От трёх сосен дорога на Тригорское идёт через поля.
Издалека видны три холма, один возле другого, три горы над самой Соротью. От них и название — Тригорское. На первом холме стоит деревня Вороничи. Во времена поэта её населяли государственные крестьяне — они принадлежали не помещикам, а «казне». Теперь деревня Вороничи входит в колхоз имени А. С. Пушкина.
Второй холм — могучее древнее городище — земляное укрепление, остаток старинной крепости. На третьем — таком же крутом и высоком, расположены усадьба и парк Тригорского.
В стране, где Сороть голубая,
Подруга зеркальных озер,
Разнообразно между гор
Свои изгибы расстилая,
Водами ясными поит
Поля, украшенные нивой, —
Там, у раздолья, горделиво
Гора трёххолмная стоит;
На той горе, среди лощины,
Перед лазоревым прудом,
Белеется весёлый дом
И сада тёмные куртины,
Село и пажити кругом.
С берега реки в усадьбу взбирается узкая тропинка. Это для пешеходов. А если ехать на лошади или на машине, дорога проходит низом, огибает городище и приводит в усадьбу.
Внешне со времен Пушкина здесь мало что изменилось. Всё так же хороши —
И три горы, и дом красивый,
И светлой Сороти извивы
Златого месяца в огне,
И там, у берега, тень ивы —
Приют прохлады в летний зной,
Наяды полог продувной,
И те отлогости, те нивы,
Из-за которых вдалеке,
На вороном аргамаке,
Заморской шляпою покрытый,
Спеша в Тригорское, один —
Вольтер и Гёте и Расин —
Являлся Пушкин знаменитый.
Пушкин любил Тригорское — на редкость красивый и поэтичный уголок, с его старинным парком, уютным домом, живописными окрестностями.
Поэт называл себя и михайловским и тригорским изгнанником. Он как бы хотел этим сказать, что в годы ссылки Тригорское стало для него вторым домом. Он писал П. А. Осиповой: «Вспоминайте иногда Тригорского (т. е. Михайловского) изгнанника — вы видите, я, по старой привычке, путаю наши жилища».
Пушкин даже письма просил присылать ему по адресу: «Её высокородию Парасковье Александровне Осиповой, в Опочку, в село Троегорское, для дост. А. С.».
Прасковья Александровна Осипова с семьёй жила в Тригорском постоянно. Имение было богаче Михайловского, хозяйство велось здесь исправнее. Всё заводил ещё отец Прасковьи Александровны — А. М. Вындомский. При нём и понастроили на усадьбе большинство амбаров, сараев, конюшен, изб для «людей».
Стояли эти строения все вместе — «в одну улицу», в конце которой гляделся в зеркало большого пруда господский дом. В тихой воде ясно отражались белые рамы окон с кисейными занавесками.
Пушкин в шутку окрестил жилище Осиповых-Вульф «тригорским замком», хотя тригорский дом меньше всего походил на замок. Был он приземистый, одноэтажный, длинный, в тринадцать окон по фасаду, очень простой, обшитый некрашеным тёсом. Снаружи напоминал не то манеж, не то сарай. Он и не предназначался под барское жильё; раньше в нём помещалась полотняная фабрика. Но в начале двадцатых годов XIX века Прасковья Александровна вздумала перестраивать свой старый, обветшавший дом (он стоял по другую сторону пруда, на опушке парка), перебралась на время в пустующую фабрику, да там и осталась. А чтобы придать благообразие своему новому жилищу, приказала украсить его фронтонами с деревянными колоннами.
В тригорском доме насчитывалось десять комнат. Одну занимала сама владелица, в других размещались столовая, гостиная, спальни барышень, кабинет Алексея Вульфа, библиотека, классная комната, девичья. Комнаты были удобные, уютные, обжитые.
В столовой — «зале» — стоял большой стол, окружённый стульями, в углу хрипели часы, на стенах висели потемневшие картины. В гостиной — круглый стол, стулья, кресла с накладными подушечками, переносные столики, фортепьяно с подсвечниками на нём, на окнах портьеры, на полу ковёр. В библиотеке в старинных шкафчиках чёрного дерева и «под орех» — множество книг и журналов.
Настенные зеркала, каминные часы, всевозможные безделушки, статуэтки, сувениры, альбомы дополняли обстановку весёлого и светлого тригорского дома. Везде царили чистота и порядок. Всё было прибрано, перетёрто, начищено проворными руками крепостных Акулек, Палашек, Дунек.
Простоял «тригорский замок» до 1918 года. Теперь он вновь отстроен. В нём разместился музей, который знакомит с историей Тригорского, его жизнью, его обитателями тех лет, когда бывал здесь Пушкин.
Семья Осиповых-Вульф была большая: сама Прасковья Александровна, её дети от первого брака — Анна (Анета), Алексей, Евпраксия (Зизи, Зина), Валериан и Михаил Вульфы; дети от второго брака — Мария и Екатерина Осиповы; падчерица Александра Осипова (Алина). Иногда наезжали в Тригорское племянницы Прасковьи Александровны — две Анны — Анна Петровна Керн и Анна Ивановна Вульф (Нетти).
Хозяева не чуждались гостей. В доме бывало многолюдно, оживлённо, весело.
Всем властно заправляла сама Прасковья Александровна. Не в пример другим провинциальным помещицам, она была образована, серьёзно интересовалась науками и литературой. Через Пушкина она познакомилась и сблизилась с В. А. Жуковским, А. А. Дельвигом, Е. А. Баратынским, И. И. Козловым, П. А. Плетнёвым — цветом тогдашней литературы.
Были у владелицы Тригорского качества, которые привлекали к ней этих выдающихся людей, — ум, самостоятельность суждений, стремление к благородным поступкам. Вот такой случай: единственная родная сестра Прасковьи Александровны вышла замуж против воли отца за одного из двоюродных дядей Пушкина — мичмана Я. И. Ганнибала. Суровый отец лишил её наследства. Когда же отец умер, Прасковья Александровна сама отдала сестре половину состояния.
Но были у владелицы Тригорского недостатки, и недостатки немалые: своенравие, раздражительность, деспотизм. Это особенно проявлялось в отношении её к старшим детям и уж, конечно, к крепостным. Известен случай, когда Прасковья Александровна отдала крепостного парня в солдаты только за то, что он посмел без спросу отвезти горничных на ярмарку в Святые Горы.
Достоверного портрета Прасковьи Александровны не сохранилось. В рукописях Пушкина есть набросок — профиль: невысокая, полная женщина средних лет с правильными чертами лица, с пышной причёской. Это, очевидно, портрет Прасковьи Александровны. Он вполне сходен с тем, как описывает внешность своей тригорской тётки Анна Петровна Керн: «Она, кажется, никогда не была хороша собою: рост ниже среднего, гораздо, впрочем, в размерах; стан выточенный, кругленький, очень приятный; лицо продолговатое, довольно умное… нос прекрасной формы; волосы каштановые, мягкие, тонкие, шёлковые; глаза добрые, карие, но не блестящие; рот её только не нравился никому: он был не очень велик и не неприятен особенно, но нижняя губа так выдавалась, что это её портило. Я полагаю, что она была бы просто маленькая красавица, если бы не этот рот».
К Пушкину эта своенравная, властная женщина относилась с горячим дружеским участием, благоговела перед его талантом, всячески старалась скрасить его невесёлую деревенскую жизнь. Она приказала садовнику посылать в Михайловское цветы. «Благодаря вам, у меня на окне всегда цветы», — писал ей летом 1825 года Пушкин. А осенью сам сорвал в своём саду лучшие последние цветы и вместе с листком со стихами послал Прасковье Александровне.
Цветы последние милей
Роскошных первенцев полей.
Они унылые мечтанья
Живее пробуждают в нас.
Так иногда разлуки час
Живее сладкого свиданья.
Пушкин ценил заботы и внимание Прасковьи Александровны, обращался к ней за советами в житейских делах, был с ней откровенен. Когда он готовился к побегу в «чужие края», то записал в её альбом:
Быть может, уж недолго мне
В изгнаньи мирном оставаться,
Вздыхать о милой старине
И сельской музе в тишине
Душой беспечной предаваться.
Но и в дали, в краю чужом
Я буду мыслию всегдашней
Бродить Тригорского кругом,
В лугах, у речки, над холмом,
В саду под сенью лип домашней.
Цикл своих стихотворений «Подражания Корану» Пушкин посвятил П. А. Осиповой.
Чаще, чем обычно, поэт бывал в Тригорском в те дни, когда из Дерпта приезжал на каникулы Алексей Вульф. Дерптского студента, пожалуй, больше всего на свете занимала собственная персона, но близость к Пушкину льстила ему. Они сошлись. Пушкин скучал без общества, а Вульф оказался занятным собеседником. Они играли в шахматы, упражнялись в стрельбе из пистолетов, судили и рядили обо всём. Беседы их очень напоминали разговоры Онегина и Ленского.
Меж ими всё рождало споры
И к размышлению влекло:
Племён минувших договоры,
Плоды наук, добро и зло,
И предрассудки вековые,
И гроба тайны роковые,
Судьба и жизнь в свою чреду,
Всё подвергалось их суду.
Вульф рассказывал Пушкину про Дерпт, своеобразный быт студентов — буршей, Пушкин читал Вульфу «Бориса Годунова» и «Онегина». Первое стихотворение, которое поэт написал, приехав в михайловскую ссылку, было «Послание А. Н. Вульфу» — «Здравствуй, Вульф, приятель мой…»
Со старшими дочерьми Прасковьи Александровны и её падчерицей Пушкин подружился легко и быстро. Поэт предпочитал бесхитростных уездных барышень хитроумным столичным кокеткам. «Те из моих читателей, которые не живали в деревнях, не могут себе вообразить, что за прелесть эти уездные барышни! Воспитанные на чистом воздухе, в тени своих садовых яблонь, они знание света и жизни почерпают из книжек. Уединение, свобода и чтение рано в них развивают чувства и страсти, неизвестные рассеянным нашим красавицам. Для барышни звон колокольчика есть уже приключение, поездка в ближайший город полагается эпохою в жизни, а посещение гостя оставляет долгое, иногда и вечное воспоминание».
Эти строки из повести Пушкина «Барышня-крестьянка» в полной мере относятся к Анете и Зизи Вульф и к Алине Осиповой. Свои представления о жизни черпали они из романов, любили ездить в соседний городок Опочку, радовались появлению в доме гостей.
Анета и Зизи (Евпраксия) не походили одна на другую. Старшая, Анета, не отличалась красотой. Ей были свойственны задумчивость, «унылость», романтичность. Она страстно любила чтение. Тригорская библиотека уже не удовлетворяла её, и она писала брату в Дерпт: «Пожалуйста, моя душа, ежели можешь, пришли мне книг; я боюсь тебе надоесть с этой просьбой».
Анета Вульф уже вступила в тот возраст, когда девушку начинает заботить будущее. Пушкин помнил их первые встречи в Тригорском в 1817 и 1819 годах. С тех пор старшая дочь Прасковьи Александровны повзрослела, изменилась:
Я был свидетелем златой твоей весны;
Тогда напрасен ум, искусства не нужны,
И самой красоте семнадцать лет замена.
Но время протекло, настала перемена,
Ты приближаешься к сомнительной поре,
Как меньше женихов толпятся на дворе,
И тише звук похвал твой слух обворожает,
А зеркало сильней грозит и устрашает.
Что делать…
Своей ровеснице Анете Пушкин предпочитал юную Евпраксию, жизнерадостную и остроумную. С ней было проще, веселее. Её непосредственность, полудетские выходки забавляли поэта. «Евпраксия уморительно смешна, — писал он брату, — я предлагаю ей завести с тобою философическую переписку. Она всё завидует сестре, что та пишет и получает письма».
Однажды Пушкин и Евпраксия затеяли мерить талии — чья тоньше. Талии оказались одинаковые. Зизи надулась, а Пушкин, смеясь, заявил, что одно из двух: либо у него талия пятнадцатилетней девушки, либо у Зизи талия двадцатипятилетнего мужчины. Поэт не забыл этот случай. Вскоре, описывая в «Онегине» именины Татьяны, он шутливо упомянул —
Строй рюмок узких, длинных,
Подобно талии твоей,
Зизи, кристалл души моей.
Предмет стихов моих невинных,
Любви приманчивых фиал,
Ты, от кого я пьян бывал!
Свои «невинные стихи», посвящённые Зизи Вульф, Пушкин записывал в её альбом.
В те времена у каждой уездной барышни имелся альбом, в который она вписывала понравившиеся стихи, изречения. На терпеливых страницах упражнялись в остроумии и изливали свои чувства подружки и поклонники хозяйки альбома. Эти, столь хорошо знакомые ему, альбомы Пушкин с добродушным юмором описал в IV главе «Евгения Онегина»:
Конечно вы не раз видали
Уездной барышни альбом,
Что все подружки измарали
С конца, с начала и кругом.
Сюда, назло правописанью,
Стихи без меры, по преданью
В знак дружбы верной внесены,
Уменьшены, продолжены.
На первом листике встречаешь
Qu’écrirez-vous sur les tablettes;
И подпись: t. à. v. Annette[14];
А на последнем прочитаешь:
«Кто любит более тебя,
Пусть пишет далее меня».
В альбом Евпраксии Вульф Пушкин собственноручно вписал стихотворение-шутку:
Вот, Зина, вам совет: играйте,
Из роз весёлых заплетайте
Себе торжественный венец —
И впредь у нас не разрывайте
Ни мадригалов[15], ни сердец.
И ещё одно стихотворение — «Если жизнь тебя обманет…»
Если жизнь тебя обманет,
Не печалься, не сердись!
В день уныния смирись:
День веселья, верь, настанет.
Сердце в будущем живёт;
Настоящее уныло:
Всё мгновенно, всё пройдёт;
Что пройдёт, то будет мило.
В альбом Анны Вульф рукою Пушкина были вписаны стихи: «Я был свидетелем златой твоей весны», «Увы, напрасно деве гордой…» «Хотя стишки на именины…»
Имелись стихи Пушкина и в альбоме третьей тригорской барышни — Алины Осиповой. Молоденькая Алина, красивая и умная, была прекрасной музыкантшей. Пушкину нравились и она сама и её игра на фортепьяно.
Остальные обитатели «тригорского замка» были в те годы ещё малы: Маша Осипова — «подросточек», Катя Осипова — «малютка».
В Михайловском, в одиночестве, Пушкин работал. В Тригорском, среди друзей, отдыхал. Его привлекали гостеприимство и «патриархальные разговоры» Прасковьи Александровны, беседы с Алексеем Вульфом и та искренняя радость, с которой встречали его все — от мала до велика — в «тригорском замке».
Обычно летом в третьем часу пополудни все тригорские барышни — Анета, Зизи, Алина и маленькая Маша — выбегали из дому и направлялись в парк. С высокого обрыва над Соротью хорошо была видна дорога из Михайловского. По этой дороге являлся Пушкин. Завидев издалека всадника в широкополой шляпе, все устремлялись навстречу.
Пушкин почти всегда приезжал на вороном аргамаке, но иногда аргамака заменяла крестьянская лошадёнка. Это бывало комическое зрелище: лошадёнка была низкорослая, и ноги всадника волочились чуть не по самой земле. Маленькая Маша помирала со смеху. Пушкин грозил ей пальцем, а затем, соскочив с коня, гонялся за насмешницей.
Порой поэт являлся в Тригорское неожиданно, пешком. Тогда он незаметно подкрадывался к дому. Подходил, прислушивался. Тишина… В открытые окна видно — все заняты делом: читают или вышивают, склонившись над пяльцами. Прасковья Александровна проверяет счета. Алина за фортепьяно. Маша вздыхает над уроками. Пушкин берётся за подоконник, ловкий прыжок — и поэт уже в комнатах. И конец тишине. Повсюду смех, шутки, говор.
Маша радёшенька — явился избавитель!
— Пушкин, переведите!
И перевод вмиг готов.
Чуть какая беда — Маша к Пушкину. Вздумалось как-то Прасковье Александровне обучать её грамматике, да какой грамматике — старинной, ломоносовской.
— Пушкин, заступитесь!
И поэт вескими доводами убедил Прасковью Александровну, что старинная грамматика ребёнку не под силу. Он всегда говорил очень убедительно и имел большое влияние на свою тригорскую соседку.
В добром расположении духа Пушкин бывал шутлив, непоседлив, чрезвычайно остроумен. Он сочинял экспромты, шалил с Машей, прыгал через столы и стулья, играл в прятки с малюткой Катей и, прячась, залезал под диван, откуда его бывало очень трудно вытащить. При этом он сам веселился как ребёнок, заражая всех своей обаятельной, сердечной весёлостью.
А если хотел, не было увлекательнее собеседника и рассказчика. Анна Петровна Керн вспоминала, как однажды в Тригорском Пушкин рассказывал сказку. Сказка была про чёрта, который ездил на извозчике на Васильевский остров в Петербурге.
Изредка Пушкин читал в Тригорском и свои стихи. «Однажды, — рассказывает в своих воспоминаниях А. П. Керн, — …он явился в Тригорское с своею большою чёрною книгою, на полях которой были начерчены ножки и головки, и сказал, что он принёс её для меня. Вскоре мы уселись вокруг него, и он прочитал нам своих „Цыган“. Впервые мы слышали эту чудную поэму, и я никогда не забуду того восторга, который охватил мою душу!..»
Тригорская молодёжь старалась всецело завладеть поэтом, но Прасковья Александровна также заявляла свои права. Она приказывала принести карты и усаживала Пушкина играть с ней в вист. В календаре Прасковьи Александровны за 1825 год сохранилась запись:
«По висту должен мне Пушкин 1 р. 50 к.; я ему — 20 к.
ещё 1 р. 70 к.; — 10 к.
ещё 1 р. 80 к.;
ещё — 70 к.»
Однако Пушкин не всегда бывал общителен и весел, настроение его часто менялось. Он вдруг становился грустен, молчалив. Уходил один в парк или садился в гостиной в уголке дивана и, задумчиво склонив свою курчавую голову, скрестив руки на груди, слушал, как играла Алина Осипова.
Арии Моцарта и Россини, романсы Верстовского… Вероятно, под мелодичные звуки фортепьяно и сложились строки шутливого и нежного «Признания», посвящённого Алине Осиповой. Это стихотворение само как музыка.
Я вас люблю, хоть я бешусь,
Хоть это труд и стыд напрасный,
И в этой глупости несчастной
У ваших ног я признаюсь!
Мне не к лицу и не по летам…
Пора, пора мне быть умней!
Но узнаю по всем приметам
Болезнь любви в душе моей:
Без вас мне скучно, — я зеваю;
При вас мне грустно, — я терплю;
И, мочи нет, сказать желаю,
Мой ангел, как я вас люблю!
Когда я слышу из гостиной
Ваш лёгкий шаг, иль платья шум,
Иль голос девственный, невинный,
Я вдруг теряю весь свой ум.
Вы улыбнётесь, — мне отрада;
Вы отвернётесь, — мне тоска;
За день мучения — награда
Мне ваша бледная рука.
Когда за пяльцами прилежно
Сидите вы, склонясь небрежно,
Глаза и кудри опустя,—
Я в умиленьи, молча, нежно
Любуюсь вами, как дитя!..
Сказать ли вам моё несчастье,
Мою ревнивую печаль,
Когда гулять, порой в ненастье,
Вы собираетеся в даль?
И ваши слёзы в одиночку,
И речи в уголку вдвоём,
И путешествия в Опочку,
И фортепьяно вечерком?..
Алина! сжальтесь надо мною.
Не смею требовать любви.
Быть может, за грехи мои,
Мой ангел, я любви не стою!
Но притворитесь! Этот взгляд
Всё может выразить так чудно!
Ах, обмануть меня не трудно!..
Я сам обманываться рад!
Любил Пушкин, уединившись в тригорской библиотеке, подолгу рыться в старинных шкафчиках. Увесистые тома на русском, французском, немецком, английском языках. Простые и сафьяновые переплёты, корешки, тиснённые золотом, дорогие гравюры. Большинство этих книг собрал ещё А. М. Вындомский, но и затем библиотека всё время пополнялась.
Пушкин с интересом просматривал многочисленные книги по истории России, Франции, Англии, Древнего Рима, всевозможные сочинения по естественной истории, философии, физике, химии, словари, творения Ломоносова, Шекспира, Горация, журналы Н. И. Новикова, бесчисленное количество французских романов и прочее, и прочее. При Пушкине в тригорской библиотеке появился альманах Дельвига «Северные цветы», стихи Баратынского — подношения друзей. Были здесь и книги, подаренные самим Пушкиным, — первая глава «Евгения Онегина» (все главы «Онегина» сначала выходили отдельными книжечками) с надписью: «Прасковье Александровне Осиповой от Автора в знак глубочайшего почтения и сердечной преданности». На французской книжке «Народные баллады и песни» — Пушкин подарил её Зизи Вульф — были шутливые строки: «Любезный подарок на память от г-на Пушкина, заметного молодого писателя». А на «Собрании стихотворений А. Пушкина» поэт написал: «Дорогой имениннице Анне Николаевне Вульф от всенижайшего её доброжелателя А. Пушкина. В село Воронич 1826 года 3 февраля из сельца Зуёва».
Немало ценного для себя находил Пушкин в тригорской библиотеке. Нужные книги он брал в Михайловское.
Пушкин засиживался в Тригорском допоздна. Его угощали ужином, деревенским лакомством — мочёными яблоками, которые он очень полюбил.
Однажды, время было позднее, Пушкину вдруг захотелось мочёных яблок. Побежали к ключнице Акулине Памфиловне:
— Принеси мочёных яблок.
А ключница была ужасная ворчунья. Она и разворчалась. Тогда Пушкин сказал ей в шутку:
— Акулина Памфиловна, полноте, не сердитесь! Завтра же вас произведу в попадьи.
И действительно — «произвёл». Не сразу, но «произвёл». В «Капитанской дочке» попадью — «добрую хлопотунью», «первую вестовщицу во всём околодке» — зовут Акулиной Памфиловной.
В комнатах давно уже горели свечи, а в саду всё окутывала густая тьма, когда Пушкин покидал «тригорский замок». Он увозил с собой не только добрые пожелания, книги, но и живые, интересные впечатления.
Помещичий дом, его уклад, привычки, уездное «общество», его посещавшее, — всё это давало богатый материал для наблюдений, для творчества. Ведь как раз в это время Пушкин работал над деревенскими главами «Евгения Онегина».
В начале 1828 года Зизи Вульф получила в подарок от Пушкина IV и V главы «Евгения Онегина» с надписью, которая на первый взгляд может показаться странной. Надпись эта гласила: «Евпраксии Николаевне Вульф от Автора. Твоя от твоих».
Что обозначали слова «Твоя от твоих»? Что хотел сказать этим Пушкин? Очень многое. Посылая Осиповым-Вульф главы своего романа, написанные вблизи Тригорского, рисующие быт помещичьей усадьбы — семейства Лариных, — Пушкин как бы возвращал своим друзьям то, что заимствовал у них же.
Тригорские барышни сами считали, что они и есть прототипы Татьяны и Ольги.
Первый биограф Пушкина П. В. Анненков очень верно отметил, что героини «Онегина» «по действию творческой силы» не имеют «ни малейшего признака портретов с натуры, а возведены в общие типы женщин той эпохи». Но при этом и он указал на сходство Татьяны и Ольги с Анной и Евпраксией Вульф. Он знал П. А. Осипову и её дочерей.
В чём же заключалось сходство? Прежде всего в том, что Пушкин особенно ценил в уездных барышнях, — в самобытности, наличии характера. А свой особый характер, свой душевный склад имелся у каждой из сестёр, и в жизни и в романе. И это проявлялось в большом и малом.
Задумчивая Татьяна любит уединение, не расстаётся с книгами.
Ей рано нравились романы;
Они ей заменяли всё:
Она влюблялася в обманы
И Ричардсона и Руссо.
Ольга совсем другая. Она общительна, резва и беспечна:
Всегда как утро весела…
Глаза как небо голубые;
Улыбка, локоны льняные,
Движенья, голос, лёгкий стан,
Всё в Ольге…
Так, преломляясь через «магический кристалл» поэзии, и отразились в «Онегине» черты тригорских барышень.
Тригорское давало пищу воображению поэта и тогда, когда он создавал образы супругов Лариных — отца и матери Татьяны и Ольги.
Анна Петровна Керн рассказывала про Прасковью Александровну и её первого мужа: «Это была замечательная пара. Муж нянчился с детьми, варил в шлафроке[16] варенье, а жена гоняла на корде лошадей или читала Римскую историю». Почти такое же соотношение «семейных сил» было и в семействе Лариных. Мать Татьяны, подобно Прасковье Александровне:
…меж делом и досугом
Открыла тайну, как супругом
Самодержавно управлять,
И всё тогда пошло на стать.
Она езжала по работам,
Солила на зиму грибы,
Вела расходы, брила лбы,
Ходила в баню по субботам,
Служанок била осердясь —
Всё это мужа не спросясь…
Но муж любил её сердечно,
В её затеи не входил,
Во всём ей веровал беспечно,
А сам в халате ел и пил.
Вообще для Пушкина образы старушки Лариной и Прасковьи Александровны были внутренне связаны. Онегин говорит Ленскому о матери Татьяны:
А кстати: Ларина проста,
Но очень милая старушка.
Сам Пушкин в октябре 1824 года пишет В. Ф. Вяземской о П. А. Осиповой почти в таких же выражениях: «В качестве единственного развлечения, я часто вижусь с одной милой старушкой — соседкой — я слушаю её патриархальные разговоры».
В годы михайловской ссылки Пушкин впервые так долго безвыездно жил в деревне и имел возможность во всех подробностях изучить усадебную жизнь. У соседей-помещиков поэт почти не бывал. И конечно, в Тригорском, главным образом, черпал он материалы и краски, так верно живописуя патриархальный быт семейства Лариных, создавая образы их гостей.
Хотя Осиповы-Вульф выгодно отличались от большинства провинциальных дворян, но и они «хранили в жизни мирной привычки милой старины». И где, как не в Тригорском, мог наблюдать поэт, как в крещенские вечера:
Служанки со всего двора
Про барышень своих гадали
И им сулили каждый год
Мужьёв военных и поход.
Гаданья, приметы, старинные обряды и песни… А тут ещё в зале «тригорского замка» висела потемневшая картина — на ней изображено было искушение святого Антония. Бесы и бесенята, приняв различные личины, соблазняют праведника. Пушкин подолгу простаивал перед этой картиной и сам признавался, что, вспоминая её, «навёл чертей в сон Татьяны».
Сидят чудовища кругом:
Один в рогах с собачьей мордой,
Другой с петушьей головой,
Здесь ведьма с козьей бородой,
Тут остов чопорный и гордый,
Там карла с хвостиком, а вот
Полужуравль и полукот.
Где, как не в Тригорском, мог слышать поэт разговоры помещиков:
О сенокосе, о вине,
О псарне, о своей родне.
Один из таких любителей псарни и охоты, с которым Пушкин встречался в Тригорском, даже прислал ему подарок — охотничий рог на бронзовой цепочке «при любезном письме».
Особенно большое количество «господ соседственных селений» съезжалось к Осиповым в дни рождений и именин. В такие дни в Тригорском бывал и Пушкин. Двадцать второго сентября 1825 года он писал А. П. Керн: «Завтра день рождения вашей тётушки; стало быть, я буду в Тригорском». Пушкин присутствовал на семейных праздниках, чтобы не обидеть друзей. К тому же в плане «Онегина» стояли «Именины», то есть именины Татьяны. Интересно заметить, что именины Татьяны и Евпраксии бывают в один и тот же день — 12 января. В Татьянин день в Тригорском справляли именины Зизи Вульф. И вот описание семейного праздника в «Онегине», описание, где всё до мелочей дышит подлинной жизнью:
С утра дом Лариных гостями
Весь полон; целыми семьями
Соседи съехались в возках,
В кибитках, в бричках и в санях.
В передней толкотня, тревога;
В гостиной встреча новых лиц,
Лай мосек, чмоканье девиц,
Шум, хохот, давка у порога,
Поклоны, шарканье гостей.
Кормилиц крик и плач детей.
Затем обычное чередование: еда, болтовня, танцы, карты, еда и сон чуть не вповалку.
Но кушать подали. Четой
Идут за стол рука с рукой.
Теснятся барышни к Татьяне;
Мужчины против; и, крестясь,
Толпа жужжит, за стол садясь.
На миг умолкли разговоры;
Уста жуют. Со всех сторон
Гремят тарелки и приборы,
Да рюмок раздаётся звон…
Гремят отдвинутые стулья;
Толпа в гостиную валит:
Так пчёл из лакомого улья
На ниву шумный рой летит.
Довольный праздничным обедом,
Сосед сопит перед соседом;
Подсели дамы к камельку;
Девицы шепчут в уголку;
Столы зелёные раскрыты:
Зовут задорных игроков…
Не видя подобных картин, Пушкин, при всей своей гениальности, не смог бы так ярко, эпически-монументально, убийственно-верно изобразить жизнь уездных помещиков, их «гомерические» пиры, их балы. Пушкин лично знал всех этих толстых Пустяковых и их дородных супруг, скопидомов Гвоздиных, обирающих своих нищих крестьян, седую чету Скотининых (и они ещё не перевелись на святой Руси!), уездных франтиков Петушковых, тяжёлых сплетников Фляновых. Он встречал их всех на семейных праздниках в Тригорском, хотя они и носили другие фамилии. Не случайно А. Н. Вульф заметил, что деревенская жизнь Онегина «вся взята из пребывания Пушкина у нас в губернии Псковской».
Свой роман в стихах Пушкин окончил через четыре года, в Болдине, знаменитой болдинской осенью.
Тогда он написал восьмую главу, последнее объяснение Татьяны с Онегиным:
«А мне, Онегин, пышность эта,
Постылой жизни мишура,
Мои успехи в вихре света,
Мой модный дом и вечера,
Что в них? Сейчас отдать я рада
Всю эту ветошь маскарада,
Весь этот блеск, и шум, и чад
За полку книг, за дикий сад,
За наше бедное жилище,
За те места, где в первый раз,
Онегин, видела я вас.
Да за смиренное кладбище,
Где нынче крест и тень ветвей
Над бедной нянею моей…»
Деревня Лариных, где Татьяна впервые увидела Онегина… В памяти поэта оживало далёкое Тригорское, простой дом на берегу пруда, старый парк, на соседнем холме — тихое сельское кладбище.
В черновиках восьмой главы «Онегина» есть варианты:
За озеро, за городище,
За наше бедное жилище.
Упоминание городища и озера ещё раз показывает, что, описывая деревню Лариных, Пушкин думал именно о Тригорском.
Да, не случайно Пушкин написал на главах «Онегина» — «твоя от твоих». И слова эти относятся не только к прототипам его героев, их быту. Смысл этих слов шире. Пушкин мог бы сказать их также воспетым в «Онегине» тригорским полям и холмам, и в особенности старинному тригорскому парку.
Великолепный тригорский парк гораздо больше и разнообразнее михайловского. Он занимает почти двадцать гектаров и живописно спускается с тригорского холма к самому берегу Сороти. Планировка парка естественна, свободна. Нет строгой симметрии, чётко расчерченных аллей. Хвойное дерево в нём редкость. Его шумную зелёную семью составляют липы, дубы, клёны, берёзы.
Весь парк какой-то светлый, как бы пронизанный солнцем, просторный, радостный. Даже те из его аллей, что узки и тенисты, не угрюмы, а лишь лирично-задумчивы. Обширные парковые залы и укромные беседки, тенистые аллеи и открытые полянки, ручей, пруды, мостики, «сюрпризы» — деревья необычайные по форме или величине. ..
И всё это видел, любил, воспевал Пушкин.
Его влекло в Тригорское. Даже тогда, когда Прасковья Александровна с дочерьми ненадолго уезжала из своего имения, поэт навещал их дом и парк-«сад». «Вчера я посетил Тригорский замок, сад, библиотеку. Уединение его поистине поэтично». И опустевшее Тригорское составляло, по словам Пушкина, его «утешение».
В летние месяцы поэт и его тригорские друзья многие часы проводили в парке. Мелькали в аллеях белые платья, звучали молодые голоса, смех, шутки, стихи. Особенно хороши были тёплые, тихие вечера —
Там на горе, под мирным кровом
Старейшин сада вековых,
На дёрне свежем и шелковом,
В виду окрестностей живых.
Живые окрестности Тригорского прекрасно видны с высокого обрыва над Соротью.
На обрыве — небольшая площадка, окружённая вековыми деревьями, а на ней простая белая скамья под сенью ветвей. Этот на редкость красивый уголок тригорского парка уже в семье Осиповых-Вульф называли «скамья Онегина». Обитателям Тригорского казалось, что именно сюда убежала Татьяна, заслышав приближение Онегина, здесь на скамье ждала она решения своей судьбы.
…«Ах!» — и легче тени
Татьяна прыг в другие сени,
С крыльца на двор, и прямо в сад,
Летит, летит; взглянуть назад
Не смеет; мигом обежала
Куртины, мостики, лужок,
Аллею к озеру, лесок.
Кусты сирень переломала,
По цветникам летя к ручью
И задыхаясь, на скамью упала…
Сумрак липовых аллей, тишина, уединение… Это мир мечтательной Татьяны. Она родилась и выросла среди полей и лесов. И как близка, как созвучна им её глубокая, чистая натура!
От «скамьи Онегина» липовая аллейка уводит глубже в парк. Влево от неё открывается поляна. Когда-то здесь росли ягодные кусты — малина, смородина, крыжовник. Прасковья Александровна была взыскательная хозяйка, и, проходя мимо ягодной полянки, Пушкин, возможно, не раз наблюдал ту самую сцену, которую видела Татьяна, поджидая в саду Онегина:
В саду служанки, на грядах,
Сбирали ягоды в кустах
И хором по наказу пели
(Наказ, основанный на том,
Чтоб барской ягоды тайком
Уста лукавые не ели,
И пеньем были заняты:
Затея сельской остроты!)
Удивительной была поэтическая зоркость Пушкина. Маленькая картинка, брошенное вскользь ироническое замечание. А сколько ими сказано, сколько раскрыто! Максим Горький, перечитывая «Онегина», говорил, что роман Пушкина, «помимо неувядаемой его красоты, имеет для нас цену исторического документа, более точно и правдиво рисующего эпоху, чем до сего дня воспроизводят десятки толстых книг».
В глубине парка — большая прямоугольная площадка, обсаженная огромными липами. Это зелёный парковый зал. Здесь в погожие дни веселилась тригорская молодёжь, играли дети. А когда в усадьбу заходил шарманщик или бродячий оркестр, в зелёном зале устраивали танцы.
Пушкин не отставал от других и, позабыв на время заботы и горести, предавался беспечному веселью. И в танцах находил он поэзию.
Однообразный и безумный,
Как вихорь жизни молодой,
Кружится вальса вихорь шумный;
Чета мелькает за четой…
Огибая парковый зал, узкая аллея из старых раскидистых лип спускается в овражек к ручью. Лёгкий горбатый мостик, за ним маленький пруд. В парке три пруда. Этот меньше всех — нижний. Вокруг него старые деревья. Когда-то на берегу его росла берёза. Прасковья Александровна решила почему-то её срубить, но Пушкин пожалел дерево и «выпросил берёзе жизнь».
Дорожка поднимается в гору. Ещё пруд. Он длиннее и больше двух других. Его окружают кусты — серебристые ивы. У берега — камыш. На воде то здесь, то там зеленеют широкие круглые листья, белеют восковые цветы водяных лилий — кувшинок.
За большим прудом начинается главная аллея тригорского парка. Она очень широкая и длинная. Большей частью липовая. Но среди лип попадаются дубы, берёзы, клёны.
Совсем недавно здесь росла ель гигантских размеров, знаменитая ель-шатёр, любимица поэта. Ей было более трёхсот лет, высота её достигала тридцати метров. Прямая, стройная, она устремлялась высоко в небо. Мохнатые пушистые ветви, всё расширяясь книзу, спускались к земле широким шатром. В зной здесь было прохладно, в дождь сухо. Уже во времена Пушкина ель была огромной и старой. Под её зелёным шатром любила собираться тригорская молодёжь. При взгляде на эту величавую красавицу всегда вспоминались слова Пушкина:
Но там и я свой след оставил,
Там, ветру в дар, на тёмну ель
Повесил звонкую свирель.
Теперь на месте ели-шатра, которая отжила свой век, растёт молодое дерево.
В конце главной аллеи был ещё один сюрприз — берёза-седло. Два ствола этого дерева, расходясь, образовывали подобие седла. По преданию, в дупло берёзы Пушкин опустил на память не то пятачок, не то кольцо. Сейчас на месте берёзы-седла подсажена похожая на неё двуствольная берёзка.
«Солнечные часы» — тоже парковый сюрприз. Это круглая лужайка, обсаженная дубами. Когда-то их было двенадцать, теперь осталось только семь. Посреди лужайки стоит длинный шест, и тень от него, как стрелка от часов, ложась между дубами, показывает время.
На опушке тригорского парка, на насыпной горке, среди поляны, широко раскинув узловатые ветви, стоит одинокий могучий дуб — «дуб уединенный», как называют его с давних пор. Свыше трёх столетий этому «патриарху лесов». Он, как и ель-шатёр, был любимцем Пушкина. Когда-то вокруг горки стояли ещё четыре ели. Но Прасковья Александровна велела их срубить, — они якобы мешали расти дубу. Пушкин жалел об этих елях. Ему нравилось лежать в их тени, любоваться красавцем дубом и, размышляя, слушать, как шумит его густая листва.
Гляжу ль на дуб уединенный,
Я мыслю: патриарх лесов
Переживёт мой век забвенный,
Как пережил он век отцов.
Дуб намного пережил своего знакомца-поэта. Он не забыт, потому что и на него упал луч славы Пушкина.
Возле «дуба уединенного» парк кончается. Высокая стена старых лип, как огромная изгородь, отделяет его от тригорских лугов.
Трудно расставаться с тригорским парком. Он покоряет, очаровывает. Не только своей разнообразной и светлой красотой. Он весь «онегинский», весь пушкинский. Покидая его, будто расстаёшься с Пушкиным, с Онегиным, с Татьяной.
Осенью и зимой 1825 года Пушкин чуть не каждый день бывал в Тригорском. А если заработается, засидится у себя, Прасковья Александровна сама велит закладывать возок и вместе с дочерьми отправляется в Михайловское.
Тоска! Так день за днём идёт в уединенье!
Но если под вечер в печальное селенье,
Когда за шашками сижу я в уголке,
Приедет издали в кибитке иль возке
Нежданная семья: старушка, две девицы
(Две белокурые, две стройные сестрицы), —
Как оживляется глухая сторона!
Как жизнь, о боже мой, становится полна!
Пушкин давал слово, что он завтра же непременно явится в «тригорский замок». И он являлся. На людях не так остро чувствовал себя «ссылочным невольником».
Уже второй год, как сослали его в деревню. И ничего впереди — ни надежды, ни просвета.
Вдруг к концу ноября 1825 года забрезжила надежда. Заезжие люди, оберегаясь, рассказывали: царь-де поехал в Таганрог, там тяжко заболел и (тут рассказчик истово крестился), верно, уже отдал богу душу. В округе только и разговору было, что о болезни царя. Вскоре узнали — приехал в соседний городишко Новоржев из Петербурга отпускной солдат, так тот не таясь говорит: «В Петербурге объявлено, что государь император Александр Павлович минувшего ноября 19 дня волею божею помре».
Гонитель его умер… Пушкину верилось и не верилось. Он снарядил кучера Петра в Новоржев. Известие подтвердилось. Второго декабря в Опочецком уезде уже присягали новому царю — Константину Павловичу.
Надежды, сомнения, страстное желание свободы — самые противоречивые чувства обуревали Пушкина. «Может быть, нынешняя перемена сблизит меня с моими друзьями». Перед ним будто дверь приоткрылась в широкий мир, и Пушкину не терпелось шагнуть в эту дверь, вырваться наконец на свободу.
Он не мог больше усидеть в деревне. Что, если самому, не спросясь начальства, уехать в Петербург? Правительству не до него. Никто и не заметит. Тем более, что отправится он под видом крепостного человека Прасковьи Александровны — Алексея Хохлова. Пушкин выправил «билет», удостоверяющий, что он и есть Алексей Хохлов. С собой решил взять михайловского садовника Архипа Курочкина. В «билете», от лица Прасковьи Александровны, изменив почерк, написал: «Сей дан села Тригорского людям Алексею Хохлову росту 2 арш., 4 вер., волосы тёмнорусые, глаза голубые, бороду бреет, лет 29, да Архипу Курочкину росту 2 ар. З 1/2 вер., волосы светлорусые, брови густые, глазом крив, ряб, лет 45, в удостоверение, что они точно посланы в С.-Петербург по собственным моим надобностям и потому прошу господ командующих на заставах чинить им свободный пропуск, сего 1825 года, ноября 29 дня. Село Тригорское в Опочецком уезде».
И ниже Пушкин сам расписался за Прасковью Александровну: «Статская советница Прасковья Осипова».
Всё готово, всё уложено; мигом собрались и сразу поехали. Проскакали вёрст двадцать до погоста Врева. И Пушкин передумал. Приказал Архипу Курочкину поворотить коней назад.
День ото дня становилось тревожнее. В Опочецкий уезд доходили немыслимые слухи. В стране нет царя. Константин как сидел, так и сидит в Варшаве и не желает вступать на российский престол. А тут ещё письмо от Пущина. Пущин извещал, что едет из Москвы в Петербург «и очень бы желал увидеться там с Александром Сергеевичем». Что это — призыв или дружеское пожелание?
Как-то вечером в середине декабря все обитатели Тригорского собрались в зале. На дворе был мороз. Пушкин стоял возле печки. Вдруг вбежала горничная:
— Барыня! Арсений приехал!
Арсений был тригорским поваром. Каждую зиму Прасковья Александровна посылала его с яблоками и другим деревенским припасом торговать в Петербург. Там на вырученные деньги закупали сахар, чай, вино. Предприятие всегда занимало немало времени, а тут не успел уехать и уже вернулся.
— Зови, — приказала встревоженная Прасковья Александровна.
Арсений явился. Вид у него был недоуменный, испуганный.
— Яблоки-то продал, — докладывал он, — а что купить, куда там… Такой переполох! Не на своих лошадях ехал. Слава тебе, господи, что ноги унёс!
Говорил он непонятно, сбивчиво. После долгих расспросов выяснилось: в Петербурге «бунт». Повсюду разъезды, караулы. Кого-то ищут, кого-то хватают. Он, Арсений, перепугался до смерти, насилу выбрался за заставу, нанял почтовых и поскорей домой.
В Петербурге бунт… Все переглянулись. Пушкин страшно побледнел. Тайное общество… Пущин… Значит, началось. Тяжёлые предчувствия закрались в душу.
Прошли два-три дня — и новое известие. Вместо Константина воцарился его брат Николай. Царь Николай I. И ещё: в Петербурге действительно были «беспорядки», но, как сообщалось в газетах, «виновнейшие из офицеров пойманы и отведены в крепость… Праведный суд вскоре совершится над преступными участниками бывших беспорядков». Были опубликованы и списки арестованных. На первом месте стоял Кондратий Рылеев, сочинитель, затем — адъютант герцога Виртембергского Александр Бестужев.
Его Рылеев, его Бестужев… Недавно он писал им, желал «здравия и вдохновения», спрашивал: «Когда-то свидимся?» С замирающим сердцем читал Пушкин бесконечный список. Вот оно: «Коллежские советники Пущин, приехавший из Москвы, и Вильгельм Кюхельбекер, безумный злодей, без вести пропавший». Удар был силён и в самое сердце.
Пушкин ни о чём не мог думать, кроме участи друзей. Он поспешно сжёг свои «Записки». «…При открытии несчастного заговора я принужден был сжечь сии записки, — вспоминал поэт позднее. — Они могли замешать многих и, может быть, умножить число жертв. Не могу не сожалеть о их потере; я в них говорил о людях, которые после сделались историческими лицами, с откровенностию дружбы или короткого знакомства».
Невесело начинался 1826 год. Пушкина томила неизвестность. «Что делается у вас в Петербурге? Я ничего не знаю, все перестали ко мне писать. Верно, вы полагаете меня в Нерчинске. Напрасно, я туда не намерен — но неизвестность о людях, с которыми находился в короткой связи, меня мучит».
И в Тригорском было невесело. Беда постучалась в «тригорский замок». На Украине восстал Черниговский полк. «Главный зачинщик» — подполковник Сергей Муравьёв-Апостол тяжело ранен в голову и вместе с братом Матвеем, офицером того же полка, захвачен в плен.
Сергей и Матвей Муравьёвы-Апостолы приходились Прасковье Александровне двоюродными братьями. Пушкину показали альбом в чёрном сафьяновом переплёте с металлическими застёжками. Альбом этот в 1816 году подарил тригорской кузине Сергей Иванович Муравьёв-Апостол, тогда ещё юный офицер Семёновского полка. В альбоме он сделал запись: «…Не боюсь и не желаю смерти… Когда она явится, она найдёт меня совершенно готовым».
Теперь эти слова приобретали пророческий смысл. Зачинщик… Закован в кандалы и доставлен в Петербург. Пушкин знал Сергея Муравьёва-Апостола. Благороднейшая душа, необычайный ум, красноречие, энтузиазм. Кумир солдат, образец для товарищей.
Даже работа не спасала Пушкина от тяжёлых дум. На листах «Онегина» он рисует профили декабристов: Пестеля, Пущина, Кюхельбекера, Рылеева, Сергея Муравьёва-Апостола, В. Ф. Раевского, С. П. Трубецкого. И среди них — себя.
Его собственная участь была тоже не ясна. Но трагизм событий заслонил всё личное. «Мне было не до себя», — пишет он Жуковскому, объясняя своё молчание. И предупреждает, если друзья, паче чаяния, вздумают просить за него царя: «…решительно говорю не отвечать и не ручаться за меня». Он не ждал хорошего. «Я от жандарма ещё не ушёл, легко может, уличат меня в политических разговорах с каким-нибудь из обвинённых. А между ними друзей моих довольно».
«Я от жандарма ещё не ушёл…» Пушкин был прав, проницателен, как всегда. Коронованный жандарм Николай I проявлял к его особе чрезвычайный интерес.
На третий день после восстания, 17 декабря, Ивана Пущина повезли в Зимний дворец на допрос. Допрашивал и выпытывал сам царь.
— Правда ли, — резко спросил он Пущина, — что ты послал своему родственнику поэту Пушкину письмо о готовящемся восстании?
— Наш великий национальный поэт Пушкин мне не родственник, а только товарищ по Царскосельскому лицею, — ответил Пущин. — К тому же общеизвестно, — добавил он холодно, — что автор «Руслана и Людмилы» был всегда противником тайных обществ и заговоров.
Имя Пушкина упоминалось чуть не при каждом допросе. Показания давали разные. Те, кто потвёрже, проницательнее, опытнее, всячески старались, как и Пущин, снять подозрения с автора «Вольности», «Деревни», «Кинжала», «Андрея Шенье».
Друг Рылеева, декабрист Штейнгель, показывал, что сочинения Грибоедова и Пушкина («кому неизвестные?») он «вообще читал из любопытства». «Решительно могу сказать, — показывал Штейнгель, — что они не произвели надо мною иного действия, кроме минутной забавы».
В таком же духе давал показания Александр Бестужев. «Что же касается до рукописных русских сочинений, — заявлял он с нарочитой пренебрежительностью, — они слишком маловажны и ничтожны для произведения какого-либо впечатления».
Декабрист Лорер делал вид, будто не знает, что стихи Пушкина «сомнительны», то есть вольнодумны. Он говорил: «Насчёт же сочинений Пушкина я чистосердечно признаюсь, — я их не жёг, ибо я не полагал, что они сомнительны; знал, что почти у каждого находятся, — и кто их не читал?»
Но были другие показания: «Мысли свободные зародились во мне уже по выходе из корпуса, около 1822 года, от чтения различных рукописей, каковы: „Ода на свободу“, „Деревня“… и проч.» «Свободный образ мыслей получил… частию от сочинений рукописных; оные были свободные стихотворения Пушкина и Рылеева». «Рукописных экземпляров вольнодумческих сочинений Пушкина и прочих столько по полкам, что это нас самих удивляло».
Следствие шло… В Петербурге, в Зимнем дворце, решалась судьба декабристов. Там взвешивалась степень виновности их друга, единомышленника — Пушкина. Чаша весов колебалась.
Между тем наступало лето 1826 года.
В тригорском парке, недалеко от «скамьи Онегина», у обрыва над Соротью, возвышается небольшая прямоугольная площадка — старые камни, занесённые землёй и поросшие травой. Это остаток фундамента, на котором когда-то стоял крытый соломой бревенчатый домик-банька. Домик был вместительным, из двух половин. Одна — собственно баня, другая — горница с большими окнами, в случае надобности годная под жильё.
Летом 1826 года в тригорской баньке нередко проводил целые дни, а подчас и оставался ночевать Пушкин. И вот по какому случаю. В Тригорское приехал, наконец, долгожданный гость поэт Николай Михайлович Языков. Горницу в баньке предоставили ему.
Языков был товарищем Алексея Вульфа по Дерптскому университету. Там изучал он философию, «этико-политические науки», историю живописи и архитектуры, эстетику, литературу. Пушкин знал Языкова лишь по его стихам. Стихи Пушкину нравились. Ему была по сердцу удалая муза дерптского студента, без устали воспевавшего
…юности прекрасной
Разнообразные дары,
Студентов шумные пиры,
Весёлость жизни самовластной,
Свободу мнений, удаль рук,
Умов небрежное волненье
И благородное стремленье
На поле славы и наук.
Всё, что рассказывал Вульф о своём однокашнике-поэте, вызывало у Пушкина живой интерес. И какой желанной казалась встреча с Языковым, особенно здесь, в деревенской глуши.
Ещё в сентябре 1824 года, приехав в михайловскую ссылку, Пушкин писал в Дерпт Вульфу:
Здравствуй, Вульф, приятель мой!
Приезжай сюда зимой,
Да Языкова поэта
Затащи ко мне с собой
Погулять верхом порой,
Пострелять из пистолета.
Лайон, мой курчавый брат
(Не Михайловский приказчик),
Привезёт нам, право, клад…
Что? — бутылок полный ящик.
Запируем уж, молчи!
Чудо — жизнь анахорета!
В Троегорском до ночи,
А в Михайловском до света…
Однако Языков не торопился ехать к Пушкину.
По словам Алексея Вульфа, «Языков был не из тех, которые податливы на знакомства; его всегда надо было неволею привести и познакомить даже с такими людьми, с которыми внутренно он давно желал познакомиться».
Прасковья Александровна писала сыну, обращаясь к нему и к Языкову: «Очень хорошо бы было, когда б вы исполнили ваше предположение приехать сюда… Хотя я не имею чести знать Языкова, но от моего имени пригласи его, чтоб он оживил Тригорское своим присутствием».
Языков собрался в Тригорское лишь летом 1826 года. Незадолго до отъезда он сообщал брату: «Вот тебе новость о мне самом: в начале наших летних каникул я поеду на несколько дней к Пушкину; кроме удовлетворения любопытства познакомиться с человеком необыкновенным, это путешествие имеет и цель поэтическую».
Вульф привёз своего дерптского приятеля в Тригорское в середине июня. Гость был круглолицый, кудрявый, со вздёрнутым носом, едва перешагнувший за двадцать лет.
Языков провёл в Тригорском не несколько дней, как предполагал, а почти целый месяц. Его восхитили красота природы, гостеприимство Прасковьи Александровны и её дочерей, простота, сердечное расположение к нему Пушкина. А горница в уединённой баньке как нельзя больше отвечала его поэтическим вкусам. Ведь стоило выйти за порог, и глазам открывались картины одна другой краше.
Тогда, один, восторга полный,
Горы прибережной с высот,
Я озирал сей неба свод,
Великолепный и безмолвный,
Сии круги и ленты вод,
Сии ликующие нивы.
Лето в 1826 году выдалось знойное, благодатное. Пушкин почти переселился в Тригорское. Его чрезвычайно радовал приезд Языкова, хотя на душе по-прежнему было неспокойно. В Петербурге шёл суд над участниками восстания 14 декабря. Новый царь угрожал «злоумышленникам» тягчайшими карами. С волнением говорили Пушкин, Языков и Вульф о судьбе декабристов, о будущем России.
Молодые люди почти не разлучались: гуляли по тенистому тригор-кому парку, стреляли из пистолетов, ездили верхом, спасались от жары в прохладной Сороти.
Тригорские барышни и дерптские студенты затевали увеселения, танцы, пирушки в баньке и под открытым небом. Евпраксия Вульф мастерски варила жжёнку, этот, по словам Пушкина,
…напиток благородный.
Слиянье рому и вина,
Без примеси воды негодной,
В Тригорском жаждою свободной
Открытый в наши времена.
Зизи сама разливала жжёнку серебряным ковшиком по большим хрустальным бокалам. Долгие годы хранился в Тригорском этот ковшик. Теперь он находится в Доме-музее Тригорского.
Ум, образованность, остроумие творца «Онегина» поражали Языкова. А то, что оба они были поэты, придавало их беседам особую прелесть.
Что восхитительнее, краше
Свободных, дружеских бесед,
Когда за пенистою чашей
С поэтом говорит поэт?..
Певец Руслана и Людмилы!
Была счастливая пора,
Когда так веселы, так милы
Неслися наши вечера.
Языков, стеснительный в женском обществе, часами мог читать свои стихи Пушкину и Вульфу. Поэты обсуждали литературные новости, просматривали новые книги.
Попались среди вновь полученных книг и «Апологи», то есть басни, притчи, переведённые маститым И. И. Дмитриевым. «Апологи» насмешили друзей. Заурядные, прописные истины преподносились в них как некие откровения. Богатый материал для пародии! Неизвестно, кто начал — Пушкин или Языков, но пародии родились. Сочиняли их вместе и назвали «Нравоучительные четверостишия». Четверостиший было одиннадцать, и все высмеивали «глубокомысленные» притчи Дмитриева.
Вот третье четверостишие — «Справедливость пословицы»:
Одна свеча избу лишь слабо освещала;
Зажгли другую, — что ж? изба светлее стала.
Правдивы древнего речения слова:
Ум хорошо, а лучше два.
А это седьмое четверостишие — «Лебедь и гусь»:
Над лебедем желая посмеяться,
Гусь тиною его однажды замарал;
Но лебедь вымылся и снова белым стал.
Что делать, если кто замаран?.. Умываться.
Но беседы с Языковым, прогулки, стихотворные шутки давали Пушкину лишь минутное забвение. «Грустно, брат, так грустно, что хоть сей час в петлю», — писал он в это время Вяземскому.
Языков уехал. А через месяц пришло от него в Михайловское из Дерпта письмо. Там были и стихи — послание Пушкину:
О ты, чья дружба мне дороже
Приветов ласковой молвы,
Милее девицы пригожей,
Святее царской головы!..
После возвращения из Тригорского Языков создал лучшие свои произведения, такие, как «П. А. Осиповой», «А. С. Пушкину», «Тригорское».
Память о «божественном лете» 1826 года Языков сохранил на всю жизнь. Через восемнадцать лет он писал в стихотворении, обращённом к Евпраксии Николаевне Вульф, тогда уже баронессе Вревской:
Я помню вас! Вы неизменно
Блестите в памяти моей —
Звезда тех милых, светлых дней.
Когда гуляка вдохновенный,
И полный свежих чувств и сил,
Я в мир прохлады деревенской,
Весь свой разгул души студентской —
В ваш дом и сад переносил;
Когда прекрасно, достохвально,
Вы угощали нас двоих
Певцов — и был один из них
Сам Пушкин (в оны дни опальный
Пророк свободы), а другой…
Другой был я, его послушник,
Его избранник и подружник,
И собутыльник молодой.
Как хорошо тогда мы жили!..
Помнил всё это и Пушкин.
Есть в вариантах «Путешествия Онегина» проникновенные строки, посвящённые Тригорскому и его обитателям. Это как бы заключительные аккорды той поэтической симфонии, в которой Пушкин воспел дорогие ему места, дорогих ему людей. Воспел — и обессмертил. Ибо всё, к чему прикоснулся его чудодейственный гений, обрело бессмертие.
О, где б судьба ни назначала
Мне безымянный уголок,
Где б ни был я, куда б ни мчала
Она смиренный мой челнок,
Где поздний мир мне б ни сулила,
Где б ни ждала меня могила,
Везде, везде в душе моей
Благословлю моих друзей.
Нет, нет! нигде не позабуду
Их милых, ласковых речей;
Вдали, одни, среди людей
Воображать я вечно буду
Вас, тени прибережных ив,
Вас, мир и сон Тригорских нив.
И берег Сороти отлогий,
И полосатые холмы,
И в роще скрытые дороги,
И дом, где пировали мы —
Приют сияньем муз одетый,
Младым Языковым воспетый.
Когда из капища наук
Явился он в наш сельский круг
И нимфу Сороти прославил,
И огласил поля кругом
Очаровательным стихом;
Но там и я свой след оставил.
Там, ветру в дар, на тёмну ель
Повесил звонкую свирель.