ему Лола.

— Деньги есть деньги, милочка.

Кроме того, возникли осложнения с крестьянами, арендовавшими землю, и сержанту при выселении пришлось применить оружие, было даже несколько раненых.

— Этот сержант слишком груб. Не умеет он действовать осмотрительно, — заметил Каетано.

Но не это самое страшное. Хуже всего было то, что арендаторы грозили начать забастовку. Он выделял им по пяти с половиной фунтов сахарного тростника с каждой сотни фунтов, которую они сдавали. За тару вычитал пятьдесят сентаво с мешка, а деньги ссужал под двенадцать процентов.

— Так в чем же дело? — спросила Лола.

— Ни в чем, просто зарабатывают много и хотят зарабатывать еще больше. Уж такие они. По правде сказать, условия немного жесткие. Если они и дальше будут настаивать, я, пожалуй, снижу проценты до десяти, а за мешок буду брать по сорок семь сентаво.

— Тогда никаких осложнений не будет?

— Не знаю, арендаторы недовольны.

— Просто они завидуют землевладельцам.

Лола решила обрадовать мужа, сообщить свою новость. Она была у доктора, ее подозрение подтвердилось: два месяца беременности. Чуть помолчав, Каетано сказал:

— Хорошо. Кому-то надо все это оставить. Ну как он?

— Спит, — ответила Лола, немного обиженная.

Кухарка позвала их — ужин был на столе.

Вечером у себя в конторе Каетано просмотрел отчеты о прибылях. В десять он вернулся домой и лег в постель.

— Знаешь что, — сказал он Лоле, — я возьмусь за сентраль «Мануэлита».

— Разве у тебя без нее мало забот?

— Надо быть смелым. Завод там хороший, я присмотрелся как следует. Нынешним урожаем я расплачусь с генералом Осорио и выкуплю все закладные.

— И тогда снимешь его фотографию в конторе?

— Да, сниму.

— А что повесишь на ее место?

— На ее место? Ничего. И придет же такое в голову! Почему обязательно надо что-то вешать?

— И мы переедем в «Мануэлиту»?

— Нет, я открою контору в Гаване.

— Ой, как хорошо, милый, как я рада! — И Лола поцеловала его. — Нам надо купить дом. На Ведадо, — сказала Лола.

— Если хочешь…

— Особняк?

— А почему бы не особняк?

Лола снова поцеловала его.

— Ну не липни, — сказал Каетано. — Дом — это вложение средств. Если придут дурные времена, его можно сдать внаем.

Заснули они поздно. На заре его разбудил Эрмидио, он пришел сказать, что в имении «Трес эрманос» пожар, пламя раздуло ветром, и теперь его уже нельзя остановить.

Когда рассвело, они добрались до пылающих полей. Глядя на красный от огня горизонт, можно было представить, как велик пожар. Треща, горели каобы, дубы, лавры. Крысы и змеи спасались от огня.

— Что будем делать? — спросил Эрмидио. — Можно попробовать зажечь огонь навстречу, хотя при таком ветре…

— Не надо, пусть горит, — сказал Каетано, привстав в седле, чтобы лучше видеть. — Пусть все сгорит, больше будет места для тростника.

— А люди?

— Найдите лошадей и вывезите.

— Чтобы продолжать корчевать и выжигать кустарник, дон Каетано, надо подождать, пока утихнет ветер.

— Ничего не надо ждать. Если ждать, то не останется времени обработать эту землю под следующий урожай. Пусть само выгорит.

Пожар длился десять дней и десять ночей. Доклад управляющего был краток: тридцать квадратных километров леса исчезли с лица земли.

Три дня спустя Каетано выехал в Гавану. Он завтракал с мистером Моррисом, управляющим «Кэррибен шугар компани», который и ссудил его деньгами для приобретения «Мануэлиты». За завтраком американец сказал:

— Владея сентралями «Мануэлита» и «Курухей», вы получаете возможность контролировать значительный сектор сахарной промышленности. Мы будем покупать у вас сахар.

— Можем поговорить об этом, когда вам угодно-, мистер Моррис.

— Вам известно, что будущее сахарной промышленности зависит от американского рынка?

— Да, известно, — сказал Каетано.

Вернувшись в «Курухей», он сообщил Лоле, что купил «Мануэлиту».

— Знаешь, Лола, я ведь миллионер! И не один миллион у меня!

— Я уже давно это знаю. Как ты думаешь, откуда?

— Понятия не имею. Мне бы и в голову никогда не пришло, что я смогу стать миллионером. Вот ведь как. А все кажется, будто я только вчера высадился в Гаване.

— Нет, давно.

— Очень давно. Я много потрудился.

— И трудишься. Я тебе все время это говорю.

— Это хорошо, — сказал Каетано. — Труд — это хорошо.

ЧЕТВЕРГ, 24 ЯНВАРЯ 1952 ГОДА

Кристина Сантос колечком накрутила на свои длинные пальцы его волосы, смазанные душистым жиром.

— Не надо мазаться бриллиантином. Это вульгарно, — сказала она.

— У меня непослушные волосы, — ответил Луис Даскаль.

— Оставь их как есть, так лучше. В тебе что-то от негра.

— Может быть. На Кубе в каждом есть что-то от негра.

Кристина пошла в кухню за льдом. Даскаль растянулся на софе и закурил сигарету. Потом подошел к окну и стал смотреть на крыши. Ведадо.

— Милая квартирка, Кристина, кто тебя сюда пустил?

— Не волнуйся, — ответила она из кухни, — не будь меня, мы бы до сих пор бегали по номерам.

— У меня нет таких средств.

Кристина вошла с чашей, наполненной кубиками льда.

— Попробуй-ка, это виски называется «Ват-69».

— Мне нравится этот «Ват».

— Есть и получше, но я торопилась, и это единственное, что мне удалось достать.

— Может, есть и лучше, но мне нравится это.

Даскаль снова лег на софу, положив голову Кристине на колени.

— Уже темнеет, — сказала она.

— Самое приятное время. Мне с тобой хорошо, Кристина. Никогда ни одной женщине я ничего не решался сказать. Я мужчина очень робкий.

— Со мной ты не робок.

— С тобой мне очень хорошо. А сегодня я чувствую, что способен на все. Сегодня я бы мог даже лечь с тобой в ту самую постель, где ты спишь со своим мужем.

— Мы спим в разных комнатах.

Кристина поправила складки своей юбки и полезла в сумочку за сигаретой. Она закурила «Парламент». Даскаль, все еще в пижаме, залпом допил стакан.

— Иди одевайся.

— Есть, сеньора. Сию минуту, сеньора. Моя дорогая, добрая, желанная и сладостная сеньора.

— Пошел бы ты к психиатру, тебе бы мгновенно поставили диагноз. Он у тебя на лбу написан.

— Какой же?

— Состояние острой неуверенности и комплекс неполноценности.

— Точно. С ними можно жить, это мои добрые друзья. Жить можно с любыми комплексами. Мой друг Неполноценность и мой друг Неуверенность… Мои дружественные комплексы. Вернее, закомплексованные друзья.

— Однако тон у тебя дерзкий.

— А ты не этого хотела? Ты ведь и «Ват» для этого притащила. А меня не надо подстегивать. Ты это знаешь.

— Ну вот, опять за свои грубости.

— Оказывается, я грубый. Когда я груб в постели, ты не возражаешь.

— Лучше бы ты не пил виски.

— Нет. Сеньор «Ват» тоже добрый приятель. Когда он приходит, то мой друг Неуверенность и мой друг Неполноценность удаляются. Но я не чувствую одиночества, потому что «Ват» может составить компанию: он умеет поддержать разговор.

Даскаль поставил стакан на комод и пошел в ванную. Кристина услышала, как капли воды застучали по кафелю. Она приготовила выпить и, забрав чашку с остатками арахиса, лед и пустой стакан, отнесла все это на кухню, в раковину. Потом вернулась в комнату и села перед трюмо. Достала из сумки маленькую белую фарфоровую баночку и принялась накладывать на лицо крем, намазаться которым «все равно что вымыть кожу шампанским». Кончив, отпила глоток виски и стала подкрашивать губы помадой теплого оранжевого цвета.

Даскаль вошел в комнату, завязывая галстук.

— Ты готова?

— Почти. Не забудь прийти к нам сегодня вечером.

— Опять терпеть этих паразитов. Нет уж, благодарю покорно.

— Не глупи. Это блестящая возможность. Они вкладывают в это дело большие деньги. А тебе предлагают завидное место.

— Мне? Никто из них даже имени моего не знает.

— Слушайся меня.

— А уж ты затеешь салонную интригу.

— Когда эти люди тебя узнают, то, как и я, сумеют оценить по достоинству.

— Только в ином качестве.

— Опять грубость… Тебе предоставляется прекрасная возможность.

— Это ты мне ее предоставляешь.

— А ты поговори с ними, и они оценят твой ум.

— Маленький непризнанный гений намеревается впрячься в колесницу Великих Моголов.

— Так ты придешь? Правда?

— Не знаю.

— Мне надо знать сейчас, чтобы поставить тебе прибор.

— Ладно. Приду. Ради выпивки.

— К восьми.

— Ну ладно, пошли.


Кристина спустилась сразу же, как только ей сказали, что Даскаль в вестибюле.

— Ты точен. Еще никто не пришел.

— Дай мне выпить.

— Ты так весь день и пил?

— Дай мне выпить.

Они вышли на зимнюю террасу. Мягкие кресла и диваны обиты белой тканью. Алюминиевые столики с никелированными краями. Серебряные сигаретницы, пепельницы, спичечницы. Лишь бы никакой пестроты. Словно в черно-белом фильме выпуска 1936 года. Кристина приготовила два виски с водой. На ней было черное платье. Низко вырезанный ворот чуть отставал, и Даскаль угадал под ним белые и твердые груди. Он подошел и поцеловал ее в вырез.

— Тебе что, жить надоело? — спросила Кристина, отступая назад.

— Да. Я должен сделать тебе великое признание. Я трус. К тому же я живу под стеклянным колпаком. Не будь я трусом, я бы окунулся в самый водоворот жизни и как следует выкупался в дерьме. Где Алехандро?

— У себя, кончает одеваться.

— Как ты думаешь, что бы я сделал, если бы Алехандро с пистолетом в руке вошел сюда в тот момент, когда я тебя целовал?

— Не знаю.

— Кругом правит насилие. И каждому приходится насиловать самого себя. Алехандро способен на насилие?

— Нет, он человек спокойный, правильный.

— В мире насилия правила следует прославлять. Жаль, что я не верю в бога, я всегда завидую тем, кто по воскресеньям ходит в церковь.

— Правила не для таких, как мы.

— Но они создают респектабельность. Ты бы хотела быть респектабельной, Кристина?

— Я и так респектабельная.

— Когда мечтаешь об успехе, необходимо запастись доспехами респектабельности: Честью, Богом, Родиной, Семьей.

— И работой. Надо работать. Алехандро говорит, что, будь он цыганом, он бы придумал такое проклятье: «Чтоб тебе жить на Кубе и любить работу!»

— Нет, вовсе не труд правит у нас, хозяйничают у нас совсем другие духи: Идолопоклонство, Риск, Чувственность, Чанго[45], Подпольная лотерея, Бой быков и Пиво «Атуэй». А полезная энергия растрачивается на Сизифов труд: камень вверх — бум! — камень вниз.

— Но респектабельность всегда остается, — сказала Кристина. — И семья — ее основа. Род Сантосов очень респектабельный.

— Казалось бы, все весьма просто: мы респектабельны, если у нас есть Честь, Бог, Родина, Семья. Но у нас, на Кубе, слова — пустой звук, за ними ничего не стоит. Что значит Честь, Бог, Родина, Семья?

— Не знаю, а ты что, не читаешь газет?

— Конечно, об этом пишут в «Диарио де ла Марина» и говорят преподаватели в колледже «Вифлеем». Но что это такое — не знаю. Никто не знает. А вот как играть в лотерее — знают все на свете.

— Я никогда не играла в лотерее, — сказала Кристина.

— Зачем тебе играть!

— Что такое? — спросил Алехандро Сарриа, входя в комнату вместе с Габриэлем Седроном.

Кристина встала поздороваться.

— Сенатор, как приятно! Вы знакомы с Луисом Даскалем?

— Не имел удовольствия.

— Я знаком с вашей дочерью, по Варадеро, — сказал Даскаль.

— А, да, Варадеро. Прекрасный курорт. Все иностранцы завидуют, что у нас есть Варадеро.

Алехандро Сарриа поздоровался с Даскалем и спросил сенатора, что он будет пить, тот выбрал виски. Алехандро подошел к алюминиевому бару и наполнил бокалы. Раскупоривая бутылку, он спросил:

— Так о чем это вы говорили, когда мы вошли?

— О суевериях, — сказал Даскаль.

— У нас, на Кубе, куда ни глянь, все суеверны, — снова высказался Седрон.

— Да, у нас только и есть конкретного, — сказал Даскаль, — реального что старая подкова, гвозди от гроба, лапка ящерицы, веревка повешенного, монета с дыркой, магнитный камень, стеклярус; есть и еще талисманы: драгоценные камни, креветка, олень, трубка, монахиня, пушечный выстрел, змея и дым.

— У нас все поголовно верят в колдовство, — сказал сенатор Седрон.

— Ну, это глупые суеверия, — сказал Алехандро Сарриа, отходя от бара. — А на деле нам нужен мощный рычаг. — Он передал Седрону виски. — Американцы придумали конвейер, русские — партийную дисциплину. С таким оружием можно стать великой державой. А вот у Кубы ничего подобного нет.

— Добрый вечер, — робко поздоровался Карлос Сарриа. — Простите, что опоздал, но я задержался на гребле.

— Ты теперь и ночевать будешь у своих лодок? — спросила Кристина.

— Да, мама, но, если очень хочешь, сбежать всегда можно, — сказал Карлос, целуя ее в щеку.

Карлос подал руку Седрону, потом Даскалю и кивнул отцу. Алехандро Сарриа предложил ему выпить.

— Мне нельзя, я тренируюсь.

— Не хватает только Панчете, — сказала Кристина.

— Его ужасно заинтересовала газета, — отозвался Седрон. — На днях он с таким жаром о ней говорил.

— Он будет директором, — заметил Алехандро.

— Да, он сказал. Это его новое увлечение. Он как ребенок в новых ботинках.

— Вот в чем наша сила, — сказал Даскаль.

— В чем? — спросил Алехандро.

— Вы же хотели найти рычаг, чтобы сдвинуть с места Кубу? Есть такой рычаг: кубинцу нужна забава — вроде дудочки «уйди-уйди».

— Дудочки? — заинтересовался Седрон.

— Ну да, вы когда-нибудь видели, как серьезно дудят ребята в дудочку? Вот и взрослому кубинцу нужна дудочка.

— А что общего у дудочки с Панчете? — спросил сенатор.

— Когда имеешь дело с посредственностью, без дудочки не обойтись, — заключил Даскаль.

Кристина торопливо поднялась.

— Лед растаял. Надо приготовить свежие коктейли. Луис, ты поможешь мне?

Расставляя стаканы в ряд на доске черного дерева, Кристина шепнула:

— Перестань. Ты портишь все дело.

— Почему ты не поставишь пластинку? Все лучше этого идиотского разговора. Ты же знаешь правило: «Soft lights and sweet music»[46].

— Нет!

Даскаль опустил в каждый стакан по кубику льда.

— Поцелуй меня.

— Ты с ума сошел! — прошептала Кристина.

Алехандро Сарриа разговаривал с сенатором Седроном о выборах. На другом конце террасы Карлос листал «Нью-Йоркер».

— Я не сошел с ума, потому что я мыслю. Я мыслю, следовательно, я не схожу с ума.

— Мыслишь, как Клавелито[47],— сказала Кристина и улыбнулась, наливая виски в стаканы.

— Гадаю на кофейной гуще.

— Как Клавелито.

— Вложи свои мысли в меня, и сила моих убеждений подействует на тебя, — пропел Даскаль.

— Тебе я не наливаю, ты сегодня уже достаточно выпил.

— Днем я проводил время в обществе «Вата», а вечер мы проводим с мистером Коктейлем. Поцелуй меня.

— Алехандро смотрит, — сказала Кристина.

— Он при оружии?

— У него вообще нет оружия.

— Напрасно.

— Перестань.

— Он не способен разрушать.

— Зато ты способен, — сказала Кристина.

— Я не виноват, если ты от этого разрушаешься.

— Приходи завтра еще поразрушать меня.

— Нет, я больше не буду тебя разрушать. Некоторые вещи вовсе не следовало разрушать, а их разрушали.

— Ты мне нужен. И ты знаешь почему, — сказала она шепотом, приготовляя два виски с простой водой и два с содовой. Они отошли от бара, и Даскаль помог ей разнести напитки.

Панчете Росалес вошел, крепко сжимая в зубах длинную дымящуюся сигару. Седрон энергично пожал ему руку, а Алехандро Сарриа сердечно потрепал по плечу.

— Ну как урожай? — спросил Алехандро.

Панчете поздоровался с Кристиной, и та представила ему Даскаля.

— Хорошо, хорошо, — ответил Панчете, помахав рукой Карлосу.

— Не так уж хорошо. Ты читал сегодняшние сводки лондонской биржи? — спросил Алехандро.

— Никогда их не читаю. Слишком сложно. Этим у меня занимается зять.

Кристина нажала кнопку звонка.

— Мы говорили о газете, — сказал Седрон.

— У нас уже все идет к концу. Землевладелец из меня вышел, посмотрим, будет ли из меня толк в этом деле.

— Не беспокойся, тебе и не придется ничего делать, — сказал Алехандро. — Нам ведь важно твое имя, а работать за тебя будет штат.

Слуга в белой куртке подошел к Кристине, и та отдала ему какие-то распоряжения насчет сервировки стола.

— Заместителем директора мы сделаем Густаво Дуарте, он уже занимал эту должность в «Ультима ора» и «Ла Насьон», — сказал Алехандро. — Он наш умом и сердцем. Два дня назад он уехал в Нью-Йорк сделать последние закупки для типографии.

Алехандро, Панчете и сенатор Седрон заспорили о предвыборной пропаганде, потом заговорили о заседаниях аутентиков в Лас-Вильясе. И тут Седрон пошел рассказывать старые анекдоты из жизни Капитолия и про дуэли, в частности про дуэль Майдике с Сайасом Басаном около Альмендарес; постепенно дошли до самых последних — между Васконселосом и Рубеном де Леон (Васконселос был ранен в палец) и между Аскарате и Диего Висенте.

Кристина и Даскаль отошли к софе на другой конец террасы.

— Вот ты называешь суеверия глупостью, — сказал Даскаль, — а это неверно. Твой муж тоже с презрением относится к суевериям. А между тем у нас правят фетиши и те, кто владеет этими фетишами: бойцовыми петухами, игорными домами и притонами — вот они, подлинные институты республики, и так будет до тех пор, пока лотерейный билет остается единственным путем к счастью.

— Это ты о чем? — спросила Кристина.

— О фетишах. Смотри-ка. Вот перед тобой стоят и разговаривают три фетиша, а у каждого из них — свои фетиши.

— А что это такое — фетиш?

— Для многих людей — они, — сказал Даскаль, пальцем показывая на разговаривающих.

— Не надо, увидят.

— Плохое правительство, циклоны, мертвый сезон в полевых работах — во всем этом повинна судьба, вот людям и не остается ничего другого, как по субботам слушать приютских сирот, зазывающих публику поглядеть, как они вынимают из колеса лотерейные шары. Все хотят счастья, вот и отдаются в руки служителей обмана, которые зовут к нирване, проповедуют пассивность, отказ от борьбы, смирение перед роком.

— Но ведь везде одинаково, Луис, все люди хотят покоя и счастья.

— Да, но все-таки сначала пытаются их добыть.

Алехандро Сарриа позвал Кристину, и она отошла к ним. Алехандро шепнул ей что-то; Кристина вышла и тут же вернулась, неся на подносе анчоусы и соленое печенье; поставив все это на алюминиевый столик перед софой, она опять подошла к Даскалю.

— А анчоусы тоже фетиш? — спросила Кристина.

— Только классом пониже, просто талисман.

— Талисман для чего?

— Для того чтобы удавались такие вот интимные приемы. Заметь-ка, Седрон сменил сегодня свой обычный костюм из голубого дриля на зимний, шерстяной. Для политиков костюм из дриля — фетиш, освещающий успех. Они уже сменили несколько фетишей. В первые годы республики толстая пальмовая трость для них была как четки для богомолок. В наше время фетиши подорожали: на смену костюму из чистого дриля пришел модный «кадиллак».

— Я ненавижу «кадиллаки», — сказала Кристина.

— У тебя другие божества. Например, старик Приап. У каждого свое. У кого фетиш — перстень, у кого — золотая цепочка на шее, маленькая ножка, сласти из яичного желтка; разврат у нас тоже фетиш, и политический пост, и сахарный тростник, и толстые ляжки.

— А у них какой фетиш?

— Не знаю… урожай сахарного тростника, выборы…

Все тот же слуга в белой куртке подошел так же спокойно, как и в прошлый раз, и сказал безразличным, равнодушным голосом:

— Кушать подано, сеньора.

Кристина пригласила всех в столовую.

Когда они шли через большой зал, она шепнула Даскалю:

— Постарайся произвести впечатление, только не будь желчным.

Кристина и Алехандро сели на разных концах стола. Сенатор и Панчете Росалес — друг против друга — в центре, а Карлос и Даскаль заняли оставшиеся места. Стены в столовой были обшиты блестящими, отделанными резьбой панелями из светлого красного дерева. В витринах стояли фигурки из яшмы.

— О чем вы там говорили? — спросил Алехандро.

— О судьбе, о ее превратностях, — сказала Кристина.

— Мы говорили о фетишах, это не совсем то же самое.

— У Луиса насчет фетишей целая теория, — сказала Кристина.

Разлили по бокалам минеральную воду.

— Расскажите нам о фетишах, Луис, — сказал Алехандро.

— О каких? О фетишах — растениях, камнях или людях? Что касается людей — это очень интересно.

— У нас, на Кубе, в колдовские штучки верят все, — сказал сенатор Седрон.

— О людях.

— Все очень просто: всякий вождь, всякий каудильо — фетиш для людей, — сказал Даскаль. — Хосе Мигель Гомес и Марио Менокаль были фетишами. Петух и плуг, символ либеральной партии, тоже фетиши, только другого рода. Было время, когда они подняли народные массы. А Хосе Мигель и Менокаль олицетворяли мужество, силу, непоколебимую власть. Каудильизм, как и лотерея, несет надежду на счастье. Хосе Мигель был акулой, Менокаль — правителем. Акула и правитель означают власть прочную, прихоти которой обжалованию не подлежат; такая власть защищает, но может и причинять страдание, и если пользоваться ее защитой, то порою надо сносить и ее жестокость. Акула и правитель символизируют энергию, насилие, иерархию. У нас были разные каудильо, и от каждого из них мы ждали решения национальных проблем. Ореол каудильо привлекает, он сулит благополучие: этакий новоявленный Моисей, ведущий свой народ к земле обетованной. Но они всегда предавали. Все до одного умирали развенчанными, и народ возвращался к скептицизму. Последним крушением наших надежд были Грау[48] и поколение тридцатых годов, которое сейчас правит нами. Вечно повторяется одно и то же. Каудильо умирает, мы хороним его и опять погрязаем в разврате до тех пор, пока кто-нибудь снова не возродит в нас надежду.

— Насмешка — враг повиновения, — сказал Алехандро. — Кубинец не любит подчиняться.

— Нет, насмешка означает мятеж против посредственности, которая правит нами, насмешка — это убежище от вновь и вновь повторяющегося крушения надежд, выход из нищеты, конца которой не видно.

Легким движением руки Кристина приказала убрать посуду. Двое слуг, которые не ходили, а словно плыли по полу, подали фаршированных крабов в панцирях.

— У нас ведь печаль недолга, — сказал Алехандро. — Кубинцы — люди поверхностные.

— В это общепринятое мнение я не верю, — сказал Даскаль. — Действительно, наша чувственная жизнь очень интенсивна. Это фактор географический. Йод моря проникает в нас через органы обоняния, бриз легко касается кожи, глаз воспринимает яркий свет, ухо — ритмы, а нёбо — вкус фруктов. Стоит выйти на улицу, как начинают действовать сразу все органы чувств, а непрестанные упражнения оттачивают и обостряют нашу восприимчивость. В каждом кубинце живет дегустатор: нас формирует окружающая среда. Но мы не только чтим Диониса, мы способны и на действие.

— Я в это не верю; на нашем острове все игрушечное, — сказал Карлос.

— Что-то мы взяли и от папа Монтеро, что-то от Маненге[49],— продолжал Даскаль. — Папа Монтеро — чувственный креол, Маненге — человек действия. Папа Монтеро исповедует гедонизм, носит чесучовый костюм и обмахивается веером. Маненге — контролирует избирательные бюллетени и за это получает государственные должности. Папа Монтеро пляшет традиционную румбу, носит двухцветные туфли и хвастается маленькой ножкой. Маненге носит перстень и преуспевает; это он каждый день открывает и закрывает двери министерств и открыто содержит третьеразрядную любовницу. Папа Монтеро элегантен, изящен, непостоянен и улыбчив. Маненге упорен и честолюбив. В каждом кубинце живут и папа Монтеро, и Маненге, живут в постоянном единоборстве. Но ни один из них не доходит до убийства соперника. Они властвуют попеременно и сосуществуют.

— И Маненге и папа Монтеро — персонажи плутовского мира, — сказал Карлос.

— Твоя правда: они пытаются пробиться во враждебной им среде, — заключил Даскаль. — Ласарильо с Тормеса[50] — предок сержанта от политики, с той лишь разницей, что водит он не нищего слепца, а кандидата в сенаторы.

— Луис! — позвала Кристина.

Слуга в ожидании стоял с подносом.

Панчете Росалес громко хрустел, дробя челюстями кусок крабьего панциря. Все делали вид, что не слышат; Панчете, перестав на минуту жевать, внимательно оглядел сотрапезников — не осуждает ли его кто. Не заметив признаков осуждения, он потихоньку сплюнул в салфетку разжеванный кусок и снова весело заработал ножом и вилкой.

— По-моему, кубинец ленив, — сказал Алехандро. — Посмотри, сколько у нас чиновников. Три четверти населения Кубы прямо или косвенно живут за счет национального бюджета. И мы знаем, что государственный аппарат ничего не делает. У нас все нравственно, безнравственно лишь одно — не занимать поста.

— Не в этом дело, — сказал Даскаль. — Все хотят получать жалованье, не важно где.

— Нет, Луис, все хотят получать деньги, но работать при этом как можно меньше, — возразил Алехандро.

— Безделье, возведенное в государственные масштабы, — сказал Карлос. — И потому пост — это знак отличия. Некоторые даже хвастаются тем, что имеют несколько постов, это придает им вес. Не так ли, сенатор?

— Нет, не думаю. Точно так же не думаю, что скотокрады имеют право называться скотоводами, а геофаги — именоваться землевладельцами. Но печальнее всего, что у нас крайне враждебно относятся к тем, у кого хоть что-нибудь есть.

— Вы скептик, — сказала Кристина.

— У меня был приятель, так он совершенно разочаровался в нашей стране, потому что увидел однажды, как его знакомый — автор брошюры «Игра — враг накопления» — сам играл в лотерее, — сказал сенатор.

— Алехандро правду сказал, — согласилась Кристина, — все беды от безделья и чувственности. Я никого не виню, это от жары.

— Конечно, климат обостряет чувственность, — сказал Даскаль, — но не ограничивает нашей способности действовать. Гитара склоняет к сибаритству, а гуиро, марака, клаве и кихада будят могучую решимость, потенциальные возможности нации. Не забывайте, что именно этот кубинец с маленькой ступней, кубинец в полотняной рубахе в тысяча восемьсот шестьдесят восьмом и девяносто пятом годах ушел в горы потому, что иноземные власти не считали нас за полноценных людей; креол считался ниже испанца, а негр-раб и белый крестьянин — ниже креола; плохо было всем. Колониальные власти ограничивали наши стремления, сосали из нас кровь, да еще к тому же и косо на нас глядели. Вот тут кубинец и ожесточился и перемахнул через препятствия на его пути к счастью.

— Но колониализм кончился, а счастья он так и не нашел, — сказал Карлос.

— Об этом тоже есть что рассказать, — продолжал Даскаль. — Мы заняты поисками президента, который даровал бы нам землю обетованную. Отсюда и наши разочарования с Эстрадой Пальмой, Хосе Мигелем, Менокалем. Когда в тысяча девятьсот двадцать первом году к власти пришел Сайас[51], мы уже повидали всякое. И ничего не издали ни от него, ни от Мачадо. Но в нас снова будили надежду, снова, чтобы опять ее задушили Батиста, Мендьета и Ларедо[52]. Грау был последней возможностью. А теперь вот Чибас… Интересно, что всякий раз, стоит народу поверить, что теперь-то он добьется абсолютного добра, как в нем поднимаются огромные силы.

— Везде так, — сказал Карлос. — Люди хотят жить хорошо. Если можно идти прямой дорогой и при этом жить хорошо — идут прямой. А если нет, то начинают лгать, мошенничать, изворачиваться, предавать. Лишь бы жить. Самый сильный инстинкт.

— Верно, однако надо добавить, что в это стремление выжить мы вкладываем страсть. Мы рискуем всем в этой битве за абсолютное добро. Страсть бросает нас к полюсам: к белому или к черному и никогда к серому. И это великолепно, потому что серое — это успокоительная посредственность; оттенки всегда означают компромисс, и только крайность революционна.

— Все эти революции, — энергично заявил Алехандро, — не что иное, как бунт желчных и недовольных неудачников.

— А славную революцию устроили мы в тридцать третьем, — сказал сенатор.

— А вы, Луис, верите в революцию? — спросил Алехандро.

Сжав губы, Кристина смотрела на Даскаля, напряженно ожидая, что он ответит.

— Беда в том, что я не верю почти ни во что, — сказал Даскаль.

— Это признак зрелости, — сказал Алехандро. — Я в ваши годы был отравлен радикализмом, но время во все вносит ясность. Приятно, когда молодой человек благоразумен.

— Совсем как Карлос, — сказала Кристина.

— Нет, Карлос этим не интересуется, он весь в искусстве.

— Ты говоришь так, словно это болезнь, папа.

— Неверно. Ты и сам знаешь, что я уважаю твое призвание.

Следующее блюдо было ростбиф с картофельным пюре. И разговор соответствующий — о производстве сахара. А за шоколадным кремом — о способах перевозки сахара. Пить кофе с коньяком Кристина пригласила в библиотеку. Карлос откланялся — ему рано вставать.

В этой библиотеке с уходившими ввысь полками, разделенными на ниши деревянными панелями с резьбой и инкрустацией, книги были не главным. Позолоченные корешки кожаных переплетов сливались в блестящие вертикальные полосы. Кофе пили в крошечных чашечках изящной формы с золотым ободком по краю.

— А вот и Мерлин[53], прекрасная Мерлин, — сказал Даскаль, вытаскивая том в переплете из русской кожи. — Вот, пожалуйста, о нашей креольской чувственности: графиня Мерлин рассказывает, как она принимала ванну из тростниковой водки и как потом ее «нагую и не отерев полотенцем», рабыня-негритянка обмахивала веером; или вот: она говорит о сладостном воздухе, которым дышат на острове.

Пока Алехандро разливал коньяк по пузатым рюмкам, Даскаль листал «Путешествие в Гавану».

— Послушайте: «…контраст между немощностью этих небольших, изящных тел, неспособных переносить малейшую усталость, и живостью крови сказывается и в движениях, и во вкусах, и в манере разговаривать — всегда ярко, страстно, запальчиво». Как раз то, о чем я говорил.

— Но если идти по этому пути, мы никогда не сформируемся как нация. Наш путь лежит через тростниковые плантации, через сахарное производство, — сказал Алехандро.

— Помните, что «без сахара нет страны», — заметил Седрон.

— Ревущие котлы сахарных заводов, гнущийся на ветру тростник. Что еще? — спросил Даскаль.

— Что еще?.. Больше ничего, — сказала Кристина.

— А вы, Луис, считаете, что следует развивать разные отрасли промышленности и ликвидировать монокультуру? — спросил Алехандро.

Панчете Росалес дремал на софе.

— Не знаю. Некоторые говорят, что нам никогда не быть индустриальной страной, потому что у нас нет стали и угля, — сказал Даскаль.

— Это верно, — подтвердил Седрон.

— Но если Куба не может стать экономически могучей страной, она может стать страной, могучей духом. Тут у нас огромные богатства, надо их только найти и организовать.

— Вы имеете в виду побочные продукты сахарной промышленности? — спросил Алехандро.

— Нет, — продолжал Даскаль. — Я имею в виду трамвайные вагоны и соломенные шляпы, чары сейбы, могущество Чанго, дворики особняков на Серро, джем из гуайявы, стеклянные двери вестибюлей, мощенные брустчаткой улицы, неизменную пальму в пейзаже, гуайяберу, колибри, золотую цепочку на шее, дансон, узконосые туфли, морские ванны, цыпленка с рисом…

— Но разве это можно вывозить? — спросил Алехандро.

— Что ж, мы уже подарили миру Бриндиса де Салас, Альфредо де Оро, Кида Чоколате, Капабланку, Гавилана[54]. И еще многих можем дать. А они как раз рождаются из того, что нельзя вывезти.

— Запишите свои мысли, из них выйдут хорошие стихи. Но больше ничего из подобных фантазий не извлечешь, — сказал Алехандро.

— Культура не есть нечто невесомое. Французская культура насаждалась штыками Наполеона, за североамериканской культурой стоят домны Питтсбурга, Голландия родила великую живопись во времена, когда ее корабли бороздили все моря.

— Еще коньяку, Габриэль? — спросил Алехандро.

Сенатор отказался.

— Итак, сеньоры, громче трубы и шире шаг навстречу лучшему будущему, — сказал Даскаль.

— Это все болтовня, свойственная юности, С годами вы научитесь видеть разницу между вещами солидными, ощутимыми и воздушными замками, — сказал Алехандро. — Кристина, которая вас хорошо знает, уверяла, что вы можете быть превосходным ответственным секретарем в новой газете. И Карлос говорит то же самое. Мы тут побеседовали, и я думаю, что в вас нет ничего такого, что со временем не пришло бы в норму. И потому я спрашиваю, согласны ли вы на наше предложение?

Даскаль поставил рюмку на стол и полез в карман за сигаретой. Кристина внимательно наблюдала за ним.

— Я… с большим удовольствием… но только не знаю, подойду ли я.

— Будете работать с Панчете. Сложную работу будет выполнять Дуарте.

— Ну что ж… очень вам благодарен…

Даскаль зажег сигарету. Глубоко затянулся.

— Значит, решено, — сказал Алехандро, открывая ящик с сигарами. — Хотите?

— Да, спасибо, — сказал Даскаль и погасил свою сигарету. Потом взял сигару и быстро откусил кончик.

Алехандро потряс за руку Панчете, тот проснулся и пробормотал что-то бессвязное.

— Нам еще надо кой о чем поговорить, — сказал Алехандро, указывая на сенатора и Панчете.

— А я хотел пораньше лечь, — сказал Даскаль.

— Я провожу тебя до двери, — сказала Кристина.

Даскаль попрощался со всеми троими за руку и вышел из библиотеки. Проходя через салон, он поставил на мраморный столик свою рюмку. Кристина схватила Луиса за плечо:

— Не уходи.

— Надо идти, я уже попрощался.

— Еще рано.

— А как же Алехандро?

— Ничего, он привык.

— К чему — поздно ложиться или к рогам?

— Не унижай меня, Луис, не нужно меня унижать. Мне приходится попрошайничать, но ты не унижай меня. Тебе ведь тоже нужны фетиши. Тебе нужен «Ват», и я тебе нужна, чтобы не быть уж слишком маленьким.

— Никто мне не нужен. И эти пресытившиеся мегатерии тоже не нужны.

Кристина взяла отставленную рюмку и залпом допила коньяк.

— Хочешь еще выпить?

— Нет, спасибо, — сказал Даскаль.

— Всегда ты все испортишь.

— В шестнадцатом веке можно было проехать из Гаваны в Сантьяго через центральную часть острова и ни разу не увидеть солнца. Об этом рассказывает падре Лас Касас[55]. Такая густая была у нас растительность. И это испоганили.

— Ты прочитал это в журнале?

— Нет, в «Избранных сочинениях». В кубинском издании.

— Мне хватит и тебя, — сказала Кристина.

— И еще этого? — Даскаль широким жестом обвел зал.

— Что-то ведь надо делать по утрам.

— А по вечерам?

— По вечерам — ты.

— Получается, я вроде бы между прочим.

— Вовсе нет, вовсе нет. Что бы я ни сказала, ты все переиначиваешь.

Даскаль подошел к бронзовому канделябру: распластанный лев поддерживал разноцветный герб.

— Вот это, Кристина, для тебя основное, — сказал он, показывая на канделябр.

— Было, а теперь нет.

— Да я не говорю, что это плохо. Я тебя не осуждаю. У тебя — это, у негров — пальма и сейба. Каждый должен иметь что-нибудь свое.

— У меня — ты.

— Наряду с музыкальной шкатулкой и часами в стиле Людовика Пятнадцатого.

Даскаль поднял крышку фаянсовой курильницы с нарисованным на ней парусником, входящим в порт, и бросил туда дымящуюся сигару.

— Эта обстановка для меня родная, — сказала Кристина.

— Вот и пусть у каждого будет своя родная обстановка. Обстановка, в которой обязательны пальмовые зубочистки. Как для кубинского пейзажа необходима сейба. И сейба, и пальмы, и Чанго, «царь вселенной во всем пунцовом, а сам черный и красивый и питается одними светлячками»[56]. Для Кристины Сантос обладать фамильным имуществом все равно что для других заниматься магией и колдовством, перевоплощаться в животных.

— Пойдем на террасу, — сказала Кристина.

— Лучше пойдем в вестибюль.

— Но там неудобно.

— Зато ближе к улице.

— Если хочешь, можешь идти.

— Как раз это я и пытаюсь сделать.

Они пересекли зал. Даскаль раздвинул портьеры, отступил, пропуская Кристину, и следом за ней прошел под тяжелыми складками бархата.

— И помни, — сказал Даскаль, — помни, что Орула сводит с ума, а Ойя карает, поражая чувственность. Не поддавайся им.

Они подошли к дверям.

— Это единственная кара, которой ты бы им не простил, Луис.

— А они не нуждаются в прощении. Они боги, и они всемогущи, — крикнул Даскаль, уже сбегая по ступенькам. Он пересек гранитную дорожку, отломил на ходу ветку жасмина и оборвал с нее все листья, ожидая швейцара. Тяжелая решетчатая калитка, скрипя петлями, отворилась, и Даскаль зашагал прочь под тополями Ведадо.

БЕЛОЕ ЗОЛОТО

Теперь, когда повсюду царила смута, самое время было отправляться путешествовать. Лола настаивала на Париже, но Каетано хотелось вернуться в Испанию и побывать в селении Эскеррол, где он родился.

Вся Куба бурлила. Однажды за завтраком в Яхт-клубе Сеспедес[57] доверительно сообщил ему, что дни главного сочтены. А Феррара[58] утверждал противное. На самом же деле никто не знал, как закончится президентство генерала Мачадо.

В Нью-Йорке они сели на «Мавританию». В Гавре пересели на парижский экспресс; Париж видели мельком, в окно такси по дороге с Северного вокзала к вокзалу Аустерлиц, где должны были сесть на скорый поезд до Мадрида.

В Эскерроле в его честь устроили целое празднество, и он принимал почести, как и подобало испанцу, разбогатевшему в Америке. В последний вечер танцевали под волынку, при свете фейерверков и выпили тридцать бочек вина, за которые заплатил Каетано. Веселились бурно, и Лола настояла на том, чтобы, прежде чем отправляться в Париж и Лондон, поехать отдохнуть на Французскую Ривьеру.

В баре «Карлтон» в Каннах Бебито Суарес весь вечер рассказывал сплетни супругам Кесада, Санчес и Сарриа. Куррука Санчес то и дело перебивала его, чтобы вставить какую-нибудь подробность, которую Бебито упустил. Каетано скучал.

Люди медленно гуляли у самого моря под пальмами, по Ла Круазетт. Какой-то франт в синем пиджаке и белых брюках раскланялся с ними, обернувшись в сторону террасы «Карлтона». Под руку он вел элегантную женщину в легком платье и в шляпе с широкими, чуть опущенными на лоб полями.

Сосед по столику читал «Пари суар»; на первой странице газеты была помещена фотография лорда Бадена Ноуэлла в костюме бойскаута и заголовок: «Муссолини начинает переговоры с Кэ д’Орсе».

— Я отойду на минутку, — сказал Каетано.

— Да он с ума сошел, хочет оставить нас! — воскликнул Бебито.

— Бросьте, Каетано, — сказал Пепе Кесада, — сюда приезжают не работать.

Каетано поймал умоляющий взгляд Лолы. И вспомнил, что к будущему урожаю ему придется просить ссуду в испанском банке, который возглавляет отец Бебито. Он внял требованию Пепе Кесады (который был не кто иной, как генерал Кесада, владелец сентрали «Ла Далиа», расположенной по соседству с «Курухеем») и отказался от мысли уйти.

Бебито рассказал две свежие гаванские сплетни.

Матиас Асеведо, хозяин табачной фабрики «Ла Инесита», был суровым астурийцем, и никто не слышал, чтобы у него были женщины, кроме собственной жены. Открыв контору на улице Обиспо, он завел элегантный кабинет с секретаршей, которая писала письма по-английски; секретарша была смуглая, с красивыми ногами, хотя и чуть широковата в бедрах. Матиасу стало известно, что Карлитос Андраде живет с его секретаршей.

— Вы ведь знаете, какой он, этот Андраде, — добавил Бебито с улыбочкой.

Матиас рот разинул от удивления. Он вызвал Карлитоса Андраде и в присутствии секретарши сказал ему: «Кто-то здесь лишний — или вы, или я». Карлитос скромненько удалился, а Матиас сам стал жить с девушкой, покупал ей драгоценности, снял дом. Это было его первое любовное приключение. Ему было шестьдесят, а год спустя любовные переживания его доконали.

— Как интересно! — сказала Куррука Санчес. — Он поступил точь-в-точь как обманутый муж, хотя на деле им не был.

— Вот именно, — сказал Бебито.

Вторая история была об Андресито Медеросе, известном развратнике.

— Не люблю я разговоров на эти темы, — сказал Пепе Кесада.

…Кто-то предложил сыграть в бридж. Каетано снова стал прощаться, и на этот раз ему дали уйти. Лола сказала, что пойдет следом.

Сквозь жалюзи из своей комнаты Каетано смотрел на Ла Круазетт. Люди в купальных трусах до колен плескались и играли в волнах. Солнце было не таким жарким, как на Кубе.

Каетано смотрел на Ла-Круазетт, сидя за столом, заваленным бумагами. Он вскрыл письма, которые переслали ему из гаванских контор. Вести были дурные: на Кубе начиналась депрессия. До сих пор его она особенно не затронула: Каетано всегда вкладывал капитал сразу в несколько банков.

У Каетано Сарриа был особый нюх на бедствия, он чувствовал их издалека. Деловой спад двадцать девятого года не принес ему большого ущерба, потому что его деньги лежали в иностранных банках — в Канаде и в лондонском Сити: он никогда не доверялся крошечным кубинским банкам, которые появились в годы Тучных Коров. После кризиса рынок медленно, но верно восстанавливался. Невероятно, чтобы паника могла повториться.

В одном из писем ему сообщали, что в соответствии с его наказом приобретены одиннадцать акций железнодорожных объединенных компаний по тысяче фунтов стерлингов за акцию на деньги, взятые со специального счета; а также сто десять акций компании «Энекенера Юмури», пять акций сельскохозяйственной компании «Хурагуа» по пятьдесят песо каждая; триста тридцать восемь акций «Атлантик шугар компани» и десять акций ценой до тысячи песо «Рамона шугар компани».

Взяв бумагу и ручку, Каетано сел писать ответ на письмо, полученное накануне из Лондона от полковника Анхеля Серверы.

«Дорогой Анхель! Отвечаю на твое письмо от 7 июля. Рад поздравить тебя с рождением племянницы. Что касается Рузвельта, то меня все это беспокоит не меньше, чем тебя. Жду, как это скажется на сахаре. Куба зависит от Соединенных Штатов не только экономически, но и политически, и не знаю, до каких пор успехам кубинской сахарной промышленности будут препятствовать экономические и социальные законы, которые изобретает Рузвельт для своей страны и которые почти тут же отражаются на кубинских делах. Ты знаешь, я не верю в социал-демократию как политическую систему не потому, что она несправедлива, а потому, что экстремисты во всем мире видят в ней лишь средство достичь власти. Я не сомневаюсь, что Рузвельт победит, и каждый раз при мысли об этом трепещу. Но еще больше я боюсь его преемника. Четыре года быстро пробегут, и тогда к власти придет Джон Л. Льюис, а это будет ужасно. В Италии Муссолини проделывает интересные эксперименты, и, может, они как раз и окажутся выходом. Поживем — увидим. Политика России и коммунистов во всем мире по-прежнему питается ненавистью к заведенному порядку. Подобная негативистская деятельность не приведет их ни к чему, и это в какой-то степени утешает. На Кубе обстановка все еще не ясна. Если Мачадо падет, то ветер подует слева, но, я думаю, это продлится недолго. В первых числах сентября я приеду в Лондон; дай мне знать, будешь ли ты еще там. Поцелуй Челу и девочек. Лола тоже целует вас всех.


Твой любящий друг и слуга

Каетано Сарриа».

Он написал адрес на конверте с гербом отеля «Карлтон» и позвонил посыльному. Каетано услышал голос Лолы из ванной комнаты. Она вернулась, когда он еще писал.

— Тебе что-нибудь нужно, Каетано?

— Хочу поскорее отправить письмо.

Лола вышла из ванной в халате с широкими, в кружевах рукавами и повалилась на софу.

— Устала до смерти.

Каетано закурил сигару.

— Что ты думаешь о детях? — спросил он.

— Как это — что думаю?

— Вот именно, что думаешь. С ними все в порядке? Ну да… в порядке. Как раз это я и хочу знать.

— В порядке. Алехандро кончает колледж и поступит в Гарвардский университет. А для девочки не найти лучшего места, чем колледж «Сердце господне».

— Нет, я не об этом. Я думаю об ответственности, которая на них ляжет, которая достанется им в наследство. Мальчику я уделял мало времени, что правда, то правда. А мог бы научить его многому. Меня беспокоит мир, в котором им придется жить.

— Мир всегда останется таким, дорогой.

— Да, но надо уметь с ним управляться.

ЗИМА ЕЩЕ ДЕРЖИТСЯ

— Я туда не вернусь.

Эрнесто Даскаль привычно строго поглядел на сына. Потом погрузил вилку в холмик мяса и белого риса, набрал с верхом, поднес ко рту и медленно стал жевать, уставившись на запотевший стакан с водой; виски его двигались в такт с челюстями.

— Пустое дело, папа, — сказал Луис и, увидев, как набухла вена, пересекавшая отцовский лоб, понял, что еда уже не доставляет отцу удовольствия. Старик копил ярость. Луис всегда боялся, что в один прекрасный день из-за этой привычки спорить за едой отца хватит удар. Эрнесто Даскаль зло швырнул вилку.

— Живи как хочешь, у тебя все не как у людей.

— Что значит «не как у людей», папа? Терпеть не могу, когда ты так говоришь.

— Вот именно — не как у людей. Что же еще сказать о мужчине, который не способен зарабатывать на жизнь, не может постоять за себя? А знаешь, через что мне пришлось пройти, добиваясь того, что я теперь имею?

Луис испугался, как бы отец снова не принялся пространно рассказывать о собственных лишениях и жертвах.

— Слушай-ка хорошенько, мне не важно, кем ты будешь, не важно; единственно, чего я требую, — чтобы ты был первым. Хочешь быть сапожником — пусть, но только самым лучшим сапожником в мире или в крайнем случае на Кубе.

— А я вовсе не хочу быть первым. У нас в стране это очень легко. Любой невежда может пролезть наверх, имей он немного нахальства и не слишком много совести.

— Те, кого ты называешь «невеждами», жестоко сражались, добиваясь прочного положения в обществе.

— Начнем с того, папа, что работа в газете — это тоже прочное положение в обществе.

— Надо же — бросить учение! Уйти из университета! Запомни — больше ты ко мне ни с чем не обращайся.

Эрнесто Даскаль поднялся и яростно, ногами, отшвырнул стул.

— Профессия адвоката — достойный путь для порядочного человека. А эти люди, с которыми ты спутался, не твоего круга.

— Папа, на Кубе все на какую-нибудь ногу да хромают.

— Энкарнасьон, ты слышала?

Энкарнасьон Сеги скользнула по коридору в другую комнату, чтобы не попасться мужу под горячую руку. Эрнесто Даскаль пошел к себе. Услышав, что он приближается, Энкарнасьон через ванную опять вышла в коридор. Когда она вошла в столовую, Луис катал шарики из хлебных крошек.

— Ты прислушайся к словам отца, он знает, что говорит.

— Ничего он не знает, мама, он дурак.

— Конечно, он очень вспыльчивый, но душа у него добрая. А почему ты не хочешь больше учиться в университете?

— На Кубе и так много адвокатов. Эта профессия мне не нравится.

— Ладно, делай как знаешь. Все дороги ведут в Рим.

Эрнесто Даскаль снял пижаму и надел костюм табачного цвета. В верхний карман пиджака положил свою паркеровскую ручку, поправил на поясе кольцо со связкой ключей, захватил отделанное серебром портмоне с деньгами и вышел, хлопнув дверью.

Нехотя доев завтрак, Луис пошел к себе, лег на постель и слушал радио до тех пор, пока не заснул под успокаивающую музыку. Когда он открыл глаза, было уже около четырех. Он позвонил Кристине, чтобы перенести свидание на половину пятого. Потом принял душ и достал серый фланелевый костюм. В тридцать пять минут пятого он уже ждал ее.

Она уверена, сказала Кристина, что он останется доволен. Мать Кристины жила в мире вещей, навевавших ей образы прошлого. Начало традициям, которыми гордилась семья, положил прадед, бывший врачом в Санта-Кларе; он изготовил средство из корня сарсапарильи, очень вкусное, которое помогло Изабелле II от лишая, чем и заслужил звание камергера ее величества. Несколько лет спустя он развил теорию о природе язвы на шейке матки у женщин, оставшихся девственницами, — теорию, которая подробно обсуждалась в Парижском университете и получила признание; из Франции прибыла грамота, украшенная сургучными печатями и шелковыми лентами. С тех пор Сантосы стали считаться знатными людьми и продолжают считаться ими вот уже более века.

Дом Сантосов на шоссе в районе Серро уцелел, пережив распад семьи. Этот роскошный особняк, построенный в девятнадцатом столетии, теперь весь пропылился и стоял, глядя на бойкое шоссе слепыми, всегда зашторенными окнами. Даскаль ударил бронзовым молотком в огромную деревянную дверь с большими проржавевшими гвоздями. Открыла мулатка в форменном в мелкую голубую полоску платье и сердечно поздоровалась с сеньорой Кристиной. Они прошли через вестибюль, окаймленный кустами белых и красных роз, и вошли в гостиную… Донья Луиса Эрнандес, вся в черном, раскрыла объятья навстречу дочери. С изящной томностью протянула руку Даскалю, который осторожно ее пожал. Кристина представила их друг другу, и донья Луиса пригласила гостей в зал.

Там четыре больших потускневших зеркала в золоченых рамах чередовались с витринами, набитыми миниатюрными фарфоровыми статуэтками. Проходя мимо зеркала, донья Луиса бросила взгляд на свои узкие щиколотки и чуть одернула платье, чтобы спрятать выглядывавшую нижнюю юбку.

— Я знакома с семьей твоей матери, — сказала донья Луиса. — И прежде всего, конечно, с твоим дядей Эрнике Сеги и его женой Пупучей Кастель, дочерью дона Ремихио из Ольгина. Очень достойные люди. В молодости твой дядя был до того ослепителен — смотреть невозможно. А как танцевал!

— Да, дядя Эрнике очень… — попытался вставить слово Даскаль.

— И твоего деда я тоже знала, — продолжала донья Луиса, — еще в ту пору, когда он вел дела маркиза де Вильяпандо. Я тогда была девчонкой, а он уже вел дела маркиза.

— Мама мне рассказывала…

— Вот было время. А теперь… У меня окна всегда закрыты, чтобы мебель не пылилась. Жарко, правда?

Донья Луиса позвала служанку, и та открыла окна с одной стороны. Посреди одичавшего сада виднелся сухой фонтан из серого камня.

— В прежние времена это был достойный дом.

Для доньи Луисы слово «достойный» выражало наивысшую оценку.

— Теперь у нас мало что осталось, многое продано. Хотя Кристина нам и помогает, нужны большие средства, чтобы содержать в порядке такой домище.

— Мама, Луису это не интересно.

— Эта люстра осталась от лучших времен. Смотри-ка, подвески на ней из баккара. Мы все потеряли при республике, сохранилась одна кофейная плантация, которой управлял мой сын Аурелио, но и она уплыла в годы Тучных Коров. Теперь мой сын Аурелио работает в конторе у Алехандро. Ты не знаком с ним?

— Не имел удовольствия.

Донья Луиса подошла к одной из витрин.

— Мой дед служил в королевском флоте. Он водил большой корабль с восемнадцатью пушками, «Бисарра» назывался. Его сам папа наградил орденом. А этот ненормальный, Гарибальди, учинил в Италии беспорядок и на время отнял у папы власть. Я покажу тебе орден.

Она открыла стеклянную дверцу с гравировкой, изображавшей рог изобилия с цветами и фруктами, и достала потемневшую от времени медаль.

— Тогда Франция и Испания послали в Рим два корабля, чтобы защитить папу. Он был хороший человек, уж не помню, как его звали. Потом его причислили к лику святых, мне наш приходский священник рассказывал. Вот и выходит, что мой дед получил награду от святого.

На медали была выгравирована папская корона, а под ней — скрещенные ключи.

— Папа не стал воевать, чтобы не проливать крови. Он посетил корабли, и, когда поднялся на корабль моего деда, тот приказал дать залп из ста одного орудия, как делали в честь монархов. Дед рассказывал, что корабль дрогнул и стекла вылетели. А его святейшество сам лично приколол эту медаль на грудь моего деда.

Донья Луиса положила медаль на место и легким движением руки пригласила их сесть.

— А где папа?

— В ванной. Сейчас, выйдет. Ему уже сказали, что ты пришла. — И донья Луиса продолжала: — Да, хорошее было время, и люди жили тогда достойные — первые сбережения тратили на приобретение рояля или экипажа. У нас была очень красивая коляска, такая с длинными дышлами, в нее можно было запрячь четырех лошадей. Мы запрягали двух. А лошадей мы держали в конюшне, в глубине двора. Потом я покажу вам дом.

Донья Луиса позвала служанку и велела приготовить кофе, а сама спросила Даскаля, не хочет ли он еще чего, например рюмочку ликера. Он ответил, что достаточно кофе.

— Вот эти стулья, на которых ты сидишь, — копия тех, что были у генерал-капитана во дворце правительства. Они из палисандрового дерева, а его, как и красное дерево, никакой жучок не берет. Генерал-капитан воскресными вечерами приказывал устраивать на плацу гулянье под военный оркестр. Иногда и мы, кто жил здесь, в Серро, ходили туда или гуляли в парке «Тюльпан».

Волоча ноги, вошел Франсиско Сантос.

— А это мой муж, — сказала донья Луиса. — Я представлю тебя… Франсиско, это Луис Даскаль Сеги, сын Энкарнасьон Сеги.

— Порядочный человек?

— Конечно, иначе как бы он пришел с нашей дочерью.

Кристина поцеловала отца в щеку. И Даскаль стал свидетелем привычного, устоявшегося ритуала: чувства тут отсутствовали. Франсиско Сантос повалился в кресло и в молчании стал пристально разглядывать Даскаля, а тот переводил взгляд с предмета на предмет.

— Я вижу, тебя заинтересовали эти блюда. Такие есть у каждого старейшего семейства Серро. Каждая семья раньше имела свою посуду, на которой подавали в торжественные дни. Заказывали ее во Франции, Англии и Испании, и стоило это целого состояния.

Висевшие по стенам тарелки были разрисованы нежно-зелеными или голубыми гербами; по красоте расцветок они уступали изделиям Веджвуда, а светлый фон был чуть мутным в сравнении с молочно-белой поверхностью настоящего фарфора.

Принесли кофе, и Кристина поспешила опередить мать и раздать чашечки. Размешивая сахар серебряной ложкой, Даскаль заметил, чтобы только поддержать разговор:

— Надо хорошенько беречь эти блюда. Когда-нибудь в будущем вы сможете отдать их в музей.

Франсиско Сантос раскрыл свой впалый рот так, что стали видны розовые десны.

— Вы верите в будущее, молодой человек?

Даскаль промолчал и посмотрел на Кристину, не зная, как ответить.

— Мы, старики, — сказала донья Луиса, — уже близки к великому путешествию и думаем, что весь мир тоже к нему готовится. Франсиско считает, что все кончится взрывом атомной бомбы.

Франсиско не отвечал, но опущенные уголки его рта явно говорили о том, что гость ему неприятен. Однако донья Луиса не позволила, чтобы смутное недовольство мужа лишило ее радости провести гостя по дому.

— Вот на этой стене у нас — знатные люди. — Она стала показывать: — Граф де Пеньальвер, маркиз де Бехукаль, маркиз де Пинар дель Рио, граф де Сантовениа, маркиз де ла Реаль Прокламасьон, маркиз де ла Гратитуд, граф де Вильянуэва, граф Де Фернандина. Все они жили в Серро и были достойными людьми. И когда прибыла инфанта Эулалия, они встречали ее на пристани. Инфанта была симпатичная. Она жила во дворце генерал-капитана, но часто бывала в Серро и каждый раз, проезжая в своем экипаже по шоссе, бросала монеты негритятам, которые бежали за ней вслед. Мы дали в ее честь бал. Тогда Центральный парк еще назывался площадью Изабеллы Второй, улица Королевы — улицей Святого Луиса Гонзаги, а Пасео-дель-Прадо — проспектом Экстрамурос. А еще один большой праздник устроил граф де Сантовениа — в честь принца Алексея, сына русского царя.

— Мама, — прервала Кристина поток имен, — ты получила корзину с фруктами, которую я послала?

— Да, отцу очень понравились мамеи. Правда, Франсиско?

— Да, очень вкусные. Я пойду к себе. Очень приятно было, молодой человек. — И он удалился, волоча ноги.

— Бедный Франсиско, он думает, что скоро разразится война. Уж очень накалились в мире страсти. В наше время было спокойнее и понимали мы друг друга лучше.

— И не бывало, чтобы друг друга ненавидели? И никто не умирал? — спросил Даскаль.

— Люди из хороших семей умели вести себя. Конечно, случались и неприятности, но это исключение. Вот, например, во время испанской войны Хуан Бруно Сайас ушел в лес, а его семья жила здесь неподалеку, на шоссе. Хуан Бруно переоделся продавцом молока и пришел навестить свою мать, а патрульные узнали его и даже поздоровались, назвав по имени, но никто его не выдал. Та война была несерьезная.

— Предположим, война была несерьезная, но было же что-то всерьез.

— Конечно: Честь, Семья, Религия, Мораль.

— В это верили все?

— Все, и это было для нас законом.

— Должно быть, приятно жить под такой защитой, — сказал Даскаль.

— Я вот расскажу тебе, чтобы понятнее было, — сказала донья Луиса. — Кастильская знать имела право ставить перед входом в дом каменных львов. Даже во время республики можно было видеть таких львов перед домами на шоссе. Семья Карвахаль жила напротив семейства Фернандина. У дона Леопольдо Гонсалеса де Карвахаль была табачная фабрика, на которой он разбогател, но старая аристократия Серро называла его презрительно Табачником. Другое дело граф де Фернандина — знатный сеньор из древнего рода; у него было имение в сто десять кабальерий и вдобавок множество рабов. Карвахаль отправился в Испанию и пожертвовал деньги на церковь, другими словами, на богоугодные дела монархии. И за это ему пожаловали титул маркиза де Пинар дель Рио. Вернувшись обратно, он приказал поставить у своего дома двух мраморных львов. Графиню де Фернандина оскорбила наглость Табачника, и она велела своих львов убрать, чтобы они не страдали от обиды, глядя каждый день на незаконных львов Карвахалей. Годы шли. Дети подросли, и настал день, когда молодой граф де Фернандина открылся родителям, что хочет жениться на дочери Карвахалей, юной маркизе де Пинар дель Рио. Однако сеньора Карвахаль, не забывшая оскорбления, воспротивилась браку и отправила дочь в Испанию, к родственникам, пока она и думать забудет о свадьбе. Сот так почитали традиции уважаемые гаванские семьи.

— А что было потом? — спросил Даскаль.

— Ничего.

— Они не поженились?

— Нет.

— Живи они в другой стране, они либо убежали из дому, либо он, дойдя до отчаяния, закололся шпагой, а то и оба отравились бы. Но на Кубе такого не бывает.

— У достойных людей дети повинуются родителям.

— Как ни поверни, а конец у этой истории плохой. Нет драмы.

— В Серро, молодой человек, драма считается дурным тоном.

Кристина предложила прогуляться по саду. Вставая, донья Луиса продолжала объяснять:

— Стоило кому-нибудь чаще двух раз сходить в театр, как его начинали подозревать в склонности к комедиантству. А большего несчастья, чем иметь в семье комедианта, не было.

Они прошли через столовую, где стоял длинный овальный стол, накрытый потертой скатертью из красного плюша, и для украшения — поднос из белого фаянса. Через зашторенную стеклянную дверь вышли под увитый растениями свод.

— Ты уж прости, сад очень запущен, — сказала донья Луиса.

Все здесь росло в беспорядке. От шоссе сад скрывала ограда из железных прутьев, скрепленных оцинкованными пластинами. Где-то совсем неподалеку был Королевский канал. Донья Луиса обратила внимание гостя на две мраморные скамейки, подарок маркиза де ла Реаль Прокламасьон. Дорожка привела их к покрытой арабесками деревянной беседке. Донье Луисе захотелось немного отдохнуть здесь и насладиться свежим ветерком, колыхавшим длинные стебли растений. Отсюда, из беседки, видна была голубая, потускневшая от дождей галерея, которая шла вокруг дома.

Послышался сдержанный смех. Из дверей кухни на галерею пятилась служанка. Дон Франсиско Сантос, обняв ее за талию, запускал руку за расстегнутый ворот платья. Улыбаясь, служанка сопротивлялась и одновременно пыталась оправить форменное платье. Донья Луиса сделала вид, что не замечает их.

— А тут у нас много цветов: жасмин, душистый табак, цветущий кактус, жимолость, ромашка. Хочешь, отнеси своей матушке жасмин. Она приготовит добрый настой.

Они вернулись в дом, пройдя под тем же самым увитым растениями сводом, Попросив у Луиса извинения, Кристина задержалась с матерью в столовой. Даскаль прошел в зал, сел в кресло из палисандрового дерева и принялся разглядывать в зеркале свое неясное отражение. Через застекленную перегородку до него доносились голоса.

— Он совсем старый, мама. Просто в голове не укладывается такое!

— Ты же видела своими глазами. Я ничего не могу поделать. Ах, доченька, как это горько! Целые дни он проводит в винном погребе и со всем кварталом пьет ром. Он забыл о том, кем мы были раньше.

— Этого нельзя допускать. Запри его.

— Невозможно. Не забудь, он ведь очень болен и скоро умрет, пусть его. Но эта женщина… Ах, доченька!

Донья Луиса рыдала.

— Успокойся, мама.

— Бывает, что ночами он берет ее в нашу постель, а мне приходится уходить в другую комнату. Какая гадость, какая гадость! Пожалуйста, не говори ничего Аурелио. И весь день он торчит в кухне с этой женщиной.

— Рассчитай ее!

— Не поможет. Он делает ей подарки, дает деньги.

Донья Луиса плакала странно: жалобно и в то же время пронзительно, это напоминало звучание какого-то инструмента. Потом шаги удалились в глубь дома. Кристина вернулась через четверть часа.

— Мама просила извинить ее, ты же видел, какая трагедия.

Отвечать Даскалю не хотелось. Часы, украшенные херувимами, показывали шесть. Кристина с Даскалем вышли из дома. В эти предвечерние часы проспект был затоплен потоком машин. С металлическим скрежетом катили огромные автобусы. Черный дымок выхлопных газов облачками стоял над облупившимися фасадами. Это ничуть не походило на гравюры Миаля, где проспект в Серро середины девятнадцатого века изображался просторным и спокойным и по нему шли толстые негритянки в широченных юбках и нагруженные тюками рабы, по небу плыли ястребы, а дома с плоскими крышами, увенчанными огромными фаянсовыми вазонами, хвастливо выставляли себя напоказ.

Кристина оставила Даскаля у здания редакции. В лифте он нажал на кнопку пятого этажа. Администрация помещалась там. Воздух везде был кондиционированный, и в каждом коридоре фонтанчик для питья. Войдя, Луис поздоровался с Доритой и Кармен. Сеньора Росалеса не было. Сеньора Дуарте не было тоже. Даскаль сказал: «А сеньор Даскаль здесь». Он сел в вертящееся кресло, обитое коричневой кожей, и стал просматривать лежавшие на бюро бумаги. Работать не хотелось, и, взяв хороший, мягкий карандаш, он принялся рисовать в блокноте кораблики и домики с пальмами. Время от времени он поглядывал на Дориту и Кармен, наблюдая, как они двигаются. Обе были стройные, обе в безупречных накрахмаленных блузках и темных юбках из плотной материи. Узкие юбки подчеркивали изящный изгиб бедер. Даскаль не решил бы, какую из них выбрать, даже если б рассматривал их еще тысячу лет.

У Кармен был живой интерес к работе; это была серьезная и способная девушка, и основным достоинством ее было умение с толком разобраться в корреспонденции и принести на подпись сеньору Дуарте уже готовый ответ. Даскаль несколько раз встречал ее на концертах в филармонии и на благотворительных спектаклях. Она мечтала о том, чтобы со временем, накопив опыт, получить более самостоятельную работу. Дорита окончила гаванскую Деловую академию; она интересовалась журналами мод, прибегала к сложным косметическим ухищрениям и большую часть своего заработка оставляла в парикмахерской; ей то и дело звонили по телефону, и она не пропускала ни одной вечеринки в загородном клубе, ни одних воскресных танцев в «Спортивном казино». А летом все свободное время пропадала в Морском клубе. Пожалуй, Даскаль отдал бы предпочтение жизнерадостности Дориты перед расчетливостью Кармен.

Работа в газете оказалась гораздо приятнее, чем он предполагал. Панчете Росалес бывал раз в неделю и, поговорив час с Дуарте, уходил. Густаво Дуарте появлялся в редакции около десяти утра и сидел там до часу. К обеду он почти всегда приурочивал свидание политического или делового характера. Возвращался он около четырех и работал до восьми. Бывало, что он заглядывал еще около десяти или в полночь, чтобы просмотреть верстку. Дуарте признавал только два вида деловых связей: политические и рекламные. У себя в кабинете он держал два диплома: один от Ассоциации промышленников и другой от Кубинской рекламной ассоциации — и еще портрет Панчете Росалеса. Дуарте состоял членом Билтмор-клуба, где и проводил воскресные дни. «Дела, — любил повторять он, — делаются нынче за гольфом или на яхте». И еще он часто говорил: «Для того чтобы делать деньги, гораздо важнее иметь здоровую печень, чем математический ум». Дуарте считал, будто Даскаль мечтает о том, чтобы имя его упоминалось в светской хронике, мечтает об обеспеченной жизни и общественном положении. Отношения между ними походили на отношения учителя и ученика. Даскаль не пытался разуверить Дуарте: тот все равно никогда бы его не понял.

Даскаль вскрыл несколько конвертов и начал читать скучные письма. В семь часов Дуарте позвонил сказать, что не вернется, так как приглашен сегодня на ужин. Даскаль воспользовался случаем, чтобы уйти. С вежливым равнодушием попрощался с Кармен и, как сообщник, улыбнулся Дорите, которая, глядя в маленькое зеркальце, подкрашивала брови.


Квартира Брачо Санчеса на Ведадо была маленькой и претенциозной. Брачо заполнил ее вьющимися растениями, потому что «они нудные и назойливые». Да и сам Брачо был назойливым и нудным.

Даскаль посетил одну из его выставок, и в холстах, чересчур насыщенных краской, которая, видно, накладывалась шпателем, он узнал Пикассо; не мог только понять, какому из его периодов подражал Брачо.

Когда Даскаль вошел, маленький зал был полон народу и все говорили разом. Кто-то дал ему стакан рому. Даскаль подошел к группе людей, которые спорили насчет журнала «Раисес». Те, кто там печатался, защищали журнал, а те, кого не печатали, ругали его. На самом же деле все мечтали напечататься в «Раисес». Брачо вместе с другими художниками и группой «избранных» писателей собирался издавать новый журнал. Сейчас он — толстый и грубый — излагал свои планы, окруженный кучкой людей, тесно сбившихся у балкона. «Главное — иметь хоть что-то за душой и самовыражаться; без всяких идеологий и «измов»; пусть каждый делает, что хочет». Поэт Эрмудес оказался скептиком: «Начнем с того, что журнал все равно читать не станут, да и мы сами не будем его читать». Брачо отпарировал: «Маловерам в моем журнале не место! А вера способна горы сдвинуть».

Даскаль пошел на кухню. Прислонившись к раковине, Карлос Сарриа слушал, как два композитора разговаривали об Эрике Сати. Как раз недавно Карлос говорил Даскалю, что собирается учиться играть на гитаре. Даскаль поздоровался с ним издали, но добраться до него не смог. Разговоры в прокуренной комнате мешались в неясный разноголосый гул: «Дадаизм-муссолини-маринетти-гегель-антонио-гитерас-диалектический-материализм-ритмы-евреи-в-германии-томас-мор-на-французскую-ривьеру-смерть-титико-льяноса-выборы-аграмонте-учредительное-собрание-шостакович-сафра-жан-поль-сартр…»

Даскаль услышал, как поэт Эрмудес говорил: «На днях мне рассказали случай, очень характерный для отношения общества к творчеству как таковому. Один художник рисовал в Центральном парке, к нему подошел молодой парень и спросил, что он делает. Художник ответил, что он ловит конкретные проявления жизни и в меру своего субъективного восприятия материально воплощает их посредством линий, объемов и плоскостей. А парень отвечает: «Да, да, знаю я вас, подонков». Кое-кто засмеялся, но остальные невесело молчали.

Поставили пластинку: сначала «Мама Инес», потом дансон, а за ним «Жемчуг твоих уст». Шум стоял невыносимый. Даскаль уже было направился к двери, как вдруг увидел входившую Марию дель Кармен Седрон. Она была очень привлекательна в этот вечер в своем красном платье, простом и облегающем, а ее черные волосы от красного платья казались еще чернее.

— Тут невозможно оставаться, — прокричал Даскаль.

— Но я пришла именно сюда, — ответила Мария дель Кармен.

— Ты же видишь, что тут творится. Пойдем посидим где-нибудь поблизости.

Они вышли из квартиры и сели у самых дверей прямо на ступеньку парадной лестницы. Здесь, на ступеньках, они слушали гам и музыку и принимали участие в общем веселье, только оно их не оглушало.

— Ты не был вчера на пикнике, — сказала Мария дель Кармен.

— Я не мог — работал.

— А по телефону ты сказал, что не занят и придешь.

— А потом вот вышло, что не смог…

— Ты ведь с комплексами, потому, видно, и не пришел.

Даскаль почувствовал, как воля его куда-то стремительно уходит, и понял, что вот-вот готов будет полностью, безраздельно, всем существом отдаться этому насмешливо-благосклонному взгляду. Огромного труда ему стоило не выдать себя. Он притворился, будто не слышит.

— Я же говорил Лбе, что обедал в обществе твоего отца, — сказал Даскаль.

— Говорил. А я почему-то не сказала, что потрясена твоей важностью.

Удар был прямым, сильным и болезненным.

— Хочешь надо мной посмеяться? Там, у Брачо, довольно найдется таких охотников, — сказал Даскаль.

— Я не думала смеяться, я только хотела, чтобы ты не сидел так, словно аршин проглотил.

— Я?

— Вот именно, ты. Точь-в-точь как в тот день, когда ты рассказывал о монахе.

— А! Ты запомнила тот день?

— Запомнила.

— И решила своими глазами увидеть рай?

— Иначе зачем же я здесь?

— Для меня он вовсе не здесь.

— А где же?

— Это очень сложно. Я и сам еще хорошенько не знаю.

— Так поищи.

— Этим я и занимаюсь.

— И не принимай все близко к сердцу.

— Вот это уже труднее. Но именно это и поддерживает во мне жизнь. Пусть тяжело, зато я чувствую, что живу.

— Почему ты не ходишь в Яхт-клуб? Мы могли бы иногда там поболтать.

Густая и теплая волна ударила в грудь, прокатилась по животу, по ногам: тихая нежность захлестнула его. Необходимо было ее побороть.

— Это выше моих сил.

— Вот видишь? Опять комплексы.

— А почему ты не учишься играть на гитаре, как Карлос?

— Зачем?

— Чтобы дать выход снобизму, интеллектуальному дилетантству. И меня бы тогда оставила в покое.

Мария дель Кармен засмеялась, показав зубы, безупречно выровненные за две тысячи песо в стоматологической клинике Хикеля. Она знала и уже не раз убеждалась, что эта ее манера смеяться убийственно привлекательна. Даскаль был сражен. Он лихорадочно искал выхода.

— Пойдем куда-нибудь!

— Нет, не могу. Маргарита и Кристи ждут меня где-то здесь. И потом, тут довольно мило. Долго я не собираюсь оставаться, в девять мы ужинаем.

Даскаль проводил ее до двери, а сам бросился к лестнице и помчался вниз, перепрыгивая через три-четыре ступеньки.

Дома Даскаль прошел прямо к себе, как был, одетый, бросился на постель и вдруг почувствовал себя одиноким, словно взаперти. Звуки и запахи проникали сюда извне, из джунглей общества, и ему захотелось обратно, в эти джунгли, но в то же время он чувствовал свою значительность именно оттого, что он не там, что он не как все; острое, язвящее, ненасытное, неудовлетворенное и неизбывное беспокойство вновь переполнило его, и нежные, сверкающие, прекрасные, неувядаемые, благоухающие образы вереницей прошли перед ним; его захлестнула ненависть к этому бегу с препятствиями, на который он был обречен. Ему увиделась вселенная, вздыбленная и жестокая, с ее поэтической путаницей и грубой красотой, вселенная, в которой человек методически подавляется. И показалось, что в этот миг озарения он мог бы подвести итог всем эпохам, соединив в гигантском синтезе все, что было создано человеком.

Он долго лежал так в темноте, с открытыми глазами, и, когда заснул, было еще рано.

ОТЦЫ ОТЕЧЕСТВА

В тот день, когда в Национальном театре впервые выступал Карузо, а кресла в партере стоили восемь песо, Габриэль Седрон весь вечер простоял у театра, представляя, что в это время происходит в зале. Его не интересовало искусство, опера его интересовала как символ определенного положения в обществе. И попасть в оперу казалось ему вершиной возможного для человека счастья.

А когда начался разъезд, он смотрел на сверкание бриллиантов в накрахмаленных манишках фраков, на расшитые блестками и золотом одежды, на тиары и длинные талии женщин в вечерних платьях, походивших на насекомых под огромным увеличительным стеклом. Груди креолок, подрагивавшие при ходьбе, возбуждали в нем мучительное желание, которое становилось еще сильнее от нежных бликов перламутра и дрожи вееров из Страусовых перьев.

Светлыми ночами он бродил по Центральному парку, мимо вокзала Вильянуэва, до самого Марсова поля и фонтана «Индианка», который считал необычайно красивым, и мечтал о том дне, когда у него будет дом со множеством статуй и вещей, таких же прекрасных, как эта.

Именно тогда и произошел случай, широко обсуждавшийся в газетах, — к огромному стыду Габриэля, который хотел бы, чтобы его мать об этом никогда не узнала. Но она не могла не узнать, если читала гаванские газеты, а она, конечно, их читала с некоторым запозданием, но читала.

Габриэль получал тогда сорок песо в месяц, и этого при разумных расходах ему хватало. Восемь песо он платил за комнату в пансионе «Друг» на улице Нептуна, 35; обедал он в кабачке О’Рейли, на что уходило около тридцати сентаво в день. Остальное шло на книги, прачечную и прочее, необходимое тому, кто посещает университет. Однако денег недоставало на все, другими словами, их не хватало на развлечения.

Ежедневно за пять сентаво он покупал газету «Ла Дискусьон» и читал о том, что театр «Молино Рохо» дает бенефис со следующей программой: «Креольское рыцарство», «Купание прекрасной Фрины» и «Курица, несущая золотые яйца». С участием любимицы публики Аиды ди Глория. В пятницу — премьера «Школы плутовства». Из этой же газеты он узнавал, что в парке Мирамар Сантос и Артигас показывают фильмы, в том числе и снятые на Кубе: «Либорио достается главный выигрыш», «Прибытие генерала Вуда» и как достойное завершение программы полнометражный фильм «Андрэ Шенье» с участием актеров «Комеди Франсэз».

Габриэль часто бывал и в «Молино Рохо», и в «Мирамаре», а также в «Альгамбре», в «Политеаме» и в «Альбису», где в то время давали «Веселую вдову». Но хотелось большего. И однажды было решено создать «Общество».

Их было двенадцать. Все они изучали право, а шестеро из них жили в доме 35, по улице Нептуна. Идея сводилась к тому, чтобы каждый месяц вносить по одному песо и выбирать президента, который распоряжался бы этим фондом и обеспечивал бы по воскресеньям развлечения.

Первым президентом «Общества» был Хуанито Диас, и это ему пришла в голову блестящая мысль истратить пять песо на первый взнос за пианолу. Конечно, этот взнос был единственным. Чтобы пианолу не могли отобрать, они дали неверный адрес, и в праздничные дни перевозили ее с места на место в украшенном коронами погребальном фургоне, за что каждый раз платили шоферу пятьдесять сентаво.

В конце первого месяца, подсчитав расходы, они увидели, что денег на выпивку все равно не хватает. Кетико Эрнандес, избранный вторым президентом, подал счастливую мысль отправиться к Рамону Гомесу. (Кетико, царство ему небесное, в конце концов стал хозяином продуктового магазина и умер в объятиях мулатки, после того как съел не в меру много фасоли.)

У Рамона Гомеса на улице Санха был перегонный аппарат, с помощью которого он изготовлял ром «Гомес». Делегация пришла к нему в тот самый момент, когда он, стоя в одной рубашке, без пиджака, считал пузатые бутылки. Идея состояла в том, чтобы сосредоточить деятельность «Общества» на пропаганде рома и за это получать бесплатную выпивку.

Дон Рамон согласился. Он велел отпечатать несколько тысяч листовок: «Пейте ром «Гомес»; обратную сторону листовок промазали клеем. Ребята расклеивали их по городу и каждую неделю получали шесть бутылок рому и шесть анисовой водки.

В те же самые дни произошла история с «Альфонсом XIII». Паченчо узнал, что на этом испанском пакетботе прибывает Маринита Луис, которая до того, как уехала в Испанию, была его любовницей. Они с Габриэлем пошли ее встречать.

На палубе Маринита познакомила их с сеньорой В., с которой подружилась во время плавания. Сеньора В. в письмах договорилась о браке с сеньором М., у которого в столице был большой магазин мужского белья. Сеньоре В. рубашечник не понравился, и она отказалась от данного обещания. (Потом уже Маринита рассказала, что на корабле у В. был роман со старшим офицером.)

Маринита носила красные подвязки, но и сеньора В., по-видимому, была не так добродетельна, как могло показаться. Паченчо отвел обеих к Глории Трес, содержавшей самое элегантное по тем временам заведение. Какая там была клиентура! Ни один из завсегдатаев не имел в талии меньше сорока двух дюймов, а свои животы они обтягивали жилетками из дорогого сукна, перекрещенными золотыми цепочками.

Паченчо и Габриэль познакомились там с другими девушками, и очень скоро все «Общество» навещало самых прекраснейших куртизанок Гаваны. Было решено, что сбор с Рамона Гомеса необходимо увеличить. Но для этого потребовалась сенсация. Тогда они вспомнили о театре.

В тот день они заранее собрались в Центральном парке и стали ждать конца спектакля, когда публика начнет разъезжаться. Сидя на скамейке, Габриэль Седрон нервно курил сигарету, ему вспомнилось — он прочел об этом в газете «Ла Луча», — что накануне вечером в кафе «Комары» завязалась перестрелка и в результате были ранены два человека и одна лошадь. Очень может быть, что сегодня вечером произойдет что-нибудь похожее. Никогда не известно, на что можно нарваться, имея дела с офицером, который еще совсем недавно воевал, — с офицером, который всегда носит при себе страшный бискайский револьвер.

Но вот огни в вестибюле театра стали ярче, нервы напряглись еще больше. Они перешли через улицу и, стоя перед входом, делали вид, будто читают афиши. В дверях показалась публика в парчовых платьях и отутюженных фраках. Парни незаметно стали наклеивать рекламы рома «Гомес» на спины кавалеров, на экипажи, на поджидавшие хозяев сверкающие «паккарды», на стены и на цилиндры.

Скандал, как и надеялись, был грандиозный. Жаль только, что сенатор Понсе своей тростью сломал руку Хуанито Диасу.

На следующий день знаменитый репортер Рекардо Дольс посвятил этой проделке свои «Заметки на злобу дня». Но тут все стены столицы оказались оклеенными листовками, предлагавшими ром «Гомес». Торговля оживилась, и дон Рамон повысил плату до двенадцати бутылок рому и восьми бутылок анисовой водки. Кутежи «Общества» нашумели на всю округу. Габриэля Седрона огорчало только то, что его мать узнала обо всем и написала ему пространное письмо, где предостерегала сына от дурных компаний.

Развлечения приняли такой размах, что Габриэлю Седрону для поддержания сил пришлось купить себе два патентованных средства: настойку Берро и эликсир доктора Бастида. По воскресеньям он проделывал на трамвае длинный путь до Ведадо и там укреплял здоровье морскими купаниями. Неистощимый на выдумки Хуанито Диас быстро поправился и снова мог принимать участие в развлечениях «Общества».

Габриэль всегда помнил отцовский совет: в этой стране хорошо одним генералам и ученым — и потому не пренебрегал занятиями. Летними вечерами он ходил с Паченчо гулять, они ели фруктовое мороженое и смотрели на золотую молодежь времен республики: Бебито Эчарте, Хенарио де ла Вега, Хорхе Бомбальера, Пепито Искьердо, Артуро Такечеля, Бекико Пелайеса — так сказать, ее цвет, самые сливки. Во время воскресных прогулок случалось ему с восхищением наблюдать и знаменитую куртизанку по прозвищу Живой труп, которая прогуливалась по Прадо в своем экипаже; ее бесстрастное лицо было покрыто белилами, что еще больше подчеркивало белизну кожи: такова была ее манера предлагать себя. Некогда в ее постели побывали известнейшие люди.

Огни Гаваны, вначале ослепившие Габриэля, теперь стали ему привычными. Он уже не ходил, как бывало раньше, в шляпный магазин «Энрике» поглазеть на хлопотавших там красавиц. Он всерьез занялся учением. Ежедневно читал газеты и, поскольку увеличилось его месячное содержание, сумел послушать Тамаки Миуру в «Мадам Баттерфляй», Эухению Суффоли и Энрике Борраса — словом, приобщался к серьезному искусству.

Это были счастливые времена, деньги текли рекой. И поэтому, когда умер дедушка Сандалио, Габриэль ответил отказом матери, которая звала его приехать заняться делами. В письме он посоветовал ей нанять управляющего. Огромный город лежал перед ним — только руку протянуть, — и Габриэль решил его завоевать.

БЕЛОЕ ЗОЛОТО

БЫТИЕ

Версия 1932 года в том виде, как рассказал ее Кастано Сарриа по настоятельной просьбе Лолы Мены

В начале сотворил бог отели «Ритц» и «Уолдорф».

Пятая же авеню была безвидна и пуста, и тьма над поверхностью Олд-Бонд-стрит; и дух божий носился над Гайд-парком.

И сказал бог: да будет «Тиффани», и стал вексель.

И увидел бог: hors d’oeuvre[59], что она хороша, и отделил бог Ниццу от Монте-Карло.

И назвал бог мартини very nice[60], а путешественника назвал болтуном. И был вечер, и было утро: день один.

И сказал бог: да будет твердь посреди трестов, и отделил дебет от кредита.

И создал бог твердь и отделил проценты, которые под твердию, от долговых обязательств, которые над твердию: и стало так.

И назвал бог твердь фондовой биржей. И был вечер, и было утро: день второй.

И сказал бог: да соберутся все меню, которые на Вандомской площади, в одно место и да явятся à la carte[61]: и стало так.

И назвал бог Уолл-стрит улицей только для господ, а собрание забастовщиков назвал большевистским. И увидел бог, что хорошо.

И сказал бог: да произрастет час коктейлей «дайкири» со льдом и five o’clock[62] и чековая книжка, приносящая по урожаю тростника плод, в котором семя его по роду его, в гаванском Яхт-клубе: и стало так.

И произвели рубщики тростника колонов — колонов, сеющих семя по роду их, и чаны, приносящие необработанный сахар, в котором семя его по роду его, в бумагах расчетной платы. И увидел бог, что хорошо.

И был вечер, и было утро: день третий.

И сказал бог: да будет tips[63] на тверди ночных клубов, для отделения дня от ночи, и да будут они для знамений, и для сезонов, и дней, и годов, и да будут «Say it with flowers»[64], на тверди цветочных магазинов, чтобы освещать благодарность: и стало так.

И создал бог две улицы великие: улицу большую, для управления ночью, и улицу меньшую, для управления днем, и vedettes[65].

И поставил их бог по всему континенту, чтоб не хватало денег.

И улицу большую назвал Бродвей, а улицу меньшую назвал Рю-де-ла-Пэ. И увидел бог, что хорошо.

И был вечер, и было утро: день четвертый.

И сказал бог: да будут ссуды на сахарное производство и опротестованные векселя и они да полетят по нотариальным конторам перед лицом тверди законов.

И сотворил бог Моргана и Рокфеллера больших и всякую душу живую, пресмыкающихся перед ними, которых произвел сахар по роду их. И увидел бог, что хорошо.

И благословил их бог, говоря: плодитесь и размножайтесь и наполняйте бонами республику, и банкроты да размножаются на земле.

И был вечер, и было утро: день пятый.

И сказал бог: да произведут урожай тростника по роду их фирмы «Данхил», и «Салка», и «Шанель»: и стало так.

И сказал бог: создадим Кантри-клуб по образу нашему, по подобию нашему, и да владычествует он над банковскими счетами, и над Каннами и Биаррицем, и над Булонским лесом, и над журналами, и над всеми hang-overs[66], пресмыкающимися по земле.

И сотворил бог cover charge[67], по образу своему, по образу божию сотворил ее; блюзы и фокстроты сотворил.

И благословил их бог, и сказал им бог: плодитесь и размножайтесь и наполняйте гаванские Билтмор-, Яхт- и Кантри-клубы и нареките их по имени их: Г. Б. Я. К. и владычествуйте над всеми дамскими комнатами в барах на Парк-Лейн и Авеню д’Опера и над всяким, кто говорит «Au revoir»[68], «See you soon»[69] и пресмыкается по земле, и прежде всего — спортсменами.

И сказал бог: вот, я дал вам всякие слова — for he is a jolly, good fellow[70], перед ним hats off[71]; и всякие extra dry[72], superluxe[73] — вам это будет в пищу.

А всем welcome[74] на земле, и всем enchanté[75] в небесах, и всякому, кто курит сигару из сигар — «Корону», в которой душа живая, и всякому, кто говорит «I like my way»[76], и всякому, кто говорит «c’est la vie»[77], «все это анархисты», «мамуля любит духи», дал я путешествия за границу: и стало так.

И увидел бог все, что он создал, и вот, устыдился весьма. И был вечер, и было утро: день шестой.

И совершены небо и земля, и все принадлежности их.

И совершил бог в день седьмой дела свои, которые сделал, и почил в день седьмой от всех дел своих, которые создал.

В ФЕВРАЛЕ 1952 ГОДА

Сенатор Габриэль Седрон поцеловал Ритику. Он был уже у двери и прощался. Это был мокрый стариковский поцелуй. Седрон стал замечать, что ему все труднее равняться с Ритикой. Ему посоветовали принимать один китайский концентрат, по нескольку капель с водой после еды. В запасе еще оставалось испытанное средство: черепашьи железы, устрицы, мозг обезьяны. Ничего страшного, естественный процесс: сенатор старел.

Сегодня ему надо было уйти пораньше: в Капитолии собирался сенат. Седрон всегда находил время заглянуть к Ритике и, болтая с ней, выкурить сигару. Ритика служила машинисткой в одном из отделов Капитолия. Седрон познакомился с ней, когда готовил закон в защиту создания торгового флота, принесший ему такую популярность. Пока обсуждался закон, газеты ни о чем другом не писали: «Вот она, судьба, предначертанная нам на море. Куба, изолированный остров, прокладывает путь через океан». Нашлась и такая, что сравнила Седрона с адмиралом Нельсоном. На Ритику подействовала значительность этого человека, который диктовал ей длинные параграфы, не переставая жевать дорогую сигару. Она знала, что сенатор получает деньги на представительство, имеет оклад, своих людей среди распространителей лотерейных билетов, занимает несколько государственных постов и еще какие-то призрачные должности, что дает ему в общей сложности до пяти тысяч песо каждый месяц. В те посвященные морскому закону дни Ритика ходила в черной блузке с открытыми плечами. Естественно, что сенатор пригласил ее однажды выпить чего-нибудь в «Хрустальном дворце», неподалеку от Капитолия, что было как бы продолжением рабочего дня. Следующий раз они встретились субботним вечером, сенатор пригласил ее в «Кохимар» на рис с устрицами. Оттуда они отправились в «Гуанабо», в номера. Седрон подарил ей отрез китайского шелка. Так все и началось, а кончилось тем, что сенатор решил снять для нее квартиру. Ритика Сильва была дочерью Немесии Сильвы и неизвестного отца. Немесия, швея из Луйано, крепко сбитая мулатка, очень красивая, знала толк в любви. Ритика была почти белой, и мать ею гордилась. В четырнадцать лет Ритика потеряла невинность; произошло это в той же комнате, где они жили (Немесия пошла относить платье), а виновником оказался Просперо Тросто, который был годом моложе Ритики. Она училась, но школы не кончила. В восемнадцать лет поступила на работу в магазин «Тен Сент де Гальяно»; она была хороша собой, и тот американец, что взял ее на работу, повел ее в дом свиданий на Райо. Ритика любила говорить: «Не было бы счастья, да несчастье помогло». В отделе, торговавшем искусственными цветами, она познакомилась с представителем фирмы «Альдерете», который сделал ее своей любовницей, а когда решил оставить, устроил на работу в Капитолий. Никогда еще Ритике не было так хорошо, как теперь. Габриэль Седрон был старик, почти старик, и баловал ее. Он многого не требовал. Приходил к ней ежедневно, но трудиться, действительно трудиться, надо было приблизительно раз в десять дней. А в остальное время они просто болтали, дурачились и шутили. Старая Немесия, которая была хитрее дочери, советовала ей попытаться сделать свое положение более определенным. Что сенатор влюблен по уши, было очевидно, но того, чего хотела Немесия, надо было добиваться. У своего приятеля Эстанислао Тринидада Немесия достала приворотное зелье, настоянное на кокосовом орехе, тыкве, петушиной крови, серебряном реале, пепле бамбука, водке с перцем и лиане. Зелье это, налитое в огромный кувшин, Ритика ставила под кровать, когда Седрон ложился отдохнуть. Сама Ритика садилась на кровать, спускала ноги на пол (осуществляя тем самым таинственную связь сенатора с кувшином) и заводила разговор о том, как хорошо было бы, если бы они поженились. К своей жене Седрон уже не питал даже привязанности. Для него Эрнестина Гираль была такой же чужой, как бумажник, который находят на улице. Правда, фамилия Гираль всегда помогала ему. Вовсе не одно и то же — быть женатым на Эрнестине Гираль или на Ритике Сильве, думал сенатор; и потом, его всегда останавливало то, что дочь, Мария дель Кармен, никогда не простила бы отцу развода. Другую битву Ритика затеяла из-за машины. Сначала она попросила модный «кадиллак»; Седрон засмеялся: «Даже у моей жены его нет, а сам я езжу в «бьюике». Тогда Ритика остановила выбор на «шевроле», желтом «шевроле», со съемным верхом. Она знала, что уж его-то со временем добьется. Седрон качал головой, и глаза его от смеха становились узенькими, как у китайца, но он не говорил «нет», когда Ритика настаивала. Сейчас она нанимала машину на сколько вздумается, потому что Седрон оплачивал все, чего бы ей ни захотелось. Так и остальное со временем утрясется, думала Ритика.

Когда сенатор ушел, Ритика пошла к себе в комнату. Сняла узкие черные брючки, итальянскую матроску, эластичный пояс и бюстгальтер. Так, голая, она села на край кровати и разулась. Оглядела себя в зеркало. Да, хороша, очень хороша. «Что бы там ни было, в двадцать три года можно подцепить кого угодно». Она открыла стенной шкаф, надела старую нижнюю юбку, сунула ноги в туфли на деревянной подошве, запихнула в рот жевательную резинку и закурила «Кэмел». Потом пошла на кухню, вынула из холодильника бутылку воды и, положив в стакан лед, налила. На террасе она поставила стакан на стеклянный столик, а сигарету положила в пепельницу. С журнального столика взяла «Боэмию» и Стала бездумно ее листать.


Заседание началось спокойно, потому что все считали принятие закона делом решенным. Габриэлю Седрону была обещана часть в доходах новой фирмы, он уже прикинул, что этот кусок потянет не меньше чем на двадцать тысяч песо. И теперь ему было неприятно и унизительно выступать против, однако на то были привходящие причины. Сам президент Прио рассказал ему о своей встрече с американским послом, состоявшейся во дворце.

Когда Седрон осторожно заговорил о том, что Куба не в состоянии сейчас иметь торговый флот и что этот закон преждевременен, сенаторы поглядели на него с удивлением и опаской — не потерял ли он рассудок. Но вслед за Седроном, в поддержку ему, выступили сенаторы Вейтиа, Санчес Эрринг, Толедо и Маркес. Обстановка начала проясняться. Эта оппозиция могла означать только одно из двух: либо президент зарезал закон, либо сенаторы хотят продать свои голоса подороже. В перерыве к Седрону подошел сенатор Марио Кабрера, депутат от либеральной партии.

— Послушай, старина, в чем все-таки дело, я ничего не понял.

— Закон не проходит.

— Как это не проходит?

— Не проходит, — повторил Седрон.

— Ну-ка, расскажи мне в двух словах.

— В теперешних условиях содержание торгового флота обошлось бы очень дорого.

— Перестань крутить. Что происходит? Ты же знаешь, что у нас уже есть соглашение. Разве тебе мало предложили? Ведь у тебя два процента. И потом, слишком много сил положено, чтобы вот так пустить все на ветер.

— Послушай, Макуто, ты мне друг, и я не могу тебя обманывать. Выбрось это дело из головы.

— Ни за что, я пристрелю на месте любого, кто вздумает ломать мне эту комбинацию, — крикнул Марио Кабрера так громко, что привлек внимание других сенаторов.

— Успокойся, mister Big[78] сказал, что дело не пройдет. Мне вчера сообщил об этом во дворце сам президент. Я не шучу. Меня оно интересовало не меньше, чем тебя. Ты же слышал, что говорили Толедо, Вейтиа, Маркес и Санчес Эрринг, мы все заодно.

— Что это за мистер? Посол, что ли?

— Он самый.

— Вывалял нас в дерьме!

— Вот именно, — сказал Седрон. — Ведь я уже собрался на эти деньги съездить в Европу.

— Послушай, а никак нельзя надуть их, придумать какую-нибудь уловку, как в прошлый раз?

— И речи быть не может. Стоит нам дать верфям хоть один заказ, как нас в ту же минуту лишат услуг панамского, греческого и американского флота. И останемся мы с полными складами сахара.

— Ну и мину нам подложили! Подумать, сколько сил было затрачено!

— Вот так.

— Что же делать?

— Ничего, голосовать против, ссылаясь на то, что недостаточное экономическое развитие не позволяет нам осуществить столь честолюбивый проект.

— Послушай, Габриэль, неужели так-таки ни одного судна?

— Ни одного, старина.

Заседание началось с опозданием на сорок пять минут. Закон о торговом флоте был отклонен. Седрон и Санчес Эрринг позвонили, чтобы сообщить об этом, в секретариат президента. Седрон зашел еще в секретариат сената, немного поговорил там, подписал две или три неотложных бумаги и ушел.

В «Эль Дорадо» он встретился с Маркесом, они заказали коктейли и отошли к столику с устрицами.

— Что, тебе тоже требуется для бодрости? — спросил Маркес.

— Возраст, возраст, — ответил Седрон улыбаясь.

Седрон с удовольствием глотал скользких, отдающих морем устриц, приправленных лимоном и острым соусом. Потом они вернулись к широкой стойке из красного дерева выпить старого рому. К ним подошли два агента из квартала Атарес.

— О чем говорят сеньоры?

— В чем дело?

— Черт возьми, Филипито! Как ты сюда попал? Выпей-ка с нами, — сказал Маркес.

— Позвольте представить вам моего единоверца Ульпиано Эстевеса.

Толстый мулат, нервно теребя в руках соломенную шляпу, почтительно поздоровался с сенаторами:

— Ульпиано Эстевес, к вашим услугам. Ульпиано Эстевес, к вашим услугам.

Филипито и Ульпиано заказали пару пива. Они заговорили о предстоящих выборах и о том, как они разогнали собрание ортодоксов в Атаресе.

— Сработали мы чисто. Скажи им, Ульпиано.

— Сработали. Сработали.

Кто-то сказал: «Ортис забияка, это точно». Рев автобусов, сворачивавших за угол, то и дело заглушал спор, который шел за соседним столиком, и вдруг кто-то крикнул: «Он наркоман и мерзавец!» Седрон беспокойно обернулся. Конечно, он не мог оставаться безучастным, если в его присутствии оскорбляли президента, но дать втянуть себя в такую вот ссору, в кафе, он тоже не мог. Он решил допить и вернуться в Капитолий.

К сенаторам подошел продавец лотерейных билетов и показал им свои номера. Маркес просмотрел их и отказался. Худой мулат опустил монетку в виктролу и нажал кнопку. Кафе заполнил гнусавый, ровный голос певца, рассказывавшего о любовной измене и коварных женщинах.

Рядом с виктролой в ожидании клиентов чистильщик ботинок отбивал щеткой по ящику ритм гуарачи. Продавец лотерейных билетов заказал кофе и, прежде чем закурить сигару, обмакнул ее кончик в кофе.

У самого тротуара остановился синий «олдсмобиль», из него вышли двое мужчин и, подойдя к стойке, попросили две бутылки лимонаду. Тот, что поменьше, расстегнул нижнюю пуговицу своей куртки и вынул из-за пояса пистолет. Его спутник отошел к виктроле, откуда хорошо просматривалось все кафе. Ульпиано Эстевес первым заметил оружие и крикнул: «Что это?!» И в тот же миг раздались выстрелы. Официант, возвращавшийся с лимонадом, швырнул бутылку в раковину, а сам припал к полу. Чистильщик спрятался за виктролу. Крики, шум падающих столов и стульев смешались в один сплошной грохот. Бросаясь на пол, сенатор Маркес опрокинул на себя плевательницу. Продавец билетов, схватившись за собственную руку, кричал: «Мама, черт возьми, ай, мама, мама, черт возьми!» Из руки у него хлестала кровь.

Габриэль Седрон попробовал удержаться за стойку, но не смог и начал медленно оседать; он еще пытался подняться на ноги, но сползал все ниже и ниже, пока совсем на сполз и остался лежать на полу, головой на ступеньке.

Человек, стоявший у виктролы, выпустил в потолок всю обойму и стал отступать к «олдсмобилю». Второй, поменьше, увидев, что Седрон упал, тоже стал отступать. Они спокойно сели в машину и умчались в мгновение ока.

Двое мужчин выскочили из-за столика, за которым прятались, и выбежали из кафе, не обогнув лужу крови, хлеставшей из раны в животе Габриэля Седрона. Увидев, что худой мулат пытается снять с мизинца Седрона перстень с огромным бриллиантом, Маркес приподнялся и, быстро вытащив револьвер, крикнул: «Тронь только — убью!» Из глубины кафе донесся голос: «Теперь-то он храбрый!» Хозяин «Эль Дорадо» по телефону вызывал полицию. Все еще пронзительно-хвастливо звучала гуарача. Наконец кто-то остановил виктролу. Продавец билетов, уже сидя на стуле, не переставал кричать. И тут послышались сирены полицейских машин.


Мария дель Кармен вышла из такси напротив больницы «Скорой помощи». Маркес сообщил ей о случившемся по телефону, и она не стала ничего говорить матери, опасаясь за ее слабое сердце. Вытирая слезы, она поднялась по лестнице и в вестибюле увидела сенатора Санчеса Эрринга; сенатор обнял ее. К ней сразу же подскочили репортеры и фотографы; Санчес Эрринг позволил им фотографировать и сам сделал скорбную мину, но в интервью отказал и проводил Марию дель Кармен к лифту. Наверху им сказали, что сенатор Седрон все еще в операционной и сведений о его состоянии нет. В кабинете на первом этаже спал сенатор Маркес — ему дали снотворное. Мария дель Кармен села на деревянную скамейку и, кусая кружевной платочек, тихо заплакала.


Ритика спала после обеда, когда Немесия подошла к ее постели:

— Габриэля убили!

— Что ты? — спросила Ритика, со сна ничего не понимая.

— Убили твоего Габриэля.

— Габриэля?!

— Только что слышала по радио.

Ритика соскочила с постели и начала одеваться.

— Где он?

— В больнице «Скорой помощи».


Даскаль работал в редакции, когда, толкнув дверь, вошел Филипито, неся на подносе кофе с молоком, и сообщил, что только что совершено покушение на сенатора Седрона. Даскаль почувствовал, как в нем оживает давняя тревога: предстояло лицом к лицу столкнуться с этим миром, предстояло помериться с ним силами. Он позвонил на квартиру Марии дель Кармен. Сеньорита ушла, сеньора тоже ушла, но позже. Даскаль спросил, знают ли они, что случилось с сенатором. Служанка ответила, что о господине уже известно и что он в больнице. Даскаль сказал Кармен, что отлучится на час.

В больнице «Скорой помощи» начальник полиции принес Марии дель Кармен соболезнование от себя лично и от президента республики. Из операционной сенатора уже перевели в палату. Но Марии дель Кармен не удалось увидеть отца, когда его провозили мимо — он был накрыт простыней. Врач сказал, что пробиты кишечник и брюшина. Лишь через сутки можно будет определить, выживет ли он. Однако, продолжал врач, многие выживали. Мария дель Кармен больше не плакала. Вестибюль второго этажа заполнили сенаторы, министры, фотографы, журналисты, офицеры, полицейские, редакторы газет; прибыл посланный от архиепископа Гаваны и позже — секретарь президента. Все говорили разом.

Даскаль считал своим долгом подойти к Марии дель Кармен, но боялся показаться смешным — уж очень банальными были проявления скорби, затрепанными слова сочувствия. Он колебался. Что сказать? «Скорблю вместе с тобой». Нет, это для похорон. «Я с тобой в твоем горе». Тоже не годится, слишком избито, и, поднимаясь по больничной лестнице, он все еще не решил, что скажет. В вестибюле, увидев толпу сплошь из важных персон, почувствовав дым дорогих сигар и услышав ровный густой гул голосов, Даскаль подумал, не отступить ли, и все же заставил себя подойти к Марии дель Кармен. Он просто пожал ей руку, и все.

Ритика приехала в больницу в нейлоновой облегающей кофточке и узкой черной юбке. Она шла, а вслед ей перешептывались, злословили. Ритика хотела пройти к Седрону в палату, но ее не пустили, и, громко вскрикнув, она зарыдала в отчаянии. Сначала Мария дель Кармен не поняла, кто эта молодая женщина, плачущая по ее отцу, но очень скоро догадалась. Она подозвала Вегу, доверенного человека сенатора, и попросила его увести эту девушку, которая нарушала порядок, приличествующий подобному случаю. Веге удалось, преодолев некоторое сопротивление, увести Ритику из вестибюля.

Ритика спустилась на первый этаж и оттуда позвонила по телефону Немесии.

— Мать, приходи сюда, в больницу, и найди мне Эстанислао Тринидада, не то я потеряю все.

Вега отдал Марии дель Кармен несколько телеграмм и сказал, что еще звонили по телефону. К телефону Мария дель Кармен подходить не стала, а попросила Вегу записать, кто звонил, и всех поблагодарить. Звонили друзья семьи, знакомые из Билтмор- и Яхт-клуба — все те, кто не считал удобным явиться в больницу, по, конечно, нанесет визит позже, когда именитого пациента перевезут в клинику «Мирамар», хирургический центр, или выставят его тело для прощания. Эрнестину Гираль забрал к себе ее брат, который и сообщил ей о случившемся. Эрнестина хотела поехать в больницу, но брат уговорил ее не делать этого. Он отвез Эрнестину к себе, куда уже был вызван доктор Кастильо, который дал ей снотворного. Эрнестина спала в комнате своей невестки; под окном проходила фешенебельная и бойкая Пятая улица Мирамара.

Мария дель Кармен попросила Вегу отыскать Даскаля. Вега нашел его в коридоре; Даскаль курил.

— Луис, я хочу, чтобы ты узнал для меня, почему с папой так поступили.

— Я? Но… как?

— Ты сам сообразишь как. У тебя есть друзья в университете, в революционных кругах, узнай, потому что я ничего, просто ничего не понимаю.

Она опять заплакала; Луис Даскаль закурил новую сигарету и, дотронувшись рукой до плеча Марии, вышел.

Из бара на углу он позвонил Маркосу Мальгору, который уже знал о случившемся.

— Не представляю, с чего и начать, Луис, ты ведь знаешь, меня с этими людьми ничто не связывает.

— Но ты хоть с ними знаком, а я нет. Мария дель Кармен хочет, чтобы…

— Попробую что-нибудь сделать. Я растерял все связи. У меня нет с этими ребятами ничего общего.

— Ты же знаком кое с кем, спроси их, пожалуйста!

— Куда тебе позвонить?

Ритика с Немесией встретились в баре «Пароход» при больнице.

— Нашла Эстанислао?

— Он ждет нас у себя.

Они сели в такси и поехали на улицу Королевы. Эстанислао жил в чистеньком домике. Смеркалось, но света во дворе еще не зажигали. На веревках сушилось белье. Дверь Тринидад открыл сразу. В углу — кровать, напротив — большой шкаф, стол и два табурета. Почти половину комнаты занимал высокий алтарь бога Чанго и множество приношений.

— Тринидад, ты должен спасти мне Габриэля, — сказала Ритика.

— С ним случилась большая беда, я знаю.

— Уважь ее просьбу, Тринидад, — попросила Немесия.

Эстанислао Тринидад взял новую глиняную миску и поставил ее на алтарь перед великим Чанго. На дне миски он начертил мелом кружок, две стрелы и четыре крестика. Потом налил в нее водки, святой воды, положил пчелиного меду, листик альбааки, майорана и розмарина, добавил немножко дождевой воды, собранной во дворе, птичьи перья, «чтоб ему летать без страху», и гвоздь из подковы.

— В травах заключена сила леса, а в железе — земная глубь, мед успокаивает, одна вода изгоняет, а другая вода защищает.

Тринидад подошел к шкафу и, вынув из ящика завязанную в узелочек косточку, маленькую, похожую на сустав человеческого пальца, тоже бросил ее в миску.

— Теперь нам не хватает только его крови.

— Чего?

— Немесия, пойди в больницу и принеси вату, испачканную его кровью.

— Беги, мама, скорее!

Тринидад встал на колени перед алтарем и бормотал молитвы; Ритика, обессиленная, присела на табурет.

— А теперь, Ритика, ты должна раздеться, — сказал Тринидад.

— Я?

— Не хочешь?

— Когда мама вернется.

— А Габриэль пока умрет.

— Нет, нет.

Ритика быстро сбросила одежду и, обнаженная, подошла к Тринидаду, который внимательно ее оглядел.

— Теперь иди сюда, встань перед Чанго и повторяй: «Чанго, бог огня…»

— Чанго бог огня…

— …хозяин искры…

— …хозяин искры…

— … от тебя одного жду добра…

— … от тебя одного жду добра…

— …открой путь твоей дочери…

— …открой путь твоей дочери…

— …огради меня от пороха и крови…

Тринидад механически бубнил заклинания и очень внимательно разглядывал тело девушки.


У дверей дома Сарриа Даскаль с силой давил на звонок, и наконец швейцар открыл. Даскаль беспокойно ходил по вестибюлю, пока служанка по телефону звонила наверх. Карлос распорядился, чтобы его пропустили.

В комнате Карлоса Сарриа Сантоса было множество полок с книгами, изображения острова Кубы на четырех старинных картах в потускневших золоченых рамах, письменный стол с великолепной бронзовой лампой и кровать в деревянном алькове, по обе стороны которого стояли шкафы.

Карлос сидел в кресле и читал стихи.

— Ты уже слышал? — спросил Даскаль.

— Конечно, обычное дело.

— Не знаю только, как это было. Я звонил Маркосу, чтобы он все узнал.

— Как Мария дель Кармен?

— Бедняжка, очень худо. Ее это сразило.

Даскаль сел на постель и закурил сигарету; взяв со стола пепельницу, он пристроил ее на подушке.

— Эта страна никогда не утихомирится, — сказал Карлос. — Одна революция за другой.

— Правда.

— Папа на днях сказал, что, если на Кубе так будет и дальше, лет через десять все пойдет прахом.

— Ну, тебе-то известно, что эти жалобы немного стоят.

— Папа как раз из тех, кто не болтает, а занимается делом — работает и создает.

— Вкладывают капиталы и при этом жалуются — вечно одно и то же.

— Да нет, старик как раз говорит, что Прио хоть и избегает демагогии, в глубине души знает, что его-то дело прочное.

— Вот и остается одно — агитировать. Агитировать, делать политику, а в результате — драчка группировок, треск петард и каждый божий день покушения, и все из-за того, что кому-то из участников революции тридцать третьего года отказали в синекуре.

— Пожалуй, и Седрон пострадал из-за этого. Как ты думаешь? — сказал Карлос.

— Пожалуй. А может, и месть… да мало ли что.

— Почему ты не позвонишь, не узнаешь?

— Где у тебя телефон?

Выйдя в коридор, Даскаль позвонил в несколько мест, быстро поговорил и вернулся в комнату.

— Маркос разговаривал с одним своим приятелем, и тот сказал, что на Седрона покушались потому, что он предал революцию тридцать третьего года.

— Тридцать третьего года? Кто еще о ней помнит?

— А другой его приятель сказал, что это просто роковая ошибка, покушались вовсе не на Седрона. Вот теперь и решай, что же на самом деле было.

— Не знаю, но мне кажется, последняя версия ближе к истине.

— Обнаружить только теперь, что Седрон предатель, довольно глупо.

— Пожалуй, он сказал это из похвальбы, чтобы показаться сведущим.

— Может быть. Там много горячих голов. В университете чуть что — сразу за оружие.

— Наверняка это была ошибка.

— Но черт возьми, что же делать в этой сумятице?!

— Ничего, — сказал Карлос. — Самое разумное — быть в стороне и наблюдать.

— Нет, все-таки что-то делать надо! Не стоять же всю жизнь в стороне, скрестив на груди руки?

— Этот всеобщий беспорядок имеет свою систему. Все, в конце концов, приходит к тому, с чего началось.

— Будь это так, мы бы до сих пор не вышли из пещер, — сказал Даскаль.

— Допустим, но что ты-то можешь сделать?

— Не знаю, и это меня больше всего злит.


Мария дель Кармен разговаривала с хирургом, и тот сказал ей, что ухудшения у отца нет и что есть все основания надеяться на выздоровление. Она позвонила матери, но та, еще отупевшая от снотворного, едва могла говорить. «Молись, дочь моя, молись как следует», — был ее совет, после чего она опять заснула.

В десять часов сестра выпроводила всех посетителей. Около полуночи больница погрузилась во мрак; лишь слабо светились ночники в коридорах, да иногда тихо проходила сиделка. Мария дель Кармен вошла в палату к отцу — он тяжело дышал под кислородной маской. Не раздеваясь, она легла на узкую койку ночной сиделки.

Кто эта женщина, что плакала перед дверью палаты? Неужели это возможно? Да, возможно. Никогда она не думала, что такое может случиться. Весь ее мир: ее дом, ее друзья, ее клуб — все было таким прочным. И вот теперь туда ворвалось что-то грязное, жестокое. Почему в отца стреляли? Габриэль Седрон был хорошим человеком, очень хорошим, лучшим из лучших. Он называл ее Мария, гладил по голове и говорил. «Что хочешь, доченька, что хочешь». Она вспомнила, как еще подростком услыхала однажды разговор отца с тайным агентом: «Его надо пристрелить, чтобы развязать себе руки!» Она тогда плакала. Как можно, чтобы ее отец… ее отец. Ее отец. С ним она танцевала первый вальс в тот день, когда ей исполнилось пятнадцать лет и ее одели во все белое. Иногда по воскресеньям он даже ходил с ней в церковь. Сколько раз мать Аскарате говорила ей в коридорах колледжа «Сердце господне», что ее отец — столп общества; они — Седроны, и она — одна из Седронов, из семьи, с которой все считаются. А разве не были они членами всех клубов? Значит, зависть: кто-то ненавидел ее отца, ненавидел до такой степени, что пытался убрать, прикончить, и вот — огонь, свинец, кровь. А он такой хороший человек. У себя дома, в семейном кругу, в халате и домашних туфлях из мягкой телячьей кожи. Он уважал ее мать, был сдержан: всегда целовал ее в лоб, когда приходил. Что надо было здесь этой женщине? Ее отец — и она, эта женщина, совсем молодая, с такими формами, в облегающей блузке. Ее отец целовал эту женщину не тем домашним поцелуем в лоб, а слюнявым, жадным поцелуем, — немощный старик, желавший продлить наслаждения молодости. У старого Габриэля Седрона, оказывается, было две жизни. Нет, нет, не в этом дело! В чем же они с матерью просчитались? Чего они ему недодали? Его хотели убить; видно, кто-то страдал так, что пожелал смерти ее отцу. Но ее отец не способен был причинить зло. Не способен? Желая догнать то, что от него навсегда ушло, старик сенатор взял к себе в постель эту молоденькую девчонку, упругую, свежую, соблазнительную, ровесницу дочери. И если его убивают, это потому, что он сам убивал. И Тони Сильва — такой же, наверное, такой же. С его здоровым образом жизни, с его обязательным стаканом молока, с его спортом, с его солнцем, с его мокасинами, белыми носками и узкими брюками телесного цвета; но он очень хорош, и его все уважают, и он хороший, хороший. Он во всем знает меру. И неужели его, как отца, занимают такие же непонятные, грязные, темные дела? Неужели они занимают Тони Сильву? И неужели он мог бы обнимать ее так, как обнимал отец эту девчонку, которая кричала здесь вовсе не к месту? Да, так, только так. Всегда так. Грязь есть грязь, и только грязь. И насилие — грязь тоже.

Сестра тихонько постучала в дверь, сказать, что ее зовут к телефону. Это был Даскаль.

— Они ничего не знают, Мария. Говорят, что его спутали с другим.

— Спутали?

— Спутали. Ты слышишь меня?

— Да, слышу хорошо.

— Еще что-то говорят о тридцать третьем годе. Будто бы какая-то месть.

— Кто тебе сказал это?

— Люди, приятели. Мне неудобно расспрашивать подробнее.

— Тут наверняка что-то еще, порасспроси других.

— Невозможно. Я уже расспросил всех, с кем только знаком.

— Расспроси тех, с кем незнаком…

— Сейчас не очень удобно, полиция…

— Полиция не помешает, а я хочу знать за что.

— Только сама ничего не предпринимай, Мария дель Кармен, оставайся там и жди спокойно.

— Я ничего не буду предпринимать, если ты расспросишь.

— Кого? Я уже повидал всех, кого знал.

— Поищи других.

— А как отец?

— Лучше.

— Хорошо?

— Лучше. Врач говорит, что выживет.

— Это главное, Мария. Спокойной ночи.

ОТЦЫ ОТЕЧЕСТВА

В газетах Габриэль прочитал о новом восстании Хосе Мигеля Гомеса, о том, что он сдался под Кайкахе, и вспомнил, что его отец был убит во время одной из таких авантюр. Хосе Мигель, писали газеты, сложил оружие, потому что посол Соединенных Штатов на Кубе в одном из своих заявлений дал понять, что его страна не признает победы революции. Это и решило дело в пользу Менокаля, которому без труда удалось переизбраться вновь. Цены на сахар подскочили тогда до двадцати двух сентаво за фунт.

В 1921 году цены на сахар начали падать, а президентом благодаря мошенничеству Менокаля стал Альфредо Сайас. Габриэль питал симпатию к Сайасу и не понял как следует, что означал «Протест тринадцати»[79], в котором президента обвиняли в махинациях с куплей-продажей монастыря Санта-Клары.

В университете Габриэль познакомился с Фернандо Ороско и Эрнесто Менендесом. Ороско был недоволен существующим порядком и часто вызывал у Габриэля раздражение. Все ему было плохо, этому Ороско: «Надо пройтись метлой от Сан-Антонио до Майси».

Габриэль считал, что для каждого человека существуют те или иные ценности, что-то святое. «Только не для этих людей, они не знают, что такое этика, для них ничего нет святого, — говорил Фернандо. — Это шайка наглецов». Габриэль от таких разговоров приходил в бешенство — они отнимали у него веру, они опустошали его.

Эрнесто Менендес был совсем другим, он больше пришелся по душе Габриэлю, потому что был сыном бывшего министра из кабинета Хосе Мигеля, и это рождало близость между ними, между двумя отпрысками одного клана: либеральной партии. Оба придерживались одной точки зрения: ничто в этой жизни не совершенно и благополучия можно достичь лишь с помощью социальных реформ, избегая опасных потрясений.

Габриэль, Фернандо и Эрнесто собирались в доме Менендесов, на Ведадо. В просторном портике, удобно устроившись в белых креслах, они часами спорили, забыв об учебниках. За несколько недель до экзаменов они вспоминали про университет и тогда с головой погружались в общую теорию государства и гражданское право.

Они уже строили планы, как по окончании университета пойдут работать в контору к Менендесу и будут не только зарабатывать на жизнь, но попытаются речами, памфлетами и статьями переделать страну.

Как раз в это время Габриэль получил дурные известия из Сагуа. Мать писала: управляющий уже давно сообщает о том, что по ночам приезжают какие-то люди верхом на лошадях и изменяют границы их земель. Раньше она не хотела его беспокоить. Теперь же дело приняло совсем серьезный оборот: ее принуждают продать плантацию. В случае отказа у нее перекроют воду, которая поступает для орошения из соседнего поместья. А ездит и скупает все земли в округе некий Торрес из «Кьюбан лэнд компани». Габриэль ответил ей, чтобы она продавала землю и о нем не думала, потому что перед ним открывается дорога в столице. Она же сможет жить на то, что лежит у нее в банке, и на пенсию за отца. Так Седроны потеряли свои земли.

Едва генерал Мачадо вступил на президентский пост, как мечты Габриэля начали сбываться. Девиз предвыборной кампании — «Вода, дороги, школы» — не остался пустыми словами. За время правления Мачадо было построено Центральное шоссе, Капитолий — словом, кое-что сделано.

Убийство Армандо Андреса встряхнуло их. Поговаривали, что убить его приказал сам Мачадо, недовольный тем, что журналист был к нему в оппозиции. В тот день они до поздней ночи разговаривали в портике у Эрнесто. Фернандо говорил об Эмилиано Сапате, о Марти, о Ленине и о поправке Платта[80]. Эрнесто — о Хосе Инхеньеросе и борьбе с посредственностью. Говорилось о социализме и об империализме. И единодушно решили не быть соглашателями.

Эрнесто настаивал на том, что наилучший путь — это путь реформ, а не революций. Пришли к одному: Мачадо — то самое слабое звено в закосневшем поколении, которое дает возможность новым силам прорваться к власти, чтобы захватить ее, перестроить Кубу. В университете, как нигде, ощущались новые веяния.

Возвращаясь трамваем в Гавану, Габриэль все раздумывал над этим разговором. Внук рыбака и чахоточной бабки, внук железнодорожника, сын обманутого патриарха, погибшего бесславно, сын свергнутого вождя, искалеченного землевладельца, отпрыск простоватого либерала, жертвы спесивого консерватора, он, который только хотел и ничего не мог, теперь, наконец, в преддверии зрелости, в самое для него подходящее время завоевывал на Кубе положение. Смерть, которую принял его отец под Сан-Педро-де-Майабон, не могла быть напрасной.

Множество сигарет выкурил он, сидя на постели и размышляя, и заснул лишь перед самой зарей.

БЕЛОЕ ЗОЛОТО

— Я рассказывал вам, доктор, о том, как первый раз был в Нью-Йорке? — спросил Каетано Сарриа.

— Нет, не рассказывали.

— Самому до сих пор смешно. Пришел я к «Тиффани», в ювелирный магазин, и велел показать самые лучшие, что у них были, бриллианты. Купил для Лолы колье, которое обошлось мне в сорок тысяч долларов. Они хотели было уложить его в футляр, но я сказал: не надо. Открыл свою сумку, где лежали уже другие покупки, и положил колье туда. Было это году в шестнадцатом или в семнадцатом, уже не помню точно. А сделал я так, чтобы проучить всех этих хвастунов. Они так обалдели, что любо-дорого было смотреть.

Доктор Карденаль улыбнулся.

— Не люблю я сумерки, грусть нагоняют. И ночи не люблю, — сказал Каетано. — По ночам мне одиноко.

Доктор Карденаль протянул руку и дотронулся до лба Каетано.

— Температуры у вас нет. Наверняка это от желудка. Скажите кухарке, чтобы она вас сегодня ужином не кормила.

— Я уже сказал.

— Стакан соку, и все.

Подул влажный бриз, насыщенный запахами мокрой земли. Перед вечером лил дождь, но с наступлением сумерек вдруг прекратился. Каетано Сарриа и доктор Карденаль сидели, покачиваясь в белых креслах-качалках, в портике дома в сентрали «Курухей».

— Что за чудо! Я не вижу Лолы.

— Поехали с дочкой в Гавану, готовятся к свадьбе. Я не хотел тревожить ее. Алехандрито с головой занят каким-то праздником в Яхт-клубе. Ну, старику чуть нездоровится, стоит ли тащить их сюда из-за этого.

Из верхнего кармана куртки Каетано вынул сигары — одну себе, другую предложил доктору Карденалю. Они, не торопясь, задымили, то и дело поворачивая сигару губами, чтобы курилась ровно.

— Как вы относитесь к Конституционному комитету[81]?

— Я мало речей читал, — сказал Каетано. — Единственное, что мне ясно, — в президенты пройдет Батиста. И это хорошо. Батиста — надежный человек. Он властный, а нам это нужно. Бывает, что от недостатка опыта он перегибает палку, но с годами это пройдет, он научится править. Мне Батиста нравится. А вам?

— Э… мне-то? Мне кажется, есть у него и дурные черты.

— Совершенных людей, доктор, не бывает.

Слуга в белой куртке открыл дверь. На подносе он нес две чашечки очень горячего кофе. Каетано передал чашку доктору и только после этого маленькими глотками принялся за свой кафе.

— Хороший кофе. Повышает тонус. Не случись у меня тут кое-каких делишек, я был бы сейчас в Гаване.

— Вы много работаете, — сказал доктор Карденаль.

— Это моя обязанность. Я строил эту страну. Я один из тех, кто помогал ее создавать. Она создавалась моими руками.

— Вы много работали, — повторил доктор.

— Я да еще десяток других. Мы строили эту страну. Покрыли ее сетью железных дорог, до горизонта застроили сахарными заводами и засадили тростником — словом, дали ей жизнь. Иногда мне кажется, что я для Кубы вроде врача, — врача, который шлепает новорожденного. Такая у меня роль — наполнить кислородом легкие нашего острова.

— Верно, дон Каетано. Были, конечно, люди, которые страдали, но вы-то сделали большое дело.

— Конечно, были и такие, что страдали. Только кто помнит о мышах, которых убивал Пастер?

— Беда в том, что таких мышей у нас… было очень много.

— Видно, вы начитались, доктор, чего не следует. А вы лучше подумайте о том, что на месте, где раньше ничего не было, теперь кое-что создано. Мы пришли на земли, покрытые лишь кустарником да лесом, но прошло немного времени, и мы засеяли их, застроили домами, и задымили сахарные заводы…

— Да, это производит впечатление. Мне случилось такое видеть.

— А помните, как мы познакомились, доктор? Вы были совсем молодым докторишкой, только со школьной скамьи.

— Я и сейчас докторишка, но с большим стажем.

— Нет, вы ведь приехали в эту сентраль потому, что я вас позвал, и вы спасли здесь много жизней. Если бы я не привез вас, сколько бы народу здесь поумирало!

— Да, я достаточно повидал…

— И многое еще увидите. Мы ведь только начинаем. А настанет день, когда эти заводы будут электрифицированы, и вы увидите, как сахар рекой потечет по трубопроводам прямо на корабли.

Ветер в саду почти утих, и листья на деревьях едва шевелились; чуть касаясь друг друга, они словно перешептывались. Уже совсем стемнело, а двое все сидели и беседовали.

— Куда же запропастилась Лола? И почему это свет не зажигают? — сказал Каетано и выронил горящую сигару.

— Осторожно, обожжетесь! — предупредил доктор Карденаль и приподнялся взять сигару, тлевшую на брюках из белого дриля.

Он хотел отдать сигару дону Каетано, но тот сидел, низко склонив голову на грудь. Доктор Карденаль пощупал пульс.

Каетано Сарриа был мертв.

ОТЦЫ ОТЕЧЕСТВА

Габриэль Седрон бывал в доме у Фернандо Ороско на улице Хервасио и там познакомился с Лауритой, сестрой Фернандо. Внешность Лауриты Ороско говорила о постоянной нужде в семье мелкого государственного служащего, где к тому же изо всех сил пыжились. Достаточно было какой-нибудь тщеславной прихоти матери, и вся семья на несколько дней садилась на хлеб и воду. Отец был безвольным, и со временем в характере Фернандо появилась жестокость затравленного человека. Этот дом, где гнались за показной роскошью, а в кармане не было ни гроша, представлял сущий ад. Даже не будь претензий матери, заработок отца едва бы растянули от получки до получки — так он был невелик.

Лаурита была первой невестой Габриэля. Несмотря на свою худосочность, она казалась привлекательной. У нее были блестящие, по-девичьи влажные и зовущие глаза и длинные топкие волосы, стянутые лентой на затылке, — так и хотелось до них дотронуться. Воскресными вечерами Габриэль с Лауритой гуляли по Набережной и разговаривали, разговаривали.

Однажды вечером — зима уже кончилась — они гуляли, как обычно, только молчали. В парке Масео, как всегда по воскресеньям, было полно народу. Море было очень спокойно, казалось, оно застыло, а солнце светило на безоблачном небе и мягко пригревало, прогоняя остатки холода.

«Как все-таки прекрасна наша страна! — сказала Лаурита. — И люди такие хорошие, счастье родиться здесь». В тот момент Габриэль как-то особенно остро почувствовал справедливость ее слов, в которых и на самом деле была правда. Эта земля была его, она была прекрасна, хотя и не лишена недостатков, и он благодарил случай за то, что родился именно здесь. В тот момент он твердо знал, что, не задумываясь, пошел бы на смерть, лишь бы уничтожить нечисть, которая мешала тому, чтобы все были счастливы. Здесь, на краю острова, на залитой солнцем Набережной, глядя на спокойную воду, он забыл мечты и стремления старого Седрона, которые временами словно пришпоривали его. Фернандо был прав.

В 1928 году Мачадо переделал конституцию, что дало ему возможность оставаться у власти до 1935 года. Это была диктатура. 20 мая 1929 года состоялись официальные празднества. Одолеваемый манией величия, Мачадо принимал делегации со всего света. Экономическое положение в стране начало ухудшаться.

Габриэль переехал из пансиона на улице Нептуна на улицу Сан-Ласаро, в другой дом, более солидный, как и пристало молодому адвокату. Он частенько бывал на сборищах в кафе «Веселый вид», излюбленном месте студентов.

В 1930 году вышел декрет о снижении заработной платы, а в мае, в Артемисе, полиция стреляла в собравшихся на митинг националистов[82].

Однажды вечером, когда они вышли из «Веселого вида», Фернандо сказал Габриэлю, что настало время действовать. Нельзя больше ограничиваться болтовней в кафе. Габриэль знал, что ведется подпольная работа, и спросил Фернандо, не означает ли это, что его приглашают войти в одну из активно действующих групп. Фернандо прямо не ответил. «В свое время скажу». Сейчас он хотел лишь знать, согласен ли Габриэль. Габриэль ответил «да».

Недели три спустя после этого разговора Фернандо пришел в пансион на улице Сан-Ласаро. Габриэль принимал ванну — он только что вернулся из конторы. Фернардо ждал его в гостиной, сидя на бархатной софе, под изображением Сердца господня, и, когда Габриэль вышел к нему в майке, предложил отправиться на собрание. Габриэль пошел к себе и быстро оделся.

Собрание было на Ведадо — они долго ехали на трамвае, — в огромном старом доме профессора Ихинио Мартеля Вело. Их провели в глубь дома, в комнату, сплошь уставленную книгами. Фернандо представил Габриэля товарищам; здесь были Тульяр, кличка Сонго, Карлос Риос, Рамон Бастида, Саул Броа, Петрильо, кличка «Титико», Рене Делон и Аркона. Задача была одна, и неотложная: агитировать, помогать создавать условия, необходимые для революции. Они заговорили об Алехандро Санчесе Арбано, который разработал тактику их действий незадолго до того, как тайно отплыл на корабле, спасаясь от преследований шпиков: необходимо было заручиться поддержкой университетских студенческих кружков, с тем чтобы использовать их в качестве ведущей силы в борьбе. Вдруг кто-то постучал в дверь. Потом позвонили раз, другой, третий. Все замолкли и насторожились, ожидая, что ворвутся шпики. Мартель Вело пошел открывать. Оказалось, это Гутьеррес, по кличке Селен, который где-то задержался. Они посмеялись и пошутили немного, чтобы рассеять напряжение. Закончилось собрание в полночь.

Габриэль потихоньку втягивался в революционное движение. Часто бывал на собраниях. Фернандо работал с боевыми группами. Он снял гараж и превратил его в оперативный центр. По ночам он запирался там, распиливал трубки и начинял их динамитом. Габриэль был против насилия.

А репрессии все росли. Тюрьмы были набиты до отказа. Каждую ночь Фернандо подбрасывал бомбы. Шнуры, сгоравшие за три минуты, он поджигал сигарой, которую держал во рту, и от напряжения машинально жевал, поэтому к третьей бомбе сигара превращалась в растрепанную кисть, и ему то и дело приходилось сплевывать. Лишь взорвав третью бомбу, он вздыхал полной грудью. Габриэль стал сопровождать его в этих вылазках.

Во время одной такой вылазки, последней в сентябре, Фернандо рассказывал ему, что создан Студенческий директорат, который станет руководящим центром борьбы студентов, и что во вторник, тридцатого, они устроят демонстрацию перед домом Энрике Хосе Вароны[83]. Тридцатого сентября Габриэль не пошел на работу. Правительство не дало застигнуть себя врасплох. По соседним с университетом улицам патрулировали конные полицейские. Он увидел друзей Фернандо, теперешних своих друзей, — они стояли у статуи альма-матер сосредоточенные, молчаливые. Кто-то сказал: «К парку Альфаро, а оттуда ко дворцу». Цель демонстрации была изменена — тиран собственными ушами должен услышать их протест. Они тронулись.

Кто-то крикнул: «Смерть Мачадо! Долой тирана!» Габриэль подумал, что мог бы умереть за родину и что умрет за нее, готов умереть, потому что эта земля стоила того, чтобы отдать за нее жизнь. Эта мысль вдохновила его, и он побежал прямо на синие мундиры. Приближаясь к улице Инфанты, они услышали отдельные выстрелы. Габриэль подобрал два булыжника, в ярости швырнул их в полицейских и увидел, как один из них вдруг осел и начал сползать с седла, хотя крови и не было заметно.

Габриэль чувствовал гордость за себя, за своих друзей и даже за пешеходов, которые просто разбегались по подъездам; он гордился даже хозяйками, которые со стуком поспешно запирали двери своих домов. «Долой империализм янки! Долой тиранию!»

Какой-то тучный студент кулаками расчищал себе путь в толпе синих мундиров. Габриэль последовал его примеру. Но сильный удар отбросил его, он потерял равновесие и упал на мостовую. Дыхание перехватило, и он с трудом раза два глубоко вздохнул. Вокруг стремительно двигалось множество ног. Тяжело дыша, Габриэль поднялся. Он увидел юношу, похожего на поэта-романтика, увидел, как он боролся с полицейским и как потом, сраженный нулей, упал навзничь. После он узнал, что его звали Трехо, кличка Фело.

Толпа лавиной покатилась по Сан-Ласаро. И опять гремели крики, хлопали стремительно запиравшиеся двери. Когда демонстранты дошли до парка Масео, навстречу подул свежий ветер с моря. На улице Хервасио и Беласкоаин их встретили свинцом: все полицейские пятого участка были брошены против студентов. Какая-то старуха упала раненая возле лотка с фруктами. Демонстрация отступила. Габриэль побежал по улице Хервасио к дому Фернандо. Мать Фернандо причитала: «Все анархия! Анархия!» Лаурита увела Габриэля в дом. Войдя в комнату рядом с кухней, он бросился на постель. Через четверть часа пришел и Фернандо. Они решили остаться дома, пока беспорядки не стихнут, и этой же ночью уехать.

К вечеру начался сильный дождь. Габриэль хотел было сходить в контору, но Лаурита стала убеждать его, что это опасно. Ненадолго вышедший из дому Фернандо вернулся с новостями — Торриенте и Фигероа ранены. Трехо при смерти. Вся Гавана потрясена.

МАРТ — ТОЛЬКО ПРЕДДВЕРИЕ

Карлос звал его на праздник к Ане Мендосе. Даскаль улыбнулся: голос шел откуда-то издалека, словно из другого мира. У Даскаля не было маскарадного костюма, а бал был костюмированный. Но Карлос стоял на своем — в костюмах восемнадцатого века придут только те, кто любит себя показать. Ладно, значит, в смокинге. Даскаль повесил трубку.

В пять по просьбе Густаво Дуарте он должен был зайти в контору «Электрической компании» за конфиденциальным письмом от мистера Уилера. Вернувшись на службу, Даскаль просмотрел газеты. На пятой странице «Диарио де ла Марина» он прочитал:

ФРАНЦИЯ ВОСЕМНАДЦАТОГО ВЕКА

Невиданно блестящим обещает быть бал «Франция восемнадцатого века», который устраивают у себя сегодня вечером супруги Мендоса де ла Гуардиа. Уже несколько недель приглашения Уинстона Мендосы, известного нашего «спортсмена», и его милой супруги, Аны де ла Гуардиа, рассылаются лучшим гаванским семьям.

К этому «clou de la saison»[84] готовятся серьезно. Оформление осуществляет замечательный художник Марио Арельяно, которому удалось воссоздать французскую атмосферу в особняке Мендосы, стоящем в прекрасном «faubourg»[85] Альтурас-де-Мирамар.

Выступление ансамбля «Чавалес де Эспанья» будет другой достопримечательностью этого праздника. Популярные и любимые всеми мелодии в его исполнении доставят удовольствие «happy few»[86]. Костюмы ансамблю «Чавалес» специально для этого случая создал Марио Арельяно, который решил нарядить знаменитых испанских артистов пажами времен Людовика XV.

Девушки из высшего общества облачатся в костюмы, сшитые по моде тех времен у самых лучших портных. Исмаэль Бернабеу, знаменитый couturier[87], приготовил три прелестных костюма: мадам Ментенон, мадам Дюбарри и мадам Помпадур. Изысканная Мелли — костюм Марии-Антуанетты, который ждет подлинный «succes»[88].

Этот элегантный прием для высшего света супруги Мендоса де ла Гуардиа устраивают в честь своей дочери Аны, которая недавно окончила колледж «The Sacred Heart»[89] в Нью-Йорке.

На той же странице через три колонки Даскаль прочитал:

ПОМОЛВКА МАРИИ ДЕЛЬ КАРМЕН СЕДРОН И АНТОНИО СИЛЬВЫ.

Весть о помолвке сеньориты Марии дель Кармен Седрон Гираль с достойным молодым человеком Антонио Сильвой, без сомнения, обрадует их многочисленных друзей. Невеста — дочь сенатора республики, выдающегося политического деятеля нашего времени Габриэля Седрона (который сейчас, к счастью, выздоравливает после трагического случая, происшедшего на прошлой неделе) и красавицы Эрнестины Гираль.

Жених — сын члена многих клубов и выдающегося представителя делового мира Антонио Сильвы и его элегантной супруги Фанни Хирнс.

Как только отец невесты поправится, состоится прием для близких друзей в честь этого союза по любви.

Ана де ла Гуардиа подняла трубку и поговорила с шеф-поваром ресторана «Эль Кармело»: все было в полном порядке, закуска и напитки готовы. Она повесила трубку и в записной книжечке отметила позолоченной шариковой ручкой срочные дела. Анита в парикмахерской укладывала волосы в сложную прическу, под стать своему костюму. Ана позвонила в парикмахерскую и поговорила с дочерью. Все шло хорошо. Она облегченно вздохнула и поднялась к себе в комнату немного вздремнуть.

Все последние дни были заполнены сумасшедшей беготней. Но и сегодня хлопот еще хватало. Рабочие развешивали старинные французские гобелены со сценами королевской охоты, взятые напрокат в антикварном магазине Кандаса. В саду поставили несколько огромных ваз из терракоты, украшенных гирляндами роз; вазы специально для этого случая были привезены из поместья графини дель Валье де Рохас в Матансас. В зале повесили люстру из бронзы и горного хрусталя.

Ана де ла Гуардиа вошла на минутку в комнату дочери, последний раз взглянуть на платье, которое Анита наденет сегодня вечером, — белое, шелковое, с большим бледно-голубым бантом на корсаже и маленькими бантиками на рукавах, оно было точной копией платья мадам Бержере де Гранкур с портрета Франсуа Буше. Бал обещал быть замечательным.

Ана была довольна. Все складывалось, как она задумала, в конце концов, зачем еще деньги, если не для таких вот маленьких радостей? Уинстон стонал над каждым чеком, который ему приходилось подписывать, но зато у девочки будет праздник, замечательный праздник, лучший в сезоне; может статься, ее имя надолго сохранится в анналах светской хроники; бал семейства Мендоса де ла Гуардиа займет место рядом с Красным балом в Кантри-клубе, Балом драгоценностей и другими в том же роде. И потом, в Анитины годы полезно завязывать связи с лучшими людьми. После этого бала ее наверняка будут приглашать на все приемы, ужины и балы, и круг ее знакомых начнет расширяться. А настанет время, и Анита выйдет замуж — она это прекрасно знала, — выйдет замуж за человека с положением и — почему бы не быть и та кому? — за человека с деньгами. Говорят, деньги счастья не дают, — не дают, но помогают его добиться. А на девочку ушла уйма денег: гувернантка-француженка, платья, клуб, уроки музыки, английского языка, занятия теннисом, путешествия в Италию да еще колледж «Сердце господне». Теперь следовало найти мужа со средствами, который тоже мог бы обеспечить ее всем, ни в чем не отказывая. Вот она всегда и повторяет Аните: мы с папой не станем вмешиваться, ты выйдешь замуж за человека, которого изберет твое сердце, но мы-то хорошо знаем, что деньги — очень важная вещь и что, если мужчина не имеет положения в обществе, он и внимания твоего не привлечет. В последнее время с ней часто бывали два очень видных молодых человека: Карлос Сарриа Сантос и Франсиско Хавьер Вальехо, оба воспитанные, серьезные, и у обоих впереди надежное будущее. Из них вышли бы великолепные мужья. Но давить на девочку не надо. Само собой, она сказала Аните, что та может свободно выбирать любого из двоих. На сегодняшнем балу ее кавалером будет Франсиско Хавьер; это стоило труда, ведь такие вещи не говорятся прямо, тут не позвонишь по телефону и не спросишь напрямик Карлоса или Франсиско Хавьера: не хотите ли быть на нашем балу кавалером Аниты? Нет, в подобных делах так не поступают. Пришлось поговорить с Росарио Камарой, чтобы та попросила Питера Фигероа поговорить с Франсиско Хавьером и тактично, очень тактично передать ему приглашение. Получилось отлично. Сначала Франсиско Хавьер позвонил Аните, а потом нанес визит, чтобы обговорить все детали. Само собой, его костюм должен гармонировать с платьем Аниты. Поэтому остановились на костюме графа Мёлана с портрета Друэ: белые чулки до колен, черные панталоны и камзол, кружевные манжеты и жабо, а ворот и борта камзолы расшиты серебром. Одним словом, строго и изысканно.

Ана де ла Гуардиа вошла в ванную комнату и расстегнула «молнию» своего серого платья. Чтобы снять корсет, пришлось потрудиться. Освободив жирное тело из заточения, она глубоко вздохнула, яростно и с наслаждением почесалась и надела розовую, до пят, ночную рубашку. Все шло хорошо, удивительно хорошо. Боже мой, что за благодать этот мир! До бала оставалась долгая сиеста, но в шесть надо опять быть на ногах, чтобы успеть окинуть взглядом каждую мелочь. Заснула она мгновенно.


В вестибюле, у входа, лакей в ливрее времен Людовика XV собирал пригласительные билеты. Карлос и Даскаль поздоровались с Уинстоном Мендосой, который, держа бокал с виски в одной руке, другой пожимал руки гостям, отпуская подходящие к случаю остроты. Карлос с Даскалем прошли в сад, направились к бару, устроенному у самой изгороди из пальм, и спросили две порций виски с водой.

Флорентино Коссио разъяснял Исмаэлю Аггире обстоятельства одного чрезвычайно выгодного дела. Речь шла о том, чтобы собрать капитал в сто тысяч песо и основать фирму по застройке земельных участков. Банк «Бандес» вкладывал в дело пять миллионов, из которых полтора следовало выделить на расходы по заключению сделки. Остальное было в их распоряжении, и они могли начинать действовать. Исмаэль Агирре внимательно слушал. Такие дела разом не решаются, понимающе заключил Флорентино, сначала следует хорошенько поразмыслить.

Тани Монтальво беседовала с Юйи Крусом, держась на почтительном расстоянии, хотя всем отлично было известно, что они любовники. Когда по вечерам Бернабе Гарос отправлялся в Коммерческий банк, Тани, его возлюбленная супруга, посещала квартиру Юйи. А по воскресеньям Юйи и Бернабе играли в покер в Теннис-клубе на Ведадо. Последнее казалось особенно забавным…

Из сплетен, которые рассказывают за карточным столом, половину следует отбросить, рассуждал Сесар Паласио, но все понимали — во всяком случае, те, кто играл с ним, — что этим Сесар хотел бы приглушить разговоры о недавнем празднике в его имении «Мирадор», где в бассейне купались нагишом все хористки из кабаре «Бельвю».

Около одиннадцати прибыла в полном составе компания из Билтмор-клуба: Сапо Ардура, Танке Ордоньес, Джонни Диас, Субиарре и Качарро. Поздоровавшись с Уинстоном Мендосой, они прошли через зал, кривляясь и исподтишка отпуская шуточки. Качарро обмакнул расческу в огромную чашу с пуншем, которая стояла на столе в столовой, и не спеша причесался перед венецианским зеркалом. Один из официантов сообщил об этом Уинстону Мендосе. И почти тотчас же разорвалась петарда, наполнив все вокруг зловонием. Уинстон позвал компанию в вестибюль и уже совсем в ином тоне предупредил, что, невзирая на дружбу, которая связывает его с их родителями, вынужден будет сообщить в полицию, если они и дальше будут вести себя неподобающим образом.

Джими Бигас был вне себя от злости из-за того, что, кроме него, в костюмах Людовика XV явились Нельсон Симони и Бернардито Арментерос. На Маргарите было прелестное платье Марии-Антуанетты. За столиком Аниты Мендосы и Франсиско Хавьера велась оживленная беседа. «Интересно, — говорил Франсиско Хавьер, — никто не пришел в костюме Людовика XVI». Было две мадам Помпадур, одна Дюбарри, один граф Ферсё, а Хуансито Солис оделся Робеспьером, но никто не обращал на него внимания, потому что слишком уж он заботился о впечатлении, которое производит.

На приветствие Сесара Паласио Тани Монтальво ответила совершенно недвусмысленно. Она могла ответить сухо, могла сердечно, но совершенно машинально, как это и принято; могла дружески, не выдавая, однако, своего к нему отношения. Но голос Тани Монтальво, прозвучавший вначале резко, вдруг стал совсем мягким. А это было явное кокетство, приглашение к флирту.

Сесар уловил призыв, но сегодня вечером он чувствовал себя слишком усталым. Он не стал уклоняться от беседы с Тани, однако старательно обходил запретные тропинки: они заговорили о путешествиях и кончили спором о Париже и Нью-Йорке. Сесар предпочитал Нью-Йорк, где можно отведать кухню любой страны, а Тани сказала, что ей больше нравится Париж, где все «такое нежное, а воздух благоухает». Нью-Йорк представлялся Тани городом машин, где в общественных местах толкаются и плохо пахнет. Сесар возразил, что Париж хорош своими бурлесками, но в Нью-Йорке больше жизни.

Фабио Педросо во время последнего политического кризиса потерял портфель министра, но это его не особенно трогало, он уже несколько раз был министром и наверняка будет еще. Он с кем-то беседовал, а его жена, красавица Сесилия Агуеро, кокетничала с молодым человеком, чемпионом Теннис-клуба по плаванию. Сесилия почти открыто жила с этим мальчиком. Каждый вечер, пока Фабио играл в покер на первом этаже клуба, Сесилия со своим галантным эфебом купалась в бассейне, милуясь на глазах у всех.

О Фабио даже ходил анекдот: будто бы он ответил своему брату, упрекнувшему его в том, что он женился на женщине, которая была в два раза моложе его и открыто ему изменяла, что обманут не он, а она, потому что это она, а не он, связалась со стариком.

Праздник удался, и Ана де ла Гуардиа была довольна. Все, кто именовался Аспуру, Бакарди, Крусельяс, Гомес Мена, Сарра́, Лобо, Фалья, Аскета, Энтриальго дель Валье, Карденас или Тарафа, собрались сегодня здесь. Правда, многие гости не носили столь громких имен, но со временем мечтали сравняться с их обладателями. Однако, чтобы подняться до этих людей, надо было за них цепляться. Или, как говорил Джонни Диас: «Надо вращаться в этих кругах». Потому что тот, кто сегодня в Яхт-клубе играл в кости с Флорентино Коссио, завтра в конторе мог продать ему страховку.

Карлос Сарриа направился к столику Аниты Мендоса; Даскаль с ним не пошел. Еще от бара он увидел Кристину: под руку с Алехандро она шла по газону, и сидящие за столиками здоровались с ними. Кристина сегодня хорошо выглядела. Эта женщина умела выглядеть до невероятности хорошо. В иные дни. Пожалуй, сегодня он с удовольствием побыл бы с нею наедине. Так что же все-таки — она или виски? Ведь если некрасивую женщину сдобрить виски, в итоге все равно приятно. Приятная женщина плюс виски не уступит привлекательной, а привлекательная плюс виски — просто не устоять. Кристина же отнюдь не безобразна, даже если не пить. Она красивая и приятная женщина. Надо будет позвонить ей на этой неделе, но сегодня не хочется, чтобы их видели вместе. Даскаль вошел в дом и сел на софу в гостиной.

Прекрасная Сесилия Агуеро вошла стремительно и почти повалилась на софу рядом с Даскалем.

— А я все-таки убежала!

— От кого? — спросил Даскаль.

— От этого зануды Тачо Гомеса, он преследовал меня. Ну и зануда!

— Да, все говорят.

— Здесь хорошо. А на улице уже становится прохладно. Не понимаю, как Фабио может там сидеть.

— Фабио — большой человек, — сказал Даскаль, — выдающийся общественный деятель. Тебе следует гордиться тем, что ты его жена.

— Ты думаешь? — улыбнулась Сесилия.

— Все так говорят.

— Не знаю. До того как мы поженились, я тоже так думала, но, с тех пор как я увидела такую вот жирную бородавку — она показала пальцем какую — у него на спине, я не могу относиться к нему серьезно. И потом, он носит длинные носки с подвязками. Ты носишь такие? — Сесилия наклонилась и приподняла штанину Даскаля. — Видишь? Ты современный человек.

— Ты ведь знала, на что идешь, когда выходила замуж.

— Но зато теперь меня уважают. Когда муж старше — он надежная защита.

— Что значит «уважают»?

— Не знаю, ну, когда здороваются, кланяются — и все такое. В общем, я это чувствую.

— Тебе нравится, что тебя уважают?

— Да, мне нравится, когда меня уважают солидные люди.

— А тебе хотелось бы, чтобы я тебя уважал?

— Нет, чтобы ты — не хотелось бы, — ты ведь такой же, как я. Мы должны не уважать друг друга, а вместе развлекаться…

— Ты и так достаточно развлекаешься, Сесилия.

— Иногда. Например, когда Фабио собирает в доме своих друзей-приятелей — скучища невозможная. Им всем по сто лет.

— В Теннис-клубе веселее, правда?

— Конечно, в Теннис-клубе гораздо веселее.

— В бассейне?

— Да где угодно. — Сесилия пропустила намек мимо ушей.

— А тебе бы хотелось, чтобы мы развлекались вместе?

— Конечно, если бы ты мне правился.

— А я тебе не по вкусу?

— Нет, но ты очень надменный.

— Как это надменный?

— Не знаю, но это чувствуется. Сколько раз я видела, как ты ходишь с серьезным лицом и даже не пошутишь. И потом, ты не мой тип мужчины.

Сесилия поглядела в сад и широко раскрыла глаза.

— Вон Тачо идет. Если он спросит, скажи, что ты меня не видел.

Сесилия Агуеро исчезла на террасе за шторой из бамбука, которая отделяла летнюю столовую.

Нет, это был не Тачо, а Джонни Диас, он подошел и сел на место Сесилии. Закурил сигарету.

— Тебе весело? — спросил он.

— Как всегда, — ответил Даскаль.

— А по-моему, здесь скучно, — сказал Джонни. В голосе глубокое сожаление. (Джонни Диас чувствует себя королем оттого, что он здесь, в доме Мендосы, но притворяется — этакая pose blasée[90], по его мнению, подобает светскому человеку.) Карлос Сарриа рассказывал Даскалю о Джонни: он вовсе не Джонни и у негр нет никаких оснований так называться. Дома его зовут Хуанито, он сын торговца с улицы Муралья и хочет пробиться в высший свет. Хуанито был членом клуба «Испанское казино», его часто приглашали в Яхт- и Билтмор-клуб. Но он никак не мог убедить отца, испанца, разбогатевшего на торговле шелками, попытаться вступить в какой-нибудь из фешенебельных клубов. Его часто упоминали в светской хронике, потому что он успевал бывать повсюду. По словам Танке Ордоньеса, Хуанито мечтал о том, чтобы завоевать положение в свете. Едва заговорили о предстоящем празднике в доме Мендосы, как Хуанито принялся надоедать Карлосу просьбами раздобыть приглашение и для него. Карлос заставил его две недели прождать. Но, не желая доводить жестокость до предела, в конце концов согласился. Нет, Хуанито был очень доволен тем, что он здесь, и тем, что он — Джонни. Даскалю вдруг подумалось, что этот Джонни — часть его самого, и он поспешил уйти от раздражавшего его двойника. Допив свое виски, он сухо простился с Джонни. И пошел к бару, чтобы налить себе еще.

Мария дель Кармен Седрон подле Тони Сильвы принимала поздравления по поводу помолвки и отвечала на расспросы о здоровье своего знаменитого отца. «Очень хорошо, он уже дома. Нет, дня мы еще не назначили». Шепнув что-то на ухо Марии дель Кармен, Тони отошел от нее. Даскаль воспользовался случаем.

— Вот так чудо! — воскликнула Мария дель Кармен.

— Какое ты имеешь в виду? Их два: первое, что я в этом доме. А второе, что я подошел поздороваться с тобой.

— Просто я удивилась, когда так неожиданно увидела тебя.

— Я прочитал в газетах сообщение и хотел тебя поздравить.

— Спасибо, — сказала она, чуть сморщив носик в банальной, но у нее очень милой гримасе.

— Тони Сильва — пловец, так ведь?

— Гребец. Только все, о чем ты думаешь, к нему не имеет никакого отношения. Он из очень порядочной семьи. И он — настоящий мужчина.

— А что я Думаю?

— Не знаю, наверное, что он пустышка, как другие.

— Ничего я не думаю. Я вообще потерял способность думать. И потом, действительность у нас, на Кубе, превосходит любое воображение.

— Хорошо, что есть ты, уж ты-то спасешь Кубу.

— Не надо смеяться.

— Я вовсе не смеюсь, — сказала Мария дель Кармен все так же насмешливо. — Хорошо, когда знаешь, что есть такой беспристрастный судья, как ты.

— Я никого не сужу. Но дайте мне хотя бы право на ясность в мыслях, если уж они иногда у меня появляются. И тебе бы не мешало сохранять ясную голову.

— Яснее, чем сейчас, она никогда не была.

— Но это не оттого, что ты становишься женой Тони Сильвы.

— Тебе надо срочно сходить к психиатру.

— Может, и так.

— Я в этом уверена. Что плохого в том, если я стану женой Тони Сильвы?

— Ничего, если не считать, что при этом теряешь ясность мысли. Но это неважно: чтобы подписывать чеки, думать не нужно.

— Вот подожди, я тебя с ним познакомлю, и все твои теории мигом разлетятся.

— Нет, спасибо. Мой сегодняшний лимит на неприятное исчерпан. Но я рад был узнать, что ты хоть сама себя убедила.

Даскаль быстро пошел прочь, словно желая скорей положить конец этому разговору. Когда он проходил мимо фонтана, с ним поздоровался Тапке Ордоньес.

— Послушай, старина. Что за чепуха!

— Ты о чем? — спросил Даскаль.

— Да об этом вечере. Старик хочет, чтобы все было как положено, а развлечься негде.

— Какой старик?

— Ну, Уинстон Мендоса. Мы отсюда сматываемся. Пойдем с нами?

Даскаль согласился. Они подошли к машинам. Субиарре, Джонни и Сапо уже были там. Качарро немного задержался, он слушал, как «Чавалес» пели «Feuilles mortes»[91]. Они сели в «меркурий». «Куда поедем? — К Ла Приете. — Нет, это очень далеко. Поехали в «Сан-Суси». — А получше ничего нельзя придумать? — К Ла Приете, ребята, к Ла Приете. По крайней мере не пожалеем».

Решили ехать к Ла Приете. Окна были уже темными. День видался без клиентов. И Ла Приета рано отправила девочек спать. Молодые люди колотили в дверь до тех пор, пока Амарилис, худой мулат, всегда носивший пестрые рубашки, не открыл им. Они оттолкнули его и вошли; Амарилис запротестовал: «Все уже спят. Ребята! Ну что же это такое!» Танке закричал: «Прииееетааа!» Джонни на полную громкость включил радио. Качарро схватил тяжелый торшер и принялся выжимать его, словно гирю. Сапо следил за ним и поправлял: «Плохо, сгибаешь колени в рывке. А теперь горбишься в жиме».

Кутаясь в домашний халат, вышла Ла Приета, Танке попросил ее разбудить девочек, но Ла Приета, энергично завязывая пояс халата, посоветовала им всем убираться. Субиарре открыл на кухне холодильник и налил себе стакан молока. Ла Приета крикнула, чтобы он вышел из кухни, но тот ответил, что от вина у него всегда изжога.

Качарро продолжал выжимать торшер, и Амарилис сел, чтобы не торопясь, спокойно понаблюдать, какой оборот примут события. Вдруг раздался крик. В зал вошла одна из девушек, с растрепанными волосами: Субиарре залез к ней в постель и грубо разбудил ее. «Амарилис, позвони в полицию!» — сказала Ла Приета. Но Амарилис не двинулся с места, и Ла Приета сама взялась за телефон. «Вот те на!» — сказал Амарилис. А Качарро заметил, что, пожалуй, лучше уйти, потому что дело принимает дурной оборот. Стоя в дверях, Ла Приета крикнула им: «Убирайтесь к чертям!»

Они опять влезли в «меркурий», но на этот раз решили ехать в кафе на пляж. «Мы здорово набрались», — сказал Джонни. Танке возразил: «Ну и что?»

Из всех кафе на пляже неслась пронзительная музыка, наполняя все вокруг гнусавыми голосами и пассажами флейт. По тротуару катился поток возбужденных людей, и каждый словно нарочно хотел затеряться в безымянной толпе. Треск выстрелов в тире. Прилавки, уставленные бутылками с пивом. Пышнотелые мулатки в облегающих платьях прохаживались вместе с мулатами в узких брючках и шляпах с узкими полями, из-за яркой ленты которых торчало перышко, мулатки чмокали губами в такт механической музыке виктрол.

Держа в руках старое ружье, Танке целился в свечу. «Не попадешь», — сказал Сапо. Танке выстрелил и погасил свечу. Все стали его поздравлять: Качарро, Джонни, Субиарре вопили что было мочи. Не выпуская из рук ржавого ружья, Танке повернулся лицом к улице. Хозяин тира тряхнул его за плечо: «Послушай, сюда надо, сюда». Ища движущуюся мишень, Танке описывал дулом круги.

Приближался автобус. Танке оглядел дрожащую глыбу жести, которая скрежетала и разваливалась на ходу, и прицелился в колесо. Колесо крутилось, и ружье тоже, вслед за мишенью, вдруг Танке спустил курок. Звук выстрела потонул в треске других выстрелов в тире, ритме мамбо, в смехе веселых мулаток; но было слышно, как воздух с шумом вырывался из шины. Пассажиры начали выходить из автобуса, а шофер разглядывал колесо. Компания выжидающе молчала, наблюдая за новым маленьким подвигом Танке. Однако Танке решил во что бы то ни стало добиться от них похвалы. Он еще раз нажал курок. Пуля вошла в закопченный оранжевый кузов, словно нож в масло. «Черт подери, да ведь стреляют!» — крикнул шофер. Какой-то негр, в белом, спеша скорее выйти из автобуса, потерял равновесие и свалился в яму, полную жидкой грязи, да так и остался в этой зловонной канаве в полной растерянности, как человек, который понес тяжкую утрату и не знает, звонить ли ему в похоронное бюро или просто заплакать.

— Пошли отсюда скорее! — сказал Сапо.

Петляя, они побежали мимо кафе, сквозь водоворот толпы. Трижды сворачивали за угол и наконец остановились около «Пенсильвании». Даскаль чувствовал, как колотится у него сердце, и подумал, в каком смешном положении они оказались: убегают от полиции потому, что один из них, великовозрастный ребенок, зло напроказничал. Животная радость остальных заразила и его. Швейцар приглашал войти: подмигивая, он описал в воздухе изгиб пышной женской фигуры, потом, сложив пальцы, поднес их к губам и сладко чмокнул.

Они вошли. Внутри было совсем темно. Они подошли к стойке и заказали виски с водой. Удар в тарелки и вслед за ним барабанная дробь возвестили, что представление начинается. «Добрый вечер, дамы и господа! Дирекция кабаре «Пенсильвания» рада показать вам сегодня первое вечернее шоу…» У конферансье были густые черные усы и жирный подбородок. Он повторил по-английски: «Good evening, ladies and gentlemen! Pennsylwania’s night-club managment proudly presents the first eveningshow…»

Первым выступал сам конферансье, он спел «Валенсию»; беря высокие ноты, певец, видимо, желал показать, что для его искусства не прошли бесследно дыхательные упражнения. Затем объявил: «Дорис и Луиджи, танцы разных стран». Пока не кончилось представление, вся компания пила, уставившись на площадку, освещенную лиловым лучом прожектора. Последним номером были «Куки и Рамон, выступавшие со своей румбой на лучших эстрадах мира». Покачивая бедрами, Куки выскочила на сцену, за ней скромненько вышел Рамон.

Сапо не мог устоять на месте — ноги сами потащили его к оркестру, и, попросив у ударника палочки, он принялся бешено барабанить. В такт этому разнузданному ритму движения руки становились все более судорожными. Рамон со своим строгим стилем здесь не годился. Поэтому на площадку вышел Танке и присоединился к Куки, которая танцевала в коротеньких трусиках. Ведущий в замешательстве глядел на них, зато оркестранты смеялись и искренне радовались, точно всю жизнь ненавидели Рамона. Сапо все бил в барабан, а Танке с Куки выворачивались наизнанку; Джонни, Субиарре, Качарро и Даскаль, подойдя к самой площадке, отбивали ритм ладонями до тех пор, пока Танке не выдохся и под аплодисменты не вернулся к стойке, на ходу отирая пот.

Даскаль чувствовал себя не в своей тарелке, он ощущал ложь каждого движения и каждого слова в этой разреженной, совершенно ему чужой атмосфере. Все тут было глупым и бессмысленным.

— Куда пойдем?

— Не знаю, а ты как, Танке?

— Понятия не имею, спроси Луиса.

— Луис, ты знаешь какое-нибудь хорошенькое местечко?

— Я возвращаюсь на бал.

— Как это на бал?

— Не разбивай компании, пошли с нами!

— Нет, нет, я, видно, перепил.

— Зачем же тогда на бал?

— Мы совсем рядом с домом Мендосы.

— Оставь его, Джонни. Пускай идет, ему виднее, что делать.

— Мы тебя довезем.

— Не стоит беспокоиться, я возьму такси.


В зале было пусто, шум слышался издалека, из сада. Луис рухнул в кресло. На столике рядом была аккуратно положена — специально, чтобы подчеркнуть значительность хозяев, — «Золотая книга» гаванского высшего света. Он полистал книгу и прочел на одной из страниц:

САРРИА МЕНА, Алехандро; Кристина Сантос, его супруга. Землевладелец.

Контора: улица Меркадерес, 217, тел.: М-1313, 13-я улица между А и В, Ведадо. Тел.: В-3246.

Дети: Карлос.

Клубы: гаванский Яхт-клуб, гаванский Кантри-клуб, гаванский Билтмор-клуб и Теннис-клуб на Ведадо.

«Чавалес» что-то исполняли по просьбе гостей. Поначалу, когда играли гуарачи и пасодобли, танцы развлекали гостей. Но после полуночи пошли блюзы и болеро, и теперь танцы разжигали чувственность. Танцевали, почти не двигаясь, щека к щеке, время от времени заглядывая друг другу в глаза.

Мария дель Кармен и Тони танцевали, тоже тесно прижавшись. Когда кончился блюз «Голубая луна», Тони у стойки заказал виски и коктейль. Прохаживаясь по газону, они пили. Тони сказал, что наибольшие шансы выиграть у каноэ под номером два. Как только они кончат тренироваться, капитан наберет команду из лучших гребцов с обоих каноэ. Всю следующую неделю они проведут на лодочной станции. Теннис-клуб уже давно не побеждал на соревнованиях, и дон Пепе обещал устроить в клубе пир на весь мир, если они выиграют. Было время, когда гребцы Теннис-клуба были сильнейшими. Потом удачи стали перемежаться с неудачами. А в этом году они поработали на славу. Мария дель Кармен слушала его и скучала.

Даскаль увидел их с террасы, куда вышел проветриться. Он стоял и глядел на эту пару, соединенную незыблемой респектабельностью, как вдруг услышал сдержанный смех, доносившийся из сада, прилегавшего к самому дому и отделенного двойной стеной пальм. Терраса уходила в ту сторону, и Даскаль, движимый нездоровым любопытством, зашагал туда по блестящим гранитным плитам.

Сесилия Агуеро не противилась: голова приятно кружилась от старого и ароматного напитка, от музыки, от огней, от элегантных нарядов и духов. Она уступала, а Джимми Бигас пользовался этим и целовал ее в шею и губы, потихоньку за талию притягивая к себе. Сесилия почувствовала, как молния у нее на спине, слабо щелкнув, расстегнулась, лифчик стал свободным, и увидела свою обнаженную грудь. Глубоко вздохнув, Джимми приник к ней, отстраняя мешавшие кружева костюма эпохи Людовика XV.

— Луис… Луис.

Поглощенный этой сценой, он не сразу услышал голос Кристины. Она шептала ему в самое ухо, и, оборачиваясь, он провел пальцев по мочке, словно смахивая что-то.

— Я весь вечер тебя не вижу, — сказала Кристина.

Она вдруг показалась ему надоедливой старухой, назойливой, как клоп, сосущий кровь, развалиной, которая никак не хочет в этом признаться.

— А почему мы должны видеться?

— Ты же знаешь, мне приятно тебя видеть.

— С каких это пор ты получила право выбора? Ну так вот он я. Чего тебе еще?

— Я тебя предупреждала с самого начала, Луис, чтобы ты не заставлял меня страдать, я не выношу этого.

Отвратительный, вульгарный образ рассеивался, она снова становилась собой. Кроме того, не следовало забывать о месте в газете и обо всем остальном. Надо уметь обуздывать собственные чувства, это и есть зрелость.

— Мне что-то не по себе. Видно, перепил, — сказал Даскаль.

— Пойди домой, отоспись. Да проводи меня, Алехандро ждет у выхода.

Теперь ему хочется возместить причиненные страдания, жестокость к ближнему отступает перед приливом нежности. Он подходит к Кристине и целует ее в щеку. Но опьянение будит в ней страсть, и вот уже ее губы скользят по его подбородку, ищут его рот…

— Кристина.

На террасе стоит Алехандро и держит в руках накидку Кристины, в которую она закутается, возвращаясь домой. Он пытается скрыть удивление, чтобы не показаться сметным, но его жесты, уверенные и театральные, даже самого его не убеждают в том, что он сумел остаться хозяином положения. Он заставляет себя сказать:

— Машина ждет нас.

Кристина неловко подходит к нему и набрасывает на плечи накидку. Она украдкой кидает взгляд на Даскаля — тот застыл на месте, словно изо всех сил старается, чтобы не шелохнулся даже воздух вокруг него, будто его неподвижность не дает вспыхнуть раздражению. Алехандро берет Кристину под руку и ведет по террасе в зал. Но ему не удается до конца выдержать позу оскорбленного достоинства, позу, которая ему так идет. Он всего-навсего обычный человек, несчастный и расстроенный. Совсем было застывшее и остановившееся время снова потекло. Даскаль вернулся в сад. Сесилия и Джимми исчезли. Все, оказывается, шло своим чередом. Жизнь продолжалась.

Даскаль поискал за столиками Карлоса Сарриа. Тот был занят приятной беседой, и Даскаль попросил у него ключ от машины, сказав, что выпил лишнего и чувствует себя неважно.

Он стремительно пронесся по Пятой улице: фасады старинных, хранящих традиции особняков неясными силуэтами мелькали за окошком. У «Чаши» он увидел Джонни, Субиарре, Качарро, Сапо и Танке — они сидели в парке и пели «Аделиту».

Они пьяны, думал Даскаль, да что там, все мы пьяны.

ОТЦЫ ОТЕЧЕСТВА

РАЗЛИЧНЫЕ ВПЕЧАТЛЕНИЯ ГАБРИЭЛЯ СЕДРОНА

Прелестная Лорелея расчесывает свои золотые кудри и укладывает их невинными волнами вокруг лица. Мендьета арестован в Рио-Верде[92].

Высадка в Хибара[93].

«КАРИКАТО» — НОВЫЙ ПОЛИТИЧЕСКИЙ ЕЖЕНЕДЕЛЬНИК

Капитан Карлос Гарсия Сьерра погиб вчера на боевом посту.

Произошел взрыв, когда он стал открывать ящик шкафа в одном из домов, взятых под подозрение.

Куба — цветущий сад.

Партия «АБЦ»[94] за то, чтобы… «лишний кусок хлеба отдать собаке, но только не негру…»

ПЯТЬ ТЫСЯЧ МОРЯКОВ готовы отплыть на Кубу с Ки-Уэста.

Доктор Клименте Васкес Бельо, председатель сената и либеральной партии, еще в морском костюме, ехал домой из гаванского Яхт-клуба, когда с его машиной поравнялась другая; студенты стреляли в него и пробили ему позвоночник. Он тут же скончался.

Тиран, пока ты правишь, отнимай

свободу, веру, честь и обрекай на муки,

пока ты правишь, твой закон — убить

и обагрить в крови народной руки.

МЕЖДУ МАЧАДО И ГУГЕНХЕЙМОМ[95] — сговор…

Мэри Дункан, одну из самых знаменитых вамп экрана, вы можете посмотреть в кинотеатре «Прадо».

Братья Фрейре де Андраде[96] убиты по указанию Мачадо…

На иностранное вмешательство ответим нашей исконной добродетелью.

…в казарме барабаны и корнеты пою-ю-ют зорю-ю-ю…

План Чэдборна[97] наносит вред кубинским колонам… Хитрый Феррара…

Коммунистическая партия призывает угнетенные массы бороться против эксплуататоров.

Этой зимой юбки будут длинные, очень длинные.

Не очень гигиенично, зато элегантно…

Ceci c’est la Havane… port de mer.

Mer toujours bleu sous un ciel encore plus bleu[98].

Капитан Кальво, шеф полиции, и трое его спутников умерли на месте, прошитые очередью.

Уэллес[99] предлагает свое посредничество в ликвидации политического кризиса.

В мрачных и зловонных застенках Ла-Кабаньи погибли под пытками полицейских сотни рабочих и студентов…

КОНГРЕСС НЕ ПРИНЯЛ ЗАКОНА, РАЗРЕШАЮЩЕГО УБИЙСТВО ПРИ ПОПЫТКЕ К БЕГСТВУ

Какой конгресс?

При Сайасе у нас была свобода, но не было порядка. При Мачадо у нас порядок, но нет свободы.

При Менокале — ни того ни другого…

Студенты Камагуэя! Не забывайте, что, когда убивают наших товарищей, они умирают с улыбкой на губах…

Когда моя Лола по пляжу проходит,

Стройна, как тростинка, нежна, весела,

То все, как один, — и матросы на море,

и летчики в небе —

Сходят с ума.

«Ревиста де авансе», афро-кубинизм, авангардизм, группа минористов[100].

В руках Кида Чоколате металл чемпионов.

САМОЛЕТ МАЧАДО ПРИЗЕМЛИЛСЯ В НАССАУ[101]

СДАЕТСЯ ПРЕЗИДЕНТСКИЙ ДВОРЕЦ

Эвиа, Сеспедес — какая разница? Лишь бы был порядочный человек, джентльмен…

ОТВЕРГАЕМ ПОПРАВКУ ПЛАТТА

Грау, Карбо́; Ирисарри, Портела и Франка[102]. «Пента» — значит «пять».

СЕРЖАНТ-СТЕНОГРАФИСТ ФУЛЬХЕНСИО БАТИСТА, ОТНЫНЕ ПОЛКОВНИК…

Фирма «Компаниа кубана де электрисидад» недолюбливает Антонио Гитераса…[103]

Бомбардируйте отель «Националь»![104] Стреляйте в любого, кто будет сопротивляться в Кастильо-де-Атарес[105]!

Педраса[106] заставил кубинцев ложиться спать в девять вечера…

«Изотта Фраскини», превосходный образец итальянского автомобилестроения, сконструированный знаменитым миланским дизайнером Фариной, выставлен в ежегодном салоне Нью-Йорка. Имеется в продаже в Гаване, фирма «Братья Торре», набережная Малекон, 12.

ГЕНЕРАЛ МЕНДЬЕТА ОТОРВАЛ ГОЛОВУ БОЙЦОВОМУ

ПЕТУХУ ЗА ТО, ЧТО ТОТ ПЛОХО ДРАЛСЯ

Где б ты ни плавал,

Всюду с тобой,

Мой милый,

Я полечу голубкою сизокрылой.

Палачи, ваш час близится!

10 МАРТА 1952 ГОДА

«Заговорщики — капитаны и лейтенанты военного городка Колумбия — с огромным энтузиазмом приняли своего старого начальника, который в свою очередь не мог скрыть волнения и чувства удовлетворенности. Ему тотчас же сообщили, что весь рядовой состав гарнизона принял присягу на верность, а высший командный состав находится под домашним арестом».


Звонок у дверей звонил беспрерывно, резко и раздражающе.

— Ритика, погляди, кто там, — сказал сенатор Седрон. — Да будь поосторожней.

Седрон прохаживался по залу: доходил до террасы, но яркий свет, отражавшийся от белого, выложенного плиткой пола, заставлял его отступать, широким шагом он возвращался к двери и там поворачивал обратно. Он жевал незажженную дорогую сигару. Сидя на софе, сенаторы Вейтиа и Санчес Эрринг молча глядели, как он ходит взад-вперед.

— Это Маркес, — сказала Ритика.

Сенатор Маркес вошел с таким же, как у его коллег, печальным видом.

— Похоже, все кончено. Ничего нельзя поделать.

— А как же президент? Что известно о президенте? — спросил Вейтиа.

— Я звонил во дворец, мне сказали, что он поехал по провинциям заручиться поддержкой войск, которые остались ему верны, — ответил Маркес.

— Какая нелепость! — возразил Санчес Эрринг. — Ведь это означает гражданскую войну, кровь!

— В такие моменты на карту ставится все. Или сохранишь достоинство сегодня, или навсегда потеряешь его, — сказал Маркес.

— Не говори чепухи, — сказал Седрон, — надо смотреть на вещи трезво.

— А если смотреть трезво, то Батиста взял власть, вот и все, — сказал Санчес Эрринг.

— Это еще неизвестно. Кажется, провинции Ориенте и Матансас остались верны закону, — сказал Вейтиа.

— Закон — это сила. Закон — это власть. На стороне Батисты сила, а значит, и власть. Отныне и впредь все, что бы он ни сделал, будет освящено законом! — возразил Санчес Эрринг.

Ритика спросила, подать ли кофе, сенаторы согласились. Наступило молчание — все думали. Санчес Эрринг закурил сигару и жадно затянулся.

— Сеньоры, ведь существует еще и народ. Что мы скажем народу? — спросил Маркес. — Что мы будем делать с общественным мнением, если сами поступаем сегодня не так, как следовало бы, учитывая опыт нашей истории.

— Какой еще истории! — бросил Санчес Эрринг.

— Давайте не будем горячиться, — сказал Седрон, — ведь правда, что против танков ни народа, ни общественного мнения не выставишь.

— Так что ты предлагаешь, Маркес? — спросил Вейтиа.

— Пойдемте в Капитолий, соберем заседание сената и выскажем неодобрение государственному перевороту.

— Мы не соберем кворума, на этот раз нас меньше, чем когда бы то ни было, — сказал Санчес Эрринг.

— Не важно, и нескольких голосов достаточно. Это будет символический протест.

— Об этом и речи быть не может. — Седрон зажег сигару. — Я звонил туда сегодня перед тем, как выйти из дому: Капитолий окружен полицией. К тому же я еще плохо себя чувствую и на такие трюки не гожусь.

— По правде говоря, я не могу себе представить, как ты сюда приехал после такой операции, — сказал Вейтиа.

— А ты что хочешь — чтобы я оставался дома и чтоб меня забрали?

— Как знать, может, они уже идут за нами сюда, — задумчиво сказал Санчес Эрринг.

— Не думаю, — сказал Маркес, — методы, какими Батиста совершил переворот, говорят о том, что он не хочет крови.

— Но стоит ему натолкнуться на сопротивление, как он ожесточится, — сказал Санчес Эрринг, — и именно поэтому меня беспокоит, что президент отправился возглавить войска, которые остались ему верны. Ведь совершенно ясно, сеньоры, что у нас только два пути: изгнание или соглашение. Власть перешла в другие руки, и назад дороги нет.

— А если Прио поднимет центральные провинции страны? Тебе не кажется, что это может напугать Батисту и он сдастся? — спросил Маркес.

— Видно, что не знаешь ты Батисту, — ответил Санчес.

— Ну, что там с кофе? — спросил Вейтиа.

— Пойду посмотрю, — сказал Седрон.

В кухне Ритика кончала процеживать кофе.

— Помоги-ка мне расставить чашки, — сказала она вошедшему Седрону.

Сенатор открыл деревянный шкафчик и, вынув маленький позолоченный поднос, поставил на него четыре крошечные чашечки.

— Габриэль, я только что говорила со своим двоюродным братом Майито, лейтенантом…

— Он был здесь?

— Да нет, по телефону.

— Ты сказала ему, что я тут?

— Нет. Он говорит, что в «Колумбии» полным-полно народу. Он говорит, что все там, все разговаривают с Батистой, все переходят на его сторону. Почему же ты не идешь?

— Ты что, с ума сошла? А долг перед партией?! Да и положение еще неясно, все еще может перемениться.

— Послушайся моего совета. Пошли ты всех этих к чертям, а сам иди в «Колумбию».

— Нет, нет, все не так, как ты думаешь. И потом, разве ты не понимаешь, что они ничуть не меньше меня хотят найти выход.


Некоторое время студенты глядели на него с участием и некоторой жалостью: в конце концов, несмотря на все его недостатки — и как политического деятеля, и как человека, — он представляет гражданскую власть, все те институты, которые следует защищать всегда. «Мы на вашей стороне, президент, потому что мы на стороне конституции, на стороне закона. И если вы намерены сопротивляться, можете рассчитывать на нас».


Даскаль открыл глаза и посмотрел на свои часы, лежавшие на ночном столике. Потом принял душ и надел гуайяберу. В этом году он первый раз надевал ее — уже было достаточно жарко.

Был понедельник, и потому газет не приносили; пока готовили завтрак, Даскаль разглядывал фотографии в каком-то старом журнале.

Фина вышла из кухни, неся дымящуюся чашку кофе с молоком.

— Сеньор слышал? Говорят, Батиста занял «Колумбию».

— Не обращай внимания, Фина. Это болтовня. Вечно что-нибудь болтают.

— Нет, сеньор, это правда. Когда я ехала сюда в автобусе, то видела, что у участков полно полицейских. Кругом волнение. Все говорят, что Батиста сделал переворот.

Даскаль включил радио: все станции передавали музыку. Вместо утренних известий гуарачи и дансоны.

— А старики встали?

— Нет еще.

Даскаль постучался к ним в комнату. Из-за двери раздался чуть хриплый отцовский голос: «Кто там, что такое?»

— Это я, папа. Говорят, Батиста совершил государственный переворот.

Скрипнула сетка кровати, и вышел отец, накинувший на плечи халат.

— Неужели это правда?

— Не знаю, по радио не передают утренних известий.

Даскаль позвонил Марии дель Кармен.

— Мария, это правда?

— Да. Папе сказали на рассвете, и он ушел.

— Что же теперь будет?

— Не знаю. Никто ничего не знает. У нас телефон обрывают — все задают тот же вопрос.

Даскаль позвонил Маркосу Мальгору. Его мать, всхлипывая, ответила, что Маркос рано утром ушел в университет.

Даскаль повесил трубку и поплел к дверям.

— Ты куда, Луис? Не стоит сегодня выходить.

— Я только на минутку в университет.


«В «Колумбии» на каждом мосту разместили по двадцать пять солдат под началом офицера. У каждого — ручной пулемет. По обе стороны от входа — по станковому пулемету и расчету из пяти солдат. Позже охрану еще усилили.

Между половиной седьмого и семью часами утра послышалась сильная перестрелка со стороны Монсеррате, где-то в районе Рефухио и Колона; в президентском дворце переполошились; позже узнали, что перестрелка возникла между охраной дворца и людьми, которые преследовали кого-то в полицейской машине. В результате двое было убито и несколько человек ранено».


Они то медленно продвигались, точно муравьи, то вдруг решительно бросались вперед, чтобы тут же отступить, и снова, колеблясь и сомневаясь, нащупывали путь. Так они двигались и точно так спорили. Студенты на площади Каденас готовили контрпереворот. Даскаль смотрел, как они спорили и разговаривали, размахивая руками, яростно выкрикивая какое-нибудь слово, и вдруг выжидающе замолкали; говорили все разом, желая сказать одно и то же или совершенно противоположное. Даскаль искал Маркоса.

Швейцар на факультете права сказал, что видел его в ректорате. Маркос был там, у телефона.

— Какие новости? — спросил он, увидев Даскаля.

— Я и старого не знаю. Вот пришел, чтоб узнать.

— Подожди. — Маркос кончил разговаривать и повесил трубку. — Сейчас мне звонили наши. Они были во дворце. Говорят, что Прио послал нам грузовик оружия.

— Значит, будет сопротивление. Это начало гражданской войны.

— Не знаю, никто ничего не знает. Надо подождать. Батиста зашел слишком далеко, чтобы наши попытки могли чем-нибудь увенчаться.

— Зачем же пытаться тогда? — спросил Даскаль.

— Надо что-то делать.

Они направились в сторону площади Каденас, и там, подойдя к группе студентов, Маркос Мальгор рассказал им об оружии. В ответ раздались аплодисменты и восклицания, но радость, пожалуй, была не очень велика.

— Никому не хочется умирать, — сказал Маркос, — но, я думаю, такого случая и не представится.

Маркос с Даскалем зашли в буфет на факультете права. Спросили кока-колу.

— Кто привезет оружие? — поинтересовался Луис.

— Сенатор Техера. Прио Сам отдал ему приказ.

— А что вы станете делать с оружием?

— Не знаю, просто укрепимся здесь. Можно немного пошуметь.

— Но против танков и полицейских машин вы ничего не сможете.

— Никто и не собирается выступать против них.

— Тогда зачем же оружие?

— Ни за чем, просто надо что-то делать.

— Что значит «что-то»? Либо вы попытаетесь совершить контрпереворот, либо нет. А кто руководит всем этим?

— Никто никем не руководит. Просто ребята возбуждены. Только и всего.

— Тогда я не понимаю тебя, Маркос. И не понимаю, что ты тут делаешь. Совсем недавно ты сам говорил мне, что теперь ты выше всех этих глупостей.

— А ты что тут делаешь?

— Я пришел из любопытства, просто разобраться, что к чему.

— И сражаться не собираешься?

Даскаль мгновение колебался, потом ответил:

— Нет, сражаться я не буду.

— А почему ты не будешь сражаться?

— Потому что, я думаю, это бессмысленно. Один другого стоит: что Прио, что Батиста — одинаковое дерьмо.

— А другой причины нет?

— Что ты имеешь в виду?

— Ничего.

— Я еще в жизни не брал в руки оружия.

— Ну, это несложно.

— Может, я немного трушу. Ты это имел в виду? Что я трус? Может, и так. Не стану отрицать. Я не люблю насилия. Но скорее всего, я трус. А ты — нет?

— Нет, — сказал Маркос.

— Должно быть, приятно это сознавать и приятно доказать. По правде говоря, эта борьба меня ничуть не интересует.

— Ты всегда остаешься в стороне: будто ты выше всего происходящего и ни во что не вмешиваешься. А на деле просто оберегаешь свой покой.

— Пусть так, но то, что ты здесь, еще более противоестественно. Этого я никак не пойму.

— А ты знаешь, что некоторые даже ринулись в «Колумбию», чтобы присоединиться к перевороту?

— Не знал. Но вполне представляю.

— Это настоящие бандиты. В такой день, как сегодня, все мы должны бы отказаться от эгоизма.

— А ты, почему ты здесь, Маркос?

— Я здесь потому, что я нужен Кубе, сегодня нужен.

— Но это же дерьмо, все дерьмо.

— Ты не понял меня.

— А если кого-нибудь из студентов убьют? Ведь здесь есть и такие, что верят.

— Никто не умрет.

Тучный юноша с прыщавым лицом, задыхаясь, подошел к ним. Ребятам не терпелось: выбрали делегацию, которая пойдет просить оружие у начальника университетской полиции.

— Он вам не даст, — сказал Маркос, — не станет путаться в это дело.

— Он и сказал, что не даст, — ответил толстяк, — но некоторые из наших говорят, что надо бы отобрать силой. Как ты думаешь?

— Не знаю, пойдем, своими глазами посмотрим, что там.

Они вышли из буфета. На улице уже вовсю сияло полуденное солнце, но жара еще не наступила, и мягкий морской ветер шевелил листья лавровых деревьев. Подъехали три машины и остановились на улице, напротив факультета педагогики. Несколько человек вышли из машин и направились к центру площади Каденас.

Узнав их, Маркос Мальгор остановился.

— Давай-ка подождем здесь. Лучше не встречаться с ними, — сказал он.

— Что? — переспросил Даскаль.

Толстяк студент смешался с толпой, окружившей только что приехавших людей.

— Это Масферрер[107]. А второй — Эль Кампесино[108].

— Тот, что был во время войны в Испании?

— Не понимаю, как он осмелился. Если бы сегодня здесь не происходило то, что происходит, он бы сильно рисковал: у него тут много врагов. Вот в это я уже вмешиваться не стану, — сказал Маркос.

Несколько студентов, отделившись от толпы, сели на лестнице факультета естественных наук. Масферрер, Эль Кампесино и их люди направились к входу в ректорат.

— Я ухожу, — сказал Даскаль.

— Почему? Может, оружие, которое обещал Прио, вовсе и не прибудет.

— Это дело гиблое, — сказал Луис, — и потом, все они одинаковое дерьмо. Сейчас на всей Кубе только Батиста знает, что делает.

Мимо пробежал студент, и Маркос остановил его, схватив за руку.

— Что там такое? Куда ты бежишь?

— Говорят, полки в Матансас и Ориенте капитулировали. Теперь в руках Батисты вся страна.

— Я ухожу, — сказал Даскаль.

— Оставайся, тут ты по крайней мере хоть что-нибудь поймешь.

— Нет, я ухожу.


Он несколько минут постоял в гараже, все еще колеблясь, пока наконец не выбрал автомобиль с частным номером. Вместе с ним сели его брат Антонио и сенаторы Техера и Мехиас. Позади следовала машина с правительственным номером 49, в которой находилась часть личной охраны президента.

Когда они прибыли на место, один из высших офицеров спросил, не отдал ли свергнутый президент каких-либо распоряжений относительно дворца.

— Отдал, — ответил контр-адмирал. — Он распорядился не отражать нападения.


— Теперь ты, должно быть, раскаиваешься, что не согласился на предложение Гарсии Монтеса договориться с ПЕД[109],— сказала Ритика.

— Немногого стоит такая договоренность, — ответил сенатор Седрон, — вот Кастельянос…

— Алькальд?

— Да… У него было соглашение с Батистой, а несколько дней назад он его нарушил. Вот это самое опасное — Батиста злопамятен и гнева на милость не меняет.

— А какие у тебя с ним отношения?

— Ни плохие, ни хорошие. Мы просто знакомы. Он всегда приветливо со мной здоровался. У меня никогда не было с ним столкновений.

— В таком случае у тебя есть шансы.

— Думаю, что есть.

— Ко-о-фе! — крикнул Маркос.

Седрон вернулся в гостиную.


Совершенно очевидно, что результатом всего этого явилась отмена конституции, получить которую нам стоило большого труда и которую одобрили все делегаты, избранные кубинским народом. Итак, обманута великая мечта о народном волеизъявлении. В эти минуты меня переполняет глубокая гражданская скорбь. И я выражаю эти чувства от имени всех кубинцев, которые лишены возможности высказать свои чаяния громко, чтобы все о них услышали.


Луис Даскаль шел по улице Л. в сторону Двадцать третьей улицы. Все было как обычно. Проезжали битком набитые автобусы; на углах их поджидали новые пассажиры; продавцы торговали лотерейными билетами; кафе были открыты, там пили прохладительные напитки; солнце стояло невысоко, время жары еще не наступило. Все было спокойно, все шло своим чередом, как всегда, на углу улицы Л. и Двадцать третьей Даскаль сел в двадцать шестой автобус. Никто не разговаривал, пассажиры ехали молча, и даже шофер с кондуктором не обменивались привычными замечаниями, а это давалось им нелегко, если учесть сложившуюся ситуацию.

Сначала Даскаль читал объявления на потолке автобуса: «Оптический магазин «Очки», «Фотостудия Нуньеса», «Ешьте шоколад «Кресто», а потом стал разглядывать оформление реклам и не отрывался до тех пор, пока автобус не остановился на углу Пасео и Линеа. Выйдя, он побрел по солнечной стороне.

Даскаль зашел в кафе и по телефону позвонил Карлосу. К Сарриа он идти не хотел: боялся встретиться с Алехандро или Кристиной. После того несчастного случая — если его можно было так назвать, — после того случая в доме Мендосы он не звонил Кристине, да и она как будто не интересовалась им. Карлос сказал, что можно встретиться в «Эль Кармело».

Он появился там с толстым томом под мышкой, и, когда положил его на стол, Даскаль тайком прочитал название: «От Нью-Дил к Пирл-Харбору». Они заговорили о перевороте, и Карлос рассказал, что ему стало не по себе, когда он услышал об этом, но потом, за завтраком, он поговорил с отцом, и, пожалуй, тот прав: разложение на Кубе достигло такого предела, что уже пора кому-нибудь покончить с этим; гангстерство, хищение общественных богатств, демагогия рабочих — все это мешает развитию страны. Батиста даст мир и спокойствие кубинской семье. Батиста уважает традиции. У Батисты только один недостаток: стремление управлять, опираясь на силу, но, учитывая сегодняшнее состояние страны, этот его недостаток оборачивается достоинством. Даскаль сказал, что лично ему все равно — тот или другой, но по крайней мере переворот нарушил привычную рутину. Они решили проехаться на машине Карлоса, посмотреть, как выглядит Гавана.

Поток машин старался обогнуть полицейские участки. Мундиры на полицейских были расстегнуты в знак того, что они присоединились к перевороту. Луис с Карлосом поехали по Прадо в сторону Центрального парка и напротив президентского дворца увидели танки. Несколько полицейских машин прикрывали подступы к Капитолию. Чтобы попасть на Ведадо, они поехали по улице Королевы, до улицы Инфанты и свернули на Сан-Ласаро. Перед университетом грозно ощерились плоские морды броневиков; они дежурили под убаюкивающее бормотание радиоприемников, которое неслось из полицейских машин, — передавались шифрованные приказания. Возле альма-матер репродуктор выкрикивал лозунги против государственного переворота, но едва ли люди, спешившие по улице Сан-Ласаро, слушали их. Полицейские только расхохотались, когда репродуктор зычно выкрикнул: «Батиста — убийца Гитераса!»

Карлос пригласил Даскаля поехать к ним, разузнать, что нового. Но Даскаль соврал, что пойдет в редакцию и попробует что-нибудь узнать там. Он уже несколько дней не ходил на службу, ссылаясь на нездоровье, и его мать даже посылала записки сеньору Дуарте, в которых сообщала, что «сын тяжело болел гриппом, но теперь поправляется». Когда они проезжали по Набережной, Карлос сказал, что думает поехать в Нью-Йорк учиться живописи. Хочет поступить в Академию изобразительных искусств, чтобы только вырваться отсюда. Отец не особенно в него верит и на его призвание к живописи смотрит косо. Но тут он себя чувствует худо. К тому же в последнее время мать с отцом что-то ссорятся, не разговаривают. Дома обстановка напряженная, и в довершение всего, пожалуйста, этот Батиста еще больше все осложнил. Даскаль сухо сказал, что, по его мнению, будет хорошо, если Карлос поедет в Нью-Йорк, и попросил подвезти его к дому Марии дель Кармен.


Вашингтон. (Ассошиэйтед Пресс.) Здесь стало известно, что американская администрация не замедлит признать режим Батисты де-факто, ибо он отвечает требованиям, которые выдвигают Соединенные Штаты в области внешней политики.

В газетах, отражающих мнение Уолл-стрита, сообщается, что деловые люди Северной Америки ничуть не обеспокоены новой ситуацией на Кубе.

«Джёрнал оф коммерс» — известная нью-йоркская торговая газета — выражает оптимистические надежды в связи с тем, что победа режима Батисты на Кубе может означать благоприятную конъюнктуру для пересмотра таможенных пошлин, установленных на конференции в Торки, которые обеспечивали существование кубинской текстильной промышленности.


— Так что я тут делаю? — спросил Санчес Эрринг растерянно. — Я ведь не преступник какой-нибудь, почему я должен отсиживаться здесь, будто за мной гонятся! Я — сенатор республики, я — выборное лицо. И вы — тоже. Что мы тут делаем? Давайте-ка подумаем. До сих пор мы не знали случая, ни единого случая, чтобы сенатора арестовали. Сменилась власть. Но, кроме партийного долга, у нас есть еще и обязанности перед обществом: мы — сенаторы!

— Новое положение государства, — сказал Маркес, — приведет к упразднению законодательных органов власти.

— Очень хорошо, в таком случае мы войдем туда, куда нам скажут. Батиста сформирует какую-нибудь палату, какую-нибудь комиссию — словом, мало ли что можно придумать. Туда и должны мы войти, чтобы помогать направлять республику.

— Так что ты предлагаешь? — спросил Седрон.

— Ничего, пойти в «Колумбию», посмотреть, как там дела.

— Нет, только не это, во всяком случае, не теперь, — сказал Седрон.

— Тогда разойтись по домам и ждать, когда нас позовут.

— Батиста нас не позовет. Сейчас он будет полагаться только на своих, — сказал Вейтиа.

— Но ведь что-то надо делать! Не станем же мы сидеть здесь целый день.

— Давайте подождем немного, посмотрим, что предпримет Прио, — сказал Маркес.

— Прио — идиот, — ответил ему Санчес Эрринг. — Человек, который не сумел удержать власть. Ее отняли у него, как конфету у мальчишки. Нам ведь говорили, что он принимал наркотики в своей резиденции «Ла Чата», когда ему сообщили о перевороте.

— Неизвестно еще, правда ли это, — сказал Вейтиа.

— Делайте, что хотите, а я ухожу, — сказал Санчес Эрринг, надевая шляпу и поправляя темные очки.

— Давайте подождем немного, — сказал Седрон.

— Нет, нет, я ухожу!

Санчес Эрринг вышел, не закрыв за собой двери.

— Что же теперь? — спросил Вейтиа.

— Теперь… ничего, — сказал Седрон.

— Я тоже пойду, — сказал Вейтиа. — Я буду дома. Если что — звоните.

Маркес порылся в карманах, нашел сигару и закурил от длинного пламени спички, поворачивая сигару, чтобы она загорелась равномерно.

— Давай подождем, Габриэль. Что-то выйдет из всего этого.

— Что выйдет? — переспросил Седрон. — Мы с вами выйдем из игры, только и всего. Ритика, принеси мне виски!

Ритика вышла из комнаты, возразив:

— Тебе нельзя…

— Принеси мне выпить, черт возьми, и не спорь!

— И мне тоже, — попросил Маркес.


Непостижимо, чтобы подобное ниспровержение конституционного режима было осуществлено по прихоти или просто из стремления к власти; мы предполагаем, что существовали серьезные и в высшей степени важные обстоятельства, неизвестные общественному мнению и печати, о которых знали военные круги, и, посчитав их страшной и неминуемой опасностью для Кубы, решили прибегнуть к этому радикальному средству.

Спокойствие, проявленное народом, а также минимальное применение силы, к которой пришлось прибегнуть, дают основания полагать, что вопреки всевозможным политическим поворотам можно будет достигнуть равновесия, так необходимого теперь, когда на весы брошено экономическое благополучие страны.


Когда Даскаль вошел, Мария дель Кармен разговаривала по телефону. Она еще была в домашнем халате поверх нейлоновой пижамы. Мария сказала, что разговаривала с отцом и что до сих пор еще ничего не ясно. И, извинившись, вышла переодеться. Ожидая ее, Даскаль прошелся по дому. Теперь его не стесняла претенциозная роскошь Седронов — государственный переворот лишил их величия. Даскаль открыл дверь библиотеки. На одной из книжных полок стояли два бюста: Макиавелли и Наполеон. Он поймал себя на том, что сам действует «с позиции силы» — государственный переворот заразил всех: он проник и в правительственные дворцы, и на улицы, и в сознание человека. И Даскаль, удовлетворяя свое любопытство, начинал пользоваться методами Батисты. Прежде он никогда не позволил бы себе вот так, ни с того ни с сего, бродить по этому дому, так почему же сегодня можно? Почему именно сегодня? Он прикрыл дверь, вернулся в коридор и прошел на террасу, как всегда делал раньше. Он торопился, боясь, как бы кто-нибудь не увидел его, не обнаружил, что он беззастенчиво проник в сокровенные уголки дома.

Он закурил сигарету. Карлос не захотел пойти с ним, а решил ехать домой и дождаться, когда вернется отец, чтобы узнать от него новости. Карлос неразрывно, пуповиной, связан со всем этим, подумал Даскаль, связан пуповиной не только с матерью, но и с отцом, и со своим домом на Ведадо, и с воспоминаниями, которые навевает на него все в этом доме; и со своими двоюродными братьями и дядьями, с домом, который построил дед в сентрали «Мануэлита». А неуверенность в себе, свойственная всем, кто ничего не создал своими руками, лишь укрепляет эту связь. Даже в момент, когда привычный порядок нарушен, Карлос, чтобы найти себя, обрести почву под ногами, прибегает все к тем же привычным способам: он не может и не хочет думать.

Вошла Мария дель Кармен в узеньких брючках и блузке.

— Нового ничего не узнал? — спросила она.

— Нет, верно, то же, что и ты знаешь… что говорят все.

— Это ужасно.

— Что нет новостей?

— Да нет — переворот, то, что совершил Батиста. Он отбросил страну на двадцать лет назад.

— Ты так думаешь?

— А ты думаешь иначе?

— Не знаю.

— Разве ты не понимаешь? При Батисте свободы не будет. Батиста — это убийства и насилие. У нас снова будет, как при Мачадо. Сколько времени понадобилось, чтобы установилась гражданская власть.

— Какая это гражданская власть?

— Гражданская власть, гражданское правительство. А теперь к власти пришли военные, теперь власть в руках у грубых и тупых людей: в руках военной касты.

— На Кубе нет военной касты. Ты говоришь так, словно речь идет о Германии. А у нас — удачливые сержантики да офицеры, мыслящие, как уличная шпана.

— Они-то и создают стиль: стиль дубинки и слабительного.

— По сути, это одно и то же. Грау и Прио тоже раздавали синекуры и приказывали убивать.

— Но у нас была свобода, можно было открыто говорить. А значит, была демократия.

— При Батисте тоже будет своя демократия. Ведь демократия — это только название. А название любое годится.

— Батиста не даст говорить.

— Говорить он даст, но только то, что его устраивает, как Грау и Прио.

— Нет, одной из ошибок Грау было как раз то, что он слишком всех распустил, позволял слишком многое.

— Не строй воздушных замков, Мария: для того чтобы отстаивать законность, необходима смелость. Иногда то, что поначалу звучит диссонансом, кончается полной гармонией. В Риме христианство преследовалось, а теперь, сама видишь, на протяжении уже двадцати веков оно представляет собой основу законности. Тех, кого в пятнадцатом веке считали отступниками, сегодня чтят как отцов протестантской церкви. Ты вот говоришь: демократия, то, другое. А в восемнадцатом веке французские аристократы вздергивали демократов на дыбу. Все незаконные намерения в конце концов становятся законными, если только достаточно долго упорствовать в них, заручившись достаточно вескими основаниями. Ты задумывалась когда-нибудь над тем, что многие короли поначалу были лишь пастухами и охотниками, и только необходимость сделала их воинами, а уж во время войны они проявили свои незаурядные качества, которые и привели их на трон? Вспомни британскую монархию, священную, добротную, непреходящую, прочную, респектабельную, традиционную до чрезмерности, олицетворение высшей законности; так вот, за всем этим кровь, предательство, отцеубийство, кровосмешение, заговоры. Всякая ересь в конце концов становится ортодоксальной. А власть оправдана тем, что облагораживает все, к чему прикасается.

— Это просто цинизм, макиавеллизм какой-то… не знаю. Мораль вовсе не так относительна.

— С точки зрения абсолютной нравственности политика — аморальна, а власть действует растлевающе. Никому еще не удавалось управлять людьми, не потеряв при этом частицу самого себя, не отказавшись от чего-то из своих прежних идеалов.

— Пускай не все идеалы, рожденные революцией тридцать третьего года, были осуществлены до конца, но часть их все-таки проведена в жизнь. Грау и Прио создали либеральное правительство левого толка, служившее народу.

— Ты на самом деле в это веришь, Мария дель Кармен? Ты не обманываешь себя? И Грау и Прио делали то же самое, что будет делать Батиста, абсолютно то же самое, что делали на Кубе все, начиная с Диего Веласкеса[110], и что будут делать до тех пор, пока мир останется таким, каков он есть.

— Не думаю, право. Ты слишком уж пессимист.

— Я не пессимист, а вот ты стараешься оправдать своего отца — прости, что я тебе это говорю, — стараешься найти основания уважать его. Разве сам он не порождение революции тридцать третьего года?

— Нет, просто я верю в человека.

— Не смеши меня. Человеческая суть едина во все времена.

— А что, ты считаешь, должны делать мы, раз произошел государственный переворот?

— Ничего… вернее, приспособиться к новой ситуации. И при новых порядках жить, как всегда. Батиста создаст правительство себе под стать. Чтобы участвовать В игре, надо выучить ее правила.

— Нет, Луис, нет, нет. Надо сопротивляться, насколько хватит сил. А если мы не окажем сопротивления, то в перевороте будет часть и нашей вины.

— Моей вины нет ни в чем, я ни в чем не принимаю участия.

— Но и не пытаешься ничему помешать.

— Что бы я ни делал, я бы все равно не смог помешать.

— Но если бы взялись многие, переворота можно было бы не допустить.

— Сегодня?

— Нет, переворот уже совершен. Но теперь начинается борьба.

— Да, борьба за то, чтобы отхватить себе кусок пожирнее. Я совершенно искренне одобряю всех, кто мчится сейчас в «Колумбию». Будь я политическим деятелем, я бы сделал то же самое.

— Это ложь: ты так говоришь, возможно, даже думаешь, но никогда бы так не поступил.

— А что собираешься делать ты?

— Не знаю, но что-то делать надо. Я до сих пор еще не узнала, где Тони, — сказала Мария дель Кармен, которую Даскаль уже начинал раздражать, и потому она подчеркнула слова: «что-то делать».

Даскаль интуитивно почувствовал, что в ней загорается робкое, но священное пламя, которое принято называть патриотизмом и которое было ему неведомо, а посему он пожелал Марии сгореть в этом очистительном огне, но говорить больше ничего не стал. Он просто не знал, что сказать, и молчал, вертя в руках фаянсовую пепельницу. Мария дель Кармен извинилась, вышла ненадолго и, вернувшись, сказала, что стол уже накрыт и, может, он останется пообедать с ними. Даскаль отказался и, пообещав позвонить, если узнает что-нибудь новое, ушел.


«Батиста сообщил корреспондентам телеграфных агентств, что сформированное им «правительство — временное и что сразу же, как только положение нормализуется, он проведет справедливые и честные выборы».

Одним из первых мероприятий генерала Батисты было увеличение жалованья полицейским и солдатам до ста пятидесяти и ста песо соответственно.

Можно сказать, что после совершения государственного переворота административный аппарат перестал функционировать; общественные работы замерли, учебные заведения почти пустуют, на улицах скапливается мусор.

Странное положение, когда радио не передавало до часу дня никаких сообщений и комментариев, а только музыку, объясняется тем, что радиостанции были заняты вооруженными полицейскими».


Пообедав дома, Даскаль лег поспать. Проснулся он около четырех, отыскал воскресные газеты и, читая объявления, обнаружил, что в «Трианоне» хорошая программа. Он пришел в кино, когда открывали кассу, купил кулечек конфет, уселся в еще освещенном зале, разглядывая белый экран, едва заметно порванный в углу. Погасили свет, на экране появился лев — эмблема студии «Метро-Голдвин-Майер», и он забыл обо всем.

В восемь вечера он вышел из кино и, увидев на углу улицы Линеа и А. разговаривавших о чем-то людей, направился к ним. Это были журналисты. С Антонио Тельесом Аурой из отдела информации Даскаль был знаком и подошел к нему порасспросить. Прио временно предоставили убежище в мексиканском посольстве, и теперь они ждали, не согласится ли он принять их или сделать какое-нибудь заявление. Вспышка магниевой лампы осветила улицу. Даскаль пошел к дому. Остановившись около продавца газет, он купил одну и под фонарем прочитал заголовки:

КАРЛОС ПРИО И ЕГО ПРАВИТЕЛЬСТВО СВЕРГНУТЫ В РЕЗУЛЬТАТЕ ГОСУДАРСТВЕННОГО ПЕРЕВОРОТА, КОТОРЫЙ ВОЗГЛАВИЛ ГЕНЕРАЛ ФУЛЬХЕНСИО БАТИСТА

В девять часов утра президент Карлос Прио покинул дворец…

Развитие событий в центральных провинциях страны

Кабрера, Сока и Уриа[111] прибыли в Майами на военном самолете…

Подтверждаются сообщения о том, что коммунисты не будут больше контролировать деятельность КТК[112]

Судя по всему, Соединенные Штаты не замедлят признать режим Батисты…


Ничего существенного сегодня не произошло, подумал Даскаль, ничего существенного, что могло бы изменить этот остров — цветущий остров сахарного тростника; остров, погруженный в море дерьма; остров, плывущий в никуда; остров, утопающий в разврате и сладострастии, отданный на милость "случайности, фетишей и азарта, растерзанный бездействием, испохабленный алчным насилием; остров, над которым пролетают циклоны и который скучает под сенью пальм; остров печальный, разбитый, анархичный, бурный и всегда хмельной, всегда в судорогах, в шуме и грохоте. Никто не чувствует себя здесь хорошо, и то, что поначалу кажется новым, оказывается все тем же: сколько ни есть дней, на каждый будет свой Прио, и на все рассветы хватит Батист, и вечно пребудут Мачадо, Грау, Сайасы, чтобы ломать и растрачивать нашу жизнь, которая между тем уходит.

Нет, и на этот раз ничего не произошло.

ОТЦЫ ОТЕЧЕСТВА

И так настало время палачей, и так случилось это: мутное, жестокое и сильное море, бушуя, выгрызало рифы — таков был натиск; черное облако поднималось к небу, оставляя на земле слой пепла; лютый вихрь втягивал все в свое кровавое кружение. Шквал скрутил пять лет в один час.

Габриэль Седрон жил во время революции, делал революцию, но теперь его память была не в силах удержать поток неясных, разрозненных воспоминаний, растворившийся шквал впечатлений. Когда он приехал из Сагуа? Вчера? Тридцать лет назад? Когда познакомился с Лауритой? Когда он видел, как умирал Трехо? Кто кем оказался в свой смертный час? В час смерти, в час палачей и мучеников, в час, за который незаметно для тебя проходят годы, в час скорби, в час радости, в час жизни, в час революции.

Теперь настал иной час, иное время. Начинался добрый 1935 год, и надо было самому отвечать за себя. Седрон зашел в магазин «Мансана де Гомес» и попросил холодного ананасового сока. Было без четверти одиннадцать, и предстояло убить время до свидания с доном Эрнестом Менендесом.

Фернандо Ороско сказал бы, что это капитуляция, но Фернандо теперь уже ничего не мог сказать, потому что он был мертв. Мертв, мертв, мертв навсегда. Габриэль видел его своими глазами, видел его живот, весь в безупречно круглых дырочках, его голову в луже темной крови, видел его глаза с открытыми веками, видел покой на его лице, покой.

Как-то вечером они договорились встретиться в кафе на улице Санха. Габриэль пил коньяк, когда увидел Фернандо и по его виду понял, что за ним следят. Фернандо быстро прошел мимо его столика, успев сказать: «В «Шанхае»!»

На афише театра «Шанхай» значилась, как всегда, скучнейшая программа бурлесков, и Габриэль, заняв в темноте свое кресло в первых рядах партера, с волнением стал ждать Фернандо. На сцене покачивали бедрами несколько полуголых женщин. Одна из них как раз принялась похотливо подрагивать жирным животом, когда рядом с Габриэлем сел Фернандо и вложил ему в руки пакет. «За мной следят. Здесь динамит. Избавься от него!» И ушел.

Выждав пять минут, Габриэль оставил пакет в туалете. Выходя, он услышал выстрелы, но пошел дальше и, пройдя еще квартал, увидел Фернандо, мертвого.

Не важно, много или мало времени утекло с тех пор — но это случилось. Его наполняли горечь и скептицизм — вот как все кончается. Горечи прибавилось, когда прибыл Сэмнер Уэллес и начался период посредничества. Габриэль нападал на партию АБИ, за то, что она тоже принимала участие в этом фарсе. Он знал, что многие бегали в отель «Националь» повидаться с американским послом, а потом на собраниях, среди своих товарищей-революционеров, отрицали это. Сэмнер Уэллес помогал свергнуть режим Мачадо, потому что Вашингтону не нравился царивший на острове хаос.

После смерти Фернандо Габриэль долгое время не отваживался появиться в доме на улице Хервасио, а когда наконец пришел, Лаурита заплакала, а мать Фернандо, рыдая, его обняла: «Мой сын, мой сын!» Это было неприятно.

В тот день, когда пал режим Мачадо, Габриэль бродил по улицам города. В результате всеобщей забастовки, носившей политический характер, тиран был свергнут.

На улице Сан-Ласаро Габриэль взял такси и вышел у парка Сайаса. Он долго смотрел на президентский дворец, на разгневанную толпу. Потом смотрел, как забастовщики братаются с солдатами, смотрел на разграбленные особняки, и людская радость казалась ему бессмысленной и глупой.

Тем же летом в доме Менендесов он познакомился с Эрнестиной Гираль. Она не была ни Лорелеей, ни flapper[113], чувствовалась в ней какая-то основательность, которая непременно передалась бы и мужчине, оказавшемуся с ней рядом. Отец. Эрнестины, астуриец, владелец табачного магазина, несмотря на свое богатство, жил очень скромно в доме «Провидение» на проспекте Карлоса III.

Габриэль перестал встречаться с Лауритой и стал часто бывать у Эрнестины. Она мечтала вырваться из отцовского дома, и в декабре они поженились. Дон Эрнесто увеличил ему оклад, а десять месяцев спустя, 15 октября 1934 года, родилась Мария дель Кармен. Это еще больше отдалило Габриэля от революционной работы, он даже отказался помогать тем, кто готовил мартовскую забастовку 1935 года.

Одиннадцать часов. Габриэль уплатил за сок и направился к двери, выходившей в сторону Центрального парка. Он медленно поднялся по широкой лестнице с мраморными перилами. Свидание было важным. Он уже несколько лет проработал в конторе, и пора было наконец стать кем-то, занять прочное положение, подумать о будущем. Ему исполнилось тридцать пять. Он был женат. Имел дочь. В последнее время в нем вдруг снова проснулось честолюбие. А после смерти тестя ему достанется неплохой кусок.

Дон Эрнесто принял его, стоя у окна. Дон Эрнесто любил придавать драматизм тому, что он называл серьезными обстоятельствами. Он сразу перешел к делу. Габриэль был хорошим парнем. И при всех своих достоинствах и недостатках уже десять лет проработал у него в конторе. Был, конечно, в его жизни этот период сумасшествия, о котором лучше не говорить, потому что в молодости все мы революционеры и социалисты. И это такая же неизбежная болезнь, как корь или коклюш. Но теперь пришла пора образумиться: «Своему сыну Эрнесто я отдаю пай в адвокатской конторе. А ты его близкий друг. Вы вместе учились. Ты часто сидел у нас за столом. И женился на девушке из прекрасной семьи. Семьи достойной и трудолюбивой. У тебя есть кое-какие связи. Ты неглуп, а брак обуздывает и самых диких». Словом, пришло время Габриэлю Седрону стать компаньоном в его деле. Впредь контора будет именоваться «Менендес и Седрон». Сам он очень скоро уйдет на покой, и, хотя в общем Эрнесто с Габриэлем были в курсе почти всех дел, в некоторые им еще предстояло вникнуть.

Он позвонил в серебряный колокольчик, вошел Эрнесто-младший и крепко обнял Габриэля. Да, Фернандо умер.

Это было начало. Такая контора, как у Менендеса, помогала завязывать связи, придавала вес. Он окажется в самой гуще делового мира, будет делать деньги. И нет причин оставаться вне политики. И кто знает, не наступит ли день, когда он выставит свою кандидатуру в палату представителей, в сенаторы или даже станет министром, почему бы и нет?. Ведь могут же его товарищи по борьбе против Мачадо оказаться у власти. Они по-прежнему были его приятелями, и им не в чем было его упрекнуть. Потому что и сами они были заняты тем же, чем он, — своим собственным будущим. Не прозябать же ему всю жизнь. Тесть когда-нибудь умрет. Со временем можно будет купить особняк на Ведадо. И каждое лето они с Эрнестиной станут ездить в Нью-Йорк. А когда-нибудь поедут и в Париж. Париж надо повидать хотя бы раз. Мария дель Кармен выйдет замуж за человека, который обязательно будет собою что-то представлять.

Габриэль вошел к себе в кабинет. Окно, выходившее в Центральный парк, было открыто. От страшной жары асфальт словно плавился. Позолоченный купол Капитолия сверкал на солнце. Несколько машин проехало мимо, в сторону клуба галисийцев. Внизу медленно двигались крошечные фигурки пешеходов в костюмах из белого дриля. Вот он и вышел на большую дорогу. Время и умение работать решат остальное. Он заполучил этот город.

Габриэль сел за стол, полистал скопившиеся за утро письма и принялся подписывать: с сердечным приветом Габриэль Седрон. С сердечным приветом Габриэль Седрон. С сердечным приветом Габриэль Седрон…

НАЧАЛО СЕЗОНА

Зимой Ранчо-Бойерос — холодное место. В январе бывают ночи, когда температура там падает до пяти градусов, в то время как Гавана нежится в тепле. Летом же там жарко, особенно в аэропорту: бетонная дорожка нагревается на солнце, и над ней поднимается насыщенный известью горячий воздух, сквозь который предметы кажутся далекими, точно смотришь на них через сосуд с водой. И редко бывает, чтобы в летние месяцы подул вдруг бриз и облегчил давящий зной.

Еще следует добавить гром репродукторов, галдеж пассажиров и мощный рев моторов. Место было бы крайне неприятным, если бы не восхитительное предчувствие чего-то нового, которое возникает перед всяким путешествием. К тому же был здесь и бар, в котором всегда прохладно, бар с огромными окнами; через их цветные стекла хорошо видно, как взлетают и садятся самолеты. В этом баре, с холодным коктейлем в одной руке и саквояжем — в другой, можно почувствовать себя маленьким Марко Поло перед отплытием в Китай.

Габриэль Седрон пил коктейль в баре аэропорта Ранчо-Бойерос, Ритика тоже. Репродуктор объявил рейс четыреста шестьдесят два национальной аэролинии до Нью-Йорка. На Ритике был костюм в мелкую черно-белую клетку. К блузке приколота брошь с бриллиантами, без сомнения настоящими.

Седрон говорил о жаре — о другом ему говорить не хотелось. Он сказал, что там, на улице, жара, должно быть, невыносимая. Его белая льняная гуайябера, свежая и туго накрахмаленная, еще не успела измяться. Он сидел, вертя в руках паспорт, и нечаянно раскрыл его. На голубой бумаге имя: Рита Сильва и рядом фотография, прекрасная фотография, если учесть спешку, в которой она делалась. Седрон уронил паспорт на столик; Ритика взяла его и положила поближе к сумочке и перчаткам. Седрон погладил серую лайку.

— Какая ты элегантная, — сказал сенатор.

— Приходится, раз собираешься путешествовать.

— Женщины всегда особенно тщательно одеваются в дорогу.

— Как ни старайся, все недостаточно.

— Даже перчатки.

— Чтобы управляться с некоторыми людьми, надо бы всегда быть в перчатках.

Седрон знаком попросил официанта принести свежие коктейли.

— Ты расстроена.

— Ничуть, просто разочарована.

— Но это для тебя прекрасный случай.

— Мой случай уже позади.

— Но может быть и другой.

— Постараюсь не упустить.

— Ты ведь понимаешь, что произошло, правда? — Седрон поднял брови и стал похож на ребенка, впервые причащающегося святым дарам.

— Габриэлито, старик! — вдруг закричал тучный мужчина с густыми усами и в темных очках, звучно хлопая Седрона по спине.

Габриэль Седрон поднялся.

— Сеньорита Сильва, сенатор Варгас.

— Бывший. Теперь я советник. Что ты тут делаешь, Габриэлон?

— Провожаю сеньориту Сильву.

— Ты знаешь, что случилось в Пласетас?[114]

— Кое-что слышал.

— Думаешь, я должен был арестовывать членов муниципалитета? Я же сам тогда основывал ПЕД.

— Муниципалитет под твоим контролем.

— Ясно, не должен. На такое способен только преступник.

— А ты не преступник.

— Конечно, но обращаются со мною, будто я преступник. Но ты не волнуйся, я свое возьму. Пусть только Батиста об этом узнает.

— Я уверен, что возьмешь, муниципалитет всегда был у тебя в руках.

— Правда? Ты ведь знаешь. Ты на этом собаку съел.

Официант принес им коктейли: лед таял, и жидкость в бокалах поднялась до краев.

— Хочешь выпить? — пригласил Седрон.

— Нет, мне пора идти. Жена с дочками едет за покупками в Майами, теперь они уже, верно, ждут меня у второго выхода. А я зашел купить сигар. Очень приятно, сеньорита, Темистоклес Варгас к вашим услугам. До свидания, Габриэлоте, старина!

— Он хороший парень, — заметил Седрон.

— И тоже в тридцать третьем подкладывал бомбы? — спросила Ритика.

— Да.

— Все твои приятели в тридцать третьем подкладывали бомбы. И только об этом говорят.

— Потому что это единственно достойное, что они сделали в своей жизни.

— А ты? Ты тоже ничего достойного больше не сделал?

— У меня другая репутация.

— Ты душевный человек и истинный кубинец, а твое семейство принадлежит к высшему свету.

— Тебе не дает покоя мое семейство.

— Потому что оно мой соперник. Соперник, который одержал верх. Так как, по-твоему, я должна к нему относиться?

— Сейчас тебе представляется счастливый случай.

— Я начинаю карьеру — вот и все.

— У тебя хороший голос.

— Неизвестно еще, понравится ли он венесуэльцам. Меня будут объявлять так: «Рита Сильва, мягкое сопрано тропиков». Пожалуй, лучше было бы: «Жесткий комический кашель».

— У тебя хороший голос, — улыбнулся Габриэль.

— Ну ладно, хватит! Чего ты хочешь? Чтобы я благодарила тебя за все: за брошь с бриллиантами, за контракт в Каракасе, за билет на самолет? Ты рассчитал меня, как прислугу.

— Рита, любовь моя, не говори так. Ты знаешь, как ты мне нравиться.

— И потому ты запихиваешь меня в самолет.

— После вашей встречи в больнице Мария так переменилась ко мне. Она и смотрит-то на меня иначе и почти не разговаривает.

— И это после того, что я для тебя сделала.

Седрон не ответил, напрасно стараясь припомнить, что она имеет в виду.

— Ты много для меня сделала, — наконец сказал он.

— Разве не я посоветовала тебе поладить с Батистой? Еще тогда, десятого марта, я тебе это сказала. Видишь? Ты поладил, и все сошло хорошо.

— И совсем я с Батистой не поладил. И в правительство не вошел. Просто кое-кто из моих друзей оказался сейчас наверху, вот и все.

— У тебя везде и повсюду друзья. И всегда у тебя все хорошо.

— Я хочу, чтобы и моя дочь была мне другом.

— И твоя жена — тоже?

— Эрнестину я уважаю. Ты это знаешь.

— Ты не ее уважаешь, ты уважаешь деньги, которые достались тебе после ее деревенщины отца. А ее ты не уважаешь.

— Если ты будешь так себя вести, я уйду отсюда к чертовой матери! — крикнул Седрон.

Ритика не ответила. Седрон подозвал официанта и попросил принести сигары «Корона». Они так и молчали, пока не вернулся официант с коробкой сигар, украшенной золотыми и красными печатями. Седрон осторожно достал сигару и закурил ее от серебряной зажигалки. В репродуктор объявили рейс триста семнадцать маршрутом на Каракас, Венесуэла, и попросили пассажиров подойти к первому выходу.

— Прости меня. Мне было очень хорошо с тобой.

— Мне очень жаль. Правда, очень жаль, — сказал Седрон.

— Ты будешь мне писать?

Седрон кивнул. Ритика взяла свои вещи. Проходя мимо кассы, Седрон заплатил. Они вышли в коридор, и их сразу обдало зноем. Спустились по узенькой лестнице. Внизу, среди моря чемоданов, суетились элегантно одетые пассажиры. Седрон с Ритикой подошли к первому выходу.

— Как зовут этого твоего приятеля, импресарио? — спросила Ритика.

— Карраль. Запиши, а то забудешь: Карраль.

— Нет, я запомню.

— Не беспокойся, он будет встречать тебя в аэропорту. Я дал телеграмму.

Пассажиры выстроились в очередь, Ритика тоже заняла свое место.

— Ладно, милый, прости, что я так вела себя. И будь хорошим, пиши мне. Помни, что я под твоей защитой, а тебя охраняет Чанго. И не забывай маму. Она тебя любит.

Седрон на все кивал. Очередь двигалась. Пассажиры предъявляли билеты служащему в безупречно белой рубашке и черном галстуке. Когда до Ритики оставался всего один человек, она вышла из очереди и поцеловала Седрона в губы. Габриэль в последний раз ощутил влажное и нежное прикосновение ее рта. Ритика обняла его и прошептала в самое ухо:

— Ты для меня единственный мужчина, и всегда будешь единственный.

— Сеньорита… — позвал служащий от дверей.

Ритика предъявила паспорт и билет, толкнула стеклянную дверь и вышла на дорожку. И уже оттуда прощально махнула Седрону рукой и сказала одними губами, так, чтобы он понял, стоя за стеклянной дверью: «Пи-ши».

Седрон тоже помахал и смотрел через стекло до тех пор, пока Рита не скрылась в самолете. Тогда он пошел к выходу. Черный «кадиллак» стоял совсем рядом. Шофер разговаривал с полицейским. Увидев Седрона, он быстро сел за руль и плавно подал машину к дверям. Габриэль Седрон нехотя открыл дверцу и повалился на мягкое сиденье.

— Куда, сеньор сенатор?

— Домой, Чичо. Поедем домой.


Эрнестина Гираль вырвала из календаря вчерашний листок. «Всегда надо точно знать время и какой сегодня день. Все называют меня легкомысленной; может, они и правы: вот Мария дель Кармен мне что-то говорит, а я не понимаю, о чем она. Ладно, значит, сегодня суббота, и сейчас около полудня. В сиесту Габриэль будет спать. Он должен вот-вот приехать и, наверное, захочет выпить, Пойду послежу, чтобы приготовили. Мария дель Кармен в клубе и, наверное, останется там обедать. Она позвонит мне, а если не позвонит, надо будет позвонить самой, узнать, там ли она. Если она сегодня вечером собирается куда-нибудь пойти повеселиться, нужно приготовить ей платье. И за этим надо присмотреть. Ах, нет, помнится, она хотела вечером поехать на Варадеро. Переночует у Санчесов. Обязательно поедет, там сегодня весь Билтмор-клуб. Ведь начинается сезон. Так… что же еще?.. Что же еще?..»


Габриэль Седрон пошел, вытирая пот. Эрнестина встретила его у дверей. Габриэль сказал, что сегодня на улице плавится свинец, и она спросила, не хочет ли он принять душ. Габриэль Ответил, что попозже. А сейчас ему хотелось раздеться и прилечь у себя в комнате, где воздух кондиционированный, но прежде выпить чего-нибудь холодного. Эрнестина велела Эне наполнить льдом чашу и поднять маленький бар на второй этаж.

Седрон разделся, бросив одежду на обитое коралловым сатином кресло, откинул покрывало и лег в постель. Установка для кондиционирования воздуха работала с максимальной нагрузкой, комната быстро охлаждалась.

Седрон внимательно разглядывал люстру на потолке: с бронзовых лап канделябров свисали хрустальные сосульки и звездочки, на каждой лампе — крошечный абажур оранжевого цвета. Ему никогда не нравилась эта люстра. И всю комнату он вдруг увидел словно в первый раз: свернутое в ногах зеленое шелковое покрывало, зеленые шелковые шторы, точно рамы вокруг окон, два ночника, раскрывшие крылья, будто готовые взлететь птицы из мейсенского фарфора (он хорошо помнил, что заплатил за них очень дорого), на стене напротив кровати — картина в китайском стиле, в головах — изображение Сердца господня, на дверцах стенных шкафов большие зеркала (правый был открыт — Эрнестина вешала туда одежду), черный лакированный комод, а на нем — набор щеток с его инициалами.

Вешая пиджак в шкаф, Эрнестина говорила, не умолкая ни на минуту. Как и обычно, ее волновала проблема смерти, она всегда находила, что сказать по этому поводу: «Теперь вот прочолон, сами не знают, что назначать». (Считается, что это роскошь, — думал Седрон, — и эти шторы, и эти зеркала, но что в них толку? А ведь я за них отдавал себя по частям.) «Доктор Симсон гораздо внимательнее, а Диас Энрикес совсем не занимался мною, прописывал, лишь бы прописать, даже не выслушивал как следует. Симсон лучше». (Мы только и делаем достойного, что бросаем камни в Мачадо.) «Понятно, рентген обходится очень дорого, но зато уж точно все знаешь; знаешь, что тебя ждет». (Она не хочет умирать: надеется на вечные времена сохранить эту упаковку из морщинистой кожи.) «Сначала гастропепсин и эмезин. Первое время они мне помогали, но потом перестали на меня действовать. Тогда он назначил состав из цитроцилината и бедалфлавона, таблетки сацилина и уколы уридата. Это мне помогает. Говорю тебе, Симсон лучше». (Но многие умерли. И это были лучшие из нас. Кто знает, как бы все повернулось, останься они в живых.)

Эрнестина открыла дверь, чтобы Эна могла войти с переносным баром.

— Все готово, Габриэль. Налить?

— Да, пожалуйста.

Габриэль лежал и пил; в комнате становилось все прохладнее, и прохлада успокаивала разгоряченное тело. Эрнестина кончила убирать одежду и, выходя, сказала:

— Так и знай на будущее, чуть что — сразу иди к Симсону. Слышишь? Симсон из всех тут самый лучший.

Габриэль ничего не ответил, и Эрнестина осторожно прикрыла дверь. Он вспомнил Лауриту, когда она была еще красивой. Она как-то заходила к нему — это было в сорок четвертом году, после победы аутентиков, — просила место для мужа. Лаурита растолстела, у нее было много детей. И не осталось ничего от того изящного, томного, нежного и воздушного создания, которым она сохранилась в его памяти. Ничего не осталось от той Лауры, с которой они прогуливались по Набережной, от Лауры, которую он знал в тяжелые времена, от Лауры тех лет, когда он мечтал обо всем, потому что не имел ничего. Лаура и Лаура. Два совершенно разных человека, а между ними — темный провал времени. Насколько лучше Фернандо, праху, обращенному в прах; насколько лучше тем, кого убивают прежде, чем они успевают стать кем-то другим. Нет, лучше навсегда остаться воспоминанием, но воспоминанием чистым и юным. Фернандо был только Фернандо. Ему повезло. А Габриэль был Габриэль и Габриэль. Вопрос в том, чтобы прожить определенное время; все на свете приходят к одному концу, если только это время проживут.

В дверь постучался Чичо, и Седрон разрешил ему войти.

— Я только спросить, поедет ли сенатор куда-нибудь вечером.

— Не думаю. А почему ты спрашиваешь?

— Чтобы знать, отводить ли машину в гараж.

— Отведи. А я, если вдруг решу ехать, возьму такси.

— Значит, я могу уйти?

— Да. Но завтра приходи пораньше.

Чичо поблагодарил и уже собирался выйти, когда сенатор спросил, есть ли у него невеста. Чичо ответил, что есть и они собираются скоро пожениться. «А что ты думаешь делать после свадьбы? — Постараюсь как можно лучше служить сенатору. — Чииичо, Чиичо, не подхалимничай, Чичо! Неужели все Чичо, которые служат Содронам, такие? — Да, такие. Я стану верной тенью сенатора, если только сенатор поможет мне подняться. — Подняться? Значит, Чичо, ты хочешь подняться? Но куда?» Седрон поблагодарил его за преданность и сказал, что поможет ему, когда он женится. Чичо сказал, что давно уже хотел попросить сенатора, но не решался, боялся, не будет ли это нахальством с его стороны, хотел попросить место в конторе по распространению лотерейных билетов; он узнал о нем от брата своей нареченной, который там работал, — так вот это место скоро освободится… и если бы сенатор мог… Но ему вовсе не легко достать это место; ведь теперь он не то, что раньше, теперь он не сенатор, и, кстати, пора бросить эту привычку называть его сенатором. «А ты не хочешь учиться, Чичо? Поступить в университет? Получить образование? — Да, то же самое еще в школе говорила ему учительница, только ведь ни к чему это; человек вырастает, вступает в жизнь и ни в чем таком не нуждается; все это остается в букварях, рядом с цветным изображением Хосе Марти. А, получив место в этой конторе, я бы мог прекрасно послужить интересам сенатора, простите, сеньора. — Моим интересам? А каким именно? — Политическим. — У меня теперь нет политических интересов. Политика ничего не стоит. — Я не хочу спорить с вами, сенатор, я вас уважаю… — Нет, нет, говори. — Вот вы со стаканом в руке лежите в этой комнате, в очень хорошей комнате, с кондиционированным воздухом, а я выйду отсюда и пойду к себе, в комнату на окраине. Но я хочу жить лучше. И это естественно, но к этой лучшей жизни надо и дорогу выбирать лучшую. А самая короткая дорога — это политика. — Ты хочешь зарабатывать на жизнь политикой? — Да. — Я начинал не с этого. Когда я был молодым, я хотел перестроить мир. А что получилось? Ни я, ни другие не смогли его перестроить. Мир оказался сильнее нас. И тогда мы стали такими, какими он хотел нас видеть. — Кто? — Мир, это он хотел, чтобы мы стали такими. Мы хотели перестроить жизнь, а не мечтали о политике. — А я хочу жить лучше, хочу выбиться в люди, и, раз уж вы говорите, что пробовали и не смогли… Но если я стану начальником в этой конторе, я буду делать все, что вы захотите… — Иди учиться, Чичо, помогай своей родине. — Какой родине? — Своей, вот ее знамя… не знаю, как это сказать. — Что до меня, то мне больше нравится «кадиллак». — А о Кубе ты никогда не думал? — Как это не думал? Каждый год двадцатого мая я пускаюсь в страшный загул. С одиннадцати утра надуваюсь пивом. — Значит, родина — это пиво. Так и надо написать в школьных учебниках: родина — это пиво; каждый гражданин должен заполучить «кадиллак»; политика — это искусство не оказаться на пустыре. А я в тридцать третьем, при Мачадо… — То было совсем другое время, сенатор. — То время, это время. Все времена одинаковые. И все времена разные. Пиво в тридцать третьем, и пиво теперь. — Я могу идти, сенатор? — Да, иди. Постой, как зовут начальника этой конторы? — Я завтра же узнаю, сенатор. — Ладно, я помогу тебе в этом деле».

И опять эта люстра с ее, точно слезы, прозрачными подвесками, и зеленые шелковые шторы, и птицы из мейсенского фарфора, и прохладный воздух, и стакан в руке. Вот во что обратилось время, что протекло с тридцать третьего года до этой минуты. Хорошую дорогу ты выбрал. Чичо тебе это только что доказал. А все остальные были пустыми мечтателями, дерьмом.

Когда Эрнестина Гираль вошла в комнату, Габриэль Седрон опять был в ладу с миром.

— Обед на столе, дружок, можешь спускаться.

— А я не успею быстренько принять душ?

— Обед остынет. Он уже на столе. Примешь душ вечером.

Эрнестина вынула из шкафа голубой толковый халат и домашние туфли из коричневой кожи. Поставив недопитый стакан на ночной столик, Седрон поднялся. Эрнестина ждала его, держа халат наготове; вот она вся тут: кости, плохая кожа, ипохондрия, счета из «Эль-Энканто», некрофобия, банальные притязания. Телефонный звонок помешал ему надеть халат; он поднял трубку. Выслушал, потом нажал кнопку переключателя и набрал на диске цифру два. «Это девочке», — сказал он Эрнестине, облачаясь в голубой халат.

Мария дель Кармен покрывала ногти перламутровым лаком, когда услышала телефонный звонок. Она сидела на постели, откинувшись на пухлую подушку; вокруг головы тюрбаном было повязано белое полотенце; она только что приняла дуга и вымыла голову и потому была еще в бледно-розовой нейлоновой пижаме, сквозь которую чуть просвечивали темные упругие соски… Мария дель Кармен подняла трубку. Звонил Тони.

— Как ты, дорогая? — спросил Тони.

— Очень хорошо, ничуть не хуже, чем когда мы с тобой расстались, а это было совсем недавно.

— Я звоню, чтобы договориться о времени: значит, в шесть я захожу за тобой.

— Пока мы доедем до Варадеро, уже стемнеет.

— Ничего, поедем прямо к Санчесам, наверняка они сегодня что-нибудь устраивают.

— Когда начинается сезон, у них всегда очень милые вечера.

— Они такие шикарные. Так, значит, в шесть?

— Ладно, к этому времени я буду готова.

Она положила трубку осторожно, чтобы не смазать свежий лак на ногтях. И, вернувшись в прежнее положение, опять принялась покрывать ногти медленными густыми мазками.

Утро удалось. Она была в Билтмор-клубе, все время с Тони, и, выпив немного, пришла в хорошее настроение. Позже к ним присоединились Ана с Маргаритой, и они все вместе купались в бассейне, солнце было нежаркое. Потом женщины долго сидели перед зеркалом в туалетной комнате, разговаривая о предстоящей свадьбе: что уже готово и чего еще не хватает. Тони пригласил их всех пообедать в три часа, но Мария дель Кармен не пошла — ей хотелось отдохнуть дома перед тем, как ехать на Варадеро.

До свадьбы оставалось два месяца, но она толком не представляла, что получится из их брака. Ей приходилось слышать шуточки насчет супружеских пар, у которых не все благополучно, и разговоры, в которых брак представал вообще чем-то неприглядным. Но ведь она-то выходит замуж за Тони, такого милого, с такой спортивной фигурой, у них будет свой дом, где она будет ходить в воздушных халатиках бледных тонов и повиноваться Тони и целовать его, когда он будет возвращаться со службы. И это ей правилось; по субботам и воскресеньям они будут проводить время в Билтмор-клубе вместе с другими молодоженами, в будние дни, по вечерам, ходить к друзьям на коктейли, а на лето уезжать за границу, потому что во время путешествий отдыхаешь. Она ничего не имела против этого и не понимала, как кто-нибудь может быть против брака. Разве только тот, кто вообще против всего на свете, вроде этого несчастного, желчного, заблудившегося в лабиринте Луиса, который однажды ее искушал. Но теперь она вновь обрела здравый смысл и ненавидит неврастеников.

Эрнестина Гираль открыла дверь: «Мария, спускайся вниз обедать. Отец ждет тебя».


В редакции царил порядок. Аккуратно выровненная стопка конвертов; в стеклянных баночках — металлический ворох скрепок; пустые корзины для бумаг; ровный ряд заточенных карандашей, вычищенные точилки, ножницы и нож для разрезания бумаг — параллельно бронзовому чернильному прибору; пишущие машинки под чехлами, запертые ящики архива. Даскаль был один. Откинувшись в кресле, он в последний раз изучал потолок, выложенный звукопоглощающей плиткой, внимательно всматриваясь в жесткий материал, из которого она сделана.

У него на столе лежало письмо от Густаво Дуарте, где говорилось: «Мы решили отказаться от ваших услуг» — вслед за софизмами, которыми пытались оправдать это решение. Несомненно, стоял за этим Алехандро. Ну что ж. На его месте он поступил бы точно так же.

Он снял трубку и набрал помер. Равнодушный голос прислуги сообщил ему, что сеньора Кристина на Варадеро. Он положил трубку и, взяв несколько скрепок, составил из них длинную цепочку. Потом нарисовал на письме Густаво Дуарте уродцев, парусники и домики среди пальм. Разорвал письмо и бросил его на дно девственно чистой металлической корзины. Медленно завинтил колпачок ручки и вышел, не забыв прежде погасить свет.

В кинотеатре «Фауст» за решеточкой кассы зевала кассирша, выставляя напоказ свои золотые вперемежку с гнилыми зубы. Кассирша нехотя взяла деньги и так же нехотя протянула ему сдачу и билет; Даскаль отдал билет контролеру, который сидел, небрежно покачиваясь, на стуле без спинки.

Фильм оказался душераздирающей мексиканской драмой, приключившейся где-то в южных морях. Каннибалы изъяснялись, как мексиканцы, и все время казалось, что капитан корабля, вместо того чтобы вести переговоры с вождем варварского племени и дарить ему бусы, запоет вдруг фанданго под аккомпанемент экипажа, очень напоминавшего бродячих певцов, переодетых персонажами Мелвилла. Даскаль заснул.

Он открыл глаза, когда показывали хронику. Батиста посещал какую-то школу. Испуганные ребятишки жались в глубине, а на нередкий план лезли и теснились вокруг президента толстые сеньоры.

Когда Даскаль вышел, было уже темно. Он подошел к машине, и босой негритенок протянул к нему руку: «Я хорошо смотрел за ней, доктор». Даскаль дал ему реал. По Прадо он спустился до Портовой улицы. Луна была на ущербе, и стоявшие в бухте корабли казались темной и колеблющейся массой, которая то закрывала, то открывала вновь огни Реглы и Каса-Бланки. Даскаль проехал мимо Кастильо-де-ла-Фуэрса, пересек площадь Сан-Франсиско, миновал таможню. Он ехал мимо причалов, складов, залов ожидания, снова складов. Дальше покачивались шхуны, точно старые, беззубые проститутки.

Он остановился напротив вокзала с двумя башнями, претендовавшими на сходство с башнями флорентийской Сеньории, и поставил машину между двумя такси. Ему сказали, что Стоянка здесь. Приняв безразличное выражение и выпятив вперед нижнюю губу, он зашагал к ближайшим дверям «Голливуда».

Представление уже началось. Из зала неслись хриплые невнятные крики, шум аплодисментов. Даскаль подошел к стойке и попросил виски с водой.

Один из оркестрантов объявил в микрофон номер Хулии из Ла Таины. Барабанщик выбил дробь. Все и без того немногочисленные огни «Голливуда» погасли, только слабый красный луч освещал площадку для танцев, и мелодия в восточном духе возвестила выход Хулии. Выждав несколько тактов, она появилась на сцене, семеня мелкими шажками, покачивая в такт бедрами.

Из-за столика, где царило оживление, бешено аплодируя, вскочил какой-то разгоряченный фанатик — поклонник Хулии, но руки приятелей тут же усадили его обратно. Расстегнутая сорочка позволяла видеть его толстый живот, обтянутый чистой нижней рубашкой с поблескивающей на ней золотой медалью, свисавшей с шеи. На голове — лихо сдвинутая назад морская фуражка с латунным якорем. Моряк снова принялся бить в ладоши и кричать: «Хулия, Хулия, Хулия!» Ла Таина смущенно поглядела на него. Она была закутана в лиловую вуаль, а на голове у нее высилась сложная прическа, которая делала ее похожей на английского гвардейца. Хулия еще покачала бедрами под звуки кларнета и барабана, но вдруг ударили в тарелки, и она стала отплясывать румбу, извиваясь и тряся плечами.

«Хулия, сними ты эту москитную сетку!» — закричал моряк. Танцевала Хулия в не совсем обычной манере: ни разу не нагнулась и не поднимала зубами платков с пола. Она ловко управлялась с длинной вуалью: на мгновение приоткрывала свою толстую ляжку и тут же прятала ее, чтобы снова повторить то же самое, но уже с другой ляжкой. Увидеть ее всю целиком не удалось ни разу.

Сухой удар в барабан — румба кончилась, и Хулия сбросила вуаль. Она была почти голая: огромные груди прикрывал тесный, расшитый блестками бюстгальтер, мощное тело выпирало из-под крошечных трусиков. Моряк с криком бросился к площадке, плюхнулся на колени перед Хулией и, обхватив ее руками, яростно укусил в жирное бедро. Вцепившись моряку в волосы, Хулия издала истеричный вопль. Барабанщик вскочил со стула и, не сумев вырвать Хулию из рук моряка, дал ему коленом в ухо. Даскаль ясно видел, как меж зубов пьяного проступила кровь. Оркестрант пнул его еще, и выпуклая клетка подошвы оставила отпечаток на щеке моряка. Огни в зале зажглись в тот самый момент, когда моряк разжал наконец зубы и выпустил Хулию, а она, рыдающая, окровавленная, с растрепанной прической, ушла, оставив на полу несколько локонов из шиньона. Пока моряка уводили, ударник изловчился и еще раз пнул его ногой в живот.

Даскаль пошел прочь от «Голливуда» к уцелевшей среди развалин части древней крепостной стены. Он сел прямо на траву подле изъеденного временем бастиона и закурил сигарету. Подошел полицейский: «Что случилось? Вам плохо? — Нет, все в порядке. — Так вы пьяны?» Даскаль, не отвечая, поднялся и пошел к своей машине, стоявшей рядом.

Он медленно проехал расстояние до ближайшей колонки, находившейся по другую сторону вокзала. И пока машину заправляли бензином, смотрел на белые облака пара над поездами, прибывавшими и отправлявшимися с вокзала.

У Кастильо-де-Атарес он сбавил скорость. По широкой улице проехал, не превышая шестидесяти километров и машинально читая огромные вывески на складах компании «Свифт». Возле виадука различил отдающий гнилью запах свалки, который еще усиливался в ночной прохладе. Он поглядел на часы: десять минут первого. За складами министерства общественных работ Даскаль повернул направо, чтобы пересечь площадь Вирхен-дель-Камино и выехать на Центральное шоссе.

ПОСЛЕДНИЙ ДЕНЬ

Матансас, благородную столицу провинции, пересекают две реки: Юмури и Сан-Хуан; город расположен в глубине долины, у просторной и спокойной бухты, окруженной холмами; с одного из них, Ла-Кумбре, можно окинуть взглядом всю долину Юмури, особенно красивую в неярком свете раннего утра или заходящего солнца, когда сглаживаются оттенки земли и растений.

Когда едешь с Ла-Кумбре, город кажется покойно свернувшимся у самого моря. На этом месте сибонеи некогда построили селение, назвав его Юкайо, а испанцы отгородили здесь загон для скота, предназначавшегося на убой. Отсюда и название города — Матансас[115]. Было это в 1693 году.

Создается впечатление, будто город строился по единому замыслу: лишь немногие здания нарушают строго выдержанные пропорции. Матансас не знал процветания до второй половины девятнадцатого века, когда в его округе сосредоточилась половина сахарного производства на острове. Именно в эти счастливые годы — что-то около 1875 — преуспевающие горожане начали строиться.

Даскаль остановился в «Мадруге» выпить кофе, чтобы не хотелось спать, и снова крепко взялся за руль, сосредоточив свое все время слабеющее внимание на блестящей ленте дороги, которая неслась ему навстречу. Въехав на Ла-Кумбре, он увидел Матансас, очерченный длинным полумесяцем горящих фонарей, идущих вдоль морской набережной.

Улицы города были пустынны и погружены в молчание. Он доехал до парка Свободы и поставил машину напротив отеля «Лувр». Это был хороший отель, построенный в колониальном стиле, и хозяин им гордился. Даскаль подошел к старой конторке в конце вестибюля и надавил на огромный звонок. Подождав несколько минут, он позвонил еще раз.

В бездействующем мраморном фонтане с четырьмя дельфинами, стоявшем посредине патио, еще сохранилось темное пятно от водорослей. Стена на противоположном конце была выкрашена в зеленый цвет. Вокруг фонтана росли карликовые пальмы и араукарии.

По лестнице спустился старик, на ходу заправляя рубаху в штаны, и Даскаль спросил у него, почему в фонтане нет воды. Тот ответил, что железные трубы от времени проржавели, и открыл перед Даскалем книгу регистрации постояльцев, чтобы Даскаль расписался.

Даскаль сказал старику, что здание гостиницы кажется ему старинным и красивым, и тот, прищурившись, отчего у глаз яснее обозначились морщины, спросил, не архитектор ли он. Даскаль ответил, что нет, но это не мешает ему любить старинные дома колониальных времен. Старик сказал, что теперь никто уже не ценит таких вещей. Даскаль попросил бутылку виски, чтобы взять с собой в номер, но старик ответил, что может предложить только коньяк. Какой марки? «Хеннеси», «Мартель»? Нет, добрый «Филипп II». Даскаль взял бутылку с двумя стаканами и поднялся по широкой лестнице, на первой площадке которой стояла массивная, красного дерева и с зеркалом вешалка для шляп.

В маленькой комнатке было почти темно. Окно выходило на постройки во дворе отеля. Телефонный аппарат был старым, с висячей трубкой. Даскаль попросил номер триста сорок шесть тире, два на Варадеро.

Кристина удивилась столь позднему звонку, но, к счастью, Алехандро не было — он остался в Гаване. Даскаль сказал, что хотел бы увидеть ее, что он в Матансас и может тотчас же выехать. Но Кристина не захотела его принять и сказала, что сама приедет в Матансас, через полчаса будет там.

Даскаль налил себе немного и выпил залпом. Подождав с четверть часа, он спустился вниз встретить Кристину. Стоя у входа под навесом из матового стекла, он закурил сигарету. В красиво освещенном парке было пусто. Кристина приехала в бледно-голубом «олдсмобиле» со съемным верхом, на ней была белая юбка и желтая блузка — цвета солнца, а на ногах сандалии. Они поднялись, не проронив ни слова. В номере Кристина села в старое плетеное кресло, а Даскаль опустился на кровать, прислонившись к железной спинке.

— Хочешь выпить? — спросил Даскаль.

— В такое время я не пью.

— Я могу разбавить водой.

— Нет, спасибо.

Даскаль налил себе коньяку и сделал маленький глоток.

— Как это глупо, — сказала Кристина.

— Почему?

— Городок маленький, люди здесь все замечают.

— Тебя никто не знает.

— Неизвестно.

— И Алехандро далеко.

— Сплетни быстро расходятся.

— Раньше тебя это не заботило.

— Алехандро не знал… — сказала Кристина и, торопясь выяснить, в чем дело, добавила: — Так что случилось?

— Ничего, просто я давно тебя не видел. И захотел увидеть.

— Но сейчас три часа ночи.

— Мне захотелось увидеть тебя немедленно. Когда мы виделись в последний раз, Кристина?

— А ты не помнишь?

— Конечно, помню.

— Потом мне было очень тяжело.

— Из-за меня или из-за Алехандро?

— Из-за вас обоих. Но теперь это уже прошлое.

— Почему же? Мы по-прежнему можем бывать вместе. Как раньше…

— Как раньше — не можем. Теперь это прошлое, — сказала Кристина.

— Ты так быстро забыла о том, что давало тебе радость?

— Наслаждение — это еще не вся жизнь.

— Но существенная часть ее.

— Нет. Есть и другое. И если бы не было этого другого, наслаждение было бы невозможным. Вот в чем основа основ.

— В твоей посуде и всяких старинных штучках?

— Без них тоже не проживешь, — сказала Кристина и принужденно улыбнулась. — Меня ужасно позабавило, когда я узнала, что у Алехандро есть женщина. Его секретарша или что-то в этом духе.

— Тем больше у нас оснований…

— Нет. Он скоро ее оставит. У Алехандро уже были любовницы, и всегда недолго: это не для него.

— И Алехандро вернется к семейному очагу.

— Он всегда возвращается. Потому что очаг — это нечто прочное и постоянное.

— И ты сделала то же самое, правда, Кристина? Вернулась к прочному и постоянному.

— Это основа основ.

— В нашей стране все отчаянно цепляются за прочное.

— Не все. У Карлоса хватило смелости не цепляться.

— Как он?

— Вчера я получила от него письмо. Поступил в Академию художеств и целыми днями пачкает холст.

— Да, у него хватило смелости. У него оказалось больше смелости, чем у тебя, и он пошатнул устои.

— Как дела в газете? — спросила Кристина.

— Меня выгнали.

— Я знаю.

— Зачем же спрашиваешь?

— Потому что это, должно быть, связано и с твоим приездом сюда, и с твоим звонком.

— И моей любовью?

— С твоим честолюбием.

— Странные мы люди, — сказал Даскаль.

— Нет, мы такие же, как все.

— Как все, нам подобные. Но есть ведь и другие.

— Те не в счет. Теперь я ничего не понимаю. Все было так странно, Луис. Если бы мне вздумалось пересказать случившееся со мной, вышла бы очень странная история.

— Нет, просто банальная. Такое часто случается.

— Я тебя не понимаю.

— Жарко. Пойдем прогуляемся, — предложил Даскаль.

— Хорошо, я буду лучше спать.

Они молча пошли по улицам города. Миланский парк был прелестным уголком. Старые фонари тускло освещали его; вокруг парка тянулась каменная ограда, украшенная железными вазонами. В слабом свете пустынного парка, словно изъеденный временем утес, высился собор святого Карла. Старый храм с выщербленными, шероховатыми стенами казался твердыней веры. Они пошли дальше по Миланской улице, до того места, где она выходила к театру Сауто.

— А вот театр Сауто, — сказал Даскаль, — который в лучшие свои времена был вторым на острове, после гаванского театра Такон. По словам Песуэлы[116], ему тогда могла позавидовать любая европейская столица.

— Строгий и элегантный. Мне нравится его элегантность.

— Его построил итальянец: Даниэль Далальо.

— Он совсем не в итальянском духе, такой суровый.

— Этот итальянец страдал печенью.

Кристина пристально поглядела на Даскаля и засмеялась. Сначала улыбнулась, потом улыбка стала шире, потом раздался громкий, веселый смех.

— Ты надо мной?

— Я подумала, что в тебе мало итальянского. Тебе бы не пошел неаполитанский костюм: разноцветные ленты, гитара и прочее.

— Давай вернемся к Сауто. И потом, у меня печень в порядке.

— Как хочешь…

— Так вот, у него прекрасная акустика: он построен у самого моря, а партер размещен над впадиной, и поэтому пол играет ту же роль, что кожа на барабане.

По улице Рио они вышли на Нарваес. Река Сан-Хуан лениво текла вдоль улицы.

— Посмотри на дома на левом берегу, — сказал Даскаль. — Они очень похожи на те, что стоят у каналов Венеции. Однажды я сам обнаружил это, а потом прочитал у Асарда и обрадовался. Асард написал об этом в тысяча восемьсот шестьдесят пятом году, но я заметил сходство до того, как прочитал его книгу.

Влюбленные парочки скрывались в проемах дверей, едва Кристина и Даскаль к ним приближались. Старинный мост Байлен, названный так во времена республики в честь одного из генералов, боровшихся за независимость, отбрасывал легкую тень на воды Сан-Хуана, которые в засушливую пору с трудом добирались до моря.

— Радостно думать, что есть на свете что-то непреходящее, — сказал Даскаль.

— Тебя это восхищает?

— Меня восхищает упорство этих домов.

— И красота.

— Они прекрасны в своем упорном стремлении сохраниться.

— Нет, — сказала Кристина. — Они прекрасны тем, что прекрасны. Они прекрасны сами по себе.

— И время ничего не может с этим поделать, пока не разрушит их.

— Но время идет, — сказала Кристина.

— И для нас — тоже.

— Да. И для нас — тоже.

— Ты вот хотела сохранить красоту, остановить время и не смогла, — сказал Даскаль.

— Должно быть, так.

— Это неприятно сознавать. Впрочем, мы могли бы попробовать начать сначала.

— Нет, — сказала Кристина. — Это в прошлом. Время не стоит на месте.

Они вернулись к гостинице, и Даскаль проводил ее до автомобиля.

— Можно тебе звонить? — спросил Даскаль.

— Нет, больше не звони. Мы — друзья. И если тебе когда-нибудь что-нибудь понадобится…

— Мне ничего не понадобится. Спасибо.

Теперь комната была залита светом. Даскаль, весь в поту, поднялся в постели. Сон был неспокойным. Даскаль наклонился над умывальником и плеснул водой на лицо и шею. И пока одевался, все смотрел на крыши Матансас. Точь-в-точь такие же, как по всему острову: оранжевые, тускло-красные, охряные. Он спустился вниз позавтракать.

Потолок в столовой красиво пересекали толстые балки. Стекла в окнах, выходивших на улицу, были голубые и белые, а в коридоре — лиловатые, с гравировкой в виде ваз с цветами. По углам стояли четыре потемневшие мраморные статуи, символизирующие времена года. Даскаль заказал кофе с молоком и хлеб с маслом.

Он оставил хорошие чаевые официанту и заплатил за ночлег. Старик у конторки спросил, не нужно ли ему снести чемоданы, и Даскаль ответил, что у него нет багажа. Тогда старик припомнил его и справился, хорошо ли ему спалось. Даскаль ответил утвердительно.

Солнце слепило глаза, и ему пришлось надеть темные очки. Мимо проносились пальмы, домики и крестьяне верхом, с крупов лошадей свисали корзины с овощами. Проезжая мимо сентрали, он почувствовал запах тростникового сока и самого тростника, который рос и гнулся под ударами свежего ветра, прилетавшего с моря. Под колесами машины железные мосты гремели, как негритянские барабаны, а железобетонные — шипели, когда шины с трудом отрывались от размякшего на солнце асфальта. Зеленые пятна платанов, одетых мягкой листвой, чередовались с веселыми подсолнухами и полями, заросшими маргаритками. На светлом выгоне жевали жвачку коровы, лошади бегали по лугу, обмахиваясь длинными хвостами. Горячий воздух, влетая в окошко машины, дурманил Даскаля запахами всего, что росло на этой земле и выжигалось солнцем, а сейчас стремительно проносилось перед его глазами.

И Даскаль подумал о полной судорожных метаний жизни этого достойного жалости острова — острова, на который непрестанно обрушиваются удары; подумал о людях, которые его создали: об индейцах-сибонеях, лукуми, андалусцах, о тайнах, конголезцах, астурийцах, карябали, галисийцах, абакуа, кастильцах и мандингах. И о тоненьких, грациозных креолах, всегда жизнерадостных, сметливых и изобретательных; они знают, что такое сладкая мякоть мамея и переливы листьев ягрумо, бриз в душный день, сила сейбы и изящество пальмы; они страдали от всех придуманных человеком злых духов, от ножевых ран и пуль, от обжорства и рожи, от президентов республики, от венерических болезней, сыпи, выборов и потрясений. И еще он подумал, что жизнь — это противоборство двух сил и что даже смерть не способна остановить этой битвы.

Было воскресенье, и по приморским улицам Гаваны, мимо ее древних камней и высоких современных зданий, катился людской поток. Отец читал на террасе газету, а мать вязала у себя в комнате, сидя подле высокого шкафа с бельем и семейными реликвиями. Даскаль пошел к себе, вымыл лицо над умывальником и зажег колонку, собираясь принять душ. Отец окликнул его. На террасе, отгораживая ее от улицы, росли в цветочных горшках жасмин и львиный зев.

— Ты думал над тем, что будешь делать?

— Ничего я не думал.

— Ты должен вернуться в университет.

— Зачем, папа? Зачем?

— Энкарнасьон, ты слышишь? — крикнул Эрнесто Даскаль.

— Не будем спорить. Если ты хочешь, я вернусь.

— Это другое дело. Я рад, что ты понял. Там ты станешь человеком.

— Мне все равно. Мне все равно — там или еще где-нибудь, — сказал Луис и пошел к себе.

Уже в коридоре он услышал, как отец сказал:

— Никуда не уходи, сегодня мы обедаем рано.

Загрузка...