и самое главное — не выделяйся, упорствуй, молчи, исчезни, растворись в массе, сиди тише воды ниже травы, ты, кто любит блистать. Вас собрали в этом гигантском ангаре, к тебе прижалась кучка тел; ты вспоминаешь о свиньях и курах, сотнями теснившихся в одном помещении, о проекте фермы с тысячей коров — тысячей таких же коров, как ты и все остальные, те же свиньи, куры, под изнуряющим искусственным светом, и ты не понимаешь, по каким правилам, по каким законам лампы гаснут и включаются снова, ни ты, ни другие в этой коробке без окон; а еще рев мотора вдали, ускорение, замедление, рычание — звуки ложатся поверх вони и жары; ты и все остальные, сколько же здесь людей, и ты вспоминаешь о тысяче коров, понимаешь: вот оно, вы все, тысяча человек, которые никогда не увидят солнца.
и зачем, с чего вдруг тебя схватили? Ты вспоминаешь о матери: она первая, о ком ты подумал, что, кстати, удивительно, поскольку ты редко беспокоишься о ней, но уже предполагаешь, как она будет сходить с ума, когда узнает о твоем исчезновении, представляешь ее на диване с синим пледом на ногах, огромным котом на коленях, видишь ее у включенного телевизора: она рассеянно слушает новости, как вдруг начинается репортаж, в котором показывают тебя, ее единственного сына, схваченного какими-то людьми средь бела дня, и да, это точно ты, никаких сомнений, тебя повалили на землю, а мать не верит собственным глазам, всматривается в экран, ты прямо чувствуешь, как вытянулось ее тело от кончиков пальцев ног до затылка — она настолько напряжена, что коту уже не так уютно рядом с ней, он встает, ходит кругами по пледу, пытается найти мягкое местечко, мяукает и тем не менее ложится обратно на одеревеневшие ноги твоей матери, которая думает, что все это сон, но нет, по телевидению показывают тебя, ее сына, избитого неизвестно кем, неизвестно почему, а затем картинка расплывается, мать больше не видит, что происходит, бьют ли тебя снова, но она все равно хочет знать, понять, почему камера не может снимать четче, почему изображение так дрожит, заставляя всматриваться в твои очертания, выискивать, не свернулся ли ты калачиком, не пытаешься ли защитить голову руками, чтобы тебя не запинали, а может, ты вообще лежишь на животе со скрученными за спиной руками, а над тобой, стоя на коленях, возвышается один из нападавших, как в тех видео с арестами из Штатов или Франции; мать уже ничего не понимает, широко раскрывает глаза за стеклами очков, пытаясь истолковать расплывчатые кадры, не в силах отличить реальность от игры воображения, пока камера наконец не фокусируется снова: ты в кадре, да, это ты, боже мой, это ты, а те мужчины тащат тебя, словно какой-то мешок, заталкивают в грузовичок, и дверца захлопывается, скрыв твое безвольное тело, и вдруг, вопреки всем ожиданиям, репортаж резко обрывается. Картинка пропадает так же быстро, как и появилась, но твоя мать не может оторвать глаз от экрана, пока реклама бросает ей в лицо слоганы, музыку, сверкающую машину, которая несется по пейзажу мечты, где, на удивление, совсем нет людей, а очень красивый, пусть и несколько мрачный водитель поворачивается к пассажирке — они такие же великолепные, как их автомобиль, и твоя мама сомневается, а не привиделось ли ей все это, действительно ли она смотрела, как ее сына избили и похитили, звучит все более слащавая музыка, мужчина и женщина томно смотрят друг на друга, жизнь прекрасна, они прямо сочатся желанием, водитель вдруг останавливает свой болид, ловко выпрыгивает из машины, торопится галантно открыть дверцу спутнице, а твоя мать молится неизвестно кому, чтобы ты, ее сын, оказался на его месте, вышел из автомобиля один, но живой и невредимый.
и как это возможно, ты больше не понимаешь, как это возможно — в твоей демократической стране с президентом, которого избрал народ, — как это возможно? Откуда взялся весь этот сброд — ведь речь идет именно о сброде, ты не знаешь, какое слово описало бы лучше собравшуюся здесь толпу, — но приказы явно спускаются сверху, от самого правительства, а может, случился переворот, восстала армия, полиция, или же все эти похищения организованы простыми гражданами, ненавидящими друг друга настолько, что создали народные ополчения? В памяти промелькнули кадры с силовиками, избивающими мирных людей, и, наоборот, все эти всплески бессмысленной жестокости, когда манифестанты избивают легавых, когда они меняются местами, ведь достаточно облачиться в другую одежду, чтобы примкнуть к противоположному лагерю, — настолько все похожи друг на друга, разделяют одни и те же беды, сложности, жажду жестокости, а ты так и не понял, что оба противника заложили основу для гражданской войны. То, что выпало тебе сегодня, — нечто другое, ты сам не знаешь почему, но что-то пошло не так, и в голове всплывает образ загнанной в угол крысы, потому что да, действительно, ты сам, как эта крыса, не имеешь ни малейшего понятия о том, что происходит, но выхода нет, остается одно — не выделяться, ты понимаешь не больше той крысы, но не сражаешься, не протестуешь, хотя, например, лесная соня, попав в плен, продолжала бы борьбу, металась бы по клетке, взлезала бы на стены, изучала бы потолок, но у тебя нет ничего общего с сонями, это точно, в то время как с крысами — да, почему бы и нет, в подобных случаях крысы замирают, словно парализованные, и, наверное, что-то обдумывают. То, что с тобой происходит, кажется невозможным, а реальность, существовавшая несколько дней назад, ушла в далекое прошлое, потому что подобное не случается в стране вроде твоей, такое бывает с другими: в России, в Центральной Америке, конечно же, в Африке или на Ближнем Востоке, но в твоей стране — никогда, ты бы не поверил, кроме того, как такое может быть, что ты ничего не предвидел, и тем не менее вот ты здесь, среди сотен, а то и тысяч других, сидишь в мрачном ангаре и ждешь неизвестно чего, потерял счет времени, голодаешь, умираешь от жажды, от желания помочиться, от произвола охранников, которые произвольно, без всякой логики решают, когда пора, и ты уже привык, как и остальные, не упускать из виду тюремщиков, чтобы тебя не застали врасплох, стараться не провоцировать их, избегать побоев, и ты бы хотел узнать, кто эти надзиратели, как их наняли, откуда они, ведь они твои сограждане, ты в этом уверен, они говорят на том же языке, но почему они не в форме, а отличить их можно только по черной нарукавной повязке и оружию — чаще всего это обыкновенная палка или дубинка, но есть один оригинал, разгуливающий с плетью, тут тебе вспоминаются цирковые представления, все вы участвуете в чудовищном фарсе, и скоро из ниоткуда выскочит клоун с красным носом и огромными ботинками, разразится громким хохотом, и со всей этой буффонадой будет покончено.
и те, кого ты любишь, — что с ними станет? Если тебя схватили, посадили в этот ангар с тысячей других пленников, может ли это значить, что существуют другие ангары с другими пленниками? Тут ты снова вспоминаешь о матери, первая, кто приходит на ум, удивительно, что именно она и даже не жена; ты представляешь, как твоя мать не теряет надежды, что ее сына отпустят, до какого отчаяния она уже дошла? А если ее тоже похитили? Разве ситуация не переросла уже все мыслимые рамки? Однако тебе с трудом в это верится: с чего вдруг хватать пожилых женщин, что тогда будете их кошками, конкретно с маминым котом, который целыми днями ничего не делает, а только спит, ест и доходит до лотка, правда, ночью, да, он любит поиграть, запрыгнуть на кровать, разбудить мать перед тем, как самодовольно улечься рядом; тут ты говоришь себе: ты теряешь остатки разума — вместо того, чтобы беспокоиться о матери, думаешь об этом ужасно неприятном коте, которого всегда ненавидел, а теперь, если у них оказалась твоя мать, кот остался совсем один, если так будет продолжаться, он разнесет всю квартиру, там станет мерзко, грязно, а беспорядок всегда ужасал твою мать; ты, конечно, злишься на себя за мысли о коте, о вони в доме вместо того, чтобы думать о матери, но тебе так легче, поскольку представить мать в плену, такой же узницей, как ты сам, — нет, уж лучше разгромленная квартира, измученный жаждой кот, какашки повсюду, разорванная обивка дивана — на это не так больно смотреть.
и что с вами будет? Обычно вот так, без задней мысли, лкщей не похищают, нельзя разыграть целый спектакль, не желая получить что-то взамен; ты стараешься сохранять спокойствие, методично обдумывать, не паниковать, не приходить в ярость, ты сотни раз задаешь себе один и тот же вопрос: с какой целью удерживать кого-то вроде тебя? Неужели из-за твоих исследований и публикаций? Но разве в стране со свободой слова можно позариться на кого-то настолько безобидного? Если бы ты хотя бы поговорил с окружающими, понял бы, что вас связывает, если бы ты узнал, кто сидит рядом на полу ангара, что у вас общего, почему вы вдруг стали отбросами, если бы ты обсудил с ними похищения, если бы ты обменялся парой фраз лишь с одним из них. Но ты не осмеливаешься, ничего не предпринимаешь — слишком страшно; ты видел, как на редких протестующих обрушивалась лавина ударов, затем они исчезали и больше не возвращались, а в тебе ведь нет ни капли героизма — уж в этом ты убедился наверняка; можно сколько угодно сетовать, признавшись себе в слабости, но ты сидишь смирно, тише воды ниже травы, поскольку правда в том, что ты умираешь от страха и предпочитаешь это чувство избиениям, пусть здесь нет ничего отважного, но так сложилось, придется с этим жить: ты трус. И ты не можешь поверить: потребовалось всего несколько часов, чтобы ты превратился в личинку, уму непостижимо, как просто выдрессировать человека, как быстро ты подчинился, ты, до сих пор считавший себя непокорным, ты, ни разу не сошедший с пути, который избрал тридцать лет назад, ты, хваленый оратор, способный овладеть любой аудиторией, удерживать внимание публики даже на самых сложных темах, ты, обожавший сцену, хотя речь никогда не шла о настоящих театральных подмостках, но выглядело почти натурально: тебя мало заботило, что сидевшие перед тобой студенты перебрали накануне или не проснулись к началу лекции, поскольку именно здесь скрывалась твоя сила — удивить, взволновать и приручить слушателей в любом состоянии, только в эти моменты ты становился собой, словно выступать под чужими взглядами помогало тебе перевоплотиться в того, кем ты хотел быть на самом деле. Их внимание превратилось в необходимость, ты не выносишь и мысли о том, чтобы затеряться в группе, оказаться на периферии, а не в центре, ты прокручиваешь в голове давние вечеринки, когда, стоя с бокалом в руке, ты натянуто улыбался и с горечью констатировал, что все вокруг общаются и смеются, а тобой никто не интересуется. С тех пор ты избегаешь подобных ситуаций: либо сразу встаешь под свет софитов, либо уходишь прочь — третьего не дано. Но здесь ты один из тысячи, здесь ты не можешь ни блистать, ни исчезнуть, и это промежуточное состояние хуже всего. Ты хотел бы подняться на кафедру под взглядами студентов, услышать аплодисменты в конце лекции, но нет, ты сидишь тут, грязный, изможденный, среди едкой вони, исходящей то ли от тебя самого, то ли от окружающих, ты здесь, а вокруг — тысяча ровно таких же, как ты.
и наверняка ваше заточение длится уже несколько дней, пусть в ангаре нет окон, пусть ты не видишь солнечного света, пусть о текущем времени остается лишь смутное представление. У тебя есть одно доказательство, что прошли дни: оно находится в единственном расчищенном от плотной массы людей углу — место, к которому маленькими группами вас сгоняют надзиратели поссать и посрать. Именно эти слова звучат в твоей голове, хотя они неприятны слуху, не входят в твой привычный лексикон, ты так не выражаешься, не говорил раньше, но сегодня ты больше не тот воспитанный образованный мужчина, нет, сегодня ты просто тело, которое испражняется и мечтает лишь о том, как бы наполниться, и ты говоришь себе: это невозможно, это какой-то кошмар, это всего лишь плохой сон, ты сейчас проснешься в своей спальне, в кровати, у изножья которой стоит стопка книг, а на самом верху этой башни — последнее прочитанное тобой произведение, ничего не значащее, кто-то посоветовал тебе с ним ознакомиться, ты согласился из вежливости, даже не взглянув на обложку, не обращая внимания на крохотную книгу, которую ты положил на первую подвернувшуюся под руку стопку, едва только прочел последнюю строчку, и ты помнишь, что эта книга заканчивалась словами «никто не может жаловаться на то, что с нами случилось».
и вот удары дубинок, затем оглушительный приказ, и ты, как и все остальные, резко встаешь, торопишься в наконец открытую дверь, как и остальные, ты не видишь ничего, кроме железной бочки, до краев наполненной водой, — пить, да, пить. И почему на тысячу человек всего одна бочка, и почему вы ограничены во времени, ты не знаешь, но, как и остальные, бросаешься к воде; тут же на тебя сыплются удары, снова и снова — нет, это не дубинки надзирателей с повязками, нет, тебя бьют такие же, как и ты, потому что самое важное — утолить жажду, даже если придется избить невиновного, расквасить локтем нос кому-то, рядом с кем спал часами до этого, даже если потребуется начистить ему морду, лишь бы попить первым, и, как все остальные, ты толкаешься, машешь руками направо и налево, получаешь в ответ, но тебе плевать, потому что вот оно: ладони и голова погружаются в бочку, наконец-то вода, о, пить. Но едва вода касается твоих губ, спускается по горлу, едва ты начинаешь пить, как остальные отпихивают тебя, отбрасывают в сторону, и ты приземляешься далеко на четвереньки; пусть ты выпил лишь немного, но ты пил, поэтому теперь придется подождать, успокоиться, прийти в себя, поскольку ты не хочешь стать таким же, биться со своими, убивать ради глотка воды, и то ли от отвращения к себе, то ли от мысли о ликующих надзирателях тебя тошнит на собственные ботинки: вся драгоценная вода ушла, и ты разрыдался бы, что стал таким — человеком, бьющимся против собратьев, блюющим на себя, и тем не менее этот человек — ты.
и иногда еще они забирают некоторых, тех, кто ни в чем не провинился и никак себя не проявил, — сегодня твоя очередь. Они орут, ставят тебя на ноги, куда-то тащат, криком — чтобы лучше дошло — велят пошевеливаться, иначе начнут бить по коленям, и ты стараешься изо всех сил, двигаешься вперед, но на пути попадаются остальные, ты спотыкаешься, вас так много, вы так близко, ты хотел бы не наступать на них, но все равно давишь ногами, опасаясь ударов под колени, по бедрам, по почкам, ты идешь инстинктивно, стараясь предугадать требования надзирателей, шагаешь, а затем прижимаешься к нескольким таким же, пригнанным сюда; как и они, ты запрыгиваешь в грузовик, очевидно, ты уже давно подчиняешься не задумываясь, не задаешь вопросов, набиваешься внутрь с остальными, садишься, где сможешь, и затем ждешь. Кажется, больше никто не собирается бить тебя по ногам или почкам, но ты по-прежнему не издаешь ни звука, опускаешь голову, тебя мучит жажда, но ты стараешься не думать об этом, ты ждешь, ты послушный. А затем грузовик трогается, ты не знаешь, куда он едет, почему он туда направляется, и ты признаешься себе: в конце концов, не знать — это не так страшно, пока грузовик едет подальше от ангара с тысячей человек, даже если он привезет тебя в другой ангар, набитый людьми, ты не можешь объяснить почему, но эта мысль тебя успокаивает.
и кстати, глупо, насколько от одной мелочи легчает на душе. Если подумать, тронувшийся грузовик, отдаляющийся ангар — в этом нет ничего от прогресса, те, кто пришел за вами, даже и бровью не повели, ничем не выдали, что собираются вас освободить, в твоем положении на самом деле никаких изменений, тебя погнали все теми же палками и криками, по-прежнему ничего не объяснили, загрузили, словно овец, а вы послушались, покорились еще охотнее из бессилия. Да, наверное, лучше всего подойдет слово «скотовоз», именно туда вас затолкали, как стадо, загнали, будто животных на бойню, не церемонясь, ударяя по голяшкам, чтобы копыта отрывались от земли, чтобы вы двигались вперед, чтобы возобладала паника, вас погрузили, словно болезненный, старый, негодный для разведения скот, в котором больше нет нужды, битком забили грузовик, не тратясь попусту на перевозку, они даже не потрудились бросить на пол немного сена или опилок, что-нибудь мягкое, потому что какие тут нежности, когда в конце ждет бойня, к чему разбазаривать время, вот так вы и столпились в скотовозе, на вас еще и прикрикнули перед тем, как закрыть дверцу: не двигайтесь, чтобы ни звука, первый, кто встанет или заговорит, пожалеет, — и мужчина, которым ты когда-то был, возмутился бы, но вот теперь нет. Сейчас грузовик куда-то едет, а ты наслаждаешься новым местом и дневным светом, пробивающимся сквозь узенькие щелочки решетки под потолком, — со дня похищения ты видел солнце лишь однажды, на водопое, но это не считается, там важнее всего было утолить жажду, вам дали совсем мало времени, а сейчас ты думаешь, как прекрасно — немного дневного света, тебе снова кажется, что ты жив, после ангара и неоновых ламп, и хоть вы не можете подняться с места, попытаться посмотреть наружу, в щелочки прорывается чуть свежего воздуха, по крайней мере вы тут не задохнетесь, как те, кого слишком долго продержали в грузовике-холодильнике — проводники пытались их вывезти, ты читал в газетах о мужчинах, женщинах и даже о детях, чьи трупы полиция осматривала, открыв дверцы. Нет, вы точно доберетесь до конца живыми, вы же не какие-то беженцы, пытающиеся покинуть родные края, вы не лежите дрожащим от страха грузом, не надеетесь на идеальные страны, вы — граждане мирной демократии, несправедливо похищенные люди; вскоре это чудовищное презрение рассеется, президент и правительство выступят единым фронтом, особые отряды быстрого реагирования ворвутся и вызволят вас, начнется громкий процесс против предателей, которые посмели разжечь это беззаконие, а твоя страна, родина прав человека, будет гордиться, что восторжествовала над отступниками, и ты, едва ускользнувший из когтей варваров, станешь героем.
и вот тебя везет грузовик, не сбавляет на поворотах, прижимает то к соседу справа, то к соседу слева, но тебе на удивление спокойно. Конечно, нелепо, но именно эти слова приходят в голову: тебе спокойно, хотя, кажется, тебя не накачали наркотиками, если бы не упорствующая жажда, ты бы вообще улыбался, и ты сам не можешь поверить, как в подобной ситуации погрузился в теплое умиротворение.
и время идет, а хорошее настроение начинает портиться. Может, грузовик везет вас не к лучшей участи, да еще тебе по-прежнему невыносимо хочется пить; чтобы забыть о жажде, ты до устали в глазах всматриваешься в щелочки: несмотря на все запреты, ты бы встал, дотянулся бы до них, выглянул бы наружу, узнал бы, что творится вокруг, поскольку время от времени снаружи доносятся звуки, рев машин, ты хотел бы взглянуть, остались ли там свободные люди, по какой местности вы едете, но ты знаешь, что нельзя, ты должен забыть о желании заглянуть в чертовы щелочки под крышей, надо отвести глаза, найти что-то еще, отвлечься, выдумать себе занятие, потому что только это и остается — коротать время.
и точно так, сорок восемь. Ты уверен, сорок восемь, хотя пришлось несколько раз начинать сначала, словно ты разучился считать, иногда ты сбивался на сорока семи, иногда — на сорока девяти, но с чего вдруг ты разучился бы считать: в итоге сорок восемь, да, ты уверен, сорок восемь, сам удивляешься, что не пятьдесят, зачем было останавливаться на сорока восьми, раз уж начали набивать грузовик, двое точно еще влезли бы, как тебе кажется; если бы ты отвечал за перевозку, то, наверное, выбрал бы круглое число, а может, именно поэтому тебе пришлось пересчитывать несколько раз, потому что сорок восемь — это еще что за новости. Скотовоз едет, а вы, сорок восемь человек, подчиняетесь приказам, молчите, не двигаетесь, хотя в коробке для животных, где вы оказались, нет ни одного надзирателя, ни одной дубинки, и никто на вас не набросится, не побьет, но вы лишились дара речи; ты с удивлением обнаруживаешь, что глазами ищешь камеры или шпионящие взгляды, ты признаешь: возможно, среди сорока восьми затерялся стукач, это объяснило бы странное число сорок восемь, в котором гораздо проще спрятать крысу.
и тогда ты пытаешься вспомнить, восстановить цепочку событий, прокрутить сцену за сценой, при этом стараясь не утонуть в отчаянии или ярости, поскольку ты хочешь трезво, со стороны проанализировать произошедшее, но, наверное, оно искажается: то, что тебе чудится реальностью, перевоплощается в вымысел, твой мозг заново лепит действительность, хотя ты уверен, что тебе не приснилось, те мужчины точно набросились на тебя посреди бела дня, избили до потери пульса, у тебя еще остались синяки, боль в плече постепенно утихает, но сколько времени прошло, как посчитать часы, дни, кроме как дергая самого себя за щетину, хотя и это не самый надежный измеритель: десятки лет назад ты завел привычку гладко бриться каждое утро, поэтому теперь спрашиваешь себя, сколько требуется щетине, чтобы так отрасти. В ангаре с тысячей человек вы не видели дневного света, потеряли счет времени; надзиратели устроили это нарочно — они могли появиться в любую минуту, кормили вас в разные часы, нарушали даже иллюзию режима, за которую вы тщетно цеплялись, и теперь у тебя осталась только одна точка отсчета — щетина, ты наблюдал, как обрастают твои товарищи по несчастью, и вел что-то вроде календаря. В тот день, когда незнакомцы схватили тебя на улице, избили и затолкали в грузовик, в то утро четверга, первого июня, стояла прекрасная погода, а ты, гладко выбритый, шел в университет. Но как только ты пытаешься воспроизвести сцену минута за минутой, ты тонешь в одной и той же черной дыре: тебя бросают в машину чудесным утром, когда ты отправился на работу, а дальше — ничего, все резко остановилось, словно проблема с сигналом; ты вспоминаешь серые полосы, бегущие по экрану телевизора из детства, когда программы без предупреждения исчезали, а на их месте появлялись дрожащие точки и неприятный шум, противное шипение; когда ты пришел в себя, то был уже в ангаре, среди остальных, но между похищением и пробуждением — пустота, никаких тебе серых полос, ничего, мозг словно растворился.
и вдруг ты слышишь, прекрасно теперь различаешь рев мотора редких автомобилей, проезжающих мимо, ты почти ощущаешь порывы ветра затылком, когда они равняются со скотовозом, и проклинаешь щелочки за то, что они так высоко, что ничего, кроме крошечного кусочка неба, тебе не показывают, одно только небо, снова и снова небо. Но ты отказываешься отчаиваться, ведь так чудесно смотреть на небо, сидя в ангаре, ты мечтал об окошке и теперь всматриваешься изо всех сил в доступный тебе кусок неба, иногда оно демонстрирует редкое облако, ты вдруг понимаешь, что небо гораздо разнообразнее, чем ты предполагал, — интересная пища для ума: с какого момента речь идет об облаках, когда именно в них превращается эта слегка уловимая белая полоска на голубом, простая дымка, чуть-чуть влаги, потерянной по дороге торопливой кучевой овечкой, или же это только зародыш будущей тучи? Утомленный небом и облаками, лишениями и жаждой, свалившимися вповалку людьми, ты засыпаешь. Ты спишь, как ребенок, которого забыли на все еще вертящейся карусели — этот малыш зачарованно смотрит на далекий, недостижимый шар на верхушке; ты засыпаешь, оторвавшись от неба в смехотворной щелочке, ты засыпаешь с его вкусом на губах.
и кажется, вы едете через город или какой-то большой населенный пункт, потому что теперь вместо неба ты видишь здания и знаешь, что тебе нужно, чего ты хочешь, без чего не можешь обойтись — наконец-то увидеть кого-нибудь, любого другого человека, только не пленников или надзирателей, заметить настоящего свободного человека, ты пытаешься различить его за стеклами зданий, пользуешься моментом, пока скотовоз едет не спеша, останавливается на светофорах или знаках «стоп» — ты не знаешь, где именно, но наслаждаешься этой медлительностью, паузами, со своего места, сидя, ты по-прежнему смотришь в щелочки, за ними больше нет неба, одни только мелькающие окна, грузовик снова останавливается, и ровно в этот момент ты видишь женщину на балконе. Она обрамлена крошечным прямоугольником, твоей порцией неба, и ты наблюдаешь в это крошечное пространство, как она расчесывает длинные волосы. Ты знаешь, что эта женщина вышла на балкон специально для тебя, встала ровно туда, куда нужно, чтобы открыться одному тебе; она и ее волосы, а стенки грузовика вокруг — лишь сюрреалистическая рамка.